Николай Лесков
«Чёртовы куклы 02»

"Чёртовы куклы 02"

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Для начала он, разумеется, описывал в них только свою встречу с

Фебуфисом и как они оба в первую же ночь "напились по-старинному, вспоминая всех далёких оставшихся в Риме друзей", а потом писал о столице герцога, о её дорого стоящих, но не очень важных по монтировке музеях, о состоянии искусства, о его технике и направлении и о предъявляемых к нему здесь требованиях. Всё это, в настоящем художественном смысле, для людей, понимающих дело, было жалко и ничтожно, но затем содержание писем изменялось, и Пик скоро забредил о женщинах. Он неустанно распространялся о женщинах, в изучении которых вдруг обнаружил поразившие Мака разносторонние успехи. По его описаниям выходило, что в этой стране всего лучше женщины.

Особенно он превозносил их милую женственность и их удивительную скромность,

"Самый амур здесь совершает свой полёт не иначе, как благословясь и в тихом безмолвии, на бесшумных крылышках, - писал Пик. - Кто чувствует склонность к семейной жизни и желает выбрать себе верную и достойную подругу, тот должен ехать сюда, и здесь он, наверное, найдёт её. Сам герцог - образцовый супруг, и, любя семейную жизнь, он покровительствует бракам. Это даёт патриархальный тон и направление жизни. Случается, что герцог сам даже бывает сватом и после заботится о новобрачных, которых устроил. Девушки в хороших семействах здесь так тщательно оберегаются от всего, что может вредить их целомудрию, что иногда не знают самых обыкновенных вещей, - словом, они наивны и милы, как дети. Очень скромны и взрослые. Такова жизнь. Что везде считается вполне позволительным, как, например, обедать в ресторанах или ходить и ездить одной женщине по городу, - здесь всё это почитают за неприличие. Ни одной сколько-нибудь порядочной женщины не встретишь в наёмном экипаже и не увидишь в самом лучшем ресторане. Если бы женщина пренебрегла этим, то её

сочли бы падшею, и перед нею не только закрылись бы навсегда все двери знакомых домов, но и мужчины из прежних знакомых позволили бы себе с нею раскланяться разве только в густые сумерки. О девушках нечего и говорить:

они под постоянною опекой. Я часто сравниваю всё это с тем, что видел раньше среди римлянок и наезжих в ваш "вечный город" иностранок, и мне здесь и странно и нравится, я чувствую себя тут точно в девственном лесу, где всё

свежо, полно сил и... странная вещь! - но я вспоминаю тебя, Мак, и начинаю размышлять социально и политически. А почему? А вот почему: ты всё любишь размышлять об упадке нравов и об общих бедствиях и ищешь от них спасения...

Ах, друг! может быть, спасение-то именно здесь, где стоит воле захотеть, чтобы что-нибудь сделалось, и оно сейчас же становится возможным, а не захотеть - всё станет невозможно? И всё это оттого, что жизнь удержана в удобной форме".

Дочитав письмо до этого места, Мак положил листок и стал собирать на него мастихином загустевшие на палитре краски. Соображения Пика его более не интересовали, а на вопросы товарищей о том, что пишет Пик, он отвечал:

- Пик пишет, что он живёт в таком любопытном городе, где женщины целомудренны до того, что не знают, отчего у них рождаются дети.

- Вот так раз!

- Что же? Этим ведь, пожалуй, можно быть довольным, - заметили другие и стали делать по этому случаю различные предположения.

- Да, - отвечал Мак, - и он этим очень доволен.

- По-моему, он там может неожиданно и скоро жениться.

- А отчего и нет, если там это выгодно?

- В таких местах что больше и делать! - заключил Мак, - или учиться или жениться. Учиться трудно - жениться занятнее.

На письмо же то, о которое Мак вытер свой мастихин, он вовсе не отвечал

Пику, но, вспоминая иногда о приятеле, в самом деле думал, что он может жениться.

- Отчего, в самом деле, нет? Ведь несомненно, что есть такой сорт деятелей, которые прежде начала исполнения всяких своих планов надевают себе на шею эту расписанную колодку. Почему же не сделать этого и Пику, или даже они оба там с этого начнут и, пожалуй, на этом и кончат.

И подозрение ещё усиливалось тем, что в новом письме Пик писал уже не о женщинах вообще, а особенно об одной избраннице, которую он в шаловливом восторге называл именем старинной повести: "Прелестная Пеллегрина, или

Несравненная жемчужина". Он о ней много рассказывал. Мак должен был узнать из этого письма, что "прелестная Пеллегрина" была дочь заслуженного воина, покрытого самыми почтенными сединами, ранами и орденами. Пеллегрина получила от природы милое, исполненное невинности лицо, осенённое золотыми кудрями, а герцог дал ей за заслуги отца на свой счёт самое лучшее образование в монастыре, укрывавшем её от всяких соблазнов во все годы отрочества. Пик увидал её первый раз на выпускном экзамене, где она пела, как Пери, одетая в белое платье, и, рыдая, прощалась с подругами детства, а потом произошла вторая, по-видимому, очень значительная встреча на летнем празднике в загородном герцогском замке, где Пеллегрина в скромном уборе страдала от надменности богато убранных подруг, которые как только переоделись дома, так и переменились друг к другу. Тут зато Пеллегрина показала ум и характер: она всё видела и поняла, но совсем не дала заметить, что страдает от окружающей кичливости, и тем до того заинтересовала маленького Пика, что он познакомился с их домом и стал здесь как родственник. Он то играет в шахматы с воином, покрытым сединами, то ходит по лесам и полям с Пеллегриною. Отец

Пеллегрины - добродушный простяк, бесконечно ему верит и только посылает с ними заслуженную и верную служанку (он сам давно вдов и на войне храбр, но дома, в недрах своего семейства, кротче агнца). Впрочем, Пик и Пеллегрина пока только собирают бабочек и букашек, причем наивность Пеллегрины доходит до того, что она иногда говорит Пику: "Послушайте, вы художник, посмотрите, пожалуйста, - вы должны знать - это букан или букашка?"

Мак не стал отвечать и на это письмо, а затем от Пика пришёл только листочек с описанием маскарадов, которые ему казались верхом жизненного великолепия, и с возвещением о большом путешествии, которое он и Фебуфис намеревались сделать летом с художественною целью внутрь страны. На том переписка друзей оборвалась.

В Риме если не совсем позабыли о Фебуфисе и о Пике, то во всяком случае к ним охладели и весь случай с Фебуфисом вспоминали как странность, как каприз или аристократическую прихоть герцога.

- В самом деле, для чего этому отдалённому властителю Фебуфис? Чего он с ним возится? Неужто он в самом деле так страстно любит искусство, или он не видал лучшего художника? Не следует ли видеть в этом сначала каприз и желание сделать колкость чёрным королям Рима? Неужто, в самом деле, в девятнадцатом веке станут повторяться Иоанн с Лукой Кранахом? Вздор! Совсем не те времена, ничто не может их долго связывать, и, без сомнения, фавор скоро отойдёт, и герцог его бросит.

- А может быть, его немножко удержит трусость.

- Перед кем и перед чем?

- Перед талантливым художником, который всегда может найти средство отплатить за дурное с собою обращение.

- Какие глупости! Какие наивные, детские глупости! Что вы о себе и о них думаете? Какое это средство? - спросил Мак.

- Полотно, на котором можно всё увековечить. А Фебуфис всегда останется талантом.

Мак махнул рукою и сказал:

- Вы дети! Поверьте, что тому, кому вверил себя упоминаемый вами

"талант", никакой стыд не страшен. Он, я думаю, почёл бы за стыд знать, что такое есть боязнь стыда; а что касается "таланта", то с ним расправа коротка: ничто не помешает оставить этот талант и без полотна, и без красок, и даже без божьего света. Да и без того... этот талант выцветет... Не забывайте, что птицы с яркоцветным оперением, перелиняв раз в клетке, утрачивают свою красивую окраску.

- Но зато они выигрывают в некоторых других отношениях.

- Да, они обыкновенно жиреют, перестают дичиться, утрачивают лёгкость и подвижность - вообще становятся, что называется, ручными.

Но нам время оставить теперь этих пессимистов и оптимистов и последовать за Фебуфисом и Пиком, с которыми, в их новой обстановке, произошли события, имевшие для них роковое значение.

