Николай Лесков
«Житие одной бабы - 02 ЧАСТЬ ВТОРАЯ»

"Житие одной бабы - 02 ЧАСТЬ ВТОРАЯ"

* ЧАСТЬ ВТОРАЯ *

I

Отличный был домик в О-е у Силы Иваныча Крылушкина. Домик этот был деревянный, в два этажа. С улицы он казался очень маленьким, всего в три окна, а в самом деле в нем было много помещения; но он весь выходил одною стороною в двор, а двумя остальными в старый густой сад. Домик этот стоял в глухом переулке, у Никитья, за развалинами огромного старинного боярского дома, в остатках которого помещалось духовное училище, называемое почему-то "Мацневским". Это было у самого выезда, по новугорской дороге. Старик Крылушкин давно жил здесь. В молодости он тут вел свою торговлю, а потом, схоронив на тридцатом году своей жизни жену, которую, по людским рассказам, он сам замучил, Крылушкин прекратил все торговые дела, запер дом и лет пять странничал. Он был в Палестине, в Турции, в Соловках, потом жил с каким-то старцем в Грузии и, научившись от него лечению, вернулся в свое запустелое жилище. Приведя домик в возможный порядок, Крылушкин стал принимать больных и скоро сделался у нас очень известным человеком. Он с бедных людей ничего не брал за леченье, да и вообще и с состоятельных-то людей брал столько, чтоб прожить можно больному. Сам Крылушкин жил доходом с своего большого плодовитого сада, который сдавал обыкновенно рублей за двести или за триста в год. Этого было достаточно Крылушкину, до крайности ограничившему свои потребности. Его умеренность и бескорыстие были известны целому городу и целой губернии. О-ие кумушки говорили, что моли Крылушкин или не моли, а ему не отмолить своего греха перед женою, которую он до поры сжил со света своей душой ревнивою да рукой тяжелою; но народушка не обращал внимания на эти толки. Говорили: "Бог знает, что у него там есть на душе: чужая Душа -

потемки; а он нам помогает и никем не требует; видим, что он есть человек доброй души, христианской, и почитаем его".

Под старость, до которой Крылушкин дожил в этом же самом домике, леча больных, пересушивая свои травы и читая духовные книги, его совсем забыли попрекать женою, и был для всех он просто: "Сила Иваныч Крылушкин", без всякого прошлого. Все ему кланялись, в лавках ему подавали стул, все верили, что он "святой человек, божий".

За леченье Насти Сила Иваныч взял только по два целковых в месяц, по два пуда муки да по мерке круп. Вылечить он ее не обещался, а сказал:

"Пускай поживет у меня, - посмотрим, что бог даст". В это время у него больных немного было: две молодые хорошенькие подгородние бабочки с секундарным сифилисом, господская девушка с социатиной в берцовой кости, ткач с сильнейшею грудною чахоткою, старый солдат, у которого все открывалась рана, полученная на бородинских маневрах, да Настя. В доме был простор, и Сила Иванович мог бы дать Насте совсем отдельное помещение, но он не поместил ее внизу, с больными, а взял к себе наверх. Наверху было всего четыре комнаты и кухня. Две из этих комнат занимал сам Крылушкин, в третьей жила его кухарка Пелагея Дмитревна, а в четвертой стояли сундуки, платье висело и разные домашние вещи. В этой комнате поместил Крылушкин привезенную к нему Настю.

- Вот тебя тут, Настасьюшка, никто не будет беспокоить, - сказал

Крылушкин, - хочешь сиди, хочешь спи, хочешь работай или гуляй, - что хочешь, то и делай. А скучно станет, вот с Митревной поболтай, ко мне приди, вот тут же через Митревнину комнату. Не скучай! Чего скучать? Все божья власть, бог дал горе, бог и обрадует. А меня ты не бойся; я такой же человек, как и ты. Ничего я не знаю и ни с кем не знаюсь, а верую, что всякая болезнь от господа посылается на человека и по господней воле проходит.

Пелагея Дмитревна была слуга, достойная своего хозяина. Это было кротчайшее и незлобивейшее существо в мире; она стряпала, убиралась по дому, берегла хозяйские крошки и всем, кому чем могла, служила. Ее все больные очень любили, и она всех любила ровной любовью. Только к Насте она с первого же дня стала обнаруживать исключительную нежность, которая не более как через неделю после Настиного приезда обратилась у старухи в глубокую сердечную привязанность.

Это было в первой половине мая.

Прошло две недели с приезда Насти к Крылушкину. Он ей не давал никакого лекарства, только молока велел пить как можно больше. Настя и пила молоко от крылушкинской коровы, как воду, сплошь все дни, и среды, и пятницы. Грусть на Настю часто находила, но припадков, как она приехала к Крылушкину, ни разу не было.

Прошла еще неделя.

- Ты, Настасьюшка, кажись, у меня иной раз скучаешь? - спросил

Крылушкин.

- Да што, Сила Иваныч? - отвечала Настя, сконфузясь и улыбаясь давно сошедшей с ее милого лица улыбкой.

- Это нехорошо, молодка!

- Да неш я себя хвалю за это! Да никак с собой не совладаешь.

- Ты б поработалась.

- Что поработать-то! Я с моей радостью великою.

- Вон Митревне помогала бы чем-нибудь.

- Да я ей бы помогала.

- Да что ж?

- Не пущает: все жалеет меня.

- Митревна! - крикнул Крылушкин. - Ты зачем не пущаешь Настю поработаться?

- О-о! да пускай она погуляет, - отвечала старуха с нежнейшим участием к своей любимице.

Крылушкин засмеялся, поправил свои белые волосы и, смеясь же, сказал:

- Что-то ты у меня на старости-то лет не умна уж становишься? Да разве я Настю для своей корысти приневоливаю работать?

- О! да я это знаю, да...

- Да что? Сказать-то и нечего, - поддразнил опять, смеясь, Крылушкин.

- Да пущай погуляет, - досказала старуха.

- Не слушай ее, Настя, господь сам заповедал нам работать и в поте лица есть хлеб наш. У тебя руки, слава богу, здоровы, - что вздумаешь, то и работай.

- Чулки неш вязать?

- На что тебе чулки?

- На базар продать.

- Пусто им будь, этим чулкам! это ледящая работа. Тебе ведь денег не нужно?

- Мне на что же деньги?

- Ну то-то и есть; так и чулки не на что вязать, гнуться на одном месте.

- Да что ж делать-то? - спросила опять Настя и сама опять рассмеялась.

Крылушкин, улыбаясь, вышел в свою комнату и через минуту возвратился оттуда с парою своих старых замшевых перчаток.

- Вот тебе рукавички, - сказал он шутливо, глядя в глаза Насте, - а

Митриха даст тебе серп, поди-ка в сад да обожни крапиву около моей малины.

Настя пошла в сад и сжала стрекучую крапиву, и так ей любо было работать. Солнышко теплое парило. Настя устала, повесила кривой серп на яблоньку и выпрямила долго согнутую спину. Краска здоровья и усталости проступила на ее бледных щечках, и была она такою хорошенькою, что глядеть на нее хотелось.

- Что, Сила Иваныч, когда вы мне дадите лекарства-то? - спросила как-то

Настя.

- Тебе-то?

- Да.

- Погоди, молодка, погоди.

Так и шло время. Свыклась Настя с Крылушкиным и Митревной и была у них вместо дочери любимой. Все к ней все с смешком да с шуточкой. А когда и затоскует она, так не мешают ей, не лезут, не распытывают, и она, перегрустивши, еще крепче их любила. Казалось Насте, что в рай небесный она попала и что уж другого счастья ей никакого не нужно.

Тихо, мирно жилось в этом доме, никогда здесь не было ни ссоры, ни споров, ни перебранки. Любила Настя такую тихую жизнь и все думала: отчего это все люди не умеют полюбить такой жизни? До такой меры она полюбила Силу

Ивановича, что все свое сердце ему открыла, все свои горести и радости ему повычитала. И еще так, что забудет что-нибудь, то вспоминает, вспоминает - и все, все до капельной капельки, до синь-пороха ему рассказала. С той поры ей совсем словно полегчало, и с той поры они со стариком стали такие друзья, что и в свете других таких друзей, кажется не было.

А вышел этот разговор таким манером.

Не скажу наверное, не то был июнь, не то июль месяц, но было это вскоре после того, как семинаристов распускают домой на летние каникулы. Дни стояли жаркие, и только ночами можно было дышать свободно. Сила Иваныч соснул после обеда и вечером пошел прогуляться. Проходя мимо знакомой лавки, он купил себе лимончик да фунт мыла, и опять пошел далее и незаметно дошел до Оки.

Ока у нас была запружена глупым образом. Как раз вверху при начале города устроен шлюз, - это последний шлюз на Оке, и называется он "Хвастливым", а город стоит на сухих берегах. Только узенькая полоска воды катится по широкому песчаному руслу. Ее и переходят и 'переезжают вброд. В редких местах вода хватает выше колен, а то больше совсем мелко. По милости этого устройства шлюзов выше города людям нет водяного приволья. Купаться надо ходить либо на Хвастливую, либо на другую речку, да та хоть и глубока, но смрадная такая и тинистая. Зажиточные люди ездят на лошадях в купальни, а бедному народушку, из которого у нас состоит почти весь город, уж и плохо.

По этому случаю у нас в привычку вошло купаться ночью. С вечера, как смеркнется, по мелкой Оке и забелеются человеческие спины. Женщины особыми кучками, а мужчины особыми, - войдут в воду и сейчас садятся и сидят или лежат. Ходить никак нельзя. Только ребятишки одни бегают, кричат и брызжутся, не обращая ни на кого внимания. "Не искупаться ли?" - подумал

Крылушкин, дойдя до речки, да тут же снял свой синий сюртук, разобрался совсем да искупался и седую голову мылом вымыл. Только холодно ему показалось, продрог он, скоро вышел и стал одеваться.

Тем временем Пелагея Дмитревна ждала, ждала хозяина, да и уснула, а

Настя одна сидела под своим окошечком. Из ее окна был виден не только густой сад Силы Иваныча, но и все огромное пространство, называемое садом, принадлежащим Мацневскому училищу. Сад Мацневского училища был садом тогда, когда в теперешних развалинах мацневского дома не жили филины и не распоряжалось начальство о-ского духовного училища; а с переходом в руки духовного ведомства тут все разрушалось, ветшало и носило на себе следы небрежности и страшного неряшества. В огромном боярском саду оставалась только одна длинная аллея "из старых лип, которая начиналась у ворот, обозначавшихся теперь только двумя каменными столбами, а оканчивалась у старой облупленной каменной стены, отделявшей училищный сад от сада

Крылушкина. Остальное все давно высохло, вырублено и сожжено училищным сторожем и смотрительским келейником. Местами, правда, торчали еще несколько яблонь и две старые березы, но они существовали в таком печальном виде, что грустно было смотреть на их обломанные сучья и изуродованные пни. Даже трава не росла в этом саду, потому что земля на всем его пространстве была вытоптана ученическими ногами, как молотильный ток, и не пропускала сквозь себя никакого ростка, а в большие жары давала глубокие трещины, закрывавшиеся опять при сильных дождях. Училищный сад представлял совершенный контраст с густым, зеленым садом Крылушкина. В крылушкинском саду лунный свет едва пробивался сквозь густые листья здоровых деревьев и тонул в буйной траве и в плодовитых кустах малины, крыжовника и смородины. А

училищный сад был освещен луною как какое-нибудь плацпарадное место. В саду

Крылушкина ночью был какой-то покой жизни, чуткое ухо могло только подслушать, как колеблемые теплым ветерком листки перешептывались с листками, а в густой траве вели свой тихий говор ночные козявочки. В

училищном саду все было светло, но печально, как на кладбище. Хрупкие ветви старых деревьев не шевелились от легкого ветерка, и внизу негде было гулять маленьким полуночникам, резвившимся в изумрудной густой траве крылушкинского сада. Только холодные, серые жабки, выйдя на вечерние rendez-vous, тяжело шлепали своими мягкими телами по твердо утоптанной земле и целыми толпами скрывались в черной полосе тени, бросаемой полуразрушенною каменною стеною.

Настя смотрела то в тот, то в другой сад, и на нее нашла ее обычная грусть.

"Что ж, - думала она, - ну теперь мне хорошо; живу я с добрыми людьми; да ведь не мои же это люди! Не прожить же мне с ними век! С кем же мне жить?

Семья!.. Муж!.. С кем же? с кем же?" Настя вздохнула и опять задумалась. Бог ее знает, что она вспомнила, о чем думала и чего ей хотелось. Она, кажется, и сама не отдала бы себе во всем этом отчета.

- Настасьюшка! - сказал, войдя в комнату, Крылушкин.

- Что вы, Сила Иваныч?

- Вздумал я покупаться, да что-то мне нехорошо, издрог я.

- О-о! на что ж вы купались-то?

- Спит Митревна?

- Спит.

- Услужи-ка ты мне, Настя.

- Что сделать?

- Не в службу, а в дружбу, раздуй, молодка, самоварчик. Польюсь я чайку.

Настя схватила с лежанки чистенький самоварчик, нащепала косарем лучинок, зажгла их и, набросав в самовар, вынесла его на лестницу.

Крылушкин, напившись чайку до третьего пота, согрелся и почувствовал себя необыкновенно хорошо. Он не звал ни Настю, ни Пелагею убирать самовар, не хотел их будить. А самому ему спать не хотелось. Сила Иваныч отодвинул немножко чайный прибор, раскрыл четьи-минеи и начал вслух читать жития святых. Сила Иваныч не был нисколько ханжою и даже относился к религии весьма свободно, но очень любил заниматься чтением книг духовно-исторического содержания и часто певал избранные церковные песни и псалмы. В этом изливалась поэтически восторженная душа старика, много лет живущего, не зная других радостей, кроме тех, которые ощущают люди, делая посильное добро ближнему.

С час почитал Сила Иваныч, потом встал, застегнул пряжки тяжелой книги и, идя к своей спальне, остановился перед окном, открыл его и долго, долго смотрел. Его окно не выходило в сад, но из него было далеко видно новугорское поле, девичий монастырь и пригородние ветряные мельницы.

Крылушкин посмотрел на освещенное поле, потом вздохнул и, машинально открыв свои ветхие клавикорды, тронул старыми пальцами дребезжащие клавиши и сильным еще, но тоже немножко уже дребезжащим голосом запел: "Чертог твой вижду, спасе мой! украшенный, и одежды не имам, да вниду в онь". Потом спел:

"Святый боже", тройственное "Господи, помилуй" Бортнянского, "Милосердия двери отверзи нам".

В коридорчике что-то зашумело. Настя тихонько вошла и стала, прислонясь к стенке. Старик взглянул на нее и опять продолжал петь. Он пропел: "В

бездне греховней валяяся, неисследную милосердия призываю бездну" и

"Отрастем поработив души моея достоинства".

Луна ясно освещала комнату, беловолосого старика в ситцевой розовой рубашке, распевавшего вдохновенные песни, и стройную Настю в белой как снег рубашке и тяжелой шерстяной юбке ярко-красного цвета. Старик окончил пение и замолчал, не вставая из-за своего утлого инструмента.

- Как хорошо! - проговорила Настя и подошла к самым клавикордам.

Крылушкин ничего не отвечал Насте и, тронув клавиши, опять запел:

О человек!

Вспомни свой век,

Взгляни ты на гробы,

Они вечны домы.

- Как я люблю, как поют-то, - сказала Настя, когда Крылушкин кончил свою песню. - Я и сама охотница была петь песни, да только мы глупы, неученые, таких-то хороших песен, как вот эти, мы не знаем. Мы все свои поем, простые, мужицкие песни.

