Евгений Маурин
«Кровавый пир - 03»

"Кровавый пир - 03"

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ,

в которой Максимилиан Робеспьер тщетно старается распутать окутывающую его паутину

I

Ход событий

Десятого ноября празднество в честь Разума все-таки состоялось, хотя и не при такой скандальной обстановке, на которую рассчитывал Фушэ. В соборе Парижской Богоматери было устроено торжественное гражданское богослужение, во время которого стройный хор пел гимн на слова известного поэта Шенье и музыку Госсе. Богиню Разума изображала даровитая артистка Майльяр. Одета она была в белое платье, голубой плащ и красный фригийский "колпак свободы". Народ на триумфальной колеснице доставил ее в конвент, где "богиню Разума" торжественно приветствовал именем французского народа президент конвента.

Все это было очень невинно, вполне прилично и даже красиво. Богохульства тут тоже еще не было, потому что это празднество выражало собой не противорелигиозное, а лишь противокатолическое движение. Франция слишком много натерпелась от католического духовенства, которое традиционно отстаивало не народные, а свои и дворянские права. Но по форме все празднество напоминало прежние духовные игрища, совершавшиеся в церквах и на папертях с музыкой и драматическим действием, в котором Иисуса Христа, Деву Марию и прочих библейских персонажей представляли актеры, как теперь "богиню Разума" представляла актриса. Цель празднества была следующая: Франция хотела показать, что вместо традиции , правившей прежним государственным строем, в новом все будет нормироваться Разумом , и если бы республике действительно удалось сделать Разум своим богом, то история великой французской революции стала бы величайшими скрижалями мира. Но так как истинным богом Франции того времени была необходимость, зачастую ложно понятая, то все это обожествление Разума приобрело характер наивной, ребяческой буффонады.

Однако празднество взволновало Робеспьера несравненно более, чем даже рассчитывал сделать это Фушэ приданием торжеству оргиастического характера.

Для этого у диктатора было много причин. Прежде всего инициатива исходила от коммуны, а Робеспьер был уже серьезно озабочен той независимостью, которую все более старалась подчеркивать парижская коммуна по отношению к конвенту. Затем Робеспьер отлично учитывал, что младшие агенты власти неизбежно окажутся "более монархистами, чем сам монарх". Действительно необразованные, грубые конвентские комиссары в департаментах усмотрели в празднестве призыв к решительной борьбе против религиозных верований. До чего доходило их "рвение" в этом отношении, может дать понятие хотя бы такой факт: эльзасец Рауль собственноручно разбил сосуд с миром, принесенный, по преданию, голубем с неба святому Реми для коронования короля Хлодвига.

Робеспьер с ужасом смотрел на эти крайности, возмущаясь и как политик, и как ревностный христианин. Ведь в самый разгар террора благодаря ему в католических церквах не прекращались богослужения, а в соборе Парижской Богоматери постоянно совершались богослужения за его здравие. Робеспьер стал произносить громовые речи против атеизма, но, словно издеваясь над ним, - коммуна ответила на эти выступления постановлением о закрытии всех церквей в Париже.

Тут Робеспьер понял, как он в сущности одинок и как шатка та власть, на которую он думал опереться, а отсюда проистекала необходимость изыскать новые меры к ограждению этой власти.

Робеспьер напрасно ломал голову - он не мог найти никаких других мер, кроме усиления террора. Вокруг него царят распущенность, алчность, честолюбие, все преследуют свои личные, эгоистические цели, и никому нет дела до высоких идеалистических стремлений идейных вдохновителей переворота. При таких условиях он не мог допустить, чтобы все эти темные силы прикрылись щитом конституционных гарантий. Для установления истинного народоправия было еще слишком рано, конституции надо было сначала расчистить место кровью и железом. И, искренне скорбя душой об этой необходимости, Робеспьер должен был признаться в своем бессилии сделать что-либо без усиления репрессий.

Но ему грозила опасность с новой стороны: в Париж спешил популярный и влиятельный трибун - Дантон, который открыто ополчился против чрезмерной ретивости обоих комитетов (общественного спасения и общественной безопасности) и собирался разрушить их могущество.

Для Жоржа Жака Дантона история изготовила особый штамп, который постоянно прикладывался к его имени, и уже сколько исторических писателей, говоря о нем, неизменно называли его: "безнравственный, но талантливый Дантон". Был ли он действительно безнравствен? Для подобного утверждения не имеется ни малейших документальных данных. Враги обвиняли его в организации сентябрьских убийств, но факты доказывают, что Дантон не только не принимал участия в этом проявлении временного умопомешательства народных масс, но даже был бессилен предупредить и сдержать народ. Его обвиняли в подкупности и растратах народных денег. Привел ли кто-нибудь доказательства этому, легло ли в основу подобного обвинения что-нибудь, хоть на йоту превышавшее обычную злоречивую сплетню? Нет! Но это не помешало потомству заклеймить память Дантона дурной славой. Что же делать, и у истории бывают свои пасынки, и ее суд не всегда справедлив и нелицеприятен!

Жорж Жак Дантон происходил из уважаемой провинциальной семьи юристов. Он родился в 1759 году, готовился в Париже к адвокатуре и принимал горячее участие в масонстве. По политическим убеждениям он был первоначально "постепеновцем", верил в возможность проведения благодетельных реформ сверху и не одобрял насильственных, резких переворотов. Но жизнь с каждым днем предоставляла ему наглядные доказательства того, что от слабовольного Людовика XVI нечего ждать добровольных уступок народным требованиям, что при настоящем положении вещей отстаивать постепенную, медленную эволюцию государственного строя - значило самому рыть могилу своим идеалам.

С характерной для себя трезвостью Дантон отрекся от взглядов, неправильность которых осознал, и полностью отдался революционной деятельности. При этом, когда в 1791 году была уничтожена занимаемая им должность адвоката при совете короля, Дантон, чтобы оставаться совершенно свободным, не принял на себя никакой другой.

Ему удалось очень скоро выдвинуться, и Франция была сильно обязана Дантону умелой остановкой борьбы против роялистов и коалиции. Выбранный депутатом в конвент, Дантон сделал очень много для упорядочения внутреннего положения, насколько это было возможно при тогдашнем хаосе. Между прочим, он выработал и предсказал тот путь, по которому, как политик (не как завоеватель) повел впоследствии Францию Наполеон.

Подобно Робеспьеру, Дантон требовал решительных террористических мер, но в этом отношении сходство между ними было лишь поверхностным. Ведь Дантон обладал истинным государственным умом, тогда как Робеспьер был ограничен, как всякий настоящий фанатик. "Максимилиан Великий", как иронически называли Робеспьера враги, был безусловно честен и высоко добродетелен, но своей добродетелью он чрезмерно кичился, придавая ей слишком большое, совершенно не соответствующее значение. Он скорбел о внутреннем неустройстве Франции, но о пороках сограждан скорбел еще больше и считал себя призванным исправить нравы. Однако для последнего надо было больше времени и способностей, чем те, которыми располагал Робеспьер. Вот почему в своем бессилии он и обращался исключительно к обычному оружию прежнего строя - казням, не понимая, что вакханалия кровавых мер лишь растлевает нравы, а не облагораживает их. Нравы граждан всегда определяются их общественным устройством и политическим режимом. При кровавой диктатуре Робеспьера трудно было ожидать высоких проявлений общественной добродетели. А он все усиливал оргиастическое напряжение справляемого им кровавого пира, окончательно запутываясь в этом заколдованном кругу.

Иначе обстояло дело с Дантоном. Признавая, так сказать, "педагогическое" значение яростного террора для общественных масс в момент полной анархии, он видел в нем лишь временное средство, лишь паллиатив, от которого неизбежно надо было как можно скорее переходить к радикальному исцелению. Он не гнался за чистотой нравов, не хотел никого исправлять и думал лишь об устроении государства. И насколько Робеспьер был человеком кабинетной мысли, настолько Дантон был общественным деятелем.

Но как ограниченный честный фанатик, Робеспьер был твердо уверен, что только он и может вывести Францию на надлежащий путь. Поэтому всякий человек, способный вырвать у него кормило власти, казался ему государственным преступником, от которого было необходимо избавиться. Дантон с его призывом к умеренности, с его популярностью и способностью увлекать толпу страстным красноречием прирожденного оратора всегда казался Робеспьеру опаснее всех Робеспьеру, потому что его целью было укротить кровожадность комитетов спасения и безопасности. Робеспьер занес его мысленно в свой проскрипционный список, но решил подождать: в данный момент Дантон был нужен, его надо было сначала использовать!

В первое же свидание с Дантоном Робеспьеру удалось установить с ним общие точки зрения. Дантон согласился, что путь, по которому увлекают Францию геберисты, поведет только к упрочению анархии. 26 ноября 1793 года он произнес громкую речь в конвенте против "религиозных маскарадов". Вскоре по его настоянию власть парижской коммуны была ограничена и усилена центральная власть конвента. 6 декабря было постановлено запретить все действия, направленные против свободы богослужения. Затем началась чистка клуба якобинцев: по настоянию Робеспьера оттуда исключили Анахарсиса Клотца, Шомета, Гебера и некоторых других.

Тем временем французской армии удалось одержать несколько существенных побед. Великая вандейская армия была уничтожена Марсо и Клебером, после битвы при Гейсберге (26 декабря) французы вступили в австрийские пределы. Таким образом и с внешней стороны дела пошли настолько хорошо, что можно было бы приняться за правильное государственное строительство.

Дантон открыто говорил, что теперь, когда вандейцы побеждены и границы очищены от неприятеля, ничто не может оправдать продолжение террора. Но Робеспьер и не думал отказываться от исключительных мер. Останется ли он у власти, если в действие будет приведена отсроченная прежде конституция? Конечно, нет! Ну, а потеря власти для Робеспьера означала отказ от мысли исправить нравы сограждан. Нет, он не мог оставить втуне миссию, для которой чувствовал себя рожденным и призванным свыше!

Но Дантон продолжал теснить Робеспьера, желая во что бы то ни стало проникнуть в действующий правительственный состав. В декабре истек срок полномочий комитетов, и надо было объявить новые выборы. Однако Робеспьер настоял на продлении комитетских полномочий, предупредив таким образом избрание Дантона, которое непременно состоялось бы.

Вот при каких обстоятельствах наступал 1794 год. Против Робеспьера восстали гебертисты и дантонисты. В распоряжении первых была газета "Отец Дюшен" - низкий, вульгарный уличный листок, требовавший самых крайних, решительных мер; в распоряжении вторых - газета "Старый Кордельер" талантливого Дюмулена, требовавшая умеренности и законности. Таким образом сбылось предсказание Фушэ, что Робеспьеру неминуемо придется очутиться в самом фальшивом положении между крайними и умеренными!

Положение Робеспьера было тем труднее, что в сущности он никогда не отступал от законности. В его глазах закон олицетворялся конвентом и выражался декретами последнего. Добиваясь того или иного декрета, Робеспьер действовал исключительно убеждением, доказательствами, никогда не прибегая к насилию. Его смерть - лучшее доказательство тому. Когда закон в лице конвента отвернулся от Робеспьера, он предпочел взойти на эшафот, но только не прибегать к перевороту, как силе незаконной. А ведь Робеспьеру стоило только кликнуть клич, и нашлись бы десятки тысяч людей, готовых отбить его у врагов! В этом отношении Робеспьер являет собою единственный во всей мировой истории пример тирана, добровольно подчинявшегося закону!

Но именно поэтому было так затруднительно положение Робеспьера в это время и с такой тревогой встретил он грозный - и для него, и для многих - 1794 год!

Теперь, окинув беглым взглядом нарастание событий к этому времени, вернемся к нашему повествованию.

II

Две женщины

Мы расстались с Люси Ренар в тот момент, когда, крикнув: "Это - он, он!", девушка пошатнулась и упала, сильно поранив голову об угол стола.

Много тревожных дней и ночей пережили Робеспьер и Ремюза у кровати больной, ловя каждый проблеск сознания. Наконец период мучительной неизвестности миновал. Доктор признал свою ошибку: глубокое волнение, пережитое девушкой нравственное, а не физическое потрясение послужили причиной болезни. Теперь надо только запастись терпением; полный покой и заботливый уход изгладят все последствия.

В заботливом уходе недостатка не было. Ремюза и Тереза безотлучно находились при больной, и каждый раз, когда Люси на минуту приоткрывала глаза, она встречалась с полным любовной тревоги взором любимого.

Мало-помалу периоды просветления становились все чаще и продолжительнее, но все же выздоровление продвигалось очень медленными шагами.

На это время Ремюза совершенно отстранился от всякой общественной деятельности: весь мир замкнулся для него в тихой комнатке, где лежала любимая девушка, и события протекали где-то вдали, не волнуя его и не задевая воображения. А между тем эти события волновали не только Париж и Францию, но и вызывали гул возмущения во всей Европе.

Оргия кровавого пира разгоралась все шире и шире. 16 октября 1793 года казнили Марию Антуанетту, 31-го - жирондистов в количестве двадцати одного человека. Среди них умерли: Верньо, Жансоне, Валазе, Фонфред, Дюко - целая плеяда светлых мыслителей, умер Бриссо, посвятивший последние дни своей жизни составлению мемуаров об освобождении негров, епископ Фоше, первый присягнувший гражданскому уложению о духовенстве, и многие другие.

8 ноября на эшафот взошла госпожа Роллан, убежденная республиканка, женщина большого ума и сердца, царица политического салона, куда стекались лучшие умы. Умирая, она воскликнула:

- О, свобода! Сколько преступлений творится во имя твое!

Смерть жены не мог перенести Жан Мари Роллан, тоже осужденный, но скрывавшийся. Не желая навлекать преследования на своего хозяина, Роллан покончил с собой на улице. При нем была найдена записка следующего содержания:

"Кто бы ни был ты, нашедший меня, ты должен оказать уважение моему праху, ибо это - прах добродетельного человека!"

11 ноября, на другой день после "празднества в честь Разума", на эшафот повезли Байльи, талантливого литератора и астронома, парижского мэра после взятия Бастилии, первого президента национального собрания. В этот день было очень холодно, и старика - Байльи было пятьдесят семь лет - охватила дрожь.

- Ты дрожишь? - насмешливо кинул ему один из присутствующих.

- Друг мой, это - от холода, - просто ответил осужденный. И ведь все это были выдающиеся, честные, глубоко патриотически настроенные люди. Да, можно было подумать, что наступила эпоха реставрации, что роялисты мстят казнями всем тем, кто поднял в 1792 году знамя народоправия.

А сколько мелких, сереньких, незаметных людей погибли наряду с этими выдающимися умами! Сатана мог быть доволен. Франция захлебывалась в потоках крови.

Но все эти страшные события текли, не задевая и не волнуя Ремюза. Его глаза видели только Люси, его уши слышали только ее бред и стоны; когда по временам Робеспьер говорил ему о своих делах и затруднениях, о прибытии Дантона, о союзе с ним, о борьбе с геберистами, о начавшихся трениях с дантонистами, Ремюза, выслушав, сейчас же переводил разговор на Люси и ее болезнь, вне чего для него не было жизни.

Наконец болезнь была побеждена, и Люси уже могла понемногу вставать и прохаживаться по комнате. И какая светлая, радостная награда ждала Ремюза за его преданность и заботы!

Еще тогда, когда Робеспьер привел его в день оправдания к себе домой и при виде тайно любимого Люси испытала такое сильное потрясение, которое вернуло ей обладание парализованными членами, Ремюза понял, что все время нежный образ Люси неотступно ласкал его сердце тихой мечтой. Молодые люди объяснились, поведали друг другу о своем чувстве, но... тем дело и кончилось. На просьбу Ремюза стать его женой Люси ответила категорическим отказом. Она считала себя опозоренной, обесчещенной печальным эпизодом своей юности, и, как ни уверял ее Ремюза, что насилие позорит и бесчестит лишь насильника, но не жертву, девушка продолжала стоять на своем. Но теперь болезнь растворила твердость воли Люси, и когда Ремюза, смеясь и рыдая, схватил ее в свои объятья, говоря, что отвоевал себе жену у смерти, у девушки не хватило духа повторить свое вечное "нет", и она должна была дать согласие.

Теперь наступила полоса полного, безмятежного счастья. Выздоровление девушки пошло гигантскими шагами вперед, в конце марта 1794 года мы уже застаем ее на балконе вместе с Терезой Дюплэ. Счастливая невеста старательно шила себе приданое, а Тереза рассказывала ей о событиях последнего времени.

- Если бы ты знала, Люси, какое тяжелое время пережил Максимилиан, - говорила она, мечтательно устремляя взор черных глаз к пышно распускавшейся зелени сада. - Ты-то лежала себе в своей комнатке, не имея ни о чем понятия, а я порою приходила в полное отчаяние. По временам казалось, что все-все кончено и что Робеспьеру не справиться со всей сворой насевших на него собак. И опасность еще усилилась, когда на заседании пятого февраля - или, по-нынешнему, семнадцатого плювиоза - он открыто дал отпор обеим враждебным партиям. Ах Люси, как хорош был он, когда, сверкая глазами, произнес свои знаменательные слова: "Среди вас образовалось два течения, из которых каждого достаточно, чтобы погубить Францию. Одно из них толкает нас к слабости, другое - к крайностям. Представители одного течения хотят превратить свободу в распущенную вакханалию, представители другого стремятся проституировать ее! Только террор способен вывести Францию из омута этих враждебных течений. Но террор не есть разнузданность власти, как думают некоторые из вас, это - лишь быстрое, суровое и непреклонное правосудие!"

- Правосудие! - вздохнула Люси, и ее нежное лицо омрачилось скорбной улыбкой. - Разве для торжества правосудия так уж нужно было казнить хотя бы милую госпожу Роллан?

- Полно, Люси!.. - сурово ответила Тереза. - Если ты спешишь на помощь к умирающему и тебе попадется под колесо камешек, ты откинешь его в сторону, будь то булыжник или ценный бриллиант! Все, что становится на пути к великой цели, должно быть устранено! Но в том-то и трагедия Робеспьера, что даже самые близкие ему люди не понимают его... Однако слушай дальше. Вскоре после этого и Максимилиан, и Кутон заболели, а Сен-Жюст был в Эльзасе. Вот-то обрадовались в конвенте! Дюмулен в своем "Старом Кордельере" дошел до невероятных границ наглости; он открыто называл Робеспьера "выдохшимся" и требовал, чтобы его "убрали". Но вот в начале вантоза вернулся Сен-Жюст, и тогда все эти голубчики почувствовали, где жареным пахнет! Конечно, первым делом надо было обуздать дантонистов, желавших помешать конвенту очистить Францию от вредных людей. Он так-таки им и выложил: "Общество должно очищаться, а кто мешает ему в этом, тот развращает его. Развращая же - разрушают. Хотите ли вы быть разрушителями Франции или хотите видеть ее великой и свободной?" Кто-то заикнулся было, что государство может быть сильным и свободным без таких исключительных мер и что бесчеловечность теперешнего режима превышает все, что было прежде. Тогда вступился Робеспьер и произнес громовую речь против иллюзий, которые хотят внушить гражданам относительно их бесчеловечности. В то время как революционный трибунал казнил в течение года триста злодеев, королевский суд казнил ежегодно свыше двадцати тысяч. Во всех европейских государствах и теперь казнят не меньше, чем во Франции, но только там дело обделывается без шума. Неужели же граждане из пустых сентиментальных иллюзий воспротивятся необходимому очищению?

- Ну, и конечно, "граждане приступили к очищению"... по рецепту дяди Макса? - с грустной иронией спросила Люси.

- Да! Четырнадцатого марта геберисты были арестованы, третьего дня (24 марта.) их казнили... Но что же делать? Если бы Робеспьер верил, что Францию может вывести на правильный путь не он, а Гебер или Дантон, он добровольно отстранился бы и уступил бы место кому-нибудь из них. Но раз Максимилиан сознает, что спасти отечество может только он один, было бы бесчестно с его стороны не принимать мер к защите своей власти!

- Все это, может быть, и так, но... Тереза, да неужели тебя саму не пугает этот кровавый поток, который все шире и шире заливает Францию? Ты говоришь, что эта кровь нужна для спасения родины... Но что такое "родина", "Франция"? Неужели это - только кусок земли, только понятие? Ну, а мы с тобою, сам Робеспьер, его друзья - входим ли мы все в состав Франции? Ведь да? Так не страшно ли думать, что ради нашего спокойствия и счастья нужно убить стольких людей? Нет, Тереза, печальны те спокойствие и счастье, которые зиждутся на крови... Знаешь, по временам мне невыносимо думать, что дядя Макс, мой милый, добрый, любимый дядя Макс, и Максимилиан Робеспьер, ненасытный, кровожадный диктатор - одно и то же лицо! Но ты все равно не поймешь меня... Так не будем же говорить об этом. Скажи мне лучше, как обстоят твои личные дела с дядей?

На лице Терезы отразилось страдание. Она провела рукой по лбу и волосам и глухо ответила:

- Как же они могут обстоять? Все так же, Люси, все так же... Тогда - ты помнишь? - луч света мелькнул мне, и Максимилиан сказал, что попробует, быть может, личное счастье не помешает ему, как гражданину и патриоту... Но это была лишь краткая минута слабости. Его сердце опять замкнулось в суровую броню долга, и нет в этом сердце места для несчастной Терезы. Сколько раз я валялась у его ног и страстно молила: "Возьми меня! Пусть я буду твоей собакой, бегущей на свист хозяина и робко прячущейся в угол, когда хозяину не до нее! Пусть я буду только ковриком для твоих ног! Попри, растопчи меня, только возьми! На что мне жизнь, честь, стыд, раз вне тебя нет для меня существования? Максимилиан, я не могу долее жить так! Или возьми, или убей меня!"

- А он?

