Николай Лесков
«На ножах 06 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ»

"На ножах 06 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ"

Глава десятая.

Висленевские дроби приводятся к одному знаменателю

Со времени описанной нами женитьбы Висленева до того дня, когда мы встретили его - далеко от Петербурга, - в саду сестры его Ларисы, прошло два года, - два года, не только тяжких, но даже ужасных для Иосафа Платоновича.

В эти два года он беспрестанно подвергался таким пертурбациям, что, не имей он своей природной доброты, легкости и покладливости, и не будь при нем

Горданова, мастерски дававшего ему приемы хашиша пред каждою новою операцией, совершаемою над ним его женой и ее другом Кишенским, ему бы давно надо было десять раз умереть смертью самоубийцы; но Висленеву, как заметила Катерина Астафьевна Форова, Бог за доброту только лица прибавил, то есть

Иосаф Платонович, не состаревшись, оплешивел. Его жена не бросила его на произвол ветров, как поступила танцовщица, восприсоединившая к своему имени фамилию Бабиневича, и даже не отпустила его по оброку, как пустила своего князя-правоведа Казимира Швернотская: нет, Висленев был оставлен на барщине.

Бессмертное произведение его пера, за которое Алина притянула Иосафа Платоновича к брачному налою, никогда не было ему выдано. Врученное Алине

Гордановым за два часа до бракосочетания ее с Висленевым, оно навсегда осталось покоиться в несгораемом железном шкафе, вместе с банковыми билетами и другими драгоценностями, ключ от которого никогда не разлучался с Алиной Дмитриевной. Иосаф Платонович только был обещаем надеждой, что ему эту роковую бумагу возвратят, конечно, со временем, когда он ее заслужит. Это была его детская бонбошка, за которую он, бедный, много старался: он в руках

Алины даже превзошел все гордановские ожидания. Будучи перевенчан с Алиной, но не быв никогда ее мужем, он действительно усерднее всякого родного отца хлопотал об усыновлении себе ее двух старших детей и, наконец, выхлопотал это при посредстве связей брата Алины и Кишенского; он присутствовал с веселым и открытым лицом на крестинах двух других детей, которых щедрая природа послала Алине после ее бракосочетания, и видел, как эти милые крошки были вписаны на его имя в приходские метрические книги; он свидетельствовал под присягой о сумасшествии старика Фигурина и отвез его в сумасшедший дом, где потом через месяц один распоряжался бедными похоронами этого старца; он потом завел по доверенности и приказанию жены тяжбу с ее братом и немало содействовал увеличению ее доли наследства при законном разделе неуворованной части богатства старого Фигурина; он исполнял все, подчинялся всему, и все это каждый раз в надежде получить в свои руки свое произведение, и все в надежде суетной и тщетной, потому что обещания возврата никогда не исполнялись, и жена Висленева, всякий раз по исполнении Иосафом Платоновичем одной службы, как сказочная царевна Ивану-дурачку, заказывала ему новую и так он служил ей и ее детям верой и правдой, кряхтел, лысел, жался и все страстнее ждал великой и вожделенной минуты воздаяния; но она, увы, не приходила. Работа его за всеми этими заботами, очевидно, много страдала: он не мог уже вырабатывать и половины того, что добывал, будучи холостым, а между тем расходы его удесятерились! Алина и до бракосочетания своего с Висленевым только официально числилась в доме своего отца, а жила почти безвыходно в седьмом нумере квартиры с тремя отделениями Кишенского.

Три квартиры, ЉЉ 7, 8 и 9, представлявшие своим размещением большие удобства для видов и целей хозяев, были законтрактованы Кишенским на продолжительный срок и соединены посредством ходов в одно, с виду разделенное, но de facto {Фактически (лат.).} одно целое помещение. Со свадьбой Алины здесь не переменилось ничего: Алина только теперь официально переписалась по домовым книгам в квартиру Љ 7, да сюда же был перевезен и переписан после свадьбы Иосаф Висленев, где он и имел приятное удовольствие узнать все хитрости размещения нумеров 7, 8 и 9. В Љ 7, состоявшем из четырех комнат, был помещен в небольшом кабинетике Иосаф Платонович. Рядом с этим же кабинетиком, служившим в одно и то же время и спальней Иосафу Платоновичу, была детская, далее столовая и за ней будуар Алины, из которого была проделана дверь, о существовании которой Висленев не подозревал до тех пор, пока не стал доискиваться: куда исчезает из дома его жена, не выходя дверьми, а улетая инуде. Дверь вела чрез кассу ссуд, помещавшуюся в Љ 8, в квартиру, где обитал Тихон Ларионович Кишенский, управлявший отсюда всеми тремя отделениями. Наконец Иосаф Платонович узнал хорошо и эту дверь; знал он и все остальное, и все это сносил тем легче, что сам он постоянно уверял себя, что его женитьба - не настоящая женитьба, что это только так себе, уступка чему-то. Правда, он видел, что вокруг него все нечисто: все дышит пороком, тленью, ложью и предательством, но он не считал себя жильцом этого мира. Жизнь его была теперь настоящая "нощь жития", от которой он пробуждался только во сне, когда ему мерещился и далекий старый висленевский сад в далеком губернском городке, и светлый флигель, и сестра, красавица Лара, и русая головка свежей миловидной Alexandrine. Так это и тянулось, но вот и еще грянул на голову Висленева новый удар: по прошествии первого полугодия его женатой жизни, Алина напомнила ему, что он, кажется, совсем позабыл о нуждах семьи, и что счет издержкам, производимым ею из ее собственного кармана на домашние нужды и содержание детей, составляет уже слишком значительную сумму. Висленев этого не ожидал. Справедливость требует сказать, что он неохотно жил в Љ 7 и подчинялся в этом случае единственно требованию Алины, жил как женился, - угрожаемый страхом представления известной бумаги; но никакого иного коварства он не подозревал. Он не один раз намекал своей жене, что он не даром ест за ее столом и согревает немощную плоть свою под ее кровом, он за все это хотел рассчитаться: за все это думал заплатить по ходячей петербургской таксе, чем и утешался, трактуя свою жену не иначе как своею квартирною хозяйкой, до которой ему не было и нет никакого дела. Но та же справедливость, которая обязывала нас предъявить читателю эти соображения Висленева, обязывает не скрывать и того, что Иосаф Платонович имел этот расчет только в теории и о практической его стороне мало думал. Полгода прошло, а не заплачено было ни копейки и ни копейки не было в сбережении: расход был верен с приходом, и в запасе круглый нуль. В таких положениях все благородные и безрасчетливые люди бывают очень уступчивы и щедры на обязательства, и Иосаф Платонович, не возразив ни одного слова против бесчестного требования с него денег на содержание многочисленного чужого семейства, гордо отвечал, что он теперь, к сожалению, не может произвесть всего этого, по правде сказать, неожиданного платежа, но что он готов признать долг и подписать обязательство.

Алина язвительно просила его рассеять ее недоумения: в каких соображениях он назвал неожиданностью расход на семейство? Висленев, в свою очередь, не менее язвительно, попросил уволить его от всяких объяснений, и, не проверяя представленного счета, взял и подписал его, взглянув только на последний итог в три тысячи рублей, итог, как объяснила ему жена, отнюдь небольшой, потому что в Петербурге, живучи прилично, с семейством в пять душ, с тремя прислугами и кормилицей, менее шести тысяч рублей в год издержать невозможно.

Висленев на это не отвечал ни одним словом: он понимал всю низость совершенной с ним проделки и презирал ее.

- Три эти тысячи, которые я обязался ей заплатить, и ей выплачу, -

говорил он Горданову, - но согласись сам, что ведь это с их стороны ужасная низость заставлять меня содержать их семью.

- Свиньи! - коротко отвечал ему Горданов, которому Иосаф Платонович единому только слагал свои жалобы на семейные обиды, потому что Ванскок совершенно охладела к нему после его женитьбы.

Горданову Иосаф Висленев сообщал и свои надежды, что эти три тысячи зато будут для него последним уроком, что он их выплатит, как наказание за свою неуместную доверчивость, и откланяется; но пока он искал средства расплатиться и раскланяться, прошло еще полгода, и ему был предъявлен второй счет на такую же сумму, от признания которой не было возможности уклониться после того, как эта статья раз уже была признана, и Висленев явился должником своей жены уже не на три, а на шесть тысяч рублей.

- Вот к чему ведут эти меридиановские штуки, - говорил он Горданову, из столь общего почти всем людям желания отыскать какого бы то ни было стороннего виновника своих бед и напастей.

- А, я тебе говорил! я тебе говорил! тысячу раз говорил: эй, Иосаф, мне этот Меридианов подозрителен! Но тебя разве можно было уверить! - успокоивал его Горданов.

- Помилуй, скажи: ведь как было не верить? Казалось, такой простой, дремучий семинарист...

- Да, да, да, это казалось; а ты, верно, позабыл, что казалось - это прескверное слово: казалось, это коза и лось, оба звери резвые и оба звери рогатые.

- Ну, да черт их возьми; я выплачу, и дело с концом.

- Да, разумеется: как выплачешь, так и ну их тогда ко всем дьяволам.

- Я говорю выплочу, а не выплачу, - поправлял Висленев. Горданов посмотрел на него пристальным и удивленным взглядом, и потом, быстро сплюнув на сторону, воскликнул:

- Ну ты, какая глупость! Извини, пожалуйста, что я тебя не так понял.

Висленев извинял, хотя в уме своем он уже кое-что смекал и насчет

Горданова, и говорил с ним о своих семейных делах более по привычке и по неотразимой потребности с кем-нибудь говорить, при неимении под рукой другого лица, удобного для излития в душу его своих скорбей, а между тем истек третий семестр, и явился новый трехтысячный счет... Висленев, подписав этот счет, остолбенел: долгу было девять тысяч рублей, в полтора года!

Сколько же его могло накопиться вперед? В десять лет - шестьдесят тысяч, в двадцать - сто двадцать... До чего же наконец дойдет? Это значит, чем больше жить, тем хуже.

Бедный Висленев не предвидел еще одного горя: он ужасался только того, что на нем растут записи и что таким образом на нем лет через пятьдесят причтется триста тысяч, без процентов и рекамбий; но другими дело было ведено совсем на иных расчетах, и Иосафу Платоновичу в половине четвертого полугодия все его три счета были предъявлены к уплате, сначала домашним, келейным образом, а потом и чрез посредство подлежащей власти.

У Висленева в груди заколыхались слезы, и он бросился к Горданову.

- Помилуй, Павел Николаич! - заговорил он, щипля дрожащими руками свою короткую губу, - на что же это похоже? Ты все знаешь? тебе известны и наши дела, и мое положение: чего же они, разбойники, пристают ко мне с ножом к горлу? Я заплачу, но дайте же мне срок!

- О сроках ты, голубушка, Иосаф Платоныч, не говори: сроков тебе было дано много, - отвечал спокойно Горданов.

- Да; много сроков, но много и дел на меня было взвалено: я совсем не имел времени работать за хлопотами то об усыновлениях, то о наследстве, а теперь еще вдобавок требуют не девять тысяч, а гораздо более, потому что насчитали всякие проценты да рекамбий...

- Все дела законные.

- Законные! Ты меня злишь этим своим равнодушием и законностью. Ты будь человеком и имей сердце с четырьмя желудочками: ведь вон смотри, мне суют на подпись еще особый счет в шестьсот рублей, на двое крестин, по триста рублей на каждые!

- Что же, это, воля твоя, немного.

- Немного! Да за что мне и эту немногость платить? За что, я тебя спрашиваю? за что! Ведь надо знать нашу жизнь!

- Ну как же ты хочешь, чтобы я знал то, чего я не знаю и знать не могу.

- Так я тебе расскажу, чтобы ты знал.

- Нет, нет, нет! Бога ради и не думай рассказывать! Я знаю одно, что между мужем и женой никаких посредников быть не должно, и ни в чьи семейные тайны не мешаюсь.

- Тайны! тайны! - вскипел вдруг Висленев. - Нет же, дружище, если вы хотите называть тайнами всякие разбойничьи мерзости, так я сделаю все эти тайны явными: я все это выведу наружу и подам просьбу в суд!

