Михаил Арцыбашев
«Санин - 04»

"Санин - 04"

XXIX

На другой день простоволосая и босая Дунька, с застывшим выражением испуга в глупых глазах, прибежала к Санину, чистившему дорожку в саду и, очевидно повторяя чужие слова, сказала:

- Владимир Петрович, вас желают видеть господа ахвицеры...

Санин не удивился, потому что ждал того или иного вызова от Зарудина.

- И очень желают? - шутя спросил он Дуньку.

Но Дунька, видимо, знала что-то страшное и, против обыкновения, не закрылась рукавом, а взглянула ему прямо в глаза с выражением испуганного участия.

Санин поставил лопату к дереву, снял и перетянул пояс и, по своей манере, слегка раскачиваясь на ходу, пошел в дом.

"Экие дураки... ведь вот идиоты!" - с досадой думал он о Зарудине и его секундантах, но это было не ругательством, а выражением его искреннего мнения.

Когда он проходил через дом, из дверей своей комнаты вышла Лида и стала на пороге. У нее было напряженное бледное лицо и страдальческие глаза. Она пошевелила губами, но ничего не сказала. В эту минуту она чувствовала себя самой несчастной и самой преступной женщиной в мире.

В гостиной, в кресле, беспомощно сидела Марья Ивановна. И у нее было испуганное несчастное лицо, и куриный гребень наколки растерянно свисал набок. Она тоже поглядела на Санина умоляющими, испуганными глазами, так же пошевелила губами и так же промолчала.

Санин улыбнулся ей, хотел остановиться, но раздумал и пошел дальше.

Танаров и фон Дейц сидели в зале, на стульях возле первого от двери окна, и сидели не так, как садились всегда, а поджав ноги и выпрямившись, точно им было страшно неловко в их белых кителях и узких синих рейтузах. При входе Санина они медленно и нерешительно поднялись, очевидно не зная, как вести себя дальше.

- Здравствуйте, господа, - сказал Санин громко, подходя и протягивая руку.

Фон Дейц на секунду замялся, но Танаров быстро и преувеличенно поклонился, пожимая руку, так, что перед Саниным мелькнул его подстриженный затылок.

- Ну, что скажете хорошего? - спросил Санин, замечая эту особую предупредительную готовность Танарова и дивясь тому, как ловко и уверенно проделывал этот офицер глупость фальшивой церемонии.

Фон Дейц выпрямился и придал холодный вид своей лошадиной физиономий, но сконфузился. И странно было, что заговорил прямо и уверенно всегда молчаливый и застенчивый Танаров.

- Наш друг, Виктор Сергеевич Зарудин, сделал нам честь, поручив за него объясниться с вами, - сказал он отчетливо и холодно, как будто внутри его пошла в ход заведенная машина.

- Ага! - произнес Санин, широко открывая рот с комической важностью.

- Да-с, - слегка опуская брови, упрямо и твердо продолжал Танаров, - он находит, что ваше поведение относительно него было не совсем...

- Ну да... понимаю... - быстро теряя терпение, перебил Санин, - я его прогнал почти что в шею... чего уж тут "не совсем"!

Танаров сделал усилие, чтобы что-то понять, но не смог и продолжал:

- Да-с... Он требует, чтобы вы взяли свои слова назад.

- Да, да... - почему-то счел нужным прибавить длинный фон Дейц и, как журавль, переступил с ноги на ногу.

- Как же я их возьму? Слово не воробей, вылетит, не поймаешь! - смеясь одними глазами, возразил Санин.

Танаров недоуменно помолчал, глядя прямо в глаза Санину.

"Однако, какие у него злые глаза!" - подумал Санин.

- Нам не до шуток... - сердито, точно сразу поняв что-то и густо багровея, вдруг быстро проговорил Танаров, - угодно вам взять ваши слова обратно или нет?

Санин помолчал.

"Форменный идиот!" - подумал он даже с грустью, взял стул и сел.

- Я, пожалуй, и взял бы свои слова обратно, чтобы доставить Зарудину удовольствие и успокоить его, - серьезно заговорил он, - тем более что мне это ровно ничего не стоит... Но, во-первых, Зарудин глуп и поймет это не так, как надо, и вместо того, чтобы успокоиться, будет злорадствовать, а во-вторых, Зарудин мне решительно не нравится, а при таких обстоятельствах и слов назад брать не стоит...

- Так-с... - сквозь зубы злорадно протянул Танаров.

Фон Дейц испуганно поглядел на него, и с его длинной физиономии сползли последние краски. Она стала желта и деревянна.

- В таком случае, - повышая голос и придавая ему угрожающий оттенок, начал Танаров.

Санин с внезапной ненавистью оглядел его узкий лоб и узкие рейтузы и перебил:

- Ну и так далее... знаю... Только драться с Зарудиным я не буду.

Фон Дейц быстро повернулся. Танаров выпрямился и, принимая презрительный вид, спросил, отчеканивая слоги:

- По-че-му?..

Санин засмеялся, и ненависть его прошла так же быстро, как и явилась.

- Да потому... Во-первых, я не хочу убивать Зарудина, а во-вторых, и еще больше, не хочу сам умирать.

- Но... - кривя губы, начал Танаров.

- Да не хочу и баста! - сказал Санин, вставая. - Стану я еще вам объяснять почему!.. Очень мне надо!.. Не хочу... ну?

Глубочайшее презрение к человеку, который не хочет драться на дуэли, смешалось в Танарове с непоколебимым убеждением, что никто, кроме офицера, и не способен быть настолько храбрым и благородным, чтобы драться. А потому он нисколько не удивился, а, напротив, даже как будто обрадовался.

- Это ваше дело, - сказал он, уже не скрывая и даже преувеличивая презрительное выражение, - но я должен вас предупредить...

- И это знаю, - засмеялся Санин, - но этого я уже прямо не советую Зарудину...

- Что-с? - усмехаясь, переспросил Танаров, беря с подоконника фуражку.

- Не советую меня трогать, а то я его так побью, что...

- Послушайте! - вдруг вспыхнул фон Дейц, - я не могу позволить... вы издеваетесь!.. И неужели вы не понимаете, что отказываться от вызова, это... это...

Он был красен, как кирпич, и тусклые глаза глупо и дико пучились из орбит, а на губах показался маленький слюнный водоворотик.

Санин с любопытством посмотрел ему в рот и сказал:

- А еще человек считает себя поклонником Толстого!

Фон Дейц вскинул головой и затрясся.

- Я вас попрошу! - с визгом прокричал он, мучительно стыдясь, что кричит на хорошего знакомого, с которым недавно говорил о многих важных и интересных вопросах. - Я вас попрошу оставить... Это не относится к делу!

- Ну нет, - возразил Санин, - даже очень относится!

- А я вас попрошу, - с истерическим воплем закричал фон Дейц, брызгая слюной, - это совсем... и одним словом...

- Да ну вас! - с неудовольствием отодвигаясь от брызгавшей слюны, сказал Санин, - думайте, что хотите, а Зарудину скажите, что он дурак...

- Вы не имеете права! - отчаянным плачущим голосом взвыл фон Дейц.

- Хорошо-с, хорошо-с... - с удовольствием проговорил Танаров. - Идем.

- Нет, - тем же плачущим голосом и бестолково размахивая длинными руками, кричал фон Дейц, как он смеет... это прямо... это...

Санин посмотрел на него, махнул рукой и пошел прочь.

- Мы так и передадим нашему другу... - сказал ему вслед Танаров.

- Ну, так и передайте, - не оборачиваясь, ответил Санин и ушел.

"Ведь вот, дурак, а как попал на своего дурацкого конька, какой стал сдержанный и толковый!" - подумал Санин, слыша, как Танаров уговаривает кричащего фон Дейца.

- Нет, это нельзя так оставить! - кричал длинный офицер, с грустью сознавая, что благодаря этой истории потерял интересного знакомого, и не зная, как это поправить, а оттого еще больше озлобляясь и, очевидно, портя дело вконец.

- Володя... тихо позвала из дверей Лида.

- Что? - остановился Санин.

- Иди сюда... мне нужно...

Санин вошел в маленькую комнату Лиды, где было полутемно и зелено от закрывающх окно деревьев, пахло духами, пудрой и женщиной.

- Как у тебя тут хорошо! - сказал Санин, страстно и облегченно вздыхая.

Лида стояла лицом к окну и на ее плечах и щеке мягко и красиво лежали зеленые отсветы сада.

- Ну, что тебе нужно? - ласково спросил Санин.

Лида молчала и дышала часто и тяжело.

- Что с тобой?

- Ты не будешь... на дуэли? - сдавленным голосом спросила Лида, не оборачиваясь.

- Нет, - коротко ответил Санин.

Лида молчала.

- Ну, и что же?

Подбородок Лиды задрожал. Она разом повернулась и задыхающимся голосом быстро и несвязно проговорила:

- Этого я не могу, не могу понять...

- А... - морщась, возразил Санин, - очень жаль, что не понимаешь!..

Злая и тупая человеческая глупость, охватывающая со всех сторон, исходящая равно и от злых, и от добрых, и от прекрасных, и от безобразных людей, утомила его. Он повернулся и ушел.

Лида посмотрела ему вслед, а потом ухватилась обеими руками за голову и повалилась на кровать. Длинная темная коса, словно мягкий пушистый хвост, красиво разметалась по белому чистому одеялу. В эту минуту Лида была так красива, так сильна и гибка, что, несмотря на отчаяние и слезы, выглядела удивительно живой и молодой; в окно смотрел пронизанный солнцем зеленый сад; комнатка была радостна и светла. Но Лида не видела ничего.

XXX

Был тот особенный вечер, какой только изредка бывает на земле и кажется спустившимся откуда-то с прозрачного и величественно-прекрасного голубеющего неба. Невысокое солнце второй половины лета уже зашло, но было еще совсем светло, и воздух был удивительно чист и легок. Было сухо, но в садах неведомо откуда появилась обильная роса; пыль с трудом поднималась, но стояла в воздухе долго и лениво; было душно и прохладно уже. Все звуки разносились легко и быстро, как на крыльях.

Санин, без шапки, в своей широкой голубой, но уже позеленевшей на плечах рубахе, прошел по пыльной улице и длинному, заросшему крапивой, переулку к дому, где жил Иванов.

Иванов, серьезный и широкоплечий, с длинными, прямыми, как солома, волосами, сидел перед окном в сад, где все больше увлажнялась росой и опять зеленела запылившаяся за день зелень, и методично набивал папиросы табаком, от которого на сажень вокруг хотелось чихать.

- Здравствуй, - сказал Санин, облокачиваясь на подоконник.

- Здорово.

- А меня на дуэль вызвали, - сказал Санин.

- Доброе дело! - ответил Иванов невозмутимо. - Кто и за что?

- Зарудин... Я его из дому выгнал, ну он и обиделся.

- Так, - сказал Иванов. - Будешь, значит, драться? Подерись, я секундантом буду... пусть другу нос отстрелят.

- Зачем... Нос - благородная часть тела... Не буду я драться! - смеясь, возразил Санин.

- И то хорошо, - кивнул головой Иванов, - зачем драться, драться не следует!

- А вот моя сестрица Лида иначе рассуждает, - улыбнулся Санин.

- Потому - дура! - убежденно возразил Иванов. - Сколько в каждом человеке этой глупости сидит!

Он набил последнюю папиросу и сейчас же закурил ее, остальные собрал, уложил в кожаный портсигар и, сдунув табак с подоконника, вылез в окно.

- Что будем творить? - спросил он.

- Пойдем к Соловейчику, - предложил Санин.

- А ну его, - поморщился Иванов.

- Что так?

- Не люблю я его!.. Слизняк!..

- Многим ли хуже всех других, - махнул рукой Санин. - Ничего... пойдем.

- Ну, пойдем, мне что! - согласился Иванов так же быстро, как он всегда соглашался со всем, что говорил Санин.

И они пошли по улицам, оба здоровые и высокие, с широкими плечами и веселыми голосами.

Но Соловейчика не оказалось дома. Флигель был заперт, во дворе пусто и мертво, и только Султан громыхал у амбара цепью и одиноко лаял на чужих людей, неведомо зачем ходивших по двору.