- А он?.. Он погладит меня по голове, да и скажет: "Потом, Тереза, потом: сейчас не время думать о себе... Скоро мне удастся упорядочить дела страны, тогда мы обвенчаемся, и ты станешь моей милой женушкой!" Напрасно я говорю ему, что не гонюсь за формой, что хочу теперь же вполне слиться с ним, чтобы быть для него опорой, отдыхом, теплом, он каждый раз уклоняется от решительного ответа, говоря: "Хорошо, хорошо, Терезочка, мы еще поговорим с тобою об этом, а теперь ты... того... уйди, потому что у меня спешная работа". А ведь он любит меня, Люси, я знаю это! Он весь преображается, когда видит меня, и только наедине со мною он - обычно твердый, суровый, непреклонный - порой превращается в слабого, усталого человека! Да, ты счастливица, Люси! Твой Ремюза все бросил, как только ты заболела, он...

Тереза вдруг прервала свою речь тихим возгласом испуга: над забором показалась чья-то голова.

Это был Сипьон Ладмираль. Прежде у него было бледное, тонкое лицо с наивными, немного грустными голубыми глазами, но теперь его лицо обращало на себя внимание типичной для пьяниц одутловатостью, а растрепанные волосы и налившиеся кровью глаза придавали ему зверский, разбойничий вид. Видно было, что юноша сильно пьян. И все же налившиеся кровью глаза были с выражением бесконечной любви устремлены на Терезу. Но, увидев, что он замечен, Ладмираль резко расхохотался и исчез за забором.

- Несчастный! - сочувственно сказала Люси.

- Несчастный? - с негодованием воскликнула Тереза. - Негодяй, а не несчастный! Пьянствует, развратничает, добился того, что его со службы выгнали, а его бедная мать сидит без хлеба!

- Но ведь это он из любви...

- Из любви? Хороша любовь, нечего сказать! Уж не хочет ли он пленить меня таким приятным видом и поведением?

- Как ты безжалостна, Тереза!.. Разве не жаловалась ты сама только что на холодность дяди Макса?

- Да как ты можешь даже сравнивать то и это? Мы с Максимилианом любим друг друга, и я жаловалась на его холодность, на то, что узко понимаемое чувство долга заставляет его, а вместе с ним и меня, страдать, отказываясь от высшего блага на земле - полного единения с любящим человеком. Но разве, страдая от холодности Максимилиана, я перестала быть человеком, как этот пьянчужка? А потом нас с Ладмиралем никогда ничего не связывало. Ведь любил же он прежде Сесиль Рено и Сесиль платила ему такой же нежностью! Что же заставило его бросить ее? Ведь несчастная девушка выплакала все глаза... По правде сказать, не особенно-то я ее долюбливаю - у меня при виде нее всегда рождается какое-то непонятное чувство смутной тревоги. Но что правда, то правда, и Сипьон очень скверно поступил с нею. Она жизнь готова была бы отдать, лишь бы он ласково взглянул на нее, а он... Ну да! Когда ему приходится уж очень плохо, тогда он идет к Сесили и ищет у нее сочувствия... негодяй!

- Ах, как странно, как непонятно устроена жизнь! - сказала Люси вздыхая. - Целая сложная цепь... Сесиль Рено тоскует по Ладмиралю, Ладмираль - по тебе, ты - по дяде Максу... А как просто могла бы разорваться эта цепь, если бы только Ладмираль излечился от своей губительной страсти к тебе и вернулся к Сесили, которая дала бы ему полное счастье!.. Но - нет - непонятны пути Того, Кто правит миром. Однако ты напомнила мне о старухе Ладмираль! Надо навестить бедную и снести ей чего-нибудь! - и с этими словами, сложив работу, Люси пошла в дом.

III

Блудный сын

Положив в корзину хлеба, холодного мяса, бутылку вина и баночку какой-то очень целебной мази от ревматизма, Люси направилась к дому, где доживала в болезнях, бедности и горе старуха Ладмираль.

Люси шла хоть и медленно, но довольно легко, и только некоторая связанность и неуверенность движений еще свидетельствовали о перенесенной девушкой болезни, от которой она избавилась почти чудом.

Стояли чудные дни, полные весенней неги. На улицах было пыльно, грязно, дурно пахло, но вдруг, неведомо откуда, набегал ветерок, напоенный ароматом творчества природы, пронизанный запахом трав, листьев и почек. И тогда к сердцу подступала мягкая, ласкающая, разнеживающая волна, и хотелось плакать неведомо почему, хотелось неведомо чему смеяться.

Люси шла, глубоко задумавшись о себе, Терезе, Ладмирале. Как мало нужно людям для счастья, и все же как редко счастье у людей! А если и приходит оно, то какой дорогой ценой, какой цепью мук и страданий достается оно! Вот, например, она сама, Люси. Она счастлива теперь. А какой ценой куплено это счастье? Как только не поседела она за те страшные дни, когда счастье было так близко, а совесть не позволяла протянуть к нему руку! Теперь все это миновало... слава Богу! Да оно и лучше. К чему портить себе жизнь излишней мнительностью, к чему?..

- Привет счастливой невесте!

Люси вздрогнула от неожиданности, подняла глаза и увидела лисью мордочку Фушэ, высунувшегося из окна второго этажа дома, мимо которого она проходила, и кинувшего ей это приветствие.

Люси никогда не могла видеть Фушэ без чувства почти суеверного страха. В первый же раз, увидев его, она невольно вспомнила маленькую старинную церковь в Аррасе, где в притворе были изображены семь смертных грехов и адские муки. Дьявол, заманивавший грешников в свои сети, был удивительно похож лицом на Фушэ, и девушка никак не могла отделаться от признаваемой ей же самой за совершенно вздорную мысли, что в этом человеке действительно заключена часть темной, демонической силы. Поэтому-то ее всегда охватывало тягостное чувство при встречах с Фушэ, а теперь его приветствие, кинутое ей как раз в самый разгар нежных дум о счастье, показалось ей зловещим предзнаменованием грядущей беды. Девушку охватил такой ужас, что, не отвечая на приветствие, она съежилась и припустилась, как только могла, дальше, слыша, как вдогонку ей несется язвительный смех. Но до домика, где жила старуха Ладмираль, было недалеко. Слава Богу, вот и дворик... Наконец-то!.. Люси облегченно вздохнула.

Несмотря на адские боли в ногах, старуха Ладмираль все же сползла с кровати и пыталась дрожащими руками убрать пыль и грязь. Ведь несчастная женщина не привыкла к такой обстановке! С мужем она жила хоть и без роскоши, но в полном довольстве, а потом кроткий, ласковый, работящий Сипьон делал все, чтобы пригреть догорающие дни старой матери, пока на него палящим вихрем не налетела губительная страсть к Терезе. В первое время юноша боролся с собою, но дело валилось у него из рук, дни и ночи его грызла мысль о несбыточности надежд на личное счастье, и в конце концов Сипьон окончательно сломался. Он забросил работу, стал пьянствовать, звереть, и уже несколько раз случалось так, что в ответ на ласковые упреки матери Сипьон кидался на нее с кулаками. Но старуха все еще надеялась и крепилась; как только боль в ногах хоть немного уменьшалась, она принималась за уборку, и за этим-то занятием и застала ее Люси.

Увидев входившую девушку, старуха расплылась в счастливой улыбке, но Люси грозно подступила к ней и сердито сказала:

- Вы это что же, сударыня? Опять за старое? Ах вы, бунтовщица вы этакая! Марш сейчас же в кровать!

- Да полно, барышня ты моя золотая, - ответила Ладмираль, - мне сегодня совсем хорошо, и я...

- Не разговаривать! - прикрикнула Люси, топая ногой. - Марш в кровать, говорю я вам! Ну-с! - девушка охватила старуху за талию и, несмотря на то, что та смеясь протестовала, подвела к кровати. Уложив старуху, Люси достала принесенную с собою мазь, старательно растерла больные ноги, тщательно укутала их и продолжала: - Ну-с, теперь займемся немного уборкой!

Девушка схватила щетку и тряпку и принялась быстро и ловко приводить комнату в порядок.

- Благослови тебя Бог, хорошая моя! - сказала старуха, растроганным взором следя за движениями грациозной девушки. - Сама-то ты еще не совсем здорова, а туда же, других лечить! Твое ли это дело возиться в нищенской грязи?

- Уж скорее мое, чем ваше! - смеясь ответила Люси. - Ну, а теперь, когда с уборкой покончено, мы можем позавтракать... Наверное, вы опять голодали, приберегая лучший кусок для сына, который даже и не торопится проведать мать.

- Нет, дорогая, нет, слава Богу, в добрых ангелах недостатка нет, и меня, старую, не забывают. Утром у меня опять была госпожа Дантон. Вот тоже святая женщина! Говорят, она из аристократок; ее отец будто бы даже воевал против республики и отправил на тот свет немало честных патриотов. Господь их там знает, так это или нет, а только хорошая она женщина, ласковая такая, простая... Да вот загрустила, бедняжка! Говорит, что плохо им придется: твой-то дядюшка погубить ее мужа хочет... Эх, ничего-то я не пойму, барышня ты моя хорошая! Стара я стала, что ли... Словно волки все друг на друга набрасываются! И ведь все - хорошие люди, а друг с другом ужиться не могут! Вот Клоца казнили... Знавала я его прежде: смешной такой немец! "Хочу, - говорит, - чтобы все люди были братьями и чтобы никаких границ и государств не существовало!" Ну, а твой-то, Робеспьер, разве он хочет, чтобы люди друг другу врагами были или чтобы немец на француза, француз на итальянца с ножом лезли? Ведь нет? А вот Клоца-то казнили... Может быть, так оно и нужно, а только не пойму я, старая, ничего в этих делах!

- Я понимаю во всем этом не больше вас, бабушка Ладмираль, - глухо ответила Люси, поникая головой. - Для меня самой это - такая мучительная загадка, которую я никак не могу разгадать!

- Да ты подумай только, - подхватила опять старуха. - Ну, вот Дантон... Его жена плакала сегодня, когда рассказывала. Говорят, что уже решено арестовать Дантона с друзьями и что даже срок назначен: на днях это будет... Дантон и в ус себе не дует! "Пусть! - говорит. - Лучше самому быть казненным, чем казнить других!" Жена уговаривала его бежать, пока есть время, а он ей и говорит: "Разве можно унести отечество на подошвах своих башмаков?" Ведь вот он какой человек! Высокой души, высокой... А его казнить!.. Может быть, еще смилуется твой-то?

- Да разве этот человек знает, что такое - милость? - с отчаянием воскликнула Люси. - Не мучьте меня, не говорите об этом! Я и так истерзалась вся... Меня душит эта кровь, которую так щедро проливает дядя Макс.

- Ну, ну, не будем говорить об этом, не будем! А ты мне вот что скажи, красавица: скоро ли твоя свадьба?

- Ах, уж поскорее бы!.. Но Ремюза уехал с декретом конвента на юг и пробудет там целый месяц. Ведь когда он вернется, словом месяца через два... Однако что же это я? Ведь надо покормить вас!

Люси достала из корзины бутылку вина и пакеты с хлебом и мясом и встала, чтобы достать из углового шкафчика тарелку и нож.

В этот момент у двери послышались тяжелые, неуверенные шаги, и в комнату ввалился пошатываясь Сипьон Ладмираль. Увидав на столе бутылку вина, он расхохотался пьяным смешком и сказал заплетающимся языком:

- Вино? Од-д-добряю! Мамаша за ум взялась! Выпьем, мамаша?

Люси обернулась к нему из своего угла и твердо сказала:

- Это - вино для вашей больной матери, Ладмираль, а не для пьянства! Запрещаю вам даже касаться этой бутылки!

Заметив девушку, Сипьон побагровел, и пьяная ярость с такой силой охватила его, что даже жилы вздулись у него на висках.

- Тебе что здесь нужно, робеспьеровское отродье? - гаркнул он, угрожающе подступая к девушке. - "Запрещаю"! Ишь, дрянь какая! Вот как возьму да...

- Сипьон! - с мольбой простонала старуха.

- Молчи ты там, старая рухлядь! Еще разговаривает! Сама принимает подачки от людей, сгубивших ее сына, а туда же... - и он, подойдя к кровати, грубо ткнул ногой скорчившуюся мать.

Вся кровь бросилась в голову Люси.

- Пошел вон отсюда, негодяй! - крикнула она, подступая к пьяному зверю и бесстрашно осыпая его молниями негодующего взора. - Пошел вон или, клянусь Богом, я выбегу на улицу и крикну народу, что пьяный мерзавец бьет свою больную мать!

Слышал ли Ладмираль эту угрозу, понял ли он ее тяжесть? Едва ли! Но Люси была так гневно-прекрасна в тот момент, что пьяница смутился, отступил на несколько шагов, помялся у дверей и наконец, кинув: "А ну вас всех к черту!", - махнул рукой и скрылся.

- Барышня, золотая, дорогая моя! - взмолилась старуха. - Простите его! Разве он понимает, что говорит? Бедный мальчик измучился, он сам не свой... Ах, жизнь, жизнь... - старуха тихо заплакала. - Только не говорите об этом дяде! Может быть, мальчик еще образумится!

- Полно вам, милая! - ответила Люси, нагибаясь к плачущей и ласково поглаживая ее по щеке. - При чем здесь дядя, и разве стану я сводить счеты с пьяным, который сам не сознает своих поступков? Ну, полно плакать, успокойтесь!

- Я успокоюсь, дорогая моя, успокоюсь, но... вы... - старуха схватила руку Люси и лихорадочно проговорила: - Спасибо вам за все, но... лучше уйдите! Теперь мальчику самому совестно, он прячется где-нибудь во дворе и ждет, пока вы уйдете, а как только вы уйдете, он придет ко мне... он всегда так ласков, так нежен после грубости... Он ведь и сам не рад...

- Бог с вами, конечно, я уйду, если так! Всего хорошего, дорогая, поправляйтесь! - и Люси, нежно поцеловав старуху, вышла из комнаты.

Задумчиво опустив голову, проходила она двориком. Вдруг она почувствовала, что кто-то робко удерживает ее за платье. Она подняла глаза: перед нею был Ладмираль.

- Если можешь, прости меня! - глухо пробормотал он, тяжело поникая головой. - Ты - хорошая, ты - не то, что этот... Я преклоняюсь перед тобою, готов целовать следы твоих ног... Но разве я - господин себе? Ах, все пропало, все пропало! Я погиб, ничто не спасет меня! - и, схватившись руками за лицо, Ладмираль затрясся от рыданий.

Люси поспешно юркнула в ворота. Что могла она сказать ему? Разве существуют такие слова утешения, которыми можно было бы ободрить этого несчастного? А он все стоял, роняя горячие слезы.

Вдруг кто-то с силой хлопнул его по плечу: перед Ладмиралем был Фушэ, иронически воскликнувший:

- Что я вижу, друг Сипьон? Кающаяся Магдалина в камзоле! Кстати, уж не начал ли ты приударять за прелестной Люси Ренар с отчаяния, что не менее прелестная Тереза Дюплэ...

- Я убью тебя, дьявол! - крикнул Ладмираль замахиваясь.

- Ну, а кто же будет давать тебе на выпивку, если меня не станет? - спокойно спросил Фушэ, не двигаясь с места.

Рука Сипьона застыла в воздухе.

- Ведь сознайся, хочется выпить? - невозмутимо продолжал искуситель.

Лицо Ладмираля исказилось страстной мукой, руки затряслись и с мольбой прижались к груди.

- Выпить?.. О, да, да... выпить! - страстно пробормотал он. - Выпить... забыть... не мучиться...

- Ну, вот то-то! - философски заметил Фушэ и, взяв Сипьона под руку и увлекая его за собою, продолжал: - А у меня, кстати, имеется кое-что новенькое для тебя! Пойдем, и авось ты познаешь забвение!

IV

Двое расстриг

- Привет счастливой невесте!

- Кому это ты, Фушэ? - лениво спросил Шарль Морис Талейран-Перигор, осторожно наливая в бокалы старый шамбертен, сверкавший гранатовыми искорками.

- Очаровательной Люси Ренар! - ответил Фушэ. - Ведь она - счастливая невеста Ремюза, который решил искупить грехи прошлого своих собратьев-аристократов. И он прав, ей-Богу, прав! Чего там смотреть на грешки да пятнышки? Бери сокровище, раз оно дается в руки! Прелестная девчонка!.. А как припустилась-то, как припустилась! - воскликнул он, посылая вдогонку девушке язвительный смешок. - Не знаю почему, но я внушаю ей непреодолимый страх, хэ-хэ-хэ! Однако рассказывай дальше, друг Талейран. Я чрезвычайно жалею, что легкое нездоровье приковало меня в тот день к дому, и не пришлось посмотреть, как эти мечтательные барашки шли на бойню. Так ты говоришь, что они ничуть не струсили?

- О, наоборот! - ответил Талейран, протягивая Фушэ бокал. - Твое здоровье!.. Геберисты держались молодцами... Дожидаясь своей очереди, Гебер что-то приуныл. "Ты грустен, Гебер?" - с удивлением воскликнул Ронсен. "Да, - ответил тот, - меня убивает мысль, что республика должна погибнуть!" - "Успокойся! - возразил Ронсен. - Она - бессмертна!"

- Очаровательно! - воскликнул Фушэ, покатываясь со смеху. - Барашки даже и под ножом не перестали блеять строфы из политической пасторали! Воображаю, какое впечатление произвела их геройская смерть!

- О да, особенно, когда Клоц крикнул с эшафота на всю площадь: "Франция, излечись от индивидов!" Едва ли кто-нибудь понял, что он хотел сказать этой глупостью, но все почувствовали, что умирает достойный человек и что по воле Робеспьера сотворено преступление над республиканской свободой!

- Нет, друг Талейран, это - вовсе не глупость! Клоц всегда проповедовал, что в истинной республике должен править коллектив, а не индивид, вся масса, а не отдельная личность. Там, где индивид навязывает свою волю коллективу, получается тирания. Робеспьер - вот живой пример этому! Если Франция хочет остаться республикой, она должна излечиться от индивидов. Клоц прав!

- Но разве это возможно?

- Ну, конечно, нет! Это - одна из частых утопий! Обществом всегда правила, правит и будет править личность, увлекающая за собою коллектив! Но именно потому-то Франция и не останется республикой, а если и останется, то должна будет сменить свою сумбурную форму на другую, более правовую. Да разве можно жить так, как живем мы, черт возьми?

- Ну, ну! Друг Фушэ не может пожаловаться! Несмотря на плохие времена, он таскает себе кирпичик по кирпичику для будущего домика!

- Дурак я, что ли? Но к чему будет мне этот домик, когда в один прескверный день Робеспьер может послать меня на эшафот?

- А он, кажется, очень не прочь сделать это! Из клуба-то тебя... того?

Талейран преуморительно прищурил глаз, причмокнул и выставил вперед указательный палец, как бы рисуя тот путь, по которому вылетел Фушэ, недавний председатель клуба якобинцев, ныне удаленный оттуда по требованию Робеспьера.

Но Фушэ в ответ только весело расхохотался и ответил:

- Ах, не говори! Этот Робеспьер - такой болван, такой болван! Разве ты не знаешь, кто выбран теперь председателем клуба?

- Нет.

- Лежандр!

- Который? Математик?

- Да нет, мясник, Луи!

- Да ведь он - дантонист?

- Вот в этом-то и штука! А председателем конвента избран Талльен, тоже дантонист и непримиримый противник Робеспьера! Теперь у Максимилиана руки связаны, и ему придется согласиться на устранение Дантона с друзьями. До сих пор он все еще колебался, но теперь я наверное знаю, что завтра комитеты декретируют предание суду всей этой компании!

- Разве ты так не любишь Дантона?

- Ровно ничего не имею против него!

- Но... тогда... Право, не понимаю! Почему все эти казни доставляют тебе такое удовольствие?

- Ай-ай, Талейран, а я еще всегда находил у тебя государственный ум! Но я понимаю тебя! Ты просто хочешь как можно подробнее выведать мои планы и прикидываешься несмышленышем!

- Друг мой, ведь я не обучался у иезуитов!

- Ну, ну! Епископ отенский (При старом режиме Талейран состоял в сане епископа. Он вышел из духовного сословия в 1790 г., когда разразилась революция.) - тоже не мальчик в этих делах! Но я охотно пойду сам в твою западню, потому что для нас с тобою, как для верных союзников, необходимы полное понимание и согласованность. Я радуюсь всем этим казням по двум причинам. Во-первых, каждая отсеченная голова приближает к могиле самого Робеспьера. Чье порожденье - Робеспьер? Революции. До каких пор он может держаться? Пока не иссякнет живая сила революции! В чем эта живая сила? В лучших умах, естественно разбивающихся на партии. Жирондисты, геберисты, дантонисты - все это корни республики. На одном корне - робеспьеристах - дерево не может держаться, и оно рухнет, увлекая в своем падении и самого Робеспьера. Значит, желая скорейшего падения Максимилиана, надо желать, чтобы этот процесс отсечения живых корней ускорился. Робеспьер уже начинает понимать это, но он зарвался, ему не удается остановиться, события увлекают его вперед и несут к гибели. Как же мне не радоваться? Я ничего не имею лично против Клоца, Гебера, Дюмулена, Дантона, Робеспьера, но тот порядок вещей, который они создают, служит вечной угрозой моему собственному существованию. Вот одна сторона вопроса, друг Талейран. А теперь перейдем к другой! - Он допил свой бокал и продолжал, поудобнее откидываясь в кресле: - Мы с тобою рождены для того, чтобы править судьбами мира. Можем мы рассчитывать на выдающееся положение при теперешней неразберихе? О нет, потому что стоит нам только чуть-чуть высунуть голову - и Робеспьер, который бреет всю Францию под один - очень маленький - размер, сейчас же сбреет головы и нам. Поэтому нам надо сидеть и ждать, пока Робеспьер, обрив всю Францию, не обреется и сам. Но ведь Робеспьер, сам не зная того, работает для другого, неведомого, того, который еще должен прийти.

- Вот что значит духовное образование! Какой стиль, какой полет мысли!

- И когда этот неведомый придет, ему понадобятся люди, способные поддержать его власть. Вот тогда мы высунем головы и скажем: "А мы - тут!" Хэ-хэ-хэ! И выйдет, что Робеспьер работал для нас с тобою, да! Ну, так нам ли не радоваться его работе? Мы должны всячески помогать ему теперь, хэ-хэ-хэ!