- Ну вот, еще этого недоставало!

- А что же такое? непременно подам!

- Полно, пожалуйста, срамиться!

- Чего срамиться? Все это вздор, никакого срама нет: теперь все судятся.

- Ну да, обрадовались уже, что суд у них есть, так и валят, и комар, и муха. Брось эту мысль, брось! На кого и на что ты будешь жаловаться? Живешь ты с женой в одном доме, ты законный, в церкви венчанный муж, и стало быть, и законный отец, и все требования от тебя на содержание семейства и на похороны вполне правильны, и суд рассудит тебя точно так же, как я тебя рассудил. А что платить жене признанные тобою обязательства ты обязан, так это тоже бесспорно. Будь это во Франции, или в Англии, это было бы иное дело: там замужняя женщина вся твоя; она принадлежит мужу с телом, с душой и, что всего важнее, с состоянием, а наши законы, ты знаешь, тянут в этом случае на бабью сторону: у нас что твое, то ее, потому что ты, как муж, обязан содержать семью, а что ее, то не твое, не хочет делиться, так и не поделится, и ничего с нее не возьмешь.

Висленев погрозил, что он станет искать развода, но Горданов над этим только расхохотался.

- Полно тебе, пожалуйста, людей смешить, - сказал он приятелю, - какие такие у нас разводы, и с чем ты станешь добиваться развода, и на каких основаниях? Только один скандал и больше ничего.

- Я на себя приму вину.

- А она великодушно простит тебе твое прегрешение, вот только и взял.

- Это черт знает что!

- Именно черт знает что, но делать нечего: повесился и мотайся, у нас женатый человек закрепощен женщине, закрепощен.

- Пусть же будет хоть скандал! Пусть хоть все вскрою, все изобличу, что делают новые женщины.

- Во-первых, не изобличишь, потому что ничего не докажешь; во-вторых, ничего не разоблачишь, потому что эти дела производятся негласно, а в-третьих, сделаешь подлость, потому что тронешь свежую рану, и тебя так взлупят в каждом шелудивом листке, что ты станешь притчей во языцех.

Висленев онемел.

Горданов это заметил и налег на эту тему.

- Что? - заговорил он. - Вспомни-ка, как ты сам стегал людей и жарил за противодействие женам? Вспомни-ка, милый друг, вспомни все это, да примерь на себя. Хорошо тебе будет, как твои прецеденты-то в суде так и замрут при закрытых дверях, а в газетах пойдут тебя жарить? Оправдываться, что ли, станешь?

- А что же такое? И стану. Ты думаешь, не стану? Нет, брат, меня перепилили: я уже на все пойду.

- И выйдешь тогда уже, - извини, пожалуйста, - круглый дурак.

- Отчего-с?

- Да оттого же.

- Да отчего же, скажи, отчего именно?

- Оттого что, кто же это, какая газета, по твоему мнению, усердно предложит тебе свои столбцы для твоих скандальных жалоб на жену?

- Не беспокойся, пожалуйста, найду такую.

- Ничего ты не найдешь. Брось, говорю тебе, выбрось совсем вон из головы эту негодную мысль судиться. Не надо было жениться наоболмашь, а женился - терпи.

- Да ведь надо знать, как я женился и почему.

Висленев никогда никому не говорил настоящей причины, почему он женился на Алине Фигуриной, и был твердо уверен, что секретную историю о его рукописном аманате знает только он да его жена, которой он никому не хотел выдать с ее гнусною историей, а нес все на себе, уверяя всех и каждого, что он женился из принципа, чтоб освободить Алину от родительской власти, но теперь, в эту минуту озлобления, Горданову показалось, что Иосаф

Платонович готов сделать его поверенным своей тайны, и потому Павел

Николаевич, желавший держать себя от всего этого в стороне, быстро зажал себе обеими руками уши и сказал:

- Бога ради! Бога ради: я ничего не стану слушать и мне вовсе не надо знать, как и почему ты женился. Это опять ваше семейное дело, и честно ли, подло ли что тут делалось - в том ни я, ни кто другой не судья.

- Но дело в том, что это все делалось подло.

- Тем хуже для тебя, - отвечал, открывая уши, Горданов, - но зато тем важнее твоя заслуга.

- Пред кем это?

- А пред принципом: сноси, терпи свежую рану и не открывай ее. Что делать, любезный! Некрасов прекрасно где-то сказал: "Век жертв очистительных просит".

Висленев, выбросив за окно только что закуренную сигару и вскочив в негодовании со стула, воскликнул:

- Что ты мне рацеи-то разводишь об очистительных жертвах? Стань-ка сам, любезный друг, жертвой-то! Нет, ты, видно, богослов, да не однослов: ты когда-то совсем не то говорил, когда я стоял за самопожертвование, а ты принес свой поганый, все перепортивший дарвинизм с его борьбой за существование! Я борюсь за мое существование; да, черт возьми! да... за существование! Они или я, кто-нибудь один. Они меня стерли; даже имя мое стерли: меня зовут не иначе как "Алинкин муж", мне даже повестку прислали:

"Мужу Алины Дмитриевны Висленевой"... Нет! Я не хочу слушать никаких ваших новых хитростей, да... Не хочу быть "Алинкиным мужем"!

Висленев быстро бросился в угол и закрыл глаза носовым платком, из-под которого послышались тихие нервные всхлипыванья.

Горданов молча чистил ногти и, наконец, тихо проговорил:

- Ты больше ничего как сумасшедший, с которым нельзя ни о чем рассуждать.

Висленев тотчас же отпрянул из угла на средину комнаты и, не скрывая более своих слез, закричал горячим нервным голосом:

- Что, сумасшедший? Что такое я сказал, что со мною нельзя рассуждать?

А! нельзя рассуждать! Знаю я, Павел Николаич, все я знаю, все знаю, почему со мною нельзя рассуждать.

Он сжал кулаки и, подняв их над своею головой, сделал к Горданову шаг и заговорил голосом твердым и сильным:

- Со мною нельзя рассуждать, потому что я говорю правду, что я вопию к человеческому правосудию и состраданию; потому что я убит, да, да, убит, уничтожен; что у меня ничего нет, и с меня нечего взять, а с Алиной

Дмитриевной и с Кишенским можно дела делать... Гм! - взглянул он, заскрипев зубами и ринувшись вперед на Горданова, - так вот же делайте, подлецы, делайте со мною, что вы хотите! Делайте, а я вас не боюсь.

И с этим Иосаф Платонович, дойдя до высшей степени раздражения, пошатнулся, упал в кресло и, легши руками на стол, заколотил ожесточенно лбом о доску.

Горданов, вскочивший в то мгновение, когда Висленев сделал к нему последний шаг, и стоявший с насупленными бровями и со стулом в руке во все время произнесения Висленевым последних ожесточенных слов, при виде последующего припадка, бросил стул и, налив из графина стакан воды, выплеснул его издали на голову несчастного мученика.

Висленев встрепенулся, обвел вокруг комнату жалким, помутившимся взглядом и, вздрогнув еще раз, оперся одною рукой на стол, а другою достал из кармана зубочистку и стал тщательно чистить ею в зубах.

Выплеснутая на него вода сбегала теперь мелкими серебристыми каплями с его волос, с пальцев его дрожащих рук, с его платья, с его сомлевших колен:

словно все существо его плакало, и слезы его лились на пол той самой комнаты, где за два года пред этим он был продан как пария, как последний крепостной раскрепощенной России.

Вид его был страшно печален и жалок; жалок до такой степени, что он опять шевельнул если не сердце Горданова, который сердцем никогда никого не пожалел, то его нервы, так как от этого рода сожаления не свободны и злые люди: вид беспомощного страдания и им тяжел и неприятен.

Горданов подошел к своему камину, взял с него два чугунные шара, которыми производил домашнюю гимнастику и, подойдя с ними к окну, помахал ими взад и вперед и потом, кашлянув два раза, сказал:

- Свидетельствуюсь всем, что мне тебя от души жалко, и если б я мог тебе помочь, - я бы охотно помог тебе.

- Благодарю, - отвечал спокойно Висленев.

Горданов бросил одну пару шаров за диван и с другою подошел к графину, налил новый стакан воды и подал его Висленеву.

Тот взял стакан - и быстро его выпил, жадно глотая воду, так что глоток нагонял глоток и звонко щелкал в его взволнованной горячей груди.

- Погоди, - начал Горданов, видя, что больной гость его успокоивается,

- погоди, у меня есть план, я не скрою от тебя, что у меня есть верный план, по которому я достигну, чего я хочу: я буду богат... я буду очень богат.

- Я верю, - отвечал Висленев.

- Мой план нерушим и неотразим: он никому не мог прийти в голову, кроме меня, хотя он прост, как Колумбово яйцо.

- Что же мне из этого?

- Что тебе? - странный вопрос. Я тебе скажу более: я работал, я эти два года страшно работал, и у меня есть деньги...

- Я это знаю, - уронил Висленев, - и сам встал с своего места, налил себе сам стакан воды, так же жадно выпил ее глотками, погонявшими глоток, и, вздохнув, быстро сбросил с себя пиджак, расстегнул жилет и лег на диван.

- Прошу тебя, положи на место твои шары, - я с тобою драться не стану,

- проговорил он, отворачиваясь от света.

- Да я это совсем и не для того...

- Ну так положи их, пожалуйста, на место: нечего уже бить битого.

- Так что же ты не хочешь, что ли, и слушать?

- Нет; говори, мне все равно: я слушаю.

- Я, конечно, мог бы тебе дать десять тысяч или двенадцать... Сколько там они на тебя насчитали?

- Двенадцать.

- Но это для меня равнялось бы самоуничтожению.

- Поверь, что я бы никогда и не принял ни от кого такой жертвы, а тем более от тебя.

- Почему же это тем более от меня?

- Потому что ты сам небогатый человек и деньги для тебя значат много:

ты хочешь быть богатым.

- Да, и прибавь, я у самой цели моих желаний и спешу к ней жадно, нетерпеливо, и она близко, моя цель, я почти касаюсь ее моими руками, но для этого мне нужен каждый мой грош: я трясусь над каждою копейкой, и если ты видишь, что я кое-как живу, что у меня в доме есть бронза и бархат, и пара лошадей, то, любезный друг, это все нужно для того, чтобы поймать, исторгнуть из рук тысячи тысяч людей миллионы, которые они накопили и сберегли для моей недурацкой головы! Ты думаешь, мне приятно возиться с твоим Кишенским и с твоею Алиной Дмитриевной?.. Да я сам бы подложил под них дров, если б их жарили на медленном огне! Ты думаешь, что меня тешит мой экипаж или сверканье подков моих рысаков? - нет; каждый стук этих подков отдается в моем сердце: я сам бы, черт их возьмит с большим удовольствием возил их на себе, этих рысаков, чтобы только не платить за их корм и за их ковку, но это нужно, понимаешь ты, Иосаф: все это нужно для того же, для того, чтобы быть богачом, миллионером...

- И ты уверен, что этого достигнешь? - спросил Висленев, переворачиваясь к нему лицом.

- Я не могу этого не достигнуть, Висленев! Я тебе говорю, что план мой это нечто совсем гениальное, - он прост, как я не знаю что, и между тем он никому до сих пор еще не пришел в голову и, вероятно, никому не придет; но во всяком случае: на грех мастера нет, и потому надо спешить.

- Спеши же, пожалуйста, спеши.

- Я и спешу; я тебе говорю, что я готов бы возить на самом себе по городу моих собственных лошадей, если бы мне за это что-нибудь дали, чтобы я мог скорее довести мой капитал до той относительно ничтожной цифры, с которою я дам верный, неотразимый удар моему почтенному отечеству, а потом... потом и всему миру, ходящему под солнцем.

- Твой замысел гигантский?

- Да, гигантский, небывалый: простой и невероятный. Его труднее не исполнить, чем исполнить, но мне нужна ничтожная сумма, какие-нибудь гадостные двадцать пять, тридцать тысяч рублей.

- И неужто же ты не найдешь на такое верное дело компаньона?

- Компаньона? Ты дитя, Иосаф! Мое великое, громадное предприятие совсем не акции, не концессии, - оно столько же не железные дороги, сколько и воздухоплавание.