- Экая мерзость тут, - сказал Иванов. - Пойдем на бульвар.

Они ушли, затворив калитку, а Султан, тявкнув еще раза два, сел перед будкой и печально стал смотреть на свой пустой двор, на мертвую мельницу и белые узкие и кривые дорожки, змеившиеся по низкой пыльной траве.

В городском саду, по обыкновению, играла музыка. На бульваре было уже совсем прохладно и легко. Гуляющих было много и их темная толпа, как бурьян цветами, пересыпанная женскими платьями и шляпами, волнами двигалась взад и вперед, то вливаясь в темный сад, то отливая от его каменных ворот.

Санин и Иванов, под руку, прошли в сад и в первой же аллее наткнулись на Соловейчика, задумчиво расхаживавшего под деревьями, заложив руки за спину и не подымая глаз.

- А мы были у вас, - сказал Санин.

Соловейчик робко улыбнулся и виновато проговорил:

- Ах, вы меня извините, я не знал, что вы придете... а то я бы подождал... А я, знаете, прогуляться немножечко вышел...

Глаза у него были блестящие и грустные.

- Пойдемте с нами, - продолжал Санин, ласково беря его под руку.

Соловейчик с радостью согнул свою руку, притворяясь веселым, сейчас же ненатурально сдвинул шляпу на затылок и пошел с таким видом, точно нес не руку Санина, а какую-то драгоценную вещь. И рот у него стал до ушей.

Около солдат, с багровыми от натуги лицами, дувших в медные оглушительно звонкие трубы, среди которых вертелся и, видимо, рисуясь, размахивал палочкой тоненький, похожий на воробья, военный капельмейстер, тесной грудой стояла публика попроще - писаря, гимназисты, молодцы в сапогах и девушки в ярких плач очках, а по аллеям, точно в нескончаемой кадрили, навстречу друг другу перепутывались пестрые группы барышень, студентов и офицеров.

Навстречу попались Дубова с Шафровым и Сварожичем. Они улыбнулись и раскланялись. Санин, Соловейчик и Иванов обошли кругом весь сад и опять встретились с ними. Теперь среди них шла еще и Карсавина, высокая и стройная, в светлом платье. Она еще издали улыбнулась Санину, которого давно не видела, и в глазах ее мелькнуло выражение кокетливого дружелюбия.

- Что вы одни ходите, - сказала сухенькая, сутуловатая Дубова, - присоединяйтесь к нам.

- Свернемте, господа, в боковую аллею, а то тут толкотня... - предложил Шафров.

И большая, веселая группа молодежи завернула в полусумрак густой молчаливой аллеи, оглашая ее веселыми звонкими голосами и заливистым беспричинным смехом.

Они прошли до самого конца сада и собирались повернуть назад, когда из-за поворота показались Зарудин, Танаров и Волошин.

Санин сейчас же увидел, что офицер не ожидал встречи и растерялся. Красивое его лицо густо потемнело, и вся фигура выпрямилась. Танаров мрачно усмехнулся.

- А эта пигалица еще здесь? - удивился Иванов, указывая глазами на Волошина.

Волошин, не видя их и оборачиваясь, смотрел на Карсавину, прошедшую вперед.

- Тут! - засмеялся Санин.

Этот смех Зарудин принял на свой счет, и это произвело на него впечатление удара. Он вспыхнул, задохнулся и, чувствуя себя похваченным какою-то тяжелою силой, отделился от своей группы и, быстро шагая своими лакированными сапогами, пошел к Санину.

- Что вам? - спросил Санин, вдруг становясь серьезным и внимательно глядя на тонкий хлыстик, который Зарудин неестественно держал в руке.

"Ах, дурак!" - подумал он с раздражением и жалостью.

- Я имею сказать вам два слова... - хрипло проговорил Зарудин. - Вам передали мой вызов?

- Да, - слегка пожал плечом Санин, все так же внимательно следя за каждым движением руки офицера.

- И вы решительно отказываетесь, как то... следовало бы порядочному человеку, принять этот вызов? - невнятно, но громче проговорил Зарудин, уже сам не узнавая своего голоса, пугаясь и его, и холодной ручки хлыста, которую вдруг особенно остро почувствовал в запотевших пальцах, но уже не имея сил свернуть с внезапно открывшейся перед ним жуткой дороги. Ему показалось, что в саду сразу не стало воздуху.

Все остановились и слушали в жутком предчувствии, не зная, что делать.

- Вот еще... - начал Иванов, двигаясь, чтобы стать между Саниным и Зарудиным.

- Конечно, отказываюсь, - странно спокойным голосом и переводя острый, все видящий взгляд прямо в глаза Зарудину, сказал Санин.

Офицер тяжко вздохнул, как будто подымая огромную тяжесть.

- Еще раз... Отказываетесь? - еще громче спросил он металлически зазвеневшим голосом.

"Ай, ай... И он же его ударит... Ах, как нехорошо... ай, ай!" - бледнея, не подумал, а почувствовал Соловейчик.

- И что вы, раз... - забормотал он, изгибаясь всем телом и загораживая Санина.

Зарудин вряд ли видел его, когда грубо и легко столкнул с дороги. Перед ним были только одни спокойные, серьезные глаза Санина.

- Я уже сказал вам, - прежним тоном ответил Санин.

Все завертелось вокруг Зарудина и, слыша сзади поспешные шаги и женский вскрик, с чувством, похожим на отчаяние падающего в пропасть, он с судорожным усилием, как-то чересчур высоко и неловко взмахнул тонким хлыстом.

Но в то же мгновение Санин, быстро и коротко, но со страшной силой разгибая мускулы, ударил его кулаком в лицо.

- Так! - невольно вырвалось у Иванова.

Голова Зарудина бессильно мотнулась набок и что-то горячее и мутное, мгновенно пронизавшее острыми иглами глаза и мозг, залило ему рот и нос.

- Аб... - сорвался у него болезненный испуганный звук, и Зарудин, роняя хлыст и фуражку, упал на руки, ничего не видя, не слыша и не сознавая, кроме сознания непоправимого конца и тупой, жгучей боли в глазу.

В тихой и полутемной аллее поднялась странная и дикая суматоха.

- Ай, ай! - пронзительно закричала Карсавина, схватываясь за виски и с ужасом закрывая глаза. Юрий, с тем же чувством ужаса и омерзения, глядя на стоявшего на четвереньках Зарудина, вместе с Шафровым бросился к Санину. Волошин, теряя пенсне и путаясь в кустах, торопливо побежал прочь от аллеи, прямо по мокрой траве, и его белые панталоны сразу стали черными до колен. Танаров, стиснув зубы и яростно опустив зрачки, бросился на Санина, но Иванов сзади схватил его за плечи и отбросил назад. Ничего, ничего... пусть... - с отвращением, тихо и злобно-весело сказал Санин, широко расставив ноги и тяжело дыша. На лбу у него выступили крупные капли тяжелого пота.

Зарудин поднялся, шатаясь и роняя какие-то жалкие бессвязные звуки опухшими, дрожащими и мокрыми губами. И в этих звуках неожиданно, неуместно и как-то смешно-противно послышались какие-то угрозы Санину. Вся левая сторона лица Зарудина быстро опухала, глаз закрылся, из носа и рта шла кровь, губы тряслись и весь он дрожал, как в лихорадке, вовсе не похожий на того красивого и изящного человека, которым был за минуту назад. Страшный удар как будто сразу отнял у него все человеческое и превратил его во что-то жалкое, безобразное и трусливое. Ни стремления бежать, ни попытки защищаться в нем не было. Стуча зубами, сплевывая кровь и дрожащими руками бессознательно счищая прилипший к коленям песок, он опять зашатался и упал.

- Какой ужас, какой ужас! - твердила Карсавина, стараясь как можно скорее уйти от этого места.

- Идем, - сказал Санин Иванову, глядя вверх, потому что ему было противно и жалко смотреть на Зарудина.

- Идемте, Соловейчик.

Но Соловейчик не двигался с места. Широко раскрытыми помертвелыми глазами он смотрел на Зарудина, на кровь и на песок, странно грязный на белоснежном кителе, трясся и нелепо шевелил губами.

Иванов сердито потянул его за руку, но Соловейчик с неестественным усилием вырвался, ухватился обеими руками за дерево, точно его собирались куда-то тащить, и вдруг заплакал и закричал:

- Зачем вы... зачем!

- Какая гадость! - хрипло выговорил прямо в лицо Санину Юрий Сварожич.

Санин уже овладел собою и, не глядя на Зарудина, брезгливо улыбнулся и сказал:

- Да, гадость... А было бы лучше, если бы он меня ударил?

Он махнул рукой и быстро пошел по широкой аллее. Иванов презрительно посмотрел на Юрия и, закуривая папиросу, медленно поплелся за Саниным. Даже по его широкой спине и прямым волосам видно было, с каким пренебрежением ко всему происшедшему он относится.

- И сколько может быть зол и глуп человек! - проговорил он.

Санин молча оглянулся на него и пошел быстрее.

- Как звери! - с тоскою проговорил Юрий, уходя из сада и оглядываясь на его темную массу. Сад был таким же, каким видел он его много раз, задумчиво-темным и красивым, но теперь, тем, что в нем произошло, он как бы отделился от всего мира и стал жутким и неприятным.

Шафров тяжело и растерянно вздохнул, поверх очков пугливо оглядываясь вокруг, точно ждал, что теперь уже отовсюду можно ждать нападения и насилия.

XXXI

Мгновенно и страшно изменилось лицо жизни Зарудина. Насколько легка, понятна и беззаботно приятна была она прежде, настолько безобразно ужасной и неодолимой предстала теперь. Точно она сбросила светлую улыбающуюся маску и из-под нее выглянула хищная и страшная морда зверя.

Когда Танаров на извозчике вез его домой, Зарудин даже перед самим собою старался преувеличить боль и слабость, чтобы только не открывать глаз. Ему казалось, что это еще как-то отдаляет позор, который со всех сторон, тысячами глаз смотрит на него и ждет увидеть его взгляд, чтобы побежать за ним, хохоча, кривляясь и тыча пальцами прямо в лицо.

Во всем, и в худой спине синего извозчика, и в каждом прохожем, и в окнах, за которыми мерещились злорадно любопытные лица, и в самой руке Танарова, поддерживающей его за талию, избитому Зарудину чудилось молчаливое, но откровенное презрение. И это ощущение было так неожиданно и неистово мучительно, что по временам Зарудину и в самом деле становилось дурно. Тогда ему казалось, что он сходит с ума, и хотелось или умереть, или проснуться.

Мозг отказывался верить в то, что произошло, и все казалось, что это не так, что есть какая-то ошибка, что он сам чего-то не понимает, а это "что-то" делает все совсем другим, вовсе не таким ужасным и непоправимым. Но факт ясный и непреложный стоял перед ним, и душу его все чернее и чернее покрывала тьма отчаяния.

Зарудин чувствовал, что его поддерживают, что ему больно и неловко, что руки у него в пыли и крови, и ему даже странно было, что еще можно ощущать что-нибудь, что тело его не уничтожилось и продолжает дрянно и бессильно жить своим чередом, когда без следа, невозвратимо исчезло все то, что составляло красивого, щеголевато-самоуверенного и веселого Зарудина. Иногда, когда дрожки кренились на поворотах, Зарудин чуть-чуть приоткрывал глаза и сквозь мутные слезы узнавал знакомые улицы, дома, церковь, людей. Все было такое же, как всегда, но теперь казалось бесконечно далеко, чуждо и враждебно ему. Прохожие останавливались и с недоумением смотрели им вслед, и Зарудин опять быстро закрывал глаза, почти теряя сознание от стыда и отчаяния.

Дорога тянулась бесконечно, и ему казалось, что пытке этой не будет конца.

"Хоть бы скорей, хоть бы скорей!.." - тоскливо мелькало у него в голове, но тут же представлялись лица денщика, квартирной хозяйки, соседей и казалось, что лучше уж уехать так, бесконечно ехать и никогда не открывать глаза.