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

По прибытии в столицу своего покровителя Фебуфис не был им покинут и позабыт. Напротив, он тотчас же был прекрасно устроен во всех отношениях и не лишался даже знаков дружбы и внимания, которыми пользовался во время путешествия. Конечно, теперь они виделись реже и беседовали при других условиях, но всё-таки положение Фебуфиса было прекрасное и возбуждало зависть в местном обществе, и особенно среди приближённых герцога.

Повелитель, которого боялись и трепетали все его подданные, держал себя с привезённым художником запросто, и Фебуфис этой линии не портил. К чести его, он значительно изменился и, вкусив мало мёду на кинжале, посбавил с себя заносчивости, а держался так скромно, как этого требовало положение.

Участие в придворной жизни его не тяготило: сначала это ему было любопытно само по себе, а потом стало интересно и начало втягивать как в пучину... Ещё

позже это стало ему нравиться... Как никак, но это была жизнь: здесь всё-таки шла беспрестанная борьба, и кипели страсти, и шевелились умы, созидавшие планы интриг. Всё это похоже на игру живыми шашками и при пустоте жизни делает интерес. Фебуфис стал чувствовать этот интерес.

Такою вовсе не рассчитанною и не умышленною переменой в своём поведении

Фебуфис чрезвычайно утешил своего покровителя, и герцог стал изливать на него ещё большие милости. Художнику дали отличное помещение, усвоили ему почётное звание и учредили для него особенную должность с большим содержанием и с подчинением ему прямым или косвенным образом всех художественных учреждений. Положение Фебуфиса в самом деле как будто готовилось напоминать некоторым образом положение Луки Кранаха. Правда, не все смотрели на это серьёзно, но, по мнению многих, Фебуфис будто мог уже оказывать влияние на отношение своего могущественного протектора к людям разнообразных положений, и у него явились ласкатели и искатели. Когда герцог посещал его мастерскую, он в самом деле говорил не об одном искусстве, а и о многом другом, о чём не все смели надеяться иметь с ним беседы. Человека с таким положением привечали лица, занимающие самые высокие и почётные должности. Фебуфис быстро очутился в так называемом лучшем обществе и здесь тоже держал себя с большим достоинством. Для приобретения веса и значения в этом обществе ему не нужно было употреблять никаких усилий, всё давалось ему даром, но всё это ему скоро прискучило. Герцог тотчас заметил это и сказал ему: "Ты не в своей компании" - и предложил ему выписать к себе кого-нибудь из его римских друзей, причём сам же и назвал Пика.

Пик, сколь известно, был выписан и представлен герцогу, но он ему не понравился, - герцог нашёл, что "он очень смешон", и велел назначить его преподавателем искусств в избранном воспитательном женском заведении, что и погубило Пика, сблизив его с златокудрою дочерью покрытого сединами воина.

С прибытием Пика Фебуфису стало веселее; они работали и понемножку предавались кутежам, в которых, впрочем, находили здесь только хмельной чад, но не веселье. Оба они чувствовали себя здесь не по себе, и оба друг от друга это скрывали. Иногда они собирались оказать какое-то большое влияние на что-то в искусстве, но всякий раз это кончалось ничем. Обо всём надо спрашиваться у герцога, а он не любил не им задуманных перемен. Фебуфис скоро понял, что шнурок, на котором он ходит, довольно короток, а Пик в пределах своей деятельности попробовал быть смелее: он дал девицам рисовать торсы, вместо рыцарей в шлемах, и за это, совершенно для него неожиданно, был посажен на военную гауптвахту "без объяснений". Это его так обидело, что он тотчас же хотел бросить всё и уехать в Рим, но вместо того, отечески прощённый герцогом, тоже "без объяснений", почёл эту неприятность за неважное и остался.

- Что делать, если это здесь бывает со всеми!

Работать друзья могли только по заказам герцога, и он же был и ценителем их произведений. В искусстве всё зависело от него, как и во всём прочем: он осматривал все произведения учеников с мелом в руке и писал своею рукой на картине своё безапелляционное решение. Фебуфис - их главный руководитель - при этом только стоял и молчал. Пик говорил ему: "Для чего ты не возразишь?" - но тот не возражал. Без сомнения, он понимал, что находится здесь только для вида и для парада. Программы допускались только старые, совсем не отвечавшие новым живым стремлениям, обозначавшимся уже в других европейских школах. В Риме слышали об этом "академизме" и смеялись над ним.

Фебуфису по-настоящему надо было сознаться, что его положение несносно, и уйти от него, но в нём жила фальшивая гордость: он не хотел быть синицею, которая летала нагревать шилом море. Он решался лучше кое-что перенести и пошёл по этой дороге уступок, чувствуя, что она вьётся куда-то, всё

понижаясь, под гору, но раздражительно отрицал это, коль скоро то же самое замечали другие. В таких борениях ему был тяжек и Пик, и ещё более некоторые умные люди из местных, и особенно главный начальник внутреннего управления, по фамилии Шер, который сам слыл за художника и в самом деле разумел в искусстве больше, чем герцог. Этот, как его называли, "внутренний Шер", был умён, пьян и бесстыден и допускал со всеми очень странное, фамильярное обращение, близко граничившее с наглостью. Фебуфиса он, по-видимому, считал ниже, чем бы тому хотелось, и называл его "величайшим мастером по утвержденному герцогом образцу".

Это приводило Фебуфиса в досаду, но тем не менее кличка плотно к нему пристала.

И директор был не один, который смотрел на привезённого герцогом фаворитного артиста как на что-то полусмешное-полужалкое, из чего, может быть, где-то, пожалуй, и сделали бы что-нибудь ценное, но из чего здесь ничего выйти не должно и не выйдет. Всё это, однако, нимало не помешало

Фебуфису прогреметь в стране, сделавшейся его новым отечеством, за величайшего мастера, который понял, что чистое искусство гибнет от тлетворного давления социальных тенденций, и, чтобы сохранить святую чашу неприкосновенною, он принёс её и поставил к ногам герцога. Герцог её не оттолкнул, как он не отталкивает ничего, что можно спасти. Приезжие мастера заставляли будто завидовать столице герцога все те страны, где искусство падало, нисходя до служебной роли гражданским и социальным идеям. И за то они отблагодарят герцога, - они в угоду ему распишут небо. Пика это не испортило, потому что при ограниченности его дарования он оставался только тем, чем был, но Фебуфис скоро стал замечать свою отсталость в виду произведений художников, трудившихся без покровителей, но на свободе, и он стал ревновать их к славе, а сам поощрял в своей школе "непосредственное творчество", из которого, впрочем, выходило подряд всё только одно очень посредственное. Общий европейский восторг при появлении картины Каульбаха

"Сражение гуннов с римлянами", наконец, был нестерпимым ударом для его самолюбия. Фебуфис почувствовал, что вот пришёл в мир новый великий мастер, который повлечёт за собою последователей в идейном служении искусству. Тогда

Фебуфис решительно стал на сторону противоположного направления, а герцог это одобрил и поручил ему "произвести что-нибудь более значительное, чем картина Каульбаха".

Внутренний Шер его расцеловал и сказал ему за обедом в клубе на "ты":

- Пришло твоё время прославиться!

По герцогскому приказу Фебуфис начал записывать огромное полотно, на котором хотел воспроизвести сюжет ещё более величественный и смелый, чем сюжет Каульбаха, - сюжет, "где человеческие характеры были бы выражены в борьбе с силой стихии", - поместив там и себя и других, и, вместо поражения

Каульбаху, воспроизвёл какое-то смешение псевдоклассицизма с псевдонатурализмом. В Европе он этим не удивил никого, но герцогу угодил как нельзя более.

- Тебе это удалось, - сказал герцог, - но всего более похвально твоё

усердие, и оно должно быть награждено.

Ему отпустили большие деньги и велели газетам напечатать ему похвалы.

Те сделали своё дело. Была попытка поддержать его и в Риме, но она оказалась неудачною, и суждения Рима пришлось презирать.

- Они не хотят видеть ничего, что явилось не у них; чужое их не трогает, - объяснял герцогу Фебуфис.

- Ты это прекрасно говоришь: да, ты им чужой.

- С тех пор как я уехал сюда...

- Ну да!.. ты мой!

- Им кажется, что я здесь переродился.

- Это и прекрасно. Ты мой!

- Нет, они думают, что я всё позабыл...

- Забыл глупости!

- Нет - разучился.

- А вот пусть они приедут и посмотрят. Это всё зависть!

- Не одна зависть, - я знаю, что они мне не прощают...

- Что же это такое?

- Измену.

- Чему?

- Задачам искусства.