- И не избиение же это человеческого рода, не разбойное нападение на всех капиталистов?

- Фи, милый мой: оставим это дурачество глупым мальчишкам, играющим в социалисты! Нет; я тебе повторяю, что все это проще лыкового лаптя, проще лукошка, но компаньон мне невозможен потому, что всякий компаньон захочет знать, в чем заключается мой замысел, а я, понятно, этого не хочу; я хочу сам сжать ниву, и уже серп мой в руке или почти в руке. Такого компаньона, который бы мне верил на слово, я не нашел в этой толпе биржевых кулаков, среди которых я бился и колотился эти два года, терпя от них всяческие унижения с моими ничтожными алтынами. И зато я все вытерпел, и я буду один.

- Будь у меня деньги, я бы тебе, кажется, поверил.

- Спасибо и за то, давай руку и успокойся. Успокойся, Иосаф: вот тебе моя рука, что ты не пропадешь! У меня скоро, скоро будет столько... столько золота, что я, зажмурясь, захвачу тебе пригоршни, сколько обхватят мои руки, и брошу тебе на разживу с моей легкой руки.

- Я буду об этом молчать и ждать.

- Жди, но молчи или не молчи - это мне все равно: дело мое превыше всякого страха, я вне всякой конкуренции, и мне помешать не может никто и ничто. Впрочем, теперь и недолго уже пождать, пока имя Горданова прогремит в мире...

- А ты здоров?

- Не бойся, я в своем уме, и вот тебе тому доказательство: я вижу вдали и вблизи: от своего великого дела я перехожу к твоему бесконечно маленькому,

- потому что оно таково и есть, и ты его сам скоро будешь считать таковым же. Но как тебя эти жадные, скаредные, грошовые твари совсем пересилили...

- Ах, брат, пересилили, - пересилили и перепилили!

- Ну вот то-то и есть, и ты уже не в меру разнервничался; я вижу, что я, против всех моих правил и обычаев, должен вступиться в твое спасение.

- Прошу тебя, если только можешь.

- Конечно, настолько, насколько я теперь могу.

- Я невозможного и не требую.

- Ну и прекрасно, но, разумеется, уже за то - чур меня слушаться!

- Я никогда не пренебрегал твоим советом, - отвечал Висленев.

- Ну, да, так веруй же и спасешься: во-первых, вы теперь, я думаю, на ножах?

- Я не выхожу из своей комнаты и ни с кем дома не говорю.

- Глупо.

- Они мне противны.

- Глупо, мой милый, глупо! Bitter Wasser {Горькая (минеральная) вода

(нем.).} тоже противна, да, однако, ее ведь глотают, а не дуются на нее.

Нет, ты, я вижу, совсем античный нигилист; тебя хоть в музей редкостей.

Непримиримый, а? Ты непримиримый?

- Хорошо тебе смеяться.

- И ты бы должен смеяться, и тебе бы должно быть хорошо, да не умеешь... Ну, делать нечего: если совестлив, так просись пока у жены на оброк!

- Куда к черту!.. С ними ничего не поделаешь.

- Ну, успокой их: застрахуй свою жизнь. Что же, если она с тебя положит в год рублей тысячу оброку, можешь же ты еще платить рублей триста в страховое общество, застраховавши себя в двенадцать тысяч?

- Покорно вас благодарю, - отвечал, иронически улыбнувшись, Висленев.

- За что меня благодарить? Я тебе даю лучший совет, какой только возможно. Плати оброк, дай им свой страховой полис в обеспечение долга и будь снова свободным человеком, и я возьму тебя к своему предприятию.

- Я ни за что себя не застрахую.

- Это почему?

- Почему?.. А ты не догадываешься?

- Умереть, что ли, боишься?

- Да; суеверен немножко.

- Думаешь, что они тебя отравят.

- Разумеется, как пить дадут. Теперь ведь я им все поприделал и Елена

Дмитриевна будет вдова Висленева, чего же им ждать и отчего не взять за меня двенадцать тысяч?

Горданов как будто задумался.

- Предупреди их, черт возьми!

Висленев посмотрел на Горданова и тихо ответил:

- Поверь, мне совсем не до шуток. Горданов отвернулся и закусил губу.

- Постой же, - сказал он. - Если это заходит уже так далеко, что есть место и таким мрачным подозрениям, то я схожу к ним и переговорю, как это можно кончить.

- Сделай милость.

- Ты доверяешь мне?

- Даже прошу.

- Так оставайся же здесь, а я пойду, и через час, много через два, ты будешь иметь результат моего свидания. Не обещаю тебе ничего, но надеюсь, что в ту ли или в другую сторону положение твое выяснится.

- Только бы выяснилось.

- Ну, и прекрасно! А по оброку идти ты согласен?

- Разумеется! Только ты же поторгуйся. Тысячу рублей это много: ведь можно и заболеть, и всякая штука, а уж он ведь не помилует.

- Ладно, поторгуемся, - отвечал Горданов, выходя за двери. Висленев остался на минуту один, но вдруг бросился вслед за Гордановым, догнал его на лестнице и сказал, что он согласен платить жене в год даже и тысячу рублей, но только с тем, чтобы с него не требовали этих денег в течение первых трех лет его оброчного положения, а взяли бы на эту сумму вперед за три года вексель.

Горданов принял это к сведению, молча качнул Висленеву головой и уехал.

Глава одиннадцатая. Висленев являет натуру

В продолжение двух часов, которые Иосаф Платонович провел в квартире

Горданова, расхаживая по комнате и кусая себе в волнении ногти, Павел

Николаевич все вел переговоры, и наконец возвратился немного рассерженный и на первых же порах изругал Нишенского и Алину самыми энергическими словами.

Висленев, видя такое состояние своего друга, оробел.

- Что же такое они говорят? - приставал он, юля около Горданова.

- Что, любезный, говорят? Подлецы они оба и скареды, и больше ничего.

- Я тебе говорю, что это пятак-пара!

- Пара! Нет, жена твоя еще лучше, с ней бы еще можно ладить.

- Она умнее.

- И умнее, и рассудительнее; а уж тот - вот гадина-то! И что у него за улыбка за подлая! Заметил ты или нет, как он смеется? В устах нет никакого движения: сейчас же хи-хи, и опять все лицо смирно.

- Ну, что же они говорят-то? Что?

- Я им сказал, разумеется, все...

- Ну?

- И разъяснил им или, по крайней мере, старался им разъяснить, что так гнести человека нельзя, что это нестерпимо, что тебе надо дать передышку.

Горданов не врал, все это он за минуту действительно представлял и

Кишенскому, и Висленевой.

- Ну, и что же они тебе отвечали? - нетерпеливо приставал злополучный

Висленев.

- Ответ их прям как шест: они тебя отпускают.

Висленев благодарственно перекрестился.

- Но отпускают с условиями: во-первых, переписать долг твоей жене на вексель, на имя Кишенского, в восемнадцать тысяч.

- Ну?

- Говорят, что получение с тебя сомнительно, могут потребоваться расходы и тому подобное, и что потому иначе нельзя как приписать полтину на рубль, что другие даже пишут вдвое и втрое.

- Ну, ну, я слушаю.

- Во-вторых, вексель должен быть не срочный, а "по предъявлении", но они ручаются, что в течение года они тебя не побеспокоят.

- Я говорил, в течение трех лет.

- И я им это тоже говорил, но они находят это неудобным и указывают на возможность гораздо скорейшего расчета с твоей стороны.

- Это любопытно!

- У тебя есть недвижимая собственность?

- Это вздор; у меня была часть в доме, принадлежащем нынче сестре моей

Ларисе, но я давно уступил ей мою часть по формальному акту.

- По дарственной записи? Что же, дарственная запись документ поворотный: есть закон, по которому дар дарителю возвращается.

Висленев побледнел.

- Дальше? - спросил он нетерпеливо, - что дальше? Говори, пожалуйста, сразу все, чего эти разбойники хотят?

- Они думают, что половину долга, то есть девять тысяч с небольшим, ты уплатишь им своею частью на доме, уничтожив дарственную твоей сестре.

- Да!

- А половину они будут ждать, и ты должен будешь платить всего тысячу двести рублей в год жене на содержание ее с четырьмя детьми (что, должно сознаться, вовсе не дорого), и только соблюсти все формы по застрахованию своей жизни, полис на которое будет служить обеспечением второй половины долга, но премию будет за тебя платить твоя жена. Вот и все их условия.

- Все! Все? Ты говоришь: все? - крикнул, побагровев, Висленев. - Так прошу же тебя, доверши мне твои услуги: съезди еще раз на твоих рысаках к ним, к этим подлецам, пока они не уехали на своих рысаках на пуант любоваться солнцем, и скажи им, что дело не подается ни на шаг, что они могут делать со мной, что им угодно: могут сажать меня в долговую тюрьму, в рабочий дом, словом, куда только могут, но я не припишу на себя более ни одной лишней копейки долга; я не стану себя застраховывать, потому что не хочу делать мою кончину выгодною для моих злодеев, и уж наверное (он понизил голос и, весь побагровев, прохрипел)... и уж наверное никогда не коснуся собственности моей сестры, моей бедной Лары, которой я обещался матери моей быть опорой и от которой сам удалил себя, благодаря... благодаря...

окутавшей меня подтасованной разбойничьей шайке... Скажите им, скажите им,

Павел Николаевич, что я жалею о том времени, когда я сидел последний раз в тюрьме и не умел терпеливо предоставить себя своей судьбе, но я это поправлю.

И он с этим схватил фуражку и быстро бросился к двери, но Горданов удержал его за руку, посадил на диван и, выбежав вон со шляпой на голове, запер гостя на ключ.

Путь, на который обратился Горданов, был тот же самый, с которого он только что возвратился. Павел Николаевич действительно возвратился к

Кишенскому и Алине и был таким горячим защитником Висленева, что Иосаф

Платонович в данном случае даже и не мог бы пожелать себе лучшего адвоката пред его тиранами.

Горданов просто ругался за своего клиента, и ругался страстно, и спорил логично и доказательно. Он доказывал Кишенскому, что поступки его с

Висленевым превосходят всякую меру человеческой подлости; что терпение жертвы их, очевидно, перепилено, что это нерасчетливо и глупо доводить человека до отчаяния, потому что человек без надежды на спасение готов на все, и что Висленев теперь именно в таком состоянии, что он из мести и отчаяния может пойти и сам обвинить себя неведомо в каких преступлениях, лишь бы предать себя в руки правосудия, отомстя тем и Кишенскому, и жене.

При этом Горданов описал яркими красками состояние, в котором он оставил у себя под замком Висленева.

- Я не ручаюсь даже, - добавил он, - что в то время, когда мы с вами рассуждаем, он, пожалуй, или спустился вниз из окна по водосточной трубе, или, что еще хуже, удавился у меня в спальне на полотенце. Так, господа, нельзя.

Кишенский продолжал во время этих речей злобно хихикать, непосредственно за смехом принимая самые серьезные мины, но жена Висленева, слушавшая Горданова со вниманием, согласилась с ним во всем, и сама сказала:

- Да, так нельзя.

- Конечно, - поддержал Горданов, - вы со своею неумытною жестокостью с ним похожи на хозяина, зарезавшего курицу, которая несла золотые яйца.

- Не видали мы от него до сих пор этих золотых яиц, - отвечал

Кишенский, мгновенно улыбнувшись и насупясь.

- По крайней мере нес хоть медные, а все не из кармана, а в карман, -

возразил Горданов.

- Да, да; это неправда: он нам был полезен, - вмешалась Алина.

- Полезен поневоле, - вставил Кишенский.

- Ну по воле ли, или поневоле, но все-таки я не хочу его четвертовать заживо, это вовсе не нужно.

- И это вовсе не выгодно, - поддержал Горданов.

- Да, это совсем не нужно: ему надо дать передышку.

- Разумеется! Ничего более и не нужно, как передышку. Кто вам говорит, чтобы вы его выпустили как птицу на волю? Уж наверно не я стану вам это предлагать, да и он уже так загонялся, что сам этого не требует, но дайте же ему передохнуть, чтоб он опять вам пригодился. Пусть он станет хоть немножко на ноги, и тогда мы опять его примахнем.

