Иван Лажечников
«Последний Новик - 06»

"Последний Новик - 06"

Глава седьмая

ИСТОРИЯ ЗАВЕЩАНИЯ

Не в первый раз мертвец дела творит, Какие вживь ему на мысль не приходили!..

Аноним

Готово все: жених приходит;

Идут во храм...

Но, ах! от сердца то, что мило, Кто оторвет?

Что раз оно здесь полюбило, С тем и умрет.(347)

Жуковский

Свидание Густава с Паткулем было трогательно. Племянник видел теперь в нем только своего ближайшего родственника, благодетеля, второго отца, единственную надежду, и в объятиях его спешил скрыть свои слезы.

- Густав! - сказал Паткуль, когда они могли беседовать спокойнее. -

Представляю тебе моего друга. Не смотри на бедную его одежду: под нею скрывается возвышенная душа, с которой я не смею своей поравняться; она не знает мести. Еще прибавлю: он русский!

И Владимир и Густав померяли друг друга взглядом; связи русского с Паткулем поняты Траутфеттером, и мысль о них возмутила было душу последнего;

но другая мысль, что новый знакомец его сделался шпионом из любви к отечеству, и благородный взгляд Владимира заставили его с ним помириться.

Оба поняли друг друга и единодушно пожали друг другу руки.

- Теперь, - сказал Рейнгольд, когда все они сблизились искренностью разговора, - теперь, любезный Густав, могу исповедаться тебе в своих поступках. Тяжба моя со шведским королем оканчивается. Сам бог брани за меня. Жребий моего отечества брошен, каков ни есть он: Лифляндия принадлежит уже России. Крепости среди опустошенного ее края не оплот шведам. Суди всевышний! не я первый затеял эту тяжбу. Соотечественники мои избрали меня своим представителем у престола неумолимого Карла XI и ходатаем за права их, освященные временем, законами и клятвою царей. Я исполнил, что мне поручено было, как благородный лифляндец: никто не упрекнет меня в противном. За это осужден я потерять голову и честь. Бежав от жестокого, незаслуженного наказания, ужели я сделался преступником?.. Сколько раз молил я двух венчанных судей моих простить мне вину, которой не знаю, и обещал честным словом Паткуля служить им верноподданнически; но я не обещал изменять обету, данному отечеству моему, любить его выше всего - и не был прощен. Мщение молодого короля за оскорбление будто бы отца не велит и теперь палачу опускать топора, занесенного на меня. Лишенный имения, прав гражданина, отечества, с одною честию, которой не в силах отнять у меня соединенные приговоры всех владык земных, я вынужден был, после нескольких лет изгнанничества среди гостеприимных, свободных Альпов, искать себе гражданской жизни. Отечества никто не мог мне заменить. Август предложил мне свое покровительство; я принял его. Из мирного круга пастухов Гельвеции перенесенный в кипучую, шумную жизнь двора, с душой пламенной и нетерпеливой, какова моя, я должен был действовать. На политической дороге своей встретил я самонадеянность Карла и ненависть его ко мне. Карл перестал быть моим государем; он сделался только личным моим врагом; я не пошел назад и стал ему поперек. На это чувствовал я в себе довольно силы: успехи оправдали мою отвагу. Отечество мое предано было своей несчастной судьбе: я хотел спасти его от совершенной гибели. Меры спасения были тяжелы, но верны, я схватился за них. С медленным умом Августа и холодной, шаткой душой его я не сошелся. Я его называл застоем прошедшего века; он меня - горячкой века нового. Надо было нам расстаться. На севере вставал исполин. Подпирая под невежество России сильный рычаг, он захватил им основание Швеции и готов уже был пытать над нею силы свои. Гений Петра пленил меня: он один мог примкнуть к себе Лифляндию и сделать ее счастливою. Положение ее, ее раны, поделанные властолюбием Карла XI и растравленные удальством его сына; силы, средства, обширность России, которая, рано или поздно, должна была поглотить мое отечество своим соседством и которая - поверьте мне - не позже столетия будет могущественнейшею державою в мире; величие Петра, ручающееся за благосостояние стран, ему вверенных, - все подвинуло меня оставить Августа и броситься в объятия царя, для меня открытые. Я сделался его подданным, его другом. Нет воли его, нет желания, которых бы я не почел для себя долгом.

Если бы он заставил меня смолить корабли, я выполнил бы это, потому что этого желал бы Петр. Помогая его видам, я созидаю вместе благосостояние Лифляндии. Вот мои вины перед нею! Суди меня в них, Густав, как бы судила Европа, как будет судить потомство.

- Дядюшка! - отвечал Густав. - Трудно решать дело, на которое, по чувствам нашим, мы можем смотреть с разных точек. Скажу вам только: разум мой соглашается с вами, но сердце вас осуждает. Первым будет для вас потомство, вторым - современники, еще более - соотечественники наши. Не знаю вперед судьбы своего отечества: может статься, ваша политика доставит ему счастие, которого истинно ему желаю. Но теперь истоптанные жатвы, сожженные села, скитающиеся без пристанища жители, тысячами гонимые, как стада, в Московию бичом татарина, города, опустошенные на несколько веков, - неужели все эти бедствия не вопиют против вас? Какая истина, какие надежды зажмут вопли несчастных?

- Против этих жестокостей я первый восстал в стане русском и старался облегчить участь несчастных. Скажу более: за эту бесчеловечную политику поссорился я с Шереметевым - и, чтобы не быть в ней невольным соучастником, удаляюсь к Петру. Вспомни также, Густав, что не я присоветовал войну, не я привел войска русские в Лифляндию.

- Но все в этом вас упрекают. Говорят вообще, что Рейнгольд Паткуль отмщает королю на своих соотечественниках.

- Неправда! неправда! Война была начата до меня; она прежде меня созрела в уме царя, желавшего облокотить свою державу о берег моря Балтийского. Я поспешил управлять ходом этой войны не для отягощения моего отечества, но для освобождения его от ига шведского и безумного удальства нового Дон Кихота, предавшего его собственной защите. Не от меня все эти пожары, эти переселения, о которых ты говоришь. Не было б ныне Паткуля в Лифляндии - разве она освободилась бы от этих бедствий? Они были б еще жесточе, длились бы долее. Пускай же упрекают меня теперь, клянут те, которые не хотят разобрать моих действий. Отечество мое заключается не в одном настоящем поколении; оно и в потомстве, а потомство будет благословлять имя того, кто устроил его благосостояние. Лифляндия, ныне отторженная против собственной воли ее или, лучше сказать, некоторых закоснелых баронов, связанных узами родства и подкупом со Швециею, будет счастлива под скипетром России. Голова моя в этом порукою.

- Голова! да, голова! - сказал, глубоко вздохнув, слепец, приведенный Немым в комнату, где находились наши собеседники.

Конрада посадили на кресла, и Немой удалился.

Слова, произнесенные слепцом, видимо, сделали неприятное впечатление на дух Паткуля, хотя он не мог изъяснить себе причину этого неудовольствия.