- Уж на что же, молодка, лучше нашей простой песни! Ты ее не хай. Наша песня такая сердечная, что и нигде ты другой такой не сыщешь.

- И то правда, - отвечала Настя. - Только вот и это-то так любо сердцу, что вы-то поете.

- Я, дочка моя, старый человек. Моя одна нога здесь, а другая в домовину свесилась. У меня мои песни, а у молодости свои. Ты вот, бог даст, вернешься здоровая, так гляди, какую заведешь песню веселую да голосистую.

- О, уж где мне!

- Погоди-ка, еще я приеду, послушаю.

- Нет, уж я свои песни все спела.

- И мне не споешь?

Настя засмеялась и сказала:

- Шутник вы, Сила Иваныч.

- Что ж, споешь?

- Спою, спою, - отвечала Настя скороговоркой и, вздохнув, проговорила:

- Вот кабы вы лет семь назад приезжали, так я бы вам напела песен, а теперь где уж мне петь! В те-то поры я одна была, птичка вольная. Худо ли, хорошо ли, а все одна. И с радости поешь, бывало, и с горя тоже. Уйдешь, затянешь песню, да в ней все свое горе и выплачешь.

- А у тебя много было горя, Настя?

- Да; а то разве без горя нешто проживешь, Сила Иваныч? Всего было на моем веку-то!..

Как пошла тут Настя рассказывать свою жизнь, так всю ее по ниточке перебрала; все рассказала Силе Иванычу до самого того дня, как привезли ее к нему в дом. Старик слушал с большим вниманием и участием.

- Что ж, ты любила, что ль, того Григорья-то садовника? - спросил

Крылушкин, когда Настя окончила свой рассказ.

- Н...н...нет, - отвечала, подумав, Настя. - Так только, он был такой ласковый до меня да угодливый.

- Ну, а он тебя любил?

- Бог его знает.

- Может, ты другого кого любила? - спросил опять, помолчав, старик.

- Нет, - отвечала Настя.

- Может, теперь любишь? Настя отрицательно качнула головой и сказала:

- Нет! Мне только все грустно.

- Чего же тебе грустно?

- Да так грустно, словно чего-то у меня нет, словно что-то у меня отняли. Грустно, да и только. Вылечите вы меня от этой грусти.

Старик посмотрел на Настю, встал, погладил ее по голове и пошел спать на свою железную кровать, а Настя пошла в свою комнату.

Долго не спала Настя. Все ей было грустно, и старик два раза поднимался на локоть и взглядывал на свои огромные серебряные часы, висевшие над его изголовьем на коричневом бисерном шнурочке с белыми незабудочками. Пришла ему на память и старость, и молодость, и люди добрые, и обычаи строгие, и если бы кто-нибудь заглянул в эту пору в душу Силы Иваныча, то не оказал бы, глядя на него, что все

Стары люди нерассудливы,

Будто сами молоды не бувывали.

II

Возвратился Вукол из О-ла после успеньева дня и привез домой слухи о

Насте. Сказывал, что она совсем здорова и работает, что Крылушкин денег за нее больше не взял и провизии не принял, потому, говорит, что она не даром мой хлеб ест, а помогает во всем по двору.

- Коли ж за ней приезжать-то велел? - спросил сурово Прокудин.

- Ничего не оказал. Говорит, нехай поживет.

- Нехай поживет до прядева.

И действительно, к прядеву Настя вернулась домой. На Михайлу-архангела приехала подвода просить Настю и ее братьев, Петрушу и Егорушку, как можно скорее ко двору, что Петровна умирает и желает проститься. Ни о чем Настя не рассуждала и в минуту собралась. О расставанье ее с Крылушкиным и Митр ев но и не буду рассказывать. Довольно того, что у всех глаза были красные.

Егорушку тоже хозяин сейчас отпустил, только велел через пять дней непременно быть назад, как будто старуха на срок умирала; а Петрушу ждали, ждали - не приходит. Подъехали к их дому, на большой улице, совсем уж на подводе, а его хозяин не пускает.

- Что ж так? - говорит Настя. - То пускал, а то не пускает вдруг.

- Спешил я, сестрица, - отвечает Петруша, - гладил штаны да подпалил, так вот в наказание, черт этакой, говорит: "Не пущу".

- Дай я попрошу.

- Не проси, сестрица, изобьет.

- Ну, как же?

Настя пошла просить за брата. Ждала, ждала, вышел хозяин в одних панталонах и в туфлях и объявил, что "Петька чиновничьи штаны прожег".

- Накажите его после, - говорила Настя, - а теперь наша мать помирает.

Пустите его принять родительское благословение.

- Что? - крикнул портной. - Он штаны испортил, и он не поедет. Марш! -

крикнул он на плачущего Петрушку, указывая ему на дверь мастерской, и, прежде чем мальчик успел прогоркнуть в эту дверь, хозяин дал ему горячий подзатыльник и ушел в свои комнаты.

Настю очень огорчила эта сцена. Это был первый ее шаг из дома

Крылушкина, где она мирно и спокойно прожила около семи месяцев. Всю дорогу она была встревожена тем, что не привезет умирающей матери любимого ее сына,

Петрушу.

Мавра Петровна умерла на другой день по приезде Насти, благословляя

Силу Иваныча за дочернино выздоровление.

Осмотревшись после материных похорон, Настя нашла во всем окружающем ее после семимесячного отсутствия много перемен, касавшихся весьма близко ее собственного положения. Муж ее на самую осеннюю казанскую ушел с артелью на

Украину плотничать. Костик поссорился с Прокудиным. С самой весны они на след друг друга не находили, и говорили, что Прокудин даже ночами не спал, боясь, чтобы Костик ему не пустил красного петуха под застреху, но Костик унес свою неотомщенную злобу в Киев и там ездил биржевым извозчиком от хозяина. Настину пуньку отдали Домне, к которой муж вернулся, а Насте сгородили новую, просторную пуньку на задворке, где корм складывали, потому что на дворе уж тесно было.

Обрядила Настя свою новую пуньку и стала в ней жить. На второй же день ей рассказала Домна, как Григорий ушел на Украину и за что Костик рассердился с Прокудиным. Григорий пошел потому, что рядчик много заподрядил работы и набирал в артель зря, кого попало, лишь бы топор в руках держал.

Гришка стал проситься, отец его и отпустил: "пусть, мол, поучится", и денег за него взял двадцать пять рублей; рядчик спросил только: "Ты плотник?"

Григорий отвечал, что нет. "А стучать горазд?" - "Стучать ничего, могим!" -

отвечал Григорий. "Ну плотник не плотник, абы стучать охотник", - порешил рядчик и повел Григорья с артелью за тридцать серебра до Петрова дня.

А Костик поссорился с Прокудиным, как стали барыши делить о вешнем

Николе. Первое дело, что Прокудин больше как на половину заделил Костика, а кроме того, еще из его доли вывернул двести ассигнациями Насте на справу да сто пятьдесят на свадьбу, "так как ты сам, говорит, это обещал". Костик было туда-сюда, "никогда я, говорит, ничего не обещал". Ну да там толкуй больной с подлекарем. Деньги-то у Прокудина были в руках, он что хотел, то и делал.

Костик еще боялся, что капитала не вернет, и как вырвал его, так три дня пил с радости, а через месяц отпросился у барина на оброк и ушел в Киев.

Настя все это выслушала совершенно равнодушно и1 безучастно.

Зиму целую Настя работала так, что семья ею нахвалиться не могла.

Характером она была опять такая жег тихая, кроткая, молчаливая, но теперь она была всегда покойна и никакой тревоги из-за нее не было. На посиделки она ходила всего только три раза. Ребята к ней льнули, как мухи " меду, но она на это и глазом не смотрела и крепко спала на своей постельке в холодной пунька на задворке. Варька было пришла раз ночью к ней в пуньку с двумя ребятами, и водки и закусок с собой принесли, да Настя наотрез сказала, что не пустит их и чтоб этого в другой раз не было.

- Что ты, дура! неш кто увидит. Вишь, тут на задворке любо, что хочем, то и скомандуем, - говорила Варвара.

- Мало ли чего не увидят, да я не хочу этим заниматься, - отвечала

Настя.

- Что ты, благая! Люди от каких мужьев, да и то гуляют; а от твоего-то и бог простит другую любовь принять,

- Ну, добро! Неш такая-то любовь бывает!

- А то ж какая?

- Иди, Варвара.

- Отопрись, глупая!

- Нет, не будет этого. Иди куда хочешь с своими ребятами, только не ходите ко мне, не кладите на меня славы понапрасно. Не ходите, а то в избе спать стану.

Выругала Варвара Настю и ушла, и долго на нее сердилась: все боялась, что Настя семейным своим расскажет. Настя же никому и вида не подала, а только стала ворота задворка запирать ночью на задвижку изнутри.

Не одна Варвара делала Насте этакие претексты, даже и невестка Домна, с своего доброго сердца, говорила ей: "И-и! да гуляй, Настя. Ведь другие ж гуляют. Чего тебе-то порожнем ходить? Неш ты хуже других; аль тебе молодость не надо будет вспомянуть?" Но Настя все оставалась Настею. Все ей было грустно, "и все она не знала, что поделать с своею тоскою. А о "гулянье" у нее и думки не было.

Опять начал таять снег, и мужики, глядя, как толкутся воробьи, опять говорили, что весна идет. То же самое находили прачки, мывшие белье на учеников О-ского благородного мужского пансиона, и старушка Вольф, исправлявшая должность надзирательницы в старшем классе пансиона благородных девиц. Впрочем, ее замечания не имели прочных оснований, на которых создавались два первые вывода. Старушка Вольф предчувствовала весну, потому что у детей (от шестнадцати до девятнадцатилетнего возраста) перед утром пылали щеки и ротики раскрывались, как у молодых галчаняток, а сквозь открытые зубки бежала тоненькая, девственная слюнка. Говорили, что это "дети кашки просят". Ну да бог с ними, все эти приметы; их не перечтешь. Довольно того, что для определения приближающейся весны есть везде свои приметы и что весна действительно идет за появлением известных примет.

Итак, была весна.

У Прокудиных опять боялись, чтобы на Настю не нашла ее хвороба в то самое время, как в прошлом году, но не было ничего и похожего на прошлогоднее. Прошла святая неделя, началась пашня. Настя была здоровехонька, стригла с бабами овец, мяла пеньку, садила огород и, намаявшись день на воздухе, крепко засыпала покойным, глубоким сном. За всю весну только два раза она чувствовала себя взволнованной и встревоженной.

Как раз за тою стеною задворка, к которому была пригорожена Настина пунька, пролегала дорожка, отделявшая задворок от мелкого, но очень густого орехового кустарника. По этой дорожке летом ездили с верхних гостомльоких хуторов в нижние и по ней же водили на Ивановский луг в ночное лошадей.

Вверху по Гостомле, или, как у нас говорят, "в головах", пастбища тесные, и их берегут на время заказа лугов, а пока луга не заказаны и опять когда их скосят, из "голов" всегда водят коней на пастбище на самый нижний и самый большой луг, Ивановский. Проводили мужики лошадей, таким образом, мимо самой

Настиной пуньки, и все ей было слышно, и как мужики, едучи верхами, разговаривают, и как кони топают своими некованными копытами, и как жеребятки ржут звонкими голосами, догоняя своих матерей. Настя очень любила ночную пору и жадно прислушивалась и к говору проезжавших за ее пунькой ребят, и к конскому топоту, и к жеребячьему тоненькому ржанью. Но всего внимательнее она прислушивалась к песням, которые зачастую певали мужики, едучи в ночное. Настя знала толк в песнях и отличала один голос, который часто пел, проезжая мимо ее задворка. Певец обыкновенно проезжал с своими лошадьми позже всех других и всегда один.

Это Настя могла определить по тому, что звонкая песня не заглушалась ничьим говором, ни многочисленным конским топотом. Видно было, что певец ездит один и ведет не более как трех лошадей.

Отличный был голос у этого певца, и чудесные он знал песни. Некоторые из них Настя сама знала, а других никогда не слыхивала. Но и те песни, которые знала она, казались ей словно новыми. Так внятно и толково выпевал певец слова песни, так глубоко он передавал своим пением ее задушевный смысл.

Первый раз как услыхала Настя этого песельника, он пел, едучи:

Мне не спится, не лежится,

И сон меня не берет;

Пошел бы я до любезной,

Да не знаю, где живет.

Настя давно знала эту песню, но как-то тут, с этого голоса, она ей стала в голове, и долго Настя думала, что ведь вот не спится человеку и другому человеку в другом месте тоже не спится и не лежится. Пойти б тому одному человеку до другого, да... не знает он, где живет этот другой человек, что ждет к себе другого человека.

III

Все стояла весна, все были дни погожие и ночи теплые, роскошные, без луны, с одними звездочками на синем небе. Привыкла Настя к своему песельнику. Всякую ночь, как протопочет мимо ее задворка большой табун, ода и ждет и слушает, не спится ей. А вдали уж слышится звавши, полный голос.

Сначала слов не слыхать, и Настя только по мотиву отличает песню, а там и слова заслышатся. Поет песельник песни и веселые, разудалые, поет и грустные, надрывающие душу. То хвалится в своей песне алой лентой и так радостно поет;

То-то лента! то-то лента!

То-то алая моя!

Ала! ала! ала!

Мне голубушка дала.

Словно в самом деле голубушка только что выплела из косы алую ленту да дала ему: "Носи, мол, дружок, люби меня, да мною радуйся".

А в другой раз издали Настя слышит, как поет он:

Уж ты ль, молодость,

Моя молодость!

Красота ль моя

Молодецкая!

Ты куда прошла,

Миловалася?

Не видал тебя,

Моя молодость,

За лютой змеей

Подколодною,

За своей женой,

За негодною.

И поет он эту песню как будто не оттого, что ему петь хочется, а оттого, что в самом деле лютая змея подколодная заела его и красу и молодость, и нет ему силы на нее не плакаться.

Никак Настя не могла разобрать: не то этому человеку уж очень тяжело на свете, не то весело, и поет он грустные песни с того только, что петь ловок и любит песни.

Была Настя все та же Евина дочка. Хотелось ей посмотреть песельника.

Вышла такая светлая, лунная ночь; Настя лежала на постели, заслышала знакомую голосистую песню, оперлась на локоть и смотрит в щелку, которых много в плетневой стене, потому что суволока, которою обставляют пуньки на зиму, была отставлена. Смотрит Настя, а топот и песня все ближе, и вдруг перед самыми ее глазами показался статный русый парень, в белой рубашке с красными ластовицами и в высокой шляпе гречишником. Выехал он против

Настиной пуньки и, как нарочно, остановился, обернулся на лошади полуоборотом назад, свистнул и стал звать отставшего жеребенка. "Кось! кось!

кось! Беги, дурашка!" - звал парень жеребеночка, оборотясь лицом к Настиной стене. А Настя все смотрела на него в, когда он тронулся с своими лошадьми далее, подумала: "Хороший какой да румяный! Где ему горе знать?"

- Кто это у нас так хорошо песни играет? {У нас не говорят "петь песни", а "играть песни". (Прим. автора.)} - говорила как-то Настя Домне.

- Где играет? - спросила Домна.

- Да вот все в ночное ездючи.

- Кто ж его знает! Неш мало их играет? все играют.

- Нет, этот уж ловче всех, голосистый такой.

- Ловче всех, так должно, что Степку Лябихова ты слышала. Он первый песельник по всей Гостомле считается.

Ну, Степана и Степана; больше о нем и разговоров не было.

Доминали бабы последнюю пеньку на задворках, и Настя с ними мяла. Где молодые бабы соберутся одни, тут уж и смехи, и шутки, и жированье. Никого не пропустят, не зацепивши да не подсмеявшись.

Показалась телега на гнедой лошади. Мужик шел возле переднего колеса.