- Конечно, это так, - решила Алина и занялась соображениями относительно того, как устроить отпуск мужа на наилегчайших для него и выгоднейших для нее условиях.

В этих соображениях Горданов принял ближайшее участие, не стесняясь нимало молчанием Кишенского, и через час времени было положено: взять с

Иосафа Платоновича вексель в пятнадцать тысяч рублей "по предъявлению" с тем, чтобы на слове он был спокоен, что этого предъявления в течение трех лет не последует, и затем дать ему свободу на все четыре стороны.

Кишенский имел что-то возразить против этой резолюции, но Алина ее отстояла, и Горданов принял ее и привез Висленеву, которого застал у себя дома крепко спящим.

Висленев был очень доволен резолюцией, и сразу на все согласился.

- Однако, знаешь ли: она, значит, все-таки без сравнения лучше этого подлеца, который так расписывает о беззаконности собственности, - сказал он

Горданову, когда тот передал ему весь план в довольно справедливом изложении.

- О, Господи, есть ли что равнять? - отозвался Горданов. - Она игрок, а это шушера. Пей вот вино!

Вина было выставлено много и ужин богатый.

- Скажи, однако, за что же она его любит? - любопытствовал Висленев, сидя на чистой простыне застланного для него дивана.

- Друг! - Что есть любовь? - отвечал Павел Николаевич. - Он ей нравится.

- Правда, правда.

- И ты ей тоже, может быть, нравишься. Даже, может быть, и более...

Черт их, брат, знает: помнишь, как это Гейне говорит: "не узнаешь, где у женщин ангел с дьяволом граничит". Во всяком случае, сегодня она вела себя в отношении тебя прекрасно.

Висленев молча катал шарик из хлеба, улыбался и пил, и наконец сказал:

- Знаешь, Горданов: я понимаю в одном месте короля Лира.

- В каком? - вопросил Горданов.

- Когда он при виде неблагодарных Реганы и Гонерильи говорит: "и злая тварь мила в сравненье с тварью злейшей".

- И благо тебе, и благо тебе! - завершил Горданов, наливая Висленеву много и много вина и терпеливо выслушивая долгие его сказания о том, как он некогда любил Alexandrine Синтянину, и как она ему внезапно изменила, и о том, как танцовщица, на которой одновременно с ним женился Бабиневич, рассорясь с своим адоратером князем, просто-напросто пригласила к себе своего законного мужа Бабиневича, и как они теперь умилительно счастливы; и наконец о том, как ему, Висленеву, все-таки даже жаль своей жены, во всяком случае стоящей гораздо выше такой презренной твари, как жид Кишенский, которого она любит.

Горданов намекнул Висленеву, что и ему ничто не мешает довести свои дела до того же, до чего довел свои брачные дела его товарищ и современник

Бабиневич.

Пьяный Висленев забредил на эту ноту, и "злая тварь", которая до сей поры была только немножко мила "в сравненье с тварью злейшей", стала уже казаться ему даже совсем милою, даже очень милою. Ему стала мерещиться даже возможность восстановления семейного счастия.

Горданов лил вино не жалея, и сам, далеко за полночь, уложил Иосафа

Платоновича в постель, а утром уехал по делам, пока Висленев еще спал.

Глава двенадцатая.

Горданов спотыкается на ровном месте

Павел Николаевич Горданов нимало не лгал ни себе, ни людям, что он имел оригинальный и верный план быстрого и громадного обогащения. У него действительно был такой план, и в ту минуту, до которой доведена наша история, Горданов действительно был уже близок к его осуществлению. Этот достойный всеобщего внимания план, тщательно скрываемый от всех и от каждого гениальным в своем роде Павлом Николаевичем, должен быть принят и читателями до некоторого времени на веру. Впрочем, личный характер солидного и дальнозоркого Горданова, вероятно, сделает такое доверие со стороны читателя не особенно трудным, Горданов не мог увлекаться мыслями вздорными и несбыточными, и он действительно имел секрет, который был не чета всем до сих пор распубликованным секретам нажить миллион трудами да бережливостью.

Гордановский рецепт совсем иного свойства: по быстроте и верности его действия несомненно должен удивить всех и, конечно, удивит, когда с развитием нашей истории он перестанет быть секретом для мира и сделается общим достоянием.

У Павла Николаевича теперь, как мы видели, дело шло о получении в свои руки "каких-нибудь несчастных двадцати пяти или тридцати тысяч", и он уже был близок к обладанию этим основным капиталом, из которого в полгода должны были народиться у него миллионы.

Все, что Горданов говорил Висленеву насчет своей готовности возить на себе своих собственных лошадей, если б они платили, все это была сущая правда. Два года женатой жизни Висленева Горданов провел в неусыпнейших трудах, таская на себе скотов, гораздо менее благородных, чем его кони. Два года тому назад, когда он, только слегка наметив свой план, бросил службу и приехал в Петербург, у него не было ничего, кроме небольшого, заложенного и перезаложенного хуторка, не имеющего уже никакой цены, да двух-трех тысяч наличности, собранной на службе из жалованья и наград, которые он получал, благодаря его усердию, рачительности и талантам. Продав Алине и Кишенскому

Висленева, он получил за него девять тысяч рублей, итого, всего имел около одиннадцати тысяч. Для того чтобы начать операцию с миллионами, ему недоставало гораздо более того, что он имел, а время было дорого, надо было наживать быстро, и притом нельзя было дозволять себе никакого риска.

Вследствие этого Павел Николаевич не предпринял никаких афер: он не искал концессий и не играл бумагами, а просто сделался компаньоном Алины по кассе ссуд. Кишенский, занятый литературой, которая служила ему для поддержки одних концессионеров и компаний и для подрыва и унижения других, уже по ссудной кассе мало занимался: ею теперь вполне самостоятельно заправляла жена Висленева, и ей-то такой компаньон и сотоварищ, как Горданов, был вполне находкой. Они жили по польской пословице: любяся как братья и считаясь как жиды, и таким образом Павел Николаевич, занимаясь ростовщичеством и маскируя это ремесло светским образом жизни и постоянным вращательством в среде капиталистов второй и даже первой руки, к концу второго года увеличил свой капитал рубль на рубль. Он теперь имел на свой пай почти как раз столько, сколько ему было нужно, и уже собирался выступить из товарищества. Это как раз совпало с только что рассказанными происшествиями с Висленевым, и вслед за тем, как Горданову удалось уладить кое-как висленевские отношения с его женой, он и сам приступил к разверстке своих дел с нею. Мирный вечер, которым заключалась компанейская ростовщичья деятельность Горданова с Алиной, застал их вдвоем, тщательно со всех сторон запертыми в квартире Љ 8. Они проверили все свои книги и счеты; вычислили барыши, расчислили их по сумме оборотных капиталов того и другого, и сделали вывод, по которому на долю Павла Николаевича теперь падало тридцать две тысячи чистогана. Это было даже более того, что Горданову было нужно для таинственной и верной операции; оставалось только завтра разменять бумаги и раскланяться.

Горданов был очень доволен и томился только нетерпением: он снова чувствовал душевный зуд и плохо смотрел вокруг. Впрочем, вокруг его ничего собственно и не происходило. Когда он с Алиной покончил счеты, приехал домой

Кишенский: он привез большой астраханский арбуз и в самом веселом расположении духа рассказывал, какую штуку проделала Данка с Ципри-Кипри.

Штука в самом деле была преинтересная: Ципри-Кипри закупила у Данкиного мужа на сроки двадцать каких-то акций, употребив на это весь капитал, нажитый ею с мужем от своего увеселительного заведения. Акции падали, и пали ужасно;

муж Ципри-Кипри хотел отказаться от своей покупки, предоставляя Данкиному мужу любоваться его покупной запиской. Дело стало было на ножи, но жены игроков, старые подруги, взялись все уладить и уладили: Данка уговорила

Ципри-Кипри доплатить, без ведома мужа, всю убыточную разницу с тем, что после, когда таким образом будет доказана честность и стойкость Ципри-Кипри,

Данка склонит своего мужа оказать еще больший кредит самой Ципри-Кипри, и тогда Данка сама пойдет с нею в желаемую компанию, и они сами, две женщины, поведут дело без мужей и, заручившись сугубым кредитом, наконец обманут мужа

Данки. Ципри-Кипри послушалась и внесла Данкиному мужу всю разницу, что равнялось всему капиталу ее мужа, а теперь муж ее выгнал за это вон, и когда

Ципри-Кипри явилась к Данке, то Данка тоже выгнала ее вон и отреклась, чтоб она с ней когда-нибудь о чем-нибудь подобном говорила.

- Это ловко! - воскликнул Кишенский, закончив свой рассказ, и добавил, что неприятно лишь одно, что Ципри-Кипри ведет себя ужасною девчонкой и бегает по редакциям, прося напечатать длиннейшую статью, в которой обличает и Данку, и многих других. - Я говорил ей, - добавил он, - что это не?

годится, что ведь все это свежая рана, которой нельзя шевелить, но она отвечала: "Пусть!" - и побежала еще куда-то.

- А все это отчего? - сказал, кушая арбуз, Горданов, - все это оттого, что давят человека вдосталь, как прессом жмут, и средств поправиться уже никаких не оставляют. Это никогда ни к чему хорошему не поведет, да и нерасчетливо. Настоящий игрок всегда страстному игроку реванш дает, чтобы на нем шерсть обрастала и чтобы было опять кого стричь.

Кишенский согласился.

- Вон наш плакутка теперь, видите, преспокоен, - продолжал Горданов, намекая на Висленева. - Даже ухаживает издали за Алиной Дмитриевной, и все, бедняк, лепечет мне про его знакомого актера Бабиневича, которого его законная жена наконец приласкала, разойдясь со своим князем.

- И опять его прогонит, когда найдет себе графа, - сухо поставил

Кишенский.

- А ты, кажется, ревнуешь? Алина Дмитриевна! Я говорю, Тиша-то вас.

уже, кажется, ревнует к вашему мужу?

- Допросите его, пожалуйста, хорошенько. Мне тоже кажется что-то в этом роде, - отвечала, слегка улыбаясь и позируя своим стройным станом, Алина. -

А между тем я вам скажу, господа, что уж мне пора и домой, в Павловск: я здесь и не обедала, да и детей целый день не видала. Не приедете ли и вы к нам сегодня, Горданов?

- Я?

- Да, посидим часок на музыке и потом поужинаем.

- Поздно будет, последний поезд уйдет.

- Отчего? Теперь восемь часов, а мы поужинаем в одиннадцать, а последний поезд пойдет в половине двенадцатого; а если запоздаете, у

Висленева, в его вигваме, в саду есть диван, - останьтесь у нас переночевать.

- Вы так убедительно зовете, что...

- Право, право: приезжайте, Горданов! Это даже необходимо: мы рассчитались приятельски, - разопьемте же вместе могарыч. Давайте слово, я вас жду и непременно хочу, чтобы вы сегодня провели вечер с нами.

- Если вы непременно этого хотите, то будь по-вашему. Горданов дал

Алине слово встретиться с нею и с Кишенским на вокзале железной дороги, и уехал к себе переодеваться по-дачному.

- Ну, и к делу! - сказала Алина, замкнув за Гордановым дверь и быстро возвращаясь к Кишенскому в полуопустошенную квартиру.

- Зачем ты его звала? - спросил Тихон Ларионович.

- Так нужно, - отвечала Алина, и затем, вынув из несгораемого шкафа большой саквояж, туго набитый драгоценными вещами залогодателей, подала его

Кишенскому и велела держать, а сама быстро обежала квартиру, взяла. еще несколько ценных вещей, оставшихся в небольшом количестве, свернула все это в шитую гарусную салфетку; собрала все бумаги с письменного стола Висленева, отнесла их в темную кладовую, запиравшуюся железною дверью, и разложила их по полкам.

Затем она возвратилась в кабинет, где сидел Кишенский, и, сорвав толстый бумажный шнурок со шторы, начала его поспешно вытрепывать и мочить в полоскательной чашке.

- Что ты это делаешь? - спросил ее в раздумье Кишенский.

- А ты как думаешь, что я делаю?