Вскоре, однако ж, успокоился он и продолжал снова оправдание своей политической жизни. Густав не мог согласиться с дядею; но, зная пылкий нрав его и потому не желая ему противоречить, замолчал.

- Вижу, что ты не соглашаешься со мною, - сказал Паткуль с нетерпением.

- Я подданный Карла XII, - отвечал с твердостию Густав, - а вы неприятель его.

- То же ли ты скажешь, молодой неопытный упрямец, напитанный героизмом скандинавского рыцаря, когда узнаешь, что с судьбой твоего отечества я устраиваю твое собственное счастие? Спрашиваю тебя: любишь ли ты еще Луизу Зегевольд?

- Вы мой дядя, благодетель мой; я в плену, я весь ваш и не думаю, чтобы вы насмехались над несчастием и моими отношениями к вам.

- Дядя твой, - возразил Паткуль с иронической усмешкой, - хотя жесток до того, что привел русских в свое отечество, чтобы его жечь, палить, грабить, опустошать; хотя забыл права государственные и законы божий до того, что не пожертвовал собой несправедливости и властолюбию двух королей, захотевших выпотрошить его физически и нравственно, чтобы сделать из него чучелу на позор Лифляндии; хотя он таков...

- Дядюшка! ради бога, не оскорбляйтесь моими мнениями, моими чувствами.

Вы не требовали, чтобы я говорил против себя.

Паткуль не слушал его и продолжал:

- Хотя он таков; но не был никогда зол до того, чтобы смеяться над несчастием, особенно тех, кого любит больше всех после своей чести. Что говорит Рейнгольд Паткуль, то он и сделает. Я обязан тебя в этом удостоверить. Вольдемар не лишний в нашей беседе. Слушай же меня и отвечай на мои вопросы.

- Слушаю, дядюшка!

- Помнишь ли утро, когда, одолеваемый мучениями любви и жаждой узнать о состоянии Луизы, ты шел, как сумасшедший, по дороге из Оверлака в Гельмет?

Вопрос этот поразил Густава неожиданностию его. Собрав рассеянные мысли и стараясь успокоить чувства свои, встревоженные разнообразными воспоминаниями, он отвечал:

- Дорого бы я заплатил, чтобы забыть день этот!

- Нет, помни его, запиши его в своем сердце; он для тебя день счастия.

Тише! не говори ничего и отвечай только на мои вопросы. Кто встретил тебя тогда?

- Кучер баронессы, Фриц.

- Фриц! - закричал Паткуль из окна, и верный служитель, который, казалось, дожидался призыва и потому находился в нескольких шагах от дома, явился пред изумленным Густавом.

Не знал последний, что говорить; слезы заструились по лицу его; глаза старика были также мокры - и Густав, бросившись его обнимать, воскликнул:

- Он, он сулил мне счастие!..

- Чьим именем обещал он тебе это счастие?

- У моего благодетеля не было тогда имени, но я узнаю его теперь.

Безыменный были вы - мой второй отец!

- Теперь отвечай ты, Фриц! - посредством кого назначил ты исполнение моих обещаний?

- Через русских и чухонскую девку, - отвечал Фриц.

- Когда, говорил ты, можно будет приступить к этому исполнению?

- Когда русские и чухонка побывают вместе в Рингене.

- Дней с пять они должны быть уже там. С часу на час ожидаю известия, что перелом твоей судьбы, Густав, совершился. За это теперь отвечаю; но пока не побывал в Гельмете доктор Падуанского университета, пока я не увидал Адольфа, твой стряпчий мог еще бояться за успех своих планов. Еще один вопрос: заключаешь ли ты свое счастие в том, чтобы Луиза не принадлежала никому другому, кроме тебя?

- Если она меня еще любит, чего мне более?

- Остальное предоставим богу!

- Только изо всего этого я ничего не могу понять, дядюшка!

- А вот мы сейчас все дело объясним. Выслушай мой рассказ. Адольфу не было еще шести лет, - так начал Паткуль свое повествование, - а тебе осьми, когда отцы ваши померли, один вслед за другим, в течение нескольких месяцев.

Они оставили вдовам и детям своим благородное имя, не запятнанное ни одним черным делом, и довольно большое поместье. Первое наследство, благодарение богу, вами сохранено в целости; второе - вырвано из слабых рук женских ревнивою властию Карла XI и редукционною комиссиею. Изобретательное усердие этой комиссии не столько в поправлении государственных финансов, сколько в угождении власти превзошло меру несправедливости, какую можно только вообразить себе. Чтобы обогащать казну, судьи опирались сначала на законы;

далее, пренебрегая и этой благовидною опорой, стали отнимать только именем короля, даже комиссии и, наконец, одним именем Гастфера. Так несправедливость, послабленная свыше, делает быстрые успехи! Это государственный антонов огонь; он заражает все тело, если в начале его не примут мер сильных и скорых.

Мать Адольфа пережила своего мужа двумя годами: после нее сирота перешел на мои руки. В способах воспитания его помогал мне ваш дед по матери, барон Фридрих Фюренгоф. Я нарочно распространюсь об этом достойном человеке, как для удовольствия говорить о нем, так и для того, чтобы показать тебе прекрасный образец жизни честной. Дед ваш был честный человек в строжайшем смысле этого слова. Не только делом, думаю, и мыслью он ни перед кем не солгал. Редко и неохотно, по принятым им правилам, ручался он за кого; но, когда ручался, тогда не требовали залогов. Сколько он был честен, столько и бережлив: можно было б назвать его хозяйственность скупостью, если бы в домашнем быту не окружало его довольство. Во всю жизнь свою не был он никому должен; ссужал деньгами только людей точных и никогда без процентов, хотя брал самые умеренные; никому особенно не благотворил;

считал своими неприятелями только тех, кто жил не по состоянию и беспорядочно. Для своего стола он не был скуп, любил угостить хорошим куском и старым вином доброго приятеля, но званых обедов не делал. Дворовые люди его были хорошо обуты, одеты, сыты; но каждый из них вознаграждал эту часть хозяйственных расходов своими трудами, потому что каждый был обучен какому-нибудь ремеслу. Все, что для дома было потребно, находилось у него в поместьях и делалось дома, все, от фундамента до черепицы, от гвоздя до щеголеватого и прочного берлина, от берды ткача до затейливой шкатулки, в которой он прятал свои деньги и над которой незнающий попотел бы несколько часов, чтобы открыть ее. Сам он был всегда одет чисто, хотя нашивал свои платья по нескольку десятков лет; роскошь знал он только одну, именно -

белья, которое вовремя, через усердных должников своих, выписывал из Голландии. Старость его была приятная, потому что он опрятность считал одною из добродетелей человека. Имел он дом поместительный, но чрезвычайно странный фасадом и внутренним расположением; обделывал его постепенно, смотря по надобностям своим, из маленького домика. Все пристройки к нему делались так, что хозяин не имел никогда нужды из него выходить. Прибавление каждой комнаты было памятником какой-либо эпохи из жизни Фридриха. Собирался ли он жениться: выстраивали на дворе спальню и девичью, первую только с тремя стенами, придвигали их к одной стороне дома, подводили под них фундамент, нахлобучивали их крышею, огромными, железными связями скрепляли все с главным зданием, которое можно было назвать родоначальным; наконец вырубали, где нужно, двери и закладывали окна. Родился сын: таким же образом примыкали для него комнату. Та же история для двух дочерей, для дядек, для прислуги. Можно судить, каков был этот многоугольник. Говорят, что железо, которое пошло в него, стоило целого дома, и потому-то Балдуин, получа его в наследство, спешил сломать на продажу.

