Николай Лесков
«На ножах 02 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ»

"На ножах 02 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ"

Глава пятая. На все ноги кован

Павел Николаевич Горданов, которого Висленев назвал "сиротою", не терпел никаких недостатков в своем временном помещении. Древняя худая слава губернских пристанищ для проезжающих теперь уже почти повсеместно напраслина. В большинстве сколько-нибудь заметных русских городов почти всегда можно найти не только чистый номер, но даже можно получить целый

"ложемент", в котором вполне удобно задать обед на десять человек и вечерок на несколько карточных столов.

Такой ложемент из трех комнат с передней и ванной, и с особым ходом из особых сеней занял и Павел Николаевич Горданов. С него спросили за это десять рублей в сутки, - он не поторговался и взял помещение. Эта щедрость сразу дала Горданову вес и приобрела ему почтение хозяина и слуг.

Павел Николаевич на первых же порах объявил, что он будет жить здесь не менее двух месяцев, договорил себе у содержателя гостиницы особого слугу, самого представительного и расторопного изо всего гостиничного штата, лучший экипаж с кучером и парою лошадей, - одним словом, сразу стал не на обыкновенную ногу дюжинного проезжающего, а был редким и дорогим гостем. Его огромные юфтовые чемоданы, строченные цветным шелком и изукрашенные нейзильберными винтами и бляхами с именем Горданова; его гардероб, обширный как у актрисы, батистовое белье, громадные портфели и несессеры, над разбором которых отряженный ему слуга хлопотал целый час, проведенный

Висленевым у сестры, все это увеличивало обаяние, произведенное приезжим.

Через час после своего приезда Павел Николаевич, освежившись в прохладной ванне, сидел в одном белье пред дорожным зеркалом в серебряной раме и чистил костяным копьецом ногти.

Горданов вообще человек не особенно представительный: он не высок ростом, плечист, но не толст, ему тридцать лет от роду и столько же и по виду; у него правильный, тонкий нос; высокий, замечательно хорошо развитый смелый лоб; черные глаза, большие, бархатные, совсем без блеска, очень смышленые и смелые. Уста у него свежие, очерченные тонко и обрамленные небольшими усами, сходящимися у углов губ с небольшою черною бородкой. Кисти ослепительно белых рук его малы и находятся в некоторой дисгармонии с крепкими и сильно развитыми мышцами верхней части. Говорит он голосом ровным и спокойным, хотя левая щека его слегка подергивается не только при противоречиях, но даже при малейшем обнаружении непонятливости со стороны того, к кому относится его речь.

- Человек! как вас зовут? - спросил он своего нового слугу после того, как выкупавшись и умывшись сел пред зеркалом.

- Ефим Федоров, ваше сиятельство, - отвечал ему лакей, униженно сгибаясь пред ним.

- Во-первых, я вас совсем не спрашиваю, Федоров вы или Степанов, а во-вторых, вы не смейте меня называть "вашим сиятельством". Слышите?

- Слушаю-с.

- Меня зовут Павел Николаевич.

- Слушаю-с, Павел Николаевич.

- Вы всех знаете здесь в городе?

- Как вам смею доложить... город большой.

- Вы знаете Бодростиных?

- Помилуйте-с, - отвечал, сконфузясь, лакей.

- Что это значит?

- Как же не знать-с: предводитель!

- Узнайте мне: Михаил Андреевич Бодростин здесь в городе или нет?

- Наверное вам смею доложить, что их здесь нет, - они вчера уехали в деревню-с.

- В Рыбецкое?

- Так точно-с.

- Вы это наверно знаете?

- У нас здесь на дворе почтовая станция: вчера они изволили уехать на почтовых.

- Все равно: узнайте мне, один он уехал или с женой?

- Супруга их, Глафира Васильевна, здесь-с. Они, не больше часу тому назад, изволили проехать здесь в коляске.

Горданов лениво встал, подошел к столу, на котором был расставлен щегольской письменный прибор, взял листок бумаги и написал: "Я здесь к твоим услугам: сообщи, когда и где могу тебя видеть".

Запечатав это письмо, он положил его под обложку красиво переплетенной маленькой книжечки, завернул ее в бумагу, снова запечатал и велел лакею отнести Бодростиной. Затем, когда слуга исчез, Горданов сел перед зеркалом, развернул свой бумажник, пересчитал деньги и, сморщив с неудовольствием лоб, долго сидел, водя в раздумьи длинною ручкой черепаховой гребенки по чистому, серебристому пробору своих волос.

В это время в дверь слегка постучали.

Горданов отбросил в сторону бумажник и, не поворачиваясь на стуле, крикнул:

- Войдите!

Ему видно было в зеркало, что вошел Висленев.

- Фу, фу, фу, - заговорил Иосаф Платонович, бросая на один стул пальто, на другой шляпу, на третий палку. - Ты уже совсем устроился?

- Как видишь, сижу на месте.

- В полном наряде и добром здоровье!

- Даже и в полном наряде, если белье, по-твоему, составляет для меня полный наряд, - отвечал Горданов.

- Нет, в самом деле, я думал, что ты не разобрался.

- Рассказывай лучше, что ты застал там у себя и что твоя сестра?

- Сестра еще похорошела.

- То была хороша, а теперь еще похорошела?

- Красавица, брат, просто волшебная красавица!

- Наше место свято! Ты меня до крайности интересуешь похвалами ее красоте.

- И не забудь, что ведь нимало не преувеличиваю.

- Ну, а твоя, или ci-devant {Прежняя (фр.).} твоя генеральша...

коварная твоя изменница?

- Ну, та уж вид вальяжный имеет, но тоже, черт ее возьми, хороша о сю пору.

- За что же ты ее черту-то предлагаешь? Расскажи же, как вы увиделись, оба были смущены и долго молчали, а потом...

- И тени ничего подобного не было.

- Ну ты непременно, чай, пред ней балет протанцевал, дескать:

"ничтожество вам имя", а она тебе за это стречка по носу?

- Представь, что ведь в самом деле это было почти так.

- Ну, а она что же?

- Вообрази, что ни в одном глазу: шутит и смеется.

- В любви клянется и изменяет тут же шутя?

- Ну, этого я не сказал.

- Да этого и я не сказал; а это из Марты, что ли, - не помню. А ты за которой же намерен прежде приударить?

Висленев взглянул на приятеля недоумевающим взглядом и переспросил:

- То есть как за которою?

- То есть за которою из двух?

- Позволь, однако, любезный друг, тебе заметить, что ведь одна из этих двух, о которых ты говоришь, мне родная сестра!

- Тьфу, прости, пожалуйста, - отвечал Павел Николаевич: - ты меня с ума сводишь всеми твоими рассказами о красоте, и я, растерявшись, горожу вздор.

Извини, пожалуйста: а уж эту последнюю глупость я ставлю на твой счет.

- Можешь ставить их на мой счет сколько угодно, а что касается до ухаживанья, то нет, брат, я ни за кем: я, братец, тон держал, да, серьезный тон. Там целое общество я застал: тетка, ее муж, чудак, антик, нигилист чистой расы...

- Скажи, пожалуйста! а здесь и они еще водятся? Висленев посмотрел на него пристально и спросил:

- А отчего же им не быть здесь? Железные дороги... Да ты постой... ведь ты его должен знать.

- Откуда и почему я это должен?

- А помнишь, он с Бодростиным-то приезжал в Петербург, когда Бодростин женился на Глафире? Такой... бурбон немножко!

- Hoc с красниной?

- Да, на нутро немножко принимает.

- Ну помню: как бишь его фамилия?

- Форов.

- Да, Форов, Форов, - меня всегда удивляла этимология этой фамилии. Ну, а еще кто же там у твоей сестры?

- Один очень полезный нам человек.

- Нам? - удивился Горданов.

- Да; то есть тебе, самый влиятельный член по крестьянским делам, некто

Подозеров. Этого, я думаю, ты уж совсем живо помнишь?

- Подозеров?.. я его помню? Откуда и как: расскажи, сделай милость.

- Господи! Что ты за притворщик!

- Во-первых, ты знаешь, я все и всех позабываю. Рассказывай: что, как, где и почему я знал его?

- Изволь: я только не хотел напоминать тебе неприятной истории: этот

Подозеров, когда все мы были на четвертом курсе, был распорядителем в воскресной школе.

Горданов спокойно произнес вопросительным тоном:

- Да?

- Ну да, и... ты, конечно, помнишь все остальное?

- Ничего я не помню.

- История в Ефремовском трактире?

- И никакой такой истории не помню, - холодно отвечал Горданов, прибирая волосок к волоску в своей бороде.

- Так я тебе ее напомню.

- Сделай милость.

- Мы зашли туда все вчетвером: ты, я, Подозеров и Форов, прямо с бодростинской свадьбы, и ты хотел, чтобы был выпит тост за какое-то родимое пятно на плече или под плечом Глафиры Васильевны.

- Ты, друг любезный, просто лжешь на меня; я не дурак и не могу объявлять таких тостов.

- Да; ты не объявлял, но ты шепнул мне на ухо, а я сказал.

- Ах ты сказал... это иное дело! Ты ведь тоже тогда на нутро брал, тебе, верно, и послышалось, что я шептал. Ну, а что же дальше? Он, кажется, тебя побил, что ли?