- Задачи искусства - это героизм и пастораль, вера, семья и мирная буколика, без всякого сованья носа в общественные вопросы - вот ваша область, где вы цари и можете делать что хотите. Возможно и историческое, я не отрицаю исторического, но только с нашей, верной точки зрения, а не с ихней. Общественные вопросы искусства не касаются. Художник должен стоять выше этого. Такие нам нужны! Ищи таких людей, которые в этом роде могут быть полезны для искусства, и зови их. Обеспечить их - моё дело. Можно будет даже дать им чины и форму. У меня они могут творить, ничем не стесняясь, потому что у меня ведь нет никаких тревог, ни треволнений. Только трудись. Я хочу, чтобы наша школа сохранила настоящие, чистые художественные предания и дала тон всем прочим. Обновить искусство - это наше призвание.

Фебуфис понимал, что всё это несбыточный вздор, и ничего не хотел делать, а между тем из-за границы его уязвляла критика. Один из лучших тогдашних судей искусства написал о нём, что "во всей его картине достоин похвалы только правильный и твёрдый рисунок, но что её мёртвый сюжет представляет что-то окаменевшее, что идея если и есть, то она рутинна и бесплодна, ибо она не поднимает выше ум и не облагораживает чувства зрителя,

- она не трогает его души и не стыдит его за эгоизм и за холодность к общему страданию. Художник будто спал где-то в каком-то заколдованном царстве и не заметил, что в искусстве уже началось живое веяние, и здравый ум просвещённого человека отказывается высоко ценить художественные произведения, ласкающие одно зрение, не имеющие возвышающей или порицающей идеи. Теперь чем такие бедные смыслом произведения совершеннее в своём техническом исполнении, тем они укоризненнее и тем большее негодование должны поднимать против художника". А потому критик решительно не хотел признать никаких замечательных достоинств в произведении, которым Фебуфис должен был прославить свою школу, и вдобавок унизил его тем, что стал объяснять овладевшее им направление его несвободным положением, всегда зависящим от страха и фавора; он называл дальнейшее служение искусству в таком направлении "вредным", "ставил над художником крест" и давал ему совет, как самое лучшее по степени безвредности, "изображать по-старому голых женщин, которыми он открыл себе фортуну".

Фебуфис был страшно уязвлен этим "артиклем". Он никак не ожидал видеть себя смещённым и развенчанным так скоро и так решительно. Он ощутил в себе неудержимый позыв дать горделивый отпор, в котором не намерен был вступаться за своё произведение, но хотел сказать критику, что не он может укорять в несвободности художника за то, что он не запрягает свою музу в ярмо и не заставляет её двигать топчак на молотилке; что не им, слугам посторонних искусству идей, судить о свободе, когда они не признают свободы за каждым делать что ему угодно; что он, Фебуфис, не только вольней их, но что он совсем волен, как птица, и свободен даже от предрассудка, желающего запрячь свободное искусство в плуг и подчинить музу служению пользам того или другого порядка под полицейским надзором деспотической критики. И многое ещё

в этом же задорно-сконфуженном роде собрал Фебуфис, не замечая, что сквозь каждое слово его отповеди звучало сознание, что он на чём-то пойман и в споре своём желает только возбудить шумиху слов, чтобы запутать понятия ясные, как солнце. У него кстати оказался и стиль, благодаря чему в отповеди очень сносно доказывалось, что "для искусства безразличны учреждения и порядки и что оно может процветать и идти в гору при всяком положении и при всяких порядках".

Лучше написать это, как написал Фебуфис, даже не требовалось, но Пик, которому он читал свои громы, говорил, что он всё это уже как будто раньше где-то читал или где-то слышал. И Фебуфис сердился, но сознавал, что это, однако, правда. Да ведь нового и нет на свете... Всё уже когда-нибудь было сказано, но почему это же самое опять не повторить, когда это уместно?

Впрочем, чтобы отвечать от лица школы целой страны, надо, чтобы дело имело надлежащую санкцию, и потому автор решил представить свой труд самому герцогу. Это ему внушало спокойствие и дало всему действительно самое лучшее направление.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Выбрав удобный случай, чтобы представить свою рукопись герцогу, Фебуфис волновался в ожидании его ответа, а тот не отвечал очень долго, но, наконец, в один прекрасный день перед наступлением нового года художник получил приглашение от директора иностранных сношений - того самого искусного и ласкового дипломата, который некогда посетил вместе с герцогом его студию в

Риме.

Годы не изменили мягких манер этого сановника: он встретил Фебуфиса чрезвычайно радушно и весело поздравил его с большим успехом у герцога.

- Ваш ответ вашим озлобленным завистникам привёл в совершенный восторг герцога, - начал он, усаживая перед собою художника. - Его светлость изволил поручить мне выразить вам его полное сочувствие вашим прекрасным мыслям, и если при этом могут иметь какое-нибудь значение мои мнения, то я позволю себе сказать, что и я вам вполне сочувствую. Я прочитал ваше сочинение.

Герцог желал этого, и я был должен прочесть и исполнился радости за вас и скорби за себя... Да, в числе моих помощников нет ни одного, который имел бы такие ясные взгляды и умел бы так хорошо их отстаивать.

Фебуфис поклонился, а сановник пожал его руку и сказал, что если бы он не был великим художником, то он ни на кого бы смелее, чем на него, не решился указать как на способнейшего дипломата.

- Значит, я теперь могу выпустить написанное в свет?

- Нет. И это не нужно. Это само по себе так светло, что не нуждается во внешнем свете. Герцог на вашей стороне. Вам сейчас предстоит удовольствие увидать, что именно его светлость начертал наверху ваших верноподданных слов своею собственною бестрепетною рукой.

Произнеся с горделивым достоинством эти слова, сановник взял на колени малиновый бархатный портфель с золотым выпуклым вензелем и таким же золотым замком, помещённым в поле орденской звезды. Затем он бережно ввёл внутрь портфеля длинную кисть своей старческой руки и ещё бережнее извлек оттуда рукопись Фебуфиса, на верхнем краю которой шли три строки, написанные карандашом, довольно красивым, кругловатым почерком, с твёрдыми нажимами.

Положив бумагу на папку посреди стола, сановник поднялся с своего места и попросил художника сесть в кресло, а сам стал и поднял вверх лицо, как будто он готовился слушать лично ему отдаваемое распоряжение герцога.

Фебуфис прочитал: "Одобряю и вполне согласен".

- Вот! - прошептал с придыханием и наклоняя голову, вельможа.

"Но", - продолжал Фебуфис.

Сановник опять поднял лицо и опять застыл в позе.

"Имея в виду всеобщее растление, которое теперь господствует в умах, нахожу несообразным говорить с этими людьми словами верноподданного убеждения".

Фебуфис вспыхнул и взглянул вопросительно на вельможу.

Тот тоже посмотрел на него выразительным взглядом и произнёс:

- Он неотразим! - и затем протянул руку к бумаге с тем, чтобы взять и вложить её снова бережно в малиновый портфель.

- Разве вы мне не возвратите и мою бумагу?

- Конечно, нет. С этим начертанием герцога она отныне составляет достояние истории... Она исторический документ, который переживёт нас и будет храниться века в архиве, но вы, вместо этой бумаги, получите другую, и вот она.

Он дал художнику небольшой листок бристоля, на котором назначалось дать ему высокий чин и соединенные с ним потомственные права и имение в живописном уголке герцогства.

Пока Фебуфис смотрел удивлёнными глазами на эти строки, значение которых ему казалось и невероятно, и непонятно, и, наконец, даже щекотливо и обидно, директор поправлял свой нос и, наконец, спросил:

- Мне кажется, что вы как будто удивляетесь.

- Да, граф, - ответил Фебуфис.

Граф качнул головою, улыбнулся и ответил:

- Да, это обыкновенно бывает с теми, кто не привык к характеру герцога.

Редко кто знает, как он щедр и как он умеет награждать.

- Да, герцог щедр, но в числе его наград есть одна, которая, мне кажется, соединена с переменою подданства... Я уважаю герцога, но я никогда не просил об этом.

- Неужто?.. Впрочем, я до вещей внутреннего управления не касаюсь... на это у нас есть господин Шер. Правда, что у него в ведомстве всё идёт чёрт знает как, но зато по вдохновению... У нас это любят. Впрочем, если это неудобно, то вы сами можете говорить об этом с герцогом... вам завтра надо ему представиться и благодарить его светлость. Поцелуйте руку... Это так принято... Adieu! {Прощайте! - франц.}.