Кроме плодовитого сада, приносившего хороший доход, старик Фюренгоф никакого не имел; не отягощал он барщиною крестьян для вычищения дорожек, которые сам протаптывал, гуляя там каждый день аккуратно два раза, поутру и после обеда, летом и зимою, в ясную погоду и дождь. Кедр, посаженный им еще в малолетстве, служил ему приятнейшим павильоном. Он имел избранную библиотеку, и все новое в области литературы и наук делалось собственностью его пытливого ума. Соседей, без разбора состояния, принимал он ласково и умел каждого занять так, что умный и глупый отъезжали от него довольные им и собою. Сам же ездил только по разу в год к двум, трем приятелям, особенно им уважаемым, в день их рождения: ни гроза, ни буря не могли помешать ему исполнять эту обязанность. В городе же, именно в Дерпте, был он только раз в двадцать лет, и то по случаю смерти своей сестры. Это путешествие сделалось эпохою по всему протяжению дороги его; теперь еще в деревнях, чрез которые он проезжал, и в самом Дерпте вспоминают о его раззолоченном берлине и двух долгих егерях на запятках, как об осьмом чуде.

Окрестное дворянство, знавшее его ум, твердость и благородство души, прибегало к нему за советами и помощью: где нужно было научить, защитить от притеснений сильного, вышколить судей за несправедливость, он вызывался охотно на услугу и выполнял ее с пользой для обиженного, лишь бы не требовали от него никаких расходов. Но лучшим ему панегириком служат слезы крестьян над могилою того, кого прозвали они отцом своим. Надо заметить, что его точность в образе жизни изменилась, видимо, под конец ее, по причине, которую не замедлю объяснить.

Изо всех детей своих Фридрих Фюренгоф любил предпочтительно мать твою: это была его милая дочь, его утешение в старости, его Ревекка. Никто, кроме нее, не мог старику угодить, когда он бывал болен; никто не умел, как она, оживить его пустыню. Любовь к ней старался он выказать во всех случаях. Мать твоя не возгордилась этим предпочтением; мать Адольфа им не огорчалась.

Последняя скоро умерла. Фридрих, точный во всем, заранее составил завещание, которым отказывал порядочную часть недвижимого имения Адольфу, наследнику после умершей матери его, а лучшую главную часть и все движимое имение -

своей Ревекке. Сыну же своему, Балдуину, которого он к себе на глаза не пускал за его распутство, жестокосердое обращение со своими людьми и покражу у него значительной суммы денег из комода, ничего не давал, кроме мызы Ринген, преданной беспутному на жертву еще при жизни старика. Надо сказать тебе, что, несколько времени после того, как мать твоя вышла замуж и покинула дом родительский, старик, грустя по ней и скучая своим одиночеством, выпросил у моего отца дворовую десятилетнюю девочку Елисавету, из семейства Трейман*, которое так прозвано за наследственную верность и преданность к нашему дому. Один брат этой Елисаветы - Фриц, имеющий честь быть тебе известным; другой брат - Немой, которого ты, без сомнения, здесь до меня видел.

* Верный человек (нем.).

- Он первый оказал мне самые красноречивые услуги, - перервал Густав.

- Им-то, - продолжал Паткуль, - обязан я много в нынешнюю войну. Но об этом после; теперь слово об Елисавете. Девочка эта за живую физиономию, умные ответы и особенную расторопность чрезвычайно полюбилась твоему деду.

Взяв ее к себе, он старался сам образовать ее, и в четыре года успел сделать из нее маленькое чудо. В такое короткое время выучилась она читать стихотворцев бегло и с чувством, писала мастерски, как будто жемчугом унизывала бумагу, и вела счеты не хуже конторщика. Успехи ученицы радовали наставника. Сначала она служила деду твоему в уединенной старости вместо игрушки; потом привычка и польза сделали ее для него необходимою. Другого чтеца, счетчика и секретаря не имел он. Наконец, по сродной преклонным летам слабости, он начал и баловать ее. Между тем в Елисавете, упредившей возраст необыкновенными успехами в умственном образовании, развивались также скоро и страсти. В душу ее стоило только забросить искру, чтобы они воспламенялись.

Маленький деспот в доме, девчонка понемногу подбирала к себе владычество и над хозяином его: заметив, что необходима для старика, Елисавета каждый день делала новые требования; старик каждый день уступал что-нибудь из прав своих. Впрочем, она пользовалась властью не для отягощения окружавших ее служителей, а, напротив, для послабления их обязанностей. В последнем находила она свое торжество. Домашние любили ее, потому что она всех их баловала. Шестнадцати лет Елисавета узнала скуку, а куда заглянет эта гостья, туда наверно приходит с нею подруга ее - желание. Балдуин воспользовался этим душевным состоянием ее и бросил на нее свои хитрые виды.

Приступ сделан со всеми утонченностями любовной науки. Балдуин, хотя имел близ сорока лет, был недурен собою, красноречив на искушение, казался страстным, и девчонка, наклонная к пороку, предалась обольстителю. В это время дед твой сделался болен; он гас медленно и с каждым днем приближался ко гробу - обстоятельство, поторопившее Балдуина к исполнению его замыслов.

Уверенный, что обладает совершенно любимицею отца, искуситель открыл ей свое положение, свои муки; рассказал, что обязан несчастиями своими единственно проискам сестры, которая поссорила сына с отцом и готовилась будто бы выгнать постыдным образом из Фюренгофа новую владычицу его; просил Елисавету помочь ему в этих несчастных обстоятельствах и обещал на ней жениться, как скоро только отец его умрет. Чего б не обещал он тогда, лишь бы получить желаемое! Елисавета любила обольстителя со всею силою первой и последней страсти; она носила уже под сердцем залог этой преступной любви и потому не было жертвы, которую бы не принесла ей. Все, что только мог бы он придумать к своему благополучию, обещано ею выполнить. Составлен был адский совет, в котором главное лицо играл Никласзон, водочный заводчик в одном из поместьев Фюренгофа, молодой ловкий еврей, принявший христианство и готовый каждый день переменять веру, лишь бы эта перемена приносила ему деньги; тот самый Никласзон, которого видел ты секретарем у дипломатки Зегевольд и ныне видишь моим агентом.