- Ну, вот уж и побил! ничего подобного не было, но он заставил меня сознаться, что я не имею права поднимать такого тоста.

- Однако он, значит, мужчина молодец! Ну, ты, конечно, и сознался?

- Да; по твоему же настоянию и сознался: ты же уговорил меня, что надо беречь себя для дела, а не ссориться из-за женщин.

- Скажи, пожалуйста: как это я ничего этого не помню?

- Ну полно врать: помнишь! Прекрасно ты все помнишь! Еще по твоему же совету... ты же сказал, что ты понимаешь одну только такую дуэль, по которой противник будет наверняка убит. Что, не твои это слова?

- Ну, без допроса, - что же дальше?

- Пустили слух, что он доносчик.

- Ничего подобного не помню.

- Ты, Павел Николаич, лжешь! это все в мире знают.

- Ну да, да, Иосаф Платоныч, непременно "все в мире", вы меньшею мерой не меряете! Ну и валяй теперь, сыпь весь свой дикционер: "всякую штуку",

"батеньку" и "голубушку"... Эх, любезный друг! сколько мне раз тебе повторять: отучайся ты от этого поганого нигилистического жаргона. Теперь настало время, что с порядочными людьми надо знаться.

- Ну, так просто: все знают.

- Ошибаешься, и далеко не все: вот здешний лакей, знающий здесь всякую тварь, ничего мне не доложил об этаком Подозерове, но вот в чем дело: ты там не того?..

- Что такое?

- Балет-то танцевал, а, надеюсь, не раскрывался бутоном?

- То есть в чем же, на какой предмет, и о чем я могу откровенничать?

Ты ведь черт знает зачем меня схватил и привез сюда; я и сам путем ничего иного не знаю, кроме того, что у тебя дело с крестьянами.

- И ты этого, надеюсь, не сказал?

- Нет, это-то, положим, я сказал, но сказал умно: я закинул только слово. Горданов бросил на него бархатный взгляд, обдававший трауром, и внятно, отбивая каждое слово от слова, протянул:

- Ты это сказал? Ты, милый, умен как дьякон Семен, который книги продал, да карты купил. И ты претендуешь, что я с тобой не откровенен" Ты досадуешь на свою второстепенную роль. Играй, дружок, первую, если умеешь.

- Паша, я ведь не знаю, в чем дело?

- Дело в истине, изреченной в твоей детской прописи: "истинный способ быть богатым состоит в умерении наших желаний". Не желай ничего знать более того, что тебе надо делать в данную минуту.

- Позволь, голубушка, - отвечал Висленев, перекатывая в руках жемчужину булавки Горданова. - Я тебя очень долго слушал.

- И всегда на этом выигрывал.

- Кроме одного раза.

- Какого?

- Моей женитьбы.

- Что же такое? и тут, кажется, обмана не было: ты брал жену во имя принципа. Спас женщину от родительской власти.

- То-то, что все это вышло вздор: не от чего ее было спасать.

- Ну ведь я же не мог этого знать! Да и что ты от этого потерял, что походил вокруг аналоя? Гиль!

- Да, очень тебе благодарен! Я и сам когда-то так рассуждал, а теперь не рассуждаю и знаю, что это содержания требует.

- Ну вот видишь, зато у тебя есть один лишний опыт.

- Да, шути-ка ты "опыт". Запрягся бы ты сам в такой опыт!

- Ты очень добр ко мне. Я, брат, всегда сознавался, что я пред тобою нуль в таких делах, где нужно полное презрение к преданию: но ведь зато ты и был вождь, и пользовался и уважением и славой, тобой заслуженными, я тебе незавидовал.

- Ах, оставь, пожалуйста, Павел Николаевич, мне вовсе не весело.

Горданов оборотился к Висленеву, окинул его недовольным взглядом и спросил:

- Это еще что такое значит? Чем ты недовольна, злополучная тень, и чего еще жаждешь?

- Да что ж ты шутишь?

- Скажите, пожалуйста! А чего бы мне плакать?

- Не плачь, но и не злорадствуй. Что там за опыт я получил в моей женитьбе? Не новость, положим, что моя жена меня не любит, а любит другого, но... то, что...

- Ну, а что же новость?

- Что? - крикнул Висленев. - А то, что она любит черт знает кого да и его не любит.

- А тебе какое дело?

- Она любит ростовщика, процентщика.

- А тебе, повторяю, какое до этого дело?

- Какое дело? такое, что это подлость... тем более, что она и его не любит?

- Так что же ты за него, что ли, обижаешься?

- За кого?

- За Тихона Ларионовича?

- О, черт бы его побрал! еще имя этого проклятого здесь нужно.

- Шут ты, - сказал мягко Горданов и, встав, начал одеваться. - Шут и"

более ничего! Какое тебе до всего этого дело?

- Ах, вот, покорно вас благодарю: новый министр юстиции явился и рассудил! Что мне за дело? А имя мое, и ведь все знают, а дети, черт их возьми, а дети... Они "Висленевы", а не жиды Кишенские.

- Скажите, какая важная фамилия: "Висленев"! Фу, черт возьми! Да им же лучше, что они не будут такие сумасшедшие, как ты! Ты бы еще радовался, что она не на твоей шее, а еще тебе же помогала.

Висленев не отвечал и досадливо кусал ногти. Горданов продолжал одеваться: в комнате минут пять продолжалось молчание.

- Ты ему сколько должен, Кишенскому-то? Висленев промолчал.

- Да что же ты это на меня, значит, сердишься за то, что женился нехорошо, или за то, что много должен?

Висленев опять промолчал. -

- Вот престранная, ей-Богу, порода людей! - заговорил, повязывая пред зеркалом галстук, Горданов, - что только по ихнему желанию ни случится, всем они сами же первые сейчас недовольны. Захотел Иосаф Платонович быть вождем политической партии, - был, и не доволен: подчиненные не слушаются; захотел показать, что для него брак гиль, - и женился для других, то есть для жены, и об этом теперь скорбит, брезговал собственностью, коммуны заводил, а теперь душа не сносит, что карман тощ; взаймы ему человек тысчонок десяток дал, теперь, зачем он дал? поблагородничал, сестре свою часть подарил, и об этом нынче во всю грудь провздыхал; зачем не на общее дело отдал, зачем не бедным роздал? зачем не себе взял?

- Ну извини, пожалуйста: последнего я никогда не говорил.

- Ну полно, брат Жозеф, я ведь давно читаю тебя насквозь. А ты скажи, что это у вас, родовое, что ли? И сестра твоя такая?

- Оставь мою сестру; а читать меня немудрено, потому что в таких каторжных сплетениях, в каких я, конечно, пожалеешь о всяком гроше, который когда-нибудь употреблял легкомысленно.

- Ну вот то-то и есть!

- Да, но все-таки, я, конечно, уж, если за что на себя не сетую, так это за то, что исполнил кое-как свой долг по отношению к сестре. Да и нечего о том разговаривать, что уже сделано и не может быть переделано.

- Отчего же не может быть переделано? дар дарится и возвращается.

- Какой вздор!

- Не смей, Иосафушка, закона называть вздором.

- И неужто ты думаешь, что я когда-нибудь прибегнул бы к такому средству?

- Ни за что не думаю.

- Очень тебе благодарен хоть за это. Я нимало не сожалею о том, что я отдал сестре, но только я охотно сбежал бы со света от всех моих дел.

- Да куда, странничек, бежать-то? Это очень замысловатая штучка! в поле холодно, в лесу голодно. Нет, милое дитя мое Иосаф Платоныч, не надо от людей отбиваться, а надо к людям прибиваться. Денежка, мой друг, труд любит, а мы с тобой себе-то хотя давай не будем лгать: мы, когда надо было учиться, свистели; когда пора была грош на маленьком месте иметь, сами разными силами начальствовали; а вот лето-то все пропевши к осени-то и жутко становится.

- Ах, жутко, Поль, жутко!

- То-то и есть, но нечего же и головы вешать. С азбуки нам уже начинать поздно, служба только на кусок хлеба дает, а люди на наших глазах миллионы составляют; и дураков, надо уповать, еще и на наш век хватит. Бабы-то наши вон раньше нас за ум взялись, и посмотри-ко ты, например, теперь на

Бодростину... Та ли это Бодростина, что была Глаша Акатова, которая, в дни нашей глупости, с нами ради принципа питалась снятым молоком? Нет! это не та!

- И как она в свою роль вошла! говорят, совсем природная дюшесса, герцогиня.

- Да и удивляться нечего; а почему? А потому что есть царь в голове.

Чего ей не быть дюшессой? Она всем сумела бы быть. Вот это-то и надо иметь в уме таким людям, как мы с тобой, которые ворчали, что делать состояние будто бы "противно природе". Кто идет в лес по малину спустя время, тому одно средство: встретил кого с кузовом и отсыпь себе в кузовок.

- А что если бы твои эти слова слышал бы кто-нибудь посторонний? -

спросил, щуря глаза и раскачивая ногою, Висленев.

- Что же: сказал бы, что я подлец?

- Наверно.

- И наверно соврал бы; потому что сам точно так же, подлец, думает. Ты хочешь быть добр и честен?

- Конечно.