А Танаров, мучительно стыдясь Зарудина и не глядя по сторонам, изо всех сил, какими-то непонятными способами старался показать каждому встречному, что он тут ни при чем, что побили не его. Он был красен, холодно потен и растерян. Сначала он что-то говорил, возмущался, неестественно утешал, но потом замолчал и только сквозь зубы подгонял извозчика. По этому и по тому, как неверна была его, не то поддерживающая, не то отстраняющая рука, Зарудин угадывал его чувства, и то, что этот ничтожный, всегда бывший бесконечно ниже его Танаров вдруг получил право стыдиться его, дало последний и решительный толчок сознанию, что все кончено.

Зарудин не мог сам перейти двор и его почти перенесли Танаров и выбежавший навстречу перепуганный денщик, у которого тряслись руки. Были ли еще люди на дворе - Зарудин не видел. Его уложили на диван и сначала не знали, что делать, нелепо торча перед ним и этим причиняя ему невероятные страдания. Потом денщик спохватился, засуетился, принес теплой воды, полотенце и бережно обмыл Зарудину лицо и руки. Зарудин боялся встретиться с ним глазами, но лицо солдата было вовсе не злорадно, не презрительно, не насмешливо, а только испуганно и жалостливо, как у старой доброй бабы.

- Где это их так, ваше благородие?.. Ах ты ж, Боже мой! Как же так! - потихоньку причитывал он.

- Ну... не твое дело! - багровея, прикрикнул сквозь зубы Танаров и почему-то сейчас же робко оглянулся.

Он отошел к окну и машинально взялся за папиросу, но, подумав, можно или нет курить при Зарудине, незаметно сунул портсигар обратно в карман.

- Може доктора позвать? - по привычке вытягиваясь во фронт, но нисколько не пугаясь окрика, приставал к нему денщик.

Танаров в недоумении растопырил пальцы.

- А... не знаю, право... - совсем другим голосом ответил он и опять оглянулся.

Но Зарудин услыхал и испугался, представив, что еще и доктор будет смотреть на его лицо.

- Никого... не надо!.. - неестественно слабым голосом, все стараясь уверить себя, что умирает, проговорил он.

Теперь, когда обмыли кровь и грязь с его лица, оно уже не было страшно, а только уродливо и жалко. Танаров, с животным любопытством, мельком взглянул на него и сейчас же отвел глаза. Это почти незаметное движение, как и все, что теперь окружало Зарудина, болезненно остро было им замечено, и отчаяние чуть не задушило его. Зарудин вдруг крепко зажмурил закрытый глаз и тонким надорванным голосом закричал:

- Оставь... оставьте меня-а!

Танаров исподлобья, испуганно покосился и вдруг обозлился нутряной презрительной злобой.

"Еще кричит!.. Туда же!.." - злорадно подумал он.

Зарудин затих и лежал неподвижно, с закрытыми глазами. Танаров тихо постучал пальцами по подоконнику, подергал себя за усы, оглянулся, опять посмотрел в окно и почувствовал нудное, холодное желание уйти.

"Неловко, черт!.. Подождать, пока заснет, что ли?.. а тогда можно..." - с враждебной тоской подумал он.

Так прошло с четверть часа, но Зарудин время от времени все шевелился. Танарову становилось невыносимо нудно. Наконец Зарудин совсем затих.

"Кажется, заснул! - неискренно подумал Танаров, незаметно оглядываясь на него. - Заснул..."

Он тихо тронулся, чуть-чуть звякнув шпорами. Зарудин быстро открыл глаза. На секунду Танаров задержался, но уже Зарудин понял его намерение и Танаров понял, что Зарудин все понимает. И тут произошло между ними нечто странное и жуткое: Зарудин быстро закрыл глаза и притворился спящим, а Танаров, сам себя убеждая, что верит этому и в то же время, очевидно, сознавая, что оба знают в чем дело, как-то неловко согнулся и на цыпочках вышел из комнаты, с чувством уличенного предательства, с сомнением и стыдом.

Дверь тихо затворилась, и что-то, что, казалось, было между ними так прочно, дружелюбно и постоянно, вдруг исчезло навсегда: и Зарудин, и Танаров почувствовали, что между ними встала навеки разъединившая пустота и что среди живых людей один из них уже не существует для другого.

Но в соседней комнате Танаров вздохнул свободнее и почувствовал себя опять легко и свободно. Ни сострадания, ни жалости к тому, что навсегда кончено все между ним и Зарудиным, с которым столько лет он прожил, у Танарова не было.

- Слушай, ты, - торопливо оглядываясь по сторонам и спеша, точно выполняя последнюю формальность, сказал он денщику, - я теперь пойду, а ты, если что такое, так ты того... слышишь.

- Так точно, слушаю! - испуганно ответил солдат.

- Ну, так вот... Там... компрессы эти меняй почаще...

Он торопливо сошел с крыльца и опять облегченно вздохнул, выйдя за калитку на пустую и широкую улицу. Были уже полные сумерки, и Танаров был рад, что его горящего лица не видно прохожим.

"А ведь, пожалуй, и я скажусь замешанным в эту скверную историю, - с внезапным холодом у сердца подумал он, поворачивая на бульвар. - А впрочем, при чем же тут я?" - успокаивал он себя, стараясь не помнить, что и он бросался на Санина и его самого так оттолкнул Иванов, что он чуть не упал.

"Ах, черт, какая скверность, вышла! - сморщив все лицо, подумал Танаров, идя дальше. - А все этот дурак! - со злобой вспомнил он Зарудина, - -очень надо было связываться со всякой сволочью!.. Эх, паршиво!.."

И чем больше думал он о том, что вышло скверно и унизительно, тем больше его невысокая, с приподнятыми плечами и грудью, в узких рейтузах, щеголеватых сапогах и белеющем в сумерках кителе, фигурка инстинктивно выпрямлялась, грозно подымая плечи и голову.

В каждом встречном ему чудилась насмешка, и достаточно было малейшего намека на это, чтобы нечто, напряженное до высшей степени, прорвалось и он, выхватив шашку, бросился бы рубить насмерть кого попало. Но встречных было мало, и те проходили быстро, плоскими силуэтами проскальзывая вдоль заборов темного бульвара.

Дома, уже успокаиваясь, Танаров опять вспомнил, как его отбросил Иванов.

"Почему я не дал ему по морде?.. Надо было прямо дать в морду!.. Жаль, шашка не отпущена!.. А то бы!.. А ведь у меня в кармане был револьвер! Вот он: я мог его застрелить, как собаку. А?.. Я забыл про револьвер...

Конечно, забыл, а то бы застрелил на месте, как собаку!.. А... хорошо, все-таки, что забыл: убил бы... суд!.. А может быть, и у них был у кого-нибудь револьвер... и черт знает из-за чего еще пострадал бы!.. А теперь никто не знает, что у меня был револьвер и... понемногу все обойдется..."

Танаров осторожно, оглядываясь по сторонам, вынул из кармана револьвер и положил в ящик стола.

- Сегодня же надо явиться к полковнику и объяснить, что я тут ни при чем... - решил он, звонко щелкая ключом.

Но сильнее этого решения явилось вдруг нервное, непреодолимое и даже как будто хвастливое желание пойти в клуб, рассказать всем, как очевидец.

В ярко освещенном, - посреди темного города, военном клубе толпились возбужденные и громко возмущавшиеся офицеры. Они уже знали об истории в саду и втайне злорадствовали над всегда подавлявшим их своим блеском и шиком Зарудиным. Они встретили Танарова с животным любопытством, и Танаров, чувствуя себя почему-то героем вечера, подробно описывал всю сцену. В голосе его и темных узких глазах робко шевелилось сдерживаемое и несознаваемое мстительное чувство: весь гнет бывшего приятеля, история из-за денег, небрежное отношение, превосходство его как будто вымещалось Танаровым в этом бесконечном повторении и смаковании подробностей, как именно побили Зарудина.

А Зарудин совершенно одиноко, чужой всему миру, лежал у себя в комнате на диване.

Денщик, уже от кого-то узнавший в чем дело, все с тем же испуганно-жалостливым бабьим лицом, поставил самовар, сбегал за вином и прогнал из комнаты ласкового веселого сеттера, очень обрадованного тем, что Зарудин дома. Потом он на цыпочках опять вошел к барину.

- Ваше высокородие... Вы бы винца испили, - чуть слышно предложил он.

- А? Что? открывая и сейчас же закрывая глаза, спросил Зарудин, и - как ему показалось - унизительно, а на самом деле только жалко, сморщившись, сквозь зубы, с трудом шевеля распухшими губами, проговорил:

- Зеркало... дай...

Денщик вздохнул, покорно принес зеркало и посветил свечой.

"Чего уж тут смотреть!" - неодобрительно подумал он.

Зарудин посмотрел в зеркало и невольно застонал. Из темной поверхности, багрово освещенное сбоку, глянуло на него одноглазое, налитое, синевато-красное и черное лицо, с нелепо взъерошенным светлым усом.

- А... возьми!.. - пробормотал Зарудин и вдруг истерически всхлипнул.

- Воды... дай!..

- Ваше высокородие, чего так убиваетесь! Оно заживет... - жалостливо заговорил денщик, подавая воду в липком стакане, пахнущем холодным сладким чаем.

Зарудин не пил, а только возил губами по краю стакана, разливая воду на грудь.

- Уйди! - выговорил он.

Ему показалось, что денщик, один во всем свете, жалеет его, но теплое чувство к солдату сейчас же подавилось невыносимым для него сознанием, что даже денщик может теперь жалеть его.

Солдат, моргая глазами, с видимым желанием заплакать, вышел на крыльцо, сел на ступеньку и, вздыхая, стал гладить мягкую волнистую спину подбежавшей собаки. Сеттер положил ему на колени слюнявую изящную морду и смотрел снизу вверх темными, непонятными, но как будто что-то говорящими глазами. Над садом сверкали блестящие безмолвные звезды. Солдату отчего-то стало грустно и страшно, точно в предчувствии страшной неотвратимой беды.

"Эх, жисть, жисть!" - горько подумал он и свернул мысль на свою деревню.

Зарудин судорожно повернулся к спинке дивана и замер, не чувствуя сползшего ему на лицо, согревшегося мокрого полотенца.

"Вот и кончено! - с внутренним рыданием повторял он. - Что кончено?.. Все, вся жизнь... все... пропала жизнь... Почему? Потому что я опозорен, потому что... побили, как собаку!.. Кулаком по лицу!.. И нельзя оставаться в полку!.."

Необыкновенно отчетливо Зарудин увидел себя стоящим на четвереньках посреди аллеи, бессмысленно роняющим бессильные угрозы, жалкого, маленького. Все вновь и вновь переживал он этот страшный момент и все ярче и убийственнее вставал он перед ним. Все мелочи припоминались, точно освещенные электрическим светом, и почему-то эти нелепые угрозы и белое платье Карсавиной, промелькнувшее перед ним, именно когда он угрожал, было мучительнее всего.

"Кто меня поднял? - стараясь не думать и нарочно путая свои мысли, думал Зарудин. - Танаров?.. Или тот жиденок, что шел с ними?.. Танаров?.. А-а!.. Не в том дело... А в чем? В том, что вся жизнь испорчена и нельзя оставаться в полку. А дуэль?.. Не будет, он драться все равно... нельзя будет оставаться в полку!.."

Зарудин вспомнил, как судом офицеров, в котором участвовал и он, выгнали из полка двух пожилых семейных офицеров, отказавшихся драться на дуэли.

"Так и мне предложат... Вежливо, не подавая руки, те самые люди, которые... И уже никто не будет гордиться тем, что я возьму его на бульваре под руку, никто не будет мне завидовать и копировать мои манеры... Но это не то!.. Позор, позор, вот что главное!.. Почему позор? Ударили? Но ведь били же меня в корпусе!.. Тогда толстый Шварц ударил меня и выбил зуб и... ничего и не было!.. Потом помирились и до конца корпуса были лучшими друзьями!.. И никто меня не презирал! Почему же теперь не так? Не все ли равно; так же шла кровь, так же я упал... Почему?"

На этот полный безвыходной тоской вопрос не было ответа в уме Зарудина. Он только чувствовал, что какая-то мутная бездонная грязь накрыла его с головой, и он неудержимо идет ко дну, ничего не видя и ничего не понимая вокруг.