- У меня все в голове эта штука Данки и Ципри-Кипри. Это можно было и тебе в большем, и в гораздо большем размере разыграть с Гордановым.

- То есть что же то такое: обобрать его наполовину?

- Да.

- Да, это бы хорошо.

- Но время уже упущено, - вздохнул Кишенский.

- Конечно, - уронила Алина, выжимая смоченный шнурок.

- Эта Данка далеко пойдет.

- И назад не воротится.

- Отчего?

- Не прячет концов. Держи-ка вот этот шнурок.

- Да; но она нынче с барышом, а мы завтра платим, и еще какой куш платим!

- Какой?

- Сама знаешь.

- Я знаю, что я ничего не заплачу. Подай спичку.

- Что это будет? - полюбопытствовал Кишенский, подавая зажженную спичку.

Алина поднесла конец шнурка к огню, и вытрепанные волокна бумаги быстро занялись тлеющим огнем.

- Понял? - спросила Алина.

- Алина! ты гениальна! - воскликнул Кишенский. - Он не получит ничего?

- Этого мало: он не посмеет с нами расстаться, и его секрет будет мой.

- А ты в него веришь?

- Верю: Горданов на вздор не расположится.

- Алинка!.. Ты черт!

И Кишенский улыбнулся, схватил Алину за подбородок и вдруг засерьезничал и молча стал помогать Алине укладывать шнурок по всему краю полок, набитых сочинениями Иосафа Платоновича. Через час все эти пиротехнические затеи были окончены, шнурок с конца припален; железная дверь замкнута, и хозяин с хозяйкой уехали, строго-настрого наказав оставленной при квартире бедной немецкой женщине беречь все пуще глаза, а главное быть осторожною с огнем.

Горданов сдержал свое слово и ожидал Кишенского и Алину в вокзале: он предупредительно усадил Алину в вагон и держал во всю дорогу на коленях ее саквояж. Висленев встретил их на длинной платформе в Павловске: он не выезжал отсюда в Петербург три дня, потому что писал в угоду жене большую статью об угнетении женщины, - статью, которою Алина несомненно очень интересовалась и во время сочинения которой Висленев беседовал со своею женой как наилучшие друзья, и даже более. Сегодня вечером Алина еще обещала

"все обсудить" с мужем в его статье, и Висленев ждал ее в Павловске одну, -

потому что она так ему говорила, что Кишенский останется по своим делам в городе, и оттого веселый Висленев, увидав Кишенского и Горданова, вдруг смутился и опечалился.

Горданов сразу это заметил и, идя рядом с Висленевым, сказал ему:

- Что ты дуешься как мышь на крупу? Ты этак только выдаешь и себя, и жену; будь покоен: я его буду занимать. Алина тоже утешила мужа.

- В городе душно, и Тихон Ларионович не захотел оставаться, - сказала она, идучи под руку с мужем, - но я нарочно упросила сюда приехать

Горданова: они будут заняты, а мы можем удалиться в парк и быть совершенно свободны от его докуки.

Так все и сделалось.

Оркестр играл превосходно: иллюминация задалась, как нельзя лучше;

фонтан шумел, публика гуляла, пила, кушала. Ночь спустилась почти южная; в стороне за освещенною поляной была темень. По длинной галерее, где стояли чайные столики, пронеслась беглая весть, что в Петербурге пожар. Несколько лиц встали и в небольшой тревоге пошли, чтобы взглянуть на зарево, но зарева не было. Пожар, конечно, был ничтожный. Однако многие из вставших уже не возвращались, и у вагонов последнего поезда произошла значительная давка.

Горданов с Кишенским долго бились, чтобы достать билет для Павла

Николаевича, но наконец плюнули и отошли прочь, порицая порядки железной дороги и неумение публики держать себя с достоинством, а между тем прозвонил второй и третий звонок последнего поезда.

- Я сяду без билета! - воскликнул Горданов и бросился к вагону, нов это время прозвучал третий звонок, локомотив визгнул и поезд покатил, рассыпая искры.

Горданов остался на платформе, как рыба на сухом берегу.

Он оглянулся вокруг и увидал себя среди незнакомых людей: это были дачники, провожавшие знакомых. Кишенского нигде не было видно.

Фонари гасли, и поляна пред эстрадой и парк погружались в глубокую темень. Горданов зашел в вокзал, где сидели и допивали вино господа, решившиеся прогулять ночь напролет. Кишенского здесь тоже не было. Горданов выпил рюмку ананасного коньяку, зажег сигару и отправился в парк: нигде зги не было видно, и седой туман, как темный дух, лез из всех пор земли и проницал холодом ноги и колена.

Парк был почти пуст, и лишь редко где мелькали романические пары, но и те сырость гнала по домам. Горданов повернул и пошел к даче Висленевых, но окна дома были темны, и горничная сидела на крыльце.

- Тихон Ларионыч дома? - спросил Горданов.

- Нет, их нет, - отвечала девушка.

Горданов завернулся и снова пошел в парк, надеясь встретить Тихона

Ларионовича, и он его встретил: на повороте одной аллеи пред ним вырос человек, как показалось, громадного роста и с большою дубиной на плече. Он было кинулся к Горданову, но вдруг отступил и сказал:

- Извините, я не видал, что вы одни.

- Тихон Ларионыч! - позвал Горданов.

- А? что? - отвечал Кишенский.

- Что вы это носитесь по лесу?

- Да помилуйте: где же они? А? вы их не видали - а! ведь с нею каналья

Висленев! - и с этим Кишенский опять взмахнул палкой и бросился вперед.

Они оба пробежали несколько аллей, прежде чем Кишенский, подскакивавший к каждой запоздавшей паре, вдруг ударил себя рукой по лбу и бросился домой.

Иосаф Платонович и жена его были теперь дома: они сидели в маленькой дачной зальце и ели из одной общей стеклянной чаши простоквашу.

Кишенский и Висленев окинули друг друга гордым оком и несытым сердцем.

От Горданова это не скрылось, и он, уловив взгляд внутренне смеявшейся

Алины, отвернулся, вышел на балкон и расхохотался. Алина открыла рояль, и:

страстные звуки Шопена полились из-под ее рук по спящему воздуху.

"Твердая рука, твердая! - думал Горданов, - что-то она это мастерит, что-то этим возьмет с Тишки?"

- Препротивный дурак этот Иосафка! - сказал, неожиданно подойдя к Павлу

Николаевичу, Кишенский.

- Чем? Вы его просто ревнуете.

- Вовсе не ревную, а просто он гадость человек, и его присутствие ее беспокоит, тревожит ее, а она пренервная-нервная, и все это на ней отражается.

Когда Горданов, раздевшись, улегся на диване в крошечной закутке внутри сада, которую называли "вигвамом" и в которой был помещен Висленев. Иосаф

Платонович, в свою очередь, соскочил с кровати и, подбежав к Горданову, заговорил:

- А знаешь, Павлюкашка, я тебе скажу, брат, что в моей жене очень еще живы хорошие начала.

- Ну еще бы! - отвечал Горданов.

- Право, право так! Ты не знаешь, как она меня иногда занимает? Ты знаешь, есть люди, которые не любят конфет и ананасов, а любят изюм и пряники; есть люди, которые любят купить какую-нибудь испорченную, старую штучку и исправить ее, приспособить...

- Говори, любезный друг, толковее, я тебя не понимаю.

- То есть я хочу сказать, что есть такие люди, и что я... я тоже такой человек.

- С чем тебя и поздравляю; впрочем, это теперь в моде дрянью интересоваться.

- Нет, я люблю...

- Я вижу, что любишь.

- Я люблю воскресить... понимаешь, воззвать к жизни, и потому с тех пор, как эта женщина не скрывает от меня, что она тяготится своим прошедшим и... и...

- И настоящим, что ли?

- Да, и настоящим; поверь, она меня очень занимает, и я...

- А она это сказала тебе, что она тяготится своим прошедшим и настоящим?

- Нет, сказать она не сказала, но ведь это видно, и наконец же у меня есть глаза, и я понимаю женщину!

- Ну, а со мной, брат, об этом не говори: я этими делами не занимался и ничего в них не смыслю.

- Ах, Паша, неужто это правда? Неужто ты никогда, никогда не любил?

- Никогда.

- И никогда не полюбишь?

- Никогда.

- Почему, Павлюкан, дерево ты этакое? Почему?

- Фу! как ты сегодня до противности глупо оживлен! Отстань ты от меня, сделай милость!

- Да, я оживлен; но почему ты не хочешь любить, расскажи мне?

- Потому что любовь - это роскошь, которая очень дорого стоит, а я бережлив и расчетлив.

- Любимая женщина-то дорого стоит?

- А как же? Приведи-ка в итог потерю времени, потерю на трезвости мысли, потерю в работе, да наконец и денежные потери, так как с любовью соединяются почти все имена существительные, кончающиеся на ны, так-то:

именины, родины, крестины, похороны... все это чрез женщин, и потому вообще давай лучше спать, чем говорить про женщин.

- И ты никогда не чувствовал потребности любить?

- Потребности?

- Да.

- Нет, не чувствовал.

- И когда Глаша Акатова тебя любила, ты не чувствовал?

- Не чувствовал.

- И после, когда она вышла за Бодростина, ты тоже не чувствовал ревности?

- Тоже не чувствовал.

- Почему?

- Почему?.. - времени не было, вот почему, а впрочем, второй и последний раз говорю: давай спать, а то уж утро.

Висленев было замолчал, но вдруг круто повернулся лицом к Горданову и сказал:

- Нет, прости меня, Паша, а я не могу... Скажи же ты мне: ведь ты все-таки изрядный плут?

- Ну и слава Богу, - пробурчал, зевая, Горданов.

- Нет, без шуток; да и порой мне кажется, что уже и все мы стали плуты.

- С чем тебя и поздравляю.

- Да как же! ведь у нас теории-то нет! Правду говоря, ведь мы и про наш дарвинизм совсем позабыли, и если тебя теперь спросить, какому же ты теперь принципу служишь, так ты и не ответишь.

- Не отвечу, потому что об этом теперь у умных людей и разговоров не может быть, и сделай милость и ты оставь меня в покое и спи.

- Ну, хорошо; но только еще одно слово. Ну, а если к тебе не умный человек пристанет с этим вопросом и вот, подобно мне, не будет отставать, пока ты ему не скажешь, что у тебя за принцип, ну скажи, голубчик, что ты на это скажешь? Я от тебя не отстану, скажи: какой у нас теперь принцип? Его нет?

- Врешь, есть, и есть принцип самый логический и здоровый, вытекший естественным путем из всего исторического развития нашей культуры...

- Паша, я слушаю, слушаю, говори!

- Да что же мне тебе еще разжевывать? Мы отрицаем отрицание.

- Мы отрицаем отрицание! - воскликнул Висленев и захлопал как дитя в ладоши, но Горданов сердито огрызнулся и громко крикнул на него:

- Да спи же ты наконец, ненавистный чухонец!

И с этим Горданов повернулся к стене.

Утром Павел Николаевич уехал в Петербург вместе с Алиной. Кишенский остался дома в Павловске, Висленев тоже, и Горданов, едучи с Алиной, слегка шутил на их счет и говорил, не покусались бы они.

- Ах, они мне оба надоели, - отвечала Алина, и Горданову показалось, что Алина говорит правду, и что не надоел ей... он, сам Горданов, но...

Но о всем этом не время было думать. В Петербурге Горданова ждала ужасная весть: все блага жизни, для которых он жертвовал всем на свете, все эти блага, которых он уже касался руками, отпрыгнули и умчались в пространство, так что их не было и следа, и гнаться за ними было напрасно.

Квартира Љ 8 сгорела. Пока отбивали железную дверь кладовой, в ней нашли уже один пепел. Погибло все, и, главное, залогов погибло вдесятеро более, чем на сумму, в которой они были заложены.

Горданов понял, что это штука, но только не знал, как она сделана. Но это было все равно. Он знал, что его ограбили, и что на все это негде искать управы, что дело сделано чисто, и что вступить в спор или тяжбу будет значить принять на себя обязанность доказывать, и ничего не доказать, а кроме всего этого, теперь еще предстоит ответственность за погибшие залоги...