- Так будь же прежде богат, чтобы было из чего добрить и щедрить, а для этого... пересыпай, любезный, в свой кузов из кузова тех, от кого, как от козла, ни шерсти, ни молока. А что скажут?.. Мы с тобой, почтенный коллега, сбившись с толку в столицах, приехали сюда дела свои пристраивать, а не нервничать, и ты, пожалуйста, здесь все свои замашки брось и не хандри, и тоже не поучай, понимаешь... соглашайся. Время, когда из Петербурга можно было наезжать в провинции с тем, чтобы здесь пропагандировать да развивать свои теории, прошло безвозвратно. Вы, господа "передовые", трунили, что в

России железных дорог мало, а железные дороги вам первая помеха; они наделали, что Питер совсем перестает быть оракулом, и теперь, приехав сюда из Петербурга, надо устремлять силы не на то, чтобы кого-нибудь развивать, а на то, чтобы кого-нибудь... обирать. Это одно еще пока ново и не заезжено.

Висленев молчал.

- Но только вот что худо, - продолжал Горданов, - когда вы там в

Петербурге считали себя разных дел мастерами и посылали сюда разных своих подмастерьев, вы сами позабывали провинцию, а она ведь иной раз похитрей

Петербурга, и ты этого, пожалуйста, не забывай. В Петербурге можно, целый век ничего умного не сделавши, слыть за умника, а здесь... здесь тебя всего разберут, кожу на тебе на живом выворотят и не поймут...

- Да я это сто раз проводил в моих статьях, но ты, с твоим высоким о себе мнением, разумеется, ничего этого не читал.

- Напротив, я "читал и духом возмутился, зачем читать учился". Ты все развиваешь там, что в провинции тебя не поймут. Да, любезный друг, пожалуй что и не поймут, но не забудь, что зато непременно разъяснят. Провинция -

волшебница Всеведа; она до всего доберется. И вы вот этого-то именно и не чаете, и оттого в Петербурге свистите, а здесь как раз и заревете. Советую тебе прежде всего не объявляться ни под какою кличкой, тем более, что, во-первых, всякая кличка гиль, звук пустой, а потом, по правде тебе сказать, ты вовсе и не нигилист, а весьма порядочный гилист. Гиль заставила тебя фордыбачить и отказываться от пособия, которое тебе Тихон Ларионыч предлагал для ссудной кассы, гиль заставила тебя метаться и искать судебных мест, к которым ты неспособен; гиль загнала тебя в литературу, которая вся яйца выеденного не стоит, если бы не имела одной цели - убить литературу; гиль руководит тобой, когда ты всем и каждому отрицаешься от нигилизма; одним словом, что ты ни ступишь, то это все гиль. Держись, пожалуйста, умней, мой благородный вождь, иначе ты будешь свешен и смерян здесь в одну неделю, и тебя даже подлецом не назовут, а просто нарядят в шуты и будут вышучивать! а тогда уж и я не стану тебя утешать, а скажу тебе: выпроси, друг Иосаф

Платоныч, у кого-нибудь сахарную веревочку и подвесся минут на десять.

- Ты, однако, очень своеобразно утешаешь.

- Да, именно очень своеобразно; я не развожу вам разводов о "силе и материи", а ищу действующей силы, которая бы нашу голову на плечи поставила.

Висленев в отчаянии всплеснул руками.

- Да где же эта сила, Поль? - воскликнул он почти со слезами на глазах.

- Вот здесь, в моем лбу и в твоем послушании и скромности. Я тебе это сказал в Москве, когда уговорил сюда ехать, и опять тебе здесь повторяю то же самое. Верь мне; вера не гиль, она горы двигает; верь в меня, как я в тебя верю, и ты будешь обладать и достатком, и счастием.

- Полно, пожалуйста, где ты там в меня веришь?

- А уж я другому наверно бы не отдал портфеля с полусотней тысяч денежных бумаг.

- А я кстати не знаю, зачем ты их мне отдал? Возьми их Бога ради!

- Нельзя, мой милый; я живу в гостинице.

- Да все равно, конечно: ключ ведь у тебя?

В это время в комнату явился слуга, посланный Гордановым с книгою к

Бодростиным, и вручил ему маленькую записочку, на которую тот только взглянул и тотчас же разорвал ее в мельчайшие лепесточки. Долго, впрочем, в ней нечего было и читать, потому что на маленьком листке была всего одна коротенькая строчка, написанная мелким женским почерком. Строчка эта гласила! "12 chez vous" {У вас (фр.).}.

Горданова на минуту только смутила цифра 12. К какой поре суток она относилась? Впрочем, он сейчас же решил, что она не может относиться к полудню; некстати также, чтоб это касалось какой-нибудь и другой полуночи, а не той, которая наступит вслед за нынешним вечером.

"Она всегда толкова, и дело здесь, очевидно, идет о сегодня", - сказал он себе и, положив такое решение, вздохнул из глубины души и, обратясь к сидевшему в молчании Висленеву, добавил: - так-то, так-то, брат Савушка; все у нас с тобой впереди и деньги прежде всего.

- Ах, деньги важная вещь!

- Еще бы! Деньги, дитя мое, большой эффект в жизни. И вот раз, что они у нас с тобой явятся в изобилии, исцелятся даже и все твои язвы сердечные.

Прежде же всего надобно заботиться о том, чтобы поправить грех юности моей с мужичонками. Для этого я попрошу тебя съездить в деревню с моею доверенностью.

- Хорошо; я поеду.

- Я дам тебе план и инструкции, как действовать, а самому мне нужно будет тем временем остаться здесь. А еще прежде того, есть у тебя деньги или нет?

- Откуда же они, голубчик Павел? Из ста рублей...

- Да полно вычислять!

Горданов развернул свой портфель, вынул из него двести рублей и подал

Висленеву.

- Мне, право, совестно, Поль... - заговорил Висленев, протягивая руку к деньгам.

- Какой же ты после этого нигилист, если тебе совестно деньги брать?

Бери, пожалуйста, не совестись. Недалеко время, когда у тебя будут средства, которыми ты разочтешься со мною за все сразу.

- Ах, только будут ли они? будут ли когда-нибудь? - повторял Висленев, опуская деньги в карман.

- Будут; все будет: будут деньги, будет положение в свете; другой жены новой только уж не могу тебе обещать; но кто же в наш век из порядочных людей живет с женами? А зато, - добавил он, схватывая Висленева за руку, -

зато любовь, любовь... В провинциях из лоскутков шьют очень теплые одеяла...

а ты, каналья, ведь охотник кутаться!

- Пусти, пожалуйста, с твоею любовью! - проговорил, невольно осклабляясь, Висленев.

- Нет, а ты не шути! - настойчиво сказал Горданов и, наклонясь к уху собеседника, прошептал: - я знаю, кто о тебе думает, и не самовольно обещаю тебе любовь такой женщины, пред которою у всякого зарябит в глазах. Это вот какая женщина, пред которою и сестра твоя, и твоя генеральша - померкнут как светляки при свете солнца, и которая... сумеет полюбить так... как сорок тысяч жен любить не могут! - заключил он, быстро кинув руку Висленева.

- Ты это от себя фантазируешь?

- Да разве такие вещи можно говорить, не имея на то полномочия?

- Так что ж она меня знает, что ли?

- Конечно, знает.

Висленев подернул в недоумении плечами, а Горданов заглянул ему в глаза и, улыбаясь, проговорил:

- А! глаза забегали! Висленев рассмеялся.

- Да что же, - отвечал он, - нельзя же все в самом деле серьезно слушать, как ты интригуешь, точно в маскараде.

- Нечего тебе толковать, маскарад это или не маскарад: довольно с тебя, что я сдержу все мои слова, а ты будешь и богат, и счастлив, а теперь я вот уж и одет, и если ты хочешь меня куда-нибудь везти, то можешь мною располагать.

- Да, я пригласил к себе приятелей сестры поужинать и сам приехал за тобой.

- Прекрасно сделал, что пригласил их, и я очень рад познакомиться с приятелями твоей сестры, но только два условия: сейчас мне дома нужно написать маленькую цедулочку, и потом не сердись, что я долее половины двенадцатого ни за что у вас не останусь.

- А мне бы, знаешь... кажется, надо бы забежать...

- Куда?

- Да к этому генералу Синтянину, - заговорил, морщась, Висленев. -

Сестра уверяет, что, по их обычаям, будто без того и генеральше неловко будет прийти.

- Ну, разумеется! А ты не хочешь, что ли, идти к нему?

- Конечно, не хотелось бы.

- Почему?

Висленев сделал заученную гримасу и проговорил:

- Все, знаешь, лучше как подалее от синего мундира.

- Ах ты, кум! - Горданов пожал плечами и комически проговорил: - Вот что общество так губит: предрассудкам нет конца! Нет, лучше поближе, а не подальше! Иди сейчас к генералу, сию же минуту иди, и до моего приезда умей снискать его любовь и расположение. Льсти, лги, кури ему, - словом, делай что знаешь, это все нужно, - добавил он, пихнув тихонько Висленева рукой к двери.

- Ну так постой же, знаешь еще что? Сестра хотела позвать Бодростину.

- Ну, это вздор!

- Я ей так и сказал.

- Да Глафира и сама не поедет. Ах, женщина какая, Иосаф?