Видно было, что воз тяжелый.

- Эй, ты! - крикнула Домна на мужика.

- Чего? - отозвался парень.

Настя глянула на парня и узнала в нем Степана Лябихова.

- Откуда едешь? - крикнула другая баба.

- Не видишь, что ли! Муку везу.

- С мельницы?

- Ну а то ж откуда муку возят? А еще баба называешься, да не знаешь откуда муку возят, - отвечал Степан, не останавливая лошади.

- Слушай-ка! - крикнула ему опять Домна;

- Ну, чего там?

- Глянь-ка сюда.

- Да чего?

- Да глянь, небось.

- Ну! - сказал, остановись, Степан.

- Поди, мол, сюда.

Степан забросил веревочные вожжи на телегу и, не спеша подойдя к бабам, опять спросил:

- Чего вы, сороки белохвостые?

- Давно тебя, сокол ясный, не видали, - отвечала молодая солдатка

Наталья.

- Соскучились, значит, по мне.

- Иссохли, малый, - смеясь, проговорила та же солдатка.

- И ты иссохла?

- Да как же: ночь не ем, день не сплю, за тобой убиваюсь.

- Ах ты, моя краля милая! - принимая шутку, отвечал Степан и хотел обнять Наталью. А та, трепля горсть обмятой пеньки о стойку, обернулась и трепнула ею по голове Степана. Шляпа с "его слетела, волосы разбрылялиеь, и в них застряли клочки белой кострики. Бабы засмеялись, и Настя с ними не удержалась и засмеялась.

- Э, нет, постой, баба, это не так! - весело проговорил Степан. - Это не мадель. А у нас за это с вашим братом вот как справляются! - Степан охватил солдатку, бросил ее на мягкую кучу свежеобитой костры и, заведя ей руки за спину, поцеловал ее раз двадцать сразу в губы.

- Пусти!., мм-м, пусти, черт! - крикнула солдатка, отрывая свои губы от впившихся в них губ Степана. Но она не вырвалась, пока сам Степан, нацеловавшись досыта, пустил ее и, вставая с колен, сказал:

- Вот важно! Натешил душеньку.

- Экой мерин! - вскликнула, отряхиваясь, раскрасневшаяся солдатка и ударила Степана кулаком в спину.

- Неш так-то гожо делать? - спросила Домна.

- Что?

- Да баб-то женатому целовать.

- А то неш не гожо?

- Да еще при людях! Что проку при людях-то целоваться? - проговорил кто-то из баб.

- Да где ж ты ее без людей поцелуешь? - спросил Степан.

- О, болезный! Не знаешь, смотри, где. Степан засмеялся, обмахнул сбитую с него Натальею шляпу и, тряхнув русыми кудрями, сказал:

- Прощайте, бабочки.

- Прощай, - отвечали несколько женщин, с удовольствием глядя на красивого Степана.

- Неси тебя нелегкая! - проговорила все еще красная от крепких поцелуев

Наталья.

- Эй, ты, Степан, бабья сухота! - крикнула Домна.

- Ну вас совсем, некогда! - отвечал Степан.

- Нет, постой-кась! Ты что нашим бабам спать не даешь?

Настя вспыхнула.

- Каким вашим бабам я спать не даю?

- Про то мы знаем, а ты зачем спать-то мешаешь?

- Чем я мешаю?

- Песни свои все горланишь.

- Да, вот дело-то! Степан уехал.

- Экой черт! - сказала вслед ему Наталья, обтирая свои губы.

- Что кабы на этого парня да не его горе, что б из него было! -

проговорила Домна.

- А у него какое ж горе? - спросила Настя, которой не нравилась беспардонная веселость Степана.

- О-о! да уж есть ли такой другой горький на свете, как он.

Рассказали тут Насте, как этот Степан в приемышах у гостомльского мужика Лябихова вырос, как его били, колотили, помыкали им в детстве, а потом женили на хозяйской дочери, которая из себя хоть и ничего баба, а нравная такая, что и боже спаси. Слова с мужем в согласие не скажет, да все на него жалуется и чужим и домашним. Срамит его да урекает.

- Он уж, - говорила рассказчица, - один раз было убил ее с сердцов, насилу водой отлили, а другой раз, вот как последний набор был, сам в некруты просился, - не отдали, тесть перепросил, что работника в дворе нет.

А теперь, - прибавила баба, - ребят, что ли, он жалеет, тоже двое ребятишек есть, либо уж обтерпелся он, только ничего не слыхать. Работает как вол, никуда не ходит, только свои песни поет. Это-то допрежь, как его жена допекала, так с бабами, бывало, баловался; была у него тож своя полюбовница, а нонче уж и этого не слыхать стало...

- А не слыхать! - подтвердили бабы.

- Где ж его полюбовница? - спросила Настя.

- Вывели их в сибирскую губерню, на вольные степи. Туда и она пошла с своими, с семейными.

- Стало, замужняя была?

- Известно, баба: не девка же.

- Может, вдова.

- Нет, хозяин был, да она своего-то не любила, а Степку смерть как жалела.

- Да что ж жена-то его не любит, что ль? - спросила Настя.

- Не то, девушка, что не любит. Може, и любит, да нравная она такая.

Вередует - и не знает, чего вередует. Сызмальства мать-то с отцом как собаки жили, ну и она так норовит. А он парень открытый, душевный, нетерпячий, -

вот у них и идет. Она и сама, лютуя, мучится и его совсем и замаяла и от себя отворотила. А чтоб обернуться этак к нему всем сердцем, этого у нее в нраве нет: суровая уж такая, неласковая, неприветливая.

- Вот как ты до своего мужа, - смеясь, сказала солдатка Насте.

- Приравняла! - воскликнула Домна. - Что Гришка, а что Степан. Тому бы на старой бабе впору жениться, а этого-то уж и полюбить, так есть кого.

На вешнего Николу у нас престольный праздник и ярмарка. Весь народ был у церкви, и Настя с бабами туда ходила, и Степан там был. Степан встретился с бабами. Он нес на руках пятилетнего сынишку и свистал ему на глиняной уточке. Поздоровались они и несколькими словами перебросились. Степан был, по обыкновению, весел и шутлив. Настя видела, как он поднес сынишку к телеге, на которой сидела его жена. Насте хотелось рассмотреть Степанову жену, и она незаметно подошла ближе. Бабочка показалась Насте не дурною и даже не злою.

- Что ж ему сделается? - говорил Степан жене, стоя у телеги.

- Не надо, - отвечала жена.

Настя, оборотись спиной, слушала этот разговор.

- Кум просит.

- Пусть просит.

- Дай хоть малого-то, коли сама не пойдешь.

- Не надо.

- Зарядила, не надо да не надо. С чего ж так не надо?

- Нечего туда малого таскать.

- Кум нам завсегда приятель.

- Тебе пьянствовать он приятель.

- Коли ж я пьянствовал? Пусти со мной малого.

- Сказала, не пущу!

- Да пусти, кум обижаться будет!

- Наплевать мне на твоего кума вместе и с тобою-то.

Степан плюнул, оказал: "Экая язва сибирская!" и пошел один к куму.

Перед вечером он шел, сильно шатаясь. Видно, что ему было жарко, потому что он снял свиту и, перевязав ее красным кушаком, нес за спиною. Он был очень пьян и не заметил трех баб, которые стояли под ракитою на плотине. По обыкновению своему, Степан пел, но теперь он пел дурно и беспрестанно икал.

- Т-с! что он играет? - сказала Домна. Ровняясь с бабами, Степан пел:

Она, шельма, промолчала:

Ни ответу, ни привету, -

Будто шельмы дома нету.

Хотя ж хоть и дома,

Лежит, что корова,

Оттопырит свои губы,

Поцелует, как не люди...

- Кто тебя так целует? - крикнула, смеясь, Домна.

- А! - отозвался Степан, водя покрасневшими глазами.

- На кого плачешься? - повторила баба.

- Я-то?

- Да. А то кто ж?

- Неш я плачу!

- Вино в тебе плачет.

- Ну вас к лешему! - отвечал Степан и, качаясь, зашагал далее и другим голосом на тот же напев продолжал прерванную песню:

Уж я выйду на крылечко,

Уж я звякну во колечко;

Старушка, свет,

Выйди на совет!

- Часто он так-то бывает? - опросила Настя.

- Где там! Это дива просто, что с ним. Попритчилось ему, что ли, что он набрался.

Перед Петровым днем пришли из Украины ребята, а Гришка не пришел. На год еще там остался.

Ночью под самый Петров день у нас есть обычай не спать. Солнце караулят. С самого вечера собираются бабы, ходят около деревень и поют песни. Мужики молодые тоже около баб.

Пошли бабы около задворков и как раз встретили Степана, ехавшего в ночное. "Иди с нами песни играть", - кричат ему. Он было отказываться тем, что лошадей некому свести, но нашли паренька молодого и послали с ним

Степановых лошадей в свой табун. Мужики тоже рады были Степану, потому что где Степан, там и забавы, там и песни любимые будут. Степан остался, но он нынче был как-то невесел.

Стали водить хороводы с разными фигурками.

- Сыграй, Степан, про загадки, - приставали бабы.

- Сыграй, Степка, - говорили ребята.

- Нету охоты, ребята.

- Сыграй, сыграй, - говорили все, образуя просторный кружок, в средине которого очутился Степан.

- И кружок готов! - сказал он, смеясь.

- Теперь играй.

- С кем же играть-то?

- Ну, бабы! Что ж вы стали? Давайте из себя бабу Степке.

Бабы пошли перекоряться: "да я не знаю", "да я не умею", "да иди ты",

"пусть идет Аришка"; а Аришка говорит: "Вон Машка умеет".

- Что ж, стало, бабы нет на Гостомле! Бона до чего ложились! - крикнул, развеселясь понемножку, Степан.

- Стой! Давай палку, - крикнул кто-то.

Явилась палка.

- Хватайся, бабы: чья рука верхняя, той играть с Степкой песню.

- Так нельзя, - отвечали бабы.

- С чего нельзя?

- А как неумелой придется?

- Исправди так.

- Ну, сколько умелых?

- Вон Аленка умеет?

- Ну!

- Наташка-солдатка, Анютка-глазастая, Грушка Полубеньева.

- Выходи, бабы, выходи! - командовали ребята.

- Ну кто еще? Бабы молчали.

- Высказывай друг на дружку, по-дворянски: кто еще?

- Настька Прокудина! - крякнул кто-то.

- И то! Настька! Настька! выходи. Ты ведь песельница была.

Настя хотела отговориться или спрятаться, но бабы ее выпихнули в кружок, где стоял певец и кандидатки на занятие женской партии в загадках.

- Вот теперь судьба как велит. Нынче ночь-то ведь петровская, все неспроста делается. Хватайся, бабы!

Бабы стали хвататься руками за палку. Верхняя рука вышла Настина.

- Настьке играть, - крикнули все. Бабы, хватавшиеся за палку, отошли в пестрый кружок, а Настя осталась в середине перед Степаном.

- Заводи, Степка.

Степан откашлянулся и чистым высоким тенором завел требуемую песню.

- Экой голосистый! - шептали бабы, - не взять Настьке под него.

Куплет кончился, нужно было петь Насте. Все хранили мертвое молчание и ждали, как взведет Настя против Степанова голоса.

Настя давно не певала и сама уж отвыкла от своего голоса, но деться было некуда, нужно было петь. Она тоже откашлянулась и взяла выше последней ноты Степана.

- Важно! Вот так песельница! Вот так пара! - кричали ребята.

Степан был рад, что есть ему с кем показать свою артистическую удаль, и еще смелее запел:

Напой мово коня

Среди синя моря,

Чтобы ворон конь напился,

Бран ковер не замочился

И не мокор был, - сухой.

Высокою, замирающею трелью он вывел последние слова. А Настя с этой ноты свободно продолжала:

Сострой, милый, терем

Из маковых зерен,

Были б двери, каравати,

Можно б там приятно спати

С тобой, милый мой!

- Важно! На отличку! Спасибо, спасибо, молодайка! - кричали ребята. А

Настя вся закраснелась и ушла в толпу. Она никогда не думала о словах этой народной оперетки, а теперь, пропевши их Степану, она ими была недовольна.

Ну да ведь довольна не довольна, а из песни слова не выкинешь. Заведешь начало, так споешь уж все, что стоит и в начале, и в конце, и в середине. До всего дойдет.

IV

Рожь поспела, и началось жниво. Рожь была неровная: которую жали, а которая шла под косу. Прокудины жали свою, а Степан косил свою. Не потому он косил, чтобы его рожь была хуже прокудинской: рожь была такая же, потому что и обработка была одинакая, да и загоны их были в одном клину; но Степан один был в дворе. Ему и скосить-то впору было поспеть за людьми, а уж о жнитве и думать нечего.

На Степане на одном весь дом лежал. Он и в поле работал, как прочие, и в дворе управлялся. Всюду нужно было поспеть; переменить его было некому.

Все прочие наработаются да тут же под крестцами в поле и опять ложатся, чтоб не томиться ходьбой ко дворам. Только разве баба очередная в семье пойдет вечером домой, на завтра обед готовить. А Степан через день, а через два уж непременно, должен был ходить на ночь домой, чтоб утром там поделать все, что по домашнему быту требуется и чего бабы не осилеют. А утром опять с людьми зауряд косою махал, пока плечи разломит. Жаркий день был.

Высоко стоит солнце на небе.

Горячо печет землю-матушку, -

Мочи нет жать колосистой ржи.

Жницы обливались потом и, распрямляясь по временам, держались руками за наболевшие от долгого гнутья поясницы. Настя гнала свою пбстать и ставила сноп за снопом. Рожь на ее постати лощинкою вышла густая, а серп притулился.

Перед сумерками, как уж солнцу садиться, Настя стала, повесила серп на руку, задумалась и глядит вдаль; а через два загона Степан оперся о косье и смотрит на Настю. Заметила Настя, что Степан на нее смотрит, покраснела и, присев в рожь, начала спешно жать.

На другой день Настя раз пять замечала, что, как она ни встанет отдохнуть, все Степан на нее смотрит. Ей показалось, что он стережет ее нарочно. Вечером Степан пришел на Прокудинский загон попросить кваску напиться и побалакать. Но в страду и бабы не разговорчивы: плечи у них болят, поясницы ломит, а тут жар пеклый, духота несусветная, - "е до веселостей уж.

- Отбей завтра, Настя, свежего кваску-то, - говорила Домна.

- Хорошо.

- Да, а то уж Москву увидишь с вашего квасу, - заметил Степан.

- Вот невестка завтра нового сделает - приходи пить.

- Беспременно приду. Приходить, молодайка?

- Да мне что ж? Коли хочешь, приходи.

- Да ты небось квасу-то не горазда делать.

- Как умею.

- Шла бы ты, Домна, сделала.

- Завтра ее день стряпаться.

- Да, да, да! Стало, ее черед.

- А то как же?

- Часто вам доводится?

- Да на трений день все. Трое ведь нас, опричь свекрухи.

Степан простился и ушел на свой загон. Он прокосил еще два раза, закинул на плечо косу и пошел по дороге домой.

- Что рано шабашишь? - крикнул Степану косивший сосед.

- Коса затупилась, отбить надо дома, - отвечал Степан и скрылся за пригорком.

Дожали прокудинокие бабы, поужинали и стали ложиться спать под крестцами, а Настя пошла домой, чтобы готовить завтра обед. Ночь была темная, звездная, но безлунная. Такие ночи особенно хороши в нашей местности, и народ любит их больше светлых, лунных ночей. Настя шла тихая и спокойная. Она перешла живой мостик в ярочке и пошла рубежом по яровому клину. Из овсов кто-то поднялся. Настя испугалась и стала.

- Ты, знать, испугалась, Настасья Борисовна? - сказал поднявшийся.