Горданов сидел, опершись на руки головой, и молчал.

Пред вечером он встал и пошел в квартиру Љ 8. Здесь была только одна

Алина и несколько поденщиков, выносивших мусор.

Павел Николаевич вошел молча и молча стал посреди комнаты, где принимались заклады, здесь его и застала Алина; он ей поклонился и не сказал

НЕ упрека, ни полюбопытствовал даже ни одним вопросом.

Алина сама прервала тяжелое молчание.

- Voila une affaire bien etrange! {Вот довольно странное дело! (фр.).}

- сказала она ему при рабочих.

- Je n y vois rien d impossible, madame {Я не вижу в этом ничего невозможного, мадам {фр.).}, - отвечал спокойно Горданов.

- Monsieur! - крикнула, возвысив голос и отступая шаг назад, Алина. -

Que voulez-vous dire? { Сударь!.. Что вы хотите сказать? (фр.).}

- Comment avez-vous fait cela? {Как вы сделали это? (фр.).}

Алина окинула его с головы до ног холодным, убийственным взглядом и молча вышла в другую квартиру и заперла за собой дверь. Горданов тоже повернулся и ушел, ограбленный, уничтоженный и брошенный.

Наступили для Павла Николаевича дни тяжкие, дни, каких он давно не знал, и дни, которых другому бы не снести с тою твердостью и спокойствием, с коим переносил их Горданов. Положение Павла Николаевича поистине было трагическое; он не только потерял состояние и был далече отброшен от осуществления заветнейшей своей мечты, - он оставался должным разным лицам.

Правда, не Бог весть какие это суммы, около трех-четырех тысяч, но и тех ему отдать было нечем, а между тем сроки наступали, и Павел Николаевич легохонько мог переселиться из своих удобных апартаментов в Tarasen Garten

(как называют в шутку петербургскую долговую тюрьму). Горданов понимал это все и не жаловался никому; он знал всю бесполезность жалоб и молчал, и думал думу долгую и крепкую, и наконец сделал неожиданный визит в Павловск

Кишенскому и Алине.

- Господа! - сказал он им, - то, что со мною сделалось, превыше всякого описания, но я не дурак, и знаю, что с воза упало, то пропало. Ни один миллионер не махал так равнодушно рукой на свою потерю, как махнул я на свое разорение, но прошу вас, помогите мне, сделайте милость, стать опять на ноги. Я сделал инвентарь моему имуществу - все вздор!

- Вещи идут ни за что, - сказал Кишенский.

- Да, они дорого стоят, а продать их пришлось бы за грош. За все, что я имею в квартире, с экипажем и лошадьми, не выручишь и полуторы тысячи.

- Да, и у вас левый конек, я заметил, стал покашливать, вы его запалили.

- Вы это заметили, а я и этого не заметил, но, впрочем, все равно, этим не выручишь, я должен до четырех тысяч, и сроки моим векселям придут на сих днях. Помогите, прошу вас.

- Чем же-с?

- Чем? Разумеется, деньгами. Не хотите ссудить меня, купите мои векселя и дайте мне срок на год, на два.

- А почем их продадут?

- Как почем? Я вас прошу меня не оставлять и купить мои векселя рубль за рубль.

Кишенский улыбнулся и стих. Горданов знал, что это значит: "оставь надежду навсегда".

- Вам, кажется, лучше всего идти бы опять на службу, - посоветовал

Кишенский Горданову.

- Это, Тихон Ларионыч, предоставьте уже мне знать, что мне теперь лучше делать. Нет, служба мне не поможет. На меня представят векселя и меня со службы прогонят; одно, что нужно прежде всего - это замедлить срок векселей.

- А ваш план?

- Мой план в моей голове.

- Вы бы его лучше бросили.

- Вы не знаете, о чем говорите.

- Ну как можно на двадцать пять тысяч похватать миллионы?

- Ну уж это мое дело.

- Так вам бы поискать компаньона.

- Нет такого компаньона, который бы мне верил на слово.

- Что вы хоть примером, хоть намеком, притчей ничего не скажете, что такое это за простое, но верное средство? Кажется, мы знаем все простые средства: выиграть, украсть, убить, ограбить, - вот эти средства.

- Нет, есть другие.

- Например? Скажите хоть что-нибудь, чтоб я хоть видела что вы знаете нечто такое, что мне не приходило в голову.

- И это вас удовлетворит? Извольте. Прошу вас ответить мне: сколько денег должно заплатить за проезд из Петербурга в Москву в вагоне второго класса?

- Тринадцать рублей...

- А я вам говорю, что не тринадцать, а рубль шесть гривен.

- Это каким образом?

- Самым простым: вы берете в Петербурге билет до Колпина и отдаете его на первой станции; на полдороге, в Бологом, вы берете опять на одну станцию и отдаете; на предпоследней станции к Москве берете третий раз и отдаете. На это вы издерживаете рубль с копейками, и вы приехали так же удобно, как и за тринадцать рублей.

- Вас могут изловить.

- Могут, но не ловили, и потом есть способ еще вернейший: я попрошу у соседа билет посмотреть и скажу, что это мой билет.

- Из этого начнется ссора.

- Да; но я доеду; мне не докажут, что я завладел чужим билетом.

- Что же из этого?

- Ничего более как то, что я доеду туда, куда мне было нужно.

- Не понимаю, какое же это отношение имеет к миллионам.

- Тогда не я виноват, что вы не понимаете, и я уж яснее до поры до времени ничего не скажу.

И Горданов ушел от Кишенского безо всяких надежд: он стоял совсем на краю пропасти и не ждал избавления, а оно его ждало.

Глава тринадцатая.

Горданов встает на краю пропасти

Избавление Горданову шло из того прекрасного далека, где мы встретили других людей и другие нравы, имеющие столь мало общего с самоистребительными нравами гнезда сорока разбойников. Горданов, возвратясь из Павловска от

Кишенского, нашел у себя почтовую повестку на пятьсот рублей и письмо от

Глафиры Васильевны Бодростиной, в котором разъяснилось значение этой присылки.

Бодростина писала, что, доверяя "каторжной чести" Павла Николаевича, она обращается к нему за небольшою услугой, для которой просит его немедленно приехать в ее губернский город, прихватив с собою человека, который бы мог служить маской для предстоящих дел разного рода. Горданов не спал всю ночь и думал: "приглашением манкировать невозможно: как оно ни темно, но все-таки это зацепка, когда тут вокруг все изорвалось и исщипалось". Утром он закрыл глаза и пролежал до полудня в тягостнейшем сне, и вдруг был разбужен Висленевым, который явился к нему в таком непостижимом состоянии духа, что Горданов, несмотря на все свое расстройство, полюбопытствовал узнать, что с ним сделалось.

- Что с тобою случилось? - спросил он Висленева.

- Вещь ужасная! - отвечал Иосаф Платонович, - мы подрались.

- Кто? Где? С кем ты подрался?

- Конечно, с ним.

- С Кишенским?

- Ну да, разумеется.

- На чем же вы дрались, и что ты, ранен, или ты его убил?

- Никто никого не ранил и никто никого не убил: мы подрались настоящим русским образом... я его по морде...

- А он тебя?

- Не скрою, досталось и мне... вот здесь.... по воротнику.

- Ну да, это уж всегда так приходится по воротнику.

- Но, однако же, ты понимаешь, что после этого уж мне в их доме жить нельзя, потому что все это было и при жене, и при детях, и при прислуге...

- И за что же это сталось: за жену?

- Да, за жену

Горданов вздохнул и плюнул.

- Нечего, нечего плевать, а я совсем к тебе, со всею движимостью, -

добавил он, указывая на свой саквояж, - и ты, пожалуйста, не откажи, прими меня в вечные кровы.

- Да ведь не выгнать же тебя, когда тебе некуда деться.

- Некуда, друг, ровно некуда. Я хотел к Ванскок, но она сама теперь расстроилась с переводами и ищет места посыльной, а пока живет у кухмистера за печкой.

- Полно, пожалуйста, ты с этой тромбовкой: время ли теперь еще с нею разговаривать?

- Нет, брат, я о ней другого мнения. Ванскок натура честная.

- И пусть ее возьмет себе черт на орехи; нет, уж, видно, спасать тебя, так спасать: хочешь я тебя увезу?

- Как увезешь?

- Так, увезу, как бородатую Прозерпину, если тебе нравятся герценовские сравнения. Мы уедем с тобой от всех здешних напастей куда бы ты думал? В те благословенные места, где ты впервые познал всю сладость бытия; ты там увидишься со своею сестрой, с твоею генеральшей, которой я не имею счастья знать, но у которой, по твоим словам, во лбу звезда, а под косой месяц, и ты забудешь в ее объятиях все неудачи бытия и пристроишь оленьи рога своей дражайшей половине. Готов ты или нет на такую выходку?

- Мой друг, я в эту минуту на все готов.

- А я знаю физиологию любви: клин клином выгоняют, дорогой дружище. Я

теперь имею не один, а несколько секретов, словом сказать, как бомба начинен секретами, и для себя, и для тебя.

- И для меня! - удивился Висленев.

- И для тебя, и для великого множества людей. Висленев тронул его за плечо и сказал:

- Да! послушай-ка - ты не пострадал?

- Я!.. От чего?

- Ну, вот от этого пожара, которого мне, по правде сказать, нимало не жаль.

- Нет; я нимало не пострадал, - отвечал спокойно Горданов. - Я получил все, кое-что еще призанял, и теперь арсенал мой в порядке, и я открываю действия и беру тебя, если хочешь, в помощники.

- Я готов на все: мне хоть с мосту в воду, так в ту же пору.

С этой стороны дело было решено. Оставалась нерешенною другая его сторона: похитить ли Горданову Висленева в самом деле как Прозерпину или взять его напрокат и на подержание по договору с его владельцами?

Горданов предпочел последнее: он еще раз вошел в сделку с Кишенским и с

Алиной; сообщил им вкратце свои намерения съездить в свои местности и устроить там кое-какие спекуляции, причем мог бы-де прихватить и Висленева.

Здесь опять произошли столкновения: Кишенский хотел, чтобы Висленев уехал, но Алина опасалась, не чересчур ли уж это выгодно для Горданова, но они поторговались и решили на том, что Горданов повезет с собою Висленева куда захочет и употребит его к чему вздумает, и за векселя свои в четыре тысячи рублей, приторгованные Кишенским за полторы, даст вексель на десять тысяч рублей, со взаимною порукой Висленева за Горданова и Горданова за Висленева.

Переторжка была короткая: не та была пора и не те были обстоятельства, чтобы скупиться, и Горданов согласился на все эти требования, а Висленев и подавно: им спутали ноги и пустили их обоих на одной веревке, о которой

Висленев минутами позабывал, но о которой зато Павел Николаевич помнил постоянно. Он не самообольщался: он знал свое положение прекрасно и понимал, что его, сильного и умом и волей Горданова, каждую минуту скаредная тварь вроде Кишенского может потянуть как воробья, привязанного за ногу, и он ревниво спешил оборвать этот силок во что бы то ни стало, хоть бы пришлось содрать мясо с костей и вывернуть суставы.

В таком положении были два эти героя, когда они явились пред нашими глазами в кружке обитателей мирного городка, над которым вихрь распустил красную орифламу, призывающую Павла Николаевича к новому подвигу, требующему всего его ума, всей его ловкости и всей опытности, полученной им в последних тяжких столкновениях.

Глава четырнадцатая. Из прекрасного далека

Прошел месяц, в течение которого дела в городе, приютившем Горданова с

Висленевым, подвинулись вперед весьма значительно. Первые вести оттуда читаем в письме, которое департаментский сторож подал сегодня на подносике вице-директору Григорию Васильевичу Акатову, родному брату Глафиры

Васильевны Бодростиной.

Акатов, еще довольно молодой человек, в золотых очках и вицмундире со звездой, которую он из скромности закрывал лацканом, взял конверт.

И, вплотную усевшись в свое кресло, начал не без удовольствия читать письмо нашего испанского дворянина.