"Если бы он согласился на дуэль и попал мне в лицо пулей... Было бы еще больнее и безобразнее, чем теперь, ведь никто не презирал бы меня за эго, а все бы жалели. Значит, между пулей и... кулаком... Какая разница? Почему?"

Мысль работала скачками. И в глубине ее, обостренное непоправимым несчастьем и пережитою мукою, начинало вырастать что-то новое, как будто когда-то бывшее, но забытое им в течение своей офицерской, легкой, пустой и шумливой жизни.

"Вот фон Дейц спорил со мною о том, что если ударят в левую щеку, надо подставить правую, а он же сам тогда пришел и кричал, махал руками, возмущался, что "тот" отказался от дуэли!.. Ведь это, собственно, они виноваты, что я хотел ударить хлыстом "того"... А вся моя вина в том, что я не успел ударить!.. Но это бессмысленно, несправедливо!.. А все-таки позор... и нельзя оставаться в полку!.."

Зарудин беспомощно схватился за голову, раскачивая ее по подушке и машинально следя за пустой томительной болью в глазу. Он вдруг почувствовал страшный, мучительный для него самого прилив злобы.

"Схватить револьвер, кинуться и убить... пуля за пулей. И пихать ногами в лицо, когда свалится... прямо в лицо, в зубы, в глаза!.."

С мокрым тяжелым звуком тяжело шлепнулся на пол компресс. Зарудин испуганно открыл глаза и увидел тускло освещенную комнату, таз с водой и мокрым полотенцем и черное жуткое окно, как черный глаз загадочно смотрящий на него.

"Нет, все равно... это не поможет! - затихая в бессильном отчаянии, подумал он. - Все равно, все видели, как меня били по лицу и как я стоял на четвереньках... Битый, битый. Получил по морде... И нельзя, нельзя вернуть!.. Никогда уже не буду я счастливым, свободным..."

Опять нечто острое и небывало ясное зашевелилось у него в мозгу.

"А разве я когда-нибудь был свободным? Ведь я потому и погибаю теперь, что жизнь моя была всегда не свободной, не своей... Разве бы я, сам, пошел на дуэль, стал бы разве бить хлыстом?.. И меня бы не побили, и было бы все хорошо, счастливо... Кто и когда выдумал, что обиду надо смывать кровью? Ведь это не я! Вот и смыл... с меня смыли кровью... Что? - Не знаю, но надо выходить из полка!.."

Бессильная и неумелая мысль пробовала подняться и падала, как птица с подрезанными крыльями. И куда бы ни метался его ум, все возвращался по кругу на то, что надо выходить из полка, что он навсегда опозорен.

Когда-то Зарудин видел, как муха, попавшая в густой плевок, мучительно карабкалась по полу, а за ней, склеивая лапки и крылья, ослепляя и удушая, все тянулась отвратительная, беспощадная слизь. И очевидно было, что для нее все кончено, хотя она еще ползла, вытягивалась на лапках, выбивалась из сил. Тогда Зарудин, брезгливо содрогнувшись, отвернулся, и теперь как будто не помнил, но какое-то тайное сознание, что-то похожее на бред, напомнило ему эту несчастную муху. И потом, должно быть, был бред: вдруг не то вспомнил, не то ясно увидел Зарудин двух мужиков. Они ругались и дрались, и один ударил другого в ухо, а тот, седой, старый, упал, а потом встал и, утирая рукавом рубахи кровь, льющуюся из носа, сказал убежденно: "Вот и дурак!"

"Да это я видел когда-то! - окончательно вспомнил Зарудин и опять сознательно увидел полутемную глухую комнату и свечу на столе. - Потом еще они вместе пили у казенки..."

Он опять, должно быть, забылся, потому что свеча и комната куда-то пропали, но как будто не переставал думать и потом, вместе с вынырнувшей из мрака свечой, разобрал и свою мысль:

"...Нельзя жить с таким позором... так. Значит, надо умирать! Но мне не хочется умирать, и кому это надо? Не мне!.. Репутация? Какое мне дело до репутации! Что значит репутация, когда надо умирать? Но ведь надо выйти из полка... А как жить потом?"

Что-то тусклое, непонятное и чужое представилось ему в будущем, и Зарудин бессильно отступил от него. Так, каждый раз, когда страстная жажда жизни и счастья начинала что-то выяснять ему, туман, которым был покрыт мозг, спускался ниже, и снова Зарудин оказывался перед безвыходной пустотой.

Ночь проходила, и тяжелая тишина стояла за окном, точно во всем мире Зарудин жил и страдал один.

На столе, оплывая, горела свеча, и пламя ее, желтое и ровное, мертвенно-спокойно струилось кверху. Зарудин блестящим от лихорадки и отчаяния глазом смотрел на огонь и не видел его, весь охваченный черным туманом бесконечно спутанных, бессильных мыслей. Среди хаоса обрывков воспоминаний, представлений, чувств и дум одно было острее всего и звенящей нитью тоски проходило до самого сердца. Это было больное и жалобное сознание своего полного одиночества. Там, где-то, жили, радовались, смеялись, может быть, даже говорили о нем миллионы людей, а он был один. Тщетно вызывал Зарудин одно знакомое лицо за другим. Они вставали бледной, чуждой и равнодушной чередой, и в их холодных чертах чудились только злорадство и любопытство. Тогда Зарудин с робкой тоской вспомнил Лиду.

Она представилась ему такою, какою он видел ее в последний раз: с большими невеселыми глазами, с мягким слабым телом под домашней кофточкой, с распущенной косой. И в ее лице Зарудин не почувствовал ни злорадства, ни презрения. Оно смотрело на него с печальным укором, и что-то, что было возможно, мерещилось в ее невеселых глазах. Он припомнил ту сцену, когда отказался от нее в минуту ее величайшего горя. Острое, как нож, сознание невозвратимой потери до глубочайших струн пронизало душу Зарудина.

"А ведь она, должно быть, страдала тогда еще больше, чем я теперь... А я оттолкнул... и даже хотел, чтобы она утопилась, умерла!.."

Как к последнему пристанищу, все существо его потянулось к ней в тоскливой жажде ее ласк и участия. На мгновение ему подумалось, что страдание, которое он переживает теперь, может искупить все прошлое; но Зарудин знал, что она никогда не придет, что все кончено, и полная пустота, как пропасть, открылась вокруг него.

Зарудин поднял руку, крепко положил ее на голову и замер, закрыв глаза, стиснув зубы, стараясь ничего больше не видеть, не слышать, не чувствовать. Но он скоро опустил руку, поднялся и сел. Голова мучительно кружилась, во рту горело, ноги и руки дрожали. Зарудин встал и, качаясь от головы, ставшей вдруг огромной и тяжелой, перешел к столу.

"Все пропало, все пропало. И жизнь, и Лида, и все..."

Яркая молния небывало ясной мысли озарила его на одно мгновение: он вдруг понял, что в той жизни, которая исчезла, не было вовсе ничего красивого, хорошего и легкого, а все было спутанно, загажено и глупо. Какого-то особенного, на все приятное имеющего право, прекрасного Зарудина тоже не было, а было только бессильное, робкое и распущенное тело, которое раньше наслаждалось, а теперь испытало боль и унижение. Когда слетел мираж удачи, открылся голый и бедный образ.

"Нельзя больше жить, - отчетливо подумал Зарудин, - чтобы жить снова, надо бросить все прежнее, начать жить как-то иначе, сделаться совсем другим человеком, а я не могу..."

Зарудин тяжко уронил голову на стол и, зловеще освещенный заколебавшимся и приникшим к краям подсвечника пламенем свечи, застыл.

XXXII

В этот же вечер Санин один зашел к Соловейчику.

Совсем одиноко сидел еврейчик на крыльце своего флигеля и смотрел на унылый пустынный двор, по которому скучно, неведомо для кого змеились белые дорожки и вяла пыльная трава. Запертые амбары, с огромными ржавыми замками, тусклые окна мельницы и все это обширное пустое мест, на котором, казалось, уже много лег прекратилась жизнь, навевали томительную, ноющую грусть.

Санина сразу поразило лицо Соловейчика: оно не улыбалось, не скалило, как всегда, угодливо зубки, но было скорбно и напряженно. Из темных еврейских глаз жутко и возбужденно смотрела какая-то затаенная мысль.

- А, здравствуйте, - равнодушно сказал он и, слабо пожав руку Санина, снова повернулся лицом к пустынному двору и погасающему небу, на котором все чернее вырисовывались мертвые крыши амбаров. Санин сел на другом периле крыльца, закурил папиросу и долго молча смотрел на Соловейчика, угадывая в нем нечто особенное.

- Что вы тут делаете? - спросил он.

Соловейчик медленно перевел на него печальные глаза.

- А я тут... Мельница стала, а я в конторе служил... Я тут и жил. Все разъехались, а я себе остался.

- Вам, должно быть, жутко одному?

Соловейчик помолчал.

- Все равно! - слабо махнул он рукой.

Долго было тихо, и в тишине слышалось одинокое позвякивание цепи в конуре под амбарами.

- Жутко не тут... неожиданно громко, страстно и чересчур приходя в движение, вдруг заговорил Соловейчик. - Не тут! А вот тут и тут!.. Он показал себе на лоб и грудь.

- Что так? - спокойно спросил Санин.

- Послушайте, еще громче и страстнее продолжал Соловейчик, - вот вы сегодня ударили человека и разбили ему лицо... и вы даже, может того быть, разбили ему жизнь... Вы, пожалуйста, не сердитесь на мине, что я так спрашиваю, потому что я очень много думал... Я вот тут сидел и думал, и мине стало очень нехорошо... Вы, пожалуйста, мине отвечайте!

На мгновение обычная угодливая улыбочка искривила его лицо.

- Спрашивайте, о чем хотите, - улыбнулся Санин. - Вы боитесь меня обидеть, что ли? Этим меня обидеть нельзя. Что я сделал, то и сделал... если бы я думал, что сделал скверно, я бы и сам сказал...

- Я хотел вас спросить, - возбужденно заговорил Соловейчик, - вы сибе представляете, что, может, вы совсем убили того человека?

- Я в этом почти и не сомневаюсь, - ответил Санин, - такому человеку, как Зарудин, трудно иначе выпутаться, как покончить или со мной, или с собой... Но со мной он... психологический момент упущен: он был слишком разбит, чтобы идти меня убивать сейчас же, а потом уже духу не хватит... Дело его кончено!

- И вы себе спокойно говорите это?

- Что значит "спокойно"? - возразил Санин, - я не могу спокойно смотреть, как курицу режут, а тут все-таки человек... Бить тяжело... Правда, все-таки чуточку приятна собственная сила, а все-таки скверно... Скверно, что так грубо вышло, но совесть моя спокойна. Я - это только случайность. Зарудин погибает потому, что вся жизнь его была направлена по такому пути, на котором не то удивительно, что один человек погиб, то удивительно, как они все не погибли! Люди учатся убивать людей, холить свое тело и совершенно не понимают, что и к чему они делают... Это сумасшедшие, идиоты! А если выпустить на улицу сумасшедших, они все перережутся... Чем я виноват, что защищался от такого сумасшедшего?

- - Но вы его убили! - упрямо повторил Соловейчик.

- А это уж пусть апеллирует к Господу Богу, который свел нас на такой дороге, на которой нельзя было разойтись.

- Но вы могли его удержать, схватить за руки!..

Санин поднял голову.

- В таких случаях не рассуждают, да и что бы из того вышло? Закон его жизни требовал мести во что бы то ни стало... Не век же мне его за руки держать!.. Для него это еще одно лишнее оскорбление, и только!..

Соловейчик странно развел руками и замолчал.

Тьма незаметно надвигалась отовсюду. Полоса зари, резко обрезанная краями черных крыш, становилась все дальше и холоднее. Под амбарами столпились жуткие черные тени и по временам казалось, что там толпятся загадочные и страшные некто, пришедшие на всю ночь занять своей таинственной жизнью этот пустой и заброшенный двор. Должно быть, их бесшумные шаги беспокоили Султана, потому что он вдруг вылез из будки и сел, тревожно загремев цепью.

- Может быть, вы правы, - тоскливо заговорил Соловейчик, но разве это так всегда необходимо... А, может быть, лучше было бы вам самому перенести удар...