- Кусай, любезный, локти! - проговорил, уходя, Иосаф Платонович.

Висленев ушел, а Горданов запер за ним двери на ключ, достал из дорожной шкатулки два револьвера, осмотрел их заряды, обтер замшей курки и положил один пистолет на комод возле изголовья кровати, другой - в ящик письменного стола. Затем он взял листок бумаги и написал большое письмо в

Петербург, а потом на другом клочке бумаги начертил:

"Я непременно должен был отлучиться из дому, но к урочному часу буду назад, и если минуту запоздаю, то ты подожди".

Окончив это последнее писание, Горданов позвонил лакея и велел ему, если бы кто пришел от Бодростиных, отдать посланному запечатанную записку, а сам сел в экипаж и поехал к Висленевым.

На дворе уже совсем смерклось и тучилось; был девятый час вечера, в небе далеко реяли зарницы и пахло дождем.

Глава шестая. Волк в овечьей коже

Когда экипаж Горданова остановился у ворот висленевского дома, Иосаф

Платонович, исполняя завет Павла Николаевича, был у генерала.

Ворота двора были отворены, и Горданову с улицы были видны освещенные окна флигеля Ларисы, раскрытые и завешенные ажурными занавесками. Горданов, по рассказам Висленева, знал, что ему нужно идти не в большой дом, но все-таки затруднялся: сюда ли, в этот ли флигель ему надлежало идти? Он не велел экипажу въезжать внутрь двора, сошел у ворот и пошел пешком. Ни у ворот, ни на дворе не было никого. Из флигеля слышались голоса и на занавесках мелькали тени, но отнестись с вопросом было не к кому.

Горданов остановился и оглянулся вокруг. В это время на ступенях крыльца дома, занимаемого генералом, показалась высокая женская фигура в светлом платье, без шляпы и без всякого выходного убора. Это была генеральша

Александра Ивановна. Она тоже заметила Горданова с первой минуты и даже отгадала, что это он, отгадала она и его затруднение, но, не показав ему этого, дернула спокойной рукой за тонкую веревку, которая шла куда-то за угол и где-то терялась. Послышался мерный звон колокольчика и громкий отклик: сейчас!

- Семен, иди подай скорее барину одеваться! - отвечала на этот отклик

Синтянина и стала сходить по ступеням, направляясь к флигелю Висленевых.

Горданов тронулся ей навстречу, и только что хотел сделать ей вопрос об указании ему пути, как она сама предупредила его и, остановясь, спросила:

- Вы, верно, не знаете, как вам пройти к Висленевым?

- Да, - отвечал, кланяясь, Горданов.

- Вы господин Горданов?

- Вы не ошиблись, это мое имя.

- Не угодно ли вам идти за мной, я иду туда же.

Они перешли дворик, взошли на крылечко, и Синтянина позвонила. Дверь не отворялась.

Александра Ивановна позвонила еще раз, громче и нетерпеливее, задвижка отодвинулась, и в растворенной двери предстала легкая фигура Ларисы.

- Как у тебя, Лара, никто не слышит, - проговорила Синтянина и сейчас же добавила: - вот к вам гость.

Лариса, смущенная появлением незнакомого человека, подвинулась назад, и, войдя в зал, спросила шепотом:

- Кто это?

- Горданов, - отвечала ей тихо генеральша и кивнула головой Подозерову по направлению к передней, где Горданов снимал с себя пальто.

Подозеров встал и быстро подошел к двери как раз в то время, как

Горданов готовился войти в залу.

Оба они вежливо поклонились, и Горданов назвал себя по фамилии.

- Я здесь сам гость, - отвечал ему Подозеров и тотчас же, указав ему рукой на Ларису, которая стояла с теткой у балконной двери, добавил: - вот хозяйка.

- Лариса Платоновна, - заключил он, - вам желает представиться товарищ

Иосафа Платоновича, господин Горданов.

Лариса сделала шаг вперед и проговорила казенное:

- Я очень рада видеть друзей моего брата.

Павел Николаевич, со скромностию истинного джентльмена, отвечал тонкою любезностью Ларисе, и, поручая себя ее снисходительному вниманию, отдал общий поклон всем присутствующим.

Лариса назвала по именам тетку и прочих.

Горданов еще раз поклонился дамам, пожал руки мужчинам и затем, обратясь к хозяйке, сказал:

- Ваш брат беспрестанно огорчает меня своею неаккуратностию и нынче снова поставил меня в затруднение. По его милости я являюсь к вам, не имея чести быть вам никем представленным, и должен сам рекомендовать себя.

- Брат здесь у нашего жильца и будет сюда сию минуту. И действительно, в эту же минуту в передней, которая оставалась незапертою, послышались шаги и легкий брязг шпор: это вошли Висленев и генерал Синтянин.

Иосаф Платонович, как только появился с генералом, тотчас же познакомил его с Гордановым и затем завел полушуточный рассказ о Форове.

Все это время Синтянина зорко наблюдала гостя, но не заметила, чтобы

Лариса произвела на него впечатление. Это казалось несколько удивительным, потому что Лариса, прекрасная при дневном свете, теперь при огне матовой лампы была очаровательна: большие черные глаза ее горели от непривычного и противного ее гордой натуре стеснения присутствием незнакомого человека, тонкие дуги ее бровей ломались и сдвигались, а строжайшие линии ее стана блестели серебром на изломах покрывавшего ее белого альпага.

По неловкости Висленева, мужчины задержались на некоторое время на средине комнаты и разговаривали между собою. Синтянина решила положить этому конец. Ее интересовал Горданов и ей хотелось с ним говорить, выведать его и понять его.

- Господа! - воскликнула она, направляя свое слово как будто исключительно к Форову и к своему мужу, - что же вы нас оставили? Позвольте заметить, что нам это нимало не нравится.

Мужчины повернулись и, сопровождаемые Иосафом Платоновичем, уселись к столу. Завязался общий разговор. Речь зашла о провинции и впечатлениях провинциальной жизни. Горданов говорил сдержанно и осторожно.

- Не находите ли вы, что провинция нынче еще более болтлива, чем встарь? - спросила Синтянина.

- Я еще не успел вглядеться в нынешних провинциальных людей, - отвечал

Горданов.

- Да, но вы, конечно, знаете, что встарь с новым человеком заговаривали о погоде, а нынче начинают речь с направлений. Это прием новый, хотя, может быть, и не самый лучший: это ведет к риску сразу потерять всякий интерес для новых знакомых.

- Самое лучшее, конечно, это вести речь так, как вы изволите вести, то есть заставлять высказываться других, ничем не выдавая себя, - ответил ей с улыбкой Горданов.

Александра Ивановна слегка покраснела и продолжала:

- О, я совсем не обладаю такими дипломатическими способностями, какие вы во мне заподозрили, я только любопытна как женщина старинного режима и люблю поверять свои догадки соображениями других. Есть пословица, что человека не узнаешь, пока с ним не съешь три пуда соли, но мне кажется, что это вздор. Так называемые нынче "вопросы" очень удобны для того, чтобы при содействии узнавать человека, даже ни разу не посоливши с ним хлеба.

Горданов усмехнулся.

- Вы, кажется, другого мнения? - спросила Синтянина.

- Нет, совсем напротив! - отвечал он, - мое молчание есть только знак согласия и удивления пред вашею наблюдательностию.

- Вы, однако, тоже, как и Иосаф Платоныч, не пренебрегаете старинным обычаем немножко льстить женской суетности, но я недруг любезностей, расточаемых женскому уму.

- Не женскому, а вашему, хотя я вообще немалый чтитель женского ума. -

Не знаю, какой вы его чтитель, но, по-моему, все нынешнее курение женскому уму вообще - это опять не что иное, как вековечная лесть той же самой женской суетности, только положенная на новые ноты.

- Я с вами совершенно согласен, - отвечал ей тоном большой искренности

Горданов.

- Мой приятель поп Евангел того убеждения, что всякий человек есть толькой ветхий Адам, - вставил Форов.

- И ваш отец Евангел совершенно прав, - опять согласился Горданов. -

Если возьмем этот вопрос серьезно и обратимся к истории, к летописям преступлений или к биографиям великих людей и друзей человечества, везде и повсюду увидим одно бесконечное ползанье и круженье по зодиакальному кругу:

все те же овны, тельцы, раки, львы, девы, скорпионы, козероги, и рыбы, с маленькими отменами на всякий случай, и только. Ново лишь то, что хорошо забыто.

- Сдаюсь на ваши доводы; вы правы, - согласился Форов.

- Теперь, например, - продолжал Горданов, - разве не ощутительны новые тяготения к старому: Татьяна Пушкина опять скоро будет нашим идеалом; самые светские матери не стыдятся знать о здоровье и воспитании своих детей;

недавно отвергнутый брак снова получает важность. Восторги по поводу женского труда остыли...

- Нет-с, извините меня, - возразил Филетер Иванович, - вы, я вижу, стародум, стоите за старь, за то, что древле было все лучше и дешевле.

- Нимало: я совсем вне времени, но я во всяком времени признаю свое хорошее и свое худое.

- Так за что же вы против женского труда?

- Боже меня сохрани! Я не настолько самоотвержен, чтобы, будучи мужчиной, говорить во вред себе.