- Помогать, но чем же? Я понимаю, если ты скажешь, что ты сделаешь то или се. Но я? Чем могу помочь твоей работе я - человек без веса и влияния?

- Вот что, друг мой, - насмешливо сказал Фушэ, - смирение - украшение девиц и монахов. Девицей ты никогда не был, насколько мне известно, а монахом перестал быть добровольно. Ну так сбрось же личину, которой меня не обманешь! Я предложил тебе союз, развил тебе свои планы и спрашиваю: хочешь идти со мной заодно? Да или нет?

- Ну, так да, если хочешь! - лениво ответил Талейран, наливая еще вина себе и гостю.

- Да так да! - отозвался Фушэ, допивая вино. - А теперь я пойду. Мне еще надо заточить новую стрелу для нашего диктатора. Собственно даже и не стрелу, а маленькую колючку, но... иной раз такая маленькая колючка попадет лошади под седло, и она так взбесится, так понесет, как и от удара ножом ждать нельзя! Да, да, друг мой, маленькие причины обыкновенно важнее больших, потому что им не придают значения! Однако до свиданья! - и, простившись с Талейраном, Фушэ направился к дому Ладмираля.

Войдя в ворота, он застал как раз тот момент, когда Сипьон униженно просил прощения у оскорбленной им Люси. Затем Люси убежала, и между Ладмиралем и Фушэ произошел разговор, приведенный в прошлой главе.

- Ты познаешь забвение! - сказал Ладмиралю Фушэ.

Забвенье! Чего бы не отдал Сипьон, чтобы унять ту гложущую боль, которая ни днем, ни ночью, ни в трезвом состоянии, ни в хмелю не оставляла его!

- Забвение! - глухо повторил несчастный. - Оно не всякому дается.

- Дуракам вообще ничего не дается, - презрительно отрезал Фушэ. - Но на то и существуют умные люди, чтобы выводить из беды дураков. Я познакомлю тебя с женщиной, которая...

- С женщиной! - с горьким смехом перебил его Ладмираль. - Мало ли их прошло через мои руки в последние месяцы!

- Может быть, и много, да зато каких? Нет, милый мой, долго мне еще учить тебя! Ведь, путаясь со всяким сбродом, ты хотел загрязнить свою любовь к Терезе, а вместо этого только острее чувствовал, что теряешь ее... То есть, может быть, ты и ничего не теряешь, но в этом, по крайней мере, ты себя уверил. Многие считают, что забвение тот же сон! Нелепость! Иной сон способен истомить и измучить больше, чем действительность! Нет, забвение - только в мечте, которою мы сами создаем себе! Женщина, про которую я говорю, может дать тебе иллюзию любви...

- Но в таком случае чего мне искать еще? Разве у меня нет Сесили, которая была бы счастлива дать мне забвение, которая любит меня?

- И которая именно потому-то и не может помочь твоему горю! Любовь требовательна; Сесиль будет вечно мучиться мыслью, что ты ищешь ее ласки лишь с горя... Ее любовь вечно будет преградой между тобою и полным забвением! Нет, друг мой, я вижу, что без меня ты бессилен справиться со своим горем. Поэтому довольно вопросов и сомнений! Чем ты рискуешь, доверившись мне? Не помогу я тебе - так ведь хуже-то тебе от этого не станет! А вдруг в самом деле помогу?

- Ты прав... Что же, попробуем...

- Ну вот, то-то же!

Фушэ привел Ладмираля к себе, напоил и накормил его, велел прилечь, сказав, что вовремя разбудит, а сам написал записку Адели Гюс и сейчас же отправил ее с кучером. Было часов семь вечера, когда Фушэ разбудил тревожно спавшего юношу и приказал ему помыться и привести себя в более приличный вид. С помощью гардероба самого Фушэ последнее до известной степени удалось, и тогда они выехали из дома.

V

Забвение

После смерти Крюшо-Бостанкура Адель всецело отдалась в руки Фушэ, став покорным орудием его воли. По его приказанию она переменила квартиру и временно разошлась с Гаспаром Лебефом.

Лебеф мог стать опасным свидетелем в той рискованной игре, которую вела теперь Адель. Но все же она ни в коем случае не хотела отпускать его на свободу, и Лебеф продолжал быть по-прежнему рабом клятвы, так неосторожно данной в угаре молодой, давно уже прошедшей страсти. Впрочем, он был рад и тому, что ему можно было теперь отдохнуть наедине с самим собою. Он получил скромное место клерка в нотариальной конторе и молчаливо работал, добывая необходимое пропитание. От всякой общественной деятельности он совершенно отказался - особенно от защиты обвиняемых в революционном трибунале. Да и какой смысл мог быть в этой защите, когда все судебные гарантии были стеснены до последней степени и на очереди уже стоял вопрос о полной отмене их?

Но тем страстнее кинулась в общественную деятельность Адель Гюс, в которой Фушэ нашел на редкость способного и энергичного сотрудника. Из предыдущей деятельности Адели читатели уже знают, что у нее был большой талант к интриге, а когда в дело вмешивались страсть и ненависть, этот талант обострялся до чрезвычайности. Гюс только и жила теперь мыслью об отмщении Робеспьеру за смерть Крюшо. Фушэ уверил ее, что это отмщение явится само собой результатом ее помощи его планам, и этого было достаточно, чтобы Адель со страстью кинулась в работу.

Ее деятельность отличалась лихорадочностью. Переодеваясь и гримируясь, она появлялась под самыми различными видами в самых различных слоях общества. И везде ее целью было прославлять Робеспьера так, чтобы парижанам становилось все яснее, какой угрозой дышит усиление его власти. Способная ученица Фушэ отлично усвоила и проводила на деле ту справедливую истину, что чрезмерная услужливость друзей часто вредит больше, чем открытая злоба врагов. Ведь страдания вызывают сочувствие, а успех - злобную зависть.

Получив теперь записку Фушэ, Адель оживилась и обрадовалась. Она была посвящена и в эту часть общего плана великого интригана: держать наготове озверелого цепного пса, доведенного до неистовства. И она сейчас же принялась за приготовления.

Прежде всего, Адель уселась перед зеркалом и принялась добросовестно изучать свое лицо и фигуру. Нет, право, несмотря на свой возраст, она была еще очень хороша! Волосы, зубы, кожа - совсем, как у молоденькой барышни. Глаза тоже не потеряли своего влажного блеска, а формы... формы... Нет, с этой стороны бояться нечего!

Конечно, годы делают свое дело: мускулы лица и шеи несколько одрябли, уголки рта опустились, линия подбородка потеряла свою чистоту. От внимательного, опытного взгляда не скроешь того неуловимого "нечто", которым природа клеймит увядание женщины, как бы хорошо она ни сохранилась. Но это на свету... да и потом... какой-то Ладмираль... Нет, нет, эта часть программы не может не удаться!

Затем Адель взялась за дело. Она вооружилась заячьей лапкой, белилами, румянами и карандашом, чуть-чуть только кое-где тронула краской, выделяя упругую округлость лицевых линий и затушевывая провалы и обвислости, увеличила глаза, провела кармином по мочкам ушей и опустила золотистые пряди волос так, чтобы из их волн дразнящими язычками выглядывали уголки розовых ушных раковин. Да, так будет хорошо!

Затем наступила очередь костюма. Адель достала длинную зеленоватую шаль из прозрачной материи, затканной золотыми звездочками. Материя сильно выгорела и была кое-где заштопана, золото звезд потускнело, но все это - на свету, а в специальной обстановке, при особых условиях...

Этой шалью Адель умело задрапировалась, подкалывая материю широкими, живописными складками. Как эффектно просвечивала розоватость кожи сквозь прозрачную зелень ткани! И как подчеркивала эта зелень свежесть кожи голых рук и ног!

Долго провозилась Адель перед зеркалом, поправляя замеченные дефекты, а затем взялась за приведение в порядок комнаты.

Из шкафа на свет Божий появились старые, потускневшие ткани; ими Адель занавесила окна, закрыла диван и ветхие кресла. Когда по ее приказанию плотно закрыли ставни и зажгли розовато-молочный фонарь, выцветшая обстановка комнаты и наряда засверкала какой-то своеобразной, сказочной прелестью.

Адель внимательно оглядела комнату, поправила кое-где, принесла и поставила на стол поднос с несколькими длинными, узенькими трубочками, приказала затопить камин и стала ждать. Скоро стук в дверь передней и шум шагов известили ее, что ожидаемые гости прибыли.

На улице было еще довольно светло, и Ладмираль был неприятно поражен, когда Фушэ ввел его в полутемную комнату, где со свету глаз ничего не разбирал.

- Почему так темно? - недоверчиво спросил он, останавливаясь.

- Забвение - мечта, а мечта - враг яркости! - ответил ему Фушэ, подталкивая к креслу. - Садись, садись, не бойся ничего!

Ладмираль сел, оглядываясь по сторонам. Его нервы были напряжены до последней степени, вызывая жуткую яркость ощущений. Скоро глаз осмотрелся в темноте, стал отчетливо разбирать обстановку. Ладмираль провел рукой по материи, драпировавшей кресло, и его рука с неприятным ощущением скользнула по дыре, трухляво расширившейся при прикосновении, а каминный огонь, на мгновенье вспыхнувший ярче, осветил с предательской резкостью вытертые пятна ковра, покрывавшего пол. Лицо юноши исказилось брезгливой гримасой. Так вот он, тот волшебный, райский уголок, о котором пел ему по дороге сюда Фушэ! Ну, если и забвение того же сорта...

- Итак, начнем! - сказал Фушэ вставая. - Прежде всего, вот это! - он взял с подноса одну из трубочек. - Невелика штучка, но сколько чар таит она в себе! Здесь, во Франции, с этой прелестью почти незнакомы, но в Англии аристократы и особенно аристократки очень одобряют ее! Это - чанду, восточное средство против всяких огорчений. Соки индийского мака и конопли, перебродив особенным образом, дают его... Да вот, попробуй!

Фушэ подошел к камину, достал щипцами маленький уголек, положил его в трубку и протянул юноше.

Сипьон потянул из трубки. Сладкий, удушливый дым наполнил ему рот, легкие, пронизал мозг, въелся в кончики пальцев рук. В первый момент Ладмиралю показалось, что он задохнется, что сердце не выдержит того бешеного трепета, которым наполнило его это странное вещество. Но в то же время такой сладостный туман заволок его мозг, что Сипьон с силой вдохнул еще раз. Все вокруг завертелось в быстром кружении. Юноша откинулся на спинку кресла и, разжав пальцы и выпуская из рук подхваченную Фушэ трубку, широко раскрытыми глазами стал смотреть на творившиеся вокруг него чудеса.

Бешеное кружение улеглось, сменившись плавным покачиванием, и Сипьону казалось, что его уносит куда-то вдаль быстрым, ласкающим течением. Комната расширилась, розовато-молочный фонарь взвился высоко вверх; золото тканей ожило, и повсюду загорелись зеленоватые огоньки. Из всех углов комнаты полилась успокаивающая, тихая мелодия.

Но эта яркость фантастического сна продолжалась недолго. Снова сдвинулись стены, потухли огоньки, смолкла мелодия, и опять сверлящей болью шевельнулся в сознании образ Терезы, впервые в течение долгого времени покинувший Ладмираля за эти краткие мгновенья очарования. И так жаль стало ему ускользающих чар, что, вытянув вперед скрюченные пальцы, стараясь дрожащими руками достать волшебную трубку, Сипьон детски-жалобно и нетерпеливо простонал:

- Еще... еще!..

Словно издали, из густого тумана послышался ответ Фушэ:

- Нет, брат, довольно для первого опыта! Сразу много нельзя!

Бешеная злоба охватила Ладмираля, но сейчас же погасла, словно искра на воде. Действие чанду вступало в свою третью, самую длительную фазу. Все кругом приобрело ласкающую прелесть, на душе стало удивительно легко, в голове покойно. И все прошлое, все настоящее потеряло свою болезненную остроту и горечь. Ну да, жаль, что Тереза не хочет полюбить его, но приходить из-за этого в отчаяние? Приходить в отчаяние, когда в жизни так много хорошего?

Безумие прошлой скорби показалось Ладмиралю таким нелепым, что он тихо рассмеялся. Тогда Фушэ троекратно хлопнул в ладоши, дверь в соседнюю комнату открылась, и на пороге показалась Адель.

В ее руках был поднос с кувшином вина и бокалами. Плавной походкой, словно скользя по воздуху, она подошла к столу, поставила поднос и поклонилась Ладмиралю. Сипьон встал, кланяясь в ответ, но у него вдруг закружилась голова, и он покачнулся; однако Адель подхватила его и, крепко прижимаясь к нему роскошным телом, подвела к дивану. Не отрывая восторженно горящего взора от пышных форм Адели, Ладмираль опустился на диван, увлекая ее вместе с собой.

Адель уселась рядом с ним и, не переставая прижиматься к нему, налила вина, причем завела тихий, нежный разговор. Так прошло около часа. Опьянение чанду рассеивалось, но его сменяло более бурное опьянение вином и близостью жгучего тела, к которому все обострялось хищное желание.

Наконец, повинуясь выразительному взгляду Фушэ, Адель заговорила о гибельной отрасти Сипьона, о жестокости Терезы, о Робеспьере, из пустого каприза связывавшем сердце девушки. И опять Ладмираль почувствовал болезненный, до бешенства мучительный укол в сердце.

- И подумать только, - говорила Адель, - что молодой, красивый, сильный юноша может томиться от несчастной любви, когда существует такой верный, такой прекрасный любовный напиток!

- Где же ведьма, которая варит его? - хрипло спросил Ладмираль.

- Здесь и здесь! - ответила Адель, указывая пальцем на голову и грудь юноши. - О, я тоже когда-то мучилась от страсти, но я-то скоро сумела помочь себе! Хочешь, я расскажу тебе, как это было, мой молодчик? Однажды я полюбила прекрасного юношу, который вздыхал по другой. Этот юноша был не каким-нибудь отродьем столяра, а настоящим княжеским сыном, и все же я сказала: "Он будет мой!" И я добилась своего! Однажды я угостила разлучницу двумя вершками железа в самое сердце. Ее похоронили, мой князек потосковал недели две, а потом пришел ко мне. "Ты убила то, что было мне дороже всего на свете, - сказал он, - но раз ты не побоялась из любви ко мне погубить свою душу смертным грехом, значит, ты и в самом деле любишь меня, и я хочу твоей любви!" Вот как было дело, мой молодчик! Да, нож, направленный в сердце разлучника, - лучший любовный напиток.

- А-а-а! - хриплым воем вырвалось из груди Ладмираля; сунув руку за пазуху, он выхватил оттуда нож и, размахивая им по воздуху, вскочил, после чего хотел броситься к дверям.

Но Фушэ с силой, которую трудно было подозревать в нем, схватил его за шиворот и кинул на диван. Затем, навалившись всем телом на Сипьона, он крикнул:

- Трубку, Адель, скорей трубку!.. Ну, потяни, потяни! - повелительно сказал он, когда Адель подала ему новую зажженную трубку. - Ишь ты, какой горячий! Только всякому овощу свое время!

Сипьон жадно втянул сладковатый дым, снова потянулся губами к трубке, сделал три-четыре затяжки, и Фушэ почувствовал, что тело юноши сразу утратило свою напряженность.

Фушэ отпустил его. Юноша остался неподвижно лежать на диване; его глаза закрылись, губы что-то шептали, пальцы разжались, выпуская нож.

- Мальчик совсем готов! - тихо сказал Фушэ Адели. - Проба удалась блестяще, и стоит спустить нашего молодца с цепи, как шутка будет сыграна. Но слава Богу, что мне удалось удержать его! Он мог бы и в самом деле прикончить Робеспьера, а теперь вовсе не время; пусть сначала Робеспьер разгуляется вовсю. Да кроме того, мне не хотелось бы делать из Робеспьера мученика, пострадавшего за идею! Он должен умереть на эшафоте, как преступник, и вместе с ним должна умереть его идея власти. Пусть Сипьон поможет нам добиться этого, а... - Ладмираль беспокойно зашевелился, и Фушэ, сам себя перебивая, торопливо закончил: - Он приходит в себя, я ухожу! Смотри, заворожи его совсем да попридержи!

Фушэ ушел, Адель заперла за ним дверь и подошла к Ладмиралю. Отколов булавки и скинув шаль, она вплотную прижалась к нему и стала дарить бешеными ласками, нашептывая:

- Что такое - имя? Мечта, пустой звук. Я - твоя Тереза, я люблю тебя, я пришла к тебе, возьми меня! Ну, обними же меня, любимый мой! Кончился тяжелый сон, пали все преграды к счастью! Обними меня, приласкай... приласкай свою Терезу!

Со стоном страсти схватил Ладмираль в объятия прижимавшуюся к нему женщину, и много-много раз в агонии блаженства имя "Тереза" раздавалось в полутемной комнате, повисая в складках поблекших, выцветших материй и танцуя дикую пляску в хороводе каминных огней.

VI

Казнь Дантона

Как и предсказывал осведомленный Фушэ, в ночь с 29 на 30 марта 1794 года комитеты общественного спасения и общественной безопасности постановили арестовать Дантона и его друзей. Многие из дантонистов были арестованы еще раньше под разными предлогами. Так, в Люксембурге уже содержались Фабр д'Эглантен, Томас Пайн и Геро де Сешель, а в Консьержери - Шабо, Баяр и Вестерман.

31 марта постановление было приведено в исполнение, и Дантон, Дюмулен, Делакруа и Филиппо были арестованы. В конвенте произошел переполох; Лежандр, которого не посмел коснуться Робеспьер, потребовал, чтобы арестованные были допрошены и чтобы Робеспьер категорически сформулировал обвинение, направленное против них, но диктатор резко ответил:

- Почему Лежандр заговорил о Дантоне? Вероятно, потому, что, по его мнению, с этим именем связаны какие-то преимущества? Но мы не признаем никаких привилегий и не нуждаемся в кумирах. Конвент сумеет уничтожить давно подгнившего идола!

Затем Сен-Жюст прочел доклад, составленный по наброскам самого Робеспьера, и категорически потребовал, чтобы конвент утвердил арест дантонистов. Конвент не осмелился пойти против диктатора, предание суду целой группы честных патриотов было санкционировано!

Но предание суду означало еще немного: возникли большие опасения за исход процесса! Ведь перед судьями должны были предстать такие люди, как Дантон, разрушивший королевскую власть и начавший войну народов против королей, и как Дюмулен, поведший в 1789 году парижан на Бастилию, а в 1791 году первым потребовавший учреждения республики. И этих-то людей предстояло обвинить в заговоре против республики?

Надо было принять меры, и Робеспьер с Сен-Жюстом деятельно взялись за работу. Дантонистов обвинили в измене и мошенничествах, а для правдоподобия последнего обвинения к их процессу пристегнули настоящих мошенников: немца Фрея, испанца Гусмана и датчанина Фридриксена. Кроме того, друзья придумали и обличили обширный тюремный заговор, открытый ими и, якобы, затеянный дантонистами.

Все это было очень грязно и достойно какого-нибудь Фушэ, но уж никак не Робеспьера. Однако в его оправдание надо сказать, что, как мы уже не раз упоминали, Робеспьер был твердо уверен, что его диктатура спасительна для Франции и что эта диктатура должна будет пасть, если не погибнет Дантон. Он честно заблуждался - в этом единственное оправдание его бесчестных судебных подтасовок в делах геберистов и дантонистов.

Итак, обвинительный акт был составлен. Но, прозондировав почву и справившись с настроением судей, Робеспьер опять заколебался: ведь Дантон отличался пламенным красноречием, он мог в последнюю минуту повлиять на исход дела! И вот, по докладу Сен-Жюста, конвент декретировал, что революционный трибунал имеет право лишать слова и права защиты всякого обвиняемого, который "дерзнет оказывать сопротивление национальному правосудию или оскорблять его". В то же время присяжным напомнили об их праве заявлять во всякое время, что они достаточно знакомы с делом, что дальнейшая процедура излишня и что они могут безотлагательно вынести решение.

Теперь обвинительный приговор казался гарантированным, и 5 апреля начался этот позорный процесс. Председателю пришлось очень скоро воспользоваться правом лишения слова того, кто дерзнет "противиться судьям". В опасном месте речи Дантона председатель Герман приказал ему замолчать; тот не послушался и был лишен дальнейшей защиты.

И все же того, что успел сказать Дантон, было достаточно, чтобы поколебать и смутить судей. Так, например, на обычные вопросы председателя об имени, возрасте, местожительстве Дантон гордо ответил:

- Мое имя - Дантон; мне - тридцать пять лет; моим жилищем завтра будет ничто, но мое имя останется в пантеоне мировой истории!

Смущение судей проявилось так реально, что Робеспьеру пришлось принять свои меры. Его друзья во время процесса продолжали влиять на судей. Слова, сказанные Топино-Лебреном одному из судей, отлично выражают всю суть этого дела.

- Ведь это - не процесс, а необходимая мера! - сказал Топино. - Робеспьер и Дантон не могут оставаться вместе, а потому необходимо, чтобы один из них погиб. Хочешь ли ты гибели Робеспьера? Нет? Ну, так этим самым ты хочешь приговорить Дантона!

Все эти меры привели наконец к желаемому результату, и дантонисты были приговорены к смертной казни. До самой последней минуты они держались героями.

Перед своей казнью Дантон хотел поцеловать Геро де Сешеля. Палач грубо оттолкнул их друг от друга.

- Дурак! - крикнул Дантон. - Ты не помешаешь нашим головам поцеловаться в корзине!

Перед тем как сунуть голову под нож гильотины, он сказал палачу:

- Покажи мою голову народу - она стоит этого!

- Вот достойная награда первому апостолу свободы! - воскликнул Дюмулен, указывая на нож гильотины, обагренный кровью Дантона.