Настя узнала по голосу Степана.

- Я отдохнул тут маленько, - продолжал он и, вскинув на плечо свою косу, пошел рядом с Настею.

Насте показалось, что Степан нарочно поджидал ее. Ей было как-то неловко.

- Чего ты всегда такая суровая, Настасья Борисовна? Давно я хотел тебя об этом спросить, - проговорил Степан, глядя в лицо Насте.

- Такая родилась, - отвечала Настя.

- Нет, не такая ты родилась.

- А ты почему знаешь? - проговорила Настя после долгой паузы.

- Нет, знаю. Я про тебя все разузнал.

- На что ж тебе было разузнавать про меня?

- Да так.

- Делать тебе, видно, нечего.

- Угадала!

- Да право.

- Нет, так... Погуторить мне с тобой хотелось.

- Не о чем тебе со мной гуторить, - отвечала Настя, потупив голову и прибавляя шагу.

Ей все становилось неловче; Степан ей казался страшным, и она от него бежала.

- Что ты бежишь? - спросил Степан.

- Ко двору спешу.

- Чего опешить, ночь еще велика.

Настя промолчала.

- Посидим, - оказал Степан. Настя не отвечала.

- Посидим, - повторил Степан и взял Настю за руку. Настя оттолкнула нетерпеливо его руку и гневно оказала:

- Это что затеял!

- Бог с тобой! Чего ты! Неш я худое думал? Я только так, побалакать с тобой, - отвечал Степан, нимало не сконфузясь. - Я вот что, Настасья...

Настя шла молча.

- Слышь, что ль? Я... по тебе просто умираю. Настя не поднимала глаз и все шла.

- Скажи словцо-то! - приставал Степан.

- Что тебе сказать?

- Полюби меня.

- Поди ты с любовью!

- Ведь мы с тобой оба горькие.

- Так что ж.

- То-ись, господи, как бы я тебя уважал-то! Настя не отвечала.

- Так ведь жизнь-то наша пропадает, - продолжал Степан.

- Мало, видно, тебе еще твоего горя-то, любви захотел.

- Да неш любовь-то горе?

- А то радость небось из нее будет?

- Да хоть бы пропасть за тебя, так бога б благодарил.

Настя опять не отвечала.

- Горький я, - произнес Степан.

- Полно плакаться, у тебя неш мало.

- Да что они мне? тьфу! Больше ничего. Меня твоя душа кроткая да доля кручинная совсем с ума свели. Рученьки мои опускаются, как о тебе згадаю.

- Что болтать! Когда ты меня зазнал-то? Когда полюбить-то было?

- Тянет меня к тебе, вот словно сила какая, на свет бы не глядел; помер бы здали тебя.

- Прощай! - сказала Настя, повернув к своему задворку.

- Касатка моя! голубочка! постой на минутку.

- Прощай, не надо, - повторила Настя и ушла в двор.

Всю ночь снился Насте красивый Степан, и тоска на нее неведомая нападала. Не прежняя ее тоска, а другая, совсем новая, в которой было и грустно, и радостно, и жутко, и сладко.

Прошло три дня; Настя не видала Степана и была этому словно рада. Он косил где-то на дальнем загоне. Настя пошла вечером опять стряпаться, а

Степан опять сидел на рубеже. Хотела Настя, завидя его, свернуть, да некуда.

А он ей уж навстречу идет.

- Здравствуй! - говорит.

- Здравствуй! - отвечает Настя, а сама загорелась.

- Я ждал тебя, - говорил Степан.

- Зачем ждал?

- Помолиться тебе за мою любовь за горькую.

- Ничего из этого не будет, - отвечала Настя.

- Да за что ж так! Аль ты мне не веришь?

- У тебя есть жена, ребята. Их смотри лучше.

- Я все равно пропаду без тебя.

- Я этому не причинна.

- Противен я тебе, что ли? так ты так и скажи.

Настя промолчала.

- Дай хоть рученьку подержать.

Настя ничего не отвечала и не отняла руки, за которую ее взял Степан.

Так они дошли до Настиного задворка.

- Скажи: будешь ты меня любить? - спросил Степан.

- Прощай, - отвечала Настя и скользнула в ворота.

Ей было жаль Степана. Его она подвела под свою теорию, что всем бы людям было счастье любовное, если б люди тому не мешали. Настя чуяла, что она любит Степана и что ей его любить не следует.

Отстряпалась Настя; старик запряг ей телегу, и она повезла сама в поле пищу.

- Нехай лошадь там останется до вечера, - сказал свекор. - Мне не по себе, пусть кто из ребят вечером приведет али Домка приедет.

Повезла Настя обед. Под ярочком, слышит она, дитя плачет. Смотрит, бабочка идет в одной рубахе, два кувшина тащит со щами да с квасом, на другой руке у нее ребенок сидит, а другое дитя бежит издали, отстало и плачет.

- Мама! мама! ножки устали, ой, мама! - кричит ребенок, а мать идет, будто не слыша его плача. Не то это с сердцов, не то с усталости, а может, с того и с другого.

Нагнала Настя мальчика, остановила лошадь - и посадила ребенка в телегу. Дитя ей показалось будто знакомым. Мать, услышав, что ребенок перестал плакать, оглянулась. Настя узнала в ней Степанову жену.

- Уморилась ты, бабочка? - сказала Настя Степановой жене.

- Смерть устала, - отвечала та.

- Садись, я тебя довезу.

Баба поблагодарила, отдала Насте грудного ребенка, поставила кувшины и села.

- Что ты малого-то заморила? - спросила Настя, гладя по голове мальчика, который жевал данную ему Настей пышку.

- А пусто ему будь! Измучил он меня. Тут тяжела, а он орет. Чего увязался? - крикнула она на мальчика.

Мальчик ничего не отвечал и, дернув носом, опять укусил конец пышки.

- Любит, знать, тебя, - заметила Настя.

- Как же! Баловаться ему хочется: "К бате пойду!" - передразнила она ребенка. - Далеко ушел?

- Видно, отца любит?

- Да как же! Все баловство одно.

Настя рассматривала Степанову жену. Теперь она показалась ей совсем хорошенькой, но в глазах у нее она заметила какое-то злое выражение.

У Прокудинского загона Степанова жена сошла и понесла свои кувшины; а за нею по колкому жнивью, подхватывая ножонки, побежал мальчик, догладывая свою пышку.

Весь этот день Настя жала не разгинаясь и все думала о себе, о Степане, о его жене, о своем муже, о Степановых детях, о людях, наконец опять о себе и о Степане. Выходило, по Настиному, что Степан этот - жалкий человек, и жена его - тоже жалкий человек, и сама она, Настя, - жалкий человек; а любить ей Степана не приходится. Да и не то что Степана, - я и никого уж, -

решила она, не приходится. "Другие так правда, дарма что замужние, да любят, ну а мне, - думала Настя, - как?.. Каков он ни есть свой закон, надо его соблюдать. А жизнь-то, жизнь! так она и канула и гинула. Хоть бы лихой был у меня муж, хоть бы тиранил меня, мучил бы, да только б человек он был, как люди. Хоть бы намучил, да было б мне с ним хоть узнать, уведать, что такая есть за любовь на свете! А то, что я такое? Ни девушка, ни вдова, ни замужняя жена..."

Настя заплакала и, смаргивая слезы, жала с каким-то азартом, чтобы не видали ее заплаканных глаз.

Как свечерело, Домна уехала; наработавшаяся девка-батрачка упала под крестец и заснула мертвым сном. В поле стало тихо. Спал народушко, и ни голоса нигде не было слышно человеческого. Грусть, тоска одолела Настю. Не спалось ей: то ей казалось, что около нее что-то ползает, то ноги у нее немели, то по телу ходили мурашки, и становилось страшно. Настя встала, прошлась по загону, облокотилась на один крестец и стала смотреть на луг, по которому бежит Гостомля. "Ведь вот поди ж, "акая я зародилась! - думала

Настя. - Теперь небось на всем клину души живой нет, все спит, а я... и устали на меня нет". Насте припомнился Крылушкин, как он ее утешал, как ее

Пелагея жалела. Из-за горы показался красный, кровяной месяц. Настя вспомнила, как хорошо пел Крылушкин, как он хвалил простые песни и хотел приехать, чтоб она ему песню спела. "У Степана славные песни", - оказала она и, летая от думы к думе, незаметно как завела:

Ах ты, горе великое,

Тоска-печаль несносная!

Куда бежать, тоску девать?

В леса бежать - листья шумят,

Листья шумят, часты кусты,

Часты кусты ракитовы.

Пойду с горя в чисто поле,

В чистом поле трава растет.

Цветы цветут лазоревы.

Сорву цветок, совью венок,

Совью венок милу дружку,

Милу дружку на головушку:

"Носи венок - не скидывай,

Терпи горе - не сказывай".

Не заметила Настя, как завела песню и как ее кончила. Но только что умолк ее голос, на лугу с самого берега Гостомли заслышалась другая песня.

Настя сначала думала, что ей это показалось, но она узнала знакомый голос и, обернувшись ухом к лугу, слушала. А Степан пел:

Как изгаснет зорька ясная,

Как задремлет свекровь лютая,

А моя жена сварливая, -

Выходи, моя лебедушка,

Во зеленую дубровушку,

Во густой куст во калиновой.

Соловьем я свистну, молодец,

На мой посвист ты откликнешься

Перепелочкою-пташечкой,

Свое горе позабудем мы,

Простим грусть-тоску сердечную.

Выходи, моя зазнобушка,

На совет, любовь, на радощи, -

На зеленую кроватушку.

Приголубь меня, касаточка!

Расчеши мне кудри русые;

Посмотреть дай в очи черные,

Целовать дай плечи белые.

"Господи! чтой-то он меня словно манит своей песнею", - подумала Настя, сбросила с крестца два верхние снопа и, свернувшись на них, уснула.

V

Был Настин черед стряпаться, но она ходила домой нижней дорогой, а не рубежом. На другое утро ребята, ведя раненько коней из ночного, видели, что

Степан шел с рубежа домой, и спросили его: "Что, дядя Степан, рано поднялся?" Но Степан им ничего не отвечал и шибко шел своей дорогой. Рубашка на "ем была мокра от росы, а свита была связана кушаком. Он забыл ее развязать, дрожа целую ночь в ожидании Насти.

В этот же день, в полудни, Степан приходил на Прокудинский загон попросить водицы. Напился, взглянул на Настю и пошел.

- Иль Степанушка невесел! Что головушку повесил? - сказала ему Домна. -

Аль жена вчера избранила?

- Да, - отвечал нехотя Степан и совсем ушел.

Жнитва оставалось только всего на два дни. Насте опять нужно было идти стряпать. Свечерело. Настя дошла до ярочка и задумалась: идти ли ей рубежом или нижней дорогой. Ей послышалось, что сзади кто-то идет. Она оглянулась, за нею шел Степан.

- Я тебя выжидал, - сказал он, весь встревоженный.

Настя растерялась. Какую дорогу ни выбирать, было все равно.

- Слушай, Степан!

- Говори.

- Я ведь тебе лиха никакого не сделала?

- Иссушила ты меня. Вот что ты мне сделала. Разума я по тебе решился.

- Нет, ты вот что скажи: ты за что хочешь быть моим ворогом?

- Убей меня бог на сем месте! - крестясь, проговорил Степан.

- Ты ведь знаешь мою жизнь. И без того она немила мне: на свет бы я не смотрела, а ты еще меня ославить хочешь.

- Кто тебя хочет ославить? - сумрачно ответил Степан.

- Чего ты за мной гоняешься? Чего не даешь мне проходу?

- Люблю тебя.

- Ах ты господи! - воскликнула Настя, всплеснув руками, и пошла рубежом.

Степан пошел за нею.

- Отойди, Степан! - сказала Настя, сделав несколько шагов, и остановилась. Степан стоял молча.

- Отойди, прошу тебя в честь! - повторила Настя.

- Не гони. Мне только и радости, что посмотреть на тебя.

- Ну ведь ты ж видел меня нынче.

- При людях. Я хочу без людей тебя видеть.

- Мать царица небесная! Вот напасть-то на мою головушку бедную, -

проговорила Настя, вздохнув, и, пожав плечами, пошла опять своей дорогой.

А Степан идет за нею молчаливый и убитый.

Настя прошла шагов сотню и опять остановилась и засмеялась.

- Не смейся! - сказал Степан.

- Да какой смех! Горе мое над тобою смеется. Чего ты, как тень сухая, за мной тащишься?

- Жить я без тебя не могу.

- Ведь жил же до сих пор.

- А теперь не могу. Я убью тебя, - сказал Степан, бросив на землю косу с крюком и свиту.

- Да убей. Хоть сейчас убей. Мне что моя жизнь! Только ты ж за меня пострадаешь.

- Я и себя убью, - мрачно проговорил Степан.

- А дети?

- Все равно я и так-то им не отец. Жизнь моя вся в тебе. Я порешил, что я с собою сделаю.

- Что?

- Удавлюсь, вот что!

- О, дурак, дурак! - сказала Настя, покачав головою, с ласковым укором.

- Сядь, - произнес Степан.

- Все равно и так.

- Сядь. Неш от этого что сделается? - умолял Степан с сильным дрожанием в голосе.

Насте стало жаль Степана. Она села на заросший буйной травой рубеж, а

Степан сел подле нее и, уставив в колени локти, подпер голову руками. Они долго молчали. Степан заплакал.

- Перестань, - сказала Настя и взяла его за руку.

- Что мне жить без тебя, - проговорил Степан сквозь слезы.

- Перестань плакать! - повторила Настя. - Ты мужик, слезы - бабье дело;

тебе стыдно.

- Э! толкуй! - отвечал с нетерпением Степан.

- Все, может, пройдет.

- Как же оно пройдет? Хорошо тебе, не любя, учить, а кабы ты в мое сердце заглянула. Настя вздохнула.

- Ты вот что, Степан! Ты не попрекай меня этим, сердцем-то. Сердце ничье не видно... Что ты все о себе говоришь, а я молчу, ты с этого и берешь?

Степан поднял голову и стал слушать.

- Глупый ты, - продолжала Настя. - Я не из тех, не из храбрых, не из бойких. Хочешь знать, я греха таить не стану. Я сама тебя люблю; может, еще больше твоего. Степан обнял Настю: она его не отталкивала.

- Да что из ней, из любви-то нашей, выйдет?

- Горе! Поверь, горе.

- Пускай и горе.

Настя положила свою руку на плечо Степана и, шевеля его русыми кудрями, сказала:

- Нет, ты слушай. Мне горе все равно. Я горя не боюсь. А ты теперь хоть кой-как да живешь. Ты мужик, твоя доля все легче моей. А как мы с тобой свяжемся, тогда-то что будет?

- Что ты захочешь.

- Право, ты глупый! Что ж тут хотеть-то? Не захочу ж я разлучить жену с мужем или отца с детьми. Чего захотеть-то?

Степан молчал.

- А в полюбовницы, как иные прочие, я, Степан, не пойду. У меня коли любовь, так на всю мою жисть одна любовь будет.

- Я тебе отцом, матерью в гробу клянусь.

- О-о, дурак! Не тронь их.

- Как ты захочешь, так все и будет. Горя я с тобой никакого не побоюсь.

Хочешь уйдем, хочешь тут будем жить. Мне все равно, все; лишь бы ты меня любила.

- Чтоб не жалеть, Степан...

- Неш ты станешь жалеть.

- Я тебе сказала, и что сказала, того не ворочаю назад.

- А мне хоть умереть возле тебя, так ту ж пору рад.