- Я вас не понимаю, - отозвался генерал.

- Я стою за самую широкую эмансипацию женщин в отношении труда;

я даже думаю, что со стороны мужчин будет очень благоразумно свалить всю работу женщинам, но я, конечно, не позволю себе называть это эмансипацией и не могу согласиться, что эта штука впервые выкинута с женщинами так называемыми новыми людьми. Привилегия эта принадлежит не им.

- Она принадлежит нашим русским мужичкам в промысловых губерниях, -

вставил Форов.

- Да; чтобы не восходить далее и не искать указаний в странах совершенных дикарей, привилегию эту, конечно, можно отдать тем из русских мужиков, для которых семья не дорога. Мужик Орловской и Курской губернии, пахарь, не гоняет свою бабу ни пахать, ни боронить, ни косить, а исполняет эту тягчайшую работу сам; промысловый же мужик, который, конечно, хитрее хлебопашца, сам пьет чай в городском трактире, а жену обучил править за него мужичью работу на поле. Я отдаю справедливость, что все это очень ловко со стороны господ мужчин, но совещусь сказать, что все это сделано для женской пользы по великодушию.

- Вы, кажется-с, играете словами, - промолвил генерал, заметив общее внимание женщин к словам Горданова; но тот это решительно отверг.

- Я делаю самые простые выводы из самых простейших фактов, - сказал он,

- и притом из общеизвестных фактов, которые ясно убеждают, что с женщиной поступают коварно и что значение ее все падает. Как самое совершеннейшее из творений, она призвана к господству над грубою силой мужчины, а ее смещают вниз с принадлежащего ей положения.

- Позвольте-с, с этим трудно согласиться?

- С этим, генерал, нельзя не согласиться!

- А я не соглашусь-с!

- Непременно согласитесь. Разве не упало, не измельчало значение любви, преданности женщинам? Разве любовь не заменяется холодным сватовством, не становится куплею... Согласитесь, что женитьба стала бременем, что распространяется ухаживанье за чужими женами, волокитничество, интрига без всяких обязательств со стороны мужчины. Даже обязанности волокитства кажутся уж тяжки, - женщина не стоит труда, и начинаются rendez-vous нового сорта;

не мелодраматические rendez-vous с замирающим сердцем на балконе "с гитарою и шпагой", а спокойное свидание у себя пред камином, в архалуке и туфлях, с заученною лекцией сомнительных достоинств о принципе свободы... Речь о свободе с тою, которая сама властна одушевить на всякую борьбу... Простите меня, но, мне кажется, нет нужды более доказывать, что значение женщины в так называемый "наш век" едва ли возвеличено тем, что ей, разжалованной царице, позволили быть работницей! Есть женщины, которые уже теперь недоверчиво относятся к такой эмансипации.

- Да, это правда, - вставила свое слово Лариса. Горданов взглянул на нее и, встретив ее взгляд, закончил:

- Как вам угодно, для живой женщины наедаться за труд не было, не есть ныне и никогда не будет задачею существования, и потому и в этом вопросе, -

если это вопрос, - круг обойден, и просится нечто новое, это уже чувствуется.

- Однако же-с, закон этого-с еще как будто не предусматривает, того, что вы изволите говорить, - прозвучал генерал.

- Закон!.. Вы правы, ваше превосходительство, закон не предусматривает, но и в Англии не отменен закон, дозволяющий мужу продать неверную жену, а у нас зато есть учреждения, которые всегда доставляли защиту женщине, не стесняясь законом.

- Ага-с! ага! поняли наконец-то: и известные учреждения! Вот видите, когда поняли! - воскликнул генерал.

- Да этого нельзя и не понимать!

- Ага! ага! "нельзя не понимать"! Нет-с, не понимали. Закон! закон!

твердили: все закон! А закон-то-с хорош-с тем, кто вырос на законе, как европейцы, а калмыцкую лошадь один калмык переупрямит.

Лариса бросила взгляд на Горданова и, видя, что он молчит, встала и попросила гостей к столу.

Ужин шел недолго, хотя состоял из нескольких блюд и начался супом с потрохами. Разговор десять раз завязывался, но не клеился, а Горданов упорно молчал: с его стороны был чистый расчет оставлять всех под впечатлением его недавних речей. Он оставался героем вечера.

За столом говорил только Висленев, и говорил с одним генералом о делах, о правительстве, о министрах. Вмешиваться в этот разговор охотников не было.

Висленев попробовал было подтрунить над материализмом дяди, но тот отмолчался, тронул он было теткину религиозность, посмеявшись, что она не ест раков, боясь греха, но Катерина Астафьевна спокойно ответила:

- Не потому, батюшка, не ем, чтобы считала это грехом, а потому, что не столько на этих раках мяса наешь, сколько зубов растеряешь.

Так ужин и кончился.

Встав из-за стола, Горданов тотчас же простился и зашел на минуту в кабинет Висленева только для того, чтобы раскурить сигару, но, заметив старинные эстампы, приостановился перед Фамарью и Иудою.

- Как это хорошо исполнено, - сказал он.

- Нет, это ничего, а ты вот взгляни-ка на этих коней, - позвал его к другой картине Висленев.

Горданов оглянулся.

- Недурны, - сказал он сквозь зубы, мельком взглянув на картинку.

- А которая тебе более нравится?

- Одна другой лучше.

- Ну, этого не бывает.

- Почему нет? твоя сестра и генеральша разве не обе одинаково прекрасны? Здесь больше силы, - она дольше проскачет, - сказал он, показывая головкою тросточки на взнузданного бурого коня, - а здесь из очей пламя бьет, из ноздрей дым валит. Прощай, - добавил он, зевнув. - Да вот еще что.

Генерал-то Синтянин, я слышал, говорил тебе за ужином, что он едет для каких-то внушений в стороне, где мое имение, - вот тебе хорошо бы с ним примазаться! Обдумай-ка это!

- А что ж, я, если хочешь, это улажу, но ловко ли только с ним-то?

- И прекрасно сделаешь: с ним-то и ловко! а того... что бишь такое я еще хотел тебе сказать?.. Да, вспомнил! Приходи ко мне завтра часу в одиннадцатом; съездим вместе к этому Подозерову.

- Хорошо.

- А что, твоя сестра за него уже просватана или нет?

- Что тако-ое? моя сестра просватана!.. На чем ты это основываешь?

- На гусиной печенке, которую она ловила для него в суповой чаше. Это значит, она знает его вкусы и собирается угождать им.

- Какой вздор! сестра, кажется, такой субъект, что она может положить ему на тарелку печенку, а тебе сердце. Горданов засмеялся.

- Чего ты смеешься?

- Не знаю, право, но мне почему-то всегда смешно, когда ты расхваливаешь твою сестру. А что касается до твоей генеральши, то скажу тебе, что она прелесть и баба мозговитая.

- А вот видишь ли, а ведь ты ошибаешься, она совсем не так умна, как тебе кажется. Она только бойка.

- Ну да; рассказывай ты! Нет, а ты рта-то с ней не разевай! Прощай, я совсем сплю.

Приятели пожали друг другу руки, и Висленев проводил Горданова до коляски, из которой тот сунул Иосафу Платоновичу два пальца и уехал.

На дворе было уже без четверти полночь. Горданов нетерпеливо понукал кучера, и наконец, увидав в окнах своего номера чуть заметный подслеповатый свет, выскочил из коляски, прежде чем она остановилась.

Глава седьмая. Не поняли, но объясняют

Проводив Горданова, Висленев возвратился назад в дом, насвистывая оперетку, и застал здесь уже все общество наготове разойтись: Подозеров, генерал и Филетер Иванович держали в руках фуражки, Александра Ивановна прощалась с Ларисой, а Катерина Астафьевна повязывалась пред зеркалом башлыком.

Иосаф Платонович хотел показать, что его эти сборы удивили.

- Господа! - воскликнул он, - куда же вы это?

- Домой-с, домой, - отвечал, протягивая ему руку, генерал.

- Что же это так рано и притом все вдруг?

- Вам спать пора, - отвечала ему, подавая на прощанье руку, генеральша

Синтянина.

- И даже вы, тетушка, тоже уходите? - обратился он к Форовой, окончившей в эту минуту свой туалет.

- Муж меня, батюшка, берет, замуж вышла, не свой человек.

- Лара, уговори хоть ты, - обратился он к сестре.

- Alexandrine, погоди, - проговорила Лара.

- Мой друг... ты знаешь, у меня дома есть больная. . Александра

Ивановна нагнулась к уху Ларисы и прошептала:

- Я и так поступаю нехорошо: Вера весь день очень беспокойна.

- Я больше не прошу, - ответила ей громко Лариса.

- Ну, делать нечего, прощайте, господа, - повторил Висленев, - но я во всяком случае надеюсь, что мы будем часто видеться. А как вам, Филетер

Иванович, показался мой приятель Горданов? Не правда ли, умница?

- Да вы что же сами подсказываете? - возразил Форов.

- Я не подсказываю, я только так...

- Ну, уж теперь нечего "так"! прощайте.

- Нет, а ведь вправду умен? - допрашивал Висленев, удерживая за руку майора.

- Ну вот, не видала Москва таракана: экая редкость, - что умен!