Робеспьер облегченно перевел дух, когда страшное дело было сделано. Теперь-то он мог отдохнуть, успокоиться! Он был вполне единовластен, у него не было больше соперников, и можно было на время смягчить этот кровавый кошмар, который начинал угнетать его самого. На следующий день после казни Дантона Кутон, по поручению Робеспьера, объявил в конвенте, что "мы готовили празднество в честь Верховного Существа. Это означало формулу перехода к мирной политике, насколько таковая была возможна в то тревожное время. Но Робеспьер не считался с тем, что это было не на руку тому тайному врагу, который невидимыми нитями подтягивал его все ближе к самой вершине Тарпейской скалы - к тому самому месту, где за вершиной следует пропасть!

VII

Тревоги Люси Ренар

"Твой-то дядюшка загубить ее мужа хочет", - как часто вспоминались Люси Ренар эти простые слова старухи Ладмираль и как больно ей было, что ничего не могла она сказать в оправдание Робеспьера ни другим, ни самой себе.

Все время, пока длился процесс дантонистов, девушка пребывала в мучительной тревоге, словно решалась участь близкого ей, любимого существа. Но это и было почти так: процесс Дантона перед революционным трибуналом был в то же время процессом Робеспьера перед трибуналом души Люси!

Уже давно в сердце девушки стал поселяться ужас перед кровавым потоком, все шире заливавшим Францию, и начало нашего повествования застало ее как раз в один из тех моментов, когда этот ужас переходил в безудержное отчаяние. Но в то время неудовлетворенность личной жизни несколько отодвигала полное восприятие ужаса действительности. Инвалидность, грусть по Ремюза, рыцарской грезой скользнувшему в ее жизни и исчезнувшему без надежды на возвращение; затем это возвращение, принесшее новые муки, процесс Ремюза, его неожиданное оправдание. А затем в душе возникла трагическая борьба, в которой жажда личного счастья сплеталась с сознанием отсутствия права на таковое. Все это заслоняло, затушевывало у Люси страшные картины террора, и она совершенно искренне говорила, что ей нужно сделать известное умственное усилие, чтобы отождествить в своем представлении незлобивого, застенчивого, ласкового дядю Макса с кровожадным диктатором Робеспьером.

Однако как ни отвлечены были ее мысли, а где-то в дальнем уголке души, в кладовой подсознания, шла скрытая, но деятельная работа. Словно товары в магазине, отдельные факты укладывались по категориям и разрядам на соответствующие полочки, и вдруг, когда Люси заглянула в этот дальний уголок души, ее внутреннему взору предстала законченная трагическая картина с недопускающим уклонений выводом. И этот вывод гласил: довольно! Больше она не смеет пассивно и безучастно относиться к происходящему, и если она не в силах активно помешать творящемуся ужасу, то должна, по крайней мере, отрясти прах от ног своих и расторгнуть отношения с человеком, которого не могла ни любить, ни уважать!

Процесс Дантона должен был решить все. Люси все еще надеялась, что судебное решение оправдает или Робеспьера, или Дантона: первого - оперевшись в решении на бесспорные факты, на несомненную виновность, или второго - отказавшись обвинить подсудимого за отсутствием реальной вины.

Но действительность несколькими суровыми ударами разбила ее надежды. Обвинение выдвинуло пункты, не только ничем не подтвержденные, но и попросту заведомо неправдоподобные. Обвиняемым не позволили защищаться, судей запугали. И когда голова Дантона скатилась под ножом гильотины, Люси почувствовала, что в ее сердце что-то оборвалось.

Да, теперь кончено, теперь она должна будет остро и неуклонно поставить вопрос о дальнейшем. Вот только бы поскорее приехал Ремюза!

Но согласится ли с нею Ремюза? Ведь он... Боже! Неужели придется потерять его? Неужели придется самой разбить единственное счастье всей своей жизни?

Но что же делать? "Кто не со мной, тот против меня". Что-нибудь одно. Имеет ли смысл утолять жажду из отравленного источника? Нет, даже Ремюза не остановит ее решимости! Ах, поскорее бы он только приехал!

Люси переживала ужасные минуты. Робеспьера она явно избегала, но тому было не до нее. Он и всегда много работал, а теперь положительно не знал отдыха.

Тем временем слабый луч света прорезал душевный хаос Люси. Робеспьер приостановил все процессы, назначенные к слушанию, вновь заговорил о справедливости, о необходимости назначения следственной комиссии для пересмотра дел "подозрительных". Пронеслись смутные слухи, что день празднества в честь Высшего Существа станет днем всеобщей амнистии и начала правления на строго конституционных началах, что из-за этого между Робеспьером, с одной стороны, и Кутоном и Сен-Жюстом - с другой, произошла крупная размолвка. Люси облегченно вздохнула. Может быть, и в самом деле казнью дантонистов завершилось все необходимое очищение республики от вредных элементов? Может быть, и в самом деле эпоха кровавого тумана кончилась и начинается светлая, радостная эра?

Но в самый расцвет этих надежд вдруг молнией низринулась весть: Люсиль Дюмулен, вдова казненного Камилла, арестована и будет предана суду трибунала!

Значит, все-таки? И это - справедливость? Это - жертва на престол Верховному Существу? О, каким отвратительным кощунством показалось Люси затеваемое празднество! Чем виновата бедная Люсиль? Тем, что ее муж осмеливался призывать Робеспьера к милосердию? О, какой ужас, какой позор!

Незадолго до того, как Люси узнала об аресте вдовы Дюмулен, она получила письмо от Ремюза. Всего только несколько слов: любимый извещал, что через два дня прибудет в Париж. Но сколько нежности было в этих немногих словах, какой любовью дышали они!

Люси снова перечитала письмо и застыла, судорожно хватаясь за голову. Еще острее почувствовала она, что теряет с Ремюза. Но разве так уж бесспорно, что Ремюза будет против нее?

А если даже... что же делать... доживет как-нибудь. Уедет в Англию или Германию, перебьется уроками... Уж лучше жизнь, полная самоотречения, лишенная любви и ласки, чем этот ужас кругом!

Люси так задумалась, что не заметила, как в комнату вошел Робеспьер. Только когда он нагнулся, чтобы поцеловать ее, Люси очнулась и с тихим возгласом ужаса, с жестом отвращения отшатнулась от него.

Удивление, гнев, скорбь быстро сменялись на лице Робеспьера, наконец уступив место ледяной неподвижности.

- Что это значит, Люси? - сухо спросил он, вскидывая голову. - Ты отшатываешься от меня, словно я прокаженный.

- Я не заметила, как ты вошел, и невольно испугалась, тем более что я как раз думала о вдове Дюмулен, и поцелуй человека, отправляющего ее на эшафот, показался мне... неприятным! - Люси хотела ограничиться этими словами, твердо решившись не вызывать Робеспьера на объяснения до приезда Ремюза, но против воли у нее с рыданием вырвалось: - Ах, дядя Макс, дядя Макс! Как мне больно, что я не могу ни любить, ни уважать тебя больше!

При первых словах Люси лицо Робеспьера окаменело еще больше, и он сделал жест нетерпения, собираясь повернуться и уйти. Но этот взрыв искреннего страдания мощно коснулся его сердца и на мгновение растопил ледяную броню, которой диктатор постоянно сковывал свои чувства.

- Люси, бедное дитя мое! - почти простонал он, хватаясь за голову. - Как не стыдно тебе так мучить меня? Сколько раз я умолял тебя: верь мне, верь, что я неспособен действовать в личных интересах, что мной во всем руководит необходимость! Ведь ты знаешь меня не со вчерашнего дня, знаешь, как пламенно я люблю Францию!

- "Люблю"! - повторила Люси, горько усмехаясь. - Странная любовь, которая наносит раны вместо того, чтобы лечить их! Необходимость! Удобное слово! Убийца и грабитель тоже ссылаются на необходимость! Ты говоришь, что неспособен действовать в личных интересах? Так скажи мне: разве Дантон был действительно виноват в том, в чем его обвинили?

- Нет, Люси, но ведь я уже говорил тебе не раз, что в смутные времена неизбежно отпадают обычные гарантии и на первый план выдвигается благо большинства. Я отдал бы все, чем имею право лично располагать, лишь бы не было нужды посылать на плаху ни Эбера, ни Дантона с друзьями. Но у меня не было иного выхода. Вместе мы не могли оставаться, один должен был уступить место другому!

- И ты называешь это "действовать не в личных интересах"?

- Люси, ответь мне на один вопрос. Как назовешь ты поступок солдата, которого поставили на опасное место с важным поручением и который покончил с собой на этом важном посту?

- Но я не представляю себе возможность такого поступка!

- Я тоже. Но все-таки?

- Не понимаю, к чему это? Ведь тут не может быть двух мнений! Если такой солдат не сумасшедший, то его поступок - подлая трусость, измена, предательство!

- Да, Люси, трусость, измена, предательство! Чтобы не быть таким солдатом, я должен был казнить Дантона. Пощадить его, оставить ему жизнь было бы равносильно покушению на самоубийство, потому что дантонисты готовы были пойти на переворот, лишь бы устранить меня. А ведь Высшее Существо доверило мне важный, ответственный пост!

- Софизмы, все софизмы! - растерянно возразила девушка, чувствуя, что у нее вырывают ее оружие. - Ну, а Люсиль Дюмулен? - вспомнила она. - Она тоже была опасна для тебя и французского блага?

- Дитя! Известно ли тебе, в чем вина вдовы Дюмулен?

- Ну, конечно! В том, что ее мужа звали Камилл Дюмулен!

- Нет, Люси! В день казни дантонистов вдова Дюмулен пыталась поднять народ, чтобы помешать исполнению приговора и освободить дантонистов! Против нее говорит вполне реальное преступление, предусмотренное законодательствами всех стран и подкрепленное ее признанием! И все-таки... все-таки я был против ее ареста. Раз отсутствие реального преступления не всегда избавляет от суда, то и наличие такового не всегда должна вести к наказанию. Ведь я отлично понимаю состояние ее души, понимаю, что она была близка к безумию, видя гибель любимого человека. Поэтому, когда Кутон и Сен-Жюст стали требовать ее ареста, я просто сослался на ее безобидность: раз она не была в состоянии сделать что-либо в день казни, когда народ был все-таки взволнован, что может сделать она после? Но в конце концов, мне пришлось уступить. Пусть посидит в тюрьме, а там... там посмотрим!

- Так она не будет казнена? - воскликнула Люси с загоревшимися от счастья глазами. - Не будет, дядя Макс, не будет?

- Не могу ответить тебе с уверенностью, дитя мое, потому что я сам еще ничего не знаю. Мне очень хотелось бы, чтобы в дальнейшем не было необходимости в казнях и чтобы мы могли постепенно перейти к нормальному конституционному режиму. Я думаю, что вместе с дантонистами мы покончили с элементами распада и тления. Поэтому я пока приостановил действие карающего меча республики. Как знать, может быть...

Он не договорил: в раскрытое окно влетел небольшой камешек, пущенный из-за забора неизвестной рукой. Вокруг камня белела полоска бумаги.

Робеспьер с недоумением поднял камень и снял окутывавшую его бумажку. На ней было что-то написано. Разгладив записку, Максимилиан прочитал ее, и сейчас же его лицо вспыхнуло безудержным гневом.

- Вот как! - крикнул он, швыряя записку на стол. - Так вот они, плоды умеренности и милосердия! Стоило мне всего лишь на несколько дней отказаться от террора, как сейчас же все темные силы опять закопошились и полезли на свет Божий! Нет, Франция еще не созрела для милосердия! Довольно опытов! Пусть ахают чувствительные женщины - судьбами страны должна править твердая мужская воля! - и, не оборачиваясь, не глядя на испуганную Люси, Робеспьер вышел из комнаты.

Люси схватила бумажку и прочла:

"Гражданин, будь осторожен! На тебя готовится покушение! Сегодня вечером оно будет произведено. Прими меры".

Люси в отчаянии откинулась на спинку стула. Неужели и в самом деле не было иного выхода, не было иного пути, кроме того, которым следовал Робеспьер? Неужели и в самом деле милосердие - лишь удел чувствительных женщин? Неужели умеренность - недостижимая мечта в правлении?

VIII

Собака спущена с цепи

Талейран сидел у Фушэ, который немного прихворнул и, весьма дорожа своим драгоценным здоровьем, не хотел без нужды выходить из дома. Темой разговора служил, разумеется, Робеспьер. Большую пищу остроумию собеседников давало его намерение объявить себя верховным жрецом новой государственной религии служения Верховному Существу.

- В том, что Робеспьер прибавил к диктатуре еще и понтификат (Священнослужение (жречество).), еще нет ничего особенного, - сказал между прочим Талейран, - но что он проявит склонность к милосердию, вот этого я уж никак не ожидал!

- Ну, - лениво отмахнулся Фушэ, - милосердие! Робеспьер и милосердие!

- Но говорят, что...

- Сказки!

- Однако эти сказки имеют под собою далеко не сказочную почву! Кутон говорил мне лично, что ему и Сен-Жюсту пришлось выдержать тяжелую борьбу с Робеспьером из-за вдовы Дюмулен! Представь себе, Робеспьер доказывал, что она не опасна и что нечего вымещать на женах ошибки их мужей! Когда же Сен-Жюст возразил, что тут дело не в казненном Камилле, а в попытке самой Люсиль Дюмулен поднять восстание, наш диктатор сослался на то, что эта попытка успеха не имела! Каково! Кто бы мог поверить этому?

Уже при первых словах Талейрана Фушэ насторожился. Под конец с него мигом соскочила вся ленивая томность.

- Ну и что же? - спросил он, напряженно выгибаясь вперед.

- Ну, им все-таки удалось добиться, чтобы вдову Дюмулен заключили в тюрьму, хотя вопрос о предании ее революционному трибуналу отсрочен: Робеспьер выразил желание попробовать обойтись мерами кротости и...

- Одеваться! - неистово закричал Фушэ, вскакивая и изо всех сил потрясая звонком. - Скорей, одеваться! - и, швырнув звонок, он кинулся к дверям.

- Куда ты? - удивленно спросил Талейран.

- И ты еще спрашиваешь? - напустился на него Фушэ. - Впрочем, чего же и ждать от человека, который способен просидеть два часа и только случайно рассказать самое важное. Талейран, я положительно разочаровываюсь в тебе! Как ты способен спокойно ждать, чтобы проклятый Робеспьер превратился в ягненка и этим лишил нас плодов всей нашей работы? Нет, вы только посмотрите на это олимпийское спокойствие! - и Фушэ, с негодованием махнув рукою, стремглав выбежал из комнаты.

Талейран проводил его язвительным взглядом.

- Друг мой, - тихо пробормотал он, и каждый звук его голоса был полон ужасной иронией, - почему мне не быть спокойным, раз беспокоишься ты? И к чему я буду таскать из огня горячие каштаны, раз тебе все равно придется поделиться со мною?

Он тихо засмеялся, но тут в комнату опять вбежал за какой-то нужной бумагой Фушэ, и лицо Талейрана сразу приняло прежнее простовато-ленивое выражение.

Между тем Фушэ отправился прямо к Адели.

- Представь себе, - сказал он ей, - с Робеспьером дело неладно!

- Да? - воскликнула она, и ее взор загорелся злобной радостью.

- Болван вздумал остановиться на полпути и, кажется, совершенно не собирается идти туда, куда мы хотим загнать его!

- Да? - снова, но уже совершенно другим тоном спросила Адель.

- Мало того, он готов повернуть обратно!

- Что же делать?

- Надо будет спустить на него собаку... Животное-то готово у тебя?

- Ладмираль? О, да!.. Ну, а когда?

- Сегодня вечером!

- О, наконец-то! По правде сказать, вся эта история мне порядком надоела! А кроме того... я, знаешь ли, нетребовательна, вовсе нет... мало ли вашего брата перебывало у меня... Но этот Ладмираль... Фу, гадина!

- Ну, ну! Награда стоит того! Значит, ты думаешь, что натравить этого болвана будет нетрудно?

- Ручаюсь за это! Но скажи: ты все еще стоишь за свой прежний план? А не лучше ли было бы предоставить все судьбе? Пусть Робеспьер ничего не знает; может быть...

- И ты еще уверяешь, что хочешь мстить! Да разве это - месть? Смерть страшна лишь тогда, когда ее исподволь ждут, а что такое - неожиданная смерть? Робеспьер почувствует легкую боль в груди и погрузится в небытие! Нет, милая моя, тебя такой конец не может удовлетворить, а в мои расчеты он уже вовсе не входит! Но это - моя забота. Ты помнишь мои инструкции?

- О, да!

- Отлично! Но во всяком случае, дай мне знать, если наши расчеты не оправдаются! А пока до свиданья!

Фушэ ушел, Адель вернулась к "собаке, которую пора было спустить с цепи".

Все это время Ладмираль безвыходно пробыл у Адели. С тех пор как под влиянием одурманивающего дыма чанду юноша погрузился в мир фантастических грез, он так и не выходил из состояния радужного опьянения. Мечта заменила ему действительность, он не страдал больше, он был счастлив.

Вино, объятия, чанду, чанду, объятия, вино... Так шли дни, все глубже затягивая мозг Ладмираля в мертвенную беспомощность мысли. Он весь был во власти простейших растительных процессов, искра разума не освещала его побуждений и действий, и сознание не пробуждалось из той нравственной и физической темноты, которая непрерывно окутывала его.

И до того нервная система Ладмираля была подорвана страданиями и беспрерывным пьянством. Последняя неделя "забвения" окончательно сразила ее. Теперь крепкий, скромный, неглупый юноша превратился в разнузданного маньяка!

Адель подошла к Сипьону и при свете молочного фонаря пристально посмотрела ему в лицо. Ладмираль спал тяжелым, беспокойным сном. Дыханье тяжело и со свистом вырывалось из его груди, губы что-то шептали, руки, судорожно корчась, хватали воздух. Адель презрительно усмехнулась и принялась за работу. Она сняла занавески с окон, открыла ставни, потушила фонарь. Комната сразу потеряла все свое очарование, и лучи склонявшегося к закату солнца еще резче подчеркивали неряшливое убожество ее убранства.

Адель села в кресло и стала ждать. Вскоре Ладмираль задвигался и тоном капризного ребенка произнес:

- Тереза!

Ответом ему было полное молчанье.

- Тереза! Трубочку!

Теперь Адель презрительно засмеялась. Ладмираль удивленно открыл глаза и вдруг даже привскочил от изумления, пораженный светом, от которого отвык в последнее время. Долго он напрягал зрение, стараясь разглядеть что-нибудь, но прошло немало времени, пока он смог разобрать, что находится в какой-то совершенно незнакомой ему обстановке, в обществе посторонней ему женщины.

- Где же я? - растерянно спросил он, хватаясь за голову. - И кто - ты?

- Вот это мне нравится! - расхохоталась Адель. - Целую неделю целовал-миловал, называл своей Терезой, а теперь "кто - ты?".

- А... Тереза?

- Ну что Тереза? Целуется себе со своим Робеспьером! Что ей еще делать?

Сильная ярость сразу охватила Ладмираля при этом напоминании. Его глаза расширились и засверкали, лицо смертельно побледнело. Он вскочил, и его правая рука невольно потянулась к поясу, как бы хватаясь за нож. Но эта вспышка сразу истощила его. Взор Ладмираля сейчас же померк, юноша вяло опустился на диван и равнодушно пробормотал:

- Пусть... все равно... трубочку!

- Ладно! И без трубочки хорош! - ответила Адель, не трогаясь с места.

Этот ответ опять вывел из равновесия неустойчивую психику несчастного маньяка. Опять безудержный гнев сразу овладел им.

- Подать сюда трубку, сказал я! - крикнул он с пеной у рта, сжимая кулаки и топая ногами. - Ну, что я сказал? Живо!

- Ах, ты, негодная тварь! - крикнула и Адель, вскакивая и вооружаясь хлыстом. - Ты еще осмеливаешься кричать да грозить? Ну, погоди у меня!

Она взмахнула хлыстом и несколько раз изо всех сил ударила им юношу.

Гнев Ладмираля сменился плаксивым смирением. Он упал на колени и пробормотал, всхлипывая и простирая к Адели дрожащие, скрюченные руки:

- Ну прости, не сердись! Я так несчастен... Ведь ты добрая! Ты говоришь: я целовал тебя... Значит, и ты ласкала меня? Значит, тебе было жалко меня? Почему же теперь ты не хочешь сжалиться? Ах, пожалей меня, я так несчастен! Я чувствую, что прежнее страдание с новой силой просыпается в моем сердце, нет сил терпеть его... Как хорошо было не думать, не чувствовать, не страдать!.. И вот опять действительность хочет задушить меня. Ах, сжалься! Дай мне хоть один маленький разочек вдохнуть этого чудного дыма! Трубочку, если в тебе есть капля милосердия, трубочку!

- Да я и рада бы, голубчик, - ласково ответила Адель, - но что я могу сделать, если у меня нет больше трубочек? Сегодня приходил полицейский и взял их все.

- Полицейский?!

- Ну, да! Робеспьер проведал, что ты скрываешься у меня, и приказал прекратить это. Он ведь на тебя очень сердит и донимает, чем может: боится, как бы ты не отбил у него Терезы!

- Он отнял у меня самое дорогое, что только было в моей жизни, а теперь хочет отнять и последнее - забвение! - крикнул Ладмираль, вновь загораясь бешенством. - Ну, хорошо же! Погоди у меня! Я... я... - Он опять затих и докончил, беспомощно хватаясь за голову: - Но что я могу сделать?

Адель внимательно следила за колебаниями неустойчивой психики Ладмираля, которая, словно маятник под равномерными толчками, то взмывала в беспредельной ярости, то падала в мертвенном бессилии. Она видела, что эти взмахи делались все резче, и ей оставалось приложить только еще небольшое усилие, чтобы психический маятник достиг наивысшего подъема ярости. Пусть сейчас же он откачнется в другую сторону, пусть за моментом высшего напряжения последует момент полной прострации, - лишь бы было сделано нужное дело!