Степан потянул к себе Настю. Настя вздрогнула под горячим поцелуем. Она хотела еще что-то говорить, но ее одолела слабость. Лихорадка какая-то, и истома в теле, и звон в ушах. Хотела она проговорить хоть только: "Не целуй меня так крепко; дай отдохнуть!", хотела сказать: "Пусти хоть на минуточку!..", а ничего не сказала...

- Пора ко дворам, Настя, - сказал Степан, увидя забелевшуюся на небе полоску зари.

Настя лежала в траве, закрыв лицо рукавом, и ничего не отвечала. Степан повторил свои слова. Настя вздрогнула, поспешно поднялась и стала, отвернувшись от Степана.

- Пойдем, - сказал Степан, - а то ребята из ночного поедут, увидят нас.

- Ах, Степа! Что только мы наделали? - обернувшись к нему, проговорила

Настя. Лицо ее выражало ужас, любовь и страдание.

- Ничего, - отвечал совершенно счастливый Степан.

- Да, как же, ничего! - проговорила с нежным упреком Настя, и на устах ее мелькнула улыбка, а на лице выступила краска стыда.

Они шли молча до самого Прокудинского задворка.

- Степан! - крикнула Настя, когда они уже простились и Степан, оставив ее, шибко пошел к своему двору.

Степан оглянулся. Настя стояла на том же месте, на котором он ее оставил.

- Поди-ка сюда! - поманула его Настя. Он подошел.

- Желанный ты мой! - проговорила Настасья, поглядев ему в глаза, обняла его за шею, крепко поцеловала и побежала к своим воротам.

Обед у Прокудиных в этот день был прескверный. Настя щи пересолила так, что их в рот нельзя было взять, а кашу засыпала такую густую, что она ушла из горшка в печке. Свекровь не столько жалела крупы или того, что жницы будут без каши, сколько злилась за допущение Настею злого предзнаменования:

"Каша ушла из горшка, это хуже всего, - говорила она. - Это уж непременно кто-нибудь уйдет из дому". Бабы попробовали щей и выплюнули. "Чтой-то ты,

Настасья, словно с кем полюбилась!" - сказали они, смеясь над стряпухой. У

нас есть поверье, что влюбленная женщина всегда пересолит кушанье, которое готовит.

Степан перед полдниками пришел на Прокудинский загон попросить квасу.

Настя, увидя его, вспыхнула и резала такие жмени ржи, что два раза чуть не переломила серп. А Степан никак не мог найти кувшина с квасом под тем крестцом, на который ему указали бабы.

- Да что тебе, высветило, что ли? - смеясь, спрашивала Домна.

- Что высветило! Нет тут квасу, - отвечал Степан, сунувший кувшин между снопами.

Домна подошла и, удостоверившись, что кувшина действительно нет, крикнула:

- Настасья, где квас?

- Да там смотрите, - отвечала, не оборачиваясь, Настя.

- Поди сама отыщи. Нет его здесь, - проговорила Домна и стала на свою постать.

Насте нечего было делать. Она положила серп и пошла к крестцу, у которого стоял Степан.

- Ночуй нонче вон под тем крайним крестцом, - тихо проговорил Степан, когда к нему подошла раскрасневшаяся Настя.

- Где квас дел? - спросила Настя.

- Ты слышишь, что я тебя прошу-то?

- Люди смотрят.

- Да говори, что ль?

- Пей да уходи скорей.

- Будешь там?

Степан достал кувшин и стал из него пить, а Настя пошла к постати.

- Настя? - вопросительно кликнул вслед Степан.

- Ну, - отвечала, оборотясь к нему, Настя, с улыбкой, в которой выражалось: "Нечего допытываться, - разумеется, буду".

Степан нашел Настю и, уходя от нее утром, знал, как нужно браться за ворота Прокудинского задворка, чтобы они отворялись без скрипа.

VI

Кончились полевые работы, наступала осень с дождями, грязью, холодными ветрами и утренними заморозками. Народ работал возле домов: молотили, крыли крыши, чинили плетни. Ребята, способные владеть топором, собирались на

Украину. Домнин муж тоже собирался. Прокудин отпускал старшего сына с тем, чтобы он непременно выслал вместо себя на весну домой Гришку. Бабы по утрам молотили с мужиками, а потом пряли. Степан редкую ночь не проводил на

Прокудинском задворке; его и собаки Прокудинские знали; но в семье никто не замечал его связи с Настею. Как-то филиповками, утром, зашла к Насте в пуньку Варвара попросить гребня намычки чесать, поговорила и ушла. Вечером в этот день Настя сидела со всеми и пряла. Был общий разговор, в котором

Настя, по своему обыкновению, принимала самое незначительное участие. Но вдруг, ни с того ни с сего, она охнула, уронила нитку и, сложив на груди руки, прислонилась к стенке. Взглянули на нее, а она - красная, как сукно алое, и смотрит быстро, словно как испугалась, и весело ей.

- Что тебе? - спрашивают ее.

- Ничего, - говорит.

- Как ничего! Чего ты вскрикнула?

- Так что-то, - говорит, а сама улыбается.

Встала Настя, напилась водицы и опять села за пряжу.

Никто на это более не обращал внимания.

- Ох, Степа, - говорила ночью Настя, гладя русые кудри своего любовника. - Не знаешь ты ничего.

- А что знать-то, касатка?

- Дела большие на нас заходят.

- Аль горе какое?

- Горе не горе, а...

- Да говори толком.

Настя помолчала и, прижавшись к Степану, тихо проговорила:

- Я ведь тяжела.

- Что врешь! - воскликнул встревоженный Степан. Настя взяла его руку и приложила ладонь к своему боку.

- Что ты? - спросил Степан.

- Погоди! - ответила Настя, не отпуская руки. Ребенок скоро трепыхнулся в матери.

- Слышишь? слышишь? - спросила Настя.

- Слышу, - отвечал Степан. Они стали думать, что им делать.

- Теперь думай со мной, что знаешь, - говорила она. - Я скорей в воду брошусь, а уж с мужем теперь жить не стану.

Но в воду было незачем бросаться, потому что Степан ее любил, расставаться с ней не думал и только говорил:

- Дай сроку неделю: подумаю, посоветуюсь с кумом.

- Не надо говорить куму.

- Отчего?

- Да так.

- Он мой приятель.

Неделя была на исходе. От рядчика пришло к жене письмо, к которому было приложено письмо от Домниного мужа. Писал Домнин муж отцу, что Гришка живет в Харькове у дворничихи, вдовы, замест хозяина; что вдова эта хоть и немолодая, но баба в силах; дело у них не без греха, и Гришка домой идти не хочет. Настю это письмо обрадовало. Она не любила своего придурковатого мужа, но жалела его, и ей было приятно узнать, что и на его долю в свете что-то посеяно и что ему хорошо. Не так это дело принял Прокудин. Он пошел в управу и продиктовал писарю такое письмо:

"Любезному нашему сыну Григорию Исаичу кланяемся, я и мать и семейные наши и хозяйка. И посылаем мы присем с матерью его наше родительское благословение, на веки нерушимое. А дошло до нас по слуху, что живешь ты,

Григорий, у какой там ни есть дворничихи в Харькиве в полюбовниках, забывши свой привечный закон и лерегию, как хозяйскому сыну и женину мужу делать грех и от людей и от господа царя небесного. Мы тебя на такое дело не учили и теперь на него благословения не даем. А есть тебе наше родительское приказание сичас же, нимало не медлимши, идти ко двору и быть к нам к розгвинам, а непозднейча как к красной горке. Нам некому пар подымать и прочих делов делать, так как брат твой в работе, с топором ушол. Если ж как ты нашей воли от разу не послушаешь, то и на глаза ты мне не показывайся. А

дам я знать исправнику и по начальству, и пригонят тебя ко мне по пересылке, перебримши голову. Насчет же теперь пачпорта и не думай и не гадай, а будь ко двору честью, коли не хочешь, чтоб привели неволею".

Затем следовали поклоны и благословения.

В письмо вложили гривенник, чтоб оно не пропало, и страховым отправили на имя того же рядчика. С домашними об этом Прокудин не рассуждал, но все знали, что он требует Гришку, и не сомневались, что Гришка па этому требованию явится.

Домашним от этого было ни жарко, ни холодно, но Настю дрожь пробирала, когда она згадывала о мужнином возвращении.

- Так все, стало, хорошо? - спрашивала Настя сидевшего у нее в ногах на кровати Степана.

- Видишь сама, теперь только денег нужно раздобыться.

- А много денег-то?

- Двадцать пять рублей старыми за пачпорт берет, пес этакой.

- О-о! ты поторгуйся.

- Тут, глупая, уж где торговаться! Вот в Суркове тоже писарь делает пачпорты, дешевле берет, всего по десяти старыми, так печати у него такой нет; попадаются с его пачпортами.

- Нет, такого-то не надо.

- То-то ж и оно.

Ворота задворка скрипнули, и кто-то крикнул:

- Настя!

- Пропала я! - прошептала Настя.

- Настя, отчини! - продолжал тот же голос под самою дверью пуньки.

Степан и Настя узнали Варвару.

- Что тебе? - спросила Настя замирающим голосом.

- Отчини, дело есть.

- Ну как же, дело! Я разутая... студено... Завтра скажешь.

- Я намычки у тебя забыла.

- Нет тут твоих намычек.

- Да отчини, я погляжу.

Нечего было делать. Настя толкнула Степана на постель и, закрыв его тулупом, отворила дрожащими руками двери пуньки.

Варвара, как только перенесла ногу через порог, царапнула серничком и, увидав Степановы сапоги, ударила кулаком по тулупу и захохотала.

- Чего тебя разнимает! - сказал, вставая, Степан. Настя, совершенно потерявшаяся, молчала.

- Вот он где, милый дружок, - продолжая смеяться, говорила Варвара.

- Бери свои намычки, где они тут, и убирайся, - строго сказал Степан.

- Что больно грозен! Не ширись крепко.

- А вот я тебе покажу, что я грозен. Если ты перед кем только рот разинешь, так не я буду, если я тебе его до ушей не раздеру. Ты это помни и не забывай.

- Грех-то какой, - проговорила Настя, когда вышла Варвара. - Кто эту беду ждал?

- Никакой беды не будет.

- Не говори этого, Степа. Она всем разблаговестит. Она это неспроста зашла.

- Не посмеет.

Однако Степан ошибся. Бабы стали подсмеивать Насте Степаном.

Отдала Настя Степану сукно, три холста да девять ручников; у кума он занял четыре целковых и поехал в К. Оттуда вернулся мрачный, как ночь темная. Даже постарел в один день.

- Что? - спрашивала его Настя.

- Пропало дело.

- Как так, Степанушка?

- Обманул, собака. Взял деньги, а пачпортов не дал. "Привози, говорит, еще столько ж".

- Да ты б требовал.

- Что мелешь! Острога неш нет. Как требовать-то в таком деле.

- Горе наше с тобой.

- Не радость.

- Как же теперь быть?

- И сам не знаю.

- Донести еще денег, что ли?

- Не поможет, уж это видно, что все на обман сделано.

Горевали много. Однако порешили бежать, как потеплеет. Настя была в большом затруднении. Ей хотелось скрыться, пока никто не знает о ее беременности.

Так ей не привелось сделать.

На масленице, наигравшись и накатавшись, народ сел ужинать, и у

Прокудиных вся семья уселась за стол. Только что стали есть молочную лапшу, дверь отворилась, и вошел Гришка.

Настя как стояла, так и онемела. Поздоровался Гришка с отцом, с матерью, поздоровался и с женою; а она ему ни слова.

Пошли все спать. Только старик долго сидел еще с Григорьем. Все его расспрашивал; но потом и сам полез на полати, а сына отпустил к жене.

Да жены-то Григорий не нашел в пуньке. Дверь была отворена, и кровать стояла пустая.

VII

От Прокудиных до Степанова двора было всего с полверсты: только перейти бугорок да лощинку. Настя перебежала бугор и села на снегу в лощинке. Она сегодня не ждала к себе Степана и не знала теперь, как его вызвать; а домой она решилась не возвращаться. Ночь была довольно холодная, и по снегу носилась легкая сероватая пыль: можно было ожидать замята. Настя крепко про-

зябла в одной свите и пошла к Степанову двору. В избе еще был свет. Настя потихоньку заглянула в окно. Степан сидел на лавке и подковыривал пенькою детские лапотки. В сенях кто-то стукнул дверью. Настя испугалась, отбежала за амбарчик и оттуда продолжала глядеть на окно. В хуторе было тише, чем в поле, но по улице все-таки мелась снежная пыль. Видно было, что кура разыгрывается. Настя, пожимаясь от стужи, не сводила глаз с освещенного окна

Степановой избы. Наконец огонь потух, и в тишине ночи, сквозь завывание ветра, Настя услыхала, как стукнула дверная клямка. Настя в ту же минуту завела песенку и, пропев слова три, замолчала и стала смотреть на ворота.

- Ктой-то будто запел? - сказал, ворочаясь на лавке, Степанов тесть.

- Это тебе показалось, - отозвалась старуха, зевая и крестя рот. - Кто теперь станет петь на дворе? Кура курит, вот и кажется бог знает что.

В избе уснули, а Степан пролез в подворотню, тревожно осмотрелся и кашлянул. Из-за амбара выступила Настя и назвала его по имени.

- Что такое? - сказал, подскочив к ней, взволнованный Степан.

- Муж пришел.

- Что врешь!

- Пришел.

- Как же ты ушла?

- Так, вышла, да и пошла: вот и все.

- Как же теперь быть?

- Про то тебе знать: ты мужик. Я куда хочешь пойду, только домой не вернусь.

- Иззябла ты?

- Иззябла.

- Где ж тебе согреться?

- Ах, да не знаю! Что ты меня спрашиваешь, про что я не знаю.

- К куму разве!

- Далеко. Я совсем застыла.

- Хочешь в овин?

- Ах, какой ты мудреный! Да веди куда хочешь.

В овине тоже было холодно, но все-таки не так, как на дворе. Степан распахнул свой тулуп, посадил Настю в колена и закрыл ее полами.

Стали думать да гадать, что им делать. Степан все гнул на то, чтоб

Настя вернулась домой и жила бы кое-как, скрывая все, пока он собьется с средствами и добудет паспорты; а между тем и потеплеет. Насте эта препозиция не понравилась. Она и слушать не хотела.

- И не говори ты мне этого, - сказала она Степану. - С мужем жить надо, я знаю как, как мужней жене. А я себя делить промеж двух не стану. Не любишь ты меня, так я одна уйду.

- Да куда ж ты уйдешь?

- Куда глаза глядят.

Степану стало жаль Насти. Он любил ее, и хотя казалось ему, что Настя дурит, но он успокоил ее и решился бежать с нею.

Утром до свету он отправился к куму, а Настя целый день просидела в темной овинной яме, холодная и голодная. Разнесся слух, что Степан пропал и

Настя пропала. Варвара тут же решила, что они сбежали вместе. Целый день об этом толковали на хуторах. У Прокудиных в избе все молчали и нехотя отвечали соседям, приходившим расспрашивать, что? да как? да каким манером она вышла?

в какую пору и куда пошла?

- Кабы знали, куда пошла, так и толковать бы не о чем было, - отвечал с нетерпением старик Прокудин.

Гришка, как дурак, скалил зубы и ничего не говорил, только глупо улыбался; Вукол ездил к кузнецу и к Костиковой жене, но не привез никаких слухов о Насте.

У Степана в избе ад стоял. Жена его плакала, рыдала, проклинала

Настасью, звала мужа "голубем", "другом милым" и толкала сынишку, который, глядя на мать, тоже ревел и кричал: "Тятя! тятя! где наш тятя?"

В овинной яме ничего этого не было слышно. Настя слышала только по временам сильное биение своего сердца и от холода беспрестанно засыпала.