- Как лучше? - сказал Санин, - удар перенести всегда скверно! Зачем же... с какой стати?..

- Нет, вы послушайте мине! - торопливо перебил Соловейчик и даже умоляюще протянул руку, - может быть, это было бы лучше!..

- Для Зарудина - конечно.

- Нет, и для вас... и для вас... вы себе подумайте!

- Ах, Соловейчик, - с легкой досадой сказал Санин, - это все старые сказки о нравственной победе! И притом это сказка очень грубая... Нравственная победа не в том, чтобы непременно подставить щеку, а в том, чтобы быть правым перед своею совестью. А как эта правота достигается - все равно, это дело случая и обстоятельств... Нет ужаснее рабства, - а рабство это самое ужасное в мире, - если человек до мозга костей возмущается насилием над ним, но подчиняется во имя чего-либо сильнее его.

Соловейчик вдруг взялся за голову, но в темноте уже не видно было выражения его лица.

- У мине слабый ум, - ноющим голосом проговорил он, - я себе не могу понять теперь ничего и не совсем знаю, как надо жить!..

- А зачем вам знать? Живите, как птица летает: хочется взмахнуть правым крылом - машет, надо обогнуть дерево - огибает...

- Но ведь то птица, а я человек! - с наивной серьезностью сказал Соловейчик.

Санин расхохотался, и его веселый мужественный смех наполнил мгновенной жизнью все уголки темного пустыря.

Соловейчик послушал его, а потом покачал головой.

- Нет, - скорбно проговорил он, - и вы мине не научите, как жить! Никто не научит мине, как жить!..

- Это правда, жить никто не научит. Искусство жить это тоже талант. А кто этого таланта не имеет, тот или сам гибнет, или убивает свою жизнь, превращая ее в жалкое прозябание без света и радости.

- Вот вы теперь спокойны и так говорите, будто вы себе все знаете... А... вы не сердитесь, пожалуйста, на мине... вы всегда такой были? - с жгучим любопытством спросил Соловейчик.

- Ну нет, - качнул головой Санин, - правда, у меня и всегда было много спокойствия, но были времена, когда я переживал самые разнообразные сомнения... Было время, когда я сам серьезно мечтал об идеале христианского жития...

Санин задумчиво помолчал, а Соловейчик, вытянув шею, как бы ожидая чего-то для себя непостижимо важного, смотрел на него.

- Я тогда был на первом курсе, и был у меня товарищ студент-математик Иван Ланде. Это был удивительный человек, непобедимой силы и христианин не по убеждению, а по природе. В своей жизни он отразил все критические моменты христианства: когда его били, он не защищался, прощал врагам, шел ко всякому человеку, как к брату, "могий вместить" - вместил отрицание женщины как самки... вы помните Семенова?

Соловейчик кивнул головой с наивной радостью. Это было для него непостижимо важно: в знакомой обстановке, среди знакомых людей вдруг нарисовался ему образ, о котором туманно было его представление, но который влек его, как бабочку во тьме ночи яркое пламя свечи. Он весь загорелся вниманием и ожиданием.

- Ну, так вот... Семенову тогда было страшно плохо, а жил он в Крыму на уроке. Там в одиночестве и предчувствии смерти он впал в мрачное отчаяние. Ланде об этом узнал и, конечно, решил, что он должен идти спасать погибающую душу... И буквально пошел - денег у него не было, занять ему, как "блаженному", никто не давал, и он пошел пешком за тысячу верст! Где-то в дороге и пропал, положив, таким образом, и душу за други своя...

- А вы... скажите мине, пожалуйста! - весь приходя в движение, вскричал Соловейчик, экстатически блестя глазами, - а вы признаете этого человека?

- О нем много было споров в свое время, - задумчиво отвечал Санин, - одни вовсе не считали его христианином и на этом основании отвергали; другие считали его просто блаженным с известным налетом самодурства; другие отрицали в нем силу на том основании, что он не боролся, не стал пророком, не победил, а, напротив, вызвал только общее отчуждение... Ну, а я смотрю на него иначе. Тогда я находился под его влиянием до глупости! Дошло до того, что однажды мне один студент дал в морду... сначала у меня в голове все завертелось, но Ланде был тут и как раз я на него взглянул... Не знаю, что произошло во мне, но только я молча встал и вышел... Ну, во-первых, я этим потом страшно и, надо думать, довольно глупо гордился, а во-вторых, студента этого возненавидел всеми силами души. Не за то, что он меня ударил, это бы еще ничего, а за то, что мой поступок как нельзя больше послужил ему в удовольствие. Совершенно случайно я заметил, в какой фальши болтаюсь, раздумался, недели две ходил как помешанный, а потом перестал гордиться своею ложной нравственной победой, а студента тот о при его первой самодовольной насмешке избил до потери сознания. Между мной и Ланде произошел внутренний разрыв. Я стал яснее смотреть на его жизнь и увидел, что она страшно несчастна и бедна!

- О, что же вы говорите! - вскричал Соловейчик, вы разве можете себе представить все богатство его переживании!

Эти переживания были однообразны: счастье его жизни состояло в том, чтобы безропотно воспринять всякое несчастье, а богатство в том, чтобы все больше и глубже отказываться от всякого богатства жизни! Это был добровольный нищий и фантаст, живущий во имя того, что ему самому не было вовсе известно...

Вы не знаете, как вы меня терзаете! вскрикнул Соловейчик, неожиданно заломив руки.

Однако, вы какой-то истеричный, Соловейчик! удивленно заметил Санин. Я ничего особенного не говорю! Или этот вопрос очень наболел в вас...

- Очень! Я теперь все думаю и думаю, и голова у мине болит... Неужели все это была ошибка!.. Я себе, как в темной комнате... и никто мине не может сказать, что делать!.. Для чего же живет человек? Скажите вы мине!

- Для чего? Это никому не известно!..

- А разве нельзя жить для будущего? Чтобы хотя потом был у людей золотой век...

- Золотого века никогда не может быть. Если бы жизнь и люди могли улучшиться мгновенно, это было бы золотое счастье, но этого быть не может! Улучшение приходит по незаметным ступеням, и человек видит только предыдущую и последующую ступени... Мы с вами не жили жизнью римских рабов или диких каменного века, а потому и не сознаем счастья своей культуры; так и в этом золотом веке человек не будет сознавать никакой разницы со своим отцом, как отец с дедом, а дед с прадедом... Человек стоит на вечном пути и мостить путь к счастью все равно, что к бесконечному числу присчитывать новые единицы...

- Значит, все пустота? Значит, "ничего" нету? Я думаю. Ничего.

- Ну, а ваш Ланде! Ведь вот же вы...

- Я любил и люблю Ланде, - серьезно сказал Санин, - но не потому, что он был таков, а потому, что он был искренен и на своем пути не останавливался ни перед какими преградами, ни смешными, ни страшными... Для меня Ланде был ценен сам по себе, и с его смертью исчезла и ценность его.

- А вы не думаете, что такие люди облагораживают жизнь? А у таких людей являются последователи... А?

- Зачем ее облагораживать? Это - раз. А второе то, что следовать этому нельзя... Ланде надо родиться. Христос был прекрасен, христиане - ничтожны.

Санин устал говорить и замолчал. Молчал и Соловейчик, молчало и все кругом и только, казалось, мерцающие вверху звезды ведут какой-то нескончаемый безмолвный разговор. Вдруг Соловейчик что-то зашептал, и шепот его был странен и жуток.

- Что такое? - вздрогнув, спросил Санин.

- Вы скажите мне, - забормотал Соловейчик, - вы мне скажите, что вы думаете... если человек не знает, куда ему идти, и все думает, все думает и все страдает, и все ему страшно и непонятно... может, тому человеку лучше умереть?

- Что ж, - нахмурившись в темноте, сказал Санин, ясно и остро понимая то, что невидимо тянулось к нему из темной души еврейчика, - пожалуй, лучше умереть. Нет смысла страдать, а жить вечно все равно никто не будет. Жить надо только тому, кто в самой жизни видит уже приятное. А страдающим - лучше умереть.

- Вот и я так себе думал! - с силой вскрикнул Соловейчик и вдруг цепко схватил Санина за руку.

Было совсем темно, и в сумраке лицо Соловейчика казалось белым, как у трупа, а глаза смотрели пустыми черными впадинами.

- Вы мертвый человек, - с невольной тревогой в душе сказал Санин, вставая, - и, пожалуй, мертвецу самое лучшее и вправду - могила... Прощайте...

Соловейчик как будто не слыхал и сидел неподвижно, как черная тень с мертвым белым лицом. Санин помолчал, подождал и тихо пошел. У калитки он остановился и прислушался. Все было тихо, и Соловейчик чуть-чуть чернел на крыльце, сливаясь с мраком. Неприятно томительное предчувствие заползло в сердце Санина.

"Все равно! - подумал он, - что так жить, что умереть... Да и не сегодня завтра".

Он быстро повернулся и, с визгом отворив калитку, вышел на улицу.

На дворе по-прежнему было тихо.

Когда Санин дошел до бульвара, вдали послышались тревожные странные звуки. Кто-то, гулко топоча ногами, быстро бежал во мраке ночи, не то причитая, не то плача на бегу. Санин остановился. Черная фигура родилась во мраке и все ближе, ближе бежала на не-то. И почему-то Санину опять стало жутко.

- Что такое? - громко спросил он.

Бегущий человек на минуту остановился, и Санин близко увидел испуганное глуповатое солдатское лицо.

- Что случилось? - тревожно крикнул он.

Но солдат что-то пробормотал и побежал дальше, гулко топоча ногами и не то причитывая, не то плача. Ночь и тишина поглотили его, как призрак.

"Да ведь это денщик Зарудина! - вспомнил Санин, и вдруг твердая красная мысль отчетливо и как-то кругло вылилась в мозгу: "Зарудин застрелился!.."

Легкий холод тронул виски Санина. С минуту он молча глядел в тусклое лицо ночи, и казалось, между тем загадочным и страшным, что было в ней, и им, высоким, сильным человеком, с твердым взглядом, произошла короткая и страшная, молчаливая борьба.

Город спал, белели тротуары, чернели деревья, тупо глядели темные окна, храня глухую тишину.

Вдруг Санин встряхнул головой, усмехнулся и посмотрел перед собой ясными глазами.

- Не я в этом виноват, - громко сказал он... - Одним больше, одним меньше!

И пошел вперед, высокою тенью чернея во мраке.

ХХХIII

Так скоро, как все узнается в маленьком городке, все узнали, что два человека в один и тот же вечер лишили себя жизни.

Юрию Сварожичу об этом сообщил Иванов, придя к нему днем, когда Юрий только что вернулся с урока и сел рисовать портрет Ляли. Она позировала в легкой светлой кофточке, с голой шейкой и просвечивающими розовыми руками. Солнце светило в комнату, золотыми искорками зажигало вокруг головки Ляли пушистые волосы, и она была такой молоденькой, чистенькой и веселой, точно золотая птичка.

- Здравствуйте, - сказал Иванов, входя и бросая шляпу на стул.

- А... Ну, что нового скажете? - спросил Юрий, приветливо улыбаясь.

Он был настроен довольно и радостно, и оттого, что, наконец, нашел урок и чувствовал себя уже не на шее у отца, а на собственных ногах, и от солнца, и от близости счастливой, хорошенькой Ляли.

- Много, - сказал Иванов с неопределенным выражением в серых глазах, - один удавился, другой застрелился, а третьего черти взяли, чтоб не волочился!

- То есть? - удивился Юрий.

- - Третьего я уж от себя, для вящего эффекта, прибавил, а два точно... Сегодня ночью застрелился Зарудин, а сейчас, говорят, Соловейчик повесился... вот!

- Да не может быть! - вскрикнула Ляля, вскакивая, вся белая, розовая и золотая, с испуганными, но сияющими от любопытства глазами.

Юрий с удивлением и испугом поспешно положил палитру и подошел к Иванову.

- Вы не шутите?

- Какие уж тут шутки! - махнул рукой Иванов. Как и всегда, он старался придать себе философски-равнодушный вид, но заметно было, что ему и жутко, и неприятно.