- Ну, конечно! - презрительно кинула Гюс.- "Что я могу сделать?"! И это - мужчина! Ну, конечно, как же было Терезе не предпочесть тебе Робеспьера! Кто станет любить жалкого труса, презренного раба, покорно подставляющего спину под удары господина? Подлая собака, поджимающая хвост, когда барин - Робеспьер шпыняет ее ногой! Что ему делать? Будь я мужчиной, разве я стала бы спрашивать об этом? Вот что дало бы мне готовый ответ! - и она с силой звякнула кривым, остро отточенным ножом, зловеще поблескивавшим стальной синевой на столе. - Но ты - трус, неспособен на проявление мужской силы! Что тебе делать? Повяжи голову платком и ступай полоскать белье вместе с бабами! Да зайди по дороге к Терезе - она даст тебе постирать робеспьеровское белье!

По мере того как Адель все усиливала поток оскорблений, изжелта-бледное лицо Ладмираля багровело, жилы на висках надувались, глаза теряли свою тусклую вялость, напитываясь беспредельной яростью.

- Довольно! - крикнул он наконец. - А, значит, я - трус? Ну, так ты увидишь, увидишь!

Он схватил со стола нож и бросился к дверям.

- Смотри, по дороге не заболей от страха детской болезнью! - крикнула Адель ему вдогонку.

Но Ладмираль в ответ только прохрипел что-то и ускорил шаги.

Адель подошла к окну, высунулась и некоторое время смотрела ему вслед. Затем она с довольной улыбкой закрыла окно, плотно закрыла ставни и принялась за работу. Из соседней комнаты она принесла ворох тряпья, большую связку бумаги и баклагу с какой-то жидкостью. Разбросав тряпье и бумагу между мебелью, она облила все это жидкостью, затем вылила остатки жидкости в глиняный тазик, положила туда тряпья и поставила в середину длинную свечку. Собрав затем кое-какие бумаги и ценности в небольшую сумочку, Адель зажгла свечку и поспешно вышла из квартиры.

- Вот так! - пробормотала она, тщательно запирая дверь. - Через час дом будет в огне, а через два запылает полквартала! - и она поспешно скрылась в быстро надвигавшемся ночном мраке.

IX

Фушэ не дремлет

Ладмираль быстро бежал по направлению к дому Робеспьера. Вечер был изнурительно душный, улицы были почти пустынны, и редкие прохожие безмолвно сторонились при виде этой мрачной фигуры, которая была способна все опрокинуть в своем стремительном беге.

Так Сипьон добежал до глухого переулка, в который выходил сад Робеспьера. В одном месте доска забора немного отошла, чем и пользовался обыкновенно Ладмираль, когда взбирался посмотреть на Терезу. Не выпуская из правой руки ножа, Сипьон взобрался на забор и судорожно уцепился там. Окно кабинета было освещено, и через него было видно, как Робеспьер нежно пожимал руки Терезы, которая с выражением бесконечной нежности смотрела на него.

У Ладмираля вырвался короткий, хриплый вой, и, окончательно теряя всякую власть над собою, он одним сильным движением перемахнул в сад.

Но в тот момент, когда, присев после прыжка, он собирался выпрямиться, на его плечи легли чьи-то руки, и насмешливый голос произнес:

- Наконец-то! Мы уже давно поджидаем тебя, голубчик!

Ладмираль хотел оказать бешеное сопротивление, но четыре пары дюжих рук цепко держали его. Юноша сделал последнее усилие, рванулся и тряхнул руками так, что четверо полицейских еле удержались на ногах. Вдруг его тело беспомощно съехало вниз. Припадок сильного возбуждения сменился острой реакцией, и несчастный забился в жесточайшей истерике.

Попытки добиться у Ладмираля каких-нибудь объяснений по поводу его покушения на Робеспьера не привели ни к чему: несчастный юноша, видимо, окончательно свихнулся. Всю ночь состояние полной прострации сменялось у него припадками безумной ярости и диким бредом, во время которого Ладмираль все обещал доказать кому-то, что он - не трус. Словом, было ясно, что юношу опоили каким-то возбуждающим ядом с целью натравить его на Робеспьера, иначе говоря, пойманный был лишь орудием в чужих руках, так что арест Ладмираля без выяснения личности подстрекателей ровно ничего не давал и нисколько не гарантировал Робеспьера от новых покушений.

Всю ночь у постели Ладмираля сидел полицейский комиссар, тщательно записывая обрывки его бреда. Но эти обрывки не давали возможности восстановить всю картину преступления. К тому же часам к четырем утра Ладмираль перестал бредить, припадки ярости окончательно стихли, и он только слабым голосом молил, чтобы ему дали "трубочку".

У комиссара блеснула мысль.

- Ты хочешь трубочку? - спросил он, делая вид, будто отлично знает, о какой именно "трубочке" молит арестант. - Но ведь она осталась в том доме, где ты был перед покушением! А ведь там много-много трубочек!

- Да, да, - оживился Ладмираль, - там их много!

- Ну, так ты скажи нам, где этот дом, и мы принесем тебе трубочку! - пообещал комиссар.

Глаза Ладмираля радостно блеснули, но сейчас же погасли.

- Я не умею объяснить на словах! - упавшим голосом прошептал он.

- Но ты мог бы указать его?

- О, да!

- Отлично, мы это сейчас сделаем! - радостно воскликнул комиссар.

Он приказал заложить шарабанчик, посадил на козлы двух дюжих полицейских и сел с Ладмиралем в экипаж. Юноша был так слаб, что его пришлось снести на руках; таким образом попыток к бегству с его стороны бояться было нечего. Но для верности комиссар все же приказал надеть ему ножные кандалы.

Было около пяти часов утра, когда они выехали. Париж еще спал, на улицах никого не было; комиссар нарочно воспользовался таким ранним часом, чтобы не привлекать ничьего внимания.

Первым делом они проехали к дому Робеспьера, так как Ладмираль не мог ориентироваться от Консьержери. Из переулка, граничившего с садом Робеспьера, Ладмираль сразу взял твердый курс. Его взор оживился, движения стали увереннее. Он указывал направление и дрожащим голосом повторял: "Скорей! Скорей!" Ведь его ждала трубочка!

Следуя указанному им направлению, экипаж проследовал несколькими улицами и вдруг остановился перед пожарищем, далеко раскинувшимся влево и вправо. Ночью здесь возник пожар, причем не только причина его возникновения, но даже и очаг остались неизвестными: когда обитатели проснулись, в огне было уже домов пять, а там "красный петух" пошел гулять с крыши на крышу! Теперь распространение огня кончилось, но - и то сказать - домов тридцать превратилось в дымящиеся развалины.

Увидев пожарище, Ладмираль всплеснул руками и схватился за голову. Возница-полицейский обернулся с козел и спросил:

- Ну, куда теперь?

- Это было здесь! - с отчаянием ответил Ладмираль.

- Здесь? - яростным воплем вырвалось у комиссара. - Но где здесь? В каком месте? Каков был дом? Кто были его хозяева?

Ладмираль не отвечал. Комиссар, разочарованный в своих надеждах, схватил его за плечо и с силою потряс, как бы вытряхивая из несчастного нужные показания.

Но юноша опять утратил всю свою кратковременную энергию. Безмолвно съехав в угол экипажа, он бессмысленно повторял:

- Это было здесь! Это было здесь!

Так от Сипьона ничего и не добились.

Робеспьер распорядился, чтобы покушение Ладмираля держалось втайне. По его мнению, это было единственным способом пролить хоть немного света на это темное дело. Пусть те, кто подстрекнул безумца на убийство, успокоятся, подумав, что дело почему-либо не удалось, и скомпрометируют себя какой-нибудь неосторожной выходкой.

Однако не в таком городе, как Париж, можно было удержать втайне подобное происшествие. Неведомыми путями слухи о покушении побежали по городу, а к вечеру стало известно даже имя преступника.

Вечером Фушэ доложили, что его желает видеть какая-то девушка. Ею оказалась Сесиль Рено.

- Фушэ, - сказала Сесиль, когда ее провели в кабинет, - ты всегда все знаешь! Скажи мне, правда ли то, что говорят? Неужели Ладмираль покушался на убийство Робеспьера? Я не могу поверить этому! Ладмираль! Да ведь он всегда отличался именно недостатком энергии, излишней мягкостью! Нет, тут что-то не так!

- Видишь ли, милочка, - ответил Фушэ, - я, конечно, знаю подоплеку этого дела, потому что случайно был как раз там поблизости. Но, понимаешь, теперь не такое время, чтобы можно было открыто говорить правду! Дело должно быть представлено не так, как оно было, а как его угодно представить "самому", поэтому, если ты хочешь его спасти, то откажись от этой мысли! Робеспьер не выпускает добычи из своих рук! Мало ли, что я знаю! Но если бы ради тебя я и согласился выступить свидетелем, то...

- Свидетелем! - презрительно повторила Сесиль. - Разве во Франции существует суд? А раз нет суда, к чему свидетели? Нет, Фушэ, я прошу сказать правду лишь мне лично и поверь, я не отплачу тебе за это черной неблагодарностью! Все, что ты сообщишь мне, умрет между нами!

- Ну, в таком случае... Видишь ли, никакого покушения не было вообще.

- Не было?

- Нет! Вчера утром я встретил Ладмираля на улице. Он был пьян и имел ужасный вид. Еще бы! Он чуть ли не неделю шатался по самым мерзким притонам! Я силой увел несчастного к себе, отрезвил его, а потом задал головомойку. Я говорил ему, что его поведение недостойно мужчины и приличного человека, каким он был прежде. К чему он гоняется за Терезой, с которой все равно никогда не был бы счастлив, и топчет сердце хорошей девушки, которая способна озарить всю его жизнь! Да, да, Сесиль, я так и сказал ему! - заметил Фушэ, увидав, как вспыхнула девушка. - И, представь себе, он как будто склонился на мои увещания. Тогда я стал поддавать жара. Разве его не связывала самая теплая дружба с маленькой Сесилью. Он сам не понимает своего сердца; к Терезе его влечет слепая страсть, которая скоро погаснет, а любит он только милую Сесиль Рено! Ладмираль задумался и ответил, что я, пожалуй, прав, но он все же сделает еще одну последнюю попытку, объяснится с Терезой, и если она решительно скажет ему еще раз, что не может любить его, тогда он выкинет ее из головы, вновь возьмется за работу и будет просить у своей подруги детства, чтобы она простила его и стала его женой.

- О, с радостью, со счастьем! - вырвалось у девушки.

На это Фушэ продолжал:

- "Вот посмотри! - сказал я Ладмиралю, - народит тебе Сесиль полдюжины ребят, так ты о всех Терезах на свете забудешь!" Он задумался, улыбнулся - в первый раз улыбнулся после долгого времени - и сказал: "Как знать, быть может, ты прав". Ну, вот... Он пошел объясняться с Терезой. Объяснялись они в саду, а я стоял за забором и все слышал: я сторожил Ладмираля, чтобы сейчас же увести его к тебе, а то опять свихнется, пожалуй. Как я и ждал, Тереза прямо ответила Сипьону, чтобы он не приставал к ней, так как из этого все равно ничего не выйдет, а чтобы он шел лучше к тебе. Сказала она это и ушла из сада. Ладмираль постоял-постоял, да и повернулся к выходу. Вдруг в сад вошел Робеспьер, вернувшийся раньше времени домой. Ну... что тут долго рассказывать? Робеспьер рассердился, увидав Ладмираля, приревновал его, что ли. Откуда ни возьмись - полицейские. Избили Ладмираля так, что он лишился разума. Ну, а потом его же обвинили в покушении на Робеспьера... А вот теперь я сижу и трясусь: вдруг дознаются, что Ладмираль был у меня перед этим. Ведь Робеспьер не постесняется отправить на эшафот и меня тоже!

Сесиль выслушала весь рассказ, не прерывая его ни единым словом. Она была чрезвычайно бледна, и только ее глаза сверкали, как уголья. Когда Фушэ кончил, она глухо сказала:

- Не беспокойся! Больше Робеспьер никого не отправит на эшафот! Спасибо тебе, Фушэ!

С этим она повернулась и вышла из комнаты. А часа через два после этого в доме Робеспьера опять поднялся переполох. Сен-Жюст, придя к Робеспьеру и не застав его дома, решил подождать в кабинете. Но там он застал какую-то молодую девушку, вооруженную двумя ножами. Будучи арестована, девушка не стала скрывать, что она забралась в кабинет с целью убить Робеспьера и избавить Францию от тирана. В дальнейшем она ответила, что ее зовут Сесиль Рено, что она действовала из личных побуждений и сообщников не имеет. Больше она ни на какие вопросы отвечать не пожелала.

Теперь Робеспьер уже не стал облекать покушение на него в покров тайны. Сопоставляя последовательность обоих покушений и близкие отношения, существовавшие между обоими преступниками, он уже не сомневался в наличии целого заговора, направленного против республики и ее души - Робеспьера. И это повергло его в ужас - не в тот подлый, животный ужас, который охватывает мелкую душонку в страхе за свою шкуру, а в ужас маньяка, мнящего себя пророком. Одновременно с этим в его душе пробудились с новой силой две мысли. Раз Верховное Существо чудесным образом спасло его два раза подряд, значит, Оно и в самом деле видит в нем Своего избранника, а эти два покушения Оно допустило для того, чтобы открыть ему глаза и указать на гибельность того пути, по которому он чуть было не пошел.

На следующий день Робеспьер произнес в конвенте сильную речь, посвященную этим двум покушениям. Он говорил о гибельности милосердия и спасительности террора, говорил о том, что измена таится повсюду - даже в самом конвенте - и ее надо тщательно вымести. Члены конвента испуганно переглядывались во время этой речи. Никто не чувствовал себя в безопасности, и потому никто не нашел ни слова в ответ диктатору. Ряд новых кровавых мер был декретирован беспрекословно.

И опять посыпались кровавые приговоры. Последовал приказ о передаче дела Люсиль Дюмулен в трибунал, и вскоре несчастная женщина заплатила головой за момент вдовьего отчаяния при виде казни мужа. Она была не одна. Ведь начался период страшных "fourne es" ("Фурнэ" значит печь, битком набитая чем-нибудь - например, посаженными хлебами. В просторечии это выражение очень часто употребляется в соответствии с русским "оптом" или "гуртом". В истории Французской революции "эпохой фурнэ" называют тот период диктатуры Робеспьера, когда подсудимых без разбора набирали по тюрьмам и отправляли на казнь большими партиями, стараясь воздействовать на массы количеством казнимых.), когда обвиняемых гуртом отправляли под нож гильотины, не считаясь ни с чем. Среди безвестных имен казнимых попадались такие, которые громоподобным эхо отдавались по всему миру. Так был казнен Лавуазье (Антон Лаврентий Лавуазье, знаменитый ученый, родился в 1743 году в Париже. Он был создателем всей современной химии, построенной на им открытом законе о сохранении материи: "ничто не теряется, ничто не создается". Трудно перечислись все открытия Л. в этой области. В физике Л. значительно развил учение о теплоте и внес массу ценного в вопрос о газообразном состоянии тела. Л. умер всего на пятьдесят первом году жизни, в самом расцвете научной деятельности.). Кому, для чего могла понадобиться его смерть? Никто не сможет ответить на этот вопрос.

По делу Ладмираля и Рено следствие было проведено очень энергично. Сообщников и подстрекателей найдено не было, но процесс покушавшихся на убийство "самого Робеспьера" вышел бы недостаточно эффектным, если бы судили и казнили только двоих. Поэтому в качестве сообщников стали хватать без разбора, кого попало. Нахватали пятьдесят четыре человека и сейчас же представили их перед трибуналом. Был прочтен обвинительный акт, присяжные заявили, что дело совершенно ясно, а потому всякая процедура в виде допроса свидетелей, защиты и т. п. совершенно не нужна. Тут же был вынесен приговор, и он гласил - смерть!

Гильотина была уже готова, палач с помощниками уже ждали свою фурнэ. Но им пришлось подождать еще немного. Осужденных первоначально одели в красные балахоны, посадили в телеги и прокатили по всему Парижу.

Собственно говоря, в красные балахоны рядили только отцеубийц. Но разве Робеспьер не был "отцом народа"?

Весь мир негодовал, парижане растерянно недоумевали, конвент трясся от ужаса. Только Фушэ хохотал и радостно потирал руки.

X

Разрыв

На другой день после казни "Ладмираля и Рено с сообщниками" в Париж вернулся Ремюза. Вся его душа истосковалась по Люси, ему страстно хотелось поскорее заглянуть в ее чистые глазки, поскорее прижать ее к своей груди. Но Ремюза был человеком долга. Привезенные им сведения были чрезвычайно важны и требовали немедленного обсуждения. Французский флот задержал английский, загородив ему дорогу. Конечно, англичане разобьют в конце концов на море французов, так как суда последних чрезвычайно плохи и команды совершенно не обучены. Зато благодаря смелости флота, шедшего на верную гибель, англичанам пришлось пропустить двести кораблей с хлебом, идущих из Америки для помощи голодающему населению западных департаментов.

Вся душа Ремюза была полна радости и торжества, когда он ехал в конвент, чтобы сообщить Робеспьеру эту отрадную весть. Но в конвенте Робеспьера не было, а в те полчаса, которые провел Ремюза в ожидании, его радостное настроение значительно померкло и потускнело: слишком уж страшно было то, что рассказали ему конвенционелы. Геберисты, дантонисты, а теперь просто "фурнэ"; казни на фоне подлогов и лжесвидетельств; разнузданность единовластия под соусом республиканской свободы. И это - обновление?

Ремюза чувствовал, что у него все мешается в голове и ему нужно время для приведения мыслей в порядок. Он уехал к себе домой и послал человека с запиской к Робеспьеру, надеясь, что диктатора не будет дома и он сможет в течение некоторого времени оставаться наедине со своими мыслями. Но Робеспьер был дома и жаждал видеть Ремюза как можно скорее.

Их встреча вышла неловкой. Робеспьер вышел навстречу Ремюза с радостно взволнованным лицом, в искреннем порыве простер к нему руки; однако Ремюза, поддаваясь какому-то смутному, тревожному недовольству, ограничился сухим, официальным поклоном. Робеспьер вздрогнул, опустил руки и отступил на шаг, обдавая гостя взором, в котором чувствовались лед и пламя. Но пламя тут же погасло, лед растопился в тихой грусти.

Всякому другому такая встреча стоила бы головы. Не из личных счетов, не из оскорбленного самолюбия, нет, а из простого рассуждения, логичность которого вполне вытекала из маниакальности Робеспьера: "Ты не отвечаешь на мой порыв, значит, ты - против меня, следовательно, ты таишь измену". Но Ремюза был одним из тех немногих, почти единственным, кого Робеспьер никак не мог заподозрить в предательстве, в изменнических кознях. В чем же дело?

Как хотелось Робеспьеру просто, мягко, задушевно спросить у Ремюза, чем объясняется его странное поведение. Но диктатор и без того сознавал, что внезапная грусть пробралась за нерушимую броню его души. Эта грусть и так лишала его привычной твердости, в которой он видел всю свою силу, а разговор о причине грусти мог еще более размягчить его. И Робеспьер ограничился молчаливым жестом, которым пригласил гостя войти и сесть. Но все время, пока Ремюза докладывал о положении дел, в мозгу диктатора вертелся неотвязный вопрос: "В чем дело?"

Ремюза был сух в рассказе и ограничивался строго деловой сутью, не позволяя себе впадать в отступления; Робеспьер же был молчалив, задумчив и грустен. Наконец доклад кончился. Воцарилось неловкое, смущенное молчанье; каждому хотелось прервать его, и никто не знал, как это сделать.

Из затрудненья их вывел быстрый топот легких ножек, послышавшийся в соседней комнате. Услыхав его, Робеспьер облегченно вздохнул, а Ремюза вскочил с места, забыв обо всем на свете... Люси! Наконец-то!

Ремюза хотел броситься навстречу девушке, обнять ее, но она остановила его на полпути жестом и сказала:

- Жан, милый Жан, как я счастлива видеть тебя! Но пока не подходи ко мне! Сейчас мне придется поставить ребром один важный вопрос, и я еще не знаю, что ты ответишь мне. Может быть, ты отречешься от меня, так к чему же тогда...

- Я от тебя? - с негодованьем воскликнул Ремюза. Но тут же он заметил, как бледна и взволнована Люси, и испуганно спросил: - Люси, что случилось?

- Робеспьер! - громко и торжественно произнесла Люси, не отвечая на вопрос жениха и подходя к столу, где сидел Максимилиан. И как странно звучало это обращение по сравнению с обычным "дядя Макс"! - Робеспьер! Я вышла сегодня утром из дома, чтобы снести хлеба и мяса бедной, больной старухе. Этой старухе семьдесят лет, болезнь лишила ее возможности двигаться, горе затемнило разум. Но я не застала этой старухи дома. Соседи сказали мне, что ее казнили вчера утром - казнили по твоему приказанию, казнили за то, что Ладмираль - ее сын. Отвечай мне, правда ли это? Правда ли, что Максимилиан Робеспьер вымещает свою злобу на престарелых калеках?

Робеспьер хотел прикрикнуть на Люси, указать ей ее место, приказать немедленно замолчать, и вдруг почувствовал, что не может даже хотя бы возвысить голос. С ним бывало иногда, что его охватывали непонятная нерешительность, необъяснимое смущение; одна из таких минут впоследствии и погубила его. Так и теперь вместо грозного окрика он только поднял на Люси скорбный взгляд строгих глаз и тихо спросил:

- Кто поставил тебя судьей надо мной? По какому праву ты требуешь у меня отчета?

- Разве нужно какое-нибудь особое право, чтобы спросить у человека: "Скажи, могу ли я уважать тебя? Могу ли считать тебя своим близким"? - пылко ответила Люси.

- Так вот до чего дошло дело! - тихо сказал Робеспьер, покачивая головой. - Люси, Люси! Сколько раз я просил тебя не говорить со мной о таких вещах.

- Ну еще бы! Ведь тебе нечего ответить мне! Или ты опять будешь повторять мне старую сказку о солдате, который кончает жизнь самоубийством на ответственном посту? Полно! Казнь старухи Ладмираль лишает тебя права отговариваться этим!

- А ты хочешь снова начать твердить мне старую сказку о милосердии и справедливости? Помнишь день, когда я поддался твоим призывам к милосердию? Много ли - не дней, а часов прошло, как преступная слабость принесла свои плоды? Или ты тоже будешь повторять подлую сплетню, которую распустил обо мне какой-то презренный негодяй, будто никакого покушения не было вовсе?