Граф повернулся и послал рукою поцелуй Фебуфису.

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Фебуфис возвратился от обласкавшего его дипломата в самом дурном расположении духа: он переходил беспрестанно от угнетённости к бешенству и не знал, чему дать более хода. Дары, возвещённые ему маленькою записочкой на бристоле, были очень щедры, но при всём том он чувствовал, что потерял нечто более важное и существенное, чем то, что получает. Во всяком случае он трактован слишком ниже того, до чего положил себе предельною метой, и внутренний Шер имеет основание шутить над его "головным павлином", а граф внешних сношений может посылать ему на прощание детские поцелуи. Все они, в самом деле, значительные канальи, но крепче его наступают людям на ноги, меж тем как он колеблется и не умеет быть притворщиком, тогда как, в сущности, это неотразимо требуется. Он всё дышит и томится. А потом стекло, сквозь которое он смотрит, как будто задышится и потемнеет, и ничего не станет видно, и тогда он примет решение, какого не думал. Так и теперь: простой и ясный смысл говорит ему, что он должен поблагодарить герцога сразу за всё и сразу же от всего отказаться. Недаром дух его возмущается и он чувствует в себе полный достаток сил всё это сделать, но как только он начинает соображать: что для этого нужно разрушить и в чём повиниться, так его практический смысл угнетается целою массой представлений, для успокоения которых выходит из завешенного угла на ходулях софизм: "Не всё ли равно, такой или другой деспотизм?.. И этот и те - все гнут - не парят, и сломят -

не тужат... Этот по крайней мере... Да нет - всё гадость, всё несносно..."

Тут проходит какая-то полусонная глупость: один получает преимущество перед другим, потому что он один, а в существе потому, что с ним уже сделка сделана, а из одного закрома брать корм удобнее, чем собирать его по пустым токам. Головной павлин, дойдя досюда, складывает хвост и садится на насест.

Так это было и теперь. Фебуфис вздыхал, скреб грудь и даже, отправляясь утром другого дня в герцогский замок для принесения благодарности его светлости, ещё не знал, что он сделает, но с ним был его практический гений, и органически в нём уже сложилось то, что надо делать.

Увидав его издали, герцог кивнул ему головою и, прервав речь с тем, с кем разговаривал, громко спросил:

- Ты доволен?

Это была пренеудобная форма для начала объяснений; художник почти столько же волею, сколько и неволею уронил тихо, что он доволен, но осмелится нечто объяснить.

Ответ показался герцогу невнятен, и он переспросил:

- Что?!

- Я благодарю вашу светлость за ваши милости, но...

- То-то!

Художник было почтительно начал о своей отповеди, которую он желал сделать гласною, но герцог нахмурился и сказал:

- Оставь это: искусство, как и всё, должно быть национально. А чтобы различные толки не портили дела, я велел принять меры, чтобы сюда не доходили никакие толки. Ты очень впечатлителен. Пора тебе перестать вести одинокую жизнь. Я тебе советую выбрать хорошую, добрую девушку по сердцу и жениться.

Фебуфис благодарил за милостивое внимание и заботливость, но не выразил желания жениться.

Герцог сдвинул брови и сказал:

- А знаешь, мне это очень противно! Семейная жизнь всего лучше успокаивает, и ты это, наверное, увидишь на своём товарище, которого, кстати, поздравь от меня. Он сделал превосходный выбор и, вероятно, будет счастлив.

- Мой товарищ?.. О ком, ваша светлость, изволите говорить?

- Ну, разумеется, о маленьком Пике. Чтобы не забыть - о нём теперь надо лучше позаботиться, так как он женится, то я велю дать ему должность с двойным окладом. Его будущая жена - дочь очень достойного человека и моего верного слуги. Храбр... и глуп, как сто тысяч братьев. Будто ты ничего об этом не знаешь?

- Ничего, ваша светлость.

- Маленький Пик, значит, в любовных делах осторожен. Это, впрочем, так и следует: девушка очень молода и наивна, как настоящая монастырка, но он очень скоро победил её застенчивость. Представь, он нашёл способ разъяснить ей, чем отличается букан от букашки... За это его тюк на крюк! Это довольно смешной случай, но пусть он сам тебе о нём расскажет. Кстати, он зовёт её

"прелестная Пеллегрина". Ей это идёт... Ты её не видал?

- Нет.

- Очень интересна: она в миньонном роде.

Фебуфис выслушал новость о Пике как бы в забытьи: его не интересовало теперь ничто, даже и то, что и с самим с ним происходило: всё ему представлялось тяжёлым сновидением, от которого он хотел бы отряхнуться, только это казалось невозможным. Он чувствовал, что как будто ушёл далеко в какой-то дремучий лес, из которого не найти выхода. Да и куда выходить? И

зачем? Здесь он всё-таки значительная величина, хоть по герцогскому распоряжению, а во всяком другом месте он станет наравне со всеми судим свободным судом критики, и... он знает, какое она отведёт ему место...

Тяжкое унижение! Здесь он ничего этого не испытает... Сюда ничто ему неприятное не проникнет - против этого велено принять меры. Он в этом не виноват, а между тем ему от этого спокойно, и он лёг на диван, покрыл ноги

Фебуфис встал несколько мрачный и серьёзный, молчал в продолжение всего стола, но при конце обеда прямо, без всяких предисловий, спросил Пика:

- Я слышал, ты женишься?

- Кто тебе это сказал?

- Герцог.

- На ком же, смею спросить?

- Ну, что за глупость: будто ты не знаешь.

- До сих пор не знаю.

- На какой-то милой девушке, невинной монастырке, которую ты прозвал

"прелестною Пеллегриной". Зачем ты покорил её сердце и научил её, как узнавать букана от букашки?

Пик расхохотался.

- И герцог это знает?

- Он говорил мне об этом.

- Боже мой, какая противность! Чего он только не знает? Кажется, всё, кроме нужд своего народа!

- Так это правда или нет?

- Что я женюсь?.. Конечно, неправда!

И Пик опять расхохотался. Он, такая маленькая крошка, чья незаметная фигура во всех возбуждала смех и шутливость, как он мог быть любим милою девушкой, которая ему чрезвычайно нравилась? И он женится! Это самому ему только и могло казаться слишком грубою и слишком неотделанного насмешкой, но тем не менее через несколько дней он сказал Фебуфису:

- Знаешь, я в самом деле, кажется, женюсь!

- Отчего же тебе это вдруг стало казаться?

- Оттого, что я сделал Пеллегриночке предложение, и объяснился с её

отцом, и от обоих от них получил согласие.

- Вот те чёрт! В таком случае я поздравляю тебя, - ты, значит, наверное женишься.

- Да, вообрази, женюсь! Это случилось как-то внезапно... У неё есть кузен, молодой офицер, мерзкий шалун, который выдал мою тайну, и я был должен объяснить мои намерения... Конечно, не бог знает что: мы с нею просто ходили и гуляли, но этот достопочтенный старик, её отец... он наивен так же, как сама Пеллегрина, и это не удивительно, потому что он женился на матери

Пеллегрины, когда ему было всего двадцать лет, и его покойная жена держала его в строгих руках до самой смерти... Она умерла год тому назад.

- Он, верно, рад, что она умерла.

- М... ну - не знаю. Его племянник говорил, будто она ставила его на колени, и за то старичок теперь желает будто компенсации и, как только выдаст дочь замуж, так сам опять женится. Но этому хотят помешать.

Фебуфис уловил вполне ясно только последнее слово и повторил вяло:

- Жениться! Это значительный ресурс при большой скуке.

- Так ты против женитьбы?

- Как можно! Особенно при настоящем случае, когда кое-что может перепасть и на мою холостяцкую долю.

- Да ведь, признайся, и тебе здесь скучно... Ты скучаешь?

- Очень скучаю, мой милый Пик, и потому я был бы очень счастлив, если бы ты и твоя будущая жена не отогнали меня, старика, от своего обеденного стола и от вашей вечерней лампы. А уж потом я буду желать вам спокойной ночи.

- О, конечно, это так и будет! Это непременно так и будет! Мы с тобой не расстанемся и будем жить все вместе. Мы уже об этом говорили.