"Любезный Григорий! - начал Подозеров в заголовке листа. - Не титулую тебя "превосходительством", как потому, что довольно с тебя этого титула на конверте, так и потому, что в моем воображении ничто не может превосходить того благородства, которое я знал в тебе, и потому пишу тебе просто: мой дорогой и любезный Гриша! Очень рад, что ты, благодаря твоим большим достоинствами уменью жить с людьми, так рано достиг до степеней известных, и радуюсь этому опять по нескольким причинам: во-первых, радуюсь за самого тебя, что тебе быстрым возвышением отдана справедливость. Это очень важно для поддержания в человеке энергии, чтоб он мог бодро идти далее, не растрачивая лучших сил души на успокоивание в себе мятущегося чувства оскорбленного самолюбия и пр. (можно, конечно, и без этого, да то труднее).

Во-вторых, радуюсь за всех тех, кому придется иметь с тобою дело; потому что благородный жар, одушевляющий тебя, конечно, еще не имел времени погаснуть под пеплом спаленных надежд, верований и упований, и наконец (да не оскорбится слух твой), радуюсь за самого себя, потому что могу прибегнуть к тебе с просьбой, имея полную надежду, что ты не откажешься мне попротежировать и попредстательствовать за меня, где ты сам найдешь то лучшим и уместным".

Акатов дочитал до этого места, сдвинул слегка брови и продолжал чтение с сухим и деловым выражением лица.

"Может быть, я приступаю к тебе не совсем ловко, но думаю, что между нами, старыми испытанными друзьями, всякие тонкости совершенно излишни, да и я человек, мало шлифованный, и просить от роду моего никогда ничего ни у кого не просил, так и привычек к этому пригодных себе не усвоил. Одно то, что я прошу, уже сбивает меня немножко с панталыку. Поверь мне, что, если бы дело шло о просьбе не к тебе, а к другому лицу, так я прежде отрубил бы себе руку, чем написал бы хотя одно слово в просительном тоне, но ты - дело другое, ты человек, которому мне не тяжко сказать все, а скажу же я тебе следующее. В течение всего времени, которое я провел здесь за скромным из скромнейших дел, я был очень доволен своим положением, как раз отвечающим моим способностям и моему призванию: я сдал бывшим своим крестьянам за 300

руб. в год в аренду мой маленький хуторишко и служил по крестьянским делам, возлюбя это дело и находя в занятии им бесконечный ряд наслаждений самого приятного для меня свойства. Я видел посев и наблюдаю всходы прекрасных семян, о которых все мы так восторженно мечтали в святые годы восторженной юности и ради добытия которых не прочь были иногда от предпринятия восторженных же, детских, но благородных глупостей. (Пошли со мною вместе мир и благословение этим отошедшим прекрасным дням, дающим такие сладкие воспоминания.) Ко всему этому, признаюсь тебе, я к концу четвертого десятка так оседлился здесь, что задумал было и жениться, конечно, не по расчету и не по прикладным соображениям, однако этому, как кажется, не суждено осуществиться, и я эту статью уже выписал в расход, но мне, дружище, опротивела вдруг моя служба и опротивела непереносно. Опротивела она не сама по себе, а по массе неприятностей, которые сыпятся на меня оттуда, откуда бы, кажется, я мог ожидать одного только животворящего сочувствия. Не могу тебе выразить, как это нестерпимо для меня, что в наше время, - хочешь ты или не хочешь, - непременно должен быть политиком, к чему я, например, не имею ни малейшего влечения. Я бы не хотел ничего иного, как только делать свое дело с неизменною всегдашнею и тебе, может быть, памятною моею уверенностью, что, делая свое дело честно, исполняя ближайший долг свой благородно, человек самым наилучшим органическим образом служит наилучшим интересам своей страны, но у нас в эту пору повсюду стало не так; у нас теперь думают, что прежде всего надо стать с кем-нибудь на ножи, а дело уже потом; дело - это вещь второстепенная. По-моему, это ужасная гадость, и я этого сколько мог тщательно избегал и, представь ты, нашел себе через "эту подлость" массу недоброжелателей, приписывавших мне всяческие дурные побуждения, беспрестанно ошибавшихся в своих заключениях, досадовавших на это и наконец окончательно на меня разгневавшихся за то, что не могут подвести меня под свои таблицы, не могут сказать: что я такое и что за планы крою я в коварной душе моей? Ты, вероятно, улыбаешься этому, но мне от этого стало очень невесело. На днях, то есть месяц, полтора тому назад, наши

Палестины посетили два великие мужа. Гог-и-Магог нашего комического времени;

отставной, но приснопамятный вождь безоружных воителей, Иосаф Висленев, и человек, имени которого мы когда-то положили не произносить, драгоценный

Пашенька Горданов. Что такое они намерены здесь делать? Я разгадать не могу, хотя вижу и чувствую, что они набежали сюда за "предприятием", но за предприятием, не похожим ни на что прежнее, и представь же ты себе, что силой судеб я стал этим людям поперек дороги, и, вдобавок ко всему, не чувствуя ни малейшей охоты уступать им этой дороги, я буду, кажется, вынужден к такой уступке. Друзья они или враги, и какою веревочкой их лукавый спутал, этого я не доискиваюсь, да это и неважно, но они здесь очень торопливо начали поправлять свои юношеские ошибки: один, уступив некогда сестре часть дома, закладывает его теперь весь целиком в свою пользу, а другой, уступив некогда кое-что своим мужичкам, тоже нынче обращает это назад, достигая этого способом самым недостойным. Подробности рассказывать нечего, бедный народишко наш еще темен, подпил и неведомо что загалдил, а я всею маленькой силой моего уряда воспротивился этой сделке и остановил ее, за что и обвинен чуть ли не во взяточничестве. (Акатов поторопился и сдвинул с листа бумаги свой мизинец.) Тебе не рассказывать стать, что за персона

Горданов, ты знаешь, что для него нет ничего святого; это же, конечно, известно и твоему зятю, Михаиле Андреевичу Бодростину, который тоже многие годы не мог о нем слышать и даже теперь, в первые дни пребывания здесь Павла

Николаевича, везде по городу рассказывал бледные отрывки из его черной истории. Бедный старик вовсе и не подозревал, что он строит этим Горданову торжество. Это престранное и прехарактерное явление, как у нас нынче повсеместно интересуются бездельниками и нежнейше о них заботятся! Можешь быть каким тебе угодно честным человеком, и тебя никогда не заметят, но появись ты только в предшествии скандальной репутации, и на тебя лорнеты обратятся. Какое-то влеченье, род недуга; клевещи, например, на честного человека сколько хочешь, и это ничего: самые добрые люди только плечами пожмут и скажут: "Таков-де уж свет, на Христа прежде нас клеветали", но скажи правду про негодяя... О! Это преступление, которого тебе не простят.

Это, говорят, "жестокость"! У каждого бездельника в одну минуту отыскивается в обществе столько защитников, сколько честная мать семейства и труженик-отец не дождутся во всю свою жизнь. Словно это исключительно век мошенников, словно это настало их царствие... Право! Я сужу так по тому, что вижу в своем угле, и по тому, что, например, читаю в литературе.

Неразборчивость в якшательстве с негодяями повсеместная. Читай, ты, например, Теккерея, он выводит в "Базаре житейской суеты" героиню мошенницу,

Ребекку Шарп, и говорит не обинуясь, что "Ребекка Шарп есть лицо собирательное, принадлежащее поколению англичан, действовавшему после 1818

года", и этим никто из честных англичан этой поры не обижался, тогда как у нас за такую вещь Теккерея, конечно, назвали бы по меньшей мере инсинуатором и узколобым дураком, который "не умел понять людей, действовавших после 1818

года". (Нынче мошенники все жалуются, что их "не понимают", словно они какие мудрецы.) Нет ли здесь повода скорбеть за смысл и за совесть?

Бездельничества нашего благородного друга Горданова сделались здесь милыми анекдотами и, служа в течение нескольких дней самою любимою темой для разговоров, приуготовили ему триумф, какого он едва ли и ожидал: где он ни появлялся, на него смотрели как на белого слона и, насмотревшись, пошли его нарасхват звать и принимать. Ты не поверишь, что молодец этот до того всех здесь очаровал, до того всех обошел, что знакомством с ним у нас стали даже кичиться: стали звать гостей на чай "с Гордановым", на обед "с Гордановым", подумай, пожалуйста, какая сила есть в подлости! Сам заклятый враг его, зять твой Бодростин, и тот, наконец, не стерпел и снова водит с ним хлеб и соль, и они вместе что-то тоже "предпринимают". Не спросишь ли меня: какое мне до всего этого дело? Никакого, но вот беда: этому мерзавцу есть до меня какое-то дело. Я помешал ему надуть крестьян, хотя, впрочем, помешал ненадолго, потому что они, улещенные обещаниями и опоенные водкой, опять-таки просят вполне невыгодной для них мены землей, и вот теперь все трубящие славу Горданова трубят, что я его притеснял, что я с него что-то вымогал. (Акатов снял с листка и другой мизинец.) Поддерживается все это мастерским образом и вредит мне всемерно, тем более что Горданов в самом деле, по-видимому, располагает очень свободными средствами и вывернулся превосходно: он теперь землю, отнимаемую им у крестьян, обещает занять уже не заводом, как говорил мне, когда просил моего содействия, а ремесленною школой, которою приводит в восторг и Бодростина, и губернатора. Словом, я явился в дураках и с покором чести. (Акатов совсем выбросил письмо из рук на стол и продолжал читать глазами, переворачивая странички концом карандаша.)

Но Бог с ним, я бы и это снес (писал далее Подозеров), и почестнее меня людей порочат, но мне, наконец, грозят иною бедой: вина моя, заключающаяся в защите крестьян, не позабывается, а все возрождается как сфинкс в новом виде. Пять дней тому назад был у меня Бодростин, и, со свойственною ему прямотой и честностию, сказал мне, будто бы ему "сообщено", что я не могу быть терпим на службе, как человек вредного образа мыслей! Можешь себе вообразить, как это идет ко мне! Но однако, вот видно, если не пристало, то прилипло. На вопрос, сделанный мною Бодростину: верит ли он этой нелепице, он начал с "конечно, хотя и разумеется" и свел на "но" и на "говорят", вообще построил речь по известному плану, безнадежному для человека, требующего защиты и оправдания. После этого мы поговорили крупно, и так крупно, что, кажется, более не пожелаем друг с другом видеться и едва ли станем говорить. Хотя дерзостей ни с той, ни с другой стороны сказано не было, но тем не менее мы, вероятно, разошлись навеки. Он мне сказал, что он не верит, но допускает возможность, что я, по странности моего характера, симпатиям к народу, по увлечениям теориями и поджигательными статьями газет, мог забыться, а я... я в свою очередь указал ему на другое, и одним словом, мы более не друзья. Такова, видно, у нас роковая судьба путных людей ссориться между собою за мошенников, под предлогом разномыслия в теоретических началах, до которых мошенникам нет никакого дела и к которым они льнут только для того, чтобы шарлатанствовать ими. Но извини, что болтлив: это слабость людей оскорбленных. Продолжаю мою историю. Тяжко обиженный взведенным на меня нелепым обвинением, я обратился к губернатору и просил его разъяснить: кто и на каких основаниях марает меня такою клеветой, но его превосходительство, спустя нос на усы и потом подняв усы к носу и прыгнув с каблуков на носки и обратно, коротко и ясно отвечал мне, что он

"красным социалистам никаких объяснений не дает". Я пробовал искать разгадки этому еще у двух-трех лиц, но со мною не говорят, меня чуждаются и, наконец, даже меня не принимают. Насилу-насилу, чрез посредство некоторых дружески расположенных ко мне дам (из которых об одной замечательной женщине,

Александре Ивановне Синтяниной, я некогда много писал тебе, описывая мои здешние знакомства), я узнал, что все это построено на основаниях прочных:

на моих, конечно, самых невинных, разговорах с крестьянами г. Горданова.