- Да как ты не понимаешь, что все эти покушения, все эти заговоры являются прямым следствием твоей кровавой политики? Ты обесценил жизнь, никто во Франции не уверен, что удержит голову на плечах, а потому не дорожит ею. Но что я буду говорить с тобой! Разве ты способен понять что-нибудь? Ведь ты - больной человек, твое место - в доме для сумасшедших. С той минуты, как ты не мог дать мне ответ по поводу казни старухи Ладмираль, ты уже произнес приговор нашим отношениям. Под кровлей человека, действия которого я не могу одобрять, я оставаться не хочу. Сейчас утро, но предстоящая ночь не застанет меня здесь! Да, с тобой кончено, Робеспьер! Теперь я обращаюсь к тебе, Ремюза. Хочешь взять меня? Тогда возьми! Мы можем сейчас же обвенчаться - ведь в это тревожное время венчают без всяких формальностей! Но я могу вручить тебе свою судьбу лишь при одном условии. Ты должен отказаться от какого-либо участия в делах этого преступного правительства! Ты должен сложить все полномочия и зажить частным человеком - до той минуты, конечно, когда над Францией не взойдет солнце истинной государственной правды! Человек, которого я могу любить без остатка - а иначе я не признаю любви, - должен быть чист от политики Робеспьера! Жан, согласен ли ты со мной? Не бойся сказать мне "нет"; я готова ко всему!

- Существует очень хорошая пословица: "чего хочет женщина, того хочет Бог", - хрипло сказал Робеспьер. - Но ведь мы, французы, - галантный народ! Мы не прибавляем: "любимая женщина", хотя это подразумевается... Ну, так что же ты молчишь, Ремюза? Если бы ты был мужем Люси, ты мог бы еще думать. Но ведь ты - жених, а ведь в этом состоянии у рядового человека страсть затемняет все остальное!

- Ты не прав, Робеспьер, - тихо ответил Ремюза. - Я люблю Люси больше всего на свете, но только не больше долга и чести. И даже ее любовь не могла бы заставить меня отступить. Только я и сам думаю, как она, я и сам вижу, что ты пошел неправильным путем.

- Вот как! - с горечью перебил его Робеспьер. - Давно ли ты увидел это? А мне кажется, что "гражданин Азюмер" в своей брошюре страстно оправдывал террор! И как недавно еще мне пришлось слышать из твоих собственных уст, что "исключительное время требует исключительных мер". А теперь ты уже готов отречься от всего ради красивого лица глупой женщины! - Он закрыл лицо руками и отвернулся, бормоча: - Сколько разочарований! Сколько разочарований!

- Повторяю, что ты неправ, Робеспьер! - грустно ответил Ремюза, тронутый той трагедией, которую он ясно чувствовал в душе одинокого диктатора. - Я оправдывал и оправдываю террор как временную меру. Когда лошади взбесились и понесли, всякая мера хороша для кучера, если эта мера способна сдержать испуганных лошадей и спасти их самих, колесницу и кучера от гибели. Но где же у нас конец временному, где начало постоянному? Я понимаю, что, прежде чем начать строить новое здание, надо разрушить и снести старое. Но вот старое снесено, пора приступать к строительству, а ты... ты продолжаешь ломать и крушить все без разбора, ты сметаешь прочь даже то, что могло бы служить опорой возводимому зданию. Робеспьер, я верил в тебя, как в Бога! Но теперь ужас охватывает меня! Мне начинает казаться, что ты неспособен к творческому строительству. Я знаю, что ты искренен, ты веришь в свою работу. Но могу ли я принимать в ней участие, раз сам-то я не верю в нее. Идти с тобой рука об руку, значит, оправдывать все, что ты сделал и делаешь. Могу ли я оправдывать твои действия, раз в моих глазах казнь геберистов была неосторожностью, казнь дантонистов - преступлением, а то, что творится теперь, кажется мне кошмаром больного мозга. Всего только несколько часов провел я в Париже, Робеспьер, а ведь я уже совершенно болен, болен от запаха крови, от воплей ужаса, которыми пропитан парижский воздух. Я не могу больше! Я не хочу этих трупов! Я схожу с ума!

- Как и я! - тихо уронила Люси.

- Я шел к тебе с тем, чтобы откровенно признаться в невозможности дальнейшей совместной работы! - продолжал Ремюза. - Скажу честно, я дорого дал бы, чтобы отсрочить этот разговор. Я боялся, что Люси, как близкая тебе, станет в нашем разногласии на твою сторону и что мне придется потерять бесконечно любимую девушку. Но поверь, Робеспьер, все равно, даже, если бы Люси не поставила мне тех условий, на которых она только и согласна стать моей, ты услышал бы из моих уст те же слова!

- Чего же ты хочешь? - спросил диктатор, резко оборачиваясь к Ремюза.

- Я прошу освободить меня ото всех официальных обязанностей!

- Отечество не может освободить граждан от обязанности служить ему! Только служением отечеству и определяются все значение, весь смысл слова "гражданин"! Отказывающийся трудиться на благо родины не лучше изменяющего ей. А изменникам... - Робеспьер сделал резкое, отсекающее движение ладонью.

- Что ж, я готов даже и к этому! - с грустной улыбкой ответил Ремюза. - В последнее время в Париже головы так подешевели, что их теряют на каждом шагу! Но я предпочитаю скорее потерять голову, чем любовь Люси и собственное уважение. Только не верится мне, Робеспьер, чтобы ты действительно пошел на это! Или, по-твоему, было бы лучше, если бы я, не говоря ни слова лично тебе, остался здесь и стал исподтишка интриговать против тебя, как какой-нибудь Фушэ? А ведь я говорю тебе: "Отпусти меня из Парижа, потому что не считаю себя вправе ни бороться против настоящего правительства, ни идти с ним рука об руку!"

На лице Робеспьера отразилась краткая борьба, но, видно, непривычная мягкость продолжала еще владеть его сердцем. Помолчав немного, он резко спросил:

- Где ты будешь жить, если республика освободит тебя от обязанностей по отношению к ней?

- У меня в Пикардии уцелело имение... Там, в трудах и заботах о земле, мы с Люси... - ответил Ремюза, но вдруг умолк, охваченный глубоким волнением.

Робеспьер встал и несколько раз прошелся по комнате. Вдруг, подойдя вплотную к Ремюза и взяв его за пуговицу фрака, он резко спросил:

- Можешь ли ты дать мне слово, что не будешь из сельской глуши интриговать против меня, что заживешь там как частное лицо?

- Робеспьер, ты обижаешь меня!

- Да? А не я ли обижен тобою? Но теперь не время считаться личными обидами. Отвечай!

- Даю тебе слово, что против тебя и твоей власти я никогда интриговать не буду!

- Хорошо! - сказал Робеспьер, отпуская пуговицу Ремюза. - Ты свободен! Ступай и будь счастлив!

Он отвернулся. Но было что-то настолько горькое в его тоне, что Ремюза невольно остался стоять на месте. Наступила минута молчания. Ее нарушила Люси.

- Ремюза, - сказала она, - я иду к себе, чтобы привести себя в порядок и собрать кое-какие вещи. О, только свои собственные и притом самые необходимые! Я хочу все с самого начала получить от тебя, пусть ничто не напоминает мне о...

- Люси! - стоном вырвалось у Робеспьера. - Мы расстаемся навсегда! Неужели у тебя не найдется ни слова для меня на прощанье?

- Нет, Робеспьер, - жестко ответила Люси, - все слова уже сказаны, нам больше не о чем говорить.

- Ну, а у тебя, Ремюза? - с горечью спросил Робеспьер. - У тебя тоже не найдется для меня слова на прощанье?

- Робеспьер! - ответил Ремюза, подойдя к недавнему другу и во внезапном порыве положив ему руки на плечи. - Я готов бы жизнь отдать, чтобы этой минуты не было! Но что делать, если и это невозможно... Будь счастлив, Робеспьер, если можешь! До свиданья!

Невольно их губы сомкнулись в последнем дружеском поцелуе. Затем, мягко освобождаясь из его объятий, Робеспьер сказал:

- До свиданья? Нет, прощай, друг Ремюза! Наши дороги разошлись, чтобы не встретиться никогда! Я иду своим тяжелым, тернистым... одиноким путем, ступай и ты своим! Прощай! Прощай! - и Максимилиан, нежно подтолкнув Ремюза к дверям, долго смотрел ему вслед. Уже давно замерли шаги Люси и Ремюза, а Робеспьер все стоял и смотрел. Потом он тяжело опустился на диван и, хватаясь за голову, простонал: - Один! Один!

- Один? - нежной укоризной прозвучал над его ухом голос Терезы, и ее мягкие руки охватили его шею. - А я? Разве я не с тобою?

Вместо ответа Робеспьер схватил Терезу и судорожно привлек ее к себе.

Волна долго сдерживаемой страсти нахлынула на его мозг и все смыла, все затопила в этот миг, когда бесконечное страдание от ощущения полного одиночества сломило волю.

Забыто было все, все великие идеи, все гордое самообольщение власти духа над презренной материей. Только природа пела свой извечный победный гимн о торжестве непреложных законов, которым - неволей, добром ли - подчинено все живое на земле. И вся охваченная радостью обладания, вся пронизанная трепетом страсти, Тереза приникла к любимому, тогда как ее губы шептали:

- Наконец-то!

Одна из самых страдальческих минут в жизни Робеспьера стала для Терезы минутой высшего счастья. Такова жизнь!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

и последняя - не только в этом повествовании, но и в жизни самого Робеспьера

I

Старуха Тео

"Мы готовим празднество в честь Высшего Существа!" - сказал Кутон на следующий день после казни Дантона. Конвент, а за ним и Париж облегченно перевели дух. Празднество в честь Высшего Существа? Значит, кровожадность Робеспьера хоть на время утолена? Значит, можно будет хоть на время отдохнуть от всех этих ужасов?

Первые дни казалось, что надежды на отдых имеют основания. Но это только казалось. После нескольких дней затишья оргия кровавого пира возгорелась снова, и притом с небывалой ожесточенностью. Голос цифр убедительнее всего может доказать, в какую страшную форму вылилась диктатура Робеспьера после того, как он избавился от стеснявших его свободу умеренных элементов. За четырнадцать месяцев - от 3 апреля 1793 года до 1 июня 1794 года - смертных приговоров было вынесено 505, а с 1 июня по 30 июля 1794 года их было 2158. Таким образом, если на первый период в среднем приходилось по одной казни в день, во второй казнили в день по тридцать шесть человек!

И вдруг среди всего этого ужаса конвент был потрясен известием, которое показалось чудовищным даже в то страшное время: Робеспьер не оставил мысли об устройстве празднества в честь Высшего Существа!

Это показалось таким богохульством, перед которым отступали и терялись все ребячливые попытки геберистов. Действительно ведь, отвергая Бога и уничтожая религию, геберисты поступали, как дети, которые, отправляясь в шкаф уворовать шоколадку, поворачивают портреты родителей лицом к стене, чтобы "папа и мама не видели". Робеспьер, заставляя между двумя массовыми казнями декретировать, что французский народ признает бытие Высшего Существа и бессмертие души, а между двумя другими - чествовать это Высшее Существо, не отвергая Бога, глумился над Ним. И невольно во время речи диктатора некоторые из членов конвента с опасением посматривали вверх, как бы ожидая, что небесный гром уложит на месте дерзкого богохульника.

Но Небо молчало, и притихший конвент смиренно декретировал все, что пожелал Робеспьер. Никто не помышлял оказать сопротивление кровавому диктатору. Правда, где-то в самой глуби, в самых недрах, уже копошилась мысль о необходимости положить предел этой страшной власти и остановить "телегу, которая готова подвезти к гильотине всю Францию". Барэр, Фушэ, Тальян, Фрерон, Бурдон, Лекуантер, Лежандр, Колло, Билло и многие другие работали, не покладая рук, над подготовкой 9 термидора (День падения Робеспьера (27 июля).). Но никто из них не хотел подставлять первым свою голову. Их работа шла в тиши и тайне. Снаружи Робеспьер встречал только покорность и угодливость. Конвент беспрекословно декретировал все, что приказывал комитет общественного спасения, а Робеспьер, передавая эти приказы, сплошь да рядом даже не спрашивал, хотя бы для вида, согласия того комитета, от имени которого он выступал! Таким образом все органы власти сосредоточились в одном Робеспьере. Конвент собирался только для декорации, его заседания почти не посещались. Из более чем пятисот членов конвента на заседания зачастую не являлось и сотни, да и из явившихся многие ускользали перед подачей голосов. Тем непривычнее казалась картина заседания 4 июня, когда собралось 485 членов конвента и когда все они, как один человек, вотировали одно и то же. Но ведь в этот день производилась баллотировка Робеспьера в президенты конвента. Решился ли бы кто-нибудь не явиться на выборы, а явившись - голосовать против его кандидатуры? Робеспьер оказался выбранным единогласно!

В силу декрета о праздновании признания бытия Верховного Существа и бессмертия души функции первосвященника должен был исполнять президент конвента. Только ради этого и выставил Робеспьер свою кандидатуру. Жадные до зрелищ парижане, воображение которых уже давно дразнило затейливое празднество, с нетерпением ожидали исхода голосования в Тюильрийском саду. Ведь все отлично понимали, что Робеспьер не уступит никому чести выступить в качестве первого жреца им же самим созданной религии. А вдруг Робеспьера "прокатят"? Тогда и празднеству не бывать! А ведь гильотина начинала приедаться, кроме нее давно уже не было других развлечений!

Толпа с нетерпением ожидала решения, волнуясь, споря, смеясь и оживленно жестикулируя. Это была все та же парижская толпа, живость и жизнерадостность которой не могли подавить никакие ужасы.

Несколько в стороне от толпы, прямо на земле, сидела странного вида старуха. Босоногая, вся в лохмотьях, с головой, увенчанной копной седых волос, с выцветшими безумными глазами, в которых читались безысходная скорбь и напряженный поиск, она казалась существом не от мира сего, древней пророчицей, сошедшей с полотна старого мастера. Видно было, что эта старуха внушает толпе, особенно женщинам, чувство суеверного ужаса. Ей почтительно кланялись, но спешили пройти мимо, так что, несмотря на тесноту, вокруг старухи всегда оставалось свободное место. Она же напряженно всматривалась в лица проходивших мужчин, и ее губы скорбно шептали:

- Не Он!.. Опять не Он!

Но вот в толпе поднялось какое-то движение. "Выбрали! Выбрали!" - передавалось из уст в уста, и толпа двинулась вперед, к выходу, у которого появилось несколько конвенционелов.

Теперь старуха осталась совершенно одна.

- И здесь я не нашла Его! - скорбно прошептала она, глядя вслед бегущей толпе. - Нигде... нигде!.. - и, облокотившись о скамейку, возле которой она сидела, старуха запела тихим, старческим голосом, тогда как из ее глаз катились крупные слезы:

Громко плачет в небе Богоматерь, Льет на землю чистые слезинки...

Ах, опять сошел Христос на землю, Чтоб спасти заблудшихся и грешных.

"Ты вернись, вернись, о, Сыне милый!

Люди злы, Твоих забот не стоят, Вновь они Тебя со злобой встретят, Осмеют, подвергнут истязаньям!"

Но не внял Божественный Страдалец Безутешной Матери моленьям, И Она Сама на землю сходит, Отыскать следы Его стараясь.

Ходит, плачет, ищет... не находит...

Всюду кровь, неправда и распутство...

Отлетели ангелы в испуге От земли, погрязшей в гнусной скверне.

"Ой, вы, люди, злые, злые люди!

Вы скажите Матери несчастной, Где Мой Сын, где Мой Христос Пречистый?

Или снова вы Его убили?"

Но в ответ смеются злобно люди, Ведь они Христа совсем не знают На престоле, кровью обагренном, Сатана ликуя восседает!

Так в слезах и ходит Богоматерь, Средь людей Христа найти стараясь...

Ступит где - цветы там вырастают, Где слезу уронит, там - источник.

Звук громких голосов заставил старуху вздрогнуть и поднять глаза. По дорожке опять шла кучка народа. Это был Фушэ, окруженный жаждущими узнать последние новости, которых у расстриги всегда бывал свеженький запас.

- Да, да, друзья мои, - говорил Фушэ, разводя руками и поворачивая голову во все стороны. - Выбрали, конечно, выбрали! Но что прикажете делать? Робеспьеру мало было стать французским королем, ему нужно сделаться Господом Богом!

Громкий смех покрыл эту фразу, и добрая половина из окружавших Фушэ отпрянула от него, чтобы поскорее сообщить новое словцо своим знакомым. Париж любит меткую шутку - и к вечеру весь город со смехом твердил пущенную расстригой крылатую фразу!

Удовлетворив, как мог, любопытство окружающих, Фушэ сказал:

- Ну-с, господа, а теперь до свиданья! Мне нужно сказать два слова гражданину Дюрану!

Он взял толстяка под руку и пошел с ним дальше, тогда как остальные повернули обратно.

При приближении обоих старуха подняла голову и пытливо впилась взором в лицо Фушэ. В этот момент Дюран сказал:

- Да, кстати, Фушэ... Ты ведь всегда все знаешь! Правда ли, что...

При этих словах старуха вскочила с легкостью, какой трудно было ждать от ее немощности и возраста, и, подбежав к Фушэ, сказала с выражением бесконечной мольбы:

- Добрый господин! Я слышала, что вы всегда все знаете, так не можете ли вы сказать мне, где мой Сын?

- Твой сын? - улыбаясь спросил Фушэ, - Нет, мое всезнайство не простирается так далеко! Я не знаю, кто - ты, могу ли я знать, где твой сын?

- Да, да... - пробормотала старуха, отходя обратно на свое место и вновь опускаясь на землю. - Нас теперь уже никто не знает... никто... Ах! - Ее глаза наполнились слезами. - Сколько земель уже исходила я в поисках Его! Я выплакала все слезы, я истерла ноги до крови, и нигде... нигде...

Ее бормотанье перешло в душу надрывающий плач.

- Бедная женщина! - сказал Фушэ. - Наверное, ее сын погиб в одной из фурнэ?

- Как, да ты действительно не знаешь ее? - удивился Дюран. - Ну, ну, я первый раз вижу, что Фушэ чего-нибудь не знает! Да, ты прав! Старуха Тео ищет Кое-Кого, Кто погиб в одной из фурнэ, но только это было очень давно... так лет более тысячи семисот тому назад! И Погибшего трудно найти теперь во Франции, которая стала истинным царством дьявола из-за этого проклятого Робеспьера!

- Я ровно ничего не понимаю, друг мой! - ответил Фушэ, пожимая плечами.

Тогда Дюран рассказал ему историю старухи Тео.

Она была родом из Прованса, принадлежала к зажиточной крестьянской семье, промышлявшей рыболовством. Наряду с редким счастьем, ее преследовало страшное несчастье. Никто во всем селении не мог похвастаться таким богатым уловом, как мужчины в ее семье. В самое бедное время года их сети бывали полны рыбой, и самые крупные, самые ценные экземпляры попадались непременно у мужа или сыновей Тео. Но за это море брало с нее страшную контрибуцию: один за другим гибли все, кого любила Тео. Утонули муж, затем старший сын, второй, третий. Наконец остался только младшенький, Жак, которого Тео любила больше всех. Теперь эта любовь перешла в обожание. Тео тряслась над Жаком, заставила его отказаться от рыболовства и не позволяла ему выходить в море: она имела сбережения, проживут и так. Но море требовало своего. Однажды Жак купался с товарищами близ берега в совершенно безветренную погоду. Вдруг он вскрикнул и исчез под водой. Его трупа так и не нашли. Разум Тео не выдержал, а тут еще местный кюре, желая утешить несчастную женщину, привел ей в пример Богоматерь, которая тоже убивалась по Своем Сыне. И вот в померкшем разуме старухи родилась безумная мысль, что она - Богородица. Слова старой легенды, в которой описывается, как Христос опять сошел к людям, чтобы вразумить заблудшее человечество, и как Богоматерь в виде бедной странницы исходила всю землю, разыскивая Его, придали окончательную форму ее помешательству.

- И вот, - закончил свой рассказ Дюран, - с тех пор она все ходит и ищет Христа. Народ относится к ней с суеверным... - он вдруг остановился, заметив, какой сатанинской радостью осветилось лицо Фушэ, и, перебивая сам себя, сказал: - Бьюсь о заклад, что ты что-то надумал и что я недаром рассказал тебе эту историю!

- Да, ты прав, милый мой Дюран, - ответил Фушэ; затем он подошел к старухе и, наклонившись к ней, сказал: - Пойдем со мной, добрая женщина! Кажется, я все-таки сумею помочь твоему горю!

II

Празднество в честь Высшего Существа

С утра восьмого июня парижане, принарядившись и разодевшись в лучшие одежды, толпой повалили к тем местам, где должен был проходить кортеж. Но больше всего народа собралось около Тюильри, где для членов конвента была выстроена эстрада и где и должна была произойти главная часть торжества.

Был чудный день; солнце светило ярко и радостно с безоблачного неба, и, казалось, что Париж никогда не был ареной тех ужасов, что уже второй год свершались в нем. Лица зрителей дышали беззаботной радостью; гильотина была убрана с площади Революции, и народ, вопреки всякой логике, готов был верить, что она не появится там более. Впрочем, вернее будет сказать, что парижане вообще не думали о гильотине и казнях. Они изголодались по празднествам и торжествам и теперь стремились лишь к тому, чтобы не упустить хоть какую-нибудь деталь из развернувшейся перед ними картины.

А эта картина была в самом деле очень эффектна. Вот к эстраде потянулась вереница членов конвента с букетами в руках. Впереди всех шел Робеспьер. Он был одет во фрак небесно-голубого цвета при напудренном парике, а букет, находившийся у него в руках и составленный из колосьев, цветов и плодов, был значительно больше размерами и наряднее, чем букеты остальных его товарищей. Словом, все подчеркивало, что Робеспьер считает себя не "первым между равными", а высшим среди низших!