- Отчего же он застрелился? Оттого, что его Санин ударил? А Санин знает? - наивно цепляясь за Иванова, захлебываясь, спрашивала Ляля.

- Очевидно, так... Санин знает еще с вечера, - отвечал Иванов.

- Что же он? - невольно спросил Юрий.

Иванов пожал плечами. Ему уже не раз приходилось спорить с Юрием о Санине, и он уже заранее раздражался.

- Ничего... А ему-то что же? - с грубой досадой возразил он.

- Все-таки он причиной! - заметила Ляля, делая значительное лицо.

- Ну так что же из того!.. Вольно ж тому дураку было лезть. Санин тут не виноват. Все это очень прискорбно, но всецело должно быть отнесено к глупости самого Зарудина.

- Ну, положим, причины тут глубже, - возразил Юрий угрюмо, - Зарудин жил в известной среде...

- И то, что он жил в такой дурацкой среде, и то, что подчинился ей, свидетельствует только о том, что он и сам дурак! - пожал плечами Иванов.

Юрий помолчал, машинально потирая пальцы. Ему было как-то неприятно говорить так об умершем, хотя он и не знал почему.

- Ну хорошо... Зарудин - это понятно, а Соловейчик... вот никогда не думала! - высоко поднимая брови, нерешительно заговорила Ляля. - Почему же он?

- А Бог его знает, - сказал Иванов, - он всегда был какой-то блаженный.

В это время разом приехал Рязанцев и пришла Карсавина. Они встретились у ворот, и еще на крыльце был слышен высокий, недоумевающе-вопросительный голос Карсавиной и веселый, игриво-шутливый голос Рязанцева, каким он всегда говорил с красивыми молодыми женщинами.

- Анатолий Павлович "оттуда", - с выражением тревожного интереса сказали Карсавина, первая входя в комнату.

Рязанцев вошел, смеясь, как всегда, и еще на ходу закуривая папиросу.

- Ну и дела! - сказал он, наполняя всю комнату голосом, здоровьем и самоуверенным весельем. - Этак у нас в городе скоро и молодежи не останется!

Карсавина молча села, и ее красивое лицо было расстроенно и недоуменно.

- Ну, повествуйте, - сказал Иванов.

- Да что, - подымая брови, как Ляля, и все смеясь, но уже не так весело, заговорил Рязанцев. - Только что вышел вчера из клуба, вдруг бежит солдат... Их высокородие, говорит, застрелились... Я на извозчика и туда... Приезжаю, а там уж чуть не весь полк... лежит на кровати, китель нараспашку...

- А куда он стрелял? - любопытно повиснула у него на руке Ляля.

- В висок... пуля пробила череп, вот тут... и ударилась в потолок...

- Из браунинга? - почему-то спросил Юрий. - Из браунинга... Скверная картина. Мозгом и кровью даже стена забрызгана, а у него еще и лицо все изуродовано... да!.. А это ужас, как он его хватил!.. И опять, засмеявшись, Рязанцев пожал плечами.

- Крепкий мужчина!

- Ничего, парень здоровый! - почему-то самодовольно кивнул головой Иванов.

- Безобразие! - брезгливо сморщился Юрий.

Карсавина робко посмотрела на него.

- Но ведь он, по-моему, не виноват, - заметила она, не ждать же ему было...

- Да... - неопределенно поморщился Рязанцев, - но и так бить!.. Ведь предлагали же ему дуэль...

- Удивительно! - возмущенно пожал плечами Иванов.

- Нет, что ж... дуэль - глупость, - раздумчиво отозвался Юрий.

- Конечно, - быстро поддержала Карсавина. Юрию показалось, что она рада возможности оправдать Санина, и ему стало неприятно.

- Но все-таки и так... не зная что, унижающее Санина, придумать, возразил он.

- Зверство, как хотите! - подсказал Рязанцев.

Юрий подумал, что сам-то Рязанцев недалеко ушел от сытого животного, но промолчал и был даже рад, что Рязанцев стал спорить с Карсавиной, резко осуждая Санина.

Карсавина, поймав на лице Юрия неприятное выражение, замолчала, хотя ей в глубине души нравилась сила и решительность Санина и казалось совсем неправильным то, что говорил Рязанцев о культурности. И так же, как Юрий, она подумала, что не Рязанцеву говорить об этом.

Но Иванов рассердился и стал спорить.

- Подумаешь! Высокая степень культурности: отстрелить человеку нос или засадить в брюхо железную палку!

- А лучше кулаком по лицу бить?

- Да уж, по-моему, лучше! Кулак что! От кулака какой вред! Выскочит шишка, а опосля и ничего... От кулака человеку никоторого несчастья!..

- Не в том же дело!

- А в чем? - презрительно скривил плоские губы Иванов. - По-моему, драться вообще не следует... зачем безобразие чинить! Но уж ежели драться, так по крайности без особого человековредительства!.. Ясное дело!..

- Он ему чуть глаз не выбил! - с иронией вставил Рязанцев. - Хорошо "без членовредительства"!

- Глаз, конечно... Ежели глаз выбить, то от этого человеку вред, но все-таки глаз супротив кишки не выстоит никак! Тут хоть без смертоубийства!..

- Однако Зарудин-то погиб!

- Ну, так это уж его воля!

Юрий нерешительно крутил бородку.

- Я, в сущности, прямо скажу, - заговорил он, и ему стало приятно, что он скажет совершенно искренно, - для меня лично это вопрос нерешенный... и я не знаю, как сам поступил бы на месте Санина. Драться на дуэли, конечно, глупо, но и драться кулаками не очень-то красиво!

- Но что же делать тому, кого вынудят на это? - спросила Карсавина.

Юрий печально пожал плечами.

- Нет, кого жаль, так это Соловейчика, - помолчав, заметил Рязанцев, но самодовольно-веселое лицо его не соответствовало словам.

И вдруг вспомнили, что даже не спросили о Соловейчике, и почему-то всем стало неловко.

- Знаете, где он повесился? Под амбаром, у собачьей будки... Спустил собаку с цепи и повесился...

Одновременно и у Карсавиной, и у Юрия в ушах послышался тонкий голос: "Султан, ту-бо!.."

- И оставил, понимаете, записку, - продолжал Разянцев, не удерживая веселого блеска в глазах. - Я ее даже списал... человеческий документ ведь, а?

Он достал из бокового кармана записную книжку.

- "Зачем я буду жить, когда сам не знаю, как надо жить. Такие люди, как я, не могут принести людям счастья", - прочел Рязанцев и совершенно неожиданно неловко замолчал.

В комнате стало тихо, точно мимо прошла чья-то бледная и печальная тень. Глаза Карсавиной налились крупными слезами, Ляля плаксиво покраснела, а Юрий, болезненно усмехнувшись, отошел к окну.

- Только и всего, - машинально прибавил Рязанцев.

- Чего же еще "больше"? - вздрогнувшими губами возразила Карсавина.

Иванов встал и, доставая со стола спички, пробормотал:

- Глупость большая, это точно!

- Как вам не стыдно! - возмущенно вспыхнула Карсавина.

Юрий брезгливо посмотрел на его длинные прямые волосы и отвернулся.

- Да... Вот вам и Соловейчик, - опять с веселым блеском в глазах развел руками Рязанцев. - Я думал, так - дрянь одна, с позволения сказать, жиденок, и больше ничего! А он на! Прямо не от мира сего оказался... Нет выше любви, как кто душу свою положит за други свои!

- Ну, он положил не за други!.. возразил Иванов.

"И чего ломается... тоже! А сам - животное!" - подумал он, с ненавистью и презрением покосившись на сытое гладкое лицо Рязанцева и почему-то на его жилетку, обтянувшуюся складочками на плотном животе.

- Это все равно... Порыв чувствуется...

- Далеко не все равно! - упрямо возразил Иванов, и глаза у него стали злыми. - Слякоть, и больше ничего!..

Какая-то странная ненависть его к Соловейчику неприятно подействовала на всех. Карсавина встала и, прощаясь, интимно, как бы влюбленно доверяясь, шепнула Юрию:

- Я уйду... он мне просто противен!..

- Да, - качнул головой Юрий, - жестокость удивительная!..

За Карсавиной ушли Ляля и Рязанцев. Иванов задумался, молча выкурил папиросу, злыми глазами поглядел в угол и тоже ушел.

Идя по улице и по привычке размахивая руками, он думал раздраженно и злобно.

"Это дурачье воображает, конечно, что я не понимаю того, что они понимают! Удивительно!.. Знаю я, что они чувствуют, лучше их самих! Знаю, что нет больше любви, когда человек жертвует жизнью за ближнего, но повеситься оттого, что не пригодился людям, это уж... ерунда!"

И Иванов, припоминая бесконечный ряд прочитанных им книг и Евангелие прежде всего, стал искать в них тот смысл, который объяснял бы ему поступок Соловейчика так, как ему хотелось. И книги, как будто послушно разворачиваясь на тех страницах, которые были ему нужны, мертвым языком говорили то, что ему было надо. Мысль его работала напряженно и так сплелась с книжными мыслями, что он уже сам не замечал, где думает он сам, а где вспоминает читанное.

Придя домой, он лег на кровать, вытянул длинные ноги и все думал, пока не заснул. А проснулся только поздно вечером.

XXXIV

Когда под звуки трубной музыки хоронили Зарудина, Юрий из окна видел всю эту мрачную и красивую процессию, с траурной лошадью, траурным маршем и офицерской фуражкой, сиротливо положенной на крышку гроба. Было много цветов, задумчиво-грустных женщин и красиво-печальной музыки. А ночью в этот день Юрию стало особенно грустно.

Вечером он долго гулял с Карсавиной, видел все те же прекрасные влюбленные глаза и прекрасное тело, тянувшееся к нему, но даже и с ней ему было тяжело.

- Как странно и страшно думать, - говорил он, глядя перед собой напряженными темными глазами, - что вот Зарудина уже нет... Был офицер, такой красивый, веселый и беззаботный, и казалось, что он будет всегда... что ужас жизни, с ее муками, сомнениями и смертью, для него не может существовать... что в этом нет никакого смысла. И вот один день и человек смят, уничтожен в прах, пережил какую-то ему одному известную страшную драму, и нет его, и никогда не будет!.. И фуражка эта на крышке гроба...

Юрий замолчал и мрачно посмотрел в землю. Карсавина плавно шла рядом, внимательно слушала и тихо перебирала полными красивыми руками кружево белого зонтика. Она не думала о Зарудине, и всем богатым телом своим радовалась близости Юрия, но бессознательно подчиняясь и угождая ему, делала грустное лицо и волновалась.

- Да, так было грустно смотреть!.. И музыка эта такая!

- Я не обвиняю Санина! - вдруг упрямо прорвался Юрий, - он и не мог иначе поступить, но тут ужасно то, что пути двух людей скрестились так, что или один, или другой должны были уступить... ужасно то, что случайный победитель не видит ужаса своей победы... стер человека с лица земли и прав...

- Да, прав... вот и... - не дослышав, оживилась Карсавина так, что даже ее высокая грудь заколыхалась.

- Нет... а я говорю, что это ужасно! - перебил Юрий с ненавистью ревности, искоса поглядев на ее грудь и оживленное лицо.

- Почему же? - робко спросила Карсавина, страшно смутившись. И как-то сразу глаза ее потухли, а щеки порозовели.

- Потому что для другого это было бы тягчайшим страданием... сомнениями, колебаниями... Борьба душевная должна быть, а он как ни в чем не бывало!.. Очень жаль, говорит, но я не виноват!.. Разве дело в одной вине, в прямом праве!..

- А в чем же? - нерешительно и тихо спросила Карсавина, низко опустив голову и, видимо, боясь его рассердить.

- Не знаю в чем, но зверем человек не имеет права быть! - жестко и со страданием в голосе резко выкрикнул Юрий.

Они долго шли молча. Карсавина страдала оттого, что отдалилась от Юрия и на мгновение утеряла милую, теплую, до глубины души, особенную связь с ним, а Юрий чувствовал, что у него вышло спутанно, неясно, и страдал от тяжелого тумана на сердце и от самолюбия.

Он скоро ушел домой, оставя девушку в мучительном состоянии неудовлетворенности, страха и беззащитной обиды.