Пеллегриночка тебя очень почитает. Она пренаивное дитя: она сказала, что она меня "любит", а тебя "уважает", и сейчас же вскрикнула: "Ах, боже мой! я не знаю, что больше!" Я ей сказал, что уважение значит больше, потому что оно заслуживается, и указал на её чувства к отцу, но она пренаивно замахала руками и говорит: "Что вы, что вы, я папу и не люблю и не уважаю!" Я

удивился и говорю: "За что же?" А она говорит: "Я к нему никак не могу привыкнуть". - "В каком смысле?" - "Я не могу переносить, для чего от него бобковою мазью пахнет". - "Какие пустяки!" - "Нет, говорит, это не пустяки;

мать тоже никак не могла привыкнуть: она правду ему говорила, что он "не мужчина". - "Что же он такое?" - "Мама его называла: губка! Фуй!" - "Чем же это порок?" - "Да фуй!.. мне о нём стыдно думать!" Ты вообрази себе этакую своего рода быстроту и бойкость в нераздельном слитии с монастырскою наивностью... Это что-то детское, что-то как будто игрушечное и чертопхайское... и, главное, эти неожиданные сюрпризы и переходы, начиная от букана до мужчины и до не-мужчины... Ведь всё это видеть, всё это самому вызвать и наблюдать все эти переходы...

- Что и говорить! - перебил Фебуфис. - Во всём этом, без сомнения, чувствуется биение жизненного пульса.

- Да, вот именно, биение жизненного пульса.

И ему было дано вволю испытать на себе в разной степени биение жизненного пульса. Одно из высших удовольствий в этом роде он узнал в самый блаженный миг, когда после свадебных церемоний остался вдвоём с прелестною

Пеллегриной. Случай был такой, что Пик совершенно потерялся, убежал в холодный зал и, прислонясь лбом к покрытому изморозью оконному стеклу, проплакал всю ночь. В этом же положении спасла его утром его молоденькая жена: она подошла к нему с своим невинным детским взглядом в утреннем капоте новобрачной дамы, положила ему на плечи свои миниатюрные ручки и, повернув к себе этими ручками его лицо, сказала:

- Мой друг, ведь я не раздевалась...

- Мне всё равно! - ответил спешно Пик.

- Нет... не всё равно.

У Пика кипела досада, и он ответил:

- Я говорю вам: это мне всё равно!

- А я... я себе этого даже и объяснить не могу...

- Себе!

- Да.

- Даже себе не можете объяснить?!

- Вот именно!

- Это становится интересно.

- Я помню одно, что я дежурила в комнате у начальницы, и он неслышно взошёл по мягким коврам, и... он взял меня очень сильно за пояс...

- Чёрт бы вас взял с ним вместе!

- Но я не раздевалась и только была совсем измучена... и я больше ничего не знаю... я ничего не помню...

- Не помните!

- Да, я затрепетала...

- Затрепетала!

- Да, затрепетала... мы так воспитаны.

- Вы очень оригинально воспитаны... Ничего не понимаете...

- Да... не понимала, а теперь мне дурно.

Пик хотел её оттолкнуть, но вместо того принял жену под руки, отвёл её

в спальню, помог ей раздеться и сказал:

- Раз всё было так, то это предается забвению.

Она в полузабытьи, с глазами, закрытыми веками, слабо пожала его руку.

- Но только мы уедем отсюда. Здесь им везде уж слишком полно.

- Как ты хочешь, букан, - прошептали милые, детские уста Пеллегрины.

Пик улыбнулся и стал целовать их и повторял:

- Мы от него уедем, уедем, букашка!

- Да, уедем, буканчик, - отвечала Пеллегрина, - только не надо ничем тревожить папу.

Пик все позабыл и растаял в объятиях своей наивной жены.

Букан и букашка были счастливы. Равновесие в их жизни нарушалось только одним сторонним обстоятельством: отец Пеллегрины, с двадцати лет состоявший при своём семействе, с выходом дочери замуж вдруг заскучал и начал страстно молиться богу, но он совсем не обнаруживал стремления жениться, а показал другую удивительную слабость: он поддался влиянию своего племянника и с особенным удовольствием начал искать весёлой компании; чего он не успел сделать в юности, то всё хотел восполнить теперь: он завил на голове остаток волос, купил трубку с дамским портретом, стал пить вино и начал ездить смотреть, как танцуют весёлые женщины. Спустя малое время он не выдержал и сам принял участие в танцах.

По его значению в военном мире, внутренний Шер довёл об этом до сведения герцога, а герцог, встретя его в парке, спросил:

- Ты танцуешь?

- Виноват, - отвечал генерал.

- Отчего ты это вздумал?

- Рано женился и ничего не испытал в молодости, ваша светлость.

- То-то! Смотри, чтоб этого не было.

Почтенный воин дал слово своему повелителю, но не в силах был этого слова выдержать: молодая компания опять увлекла его в опасное сообщество, где он нарушил своё обещание: он пил и танцевал, и, делая ронд в фигуре, вдруг увидал перед собою внутреннего Шера... Генерал сейчас же упал и переломил себе хребет, а когда пришёл на мгновение в себя и сообразил, что об этом узнает герцог, то тотчас же тут и умер на месте преступления.

Внутренний Шер тихо перенёс героя ночью в его жилище и утром доложил герцогу. Герцог слушал начало доклада в гневе, но потом был тронут поступком генерала и сказал:

- Он хорошо кончил!

Затем вышло распоряжение, чтобы молодых людей посадить под арест, танцорок высечь, а усопшему сделать погребальный церемониал по его заслугам и произнести над его гробом глубоко прочувствованное слово.

Всё это было исполнено, и герцог сам был тут, сам окинул взором церемонию, сам выслушал слово и даже приткнулся рукою ко гробу некогда храброго человека, а потом с чувством пожал руку его дочери. Факт этот целиком перешёл в историю народа.

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Траур, который надела по отце Пеллегрина, до того шёл к её грациозной, лёгкой фигурке и пепельной головке, что Фебуфис, пребывавший долгое время в тяжёлой и беспросветной хандре, увидав её, просветлел и сказал:

- Знаете ли, я очень хочу написать ваш портрет.

Пеллегрина, как женщина, с удовольствием чувствовала обаяние, которое её красота произвела на знаменитого, по общему мнению, друга её мужа, и ничего не имела против осуществления его артистического желания. Пик одобрял это ещё более.

- Это тебе пришла счастливейшая мысль, - восклицал он, - это обоих вас займёт, и тебя и её заставит прогнать от себя тяжёлые мысли.

Портрет был начат во весь рост на большом холсте, где нашли место для своего расположения все любимые вещи в будуаре Миньоны.

Фебуфис после продолжительной апатии и бездействия взялся за работу с большим рвением, и портрет Пеллегрины обещал превзойти портрет, написанный

Фебуфисом с герцогини для кабинета герцога. Это обстоятельство заключало в себе даже нечто щекотливое и заставляло Фебуфиса производить работу не в мастерской, а в будуаре Пеллегрины. Он приходил к ней в своём рабочем лёгком костюме - в туфлях, сереньких широких панталонах и коричневой бархатной куртке. Она позировала перед ним стоя и, утомясь, отдыхала на широкой оттоманке, а он переносил её девственные черты на полотно и нечто занес нечаянно в своё сердце, начавшее гнать кровь в присутствии жены друга с увеличенною силой. Он стал неровен и нервен, - она это, кажется, замечала, но оставалась во всегдашнем своём беспечном, младенческом настроении, и даже когда он однажды сказал ей, что не может глядеть на неё издали, она и тогда промолчала. Но уж тогда он бросил кисть и палитру и, кинувшись к ней, обнял её колени и овладел ею так бурно, что она совсем потерялась, закрыла лицо руками и прошептала не раз, а два раза:

- Бога ради, бога ради!

Он, кажется, не разобрал, как это следовало понять, и последствия этого недоразумения совершенно не отвечали программе сеанса.

Дела могли идти таким порядком очень долго, но раз Пик вошёл домой не в счастливый час и не в урочное время и услыхал это же странно произнесённое

"бога ради!" Он понял это не так, как следовало: ему показалось, что его жене дурно, и он бросился к ней на помощь, но, спешно войдя в комнату, он застал Пеллегрину и Фебуфиса сидящими на диване, слишком тихими и в слишком далёком друг от друга расстоянии.

Он посмотрел на них, они на него, и все трое не сказали друг другу ни слова.

И Пик стоял, а те двое продолжали сидеть друг от друга слишком далеко, в противоположных концах дивана, и везде, по всей комнате, слышно было, как у них у всех у трёх в груди бьются сердца, а Пик прошипел: "Как всё глупо!"