Взойдя на эстраду, Робеспьер поднялся на устроенную в ее центре трибуну, вокруг него расположились музыканты, и празднество началось. Сначала был исполнен торжественный хорал в честь Высшего Существа, затем Робеспьер произнес блестящую речь, прославляя бога, которого он дал Франции. Затем, при звуках музыки, он спустился в сад, сопровождаемый конвенционелами. Со всех сторон теснился народ, рукоплескавший и разражавшийся приветственными криками. Народ радовался давно невиданному зрелищу, выражал свой восторг перед блестящей картиной, а Робеспьер принимал все это на свой счет. Он шел, глубоко задумавшись, опьяненный всем этим шумом и блеском. На мгновение ему показалось, что он достиг всего, к чему стремился в мечтах. Да, словно огненный столп, ведший Израиль к обетованной земле, он мощно увлек Францию к идеалам правды и добра и, словно столп, высоко возносился над всем этим народом своей добродетелью и мудростью. Он - Божий избранник, он призван исполнить великую миссию, на нем - печать Духа.

Пронзительный крик, раздавшийся из толпы, и что-то черное, шарахнувшееся со стороны к нему под ноги, пробудили его от сна.

"Покушение?" - испуганным воплем пронеслось в его душе.

Робеспьер резко остановился, отшатываясь и простирая вперед руки. Произошло замешательство. Шедшие сзади сделали еще несколько шагов по инерции и расплылись вокруг Робеспьера широким полукругом. Музыканты, заквакав что-то несуразное, остановились на фальшивом аккорде, из цепи кинулись полицейские.

Но это не было покушение. У ног Робеспьера лежала, обнимая его колени, старуха Тео, которая плакала и смеялась, выкрикивая непонятные слова.

- Кто ты и что тебе нужно, добрая женщина? - спросил Робеспьер, оправившись от первого испуга.

- Неужели ты не узнал меня? - со скорбной укоризной воскликнула безумная. - Я исходила весь мир, отыскивая тебя, я выплакала море слез, я истерла до костей ноги, вот, когда я наконец нашла тебя, ты отрекаешься от меня? Но нет, это невозможно! Ты, всеблагой и всемилостивый, не вонзишь бедной матери меча в сердце! О, мой Христос, о, мой возлюбленный сын! Ты вновь спустился на землю, чтобы спасти заблудшее человечество! Слава тебе, всеблагой! - она благоговейно приложилась к кончику башмака Робеспьера, затем быстро вскочила и, подняв руку, обратилась к толпе: - Слушайте меня, люди, слушайте ту, которая родила вам Искупителя! Когда в первый раз Он пришел к вам с ветвью мира в руке и проповедью добра на устах, вы не признали Его! Он явился к вам кротким агнцем, а вы замучили Его! Ныне Он опять придет к вам! Вместо ветви мира - карающий меч в деснице Его и в устах Его грозное слово суда! Горе вам, если вы и теперь не признаете Его! Горе вам, если вы добровольно не дадите Ему огнем и железом исцелить вас от вашей скверны! Мера терпения Бога-Отца уже измерена, и переполнилась чаша гнева Его! Горе вам, мытари и фарисеи, матери и жены, отцы и дети, юноши и старцы! Горе вам всем! На всех изольет Господь гнев свой, и огненный дождь спалит вас, нераскаянных и неисправимых! Кайтесь, падите ниц перед Ним, или горе вам! - и, пламенно сверкая глазами, старуха с поднятой рукой двинулась прямо на расступавшуюся перед нею толпу, не переставая восклицать: - Горе вам, горе, горе, горе!

Робеспьер знаком подозвал к себе полицейского комиссара и спросил его:

- Кто эта женщина?

- Это - старуха Тео, гражданин! Она потеряла когда-то единственного сына и от горя сошла с ума. Воображает себя Богородицей!

- Бедная! - с сочувственным вздохом сказал Робеспьер, глядя в сторону, где виднелась поднятая высоко над головой изможденная рука старухи и слышался ее пронзительный, истерический голос. - Ее надо поместить в дом умалишенных.

- Осмелюсь доложить, гражданин... - начал Брусье, но Робеспьер, сделав нетерпеливое движение плечом, прошел дальше, не слушая объяснений комиссара.

Брусье вспыхнул и кинул вслед Робеспьеру злобный взгляд.

- Вот всегда он так! - тихо сказал он подошедшим к нему Фушэ и Билло Варену. - Взбредет ему что-нибудь на ум, так хоть кол на голове теши! Отправить в дом умалишенных! Да ведь у нас даже больницы обращены в тюрьмы, а не то что сумасшедший дом! Мне буйных помешанных девать некуда. Просто ума не приложу, что делать!

- А ничего не делать! - посоветовал Фушэ. - Пусть себе гуляет на здоровье старушка Божья! Оно и хорошо. Эк, подумаешь, человек карьеру сделал! Королем стал, так мало - папой парижским задумал стать! А дальше уже как по маслу: из пап его прямо в Спасители пожаловали! Погодите только, Робеспьер и в самом деле прикажет особым декретом признавать себя за Иисуса Христа! Сумасшедшая или нет - старуха Тео, ему дела нет! Знаете, как по пословице: "доброму вору все впору".

- Я даже думаю, что эта Тео - вовсе не сумасшедшая, - заметил Колло д'Эрбуа, подошедший к ним во время речи Фушэ. - Вернее всего, что Робеспьер подстроил всю комедию!

- Ну, в том, что Тео - сумасшедшая и что Робеспьер испугался, когда она кинулась к нему, не может быть никаких сомнений, - возразил Фушэ. - Однако мне приходит в голову совсем другая мысль. Представьте себе, друзья мои, что безумная - вот совершенно при таких же обстоятельствах - произвела в Спасители кого-нибудь из нас. Так вот, как по-вашему: долго ли удержалась бы на плечах голова и самой "богородицы", и ее опознанного "сына"?

- Ну, во всяком случае до завтрашнего дня! - ответил Билло. - Раньше гильотины не поставят!

Тем временем нарушенный порядок шествия восстановился. Музыканты опять заиграли торжественный марш, ряды конвенционелов выровнялись, и процессия двинулась дальше.

И опять Робеспьер шел, глубоко задумавшись. Эта встреча со старухой Тео глубоко потрясла его. Напрасно он твердил себе, что нет границ для больной фантазии и что весь этот пламенный бред - только бред и больше ничего. Вопреки доводам разума где-то в уголке души копошилась беспокойная мысль, что старуха с частым у безумных ясновидением прозрела в нем Божьего избранника, мессию, посланного очистить Францию от скверны. Неужели в нем и в самом деле почиет частица Божественной силы, снова воплотившейся ради спасения человечества?

Робеспьер поднял глаза к небу, как бы надеясь прочитать там ответ на все свои сомнения, как вдруг его пронзила страшная мысль. Но ведь, если... если это... так, то... Боже мой!

От пророков и великих учителей человечества всегда прежде всего требовалось целомудрие, чтобы голос мятежных страстей плоти не заглушал гласа Божия в душе. А он... он изменил этому завету! И с болезненной яркостью Робеспьеру вспомнился момент его падения.

Оно случилось в том состоянии полной душевной растерянности, когда после ухода Люси и Ремюза Робеспьер испугался предстоявшего ему одиночества. И когда Тереза нежно приникла к нему, он не нашел в себе силы бороться с искушением.

О, каким острым наслаждением был полон этот сладостный миг! Но по мере того, как, удовлетворяясь, страсть редела, словно туман под лучами утреннего светила, по мере того как знойная сказка любви ускользала, уступая место трезвой действительности, в душу стали заползать уныние, тоска, страх...

В то время Робеспьер не уяснил себе природы этих ощущений - у него было слишком много забот, чтобы предаваться самоанализу, и только теперь он вдруг сразу понял, что означало его смущение.

Ну, конечно! Это был страх ответственности за содеянное! Вот и сегодня прямо из объятий Терезы он отправился служить Всевышнему, и устами, еще не остывшими от страстных лобзаний, вознес хвалу Творцу! Простит ли Высшее Существо такое святотатственное оскорбление?

Душой Робеспьера вдруг овладел безумный ужас, и, словно стараясь убежать от самого себя, он невольно ускорил шаг, опередив товарищей.

"Эти несколько шагов погубили его!" - восклицают все биографы Робеспьера. И действительно, это движение, отразившее в себе лишь внутреннее волнение Робеспьера, было истолковано как желание подчеркнуть свое превосходство. Увидев, что Робеспьер, подходя к воротам сада, а, следовательно, выставляя себя взорам многотысячной толпы, поспешил выскочить вперед, Фушэ подтолкнул Билло Варена, Билло шепнул несколько слов Колло д'Эрбуа, Колло переглянулся с Барэром и Лекоантром. Уже давно они говорили между собою о необходимости покончить с диктатурой, но пока их намерения еще не выходили за пределы бездейственных пожеланий, теперь же все шло к тому, чтобы разжечь их решительность. А Робеспьер сам подлил масла в огонь. Остановившись у выхода и хмуро обводя ряды конвенционелов потускневшими глазами, он сказал им:

- До свиданья, господа! Сегодня мы отдали дань священнейшим требованиям души, а завтра, вернувшись к своим трудам, с удвоенной энергией станем разить врагов отечества!

При последних словах Робеспьер уставился на Барэра и ровно ничего не думал при этом, этот взгляд был чисто механическим - едва ли даже Робеспьер видел того, на кого смотрел. Но Барэр, чувствовавший за собою кое-какие грешки, истолковал этот взгляд по-своему. Мысль о необходимости начать действовать, назревшая под влиянием этого празднества и обострившаяся ввиду "нескольких шагов" Робеспьера, получила окончательную, ясную, бесповоротную формулировку благодаря последним словам диктатора.

- Господа, прошу вас ко мне сегодня вечером часам к семи. Мы не можем долее терпеть такое положение и должны обсудить, что нам делать! - наклонившись к ближайшим соседям, шепнул Барэр, а затем, взяв Бурдона под руку, тихо сказал ему: - Ну, а ты ко мне обедать, конечно? Зозо и так уже ворчит, что ты давно не показываешься!

III

Опасность близится

Зозо, или Зоя Барэр, смуглая, крепкая брюнетка, встретила брата и жениха довольно неприветливо.

- Сердится! - шепнул Бурдону Барэр, несколько побаивавшийся пылкой и властной сестренки, и, желая, как он часто выражался, "перекинуть мост через ее дурное настроение", заискивающим тоном обратился к ней: - А жаль все-таки, что ты не пошла, Зозо! Было очень-очень интересно!

- А кто стал бы обед готовить? - резко ответила она.

- Ну, пообедали бы где-нибудь в ресторане, не велика беда! Ведь обед бывает каждый день, а такое празднество...

- А ты, может быть, хотел бы, чтобы было наоборот? - буркнула девушка. - Слава Богу, что подобная богомерзкая ерунда устраивается не каждый день; это доказывает, что в вашей безмозглой республике есть хоть капля здравого смысла!

- Да что ты, собственно, имеешь против этого празднества, милая Зозо? - примирительно вступился Бурдон.

- А то, что вы, взрослые люди, ходите на поводу у какого-то одурелого, взбесившегося фанатика! - отрезала Зоя. - Вас много, а он один; все вы втихомолку жалуетесь на невыносимый гнет, все вы в тиши поносите Робеспьера на чем свет стоит, и никто из вас не решается хоть пальцем двинуть, чтобы сбросить наложенное на вас ярмо! Тьфу! Думать противно! Да что с вами и говорить - трусы, жалкие трусы! Тряпки! Только слова даром трачу, а там у меня курица пережарится! - и девушка, энергично отмахнувшись рукой, стремглав выбежала из комнаты.

- Гм, гм... - крякнул Барэр, взял Бурдона под руку и увлек его на терраску, где уже был накрыт обеденный стол. - Подобное настроение Зозо не предвещает ничего хорошего в смысле кулинарных восторгов, и можно поручиться, что все будет испорчено. Но Боже тебя спаси, Франсуа, если ты осмелишься проявить недостаток аппетита и не накинешься на стряпню Зозо с таким восторгом, как будто кушанья изготовлены самим главным поваром покойного короля! Зато, если мы отдадим честь поварскому таланту сестренки, к концу обеда она положит гнев на милость!

Но опасения Барэра оказались напрасными: обед получился очень удачным. Сардинки свежего июньского лова, только что прибывшие из Бретани, аппетитно шипели и потрескивали, подпрыгивая в дымящемся масле, и большая сковорода была мигом уничтожена. Луковый суп с копченой свиной грудинкой заставил еще издали жадно затрепетать ноздри. А куски курицы, из которой ручьями бежал сок, заманчиво выделялись золотисто-коричневой кожицей и белизной мяса на нежной зелени молодого, в меру заправленного салата.

По мере того как яства исчезали с тарелок обедающих, лицо Зои прояснялось все более и более, и к десерту, состоявшему из сыра, миндаля и земляники, она уже совсем милостиво сказала:

- Ну, рассказывайте!

Барэр и Бурдон принялись рассказывать о празднестве. Зоя внимательно слушала, вставляя иронические замечания, но, когда рассказ дошел до старухи Тео, она сразу стала очень серьезной и задумчиво заметила:

- Трудно даже учесть, какими страшными последствиями чревата эта выходка юродивой старухи! При своем мрачном фанатизме Робеспьер неминуемо усмотрит в прорицаниях Тео знак особого благословения небес на дальнейшие кровавые подвиги. Боже мой, Робеспьер под видом карающего Христа!..

- Да, как видно, он уже проникся этой ролью! - заметил Барэр. - Прощаясь с нами, он заявил, что завтра мы со свежими силами примемся истреблять врагов отечества. Должен прибавить, что при этом он посмотрел на меня таким взглядом, который предвещал мало хорошего!

- Что же тут и говорить, - грустно ответила Зоя. - Твой черед скоро придет, Бертран, очень скоро! Но ты сам виноват! Ты слишком легко пожертвовал Робеспьеру Дантоном и его друзьями. Ведь в душе ты не разделял мнения о крайней опасности дантонистов и просто пожертвовал ими ради собственного спокойствия. Но Робеспьер ненасытен, его аппетит растет по мере еды. Идя все дальше по пути "моя хата с краю", ты без протеста уступишь этому новому Молоху террора Тальена, Билло, Колло, Фрерона, Лежандра. Затем наступит черед самых близких тебе - погибнут Лекуантер, Дюваль, Одуэн, Вилат... Бурдон. А там придет и твой черед... И останусь я совсем одна, без брата и мужа, лишенная последнего утешения: возможности оплакивать погибших, потому что нельзя оплакивать тех, кто погиб лишь из-за недостатка решимости отстаивать свое право на жизнь!

- Нет, на этот раз ты ошибаешься, Зозо! С меня довольно, я не намерен терпеть долее! Я уже позвал на сегодня кое-кого из друзей - скоро они придут, и мы обсудим, что нам следует предпринять в ближайшем будущем!

- Да? Это радует меня. Только выйдет ли что-нибудь из вашего совещания? Ведь я уже давно наблюдаю за вами. Вы никогда не совещаетесь, не договариваетесь, а лишь... стараетесь подзадорить друг друга: ну-ка, ты вот рискни, а я посмотрю, что из этого выйдет!

- Зоя, что ты говоришь! - рассерженно воскликнул Барэр.

- Правду, Бертран, чистую правду, которая, конечно, не всегда бывает приятна. Но что нам спорить? Подождем, и как рада буду я, если окажусь неправой!

Но она оказалась права, эта мужественная, решительная, смелая девушка! Вскоре один за другим в дом стали собираться приглашенные, и когда Барэр открыл совещание, сразу выяснилось, что Зоя совершенно точно и верно определила характерную манеру всей этой компании. Все соглашались, что положение дошло до границ напряженности, что жить долее в этой обстановке немыслимо; все единогласно утверждали, что корень зла - в Робеспьере, что, устранив Максимилиана, они все будут в состоянии передохнуть. Но как только дело доходило до вопроса, каким образом вырвать этот "корень зла", тут наступал момент замешательства.

Только двое - Лекуантер и Тальен - выделялись из всей массы этих осторожных и нерешительных людей. Но Лекуантер говорил о решимости убить диктатора (Лекуантер и Тирьон предполагали убить Робеспьера у подножия трибуны.), что было крайне опасным разрешением вопроса. Ведь не сама по себе тщедушная фигурка Робеспьера, а, так сказать, "идея робеспьеризма" создала опасность положения. Героическая смерть диктатора от ножа убийцы могла лишь вознести эту идею. Робеспьер должен был погибнуть как преступник.

Это как раз и ответил Тальен в горячей речи; но и он не мог указать путь, которым следовало привести Робеспьера на скамью подсудимых. Конечно, объединись сейчас все недовольные, и конвент завтра декретировал бы предание диктатора суду. Но за Робеспьера стояла парижская коммуна, пушки генерала Анрио внушали робкое почтение, и никто не хотел первым совать голову в петлю.

Фушэ был особенно разочарован этим собранием, на которое возлагал большие надежды. Нож гильотины уже нависал над шеей расстриги. Робеспьер был отлично осведомлен об истинной роли Фушэ, которому теперь пришлось сбросить маску и действовать открыто. Конечно, это не значило, что Фушэ отказался от подпольной интриги. Нет, ведь это было его сферой, и мы уже видели из истории с обожествлением Робеспьера, что он по-прежнему пользовался каждым случаем оплести диктатора новым слоем паутины. Но помимо этой тайной роли, Фушэ стал теперь открыто порицать усиление террористических мер, открыто осуждать политику диктатора, и ему было отлично известно, что в тайные проскрипционные списки уже было занесено его имя. Правда, черед Фушэ был дальний: на первом плане значились те, кто казались Робеспьеру более опасными своим влиянием на народ. Но как знать, решатся ли заговорщики выступить против диктатора вовремя? Фушэ рассчитывал, что результатом этого собрания явится планомерный заговор, а на самом деле заговорщики установили лишь известного рода соглашение воспользоваться обстоятельствами, если наступит благоприятный момент. А вдруг этот благоприятный момент наступит тогда, когда голова Фушэ будет уже лежать в корзине близ гильотины?

Все эти мысли тревожили Фушэ, когда он вышел от Барэра вместе с Бурдоном. Фушэ с досадой думал, что почти все "доски для гроба Робеспьера" выстроганы им самим или при его ближайшем соучастии, и можно было с ума сойти от бешенства при мысли, что этот "гроб" пригодится тогда, когда он, Фушэ, будет лишен возможности воспользоваться одержанной победой!

Но почему же не удается дать последний толчок так хорошо задуманному делу, чем объясняется эта нерешительность? Только ли боязнью пушек Анрио? Но разве гильотина Робеспьера милостивее? И почему Тальен, бывший прежде сдержаннее всех в этой компании, вдруг проявил такое воодушевление и энергию?

Фушэ высказал свое удивление вслух:

- А Тальен-то, Тальен каков, а? И откуда у него только прыть взялась, просто не пойму!

Бурдон насмешливо улыбнулся и ответил:

- Разве ты не знаешь, что невеста Тальена с начала прериаля сидит в тюрьме? Тальен с ума сходит при мысли, что она вот-вот попадет в ближайшую фурнэ!

Фушэ даже остановился на мгновенье при этих словах. Какая простая, очевидно ясная мысль, и к каким блестящим выводам приводит она! Ну, конечно, личный мотив - вот что может побороть нерешительность, вот что прогонит страх перед коммуной и ее пушками! Насмешливо поглядывая на Бурдона, опять погрузившегося в мечтательную задумчивость, и вспоминая пламенный поцелуй Зозо при прощании с женихом, Фушэ подумал:

"Погоди, милый мой, когда наступит нужный момент, вы с Барэром получите от меня подарок, который прибавит вам прыти а-ля Тальен!"

IV

К пропасти

"Завтра, возвращаясь к своим трудам, мы с удвоенной энергией станем разить врагов отечества!" - сказал Робеспьер, прощаясь с товарищами после празднества в честь Высшего Существа, и уже на следующий день Париж должен был познать всю весомость этих слов.

Действительно, на следующий день Кутон внес на рассмотрение конвента новый закон, окончательно отдававший Францию в руки Робеспьера и его ближайших помощников - Кутона и Сен-Жюста.

Этот закон ("закон 22 прериаля") предписывал каждому гражданину доносить на заговорщиков и арестовывать их без всяких доказательств или формальностей, на основании одного внутреннего убеждения, которое и для судьи также должно было быть решающим элементом в вынесении приговора. Впрочем, что касалось этого приговора, то большого выбора судье не было предоставлено: смертная казнь была единственным наказанием, полагавшимся по этому закону. Мотивируя необходимость введения этого закона, Кутон между прочим обмолвился следующим афоризмом: "Единственный срок для наказания врагов отечества - время их поисков; впрочем, дело идет вовсе не об их наказании, а об их уничтожении".

Но кто же - эти "враги отечества"? Кутон дал исчерпывающую характеристику им. Враги отечества - не только те, кто вступает в заговор с иностранцами, но в большей степени те, кто старается испортить нравы и развратить общественную совесть.

"Те, кто старается испортить нравы". Кого только нельзя было подвести под это определение! А ведь по новому закону предание суду происходило непосредственно по воле комитета общественного спасения.

Конвенционелы сразу поняли опасность, грозившую всем и каждому в случае принятия этого закона. Бурдон внес поправку, гласившую, что право предания суду депутатов принадлежало одному только конвенту. Но на следующий день на заседание явился сам Робеспьер, чтобы отстаивать чистоту внесенного им закона. Сказав в своей речи, что поправка явилась плодом партийной тактики, он грозно воскликнул:

- В конвенте могут существовать только две партии: партия добрых и партия дурных граждан!

Иначе говоря: всякий, восставший против законодательных предложений диктатора, уже тем самым относился им к врагам отечества, а следовательно... заслуживал гильотины!

И снова мрачная логика Робеспьера произвела свое действие. Депутаты поспешили засвидетельствовать чистоту намерений, а Бурдон, принявший слова Робеспьера за выпад лично против него, имел неосторожность воскликнуть:

- Я - не злодей!