Юрий видел ее растерянность, но почему-то это доставляло ему болезненное наслаждение, точно он вымещал на любимой женщине чью-то тяжкую обиду.

А дома стало невыносимо скверно.

За ужином Ляля рассказала, что Рязанцев говорил, будто мальчишки на мельнице, поглядывая, как вынимали из петли Соловейчика, кричали через забор:

- Жид удавился!.. Жид удавился!..

Николай Егорович кругло хохотал и заставлял Ляльку повторять.

- Так - "жид удавился"!..

Юрий ушел к себе, сел поправлять тетрадку своего ученика и подумал с невыразимой ненавистью:

"Сколько зверства еще в людях!.. Можно ли страдать и жертвовать собой за это тупое, глупое зверье!.."

Но тут он вспомнил, что это нехорошо, и устыдился своей злобы.

"Они не виноваты... они "не ведают, что творят"!.."

"Но ведают или не ведают, а ведь звери же, сейчас-то - звери же!" - подумал он, но постарался не заметить этого и стал вспоминать Соловейчика.

"Как одинок все-таки человек: вот жил этот несчастный Соловейчик и носил в себе страдающее за весь мир, готовое на всякую жертву, великое сердце... И никто... даже я... - с неприятным уколом мелькнуло у него в голове, - не замечали его, не ценили, а напротив, почти презирали его! А почему? Потому только, что он не умел или не мог высказаться, потому что был суетлив и немного надоедлив. А в этой суетливости и в надоедливости и сказывалось его горячее желание ко всему приблизиться, всем помочь и угодить... Он был святой, а мы считали его дураком!.."

Чувство вины так болезненно томило душу Юрия, что он бросил работу и долго ходил по комнате, весь во власти смутных, неразрешимых и больных дум. Потом он сел за стол, взял Библию и, раскрыв ее наугад, прочел то место, которое читал чаще других и на котором смял и растрепал листы.

"Случайно мы рождены и после будем, как не бывшие; дыхание в ноздрях наших - пар, а слово - искра в движениях нашего сердца.

Когда она угаснет, тело обратится в прах и дух рассеется, как жидкий воздух.

И имя наше забудется со временем, и никто не вспомнит о делах наших; и жизнь наша пройдет, как след облака, и рассеется, как туман, разогнанный лучами солнца и отягченный теплотою его.

Ибо жизнь наша - прохождение тени, и нет нам возврата от смерти, ибо положена печать и никто не возвращается".

Юрий не стал дальше читать, потому что там говорилось о том, что нет смысла думать о смерти, а надо наслаждаться жизнью, как юностью, а этого он не мог понять, и это не отвечало его больным мыслям.

"Как это верно, ужасно и неизбежно!" - думал он о прочитанном, стараясь представить себе, как дух его рассеется после смерти. И не мог.

"Это ужасно! Вот я сижу здесь, живой, жаждущий жизни и счастья, и читаю свой неотвержимый смертный приговор... Читаю и не могу даже протестовать!"

Мысль эту и в этих самых словах Юрий много раз продумывал и читал в книгах. И утомительная своею, сознаваемой им, однообразной слабостью, она еще больше расстроила и измучила его.

Юрий взял себя за волосы и с отчаянием в душе закачался из стороны в сторону, точно зверь в клетке. С закрытыми глазами и бесконечной усталостью в сердце он обратился к кому-то. Обратился со злобой, но без силы, с ненавистью, но тупой, с мольбой, но не признаваемой им самим.

"Что сделал тебе человек, что ты так издеваешься над ним? Почему ты, если есть, скрылся от него? Зачем ты сделал так, что если бы я и поверил бы в тебя, то не поверил бы в свою веру? Если бы ты ответил, я не поверил бы, что это ты, а не я сам!.. Если я прав в своем желании жить, то зачем ты отнимаешь у меня право, которое сам дал!.. Если тебе нужны страдания, - пусть!.. Ведь мы принесли бы их из любви к тебе! Но мы даже не знаем, что нужнее - дерево или мы...

Для дерева даже есть надежда!.. Оно и срубленное может пустить корни, ростки и ожить! А человек умрет и исчезнет!.. Лягу и не встану, и никогда никто не узнает, что со мной случилось... Может быть, я опять буду жить, но ведь я этого не знаю... Если б я знал, что хоть через милльярды, через милльярды милльярдов лет я буду опять жить, я бы во все века этого времени терпеливо и безропотно ждал бы в вечной тьме..."

Он опять стал читать.

"Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем.

Род приходит и род уходит, а земля пребывает вовеки.

Всходит солнце и заходит солнце, и спешит к месту своему, где оно восходит.

Идет ветер к югу и переходит к северу, кружится, кружится на ходу своем и возвращается ветер на круги свои.

Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, - и нет ничего нового под солнцем.

Нет памяти о прежнем; и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после.

Я, Екклесиаст, был царем над Израилем..."

- Я, Екклесиаст, был царем!.. - громко и даже грозно повторил Юрий с непонятной ему самому тоской. Но испугался своего голоса и оглянулся. Не слышал ли кто? Потом взял лист бумаги и полумашинально, как бы поддаваясь несознаваемой потребности, стал писать, думая о том, что все чаще и чаще приходило ему в голову:

"Я начинаю эту записку, которая должна окончиться с моей смертью..."

- Фу, какая пошлость! - с отвращением сказал он и так оттолкнул бумагу, что она слетела со стола и, легко кружась, упала на пол.

- А вот Соловейчик, маленький жалкий Соловейчик, не сказал себе, что это пошлость, когда убедился, что не может понять жизни...

Юрий не заметил, что он ставит себе в пример того человека, которого сам называет маленьким и жалким.

- Ну что ж... И я чувствую, что рано или поздно кончу тем же... Потому что нет другого исхода... Почему нет? Потому ли...

Юрий остановился, он прекрасно, как ему казалось, знал, что, и только что думал об этом, но теперь вовсе не находил слов, чтобы ответить себе. В душе его точно что-то сразу ослабло. Мысль упала и потерялась.

- Чушь, все чушь! - со злобой громко сказал Юрий.

Лампа почти вся уже выгорела и догорала тусклым неприятным светом, слабо выделяя из темноты небольшой круг возле головы Юрия.

- Почему я не умер тогда еще, когда был ребенком и болел воспалением легких? Было бы мне теперь хорошо, спокойно...

И в ту же секунду Юрий представил себя умершим тогда и испугался так, что все в нем замерло.

- Значит, я не увидел бы и того, что видел?.. Нет, это тоже ужасно...

Юрий тряхнул головой и встал.

- Так можно с ума сойти...

Он подошел к окну и толкнул его, но ставня, прихваченная болтом, не подалась. Юрий взял карандаш и с усилием протолкнул болт.

Что-то сильно загремело снаружи, ставня легко и мягко отворилась, и в окно ворвался чистый и прохладный воздух. Юрий тупо посмотрел на небо, на котором была уже заря.

Утро было чистое и прозрачное. Уже бледное голубое небо сильно розовело с одного края. Семь звезд Большой Медведицы побледнели и спустились вниз; большая, нежно-голубая и будто хрустальная утренняя звезда тихо сияла ярким влажным блеском над алевшей зарей. Резкий холодноватый ветерок потянул с востока, и белый утренний пар легкими волнистыми струйками поплыл от него над темно-зеленой росистой травой сада, цепляясь за высокие лопухи и белую кашку, над прозрачной, слегка зарябившейся водой реки, над зелеными листами кувшинчика и белых лилий, которых было много у берегов. Прозрачное голубое небо все покрылось грядами воздушных, загорающихся розовым огнем тучек; одинокие и совсем бледные звезды незаметно и бесследно тонули и исчезали в бездонной синеве. От реки все тянул влажный беловатый туман, медленно, полосами плыл над глубокой и холодной водой, переливался между деревьями, в сырую и зеленую глубину сада, где еще царил легкий и прозрачный сумрак. Во влажном воздухе, казалось, стоял какой-то странный серебристый звук.

Все было так красиво и тихо, точно влюбленная земля, все обнажившись, готовилась к великому и полному наслаждения таинству - приходу солнца, которого еще не было, но свет которого, легкий и розовый, уже трепетал над нею.

Юрий лег спать, но свет беспокоил его, голова болела, и перед глазами что-то болезненно мелко-мелко мигало.

XXXV

Рано утром, когда солнце светило низко и ярко, Иванов и Санин вышли из города.

Под солнцем роса блестела и искрилась огоньками, а в тени трава казалась седою от нее. По краям дороги, под тощенькими старыми вербами уже плелись в монастырь богомольцы, и их красные и белые платки, лапти, юбки и рубахи пестро мелькали в просветах солнца сквозь щели плетня. В монастыре звонили, и омытый утренней свежестью звон удивительно чисто гудел над окрестною степью, должно быть, долетая до тех, еще тихих лесов, что синели, как марево, на самом краю горизонта. По дороге резко и отрывисто перезванивал колокольчик обратной тройки и слышны были грубые деловитые голоса богомольцев.

- Рано вышедши! - заметил Иванов. Санин бодро и весело смотрел вокруг.

- Подождем, - сказал он.

Они сели под плетнем, прямо на песок, и с наслаждением закурили.

Шедшие за возами в город мужики оглядывались на них, бабы и девки, трясшиеся в пустых телегах, чего-то смеялись и показывали на них друг другу насмешливо-веселыми глазами. Иванов не обращал на них никакого внимания, а Санин пересмеивался с ними, и вся дорога ожила звонким женским смехом.

Начинало парить.

Наконец на крыльцо винной монополии, небольшого белого дома с яркой зеленой крышей, вышел сиделец, высокий человек в жилетке. Зевая и гремя замками, он отпер дверь. Баба в красном платке юркнула за ним.

- Путь указан! - провозгласил Иванов, - идем, что ль!

Они пошли и купили водки, а у той же бабы в красном платке - свежих зеленых огурцов.

- Э, да ты, друг, богатый человек, - заметил Иванов, когда Санин достал кошелек.

- Аванс! - засмеялся Санин, - к великому стыду своей маменьки, нанялся письмоводителем к страховому агенту... и капитал, и материнскую обиду приобрел сразу...

- Ну, теперь не в пример способнее! - сказал Иванов, когда они опять вышли на дорогу.

- Да-а... А что, если еще и сапоги снять?

- Вали!

Они оба разулись и пошли босиком. Ноги глубоко уходили в теплый мягкий песок и приятно разминались после узких тяжелых сапог. Теплый песок пересыпался между пальцами и не тер, а нежил ногу.

- Хорошо, - сказал Санин с наслаждением.

Солнце парило все сильнее и сильнее. Они вышли из города и пошли вдоль дороги. Даль курилась и таяла, голубая и прозрачная. На столбах, пересекших дорогу, гудел телеграф, и на тонкой проволоке чинно сидели ласточки. Мимо, по насыпи, промчался, убавляя ход, пассажирский поезд, с синими, желтыми и зелеными вагонами. В окнах и на площадках виднелись заспанные помятые лица. Они смотрели и исчезали. На самой задней площадке стояли две девушки, в светлых шляпках и с молодыми, свежими от утреннего воздуха, задорными лицами. Они упорно и с удивлением проводили глазами веселых босых мужчин. Санин смеялся им и приплясывал по песку, высоко блестя голыми пятками. Потом потянулся луг, где трава густая и влажная, и по ней тоже было приятно и весело идти босыми ногами.

- Благодать! - сказал Иванов.

- Умирать не надо, - согласился Санин.

Иванов искоса поглядел на него: ему почему-то показалось, что при этом Санин должен вспомнить Зарудина, хотя уже прошло много времени со дня его похорон. Но Санин, очевидно, никого не вспомнил, и это было странно, но нравилось Иванову.

За лугом опять пошла дорога, с теми же возами, мужиками и смеющимися бабами. Потом показались деревья, осока и стала видна блестящая под солнцем вода и монастырская гора, на которой золотой звездой блестел крест.

На берегу стояли разноцветные лодки и сидели, в жилетках и цветных рубахах, мужики, у которых Санин и Иванов взяли лодку после долгого, веселого и шутливого торга.