- И резонен, на ветер не болтает.

- Это еще того дешевле. Нам его резоны все равно, что морю дождик, мы резоны-то и без него с прописей списывали, а вот он настоящую свою суть покажи!

- Пока вы его провожали, мы на его счет по нашей провинциальной привычке уже немножко посплетничали, - сказала почти на пороге генеральша. -

Знаете, ваш друг, - если только он друг ваш, - привел нас всех к соглашению, между тем как все мы чувствуем, что с ним мы вовсе не согласны. Висленев засмеялся и сказал:

- Я это ему передам.

У своего крыльца Синтянина на минуту остановилась с Подозеровым и, удержав в своей руке руку, которую последний подал ей на прощанье, спросила его:

- Ну, а вам, Андрей Иванович, понравился этот барин?

- Не очень понравился, Александра Ивановна, - коротко отвечал

Подозеров.

- Это значит, что он вам совсем не понравился. Я это, впрочем, видела и очень сожалела, что вы сегодня так убийственно скучны и молчаливы. Вы один могли бы ему отвечать, и вы-то и не сказали ни слова.

- К чему? - ответил Подозеров. - Он говорит красно. Да; они совсем довоспиталися: теперь уже не так легко открыть, кто под каким флагом везет какую контрабанду.

- Зачем же вы молчали? И вообще, что значит: целый день унылость, а к ночи сплин?

- Не знаю, скучно и сердце болит.

- А вы бы вот поучились у Горданова владеть собою! Удивительное самообладание!

- Ничего удивительного! Самообладанием отличается шулер, когда смотрит всем в глаза, чтобы не заметили, как он передергивает карту.

- Во всяком случае, господин Горданов мастерски владеет собою.

- И другими даже, - подтвердила Форова, целуя в лоб Синтянину. - Это, господа, не человек, а... кто его знает, кто он такой: его в ступе толки, он будет вокруг толкача бегать.

- А ваше мнение, Филетер Иванович, о новом госте какое?

- Пока не вложу перста моего - ничего не знаю.

- Вы неисправимы, - промолвила генеральша и добавила: - Я рада бы с вами много говорить, да Вера нездорова; но одно вам скажу: по-моему, этот

Горданов точно рефлектор, он все отражал и все соединял в фокусе, но что же он нам сказал?

- А ничего! - ответил Форов. - С пытливых дам и этого довольно.

- Ну, прощайте, - произнесла генеральша и, кивнув всем головою, пошла на крыльцо.

Форов втроем с женою и Подозеровым вышли за калитку и пошли по пустынной улице озаренного луной и спящего города.

Иосаф Платонович, выпроводив гостей, счел было нужным поговорить с сестрой по сердцу и усадил ее в гостиной на диване, но, перекинувшись двумя-

тремя фразами, почувствовал нежелание говорить и ударил отбой.

- Ну и слава Богу, что у тебя все хорошо, - сказал он. - Ты сколько же берешь нынче в год за дом с Синтяниных?

- Столько же, как и прежде, Жозеф.

- То есть, что же именно? Я ведь уже все это позабыл, сколько за все платилось.

- Они мне платят шестьсот рублей.

- Фуй, фуй, как дешево! Квартиры повсеместно ужасно вздорожали.

- Да? я, право, этого не знаю, Жозеф.

- Как же, Ларушка. По крайней мере у нас в Петербурге все стало черт знает как дорого. Ты напрасно не обратишь на это внимания.

- Но что же мне до этого?

- Как что тебе до этого, моя милая? Их превосходительства могли бы тебе теперь и подороже...

- Ах, полно, Бога ради, цена, которую они платят, мне ровесница.

Синтянин, с тех пор как выехали Гриневичи, платит за этот дом шестьсот рублей, не я же стану набавлять на них... С какой стати?

- Как с какой стати? Все дорожает, а деньги дешевеют. Матушка наша, я помню, платила кухарке два рубля серебром в месяц, а мы теперь сколько платим?

- Пять.

- Ну вот, здравствуй, пожалуйста! Платишь за все втрое, а берешь то же самое, что и сто лет тому назад брала. Это невозможно. Я даже удивляюсь, как им самим это не совестно жить на старую цену, и если они этого не понимают, то я дам им это почувствовать.

- Нет, я прошу тебя, Жозеф, этого не делать! Во-первых, Синтянины небогаты, а во-вторых, у нас квартиры втрое и не вздорожали, в-третьих же, я дорожу Синтяниными, как хорошими постояльцами, и дружна с Alexandrine.

- Да; "дружба это ты!" когда нам это выгодно, - перебил, махнув рукой,

Висленев.

- А в-четвертых... - проговорила и замялась на слове Лариса.

- В-четвертых, это не мое дело. Я с тобой согласен, часть свою я тебе уступил, и дом вполне твоя собственность, но ведь тебе же надо на что-нибудь и жить.

- Я и живу.

- Да, ты живешь мастерски, живешь чисто и прекрасно, - продолжал он, -

но все-таки... быть посвободнее в гроше никогда не мешает. Конечно, я пред тобою много виноват...

- Ты виноват? Чем это? я не знаю.

- Ну, помнишь, ведь я обещал тебе, что я буду помогать, и даже определил тебе триста рублей в год, но мне, дружочек Лара, так не везет, -

добавил он, сжимая руку сестре, - мне так не везет, что даже одурь подчас взять готова! Тяжко наше переходное время! То принципы не идут в согласие с выгодами, то... ах, да уж лучше и не поднимать этого! Вообще тяжело человеку в наше переходное время.

- Вообще ты напоминаешь мне о том, Жозеф, о чем я давно позабыла.

- То есть, о чем же я тебе напоминаю?

- О твоем обещании, которое ты исполнять отнюдь не должен, потому что имеешь теперь уже свою семью, и о том, как живется человеку в наше переходное время. Я его ненавижу.

- Что же, разве ты перешла "переходы" и видишь пристанище? - пошутил

Висленев, гладя сестру по руке и смотря ей в глаза.

- Пристанище в том: жить как живется.

- Ой, шутишь, сестренка!

- Нимало.

- Тебе всего ведь девятнадцать лет.

- Нет, через месяц двадцать.

- Пора бы тебе и замуж. Лариса рассмеялась и отвечала:

- Не берут.

- Ой, лжешь ты, Лара, лжешь, чтобы тебя не брали! Ты хороша, как дери.

- Полно, пожалуйста.

- Ей-Богу! Ведь ты ослепительно хороша! Погляди-ка на меня! Фу ты,

Господи! Что за глазищи: мрак и пламень, и сердце не камень.

- Камень, Иосаф, - отвечала, улыбаясь, Лара.

- Врешь, Ларка! Я тебя уже изловил.

- Ты изловил меня?.. На чем?

- На гусиной печенке.

Лариса выразила непритворное удивление.

- Не понимаешь? Полно, пожалуйста, притворяться! Нам, брат, Питер-то уже глаза повытер, мы всюду смотрим и всякую штуку замечаем. Ты зачем

Подозерову полчаса целых искала в супе печенку?

- Ах, это-то... Подозерову!

И Лариса вспыхнула.

- Стыд не потерян, - сказал Иосаф Платонович, - но выбор особых похвал не заслуживает.

- Выбора нет.

- Что же это... Так?

- Именно так... ничего.

- Ну, я так и говорил.

- Ты так говорил?.. Кому и что так ты говорил?

- Нет, это так, пустяки. Горданов меня спрашивал, просватана ты или нет? Вот я говорю: "с какой стати?"

Висленев вздохнул, выпустил клуб сигарного дыма и, потеребя сестру за мизинец, проговорил:

- Покрепись, Ларушка, покрепись, подожди! У меня все это настраивается, и прежде Бог даст хорошенько подкуемся, а тогда уж для всех и во всех отношениях пойдет не та музыка. А теперь покуда прощай, - добавил он, вставая и целуя Ларису в лоб, а сам подумал про себя: "Тьфу, черт возьми, что это такое выходит! Хотел у ней попросить, а вместо того ей же еще наобещал".

Лариса молча пожала его руку.

- А мой портфель, который я тебе давеча отдал, у тебя? - спросил, простившись, Висленев.

- Нет; я положила его на твой стол в кабинете.

- Ай! зачем же ты это сделал так неосторожно?

- Но ведь он, слава Богу, цел?

- Да, это именно слава Богу; в нем сорок тысяч денег, и не моих еще вдобавок, а гордановских.

- Он так богат?

- Н... н... не столько богат, как тороват, он далеко пойдет. Это человек как раз по времени, по сезону. Меня, признаюсь, очень интересует, как он здесь, понравится ли?

- Я думаю.

- Нет; ведь его, дружок, надо знать так, как я его знаю; ведь это голова, это страшная голова!

- Он умен.

- Страшная голова!.. Прощай, сестра. И брат с сестрой еще раз простились и разошлись. Зала стемнела, и в дверях Ларисы щелкнул замок, повернутый ключом из ее спальни.

- Ключ! - прошептал, услыхав этот звук, Иосаф Платонович, стоя в раздумье над своим письменным столом, на котором горели две свечи и между ними лежал портфель.

- Ключ! - повторял он в раздумье и, взяв в руки портфель, повертел его, пожал, завел под его крышку костяной ножик, поштурфовал им во все стороны и, бросив с досады и ножик, и портфель, вошел в залу и постучал в двери сестриной спальни.