Робеспьер мрачно и пытливо уставился на Бурдона, не отвечая ни слова, и под этим взглядом неосторожный депутат побледнел, съежился, даже стал меньше ростом. Наконец послышался ответ Робеспьера, и каждая нотка его холодного, скрипучего голоса наполняла сердца конвенционелов страхом и ужасом смерти.

- Я не называл имен, - гласил этот ответ, - горе тому, кто сам называет себя!

Этим был достигнут полный эффект. Конвент поспешил покаяться, закон "22 прериаля" был восстановлен в первоначальном виде.

Теперь Робеспьер достиг полного всемогущества. Все трепетало перед ним, все покорно склонялось. Одним мановением руки он мог послать на смерть сотни и тысячи людей любого пола, возраста, сословия, положения, заслуг. Настало время открыть свои карты.

Ведь террор как система был не нов. Все выдающиеся государственные люди пользовались всеми мерами и способами, не брезговали ни тюрьмой, ни ядом, ни кинжалом, не находили никакой низкой интриги слишком грязной, если дело касалось расчищения их пути к власти. Но, достигая это власти, они открывали свои карты, предъявляли свой тайный план, так как террористические методы были лишь средством, а целью было осуществление этого взлелеянного в тайниках души плана. Таков был, например, Ришелье. Его путь к власти был усеян трупами; но, когда его власть оказалась обеспеченной, он стал планомерно и стройно проводить свой план возвеличения Франции. И эта страна получила благодаря ему финансы, армию и законы.

Но у Робеспьера не было никакого плана, никакой государственной мечты. Фанатик, мечтатель и моралист, он отвлеченно мечтал о водворении и утверждении "царства добрых", не зная иной практической меры для этого, кроме истребления "злых". Таким образом, террор был для него и средством, и целью, террором исчерпывалась вся его государственная мудрость, вся административная логика. И став всемогущим, Робеспьер проявил свой государственный ум в том, что удвоил число казнимых!

Только теперь его поняли окончательно, только теперь увидели его в настоящем, истинном свете, осознали, что на этом пути Робеспьер не может остановиться. Ведь он не стремился ни к каким реформам, а следовательно, не могло наступить такое время, когда он сказал бы: "Теперь довольно!"

Ужас и отчаяние объяли всех, но на открытое выступление все еще никто не решался.

И вот тогда-то обратились к той тайной политике, которую уже давно проповедовал и вел Фушэ. Надо было с чрезмерной, преувеличенной яркостью выставить всю нелепость робеспьерова строя, надо было окончательно скомпрометировать самого Робеспьера в глазах народа, чтобы к моменту нападения диктатор не мог опереться на массы. И вот враждебные Робеспьеру члены комитета общественного спасения стали усиливать террор, хватая и казня кого попало именем Робеспьера.

Настали ужасные времена; во все существование республики не было периода, более страшного и более нелепого. В страшные сентябрьские дни, когда народ ворвался в тюрьмы, тоже было перебито немало, но все пострадавшие тогда принадлежали к числу лиц привилегированного сословия, с которым у народа были старые суровые счеты, тут была хоть какая-нибудь логика. А теперь три четверти, если только не больше, казнимых принадлежали к самой отчаянной голытьбе: меч республики обратился против того самого народа, именем которого он действовал и благом которого прикрывался!

Да, конец июня и весь июль казались каким-то страшным кошмаром. Пришлось открыть новые кладбища, палачи заболевали от переутомления. Несколько десятков почтенных депутатов не ночевало дома из боязни ареста и казни. Крикунов хватали на улицах и отправляли на казнь за их беспокойное поведение; тех же, кто забивался в свой уголок и молчал, арестовывали и казнили за то, что, притаившись, они могли замышлять преступление. Никто уже ничего не замышлял, так как в страхе за жизнь всякая мысль замирала. Зато все нечистое, все мерзкое и злодейское подняло голову. Закон 22 прериаля вменял каждому в обязанность доносить, основываясь лишь на одном предположении, без каких-либо фактических доказательств. Жены, жаждавшие избавиться от нелюбимых мужей, сыновья, торопившиеся поскорее вступить в наследство после богатого отца, соперник, не знавший ранее, как устранить соперника, прислуга, уличенная хозяевами в воровстве, вот тот элемент, который в первую голову спешил использовать этот закон.

Париж стал приходить в полное отчаяние, отчаяние породило нечто вроде храбрости. Все чаще и чаще стали возникать вспышки народного недовольства. Гильотину пришлось убрать с площади Революции и перенести в другое место. Каждый день можно было ждать страшного бунта. Фушэ только на этом и строил свое спасение. Но толчок должен был быть дан из самого конвента, а большая часть его оставалась нейтральной.

Мы должны напомнить теперь читателю то, что мы говорили относительно распределения партий в конвенте. Центр занимала так называемая "равнина" (или "болото"). Ее политикой было гнуть спины и соглашаться с сильнейшим. С помощью "равнины" Робеспьер устранил Дантона, с ее помощью он держал всех в завороженном трепете, и только с помощью "равнины" же можно было свалить Робеспьера!

Шли дни, кровавый пир все увеличивал бесстыдство своего разгула, ужас все шире и дальше простирал свои когтистые лапы. Террор начинал парить уже над головами Барэра и его приятелей. А они все еще колебались и надеялись, что какая-нибудь случайность избавит их от риска выступать первыми. Но наконец настал момент, когда даже трусы вынуждены были проявить храбрость!

Робеспьер уже видел, что он зарвался, чувствовал, что остановиться необходимо, но не знал, как это сделать. Колесница Джагернаута (Воплощение индийского божества Вишну. Идол Джагернаута вывозится на праздник на специальной, очень тяжелой колеснице, под которую из религиозного фанатизма бросаются богомольцы, гибнущие под колесами.), которую он все время толкал, теперь увлекала вперед его самого, увлекала... к пропасти!

Наступили первые дни термидора - двадцатые числа июля. Робеспьер, долгое время не появлявшийся ни в конвенте, ни в комитетах и руководивший всеми делами из недр якобинского клуба, решил нанести последний удар своим врагам. Выступив на ближайшем заседании конвента, он потребовал очищения состава комитетов. В этой речи он совершенно ясно напал на крайнюю левую и сделал попытку добиться симпатий равнины и даже "фельянов" (тайных монархистов). Это было видно из следующей фразы. Опять повторив, что он не знает иных партий, кроме партии добрых и дурных граждан, Робеспьер воскликнул:

- Патриотизм - дело личного чувства, а не партийности. Где бы мы ни встретили честного человека, на каком бы месте он ни сидел, следует протянуть ему руку и прижать его к своему сердцу.

Уже в этом заключалась прямая угроза: Робеспьер отчетливо давал понять, что патриотизм монтаньяров не может спасти их от казни. В конце речи этот намек был подчеркнут еще яснее. Коснувшись некоторых религиозных вопросов, Робеспьер сказал между прочим:

- Нет, Шомет, нет, Фушэ, смерть - вовсе не вечный сон!..

Но ведь Шомет уже давно погиб под гильотиной, и Фушэ усмотрел в этом сопоставлении явное доказательство, что теперь черед дошел и до него самого. А умирать он не хотел, о, нет! И Фушэ увидел, что настал момент, когда надо "спустить курок".

Нерешительность конвенционелов в значительной степени зависела от Барэра и Бурдона. В особенности был важен последний, как имевший вес и значение среди "равнины". И вот вечером Робеспьер получил анонимный донос, обвинявший Зою Барэр в агитации против его диктатуры.

Через час Зоя была арестована и отведена в тюрьму, через два - у Барэра собрались созванные им конвенционелы, чтобы столковаться и решиться на что-нибудь. Явившийся на это собрание Фушэ представил добытый им неведомыми путями клочок бумаги, на котором рукой Робеспьера был записан ряд имен. Не было сомнений в том, что это - проскрипционный список. Большинство присутствующих увидело в списке свои имена. Теперь трусить долее значило подставлять голову под нож гильотины. Враги Робеспьера набрались наконец решимости!

V

Последний акт трагедии

Наступил решительный день восьмого термидора. Еще накануне конвент робким, послушным молчанием встретил заявление Кутона, что необходимо напечатать речь Робеспьера и разослать оттиски во все провинциальные коммуны. Каково же было удивление Робеспьера, когда теперь это предложение вызвало бурю протестов, а Билло Варен категорически потребовал, чтобы текст речи был предварительно отдан на рассмотрение тех комитетов, которых в этой речи Робеспьер обвинял в разных преступлениях.

- Как? - с негодованием воскликнул Робеспьер. - Вы хотите отдать мою речь на рассмотрение тех самых людей, которых я обвиняю?

- Назовите тех, кого вы обвиняете! Да, да, назовите их! - послышались энергичные голоса.

Робеспьер изумленными глазами обвел волновавшихся конвенционелов, и вдруг невольное смущение охватило его. Ему показалось, что когда-то он уже испытал все это, что эта картина уже знакома ему... Когда? Да, да... этот сон... волки.

Подчиняясь овладевшему им приступу слабости, Робеспьер невольно закрыл рукой глаза... И в первый раз за всю его деятельность ему пришлось услышать, как конвент вотировал против его желания: в согласии напечатать речь было отказано!

Полное отчаянье овладело Робеспьером. Он упал в бессилии на скамью и прошептал:

- Это - моя гибель!

Он тут же оправился, встал и вновь попытался овладеть положением. Но теперь самые робкие подняли головы. Робеспьер, способный потерять присутствие духа в самый рискованный момент, был уже никому не страшен. Диктаторский престиж Робеспьера был подломлен... Да, это была его гибель; как и в вещем сне, минута смущения погубила Робеспьера!..

Но он все еще не хотел сдаваться. В тот же вечер он прочел свою речь в якобинском клубе, где она была встречена криками восторга. Робеспьер ободрился. Он заперся с Сен-Жюстом и Кутоном и проработал с ними почти всю ночь.

На следующий день зал заседаний конвента представлял собою давно уже невиданное зрелище. Задолго до полудня туда стали собираться депутаты, в последние месяцы избегавшие посещения общих собраний. К началу заседания зал был полон!

Первым на трибуну вышел Сен-Жюст. Стараясь запугать депутатов грозными взглядами, он произнес речь, содержанием которой было обвинение половины членов конвента в заговоре против революционного правительства. Но ему не дали договорить до конца, его заставили покинуть трибуну, и тогда его место занял Тальен, осмелившийся в страстной речи прямо и открыто напасть на Робеспьера.

- Да, - сказал Тальен, воодушевленный мыслью теперь или никогда спасти свою невесту, - заговор действительно существует, но заговорщики - якобинцы, и главный предатель - Робеспьер. Пора наконец заговорить открыто! Этот человек связал всю волю народного конвента... Граждане! Вчера, присутствуя на заседании якобинцев, где подготавливался возмутительнейший переворот с целью окончательно подавить народную волю, я решил вооружиться кинжалом и проколоть грудь Робеспьеру, если у конвента не хватит храбрости декретировать предание его суду!

Конвент аплодисментами встретил эту речь.

Наконец и Робеспьеру удается занять трибуну. Однако его никто не хочет слушать, его слова заглушаются криками "долой тирана!" В смущении, обращаясь к "равнине", он говорит:

- Я говорю не с разбойниками, - жест в сторону монтаньяров, - а с вами, честные люди!

Но тут происходит нечто совершенно неожиданное: робкая, молчаливая, послушная "равнина" разражается оглушительным криком:

- Долой тирана!

Ведь среди "равнины" - Бурдон, а ему надо спасти свою невесту, свою Зозо.

Робеспьер смущен, окончательно подавлен.

- Как? - восклицает он в последнем приливе энергии. - Вы...

Но тут его голос прерывается: волнение душит его.

А со скамеек депутатов несется звонкий, отчетливый голос:

- Это кровь Дантона душит тебя, Робеспьер.

Ответом на этот возглас является единодушный рев всего зала:

- Арестовать! Арестовать!

Тут же вопрос о предании суду ставится на голосование и принимается единогласно. И снова многоголосое чудовище ревет:

- Обвиняемые... к решетке!

Робеспьер поникает головой и идет к решетке. О сопротивлении он не думает. Он мог бы поднять народ, коммуну. Но это было бы мятежом против законной власти конвента. Робеспьер остается добродетельным до конца: он мог направлять власть, но сопротивляться ей он не станет!

Да, день девятого термидора был чудным заключительным аккордом в жизни Робеспьера, последним штрихом, окончательно обрисовавшим его личность. Робеспьер не был дурным человеком, он только взялся не за свое дело, искренно думая в то же время, что призван к этому делу!

Робеспьера отвели в Люксембургскую тюрьму, но смотритель отказался принять арестанта без приказа от коммуны. Среди арестовавших произошло весьма понятное смущение, но тут положением овладел Робеспьер. Приказ об аресте дан конвентом, конвент - олицетворение народа, воля народа должна быть исполнена. Робеспьер указал, что надо с ним сделать: пусть его отведут в полицейское управление на набережной Орфевр.

Чтобы дорисовать поведение Робеспьера в этот день, забежим несколько вперед. Под вечер в полицейское управление явились делегаты коммуны, чтобы освободить Робеспьера. Но он отказался последовать за ними; когда же его увели силой, он протестовал со всей энергией, повторяя;

- Вы губите республику!

Но его все-таки отвели в здание ратуши, где уже находились его брат Огюстен, Леба, Кутон и Сен-Жюст. Здесь и разыгралась страшная сцена, последняя в этом заключительном акте трагедии.

Тем временем две женщины, словно парки, работали над участью Робеспьера. Одна страстно напрягала все свои силы, чтобы удлинить нить его жизни, другая делала все, что могла, чтобы прервать эту нить.

Как только Робеспьер был призван "к решетке", по рабочим кварталам, рынкам и площадям понеслась Аделаида Гюс. Растрепанная, с развевающимися, спутанными волосами, одетая в какие-то лохмотья, сверкая глазами, она везде возвещала об аресте Робеспьера. Это известие принималось в общем довольно спокойно и скорее радостно. Конечно, из любопытства люди осведомлялись, как же это могло случиться, и тогда Адель отвечала, что Робеспьер изобличен в страшном заговоре против республики. Только теперь выяснилось, что он был тайным монархистом. Вот потому-то он и неистовствовал так в казнях, чтобы под видом мятежников истребить всех якобинцев и обеспечить возвращение на трон Бурбонов. Теперь Робеспьер окончательно изобличен: у него нашли компрометирующую переписку и печать с лилиями!

Известие о мнимой измене Робеспьера было встречено довольно равнодушно. Народ был так терроризирован, так угнетен ужасами последних дней, что ему было совершенно безразлично, какую форму правления ему навяжут. Поэтому обычно единственным ответом на объяснения Адели был облегченный вздох и слова:

- Ну, слава Богу! Теперь конец гильотине!

Таким образом, со стороны простонародья нечего было ждать заступничества за Робеспьера. Предместья, где жили более зажиточные классы, тоже оставались совершенно спокойными, так как среди них было много дантонистов и геберистов. Поэтому лишь со стороны коммуны и подчиненных ей войск национальной гвардии можно было ожидать некоторой опасности.

Но коммуна, собравшись при известии о падении Робеспьера, на первых порах выказала нерешительность. Воспротивиться конвенту? Гм... это было не так уж просто!

Но тут на сцену выступила другая женщина - Тереза Дюплэ. Ворвавшись в зал заседания коммуны, она в пламенной речи пристыдила малодушие коммунаров и с восторгом услыхала, что ее слова произвели свое действие: начальнику национальной гвардии Анрио, тому самому, который однажды уже разогнал пушками конвент, отдается приказ двинуться на освобождение Робеспьера!

Но и Адель не дремлет.

И тут наступает фантасмагория судорожной решительности. Анрио объезжает улицы, призывая к оружию; но конвент, извещенный об этом, посылает жандармов; те связывают генерала и увозят в комитет общественной безопасности. Видя это, Тереза бежит в коммуну, снова молит, грозит и проклинает, и коммуна командирует Кофиналя освободить Анрио, что тот и делает.

Вскоре Анрио с канонирами и гвардейцами уже стоит перед зданием конвента, готовый разгромить пушечными выстрелами гнездо народного представительства. Но среди солдат ужом вьется Адель. Она хохочет, иронизирует, дразнит, ругается... Как? Солдаты хотят выступить против конвента? Да разве конвент - не народ? Разве сами они, гвардейцы, - не народ? Что же, в самих себя станут они стрелять, что ли? Да и что им надо? Разве их начальник не освобожден? Разве генерал Анрио не с ними?

Среди солдат смущение. Как же это так? А ведь и в самом деле, чего им надо? Да здравствует генерал Анрио! Но к чему трогать конвент? Говорят, что депутаты решили не расходиться с заседания, пока не вынесут всех необходимых решений, чтобы урегулировать положение. И в них стрелять?

Солдаты смущены, солдаты в нерешительности. Анрио приказывает, грозит, ругается. Солдаты отвечают ему заздравными криками, но с места не двигаются. Тогда Анрио отправляется в коммуну за приказаниями.

Опасный момент, нельзя терять ни минуты! Если Анрио вернется с официальным приказом от коммуны, солдаты могут и послушаться. Все пропало тогда! Опираясь на военную силу, Робеспьер вернется к власти, и тогда... тогда...

Вне себя Адель летит к Фушэ с докладом. Фушэ вполне разделяет ее тревогу и волнение. Собирается небольшая кучка конвенционелов. Решение выносится быстро: пусть вооруженные жандармы проникнут в ратушу и захватят Робеспьера... живым или мертвым . Остальная часть инструкции дается шепотом на ухо жандарму Мерда, которому поручается командование отрядом. В то же время Баррас от имени конвента уже формирует воинские силы, способные дать отпор войскам коммуны. Лишь бы только не упустить Робеспьера!

Жандармы идут к ратуше; Адель, вся застывшая в радостном предвкушении гибели своего врага, идет за ними.

Вот и ратуша. Грозное молчание царит вокруг нее. С одной стороны уже придвинулись канониры Анрио, ждущие начальника и его распоряжений, с другой - собираются отряды, организованные Баррасом. Все молчат, все ждут.

Жандармы с Аделью кое-как пробираются к самой ратуше. Дверь в зал заседаний заперта изнутри, ее взламывают. Взяв пистолеты на прицел, Мерда входит туда со своими людьми и Аделью.

Максимилиан Робеспьер сидит в кресле, тяжело задумавшись и подперев голову левой рукой. Робеспьер-младший и Леба стоят у окна. Кутон и Сен-Жюст тихо переговариваются в другом углу. Видно, что они смущены, не знают, на что решиться. Да и как решиться, если в ответ на все их призывы Робеспьер неизменно отвечает:

- Вы настаиваете, что надо употребить силу? Но чьим же именем употребим мы ее?

Да, он до конца верен себе, и даже теперь, когда в сознании близкого конца, задумавшись, припоминает всю свою жизнь, у него ни на секунду не мелькает сожаления о своей деятельности.

Шум шагов жандармов пробуждает Робеспьера от его дум. Он тяжело приподнимает веки и смотрит на Мерда угрюмым, свинцовым взглядом. Мерда твердо знает свою инструкцию, но под этим взглядом его рука дрожит и опускается. Как выстрелить в этого человека? Да ведь это сам Робеспьер!..

А со двора уже слышатся взволнованный голос Кофиналя и рассерженные реплики Анрио. Они идут сюда, сейчас будут здесь, тогда все погибнет! И Адель смелым движением выхватывает у Мерда пистолет и спускает курок. Раздается выстрел, Робеспьер вскрикивает и тяжело съезжает в сторону: пуля раздробила ему челюсть.

При виде этого Кутон делает несколько шагов вперед. Тогда другой жандарм стреляет в него. Кутон падает раненный в ногу.

Тут начинается что-то невообразимое. Полная паника, полная растерянность... кошмар, фантасмагория!

Огюстен Робеспьер выбрасывается из окна. Леба выхватывает пистолет и простреливает себе голову. Тут врываются Анрио и Кофиналь. Они видят истекающего кровью Робеспьера.

- А, это все ты, негодяй! - кричит Кофиналь, рассерженный нераспорядительностью Анрио, не позаботившегося поставить достаточную охрану у ратуши.

И в полном отчаянии, бешенстве, почти безумии от вида окровавленного Робеспьера, Кофиналь хватает Анрио поперек тела и выбрасывает из окна туда, где уже лежит искалеченный Огюстен.

А Адель тем временем змеей подползает к Робеспьеру. Она наклоняется к нему, смотрит ему в погасающие глаза и внятно шепчет: "Это тебе за Крюшо, за Крюшо, за Крюшо", - и троекратно плюет в окровавленное лицо павшего диктатора.

Максимилиана Робеспьера сейчас же перенесли в комитет общественной безопасности, где его и оставили до утра без всякой медицинской помощи. Только утром к нему прислали доктора перевязать рану, под влиянием мысли, что иначе Робеспьер, пожалуй, не сможет предстать перед судом.

Суд был краток: сам Робеспьер упростил его процедуру. Десятого термидора - 28 июля 1794 года - его повели на казнь. Тяжек был его путь до эшафота: народ, выстроившийся шпалерами по пути прохождения кортежа осужденных, осыпал его руганью и насмешливо титуловал: "Король!" и "Ваше величество!".

Поднявшись на эшафот, Робеспьер грустно оглянулся. Говорить он не мог. Но жест, с которым он поднял руки, был красноречивее слов:

- Будь благословенна ты, Франция!

В то время как нож гильотины с глухим стуком отделял его голову, две женщины - две парки - более всех зрителей, более всего Парижа, более всей Франции реагировали на эту смерть. Одна тут же, на площади, в диком, разнузданном танце выражала свой восторг, другая в истерических рыданиях билась на полу в своей комнате.

Никогда не оправилась Тереза Дюплэ от этого страшного удара.

Евгений Маурин - Кровавый пир - 03, читать текст

См. также Маурин Евгений Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Людовик и Елизавета - 01
ПРЕДИСЛОВИЕ I В XVIII веке идея самодержавного единовластия не пользов...

Людовик и Елизавета - 02
IX ДУЭЛЬ - Здравствуйте, мсье Столбин,- сказал маркиз Суврэ, входя ран...