Иванов сел на весла. Санин взял руль, и лодка быстро и легко поплыла вдоль берега, мелькая в тени и свету и оставляя за собой узенькие и плавные полоски серебристой волны. Иванов греб быстро и хорошо, частыми ровными ударами, от которых лодка вздрагивала и приподнималась, как живая. Иногда весла с шорохом задевали за ветки, и они долго и задумчиво колыхались над темной прибрежной глубиной. Санин, с удовольствием сильно налегая на рулевое весло, так что вода с радостным шумом забурлила и запенилась, круто поворотил лодку в узкий проход между нависшими кустами, где было глубоко, сыро, прохладно и темно. Вода была тут чистая-пречистая, и видны были в ней на сажень желтые камушки и красноперые быстрые рыбки, стайками снующие туда и сюда.

- Самое подходящее место, - сказал Иванов, и голос его весело отдался под темными ветками.

Лодка с тихим скрипом пристала к густой траве берега, с которого вспорхнула какая-то беззвучная птичка, и Иванов выскочил на берег.

- На земле весь род людской!.. - запел он могучим басом, от которого всколыхнулся и загудел воздух.

Санин, смеясь, выскочил за ним и быстро, по колено утопая в сочной живой траве, взбежал на высокий берег.

- Лучше не найти! - закричал он.

- И искать не надо: под солнцем везде хорошо... - ответил Иванов снизу и стал вытаскивать из лодки водку, огурцы, хлеб и узелок с закуской.

Все он перенес на мягкий бугорок под стволом большого дерева и разложил на траве.

- Лукулл обедает у Лукулла, - сказал он.

- И он счастлив, - закончил Санин.

- Не совсем, - возразил Иванов с шутливым огорчением, - рюмку забыли.

- Тьфу, - весело сказал Санин. - Ну ничего, мы сделаем...

И ровно ни о чем не думая, а только наслаждаясь светом, теплом, зеленью и своими быстрыми ловкими движениями, он полез на дерево и, выбрав еще зеленую незакоренелую ветку, стал вырезать ее ножом. Мягкое сочное дерево легко поддавалось усилиям, и маленькие белые пахучие стружки и кусочки сыпались на зеленую траву. Иванов, подняв голову, смотрел на него и от такого положения ему было так легко и славно дышать, что он все время радостно улыбался.

Ветка хрустнула и мягко свалилась на траву. Санин спрыгнул с дерева и стал долбить из ветки стаканчик, стараясь не попортить коры. Стаканчик выходил ровный и красивый.

- Я, брат, думаю выкупаться опосля, - сказал Иванов, внимательно глядя на его работу.

- Дело хорошее, - весело согласился Санин, ковырнул ножом и подбросил готовый стаканчик на воздух.

Они сели на траву и стали с аппетитом пить водку и есть зеленые, пахучие и сочные огурцы.

Был уже полдень. Солнце стояло высоко и было жарко везде, даже в тени.

- Не могу! - сказал Иванов. - Душа просит!

Он не умел плавать и, быстро раздевшись, влез в воду на самом мелком и прозрачном месте, где ясно было видно светло-желтое ровное песчаное дно.

- Ух, ладно, - -говорил он, подпрыгивая и далеко разбрызгивая блестящие брызги.

Санин, не торопясь и глядя на него, разделся и бегом вбежал в воду, подпрыгнул, ухнул и поплыл через реку.

- Утонешь, - кричал Иванов...

- Не утону, - весело фыркая и смеясь, отозвался Санин...

Их веселые голоса далеко и радостно разносились по светлой реке и зеленому лугу.

Потом они вылезли и валялись голые в мягкой свежей траве.

- Славно!.. - говорил Иванов, поворачивая к солнцу свою широкую спину с блестящими на ней мелкими капельками воды. - Построим здесь две кущи...

- А ну их к черту! - весело закричал Санин, - и без кущи славно, кущи-то всякие давно надоели!

- Ух, а! Трык-брык! - закричал Иванов, выделывая какие-то дикие и веселые па.

Санин, хохоча во все горло, стал против него и принялся выделывать то же самое.

Голые тела их блестели на солнце, и мускулы быстро и сильно двигались под натянутой кожей.

- Ух! - запыхался Иванов.

Санин еще потанцевал один, потом перекувыркнулся через голову.

- Иди, а то всю водку выпью, - крикнул ему Иванов.

Одевшись, они доели огурцы и допили водку.

- Теперь бы пивка холодного... ха-арошо! - мечтательно сказал Иванов.

- Поедем.

- Валяй.

Они наперегонки сбежали с берега к лодке и быстро поплыли.

Парит, - сказал Санин, счастливо жмурясь на солнце и разваливаясь на дне лодки.

- Будет дождь, - отозвался Иванов, - правь же... черт!..

- Догребешь и сам, - возразил Санин.

Иванов брызнул на него веслом, и светлые прозрачные брызги, насквозь пронизанные солнцем, каскадом разлетелись вокруг.

- И за то спасибо, - сказал Санин.

Когда они проезжали мимо одного из зеленых островов, послышались веселые взвизги, плеск и звонкий радостный женский смех. День был праздничный, и из города много народа понаехало гулять и купаться.

- Девицы купаются, - сказал Иванов.

- Пойдем посмотрим, - сказал Санин.

- Увидят.

- Нет, мы тут пристанем и пойдем по осоке.

- А ну их, - слегка покраснев, сказал Иванов.

- Пойдем.

- Да соромно, - шутливо пожал плечами Иванов.

- Чего?

- Да... оно ж девицы. Нехорошо...

- Дурень ты, - сказал Санин смеясь, - ведь ты б с удовольствием посмотрел.

- Да ежели девица и того... то кому же оно... Ну, так и пойдем...

- Да оставь...

- Тьфу! - сказал Санин, - нет ни одного мужчины, который бы не хотел видеть красивую голую женщину... и даже такого нет, который хоть раз бы в жизни, хоть мельком бы не посмотрел, а...

- Оно так, - согласился Иванов, - а все-таки... ты б уж, если так рассуждаешь, и шел бы прямо, а то прячешься!

- Так прелести, друг, больше, - весело сказал Санин.

- Оно, конечно, весьма это приятственно... А ты сдерживайся...

- Ради целомудрия?

- А хотя бы...

- Да не хотя бы, а больше ведь не для чего! Ну, пусть.

- Ну... Да ведь в тебе и во мне этого целомудрия нет...

- Если око тебя соблазняет, вырви его, - сказал Иванов.

- Не городи глупостей, как Сварожич, - засмеялся Санин, - Бог дал тебе око, зачем же его рвать.

Иванов, улыбаясь, пожал плечами.

- Так-то, брат, - направляя к берегу лодку, сказал Санин, - вот если бы в тебе при виде голой женщины и желания никакого не появлялось, ну тогда был бы ты целомудренный человек... И я бы первый твоему целомудрию удивлялся бы... хотя бы и не подражал и, весьма возможно, свез бы тебя в больницу.. А если все это внутри у тебя есть и наружу рвется, а ты его только сдерживаешь, как собаку на дворе, так цена твоему целомудрию - грош!

- Оно точно, только ежели не сдерживаться... то иной человек может бед натворить!..

- Каких бед? Если сладострастие и ведет иногда к беде, так не оно, само по себе, в этом виновато...

- Оно, положим... ты не изъясняй!

- Ну, так идем?..

- Да я разве что...

- Дурень ты, вот что... Иди тише! - улыбаясь, сказал Санин.

Они почти ползком проползли по душистой траве, тихо раздвигая звенящую осоку.

- Гляди, брат! - восторженно сказал Иванов. Купались какие-то барышни, судя по цветным кофточкам, юбкам и шляпкам, ярко пестревшим на траве. Одни были в воде, брызгались, плескались и смеялись, и вода мягко обливала их круглые нежные плечи, руки и груди. Одна, высокая, стройная, вся пронизанная солнцем, от которого казалась прозрачной, розовая и нежная, во весь рост стояла на берегу и смеялась, и от смеха весело дрожали ее розовый живот и высокие девичьи крепкие груди.

- О, брат! - сказал Санин с серьезным восторгом.

Иванов с испугом полез назад.

- Чего ты?

- Тише... это Карсавина!

- Разве? А я даже не узнал... Какая же она прелестная! - громко сказал Санин.

- Н-да, - - широко и жадно улыбаясь, сказал Иванов.

В это время их услышали и, должно быть, увидели. Раздался крик и смех, и Карсавина, испуганная, стройная и гибкая, бросилась им навстречу и быстро погрузилась в прозрачную воду, над которой осталось только ее розовое, с блестящими глазами лицо.

Санин и Иванов, торопясь и путаясь в осоке, счастливые и возбужденные, побежали назад.

- А-ах... хорошо жить на свете! - сказал Санин, широко потягиваясь, и громко запел:

Из-за острова на стрежень, На простор речной волны...

Из-за зеленых деревьев еще долго слышался торопливый, смущенный и радостный смех женщин, которым было стыдно и интересно.

- Будет гроза, - сказал Иванов, посмотрев вверх, когда они вернулись к лодке.

Деревья уже потемнели, и тень быстро поплыла по зеленому лугу.

- Тю-тю, брат... - беги!

- Куда? Не убежишь, - весело прокричал Санин.

Туча тихо и без ветра подходила ближе и ближе и уже сделалась свинцовой. Все притихло и стало пахучее и темнее.

- Вымочит на славу, - сказал Иванов. - Дай закурить с горя.

Слабый огонек загорелся, и было что-то странное в его слабом желтом свете под свинцовой мглой, надвигавшейся сверху. Порыв ветра неожиданно рванул, закрутился и зашумел, сорвав огонек. Крупная капля разбилась о лодку, другая шлепнулась на лоб Санину, и вдруг защелкало по листьям и зашумело по воде. Все сразу потемнело, и дождь хлынул как из ведра, покрыв все звуки своим чудным водяным звуком.

- И это хорошо, - сказал Санин, поводя плечами, на которых сразу облипла мокрая рубаха.

- Недурно, - ответил Иванов, но сидел как мокрый сыч.

Туча не редела, но дождь так же быстро ослабел и уже неровно кропил мокрую зелень, людей и воду, по которой прыгали стальные гвоздики. В воздухе было мрачно, и где-то за лесом блестела молния.

- Ну что ж... домой, что ли? - сказал Иванов.

- Все равно, можно и домой.

Они выехали на широкую темную воду, над которой низко и тяжело клубилась тяжелая туча. Молния сверкала все чаще, и отсюда были видны их грозные огни, пронизывавшие черное небо. Дождь совсем перестал, и в воздухе стало сухо и тревожно пахнуть грозой. Какие-то черные и встрепанные птицы торопливо пролетели низко над самой водой. Деревья стояли темные и неподвижные, четко вырисовываясь на свинцовом небе.

- Ух-ух, - сказал Иванов.

Когда они шли по песку, плотно убитому дождем, все затемнело и притихло.

- Ну сейчас и хватит же!

Туча клубилась все ниже и ниже, опускаясь на землю зловещим беловатым брюхом.

И вдруг опять с новой силой рванул ветер, закружил пыль и листья, и все небо разодралось пополам со страшным треском, блеском и грохотом.

- Ого-го-го! - закричал Санин, стараясь перекричать потрясающий гул, наполнивший все вокруг. Но голос его не был слышен даже самому.

Когда вышли в поле, уже стало совершенно темно. Только когда сверкала молния, из тьмы вырывались их шагающие по гладкому песку резкие темные фигуры. Все гремело и грохотало.

- О... а... о...! - закричал Санин.

- Что? изо всех сил крикнул Иванов.

Молния засверкала, и он увидел счастливое, с блестящими глазами лицо.

Иванов не расслышал. Он немного боялся грозы.

Когда опять сверкнула молния, всем существом ощущая жизнь и силу, Санин раскинул руки и во все горло долго и протяжно, и счастливо закричал навстречу грому, с гулом и грохотом перекатывающемуся по небу из конца в конец могучего простора.

Михаил Арцыбашев - Санин - 04, читать текст

См. также Михаил Арцыбашев - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Санин - 05
XXXVI Солнце светило ярко, как весной, но уже было что-то осеннее в не...

Сказка старого прокурора
Вечер был холодный, уже совсем осенний. Над поредевшими деревьями сада...