- И этот злодей, - прервал с жаром Густав, - осмеливается сквернить своими устами имя ангела земного!.. и он хвалится вашей дружбой, дядюшка?

- Моей дружбой?.. Негодяй! он только мой наемщик, мой слуга. Я могу плюнуть ему в лицо, утереть ногой, бросить ему после того кошелек с деньгами

- и он низехонько поклонится мне! Моей дружбой?.. Я проучу его!..

(Никто из собеседников не подозревал, что Никласзон стоит в соседней комнате и слышит все, что в ней говорили.

"Теперь выдержу! - рассуждал сам с собой Элиас. - Но когда-нибудь и ты, гордец, попадешься на мой ноготок!")

- Как же вы сами, дядюшка, - продолжал Густав, - могли избрать это гнусное орудие для выполнения своих политических видов?

- О! это дело иное, друг мой! Политика неразборчива на средства, лишь бы они вели к предположенной цели. Часто ласкает она существа, которые и задавить гадко. Но мы не философствовать, а просто рассказывать намерены: возвратимся же к нашему рассказу.

Составлен был адский совет, говорил я, и в нем положено было: во-первых, Балдуину явиться к отцу своему, броситься к нему в ноги, умолять его о прощении и между тем подвинуть к посредничеству духовника барона Фридриха. Этот приступ удался. Старик, чувствуя приближение смерти и убежденный христианскими доводами пастора, вымолвил прощение; но в сердце его, не только на устах, не было помину о перемене духовного завещания. С того времени Балдуин, казалось, переродился: нежнейшие попечения о больном отце, милости окружавшим его служителям, заботы о бедных в округе - все это могло ослепить чернь, но не обмануло умного старика насчет цели, с какой это делалось. Впрочем, дед твой, желая перейти за порог жизни, не отягощенный ненавистью к сыну, показывал при всех если не нежность к нему, по крайней мере, милостивое с ним обращение. Это обстоятельство впоследствии времени немало служило к оправданию злодея. Старик ожидал со дня на день приезда милой дочери своей, жившей с твоим отцом под Ревелем. Она не ехала - и немудрено: письма к ней и от нее были перехватываемы. Мнимое равнодушие ее подтачивало последний корень, которым дед твой держался еще к земле. Как будто нарочно, для лучшего успеха злодейского плана, пришло от дочери письмо, которым уведомляли старика о безнадежности состояния твоего отца.

Убийственная посылка была на время задержана. Между тем завещание искусно украдено Елисаветой, знавшей все мышьи норки в доме, и как оно было писано ее рукой, то и составлено этой же рукой новое. Этим завещанием барон Фридрих, будучи в полном уме и памяти, совершенно уничтожал старое и, в уважение раскаяния и исправления сына, также, чтобы благоприобретенное имение Фюренгофов не могло перейти в другой род, делал Балдуина главным наследником всего своего богатства, движимого и недвижимого, за исключением небольшой части, назначаемой дочери, оставшейся в живых, и сына умершей дочери. А чтобы вновь составленный акт имел более благовидности, завещатель обязывал в нем Балдуина избрать себе в наследники, по своему благоусмотрению, одного из своих племянников, к которому уже все имение должно было перейти с фамилией Фюренгофа. Элиас, умевший мастерски подписывать под разные руки, подмахнул под руку барона Фридриха так искусно, что лучшие приятели его не могли в подписи усомниться. Когда же это было улажено, предъявили больному письмо твоей матери и новое, вслед за тем пришедшее, которым уведомляли о смерти отца твоего. Убийственная посылка имела действие, предугаданное злодеями, без всяких других насильственных средств, хотя Никласзон и уверял своего доверителя, что химия его в этом случае много помогла. Как известно сделалось мне впоследствии, это была выдумка, чрез которую хитрый поверенный думал взять более власти над душой злодея. Водяная, мучившая деда твоего, поднялась в грудь, и он лишился языка. Призваны были в комнату умирающего духовник его, несколько служителей-стариков и один из соседей, только именем дворянин, должник Балдуинов. Послано и за самим Балдуином, нарочно уехавшим дня за два в свой притон. Твой дед держал в костеневшей руке завещание; из другой только что выпало перо. Будучи еще в памяти, он с горестным видом кивнул на роковую бумагу. Пастор, простодушный и торопливый, вынул ее из руки и, увидев, что это было духовное завещание, прочел его при всех. Знаки нетерпения, которые умирающий силился показать при этом чтении, перетолкованы духовнику за желание, чтобы акт был им скорее подписан, пока сохранялась в завещателе жизнь. Дед твой навеки смыкал глаза, а духовник скреплял подложный акт; за ним подписал и дворянин, о котором я говорил. Этот между тем предостерег пастора, что, для избежания всякого сомнения со стороны наследницы, не худо б заставить старых служителей присягнуть, что они все видели и слышали волю покойного на засвидетельствование духовной - и это выполнено в точности простодушным пастором. Акт, сделанный по форме, представлен в суд. Судьи знали хорошо подпись барона Фридриха и удостоверили законность акта. Вскоре родились, однако ж, подозрения; мать твоя протестовала против него; но деньги, сильное ходатайство баронессы Зегевольд, с которой в то время сделано было известное условие, и, наконец, присяга духовника и служителей выиграли спорное дело в пользу преступления, которое владеет имением твоим и доныне. Но бог, рано или поздно, карает злодеев. Час твоего дяди пробил.

Мы бранили Элиаса Никласзона: теперь расскажу тебе об одной черте его дальновидного ума, за которую он годился бы в дипломаты. Он утаил у себя, на всякий случай, истинное духовное завещание, а своему покровителю объявил, что сжег его и развеял даже его прах. Эта догадка была не лишняя. Балдуин в первый год обладания своими сокровищами был признателен к тем, которые помогли ему достать их: Никласзон возведен в степень поверенного по делам;

жалованье, по условию, ему исправно выдано. Во второй год оказалась маленькая неустойка, в третий большая, и так постепенно, с каждым годом, до того, что поверенный, в один срок платежа, отпущен с руками, полными одних извинений и жалоб на неурожай, худые обстоятельства и тому подобное. Элиаса, однако ж, боялись еще и, в вознаграждение за денежные недоимки, удовольствовали его самолюбие, определив его секретарем к баронессе Зегевольд. Он казался довольным; но осадка мести лежала на дне сердца его, и стоило только дать ему сильный толчок, чтобы возмутить ядовитый настой. С Елисаветой обходились каждый год хуже. Причин много к тому было: надлежало отклонить подозрение, что она участвовала в подложном завещании;

великодушием своим к дворовым людям, щедростию и желанием владычествовать в замке беспрестанно сталкивалась она с низкой душой, скупостию и тиранством Балдуина; наконец, нужно было заменить старую любимицу новой. Мальчик, которого Елисавета родила, давно сослан был на прокормление к родственнице ее, бабке Ганне, живущей под Гельметом. Это приятель твой, Мартышка, напугавший тебя так много в роковой вечер у трех сосен.