- Что тебе нужно, Жозеф? - отозвалась Лариса.

- К тебе, Лара, ходит какой-нибудь слесарь?

- Да, когда нужно, у Синтяниных есть слесарь солдат, - отвечала сквозь двери Лариса.

- Пошли за ним, пожалуйста, завтра он мне нужен.

- Хорошо. А кстати, Жозеф, ты завтра делаешь кому-нибудь визиты?

- Кому же, Лара?

- Бодростиной, например?

- Бодростиной! Зачем?

- Мы же с ней в родстве: она двоюродная сестра твоей жены, и она у меня бывает.

- Да, милый друг, мы с ней в родстве, но не в согласии, - проговорил, уходя, брат. - Прощай, Ларушка.

- Спокойной ночи, брат.

"Да, да, да, - мысленно проговорил себе Иосаф Платонович, остановившись на минуту пред темными стеклами балконной двери. - Да, и Бодростина, и

Горданов, это все свойственники... Свойство и дружество!.. Нет, друзья и вправду, видно, хуже врагов. Ну, да еще посмотрим, кто кого? Старые охотники говорят, что в отчаянную минуту и заяц кусается, а я хоть и загнан, но еще не заяц".

Глава восьмая. Из балета "Два вора"

Покойная ночь, которую все пожелали Висленеву, была неспокойная.

Простясь с сестрой и возвратясь в свой кабинет, он заперся на ключ и начал быстро ходить взад и вперед. Думы его летели одна за другою толпами, словно он куда-то несся и обгонял кого-то на ретивой тройке, ему, очевидно, было сильно не по себе: его точил незримый червь, от которого нельзя уйти, как от самого себя.

- Весь я истормошился и изнемог, - говорил он себе. - Здесь как будто легче немного, в отцовском доме, но надолго ли?.. Надолго ли они не будут знать, что я из себя сделал?.. Кто я и что я?.. Надо, надо спасаться! Дни ужасно быстро бегут, сбежали безвестно куда целые годы, перевалило за полдень, а я еще не доиграл ни одной... нет, нужна решимость... квит или двойной куш!

Висленев нетерпеливо сбросил пиджак и жилетку и уже хотел совсем раздеваться, но вместо того только завел руку за расстегнутый ворот рубашки и до до крови сжал себе ногтями кожу около сердца. Через несколько секунд он ослабил руку, подошел в раздумье к столу, взял перочинный ножик, открыл его и приставил к крышке портфеля.

"Раз - и все кончено, и все объяснится", - пробежало в его уме. - Но если тут действительно есть такие деньги? Если... Горданов не лгал, а говорил правду? Откуда он мог взять такие ценные бумаги? Это ложь... но, однако, какое же я имею право в нем сомневаться? Ведь во всех случаях до сих пор он меня выручал, а я его... и что же я выиграю оттого, если удостоверюсь, что он меня обманывает и хочет обмануть других? Я ничего не выигрываю. А если он действительно владеет верным средством выпутаться сам и меня выпутать, то я, обличив пред ним свое неверие, последним поклоном всю обедню себе испорчу. Нет!

Он быстрым движением бросил далеко от себя нож, задул свечи и, распахнув окно в сад, свесился туда по грудь и стал вдыхать свежий ночной воздух.

Ночь была тихая и теплая, по небу шли грядками слоистые облака и заслоняли луну. Дождь, не разошедшийся с вечера, не расходился вовсе. На усыпанной дорожке против окна Ларисиной комнаты лежали три полосы слабого света, пробивавшегося сквозь опущенные шторы.

"Сестра не спит еще, - подумал Висленев. - Бедняжка!.. Славная она, кажется, девушка... только никакого в ней направления нет... а вправду, черт возьми, и нужно ли женщинам направление? Правила, я думаю, нужнее. Это так и было: прежде ценили в женщинах хорошие правила, а нынче направление... мне, по правде сказать, в этом случае старина гораздо больше нравится. Правила, это нечто твердое, верное, само себя берегущее и само за себя ответствующее, а направление... это: день мой - век мой. Это все колеблется, переменяется и

"мятется, и в своих перебиваниях, и в своих задачах. И что такое это наше направлениях? - Кто мы и что мы? Мы лезем не на свои места, не пренебрегаем властью, хлопочем о деньгах и полагаем, что когда заберем в руки и деньги, и власть, тогда сделаем и "общее дело"... но ведь это все вздор, все это лукавство, никак не более, на самом же деле теперь о себе хлопочет каждый...

Горданов служил в Польше, а разве он любит Россию? Он потом учредил кассу ссуд на чужое имя, и драл и с живого и с мертвого, говоря, что это нужно для

"общего дела", но разве какое-нибудь общее дело видало его деньги? Он давал мне взаймы... но разве мое нынешнее положение при нем не то же самое, что положение немца, которого Блонден носил за плечами, ходя по канату? Я должен сидеть у него на закорках, потому что я должен... Прегадкий каламбур! Но мой

Блонден рано или поздно полетит вниз головой... он не сдобрует, этот чудотворец, заживо творящий чудеса, и я с ним вместе сломаю себе шею... я это знаю, я это чувствую и предвижу. Здесь, в родительском доме, мне это ясно, до боли в глазах... мне словно кто-то шепчет здесь: "Кинь, брось его и оглянись назад.... А назади?.."

Ему в это мгновение показалось, что позади его кто-то дышит. Висленев быстро восклонился от окна и глянул назад. По полу, через всю переднюю, лежала чуть заметная полоса слабого света поползла через открытую дверь в темный кабинет и здесь терялась во тьме.

"Луна за облаком, откуда бы мог быть этот свет?" - подумал Висленев, тихо вышел в переднюю и вздрогнул.

Высокий фасад большого дома, занимаемого семейством Синтянина, был весь темен, но в одном окне стояла легкая, почти воздушная белая фигура, с лицом, ярко освещенным двумя свечами, которые горели у ней в обеих руках.

Это не была Александра Ивановна, это легкая, эфирная, полудетская фигура в белом, но не в белом платье обыкновенного покроя, а в чем-то вроде ряски монастырской белицы. Стоячий воротничок обхватывает тонкую, слабую шейку, детский стан словно повит пеленой, и широкие рукава до локтей открывают тонкие руки, озаренные трепетным светом горящих свеч. С головы на плечи вьются светлые русые кудри, и два черные острые глаза глядят точно не видя, а уста шевелятся.

"И что она делает, стоя со свечами у окна? - размышлял Висленев. - И

главное, кто это такой: ребенок, женщина или, пожалуй, привидение... дух!..

Как это смешно! Кто ты? Мой ангел ли спаситель иль темный демон искуситель?

А вот и темно... Как странно у нее погас огонь! Я не видал, чтоб она задула свечи, а она точно сама с ними исчезла... Что это за явление такое? Завтра первым делом спрошу, что это за фея у них мерцает в ночи? Не призываюсь ли я вправду к покаянию? О, да, о, да, какая разница, если б я приехал сюда один, именно для одной сестры, или теперь?.. Мне тяжело здесь с демоном, на которого я возложил мои надежды. Сколько раз я думал прийти сюда как блудный сын, покаяться и жить как все они, их тихою, простою жизнью... Нет, все не хочется смириться, и надежда все лжет своим лепетом, да и нельзя: в наш век отсылают к самопомощи... Сам себе, говорят, помогай, то есть то же, что кради, что ли, если не за что взяться? Вот от этого и мошенников стало очень много. Фу, Господи, откуда и зачем опять является в окне это белое привидение! Что это?.. Обе руки накрест и свечи у ушей взмахнула... Нет ее... и холод возле сердца... Ну, однако, мои нервы с дороги воюют. Давно пора спать. Нечего думать о мистериях блудного сына, теперь уж настала пора ставить балет Два вора... Что?.. - и он вдруг вздрогнул при последнем слове и повторил в уме: "балет Два вора". - Ужасно!.. А вон окно-то в сад открыто о сю пору... Какая неосторожность! Сад кончается неогороженным обрывом над рекой... Вору ничего почти не стоит забраться в сад и... украсть портфель. -

Висленев перешел назад в свой кабинет и остановился. - Так ничего невозможно сделать с такою нерешительностью... - соображал он, - "оттого мне никогда и не удавалось быть честным, что я всегда хотел быть честнее, чем следует, я всегда упускал хорошие случаи, а за дрянные брался... Горданов бы не раздумывал на моем месте обревизовать этот портфель, тем более, что сюда в окна, например, очень легко мог влезть вор, взять из портфеля ценные бумаги... а портфель... бросить разрезанный в саду... Отчего я не могу этого сделать? Низко?.. Перед кем? Кто может это узнать... Гораздо хуже: я хотел звать слесаря. Слесарь свидетель... Но самого себя стыдно. Сердце бьется! Но я ведь и не хочу ничего взять себе, это будет только хитрость, чтобы знать:

есть у Горданова средства повести какие-то блестящие дела или все это вздор?

Конечно, конечно; это простительно, даже это нравственно - разоблачать такое темное мошенничество! Иначе никогда на волю не выберешься... Где нож? Куда я его бросил! - шептал он, дрожа и блуждая взором по темной комнате. - Фу, как темно! Он, кажется, упал под кровать..."