Факт налицо, и делать, стало быть, нечего: я "красный, человек опасный", и мне надо отсюда убираться. Не знаю, чувствуешь ли ты, Григорий, хотя долю того душащего негодования, которым я в эту минуту как злым духом одержим, доканчивая это несвязное письмо, но ради всяческого добра, которое ты чтишь, определи меня, друг мой, брат и товарищ, определи меня куда-нибудь на службу ли, к частному ли делу, мне все это равно; но только скорее отсюда! Я пойду спокойно в помощники столоначальника и даже в писаря к тебе в департамент, под твою команду, или в любую контору, лишь бы только с меня требовали работы, труда, дела, а не направлений, не мнений, которые я имею и хочу иметь не про господ, а про свой расход, и которые, кроме меня самого, может быть, никому и ни на что не годятся. Я ищу одного: укромного места, где бы мог зарабатывать кусок хлеба вне всякой зависимости от получивших для меня особое значение требований идоложертвенного служения направлениям и громким словам, во имя которых на глазах моих почти повсюду совершается профанация священнейших для меня идей. Пособи мне, голубчик Гриша, в этом случае сколько хочешь и сколько можешь, а главное, ответь мне словечко скоро, без промедления, чтобы до крайней степени натянутое терпение мое не столкнулось еще с чем-нибудь новым и на чем-нибудь не оборвалось.

Твой Андрей Подозеров.

Р. S. Прибавлю тебе к моей длинной сказке смешную присказку: у нас тут на сих днях случилась престранная история, не чуждая мистического элемента.

Михаил Андреевич Бодростин, после наших с ним объяснений, уехал в

Москву, а вчера в сумерки твоя сестра Глафира Васильевна, гуляя по длинной аллее в задней части своего огромного парка в селе Бодростине, встретила лицом к лицу самого его же, Михаила Андреевича, шедшего к ней навстречу с закрытыми глазами и в его кирасирском мундире, которого он не надевал двадцать лет и у которого на этот раз спина была разрезана до самого воротника. Сестра твоя, при всей ее геройской смелости, сробела, закричала и упала в обморок на руки Висленева. На крик Глафиры Васильевны прибежали сестра Иосафа Висленева, молодая девушка Лариса и Горданов, бывшие в другой части парка и в противном конце той же аллеи. Эта пара тоже лицом к лицу встретилась с тем же Бодростиным, который этих уже не испугал, но удивил разрезанною спиной своего старого, узкого и кургузого мундира. Бросились искать Михаила Андреевича и нигде его не нашли; ни садовники, ни прислуга нигде его не видали. Нашли только падчерицу Синтяниной, глухонемую девочку

Веру: она рвала мать-и-мачеху на опушке парка. Ее тоже спросили, не видела ли она Михаила Андреевича? И представь, она тоже отвечала знаками, что видела. А когда ее спросили, куда он пошел, то она, улыбаясь, ответила:

"повсюду", но это дитя больное и экспансивное. Глафира Васильевна велела принести себе кирасирский мундир Михаила Андреевича, и мундир был весь цел, а через час получена была из Москвы депеша от Бодростина о том, что он два часа тому назад прибыл туда благополучно, и затем вечер закончился ужином и музыкой. Таким образом, вот тебе у нас даже и свое "видение шведского короля". Но смейся или не смейся, а все бодростинские люди по этому случаю страшно оробели, и посол, привезший мне сегодня из Бодростинской усадьбы некоторые мои книги, рассказывая мне "ужасное чудо", с трепетом добавил, что это уже не первое и что пастух Панька косолапый под самый Иванов день видел, как из речки выползли на берег два рака, чего этот косолапый Панька так испугался, что ударился без оглядки бежать домой, но упал и слышал, как застонала земля, после чего этот бедняк чуть не отдал Богу свою младенчески суеверную душу. Не заменят ли меня, наконец, в общественном внимании хоть эти раки, или не буду ли я, напротив, употреблен на сугубое позорище, дабы оторвать внимание людей от этих раков?"

Акатов свернул листок, сунул его в карман и во весь обратный путь домой все мысленно писал Подозерову ответ, - ответ уклончивый, с беспрестанными

"конечно, хотя, разумеется" и печальнейшим "но", которым в конце все эти

"хотя и разумеется" сводились к нулю в квадрате. Письмо начиналось товарищеским вступлением, затем развивалось полушуточным сравнением индивидуального характера Подозерова с коллективным характером России, которая везде хочет, чтобы признали благородство ее поведения, забывая, что в наш век надо заставлять знать себя; далее в ответе Акатова мельком говорилось о неблагодарности службы вообще "и хоть, мол, мне будто и везет, но это досталось такими-то трудами", а что касается до ходатайства за просителя, то, "конечно, Подозеров может не сомневаться в теплейшем к нему расположении, но, однако же, разумеется, и не может неволить товарища (то есть Акатова) к отступлению от его правила не предстательствовать нигде и ни за кого из близких людей, в числе которых он всегда считает его,

Подозерова".

Таково было письмо, которое Подозеров должен был получить от несомненного друга своего Акатова, но он его не получил, потому что "хотя"

Акатов и имел несомненное намерение написать своему товарищу таковое письмо,

"но" пока доехал до дому, он уже почувствовал, что как бы еще лучше этого письма совсем не писать.

"И не странно ли все это? - рассуждал, засыпая после обеда в кресле,

Акатов. - Положим, что Горданов всегда и был, и есть, и будет мерзавец, но почему же я знаю теперь, каков стал и Подозеров? Провинция растлевает нравы... И наконец этот цинизм; "взятки", "вымогательство"... фуй! Почему же на меня этого не скажут? Почему ко мне никакой этакий Горданов не подкрадется?"

- Подкрадется, ваше превосходительство, клянусь святым Патриком, подкрадется, - прогнусил в ответ Акатову, немножко задыхаясь, дремучий семинарист Феоктист Меридианов, которого Акатов едва ли когда видел, не знал по имени и не пустил бы к себе на порог ни в дом, ни в департамент, но бог

Морфей ничем этим не стесняется и сводит людей в такие компании, что только ахнешь проснувшись, и Акатов ахнул, и совсем позабыл и о Подозерове, и о его письме, и вот причина, почему Подозеров ждет дружеского ответа "разумеется"

очень нетерпеливо, "но совершенно напрасно".

Глава пятнадцатая. Порез до крови

В этот же самый день капиталист Тихон Ларионович Кишенский, заседая в помещении одной редакции в казенном доме, между массой доставляемых корреспонденций, прочел полуофициальное извещение: "На сих днях здесь получила большую скандальную огласку довольно недостойная история, касающаяся здешнего члена от правительства по крестьянским делам г.

Подозерова. Этого чиновника, вообще довольно нелюдимого и пользующегося несколько странною репутацией, теперь все в один голос обвиняют в вымогательстве денег с помещика Павла Горданова за сделку сего последнего с крестьянами по размене некоторого поземельного участка, где Горданов вознамерился построить для крестьян ремесленную школу. Встретив отпор со стороны г. Горданова, чиновник Подозеров агитировал будто бы среди крестьян в пользу идей беспорядка, чему здесь знающие демократические наклонности г.

Подозерова вполне верят. По делу этому было произведено секретное дознание, и оказалось, что действительно проживающий здесь отставной майор Форов и священник Евангел Минервин, проходя однажды чрез деревушку г. Горданова, под предлогом ловли в озере карасей, остановились здесь, под видом напиться квасу, и вели с некоторыми крестьянами разговор, имевший, очевидно, целью возбуждать в крестьянах чувство недоверия к намерениям г. Горданова. Во избежание огласки формального следствия по этому делу не предполагается и начальство намерено ограничиться одним дознанием с конфиденциальным сообщением куда следует о действиях Подозерова и священника Минервина, а за майором Филетером Форовым, издавна известным в городе своим вредным образом несбыточных мыслей и стремлений, строго вменено местной городской полиции в обязанность иметь неослабленное наблюдение".

Кишенский пометил это сообщение "к сведению", сделал из него выметочку себе в записную книжку и, перейдя в другую редакцию, помещавшуюся уже не в казенном доме, начертал: "Деятель на все руки". - "До чего, наконец, дойдут наши маскированные социалисты, этому, кажется, нет никаких границ и никаких геркулесовых столбов. Нам пишет вполне заслуживающий доверия землевладелец, что у них есть один деятель, некто А. И. П-ов, стяжавший себе в своем муравейнике славу страстотерпца за "священные права хлебопашца", наконец вымогательствами вещественных знаков признательности с помещика П. Н.

Горданова за право выстроить для крестьян ремесленную школу. Вероятно, этот деятель найдет себе горячую поддержку со стороны органов нашей печати, взявших себе исключительную привилегию агитировать под предлогом патриотизма".

Затем, вечером, редакции третьей газеты Кишенский дал напечатать корреспонденцию, в которой восхвалялся здравый смысл народа, не поддавшегося наущениям попа и двух агитаторов, из которых один, чиновник П-ров, даже имеет власть в крестьянских делах. "Как жаль, - заключил он эту заметку, -

что в значении к подобным должностям у нас не соблюдается вся осторожность, которая была бы здесь так уместна".

Все это было напечатано и вышло в свет, а на другой день к Кишенскому влетела Ванскок и, трепля косицами и раздувая ноздри, потребовала внимания к листу бумаги, измаранному ее куриными иероглифами. Здесь она, со слов только что полученного ею от Висленева письма, описывала ужасное событие с гордановским портфелем, который неизвестно кем разрезан и из него пропали значительные деньги, при таких обстоятельствах, что владелец этих денег, по чувству деликатности к семейной чести домовладельца, где случилось это событие, даже не может отыскивать этой покражи, так как здесь ложится тень на некоторых из семейных друзей домохозяев.

Ванскок хотела, чтобы это немедленно было напечатано слово в слово, как она сочинила и со всеми именами, но Кишенский ей отказал.

- За это, матушка игуменья, достается, - сказал он, - а мы так сделаем... - Он взял перо и написал на поле: "Правда ли, что некто деятель василетемновского направления, г. По-зеров (отчего бы не Позоров), будучи в доме неких гг. Вис-вых, под видом ухаживания за сестрой домохозяина, распорол неосторожно чужой портфель с деньгами, отданными г. В. на сохранение другом его г. Го-вым?"

- Вот этак, матка, будет глаже, так и коротко, и узловато, - и комар носа не подточит, и все, кому надо, уразумеют, яко с нами Бог! Прыгай теперь к Бабиневичу, чтобы завтра напечатал у себя под "правда ли?"

- Он не напечатает.

- Ну, вот еще!

- Это факт! я к нему раз обращалась, и он закоробатился и отказал.

- Ну, все пустяки; скажите, что я просил: он не будет коробатиться.

- А он вам должен?

- Скажите, скажите только, что я просил, - подтвердил, вставая,

Кишенский и, услыхав легкий стук в двери из Љ 8, где снова процветала вновь омеблированная на страховые деньги "касса ссуд", - добавил полушепотом, -

ну, а теперь, игуменья, некогда больше, некогда - вон люди и за настоящим делом стучат.

С этим он полудружески, полупрезрительно толкнул Ванскок двумя пальцами в плечо и, свистнув могучего Иогана с острова Эзеля, крикнул ему: "Выпусти госпожу!" - повернулся и ушел.

Слово Кишенского оказалось с большим весом, и Ванскок на другой же день взяла в конторе Бабиневича на полтинник двадцать листиков его издания и послала их в бандерольке Иосафу Платоновичу Висленеву.

Последуем и мы за этою картечью, которою Павел Николаевич обстреливает себе позицию, чтобы ничто не стояло пред прицелами сокрытых орудий его тяжелой артиллерии. Читатель всеусерднейше приглашается отрясти прах от ног своих в гнезде сорока разбойников и перенестись отсюда на поля, где должен быть подвергнут ожесточениям, и пытке, и позору наш испанский дворянин в его разодранном плаще, и другие наши друзья.

Путь нам теперь лежит через хуторный домик Александры Ивановны Синтяниной, где бледною ручкой глухонемой нимфы Веры повешены на желтых перевеслах золотистой соломы, сохнут и вялятся пучки душистого чебра, тулявицы, калуфера и горькой руты.

Николай Лесков - На ножах 06 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На ножах 07 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ - КРОВЬ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ КРОВЬ Глава первая. Кипяток Хутор Починок, любимый приют...

На ножах 08 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ - КРОВЬ
Глава четвертая. Сумасшедший Бедуин Верстах в тридцати от села Бодрост...