- и вышел вон, ошеломлённый, быть может, одною мечтой своего воображения, но зато он сию минуту опомнился и, сделав два шага по ковру, покрывавшему пол соседней гостиной, остановился. Его так колыхало, что он схватился одною рукой за мебель, а другою за сердце... Вокруг была несколько минут жуткая тишина, и только потом до слуха Пика долетел тихий шёпот:

- Для чего вам было садиться так далеко?

Это говорила букашка, и говорила с укоризною... Фебуфис в роли букана был сильнее потерян и молчал.

Её это ещё больше рассердило. Пик слышал, как она встала с дивана и подошла к столику и как обручальное колечко на миниатюрном пальце её руки тихо звякнуло о гранёный флакон с одеколоном. Пик узнавал её по всем этим мелким приметам.

Она, очевидно, входила в себя и держала себя на уровне своих привычек, между тем как её сообщник был недвижим и едва мог произнести:

- Было бы всё равно.

- Совсем не равно, - отвечала наставительно Пеллегрина, уже повышая тон до полуголоса. - Люди, которые просто разговаривают, никогда так далеко не сидят.

Он тоже хотел ободриться и с улыбкою, слышною в шёпоте, спросил:

- Здесь это не принято?

Но она совсем уже полным голосом повторила:

- Не принято!.. Гораздо важнее - это не то, что здесь "не принято", а то, что это везде неестественно!

И с этим она поставила на уборный стол флакон и, вероятно, хотела идти вслед за мужем в те самые двери, в которые он вышел, но Пик предупредил её:

он бросился вперед, схватил в передней свой плащ и шляпу и выбежал на улицу.

На дворе уже темнело и лил проливной дождь. Пик ничего этого не замечал; он шёл и свистал, останавливался у углов, не зная, за который из них поворотить, и потом опять шёл и свистал, и вдруг расхохотался.

- И это я ей говорил. Я ей объяснял, что букашка и что букан! И это она уверяла меня, как она не понимала, что с нею делают, и затрепетала! И это я писал Маку о здешних женщинах, как они наивны!.. Что мог я понять в этом омуте, в этой поголовной лжи?.. Что я могу понять даже теперь? Впрочем, теперь я понимаю то, что я не хочу здесь оставаться ни дня, ни часа, ни минуты!

И с этих пор он исчез бесследно.

Внутренний Шер доложил герцогу об исчезновении Пика в числе обыкновенных полицейских событий. Всё, что предшествовало этому загадочному исчезновению и что было его настоящей причиной, осталось для всех посторонних неизвестным. Когда же все розыски Пика в пределах герцогства оказались безуспешными, герцог призвал Фебуфиса и спросил:

- Что ты знаешь о своём товарище?

- Ничего, ваша светлость.

- А в каком положении его жена? Она, может быть, уже вдова, и у неё нет права на пенсию?

- Если, ваша светлость, повелите, - вкрадчиво вставил Шер.

- Да, - отвечал герцог, - я повелеваю. И, кстати, пусть её тоже определят воспитательницей там, где она сама училась. Это будет приятно герцогине.

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Исчезновение Пика, однако, чувствительно ударило по сердцу Фебуфиса, и

Пеллегрина перестала ему больше нравиться, а притом совершилось ещё другое.

Сопровождая герцога, он посетил один богатый торговый город, в ратуше которого им был дан роскошный бал. На этом бале, в числе многих красивых женщин, появилась молодая девушка классически строгой и поразительной красоты. Её звали Гелия. Она была дочь местного богатого негоцианта, имевшего дела со всею Европой. Красота её бросилась всем в глаза и сразу

Фебуфиса пленила. Это заметил герцог и тут же спросил его:

- Что ты о ней скажешь?

- Ваша светлость, - отвечал Фебуфис, - о ней можно сказать только, как говорят на востоке: "Глаз смертного не может видеть такое совершенство без готовности умереть за него".

Герцогу понравилась восточная фраза: он, почитавший себя покровителем веры, сам любил иногда пустить в ход что-нибудь в библейском роде, и в данном случае он тоже скомпоновал что мог: он похлопал Фебуфиса по плечу и сказал:

- Эге, смертный, я вижу, ты еси уже уязвлён сею красою. Бойся заболеть, но, впрочем, при мне и сия болезнь может оборотиться не к смерти, а к

славе... сумей только ей понравиться.

- Ваша светлость, смертный не дерзает и думать о том, чтобы понравиться такой красавице.

- Прекрасно сказано: может быть, ей даже и нельзя понравиться, потому что она, как единственная дочь богатого отца, избалована и хватила хвалёной цивилизации за границею. Говорят, она холодна, как Диана.

- Вот изволите видеть!

- Да, да, - Диана, и даже ходит одна с огромным псом. И притом, она умна... и даже, кажется, что-то пишет... И вот именно об искусстве... Она тоже живописец и училась у Каульбаха. Но, главное, отец в ней не слышит души, и она очень своевольна. Но, надеюсь, я здесь хозяин и могу кое-что сделать. Хочешь, я её за тебя посватаю?

- Пощадите, ваша светлость!

- А вот же посватаю и высватаю: это дело моё, а ты знай сам средство, как с нею обходиться, - и с этим он прямо с места направился к отцу красавицы, взял его под руку в сторону и стал просить у него руки дочери для жениха, которого он рекомендует.

Фебуфис был как на иголках, но около него был Шер; он его успокоивал и шептал ему:

- Ничего не выйдет; у её отца, у этого старого Фрица, в голове преогромный павлин: он собит дочке мужа миллионера или маркграфа.

Отец красавицы, которую звали Гелия, был сытый и рослый бюргер с надменным лицом, напоминающим лицо герцога Веллингтона, слыл за страшного богача и жил роскошно. Однако, обращаясь в стороне от дворских обычаев и притом в торговом кружке, в котором он имел первенствующее значение, он не отличался находчивостью и был взят врасплох; он слыхал, что таким сватам не отказывают, и не успел сказать ни да, ни нет, как "сват" уже поманул к себе жениха. Это обещало дрянную игру: два головные павлина сшибались: отец отца

Фебуфиса был приказчиком у отца старого Фрица, Фриц не мог желать себе такого зятя, но тем не менее сухое и даже немножко надменное согласие было дано. Герцог поднял бокал за здоровье жениха и невесты, и они были помолвлены. Негоцианты порта были этим удивлены и обижены, - на всех лицах было заметно неудовольствие, а Шер, принеся своё поздравление отцу невесты, отошёл в амбразуру окна и, достав из кармана агенду, написал nota bene

{заметь хорошо (лат.)}, по которой тайной агентуре следовало пошарить везде, где возможно: всё ли благополучно в делах почитаемого в миллионерах Фрица?

Его уступчивость казалась Шеру подозрительною. Девушка не протестовала нимало, но с первых же минут показала своему жениху холодное презрение, а тем не менее вскоре же с царственною пышностью была отпразднована их свадьба. Невесту, которая всё продолжала держать себя в строгом чине, подвёл к алтарю сам герцог и оставался первым гостем на пире, где присутствовала вся знать столицы, но присутствовала также незримо и Немезида...

Негоциант ничего не определил дочери, но можно было думать, что он даст большое приданое, а герцог, который "любил награждать", конечно, доставит многосторонние другие выгоды, - вышло, однако, так, что всё это было вдруг испорчено на первых порах. Недобрым предвестием всего было письмо, которое

Фебуфис нашёл у себя на столе в то время, когда привёз к себе молодую супругу и оставил её на короткое время в её художественно отделанной половине. Письмо было написано какою-то злою и мстительною женщиной: в нём извещали Фебуфиса, что он великолепно надут, что он получил жену с большими претензиями и без всяких средств; что тесть его, слывущий за миллионера, на самом деле готовый банкрот, ищущий спасения в дорого ценимой им уступке; что брак этот со стороны Гелии есть жертва для спасения отца, а Фебуфис от всего этого получит право ужинать всегда без последнего блюда.

Фебуфису показалось, что это писала Пеллегрина. Он знал, что букашка чертовски скрытна, ловка и мстительна, а притом она, кажется, успела стать слишком знакома с внутренним Шером и умела узнавать у него кое-что из его ежедневных упражнений в подпечатывании и чтении писем, вверяемых почтовой пересылке.

Маленькая изящная Пеллегрина могла знать тайности, но ей также ничто не мешало и лгать и клеветать на людей. Эта женщина - живое и мерзкое воспоминание, при котором является укол в сердце и мелькает перед глазами тень маленького Пика.

Теперь это случилось как нельзя больше не вовремя. Теперь это надо решительно прочь.