Висленев начал шарить впотьмах руками по полу, но ножа не было.

- Какая глупость! Где спички?

Он начал осторожно шарить по столу, ища спичек, но и спичек тоже не было.

- Все не то, все попадается портфель... Вот, кажется, и спички...

Нет!..

Однако же какая глупость... с кем это я говорю и дрожу... Где же спички?.. У сестры все так в порядке и нет спичек... Что?.. С какой стати я сказал: "у сестры..." Да, это правда, я у сестры, и на столе нет спичек...

Это оттого, что они, верно, у кровати.

Он, чуть касаясь ногами пола, пошел к кровати: здесь было еще темнее.

Опять надо было искать на ощупь, но Висленев, проводя руками по маленькому столику, вдруг неожиданно свалил на пол колокольчик, и с этим быстро бросился обутый и в панталонах в постель и закрылся с головой одеялом.

Его обливал пот и в то же время била лихорадка, в голове все путалось и плясало, сдавалось, что по комнате кто-то тихо ходит, стараясь не разбудить его.

- Не лучше ли дать знать, что я не крепко сплю и близок к пробуждению?

- подумал Иосаф Платонович и притворно вздохнул сонным вздохом и, потянувшись, совлек с головы одеяло.

В жаркое лицо ему пахнула свежая струя, но в комнате было все тихо.

"Сестра притихла; или она вышла", - подумал он и ворохнулся посмелее.

Конец спустившегося одеяла задел за лежавший на полу колокольчик, и тот, медленно дребезжа о края язычком, покатился по полу. Вот он описал полукруг и все стихло, и снова нигде ни дыхания, ни звука, и только слышно Висленеву, как крепко ударяет сердце в его груди; он слегка разомкнул ресницы и видит -

темно.

- Да, может быть, сестра сюда вовсе и не входила, может, все это мне только послышалось... или, может быть, не послышалось... а сюда входила не сестра... а сад кончается обрывом над рекой... ограды нет, и вор... или он сам мог все украсть, чтобы после обвинить меня и погубить!

Висленев быстро сорвался с кровати, потянул за собою одеяло и, кинувшись к столу, судорожными руками нащупал портфель и пал на него грудью.

Несколько минут он только тяжело дышал и потом, медленно распрямляясь, встал, прижал портфель обеими руками к груди и, высунувшись из окна, поглядел в сад.

Ночь темнела пред рассветом, а на песке дорожки по-прежнему мерцали три полоски света, проходящего сквозь шторы итальянского окна Ларисиной спальни.

- Неужто это Лара до сих пор не спит? А может быть, у нее просто горит лампада. Пойти бы к ней и попросить у нее спички? Что ж такое? Да и вообще чего я пугаюсь! Вздор все это; гиль! Я не только должен удостовериться, а я должен... взять, да, взять, взять... средство, чтобы самому себе помогать...

Презираю себя, презираю других, презираю то, что меня могут презирать, но уж кончу же это все разом! Прежде всего разбужу сестру и возьму спичек, тут нет ничего непозволительного? Нездоровится, не спится, а спичек не поставлено, или я не могу их найти?

Висленев прокрался в самый темный угол к камину и поставил там портфель за часы, а потом подошел к запертой двери в зал и осторожно повернул ключ.

Замочная пружина громко щелкнула, и дверь в залу отворилась.

Ну уж теперь надобно идти!

Он подошел, к дверям сестриной комнаты, но вдруг спохватился и стал.

"Это никуда не годится, - решил он. - Зачем мне огонь? В саду может кто-нибудь быть, и ему все будет видно ко мне в окно, что я делаю! Теперь ночь, это правда, но самые неожиданные случайности часто выдавали самые верно рассчитанные предприятия. Положим, я могу опустить штору, но все-таки будет известно, что я просыпался и что у меня был огонь... тень может все выдать, надо бояться и тени".

Он сделал два шага назад и остановился против балконной двери.

"Не лучше ли отворить эту дверь? Это было бы прекрасно... Тогда могло бы все пасть на то, что забыли запереть дверь и ночью взошел вор, но..."

Он уж хотел повернуть ключ и остановился: опять пойдет это замочное щелканье, и потом... это неловко... могут пойти гадкие толки, вредные для чести сестры...

Висленев отменил это намерение и тихо возвратился в свой кабинет.

Осторожно, как можно тише притворил он за собою дверь из залы, пробрался к камину, на котором оставил портфель, и вдруг чуть не свалил заветных часов.

Его даже облил холодный пот, но он впотьмах, не зная сам, каким чудесным образом подхватил часы на лету, взял в руки портфель и, отдохнув минуту от волнения, начал хладнокровно шарить руками, ища по полу заброшенного ножа.

Хладнокровная работа оказалась далеко успешнее давишних судорог, и ножик скоро очутился в его руках. Взяв в руки нож, Висленев почувствовал твердое и неодолимое спокойствие. Сомнения его сразу покинули, - о страхах не было и помину. Теперь ему никто и ничто не помешает вскрыть портфель, узнать, действительно ли там лежат ценные бумаги, и потом свалить все это на воров. Размышлять больше не о чем, да и некогда, нож, крепко взятый решительною рукой, глубоко вонзился в спай крышки портфеля, но вдруг

Висленев вздрогнул, нож завизжал, вырвался из его рук, точно отнятый сторонней силой, и упал куда-то далеко за окном, в густую траву, а в комнате, среди глубочайшей ночной тишины, с рычаньем раскатился оглушительный звон, треск, шипение, свист и грохот.

Висленев схватился за косяк окна и не дышал, а когда он пришел в себя, пред ним стояла со свечой в руках Лариса, в ночном пеньюаре и круглом фламандском чепце на черных кудрях.

- Что здесь такое, Joseph? - спросила она голосом тихим и спокойным, но наморщив лоб и острым взглядом окидывая комнату.

- А... что такое?

- Зачем ты пустил эти часы! Они уже восемнадцать лет стояли на минуте батюшкиной смерти... а ты их стронул.

- Ну, да я испугался и сам! - заговорил, оправдываясь, Висленев. - Они подняли здесь такой содом, что мертвый бы впал в ужас.

- Ну да, это не мудрено, у них давно все перержавело, и разумеется, как колеса пошли, так и скатились все до нового завода. Тебе не надо было их пускать.

- Да я и не пускал.

- Помилуй, кто же их пустил? Они всегда стояли.

- Я тебе говорю, что я их не пускал.

- Ты, верно, их толкнул или покачнул неосторожно. Они стояли без четырех минут двенадцать, прошли несколько минут и начали бить, пока сошел завод. Я сама не менее тебя встревожилась, хотя я еще и не ложилась спать.

- А я ведь, представь ты, спал и очень крепко спал, и вдруг здесь этот шум и... кто-то... словно бросился в окно... я вспрыгнул и вижу...

портфель... где он?

- Он вот у тебя, у ног.

- Да вот... - и он нагнулся к портфелю.

Лариса быстро отвернулась и, подойдя к камину, на котором стояли часы, начала поправлять их, а затем задула свечу и, переходя без огня в переднюю, остановилась у того окна, у которого незадолго пред тем стоял Висленев.

- Чего ты смотришь? - спросил он, выходя вслед за сестрой.

- Смотрю, нет ли кого на дворе.

- Ну и что же: нет никого?

- Нет, я вижу, кто-то прошел.

- Кто прошел? Кто?

- Это, верно, жандарм.

- Что? жандарм! Зачем жандарм? - И Висленев подвинулся за сестрину спину.

- Здесь это часто... К Ивану Демьянычу депеша или бумага, и больше ничего.

- А, ну так будем спать!

Лариса не подала брату руки, но молча подставила ему лоб, который был холоден, как кусок свинца.

Висленев ушел к себе, заперся со всех сторон и, опуская штору в окне, подумал: "Ну, черт возьми совсем! Хорошо, что это еще так кончилось!

Конечно, там мой нож за окном... Но, впрочем, кто же знает, что это мой нож?.. Да и если я не буду спать, то я на заре пойду и отыщу его..."

И с этим он не заметил, как уснул. Лариса между тем, войдя в свою комнату, снова заперлась на ключ и, став на средине комнаты, окаменела.

- Боже! Боже мой! - прошептала она, приходя чрез несколько времени в себя, - да неужто же мои глаза... Неужто он!

И она покрылась яркою краской багрового румянца и перешла из спальни в столовую. Здесь она села у окна и, спрятавшись за косяком, решилась не спать, пока настанет день и проснется Синтянина.

Ждать приходилось недолго, на дворе уже заметно серело, и у соседа

Висленевых, в клетке, на высоком шесте, перепел громко ударял свое утреннее

"бак-ба-бак!".

Николай Лесков - На ножах 02 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

На ножах 03 ЧАСТЬ ПЕРВАЯ - БОЛЬ ВРАЧА ИЩЕТ
Глава девятая. Дока на доку нашел Чтоб идти далее, надо возвратиться н...

На ножах 04 ЧАСТЬ ВТОРАЯ - БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ
ЧАСТЬ ВТОРАЯ БЕЗДНА ПРИЗЫВАЕТ БЕЗДНУ Глава первая Entre chien et l...