- Недалеко же упало семя от злой крапивы, - сказал Густав.

- Никласзон, соболезнуя об участнице его преступления, открыл ей, каким драгоценным сокровищем он обладает. Свобода не столько бы обрадовала заключенного, как Елисавету эта весть. В душе ее, измученной раскаянием, ревностию к сопернице, неблагодарностию ее обольстителя, жестоким обхождением с ней, встала месть во всем страшном своем вооружении, со всеми орудиями казни. Бывшая любимица твоего деда, прежде столь гордая, пала к ногам Никласзона, обнимала их, умоляла осчастливить ее уступкой рокового завещания и давала клятву, самую ужасную, употребить его в дело тогда только, когда он ей это дозволит и найдет удобным, не жертвуя своею безопасностью. Никласзон сжалился над ней, или, лучше сказать, расчел выгоды и невыгоды этой уступки, и - завещание было в руках Елисаветы. Этому прошло лет пять. Могу тебе сказать теперь, что к этому времени двое из моих друзей, подавая мне из Лифляндии в Лозань руку помощи, вербовали мне приверженцев и лазутчиков в моем отечестве. Они бросили виды свои на Элиаса. Потомок Иуды был скрытен, умен, лукав; золото ослепило его, и он сделался моим. С того времени, исправно получая условленные деньги и поощряемый наградами не в зачет, он верно служил мне. В этом должен я отдать ему справедливость.

Перемена службы немало побудила его к уступке завещания Елисавете, которой оно принадлежало по праву злополучия. Несчастная, угадывая злодейские над собою замыслы Фюренгофа, решилась в одну ночь бежать; но, успев только сползти из окна по стене, услышала за собой погоню. Увернуться от нее было невозможно. Она спряталась в саду. Уже мелькали исполнители злодея. Что делать? Оставалось только спасти орудие своей мести. Роковая бумага завернута в платок, в другой, потом в башмак, и сунута в глубокое дупло дерева, растущего под окном кабинета рингенского властелина.

- Может быть, - произнес Густав с каким-то страхом, - дерево это давно срублено или сгнило?

- Провидение хранит его для наказания злодейства. По крайней мере мы не теряем в этом надежды. Пойманная Елисавета заключена в особенную комнату под жесточайший присмотр. Об ее несчастной участи узнал Никласзон и спешил к ней на помощь. Он уговорил Фюренгофа, только для вида, сжалиться над своею пленницею, простить ее и отпустить с ним, будто для свидания с ее сыном, в Гельмет, откуда обещал, через несколько дней, отправить в Елисейские поля этого опасного для них обоих свидетеля. Рингенский барон не знал скорейшего средства избавиться от нее и согласился. Через несколько дней получено им в самом деле известие, что Елисавета не существует. Он так обрадовался этому известию, что сшил своей новой любимице Марте тонкий чепчик, себе сделал модный парик и решился было выдать Никласзону один год недоимки, но, подумав, что этот поверенный не смеет изменить ему собственно для себя, отсчитал ему только кучу благодарностей. Впоследствии секретарь баронессы, продолжавший называться преданнейшим человеком Фюренгофа, действовал заодно с Елисаветою; даже еще в недавнем времени диктовал ей красноречивое письмо, которым грозил ему и вместе себе роковым завещанием. Елисавета укрылась здесь, на мызе моего доброго приятеля доктора Блументроста. Когда же я сам явился инкогнито в Лифляндию, когда мой верный Фриц определился кучером к баронессе Зегевольд, чтобы надглядывать над Никласзоном и получать по возможности своих средств сведения о том, что происходило кругом Гельмета...

- Извините, дядюшка, что прерываю вас. Каким же образом баронесса и другие неприятели ваши не отгадали вашего лазутчика в Фрице, которого они должны были по вас прежде знать?

- Нет, друг мой, они его вовсе не знали. Отец мой в разные времена своей жизни имел пребывание в Стокгольме и умер там. Семейство Треймана было с ним неразлучно. Там отдал он Фрица, еще мальчиком, в берейторы и ветеринары. Кончив курс учения, Фриц оставался всегда в резиденции для надзора за лошадьми, которыми отец мой особенно любил щеголять и славился во всем королевстве. Неоднократно служитель умел оказывать своему господину опыты редкой преданности и верности. Господин умел их чувствовать и ценить: со смертного одра своего благороднейший из людей и нежнейший из отцов поручал меня с братом этому служителю, как родственнику, как другу. Я путешествовал тогда. По приезде моем в Лифляндию Фриц жил у моего брата, стоявшего с полком в одной из отдаленных провинций Швеции; поступил же ко мне, когда начались мои несчастия. Теперь моя помощь вам нужнее, говорил он, и оправдал свои слова на деле. Всем был он для меня в черные дни мои: спасителем от позорной казни, меня ожидавшей, потому что он более всех способствовал к моему бегству из Стокгольма. Он питал меня во дни голода, утешал в изгнании; теперь помощник мой в освобождении Лифляндии от ига шведского. Но я замечаю, что тронул твою слабую струну...

- Не то читаете вы, дядюшка, на лице моем: я хотел спросить, почему знает меня Фриц?

- Он видел тебя в Стокгольме, у меня в доме, перед вступлением твоим в университет... Итак, когда построены были все мои политические виды в Лифляндии, куда тайно приезжал я нередко, когда русские войска вступили в здешний край, в душе Елисаветы зажглись темные надежды мщения. Войско русское могло быть в Рингене!.. Почему ж и ей не быть там вместе?.. С этою мыслью и разными видами, которые мне сообщила, она поступила маркитантшею в корпус Шереметева, под именем чухонской девки Ильзы. Чего не испытала она там в два года между солдатчины!.. Но близок час ее торжества; может быть, он уже наступил. Секира, лежавшая у корня, должна быть поднята, и древу нечестия пришло время пасть. (Паткуль в благоговении прочитал про себя молитву.) Молись богу, добрый мой Густав, и Луизу не отнимут у тебя.

- Дядюшка! благодетель мой! если б это так было!..

- Обещался ли б ты тогда оставить шведскую службу и вступить в русскую?

- Никогда, никогда, хотя б это стоило руки Луизы! Я умру верным моему законному государю.

- Даже и тогда, когда отечество твое признает своим государем Петра Великого и присягнет ему на верность?

- Тогда... Это не может быть!..

- Но если бы это случилось?

- Тогда б и я служил Петру, государю Лифляндии. (Паткуль молча пожал ему руку.) Но что я говорю? До какого слова довели вы меня, дядюшка! Я себя не узнаю. Когда мое отечество гибнет в пожарах и неволе; когда мои ближние, мои друзья идут тысячами населять степи сибирские, в то время имя Петра, виновника этих бедствий, на устах моих и, может быть, в моем сердце заменило имя законного моего государя... Луиза! - вскричал Густав, закрыв глаза руками. - Ты это все делаешь! - Потом, немного подумав, сказал он Паткулю: -

Воля ваша, дядюшка, я не понимаю, какие надежды могу иметь. Получение имения?.. На что мне оно в неволе, без нее? Счастливее был бы я в тысячу раз, если бы вместо богатства пришла она без придачи в мою бедную мызу -

наследство бедного отца; я принял бы ее тогда, как божество, которое одним словом может дать мне все сокровища мира.