Он наскоро сунул смутившее его на минуту письмо в карман изящного спального жакета из мягкой восточной материи и в лёгких восточных туфлях спустился из мастерской вниз к жене, спальня и уборная которой были устроены в тех самых покоях, которые занимал в этом казенном доме Пик и его

Пеллегрина. Спальня Гелии приходилась именно в той самой комнате, где

Фебуфис писал портрет с Пеллегрины и скомпрометировал её, севши слишком далеко от неё на диване.

Это всё опять ему ненадлежаще вспомнилось, когда он с изящною ночною лампочкой в руке проходил по мягкому ковру той комнаты, где стоял Пик, держась рукою за сердце и выслушивая из собственных уст жены сознание в её

поступке и в её чертовской опытности и органической любви к обману.

Фебуфис тряхнул своими поредевшими кудрями, как бы отгоняя воспоминания, и положил руку на массивную бронзовую фигуру дракона, служившую ручкою двери в женину спальню.

Сию минуту он увидит свою великолепную Гелию...

Сердце его усиленно билось, но дверь не подавалась... она была заперта.

Быть может, это ему так только кажется; быть может, он неловко берётся. Он надавил ручку сильнее и теперь несомненно убедился, что дверь заперта изнутри на ключ. Значит, полученное неизвестным путём письмо предупреждало его кое о чём верно... свадебный пир его кончен, и он, как дитя, оставлен

"без последнего блюда".

Он был в нерешимости, что ему делать: встряхнуть дверь и звать жену так, чтобы она должна была откликнуться, или выдержать себя и на первых же порах наказать её ни с чем несообразный каприз пренебрежительною холодностью?

Первое угрожало шумом и скандалом, который мог дойти до ушей прислуги и сделать его смешным в передней, на кухне и в мелочных лавках, откуда потом придёт слух и в гостиные... Второе... ещё может к чему-нибудь вывести.

Он предпочёл второе и возвратился спать в свою мастерскую.

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Утро второго дня было для Фебуфиса тяжело неимоверно. Начало семейной жизни его не радовало, и он встал, ощущая никогда ему до сих пор не известный страх перед женщиной... прекрасною, строгою и чертовски холодною женщиной, избалованности и капризам которой, очевидно, нет меры, точно так же, как не видно меры её упорству и самообладанию, которых совсем нет у

Фебуфиса.

Но обстоятельства требовали, чтобы он показал некоторое самообладание, и он решился сделать над собою твёрдые усилия. Он сошёл в столовую, где имел привычку пить свой утренний кофе, и, к удивлению своему, застал здесь за столом совершенно одетую жену, перед которой была английская книга, а у ног её лежала её огромная чёрная собака Рапо. Супруги повидались холодно, как знакомые. Гелия не обнаружила ни малейшего замешательства и даже не дала заметить мужу, что она его некоторое время ожидала за кофе. Он хотел разразиться, но вместо того извинился, сделал несколько незначительных вопросов и несколько раз посмотрел на чёрного Рапо. Его занимало: когда и кто привёл в его дом эту собаку, имевшую чрезвычайную привязанность к Гелии, а к нему возымевшую с первой встречи глухое личное неудовольствие, способное при всяком удобном поводе перейти в открытую неприязненность? Фебуфис даже не вытерпел и полюбопытствовал:

- Когда сюда перебрался Рапо?

Гелия отвечала, что Рапо пришёл вчера с её верною служанкой.

"Рапо и верная служанка!.. Недурненькие штучки для начала", - подумал

Фебуфис и затем спросил:

- А где вы нашли для него здесь помещение?

- Его помещение, как всегда, при мне.

- Нет, где он спал?

- На ковре, в ногах у моей постели.

"Какова штучка!" - подумал Фебуфис и встал, чтобы приветствовать двух близких родных жены, приехавших сделать ей обычный визит на другое утро после брака.

Фебуфис был рад их приходу, чтобы избавиться от сообщества, в котором ему становилось тяжело, и в то же время показать первое проявление и своего равнодушия и своего самообладания.

Он мало поговорил и, встав, направился к себе в мастерскую; но при повороте на ковре наткнулся на Рапо и чуть не упал.

Он видел, что гости и его жена сделали над собою усилие, чтобы не засмеяться его полёту и смешному взмаху, который он сделал руками.

Один Рапо поглядел на него серьёзно и грустно, без унизительной иронии, и, звучно вздохнув из глубины своей собачьей души, точно хотел сказать: "Ах, уйди, тебе здесь не место!"

Фебуфис с своей стороны подумал: "Я эту собаку непременно убью", - и затем он пришёл к себе в мастерскую, одновременно чувствуя и бешенство и неотразимую потребность удерживаться, и вдруг он схватил кисти и начал работать.

С этих пор мастерская, этажом выше жилья, сделалась его постоянным приютом. Он точно вышел из дому без спора и без боя, сам не заметив, как это случилось.

Он делал с женой визиты; был с нею на завтраке в замке у герцога, причем герцог, поздравляя Гелию, поцеловал у ней руку в присутствии герцогини. Потом у них был родственный обед, за которым Фебуфис убедился, что отец его жены не даст дочери ничего, а что все прочие её родственники совсем даже и не намерены почитать его за замечательного человека. Они нимало не скрывают, что смотрят на него просто как на герцогского фаворита, до которого они снизошли случайно, по обстоятельствам, о которых он поймёт в своё время и для которых обязан будет поработать. Вообще со временем ему скажут, что делать. За обедом последовал бал, на котором в блестящей свите прошёл герцог, и опять уже не раз, а два раза поцеловал руку Гелии, -

здороваясь и прощаясь, - и сидел с ней одной пять минут в уединённой маленькой гостиной, из которой, по принятому этикету, в эти минуты все вышли. Потом он подарил, по старине, вниманием и Фебуфиса. Он спросил его:

- Счастлив?

Фебуфис поблагодарил за внимание.

- То-то! - пошутил герцог и, улыбаясь, шепнул ему на ухо: - Будь терпелив и уповай на бога.

"Что за дьявольщина! - подумал, провожая герцога, Фебуфис. - Во что, в самом деле, он не вмешивается, чего он только не знает и о чём он не говорит!.. Как его много! Как его везде чертовски много!"

И вдруг он остановился на месте и зашатался. Он вдруг ясно увидел, что его жена - любовница герцога.

С Фебуфисом сделался обморок, и довольно странный обморок, в котором продолжалось сознание.

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Этого, может быть, только не видят другие, или, наоборот, это видели и видят все, кроме его. Он, настоящий, форменный муж, который узнаёт о своём позоре самый последний и потом смиряется и сносит это из ложного стыда или выгод, но вот тут уж ошибка, - этого одного уж ни за что не будет с

Фебуфисом. Этого он не снесёт ни за какие выгоды в мире. Он это разъяснит и разрубит все сейчас, сию минуту. И все условия ему благоприятствовали -

обморок сокрыл от него разъезд гостей и окончание бала. Придя окончательно в чувство, Фебуфис увидел себя в полумраке, на кушетке, в будуаре жены. Сюда перенесли его гости, при которых он упал в дурноте, проводивши герцога.

Гелия стояла перед ним, возле неё была её "верная служанка", и невдалеке от неё, глядя ей в глаза, лежал не менее верный Рапо. Огни во всех апартаментах были потушены, и в доме была тишина; сквозь складки оконных занавесок виднелась звезда, меркнувшая в предрассветной синеве неба.

Фебуфис остановил взгляд на служанке и сказал:

- Зачем она здесь?

Гелия сделала лёгкое движение головой, и женщина вышла.

- Могу ли я сделать вам один вопрос? - сказал Фебуфис.

- Конечно, - отвечала Гелия.

- О чем с вами говорил наедине герцог?

Гелия сдвинула брови и покраснела. Фебуфис мгновенно сорвался с места и вскрикнул:

- Я хочу это знать!

- Он говорил со мной об одном деле моего отца.

- О каком деле?

- Я не должна этого никому сказать.

- Это неправда!.. это ложь!.. Вы его любовница!

Краска мгновенно сбежала с лица Гелии и заменилась болезненною бледностью.

- Да, - продолжал Фебуфис, - я вас поймал... я вас открыл, я теперь понимаю ваше поведение, и вот... вот...

- Что вы хотите?

- Ничего!.. От вас ничего... Поняли?

- Поняла.

- Прекрасно!.. Мне не нужна герцогская любовница!

- Да?

- Да. Вы должны были по крайней мере раньше мне сознаться в этом.