Пробуждаясь, она осторожно подползала к выходу и смотрела, светло ли еще на дворе, и затем опять забивалась в уголок и засыпала. Начало темнеть, Настя с нетерпением ждала Степана и вздрагивала при малейшем шорохе, который производили мыши. "Ну, если придут садить овин? - думала она. - Пропала тогда моя головушка!" Но овин садить не приходили. Всем было не до овина.

Наконец совсем стемнело. На дворе была так же ночь, как и в яме. Настя выползла из ямы и стала смотреть вдаль. Ей послышалось, что где-то невдалеке фыркнула лошадь, потом будто скрипнули сани и остановились. Она подумала:

"Не меня ли ищут" - и в испуге бросилась в свою яму. Через минуту за овином, с задней стороны, послышались торопливые шаги. Они раздавались все ближе, ближе, и наконец кто-то подошел к овину и спрыгнул в яму. Настя замерла.

- Где ты? - шепотом спросил Степан.

- Вот я, - отвечала шепотом же Настя, не оправившаяся от своей тревоги.

- Скорей! - Степан нашел ее руку и повел.

- Скорей! скорей иди! - говорил он.

Настя, спотыкаясь, насилу поспевала за Степаном.

- Куда ты ведешь меня? - спрашивала она его, задыхаясь от усталости.

- Иди, после будем говорить, - отвечал Степан, шагая по целому снегу.

За коноплями, где была выставлена несвоженная пенька, показались сани, запряженные пегою лошадью, и на них сидел человек.

- Скорей! - крикнул он, завидя Степана с Настею. Степан обхватил Настю рукою, и они бегом побежали к саням.

Добежав до саней, Настя упала на них. Степан тоже прыгнул в сани, а сидевший в них мужик сразу погнал лошадь. Это был Степанов кум Захар. Он был большой приятель Степану и вызвался довезти их до Дмитровки. Кроме того,

Захар дал Степану три целковых и шесть гривен медью, тулуп для Насти, старые валенки, кошель с пирогами и старую накладную, которая должна была играть роль паспорта при встрече с неграмотными заставными солдатами. Это было все, чем мог поделиться Захар с своим другом.

Лошадь у Захара была чудесная: сытая, крепкая и проворная. К утру они, не кормя ни разу, приехали в Дмитровку. У заставы друзья простились. Захар поехал на постоялый двор кормить лошадь, а Степан с Настею отправились в обход города и, выйдя опять на большую дорогу, пошли по направлению к

Севску. Решено у них было идти в Николаев, где, слышно, живет много наших беглых, приписаться там и жить под чужими именами. Для осторожности они положили не называть друг друга при людях своими именами. Настасья называла

Степана Петром, а он ее Марьею. Дорогою они то шли пешком, то подъезжали, за дешевую плату, на обратных подводах. Таким образом на шестой день к вечеру они добрались до Н-а и остановились ночевать на постоялом дворе у какого-то орловского дворника. В это время в Н-е был полицмейстером толстый полковник, известный необыкновенною ловкостью в преследовании раскольников и беспаспортных. Его знали по целой Черниговской губернии, а в Дубовке, в

Новозыбкове, в Клинцах, в Климовом посаде и вообще, где жили русские беспоповцы, его боялись как огня; матери даже детей пугали им, как на

Кавказе пугали именем Алексея Петровича Ермолова. У полковника каждый дворник был на отчете, и на заставах стояли солдаты, обязанные спрашивать у всех паспорты. Но как дворникам не всегда была охота допытывать своих гостей, а люди могут проходить в город и не в заставу, а по всякой улице, то полковник от времени до времени делал ночные ревизии по постоялым дворам и забирал всех, кто казался ему подозрительным. От самого Орла до самого Киева спросите любого пешехода, он и теперь еще непременно скажет, что нет строже города как Н-н. "Обойди ты Нежин да пройди умненько Киев, так и свет белый тирад" тобой откроется, - ступай - посвистывав!" Так говорят до сих пор, хоть нынче уж в Н-не не те порядки, какие были назад тому четыре, пять лет.

Сделал полковник ночью ревизию в дворе орловского мещанина и забрал на съезжую Степана и Настю. Растерявшаяся и перепуганная Настя спросонья ничего ни могла разобрать: мундиры, солдаты, фонари, ничего она не понимала, о чем ее спрашивают, и не помнила, что отвечала. До съезжей их вели рядом с

Степаном, но ни о чем не позволяли говорить. Настя была спокойна: она только смотрела в глаза Степану и пожимала ему руку. Они были связаны рука за руку тоненькою веревочкою. Степан был бледен и убит.

В части их рассадили по разным местам. Настю на женскую половину, а

Степана на мужскую. Настя этого не ожидала. Она говорила: "Это мой муж. Не разлучайте меня с мужем". Ее, разумеется, не послушались и толкнули в двери.

Она ждала, что днем ее спросят и сведут с Степаном, но ее целый день даже никто и не спросил. Она всех расспрашивала сквозь дверную решетку о Степане, но никто ей ничего не отвечал, а иные из солдат еще посмеивались.

- Я Степан, - говорил один.

- Брешет, молодка, он Сидор. Вот я так настоящий Степан.

- Ну-к что ж, что не Степан! Я хочь не Степан, дак еще лучше Степана разуважу, - отвечал первый, и поднимался хохот. В коридоре хохотали солдаты, а в арестантской две нарумяненные женщины, от которых несло вином и коричневой помадой. Настя перестала спрашивать и молча просидела весь день и вторую ночь.

На другой день взяли Настю к допросу; после нее допрашивали Степана.

Они оба разбились в показаниях, и еще через день их перевели в острог. Идучи с Степаном, Настя уговаривала его не убиваться, но он совсем был как в воду опущенный и даже не обращал на нее никакого внимания. Это больше всего огорчало Настю, и она не знала ни дня, ни ночи покоя и недели через две по прибытии в острог родила недоношенного, но живого ребенка. Дитя было мальчик.

Увидев малютку, Настя, кажется, забыла свое горе. Она его не спускала с рук и заворачивала в свою юбку.

В арестантской казарме было холодно и сыро. С позеленелых стен и с закоптелого потолка беспрестанно падали холодные, грязные капли; вонючие испарения стоявшего в угле деревянного ушата делали атмосферу совсем негодною для дыхания. Ребенка негде было ни выкупать, ни согреть, ни обсушить. Он недолго терпел неприветливую встречу, приготовленную ему во

Христе братьями на этом свете: попищал, поморщился и умер. Настя рыдала так, что все арестантки с нею плакали. Когда пришел солдат, чтобы взять мертвого младенца, Настя схватила трупик, прижала его к себе и не выпускала. Солдат дернул ребенка за ножки. Настя еще крепче прижала дитя и, упав с ним на нары, закрыла его своим телом. Солдат рассердился и ударил Настю. Она не трогалась.

- Как ты смеешь драться? Ты не смеешь бить женщину. Она больная, а ты ее еще толкаешь! Позови смотрителя! - кричали арестантки.

- Цыц! - крикнул на них солдат.

- Что цыц! Нечего. Всех не перебьешь. Позови смотрителя.

Солдат плюнул и вышел.

- Смотрителя! смотрителя! - кричали женщины. - Смотрителя, а то будем весь день кричать.

Стража знала, что если не удовлетворить требования арестанток, то они исполнят свою угрозу и будут кричать, пока не придет смотритель. Позвали смотрителя.

Чиновник, опытный в обращении с заключенными, пришел в форменном сюртуке и в сопровождении четырех солдат.

- Что за шум? - крикнул он.

- Евстафьев бабу обидел, ваше скородие, - отвечало несколько голосов.

- Чем он ее обидел? Говори одна кто-нибудь!

Вышла маленькая, черноволосая бабочка из бродяг и рассказала всю историю.

- Взять мертвеца, - скомандовал смотритель.

Солдаты взялись за Настю, которая, не поднимаясь с нар, держала под своею грудью мертвого ребенка и целовала его красненькие скорченные ручки.

- Взять! - повторил опять чиновник.

Солдаты подняли Настю, развели ей руки и взяли у нее ребенка.

Она упала в ноги смотрителю и закричала.

- Тсс! - произнес, топнув ногою, смотритель.

- Не могу! не могу, - говорила Настя, ударяя себя одною рукою в грудь, а другою крепко держалась за полу смотрительского пальто. - Только дайте мне показать его отцу. Хоть мертвенького показать, - захлебываясь рыданиями, просила Настя.

Смотритель махнул солдату, державшему под рукою завернутого в тряпку ребенка. Солдат сейчас по этому знаку вышел за дверь с своей ношей. Настя выпустила смотрительскую полу и, как бешеная кошка, бросилась к двери; но ее удержали три оставшиеся солдата и неизвестно для чего завели ей назад руки.

- Злодей! черт! Чтоб тебя гром разбил! Чтоб ты своих детей не взвидел, анафема! - кричала Настя, без слез, дерзко смотря в глаза смотрителю.

- В карцер ее, - скомандовал смотритель.

Солдаты вывели Настю за двери. Но, когда они вышли, чиновник, выйдя вслед за арестанткой, отменил свое приказание и велел ее отвести не в карцер, а в больницу.

Через полчаса смотритель сам зашел в больницу. Настя сидела на полу и рыдала. Койки все были заняты, и несколько больных помещались на соломенных тюфяках на полу.

Увидев смотрителя, она стала на колени, сложила руки и, горько плача, сказала:

- Голубчик вы мой! Не сердитесь на меня. Я не помню, что я говорила.

Дайте мне... Пустите меня к моему деточке! Дайте мне хоть посмотреть на него, на крошечного!

Настя опять зарыдала, и нельзя было разобрать за рыданиями, что она еще говорила.

- Слушай! - произнес смотритель.

Настя рыдала.

- Слушай! - повторил он. - Слушай! тебе говорю, а то уйду, если будешь реветь.

- Нет, нет, я... перестану... не буду... Только пус... пус... пустите меня к ребенку! - говорила шепотом Настя, сдерживая душившие ее рыдания.

- Не реви, будь смирная, я тогда велю тебя пустить. Настя махнула рукою, сжала свою грудь и тем же тихим, прерывающимся голосом отвечала:

- Да... я... бу...ду смир...смир...смир...ная. Вели...те меня пустить к моему ре...бенку.

Она сидела смирно и плакала, всхлипывая, как наказанное дитя. Даже глаза ее глядели как-то детски,

Смотритель посмотрел на Настю и вышел.

Как только ушел смотритель, Настя бросилась к окну, потом к двери, потом опять к окну. Она хотела что-то увидеть из окна, но из него ничего не было видно, кроме острожной стены, расстилающегося за нею белого снежного поля и ракиток большой дороги, по которой они недавно шли с Степаном, спеша в обетованное место, где, по слухам, люди живут без паспортов. С каждым шумом у двери Настя вскакивала и встречала входившего словами: "Вот я, вот!

Это за мною? Это мое дитя там?" Но это все было не за нею.

Наконец часа через полтора пришел солдат и крикнул: "Бродяга Настасья!"

Настя вскочила с окна и бросилась к нему, говоря:

- Это я, я. Скорее, скорей, миленький.

- Погоди. Поспеешь с козами на торг! - отвечал солдат и не спеша повел

Настю в часовню.

Часовенка, где ставили мертвых, была маленькая, деревянная. Выстроена она была на черном дворе и окрашена серою краской. Со двора острожного ее было совсем не видно. Убранство часовни состояло из довольно большого образа

Знамения божией матери, голубого деревянного креста, покрытого белым ручником, да двух длинных скамеек, на которых ставили гробы. Теперь одна из этих скамеек была пуста, а на другой лежал Настин ребенок.

Настя, вскочив в часовню, бросилась к своему сокровищу, обняла дитя и впилась в него губами.

А ребенок был такой маленький и худенький. Еще в материной утробе он заморился, и там ему было плохо; там он делил с матерью ее горе и муки.

Теперь он лежал твердый, замерзший. На нем уже была надета рубашечка, которую ему сшили и прислали Настины подруги, арестантки бродяжного отделения. А личико у него было синее, сдвинутое в горькую гримасу, с каким-то старческим выражением невыносимой муки. Точно он, взглянув на что-то ужасное, почувствовал ужасную боль, сморщился отстой боли и умер, унося с собою в могилу знак оттиснутой на нем земной муки.

VIII

Настя лежала в больнице; С тех пор как она тигрицею бросилась на железные ворота тюрьмы за уносимым гробиком ее ребенка, прошло шесть недель.

У нее была жестокая нервная горячка. Доктор полагал, что к этому

'присоединится разлитие оставшегося в грудях молока и что Настя непременно умрет. Но она не умерла и поправлялась. Состояние ее духа было совершенно удовлетворительное для тюремного начальства: она была в глубочайшей апатии, из которой ее никому ничем не удавалось вывести ни на минуту.

Степана она видела только один раз, когда он с другим арестантом, под надзором двух солдат, приходил в больницу с шестом, на котором выносили зловонную больничную лохань. Настя взглянула на его перебритую голову, ахнула и отвернулась к стене.

Благодаря сенатору, который в этот год ревизовал присутственные места

О-ой губернии, к-ой земский суд не замедлил доставить н-ской городской полиции справки, затребованные о Степане и Насте. Дело о них перешло в уездный суд, и месяца через три вышло решение: "Задержанных в г. Н-не крестьян Степана Лябихова и Настасью Прокудину наказать при н-ской городской полиции, Степана шестьюдесятью, а Настасью сорока удаpaми розог через нижних полицейских служителей и затем отправить по этапу в к-сий земский суд для водворения в жительстве".

Решение это надлежащим порядком было приведено в исполнение: Степана и

Настю высекли розгами и повели домой тою же дорогою, которою они оттуда бежали.

Нечего рассказывать ни о Степане, ни о Насте, как они шли и что они думали? Кажется, ни о чем. Аппарат мыслительный в них испортился.

Истрепались эти люди.

Жила ли в них еще любовь? Надо полагать, что жила. Степан на каждой остановке все, бывало, взглянет на Настю и вздохнет. Говорить им между собою было невозможно, но два раза Настя улучила случай и сказала: "Не грусти,

Степа; я все рада за тебя принять". А Степан раз сказал ей: "Вот теперь было бы идти-то нам, Настя! Тепло, везде ночлег, - нигде бы не попались".

Под Королевцем Степан стал жаловаться на голову. Все его сон одолевал.

Несколько этапов его везли на подводе, и он все спал крепким, тяжелым сном.

Настя все порывалась к нему подойти, да ее не пускали. "Не расходиться! не расходиться!" - кричал ундер и толкал ее в пару с другой бродяжной.

В Дмитровке вывели утром этап и стали поверять у ворот.

- Степан Лябихов! - крикнул делавший перекличку ундер.

- Болен, - отвечал за Степана этапный.

- Остается, стало? - спросил перекликавший.

- Оставлен, - отвечал этапный.

Этого удара Настя уж никак не ожидала. Она все-таки видела Степана, и хоть не могла с ним говорить, не могла, даже и не рассчитывала ни на какое счастье, но видеть, видеть его было для нее потребностью. А теперь нет

Степана; он один, больной, без призора. Настя просила оставить ее; она доказывала, что они с Степаном по одному делу, что их по закону нельзя разлучать. Над ней посмеялись и повели ее.

Рассыльный станового привел Настю к Прокудиным сумасшедшею. Она никого не узнавала. То она сидела спустя голову, молчала и, как глухонемая, не отвечала ни на один вопрос, то вдруг пропадала, бегала в одной рубашке по полям, звала Степана и принимала за него первого встречного мужчину.

Целовала, плакала над ним и звала к себе, с собою, шла куда попало и с кем попало. Были добрые люди, которые этим пользовались и даже хвалились.

Жалости достойна была бедная Настя, и Степан, умерший от тифа в дмитровском остроге, был гораздо ее счастливей.