- Я не всемогущ. Могу тебе только сказать: будь покоен. Если Ильза не умерла до прибытия русских в Ринген, так брат твой не женат на Луизе. Все прочее предоставим богу; а покуда будем ожидать благоприятного послания от нашей феи, обладающей талисманом всемогущим.

Так кончился разговор, открывший многое Густаву. Нельзя выразить мучительное положение, в котором он провел целый день между мечтами о счастии, между нетерпением и страхом. Иногда представлялась ему Луиза в тот самый миг, когда она, сходя с гельметского замка, с нежностью опиралась на его руку и, смотря на него глазами, исполненными любви, говорила ими:

"Густав, я вся твоя!" То гремело ему вслух имя Адольфа, произнесенное в пещере, или виделось брачное шествие брата его с Луизой...

Утром следующего дня Паткуль пришел к нему с бумагою, только что полученною от Ильзы на имя господина Блументроста. Принесший ее был чухонский крестьянин, которому заплачены были за эту услугу большие деньги, с обещанием такой же награды при доставлении.

- Друг мой! - сказал Паткуль племяннику своему. - Я не развертывал до тебя рокового послания. Возложим упование наше на бога и с твердостию, сродною нашему полу, приступим к чтению.

Здесь поднял он глаза к небу и с трепетом сердечным, как бы его собственная судьба заключалась в бумаге, развернул ее. Он обещал много... и горе ему, если он питал напрасно любовь и надежды Густава! Горе последнему, если дядины слова не сбудутся!

- Постойте, дядюшка! - вскричал Густав. - Подождите читать; не убивайте меня вдруг; дайте мне однажды перевести дух.

- Малодушный! помни: Луиза смотрит на тебя. Человек, не умеющий управлять собою, недостоин ее.

Это волшебное имя придало силы несчастному, и он готов был спокойнее выслушать свой приговор.

- Письмо это на имя Блументроста, - продолжал Паткуль, пробегая глазами бумаги и перевертывая листы. - Понимаю, предосторожность не лишняя! Но рука незнакомая, и подписи не видно! Боже мой! сколько лоскутов, и что за чепуха!.. Постараемся пройти через этот дедал(362). Но вот письмецо, вероятно писанное женскою рукою. Оно к тебе адресовано, милый друг, и запечатлено именем, для тебя драгоценным.

Записка была уже в дрожащих руках Густава. Он пожирал на ней глазами и сердцем следующие строки:

"Густав! женщина, посланная от тебя, сказала мне, что ты ранен, болен и умрешь, если на вечное прощание не скажу тебе слова утешения. Какое утешение может дать та, которая сама более имеет в нем нужду, нежели кто-нибудь?

Сказать ли мне, что я тебя люблю? Ты это знаешь; и на что тебе теперь это слово?.. что сделаешь из него?.. Повторяя его тебе, я уже преступница: через несколько часов я жена твоего брата. Велят, и я повинуюсь. Прости! Будь счастлив: мысль об этом усладит немногие дни, которые осталось жить Луизе З."

- Свершилось все, дядюшка! - воскликнул Густав, целуя записку и рыдая над нею. - По крайней мере, с этим залогом умереть не тяжело. Она меня любит!.. Чего ж мне более?.. Луиза моя!.. Сам бог мне ее дал... Она придет к тебе в дом, Адольф, но не будет твоя. Ты не знаешь, что она сердцем сочеталась со мною прежде!.. Скоро уйдет она от тебя ко мне, к законному ее супругу. Ложе наше будет сладко... гроб! Из него уж не повлекут ее силою. В гробу ведь не знают власти матери.

В глазах Густава что-то было дикое; с ядовитою усмешкою он обращал их на все окружавшее его; он весь дрожал. Записка упала из рук. Паткуль поднял ее.

- Успокойся, друг мой! - сказал этот, пробежав ее, и потом, ласково взяв руку своего племянника, прибавил: - Ты прочел не всю записку. Взгляни: вот отметка, сделанная рукою твоего благороднейшего брата. Всмотрись хорошенько. Успокойся, прошу тебя именем Луизы.

При этом имени Густав вздрогнул, потер себе лоб рукою, озирался, как бы не знал, где он находится и что с ним делается. Паткуль повторил ему свое замечание, и он схватил опять записку Луизы. Действительно была на ней следующая отметка: "Я читал это письмо и возвращаю его по принадлежности.

Будь счастлив, Густав, повторяю, - вместе с Луизою. Благодарю бога, что еще время. Давно бы открыться тебе брату и другу твоему Адольфу Т.".

За этой припиской следовала другая: "Я отмщена. В дни счастия своего не забудьте злополучной Ильзы".

Густав не верил глазам своим; читал, смотрел радостно на дядю, углублялся в думы, еще перечитывал. Глаза его просветлели; сладкие слезы полились из них и облегчили его сердце, сдавленное горестию.

- Я еще ничего не понимаю, - сказал он наконец, бросаясь обнимать Паткуля, - но уже счастлив.

- Поищем объяснения в этой бумаге; но клянись мне прежде не дурачиться более и помнить одно: тебя любят, и твоя любовь известна брату, каких мало на свете. С тебя пока довольно.

- Клянусь быть спокойным, что бы ни было написано в бумагах, еще не прочтенных: после той, которая у меня, я ничего не страшусь. Добрый, благородный, милый Адольф! я тебя постигаю.

Взглянув на Густава с усмешкой, как бы не доверяя ему, Паткуль начал читать вслух по порядку листы, бывшие у него в руках:

- "Вы удивитесь, почтеннейший господин доктор, получив от меня письмо из Дерпта, и так небрежно написанное на нескольких лоскутках. Причиною тому чудесные происшествия, случившиеся в семействе Зегевольд, и поспешность, с которою я извещаю вас о них: они перевернули весь дом вверх дном, вскружили мне голову до того, что я не в состоянии ныне классифировать порядочно ни одно растение, и так деспотически мною управляют, что я, не имея бумаги, принужден выдирать на письмо к вам листы из флоры, которую составил было во время моего путешествия от Гельмета до Дерпта. Ах, почтеннейший господин доктор! какую собрал я коллекцию драгоценных растений, по которым нередко вздыхали мы так тяжко! Если бы вы могли видеть чудесный ranunculus septentrionalis, который отыскал я - и где ж, как бы вы думали? неподалеку от salix acutifolia foemina. A вы знаете, мой любезнейший друг, что женский пол этого рода, бывший доселе у нас неизвестным, почитали только дикорастущим на берегах Каспийского моря..." - Тут Паткуль, потеряв терпение, пожал плечами и сказал:

- Спешит же чудак уведомить о делах фамилии Зегевольд!