- Идите ж вон отсюда!.. Сейчас же вон, или... эта собака перекусит вам горло!

- Я вон... я?!

- Да, вы... Вон, сын приказчика моего деда!

- О, - протянул Фебуфис, в голове которого его собственный павлин вдруг распустил все свои перья, - так вы вот как на меня смотрите! Я вам покажу, кто я!

И он, задыхаясь и колеблясь от гнева на ногах, пошёл в свою мастерскую, но он не лёг спать, - его пожирала простая физическая жажда мщения, - он сошёл опять вниз, взял из буфета две бутылки шампанского и обе их выпил, во всё время беспрестанно волнуясь и то так, то иначе соображая своё положение.

Он непременно хотел что-то сделать, и не знал, что ему делать. В этом уплыл остаток ночи, и в окнах серел рассвет непогожего дня.

Фебуфис стал приходить в другое, мирное настроение: он чувствовал теперь потребность сказать жене - холодно и не роняя своего достоинства, -

что они навсегда будут чужды друг другу, и решить сообща с нею, как им держать себя, пока они найдут наименее скандалезный выход. Это будет холодное, деловое объяснение, но его надо сделать немедленно, сейчас, чтобы ни он, ни она не предприняли ничего несоответственного порознь и чтобы с сердца разом скорее сбросить то, что так тяжело и гадко.

Но двери её спальни, конечно, опять уже заперты, и если она их опять не отопрёт?.. Ему надо было просто, уходя, вынуть ключ, но он не догадался. Но он её заставит отпереться. Он не будет стучать и ломиться, как ревнивый портной, а он её убедит... он её образумит. Так или иначе, она ему отопрёт и его выслушает... А иначе... он сделает чёрт знает что!

Он выпил ещё залпом, один за другим, два стакана шампанского, взял с камина флакон со скипидаром и стал спускаться с лестницы. Он не чувствовал себя пьяным, и в самом деле он не был пьян. Он ни скоро, ни тихо подошёл к жениной спальне, которая действительно оказалась запертою, спокойно тронул ручку двери и произнёс спокойным голосом:

- Я прошу вас меня извинить и не отказать мне выйти ко мне в эту комнату: мы должны сейчас объясниться.

Гелия не отвечала.

- Я хочу знать, слышите ли вы, что я вам говорю?

- Слышу.

- Оденьтесь и выйдите. Это важно для моей и вашей жизни.

Молчание.

- Я вам даю слово, что вы не услышите ни одного грубого слова. Не бойтесь меня.

Ему слышалось, что она как будто ходит и что-то делает, но на его слова не отвечает.

- Я вам даю слово, что вам меня не должно бояться.

Она ответила: "я не боюсь", и опять слышались её шаги и движение.

"Она ждёт служанку и хочет уйти другим ходом!"

Это его взбесило.

- Вы не отворите?! - вскричал он, после нескольких слов, оставленных ею без ответа.

Гелия снова молчала.

- А, в таком случае я сейчас сожгу вас в вашем затворе.

С этим он плеснул скипидаром на портьеры и зажёг их и в полном безумии бросился к другому выходу из спальни, но в это же мгновение осаждённая повернула ключ и, открыв двери, предстала в пылающей раме горящих портьер.

Она была в мантилье и в платье, с головой, покрытой кружевною косынкой.

Этого Фебуфис не ожидал и вскрикнул:

- Куда вы?

Она только смерила его глазами и сделала шаг вперёд.

Тогда он, забыв всё, кинулся, чтобы остановить её, но она на всё это была готова: она вынула из-под мантильи руку и подняла прямо против его лица маленький щегольский пистолет.

- Я этого не боюсь! - вскричал Фебуфис.

- А я требую только, чтобы вы до меня не касались.

Из отуманенной бешенством и, может быть, отчасти вином головы Фебуфиса выскочил сразу весь план его мирных и благородных действий. Не успела его жена пройти через залу, как он догнал её у второй двери и схватил её сзади за мантилью. Гелия ударилась виском о резной шпингалет и, вскрикнув от боли, рванулась и убежала... В руках Фебуфиса осталась только её мантилья. Жена ушла... стало пусто: на полу лежала большая золотая шпилька, вершка в четыре длиной, какие носили по тогдашней моде, и на узорчатом шпингалете двери веялись, тихо колеблясь, несколько длинных и тонких шелковистых чёрных волос.

Гелия выбежала из мужнина дома, как из разбойничьего вертепа, в одном платье, и безотчётно пошла, как некогда шёл куда-то обиженный Пик. Она не замечала ни окружавшей её стужи, ни ветра, который трепал её прекрасные волосы и бил в её красивое негодующее лицо мелкими искрами леденистого снега.

В уме Гелии было идти прямо к герцогу и сказать ему:

- Защитите меня от обиды и, если вы рыцарь, - как о вас говорят, -

скажите, что я не была вашею любовницей, и отмстите за мою честь.

Она верила, что она должна и может это сказать, что она это непременно скажет и что он защитит её, как рыцарь.

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Не давая себе отчёта, хорошо или дурно она думает, Гелия очутилась у герцогского замка. Выросши в торговом городе, жившем более во внешних политических сношениях с Европой, чем с своим правительственным центром,

Гелия имела очень недостаточные понятия о том, как можно и как нельзя говорить с герцогом; но это и послужило ей в пользу, или, быть может, во вред, как мы увидим потом, при развитии нашего повествования.

В замке и вокруг замка герцога жизнь начиналась по-военному, то есть очень рано, и в тот ранний час, когда Гелия показалась у подъезда герцога, там уже стояла запряжённая для него лошадь.

Гелия пошла прямо к подъезду и стала у колонны. Дежуривший у подъезда офицер настоятельно просил её удалиться и особенно указал ей на сопровождавшую её собаку.

Гелия слабо понимала речь того языка, на котором говорили в столице герцогства, но поняла указания на Рапо и нетерпеливо взглянула на него глазами.

Тяжёлый и сильный зверь поднялся и пошёл прочь за угол главной площадки замка.

- И вы сами тоже должны удалиться, - сказал офицер; но прежде чем он успел настоять на этом, массивная дверь быстро распахнулась, и появился герцог. Гелия к нему бросилась, как дитя, и в то же время как уверенная в своём достоинстве женщина.

Герцог остановился: ветер сильно перебивал её лепет.

Она говорила, но он не понимал её и... не узнавал её.

Она в отчаянии закрыла лицо руками.

Герцог ещё отодвинулся и приложил ладонь над глазами.

Гелия упала на колени и на этот раз твёрдо сказала:

- Молю вас, спасите!

- Что нужно? - спросил грозно герцог.

И в этот же миг он узнал Гелию и ужаснулся.

- Это вы, Гелия! Что с вами случилось?

И он подался к ней ближе и закрыл её от ветра и снега полою своего плаща.

- Ваша светлость! - простонала она, - была ли я вашею любовницей? - и, зарыдав, она не могла продолжать далее.

Герцог заметил, что она шатается, и подхватил её под руки.

- Кто смел сказать это?

- Вы меня выдали замуж, - произнесла Гелия.

- Ну да!.. Что ж дальше?

Гелия протянула к герцогу руку, в которой был пистолет, и сказала:

- Прикажите скорее взять меня в тюрьму.

- За что?

- Я сейчас хотела убить моего мужа.

- За что?

Она плакала.

- Говорите скорее, за что?

- Он хотел меня сжечь, - он обращается со мною как разбойник!

И, произнося каждое слово, она колебалась на ногах и вдруг совсем пошатнулась в сторону.

Герцог плотнее прикрыл её плащом и сказал:

- Смотрите... правда ли это?

Вместо ответа Гелия взяла холодною рукой руку герцога и приблизила её к своей голове.

На белой замшевой перчатке герцога остались капля крови и несколько глянцевитых и тонких чёрных волос.

Из груди его вырвался звук ужаса и негодования.

- Злодей! - вскричал герцог, - он будет страшно наказан!

С этими словами, задыхаясь и сверкая глазами, разгневанный герцог всхлипнул и потом отечески обнял молодую красавицу и, почувствовав, что она падает, поднял её, как дитя, на руки, поцеловал в темя и с этою ношей возвратился назад в двери замка.

Николай Лесков - Чёртовы куклы 02, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Чертогон
ГЛАВА ПЕРВАЯ Это обряд, который можно видеть только в одной Москве, и ...

Шерамур
(Чрева-ради юродивый) ГЛАВА ПЕРВАЯ По некоторым, достаточно важным при...