Перестали сумасшедшую Настю считать человеком и стали называть ее не по-прежнему Настькой-прокудинской, а Настей-бесноватой.

Крылушкин узнал о Настином несчастии от Костиковой жены, которая ездила к нему советоваться о своей болезни, и велел, чтоб ее непременно к нему привезли: что он за нее никакой платы не положит. Убравшись с поля, взяли

Настю и отправили в О. к Крылушкмну.

Она не узнала ни Крылушкина, ни Пелагеи. Через год ровно наведались к

Насте. Она была в своем уме. С простоты рассказали ей, что она делала в сумасшествии, принимая всех за Степана. Загорелась бедная баба. Сначала и верила и не верила; но ей назвали Сидора, Петра, Ивана, и так все доказательно, что она перестала сомневаться. Крылушкин, узнав об этом, очень сердился, но уж было поздно. Настя считала себя величайшей грешницей в мире, изнуряла себя самым суровым постом, молилась и просила Крылушкина устроить ее в монастырь, где она находила усладу своей растерзанной душе. Игуменья душою была рада угодить Силе Иванычу и приютить Настю, да, посоветовавшись с секретарем консистории, отказалась, потому что, по правилам, ни женатому мужчине, ни замужней женщине нельзя поступить в монастырь.

- Все мне это замужество мое везде стоит, - проговорила Настя, когда

Крылушкин объявил ей отказ на ее просьбу о помещении в женский монастырь. -

Буду с вами доживать век, - добавила она. - Уж никуда от вас не пойду.

- И благо, Настя. Будем жить чем бог пошлет; будем друг друга покоить.

Спасибо, что домашние-то не требуют, - отвечал Крылушкин.

Так она и жила. Домашние Настю к себе не требовали.

Тем временем приехал в нашу губернию новый губернатор. Прогнал старых взяточников с мест и определял новых. Перетасовка шла по всем ведомствам.

Каждый чиновник силился обнаружить как можно более беспорядков в части, принятой от своего предшественника, и таким образом заявить губернатору свою благонамеренность, а в то же время дать и его превосходительству возможность заявить свою деятельность перед высшим начальством.

В одну прекрасную июльскую ночь ворота крылушкинского дома зашатались от смелых ударов нескольких кулаков. Крылушкин выглянул в окно и увидел у своих ворот трое дрожек и человек пятнадцать людей, между которыми блестела одна каска. Крылушкин узнал также по воловой дуге полицмейстерские дрожки.

Как человек совершенно чистый, он спокойно вышел из комнат и отпер калитку.

- Крылушкин дома? - спросил полицмейстер.

- Его, сударь, перед собой изволите видеть, - спокойно отвечал старик.

Полицмейстер смешался, ничего не сказал Крылушкину, но, оборотясь к людям, скомандовал всем войти и ввести в двор экипажи.

Крылушкин крикнул Насте, чтобы она подала ключ от ворот, и трое дрожек взъехали на зеленый двор Силы Ивановича.

- Пожалуйте, господа! - отнесся полицмейстер к двум господам, из которых один был похож на англичанина, а другой на десятеричное i. - Понятые и Егоров за нами, а остальным быть здесь до приказания, - закричал он.

Два господина, шесть мещан и полицейский унтерофицер направились за полковником к крыльцу, а остальные, крикнув: "Слушаем, ашекобродие!", остались около дрожек.

- Веди, - обратился полицмейстер к Крылушкину.

- Милости просим, - отвечал старик и пошел вперед по лестнице.

В доме сделалась тревога, никто не спал, и везде зажглися свечи.

- Это что у тебя за люди? - спросил полицмейстер, указывая на стоявших в двери Пелагею и Настю.

- Одна, сударь, кухарка, а другая нездорова была, лечилась...

- Паспорта есть у них?

- Какие ж паспорта! Одна здешняя мещанка, а другая из соседнего уезда;

всего за сорок верст.

- Которая из уезда?

- Вот эта, Настасья.

Полицмейстер махнул унтеру головой; тот отвечал: "Слушаю, ашекобродие!"

Перешли в зал. Полицмейстер сел, расставил ноги и не снял каски.

Англичанин сел весьма благопристойно; а десятеричное i стал у клавикордов и наигрывал одною рукою юристен-вальс.

- Позвольте мне, господа, как хозяину, узнать теперь, чему я обязан вашим посещением? - отнесся Крылушкин к полицмейстеру.

- А это ты сейчас, братец, узнаешь. Ты, кажется, оратор и оператор? -

сказал полицмейстер.

I улыбнулся, англичанин покраснел и насупился, а Крылушкин переспросил:

- Что изволите говорить, сударь?

- Ты лечишь?

- Лечу, милостивый государь.

- А кто тебе дал право лечить?

- Тут, сударь, такое право: ходит ко мне народ, просит помощи, а я не отказываю и чем умею, тем помогаю. Вот и все мое право. По моему разуму, на всяком человеке лежит такое право помогать другим, чем может и чем умеет.

- X-м, этого недостаточно, - проговорил англичанин, потянувшись на стуле и глядя на носки своих сапог. - Надо иметь диплом, для того чтобы лечить.

- Это, сударь, кто доктором слывет, действительно так: а кто по-простонародью простыми травками да муравками пользует, так у нас и отроду-родясь про эти дипломы не слыхано. Этак во всякой деревне и барыне и бабке, которая дает больному лекарствица, какого знает, надо диплом иметь?

Что это вы, сударь! Пока человек лекаря с дипломом-то сыщет, его уж и в поминанье запишут. Мы впросте помогаем, чем умеем, и только; вот и все наши дипломы.

- Вы не то же самое, что деревенская лекарка. Та подает пособие скорое, до прибытия врача; это всякому позволено. А вы лечите болезни хронические, -

проговорил англичанин.

- Какие-с?

- Хронические, застарелые.

- А точно, лечу-с. Вылечивал много болезней, от которых не только здешние, но и столичные доктора отказывались.

Англичанин улыбнулся.

- Вы принимаете больных не только соседних, но вон вы сами сказали, что у вас есть больная даже и из уезда.

- Действительно-с. У меня бывают больные из разных мест, и даже из

Москвы. Благодарю моего бога, люди кое-где знают и верят.

- А объявляешь ты своевременно о приезжих полиции? - спросил полицмейстер.

Крылушкин взглянул на него и, ничего не отвечая, опять отнесся к англичанину с вопросом:

- Вы, милостивый государь, верно, доктор?

- Я инспектор врачебной управы.

- Конечно, в университете воспитывались?

Англичанин смешался и отвечал:

- Да.

- Это и видно.

- Почему же вы это заметили? - спросил, улыбаясь, англичанин.

- Да вот, сударь, умеете с людьми говорить. Я ведь стар уже, восьмой десяток за половину пошел. Всяких людей видал. Покойнику государю,

Александру Павловичу, представлялся и обласкан словом от него был. В целом городе, благодарение богу, известен не за пустого человека, и губернаторы, и архиереи, и предшественники вот его высокоблагородия не забывали, как меня зовут по имени и по батюшке.

Полицмейстер сконфузился, англичанин взглянул на него и стал опять смотреть на свои сапоги, улыбнулось, а Крылушкин взял стул и, подвинув его под себя, проговорил:

- Извините, господа! Старые ноги устают.

- Сделайте милость, - поспешно отвечал англичанин и опять закраснелся.

Все не знали, что им делать. Крылушкин вывел их из затруднения.

- Что ж, господа чиновники, не имею чести знать вас по именам: обыск угодно произвести? Все молчали.

- Ведь это что же! Ваше дело подначальное. Обижаться на вас нечего.

Извольте смотреть, что вам угодно.

- Позвольте паспорты ваших больных? - спросил полицмейстер.

- Я уж вам докладывал, сударь, что у меня нет никаких паспортов. Все мои теперешние больные люди обапольные, знаемые. А вот это, что вы изволили видеть, - обратился он к инспектору и понижая голос, - так привезена была в совершенном помешательстве рассудка. Какой же от нее паспорт было требовать?

- Это не отговорка, - сказал полицмейстер.

- Да я, кажется, сударь, и ни от чего не отговариваюсь. Все как оно есть, так вам и докладываю. Милуйте, жалуйте, за что почтете.

- Покажите ваших больных.

- Господин доктор! нельзя ли вас просить одних пройти со мною. Вы знаете, нездорового человека все тревожит. Особенно простого человека, непривычного к этому.

- Да, да, - торопливо проговорил англичанин. - Я вас прошу не беспокоиться. Я завтра днем к вам заеду.

- Очень ценю ваше доверие, - отвечал Крылушкин с вежливым поклоном, на который англичанин отвечал таким же поклоном.

- Вот лекарства мои, не угодно ли обревизовать?

- Это по вашей части, - заметил полицмейстер, обращаясь к i и напоминая

Сквозника-Дмухановского в сцене с Гюбнером.

- Та, - отвечало i, тоже напоминая Гюбнера в сцене с

Сквоэником-Дмухановским.

Травы все оказались безвредными. Забрали только несколько порошков, опечатали их и составили акт, к которому за неграмотных понятых подписался полицейский служитель из евреев.

Полицмейстер отвел англичанина в сторону и долго очень горячо с ним разговаривал. Англичанин, по-видимому, не мог убедить полицмейстера и тоже выходил из себя. Наконец он пожал плечами и сказал довольно громко: "Ну, если вам угодно, так я вас прошу об этом в личное для меня одолжение. Я знаю мнения его превосходительства, как его врач, и ручаюсь вам за ваше спокойствие".

Полицмейстер поклонился и, выходя, сказал ундеру: "Ступай, не надо ничего". Аптекарь взял опечатанные порошки и вместе с полицмейстером и с инспектором уехали с двора Крылушкина, а за ними пошли, переговариваясь, понятые и солдаты.

Крылушкин, проводив нежданных гостей, старался, как мог, успокоить своих домашних. Уговорил всех спать спокойно и, когда удостоверился, что все спят, сел, написал два письма в Москву и одно в Петербург, а в семь часов напился чайку и, положив в карман свои письма, ушел из дома.

IX

Крылушкин был на почте, отдал свои письма, а потом пошел к архиерею, беседовал с ним наедине с полчаса и вышел от него довольно спокойный.

Архиерей у нас в то время был очень хороший человек, простодушный, добрый, открытый и не способный отказать ни в чем, что было в его власти или силе.

Крылушкина он знал за человека, достойного всякого уважения, и принимал его без чинов. При губернской перестановке на месте из старых лиц с весом оставались только предводитель да архиерей. Предводителя не было в городе, и

Крылушкин в защиту себе мог поставить только одного архиерея.

Но пока преосвященный написал к губернатору письмо и пока губернатор прочел это письмо и собрался призвать чиновника, чтобы поручить ему рассмотреть и по возможности удовлетворить ходатайство архиерея, случилось следующее происшествие.

В восемь часов утра пришел к Силе Ивановичу во двор квартальный с четырьмя десятскими и спросил хозяина. Ему Палагея отвечала, что хозяина нет дома, что он вышел и она не знает, когда возвратится. Квартальный объявил, что он имеет предписание забрать и тотчас доставить во врачебную управу всех находящихся у Крылушкина больных, которые могут ходить. Защиты не у кого было искать. Квартальный забрал старуху с грыжей, одиннадцатилетнюю девочку с золотушным гноетечением, молодую бабу с расперетницей да Настю и под полицейским прикрытием повел их во врачебную управу.

Сила Иваныч, выйдя успокоенный от архиерея, зашел в городской сад, погулял, посмотрел на Оку, отдохнул на лавке и поплелся домой. До его дома было добрых три версты, и старик пришел только около одиннадцати часов.

Палагея встретила его на пороге и, сбиваясь от торопливости и перепуга, рассказывала, что случилось во время его отсутствия.

- И Настю взяли? - спросил встревоженный старик. - Повели, батюшка,

Сила Иваныч.

- Таки свое сделали, - проговорил Крылушкин и теми же пятами, не заходя домой, бросился к калитке.

- Иди, беги, родимый! Заступись за нее, сироту, - говорила ему вслед старуха.

Но уж поздно было защищать Настю.

Старик, задыхаясь от усталости и тревоги, бежал около двух верст до площади, где стоят извозчики. Облитый потом, он сел на дрожки и велел везти себя в врачебную управу. Не глядя, что вынул из кармана, он дал извозчику монету и вбежал в сени. Баба и старуха сидели на окне. Старуха плакала.

- Чего? что с вами сделали? - спросил перепуганный Крылушкин.

- Отец ты наш! За что же на нас срам-то такой?

- Что, что? скорей говорите.

- Да как же на старости-то лет меня, старуху, осматривать при всех при бесстыжих глазах.

- Ах, боже ты мой! - прошептал Крылушкин и вскочил в переднюю.

Здесь стояла девочка, вся красная, как от печи отошла, с слезами на глазах, и подвязывала свои больные уши.

- Боже мой! Настя! где Настя? Девочка показала рукою на дверь канцелярии. У двери стоял сторож, отставной солдат, и рукою дер* жался за замок.

- Пусти, милый! - сказал Крылушкин.

- Нельзя, не велено пущать.

- Мне нужно.

- Обождите. Там члены женщину осматривают.

В это время за дверью раздался раздирающий вопль Насти.

Крылушкин вдруг толкнул солдата и вне себя вскочил в комнату.

Было поздно.

Акушер, с инструментом в руках, производил осмотр.

Крылушкин вошел в то время, когда осмотр, требующий очень немного времени, был уже кончен. Акушер, передав фельдшеру инструмент, кивнул солдатам, державшим свидетельствованную. Настя вскрикнула, рванулась и, не успев стать на ноги, упала на пол. Потом вдруг поспешно вскочила и плюнула в лицо англичанину. Инспектор не успел прийти в себя от этого сюрприза, как бедная женщина с раскрасневшимся лицом и бегающими глазами перескакивала от одного к другому и, с каким-то воплем, по очереди всем им плевала в глаза.

Писаря бросились в другую комнату, а письмоводитель стал за шкаф и закрылся дверцей.

Настя прыгнула и к Крылушкину, вероятно с тем же намерением - плюнуть ему в глаза, но тотчас его узнала, обхватила руками шею старика и, упав головою на его грудь, тихо заплакала.

Оплеванные члены управы, совершенно растерявшись, стояли и только поглядывали друг на друга. Никому не было завидно. Всем досталось поровну.

Крылушкин с белой головой и спокойным взглядом стоял, как статуя упрека, и молча смотрел на них, прижимая к себе плачущую Настю. Наконец он покачал головой и сказал:

- Эх, господа! господа! А еще ученые, еще докторам и зоветесь! В

университетах были. Врачи! целители! Разве так-то можно насиловать женщину, да еще больную! Стыдно, стыдно, господа! Так делают не врачи, а разве...

палачи. Жалуйтесь на меня за мое слово, кому вам угодно, да старайтесь, чтобы другой раз вам этого слова не сказали. Пусть бог вас простит и за нее не заплатит тем же вашим дочерям или женам. Пойдем, Настя.

Крылушкин с Настей вышли.

Члены еще переглянулись. Они решительно не знали, какой оборот дать этому делу. Но прежде всего нужно было обтереться. Англичанин первый вынул из кармана батистовый платок и, отвернувшись к стене, стал вытирать свое лицо. Другие последовали его примеру.

Члены ушли в присутствие. Писаря помирали со смеху в канцелярии, письмоводитель хотел войти в присутствие, но у самой двери пырскнул, зажал рукою рот и опять вернулся в канцелярию, где можно было смеяться, не оскорбляя самолюбия членов.

- Какая неприятная случайность! - сказал англичанин.

- Да! И прямо в глаза, - заметил акушер. - Чего терпеть я не могу.

- Чего вы терпеть не можете, чтоб в глаза-то плевали? - спросил всегда веселый оператор.