Потом пробежал глазами несколько строк, бормоча про себя, и вдруг начал читать опять вслух:

- "Вы только можете поверить, с какою любовью обнял я эту прелестную Дафну, доселе убегавшую от моих поисков, - вы только, потому что ваше сердце бьется, как и мое, при виде этих прекрасных творений... И что ж? Злодеи, служители баронессины, выбросили..." - Тьфу, пропасть! да это целая история ивы. Сколько молчалив он на словах, столько болтлив на бумаге. Боже мой, пошли мне терпение! Брр, бр... Наконец берег, берег! - "Я, кажется, сказал вам в начале письма, что не писал бы к вам так скоро после свидания нашего, если бы не просила меня об этом убедительно одна несчастная женщина, которой имя узнаете из содержания этого письма и в судьбе которой, как она мне изъяснила, вы принимаете такое же искреннее, живое участие, как и в судьбе моей воспитанницы. По-видимому, звезда одной имеет сильное влияние на путь другой. Вы должны, во-первых, знать, мой почтеннейший, что мы с Адольфом Траутфеттером едва довезли больную Луизу до Гальсдорфа, поместья госпожи баронессы, неподалеку от Рингена, - поместья, которое обладательница его близ десяти лет не видала и откуда мы выпугнули сотни летучих мышей. Одну из них, весьма замечательную по устройству головы, берегу в банке. Она, - то есть баронесса, хотел я сказать, - до сего времени не любила Гальсдорфа; но в беде пригодится иногда и то, на что мы прежде и смотреть не хотели. Все нежнейшие попечения влюбленного жениха были истощены, чтобы успокоить страждущую или, лучше сказать, умирающую невесту. Кажется, для спасения ее он пожертвовал бы жизнию. Жаль мне было доброго, благородного Адольфа! Луиза принимала его услуги с признательностию, казалась внимательною к его попечениям; между тем душевный огонь видимо пожирал остатки ее жизни. Адольф приписывал это состояние разлуке с матерью, неизвестности о ней в такое злополучное для Лифляндии, и особенно для Гельмета, время и тому подобному.

Но я видел, что болезнь ее имела одинакий источник, как и та, от которой вы излечили мою воспитанницу нынешней весной. День ото дня нежней становился Адольф, день ото дня - Луиза грустнее. Худое выйдет из этого, думал я; но этому худу помочь было нечем. Приехала через двое суток баронесса, скучная, молчаливая, кажется, из доброй школы, потому что отложила в сторону все дипломатические заботы. Она помышляла, говорила только об одном: устроить скорее счастье своей Луизы. А я так думал: этим счастием ты довершишь ее!

Адольфа умела в это время дипломатка ослепить до того, что он бредил только о своем будущем благополучии. Тогда же получено нами известие, что в Ринген приходили татары с ужасным своим предводителем, и приходили, как антикварии, взглянуть на развалины замка. К удивлению общему, они были смирны там, как ягнята; никого не тронули на волос; ни у кого не взято даже нитки. Можно сказать, что Фюренгоф вышел сух из воды. Вместе с этим известием прошла в околодке нашем молва, что с войском азиятским в Рингене была какая-то колдунья, бросила мертвого золотоволосого мальчика пред окнами барона, вынула из дупла какого-то дерева гнездо в виде башмака, с ужасными угрозами показала его издали Фюренгофу, говорила о какой-то бумаге и ускакала на черном коне вместе с татарским начальником. С того времени барон слег в постель и не допускал к себе никого, кроме своей верной Марты. Простой народ говорит, что колдунья утащила гнездо, в котором лукавый нес барону золотые яйца; с того-де и тяжело ему стало. Между тем у нас в Гальсдорфе решено было отпраздновать свадьбу и вслед за тем, вместе с новобрачными, ехать в Дерпт, куда комендант тамошний приглашал Адольфа укрыться от неприятеля и на службу. Послали к Фюренгофу с испрошением на все это его утверждения, согласно известному условию. Вместо ответа приехал он сам и, что нас немало изумило, требовал, чтобы свадьба была отправлена как можно поспешнее. Этого только и хотела баронесса. Перед роковой церемонией пришла ко мне моя воспитанница. Она была бледна как мертвец; глаза ее помутились. Она схватила мою руку своей ледяною рукою, и холод смерти сообщился мне. Я не мог удержать слез своих. "Друг мой! мне и плакать не велят, - сказала Луиза, сжимая мою руку. - Я пришла с тобой проститься и... (Тут легкий румянец означился на щеках ее; глаза ее сверкнули погасающим пламенем; она сняла с груди крошечную шелковую подушечку и подала мне ее.) Этот дар прислал мне он в последний день моего рождения; никто мне этого не сказывал, но я знаю, что это прислал он. У сердца моего хранился милый дар доныне: никто, кроме сердца моего, не знает об этом. Я хотела, чтобы его вместе со мной положили в гроб... Сделавшись женою другого, я не могу его иметь при себе. Когда меня не будет на свете - а этого ждать недолго, - возвратите его Густаву.

Обещаете ли?.." Слова ее раздирали мне душу; я хотел ее успокоить, но только мог плакать. Мы плакали вместе. Я ей все обещал. Луиза хотела еще что-то сказать, но послышались шаги баронессы, преследовавшей свою жертву. Вошедши в мою комнату, она сурово взглянула на нас и повлекла несчастную к алтарю. В эти роковые минуты я не мог покинуть свою Луизу: я присоединился к ней у входа в церковь. Она едва могла с моею помощию и жениха взойти на лестницу.

Адольф заметил ее состояние и спросил ее с нежным участием, не больна ли она. "Немножко!" - отвечала Луиза и едва не упала на мои руки; но грозный взор матери оживил ее. В храме находились только баронесса, Фюренгоф, я и домашние. Баронесса была угрюма; миллионер все першил, будто страдал чахоткою. Адольф был невесел; служители плакали так, что некоторые принуждены были выйти на паперть. Церемония походила на погребальную процессию..."

- Поэтому она... - вскричал Густав задыхающимся голосом.

- Безумный! - перебил с сердцем Паткуль. - Что обещал ты мне? Разве не имеешь в собственных руках залога своего спокойствия? Начинаю сомневаться, достоин ли ты его. Не прерывай меня или я сам замолчу.

- Нет, нет! ради бога, продолжайте.