- Да.

- Кто ж это любит!

- То есть не то, не в глаза; а я говорю, что историй-то этих терпеть не могу. Ведь это по всему городу разнесут.

- Уж с тем, что возьмите, - отвечал оператор.

- Позвольте, господа. Не время шутить, а придумайте, что сделать. Ведь из этого выйдет скандал, - пояснил англичанин.

Дело ступило на серьезную ногу и решено тем, что в акте освидетельствования нужно записать Настю одержимою припадками умопомешательства и подлежащею испытанию в доме умалишенных. От сумасшедшего-де ничто не обидно.

Как сказали, так и сделали. Настя провела в сумасшедшем доме две недели, пока Крылушкин окольными дорогами добился до того, что губернатор, во внимание к ходатайству архиерея, велел отправить больную к ее родным. О

возвращении ее к Крылушкину не было и речи; дом его был в расстройстве; на кухне сидел десятский, обязанный сладить за Крылушкиным, а в шкафе следственного пристава красовалось дело о шарлатанском лечении больных купцом Крылушкиным.

Время, проведенное Настею в сообществе сумасшедших, прошло не даром.

Она была доставлена посредством земского суда домой в совершенном сумасшествии. Дорогою все она рвалась, и ее рассыльный вез, привязавши к телеге, а у дверей знакомой избы уперлась руками в притолки, вырвалась из рук и убежала. До самой глубокой осени она скиталась по окрестностям, не заходила ни под одну крышу и не говорила ни с одним человеком. Где она бродила и чем питалась, никто не знал. Говорили только, что она совсем обносилась, и видали ее пробегавшею через поля в одной рубашке. Пастухи рассказывали, что видели, как она рубашкою ловила на узеньких пережабинах

Гостомли мелкую рыбешку, которой бывает несметное количество в нашей речке;

а другие уверяли, что Настя ела эту рыбу сырую, даже живую. Совсем она зверенком стала, и все стали бояться ходить в одиночку, - "чтоб

Настя-бесноватая не нагнала".

Осенью, когда речка замерзла и твердая, как камень, земля покрылась сухим снегом, Настя в одну ночь появилась в сенях кузнеца Савелья. Авдотья ввела ее в избу, обогрела, надела на нее чистую рубашку вместо ее лохмотьев и вымыла ей щелоком голову. Утром Настя опять исчезла и явилась на другой день к вечеру. Слова от нее никакого не могли добиться. Дали ей лапти и свиту и не мешали ей приходить и уходить молча, когда она захочет. Ни к кому другим, кроме кузнеца, она не заходила.

Зимою прошел на Гостомле слух, что дело о шарлатанском лечении больных купцом Силою Крылушкиным окончено и что после того сам губернатор призывал к себе Силу Ивановича и говорил ему, что он может свободно лечить больных простыми средствами. Сила Иванович поблагодарил начальника губернии, но не остался в О-е, продал свой дом с густым садом и поселился на каком-то хуторке в Курской губернии возле Белых Берегов. Говорили, что туда к Силе

Ивановичу съезжается видимо-невидимо всякого народа и что он еще успешнее всем помогает. Кузнечиха Авдотья настроила слабоумного Григорья непременно отвезти Настю по весне к Белым Берегам, но Настя этой зимой, во время одной жестокой куры, замерзла в мухановском лесу.

-

Я был в Гостомле прошлым летом. Лет пять я уже не видал родных мест.

Перед тем я жил безвыездно в столице, начитался рассказов из народного быта, и мне начало сдаваться, что я, выросший на гостомельском выгоне между босоногими ровесниками, раззнакомился с народной жизнью. "Съезжу-ка я на

Гостомлю, посмотрю, что там завяло и что на место завялого выросло". Поехал.

Те же поля, те же луга; леса стали реже, и многих уж следов не осталось;

пруды обмелели, и их до половины задернуло зеленою тиною. Соседей многих уж нет: одни переселились в города, другие в вечность. Многие хутора скупили купцы и однодворцы, и мужики, освобожденные февральским манифестом, тоже приобрели себе несколько отдельных участков и думают переноситься на них с своими постройками, "да только конопляников, говорят, жалко". Народ не то что повеселел, а заботливей как-то стал: все толкует, мерекает промеж себя.

Нет прежней апатии. Прежние мальчики стали бородаты, но, спасибо им, меня не почуждались. Ониська Косой крестить меня к себе позвал и просил, чтоб я его старшему сынишке "грамоте показал". На крестинах бабка с кашей ходила и собирала деньги. Меня с кумой заставили три раза поцеловаться. Кумой была старая знакомая, Матрешка. Такая была девочка невзрачная, пузатая, - все гусенят, бывало, стерегла. А теперь баба хорошая, красивая, три года как замуж вышла, и муж другой, год как пошел на Украину, так и нет. Премилая кума, только губы у нее после каши были масленые. А целуется душевно и за плечи так крепко держит. Школы на хуторах нет, а есть школа, да далеко, в большой деревне. Однако из хуторных ребят многие читают очень свободно;

охоту к учению имеют огромную. Матушка моя сберегла в кладовой все мои детские книги. Я их разобрал и раздарил ребяткам. Одну книжку, "Зеркало добродетели" с картинками, я отдал маленькому Абрамке, самому лучшему читальщику. Вечером он явился ко мне с подбитым носом и с изорванной книгой.

- Возьми, - говорит, - эту книжку: а то ребята все бьются.

- За что же они тебя бьют?

- Завидовают, что ты мне книжку хорошую дал. Возьми ее назад.

- Отдай ее тому, кому завидно.

- Всем завидно. Драться, черти, станут.

Нечего было делать. Взял я у Абрамки "Зеркало добродетели" и дал ему

"Домашний лечебник", последнюю книжку из старого книжного хлама.

Купил полведра водки, заказал обед и пригласил мужиков. Пришли с бабами, с ребятишками. За столом было всего двадцать три души обоего пола.

Обошли по три стаканчика. Я подносил, и за каждой подноской меня заставляли выпивать первый стаканчик, говоря, что "и в Польше нет хозяина больше". А

винище откупщик Мамонтов продавал такое же поганое, как и десять лет назад было, при Василье Александровиче Кокореве.

За обедом мужики все меня расспрашивали: какой на мне чин от государя.

Очень было трудно им это объяснить. "Как, - говорят, - твой чин называется?"

Я сказал, что на мне чин коллежского секретаря. "Где же это ты секлетарем служишь?" - допытываются. Я сказал, что нигде не служу. Опять спрашивают:

"Какой же ты секлетарь, коли не служишь? Где же твое секлетарство?"

Я рассказывал, что это только наименование такое. Ничего не поняли.

Бабы спрашивали, зачем я с бородой хожу! "Так", - я говорю. "Не пристало, - говорят, - тебе". - "А без бороды-то разве лучше?" - спросил я баб. "Известно, - говорят, - лучше". - "Чем так?" - "Глаже с лица, -

говорят, - показываешься".

Бабы все такие же. Есть очень приятные, есть и такие, что унеси ты мое горе.

В верхней Гостомле, куда была выдана замуж Настя, поставили на выгоне сельскую расправу. Был "а трех заседаниях в расправе. На одном из этих заседаний молоденькую бабочку секли за непочтение к мужу и за прочие грешки.

Бабочка просила, чтоб ее мужиками не секли: "Стыдно, - говорит, - мне перед мужиками; велите бабам меня наказать". Старшина, и добросовестные, и народ присутствовавший долго над этим смеялись. "Иди-ка, иди. Засыпьте ей два десятка, да ловких!" - заказывал старшина ребятам.

Три парня взяли бабочку под руки и повели ее за дверь. Через пять минут в сенях послышались редкие, отчетистые чуки-чук, чуки-чук, и за каждым чуканьем бабочка выкрикивала: "Ой! ой! ой! Ой, родименькие, горячо! Ой, ребятушки, полегче! Ой, полегче! Ой, молодчики, пожалейте! Больно, больно, больно!"

- Ишь как блекочет! - заметил, улыбаясь, старшина.

Бабочка взошла заплаканная и, поклонившись всем, сказала:

- Спасибо на науке.

- То-то. Вперед не баловайся да мужа почитай.

- Буду почитать.

- Ну, бог простит; ступай. Баба поклонилась и вышла.

- Хорошо вы ее? - спросил смуглый мужичок ребят, исполнивших экзекуцию.

- Будет с нее. Навилялась во все стороны.

- Избаловалась баба; а какая была скромница в девках.

- Ты ба не так ее, Михаила Петрович, - заметил старшине черный мужик, -

надо ба ее не токма что наказать, а того-то ба, половенного-то Сидорку призвать.

- Его за что?

- Нет. Я не про то. Я говорю, чтоб его-то заставить ее побрызгать-то.

Из любой руки, значит,

- Ну еще, что вздумай!

- Право.

- Нет, ты не то, дядя, говори, - крикнул молодой парень с рябым лицом.

- А ты вот своему сыну отец называешься, а по сыну и невестке отец. Ты ба помолился миру, чтоба тебя на старости лет поучили.

В избе пробежал шепот.

- За что это меня поучить? - спросил несколько растерявшийся черный мужик, свекор высеченной бабы.

- За что? Небось ты знаешь за что, - погрозив рукою, сказал молодой мужик. - Ты всему делу вина; ты...

- Полно! - крикнул старшина.

Гражданские, то есть собственно имущественные, спорные дела разбирают иногда весьма оригинально, но весьма справедливо.

За две недели до моего приезда старшину сместили за взятки; теперь собираются сместить писаря. Тоже что-то за ним знают, но говорят, что надо его "подсидеть и на деле сцапать".

Как возьмутся, уж это наверное сцапают.

Прокудин и его жена умерли; Гришка женился на солдатке, ушел в работу и не возвращался. Говорят, опять в Харькове с дворничихой сошелся. Сказывают, что он плакал по Насте, как ее оттаивали в избе и потрошили. Жениться он тоже не хотел, да отец бил его, и старики велели слушать отцовскую волю; он женился, ушел с топором и там остался. Домна здоровая, но уже старая баба, а про всякую скоромь врать еще большая охотница. Кузнец с кузнечихой нарожали восемь штук детей и живут по-старому. Крылушкина в прошлом году схоронили, и вся губерния о нем очень сожалеет. Костик разбогател, купил себе пять десятин земли, выстроил двор с лавочкой, в которой торгует разными крестьянскими припасами и водкой. Во хмелю такой же беспокойный и вообще большой дебошер. Когда он уж разбуянится, его унимает младший брат Егорушка, обладающий необыкновенною силою. Он связывает братца и кладет его в чулан, пока тот обрезонится. Мужички редкий не должен Костику и кланяются ему очень низко. Жена его совсем извелась.

Отец Ларион все вооружается против знахарей и доказывает крестьянам преимущества заклинаний, но мужики все возятся с аплечеевским солдатом. Баб бесноватых заметно гораздо меньше прежнего; крупного воровства также, говорят, стало менее, но лошадей ужасно крадут. На ярмарке был я только раз.

Там та же история. Одного мужика, Дмитрия Данилова из моих сверстников, видели избитого.

- За что это тебя исколотили так? - спрашивали его. Он обтирает кровь, которая льет из носа, и молчит; а другой парень за него и говорит:

- Сапогами хотел раздобыться, да изловили, псы окаянные.

На погосте куча народа стояла. Смотрю, два мещанина в синих азямах держат за руки бабочку молоденькую, а молодой русый купчик или мещанин мыло ей в рот пихает.

- Что это такое? - говорю.

- Мылом, - говорят, - раздобывалась, да брюхатая; так бить ее купцы не стали, а вот мылом кормят.

- А вы зачем даете ее мучить?

- Попалась. Сама себя раба бьет, что не чисто жнет.

- Батюшки! отнимите меня. Я ведь только на пеленочки кусочек хотела взять, - стонала баба.

Купец ковырнул ногтем еще мыла и сунул его в рот бедной женщине.

Я побежал в избу к становому. Становой сидел у раскольницы Меланьи и благодушествовал с нею за наливкой.

- Милости просим, господин честной! - сказала мне подгулявшая Меланья.

Я рассказал становому об истязании бабы и просил его идти и отнять ее.

Он махнул рукой и предложил мне наливки.

- Они, - говорит, - свое дело знают; сами разберутся.

Я настаивал. Становой послал на погост десятского, а сам налил новый стаканчик и сказал мне:

- То-то, господа! ведь это ваше самоуправление. Чего ж вы к нам ходите?

- Самоуправление и самоуправство, по его мнению, одно и то же,

Прежний Настин барин умер, и Маша умерла по двенадцатому году; ее уморили в пансионе во время повального скарлатина. Старшая ее сестрица напоминает Ольгу Ларину: "полна, бела, лицом кругла, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне". Матушка не видит дочерней пустоты и без ума от тех, кто хвалит ее "нещечко". Зато Машин братишка, Миша, отличный мальчик. Ему теперь четырнадцать лет, и он учится в губернской гимназии. В его лета мы и не думали о том, о чем он говорит сознательно, без фраз, без аффектаций.

Училища не боится, как мы его боялись. Рассказывает, что у них уж не бьют учеников, как, бывало, нас все, от Петра Андреевича Аз - на, нашего инспектора, до его наперсника сторожа Леонова, которого Петр Андреевич не отделял от себя и, приглашая учеников "в канцелярию", говорил обыкновенно:

"Пойдем, мы с Леоновым восписуем тя". Теперь Миша с восторгом говорит о некоторых учителях; а мы ни одного из своих учителей терпеть не могли и не упускали случая сделать им что-нибудь назло. Учителей Миша любит вовсе не за послабления и не за баловство.

- Вот, - говорит он, - учитель русской словесности: какая душа! Умный, добрый, народ любит и все нам про народ рассказывает.

- А ты любишь народ? - спросил я Мишу.

- Разумеется. Кто же не любит народа?

- Ну, есть люди, что и не любят.

- У нас весь класс любит. Мы все дали друг другу слово целые каникулы учить мальчиков.

- И ты учишь?

- Учу.

- Хорошо учатся?

- О, как скоро! как понятливо!

- Ты, значат, доволен своими учениками?

- Я? Да, я доволен, только...

Нас позвали ужинать.

Когда я лег спать на диване в Мишиной комнате, он, раздевшись, достал из деревянного сундука печатный листок и, севши у меня в ногах, спросил:

- Вы знаете эти стишки Майкова?

- Какие? прочитай.

Мальчик начал читать "Ниву". Он читал с большим воодушевлением. На половине стихотворения у Миши начал дрожать голос, и он с глазами, полными чистых юношеских слез, дочел:

О боже! Ты даешь для родины моей

Тепло и урожай - дары святые неба;

Но, хлебом золотя простор ее полей,

Ей также, господи, духовного дай хлеба!

Уже над нивою, где мысли семена

Тобой насажены, повеяла весна,

И непогодами не сгубленные зерна

Пустили свежие ростки свои проворно:

О, дай нам солнышка! Пошли ты ведра нам,

Чтоб вызрел их побег по тучным бороздам!

Чтоб нам, хоть опершись на внуков, стариками

Прийти на тучные их нивы подышать

И, позабыв, что их мы полили слезами,

Промолвить: "Господи! какая благодать!"

Мы с Мишей крепко пожали друг другу руки, поцеловались и расстались на другой день большими приятелями.

Николай Лесков - Житие одной бабы - 02 ЧАСТЬ ВТОРАЯ, читать текст

См. также Лесков Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ЗАГАДОЧНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ В СУМАСШЕДШЕМ ДОМЕ
(Извлечено из бумаг Е. В. Пеликана) (1858-1878) ГЛАВА ПЕРВАЯ В нынешне...

Загадочный человек - 01
Истинное событие С письмом Н. С. Лескова к Ивану Сергеевичу Тургеневу ...