Паткуль начал снова чтение:

- "Церемония походила на погребальную процессию. Казалось, сама природа хотела сделать ее еще пасмурнее. День уже вечерел; черные тучи собрались со всех сторон и повисли над храмом; бушевал ветер, и оторванный лист железа на кровле, стоная, раздирал душу. Пастор готов был произнести слово судьбы, как вдруг отворилась с шумом дверь церкви и перед нами явилась высокая женщина, с лицом медного цвета, с черными длинными волосами, распущенными по плечам, в нищенской одежде. Глаза ее ужасно прыгали и, казалось, издавали от себя пламень. Мы все с трепетом отступили от этого привидения; но всех более, видимо, перепугался Фюренгоф: лицо его начало подергивать ужасными конвульсиями. "Стой!" - закричала женщина страшным голосом, какого я не слыхивал в жизнь мою, и... (Паткуль с нетерпением схватил последний лист, чтобы читать продолжение) и... Sphagnum obtusifolium настоящая губка, поглощающая..."

- Что это значит? - вскричал чтец с неудовольствием. - Наш мудрец не обернул ли в забывчивости вверх ногами лист, на котором начато было его травяное рассуждение? Нет, это не так; и это все не то, - продолжал он, оборачивая лист на разные стороны. - Посмотрим опять: "Sphagnum obtusifolium настоящая губка, поглощающая необыкновенно много воды и имеющая свойство расширять свои сосудцы до величины изумительной..." - Чтобы черт меня побрал, если я тут что понимаю! Весь последний лист исписан рассуждением об одном и том же растении; а окончания настоящего рассказа о Луизе не видно.

- Что он со мною сделал! - воскликнул Густав, который доселе едва смел дышать.

- Безделицу! От проклятого рассеяния, второпях, он, наверно, смешал листы и вместо того, который нам нужен, всучил свою Sphagnum obtusifolium, чтоб ему самому превратиться в Sphagnum... О! если бы он попался мне теперь, я выжал бы из этой негодной губки все, что он утаил от нас! Негодяй! болван, годный только вместо бюста Сократа на запыленный шкап деревенской библиотеки!..

Паткуль ходил взад и вперед по комнате широкими шагами, пыхтел от досады и наконец засмеялся.

- И мы, - сказал он, - мы настоящие дети: сердимся на чудака, благороднейшего из людей, за слабость, которой сами причастны. Не все ли мы имеем своего конька? Не все ли поклоняемся своему идолу: я - чести, ты -

любви, Фюренгоф - золоту, Адам - своей флоре? О чем ни думает, что ни делает, флора в голове его, в его сердце. И что ж? Когда мы впадаем в безумие от того, что не можем удовлетворять своей страсти, неужели не извиним в другом припадка безумия от любви, более бескорыстной, более невинной и чистой?

- Дядюшка! но он на волос повесил меч над головой моей.

- Неблагодарный! прочти еще раз записку Луизы и брата своего, - отвечал спокойно Паткуль, - и благодари судьбу за милости, которые она так явно тебе посылает. Со своей стороны воссылаю тебе, о боже всемогущий, благодарение за то, что не постыдил меня и совершил мои обеты.

Густав прочел еще раз письмо Луизы.

- Да! я виноват перед тобою, господи! - сказал он и, пав на колена, пролил слезы благодарности перед творцом своим за любовь к нему Луизы и ниспослание залога, примиряющего его с жизнию и надеждами, хотя темными, но все-таки драгоценными.

Следующий день был днем разлуки горестной. Густав отправлялся в Россию с другими офицерами, взятыми в плен в разных сражениях. При прощании с дядею ему дано слово заботиться и в отдалении о его благополучии. Что сталось с ним, когда он, сидя на двухколесной латышской тележке, подъехал к повороту в землю неприятельскую и взглянул назад на дорогу, которая вела в места, для него столь драгоценные? Едва закрывшиеся раны его сердца вновь растворились... Кто терял свое отечество и оставлял в нем любимую женщину, может судить, что он чувствовал. Когда-то он увидит их? Какие перемены могут в это время случиться! Теперь Луиза свободна: в этом уверяет письмо ее, засвидетельствованное Адольфом; но Луиза еще не его! Кто поручится, что ее не принудят выйти за другого? Где она? что с нею? Какая судьба постигнет его отечество? Какие собственные его надежды?.. Запросы эти пропадали в мрачной неизвестности. Он посмотрел вперед на дорогу в Россию - в эту бездну должен был он броситься, - и сердце его замерло... Он оборотился еще раз на дорогу в Лифляндию - глаза его наполнились слезами. Тележка двигалась; с каждым шагом лошади цена его потерь делалась для него чувствительнее: он ничего не взвидел и бросился на солому.

Паткуль уехал ко двору Петра. Проводив мнимого господина Фишерлинга, швейцарка шла, рыдая, в свое отечество за угрюмым отцом своим и, казалось, готова была выплакать свое сердце. Ей назначено тайное свидание в Германии: любовь или жалость его назначили, мы не знаем, но известно только нам, что без того б Роза осталась умереть на мызе, где похоронила свое спокойствие и счастие.

Владимира и слепца давно не было на мызе. Опередив ночью русское войско, они отдыхали на последней высоте к Мариенбургу. Сзади оглядывался на них золотой петух оппекаленской кирки; впереди показывались им блестящим полумесяцем воды озера, врезанного в темные рамы берегов; чернелся в воздухе высокий шпиц мариенбургской колокольни, и за ней, как искры, мелькали по временам в амбразурах крепости пушки, освещаемые лучами восходящего солнца.

Уже был слышен перекатный бой барабана, возвещающий побудок...

Глава осьмая

ЧТО ДЕЛАЛОСЬ В МАРИЕНБУРГЕ?

Деревни, города пылают; тихо Еще у нас в долинах... но дойдет, Дойдет и к нам гроза опустошенья!(369)

"Орлеанская дева", перевод Жуковского

Мы так привязаны к одной из героинь нашего романа, что не будем скупиться на описание местечка, оживленного ее пребыванием. Думаю, что со временем читатели за это не посетуют на нас.

Замок мариенбургский* основан в 1341 году орденмейстером Бурхардом Дрейлевеном для защиты границ Ливонии от русских. Первый комтур(370) замка был Арнольд фон Фитингоф, по странному стечению случаев, предок и однофамилец нынешнего владетеля Мариенбурга. Как и прочие замки в Лифляндии, переходил он из рук в руки то к русским, то к полякам или к шведам: все они точили об его бойницы железо своих мечей и стрел. В 1658 году Мариенбург осажден и взят русскими под предводительством Афанасия Насакина. Через четыре года сдан он шведам вследствие Кардисского договора - прибавить надо

- неохотно. При исполнении его обе стороны посчитались довольно жарко, к невыгоде наших предков. В начале борьбы Петра с Карлом XII военачальник последнего, Шлиппенбах, исправил укрепления замка. Только с 1702 года Мариенбург становится для нас особенно занимательным.

* По-латышски Алуксне, по-русски - Алист, находящийся в уезде бывшем Розула, ныне Венденском, близ угла, где сходятся границы Псковской и Витебской губерний, в сорока пяти верстах от Нейгаузена, или Новгородка Ливонского, в шестидесяти верстах от Печоры.

Воображение, увлекаемое историческими воспоминаниями этого времени, окидывает его волшебного сетью. Еще не видав Мариенбурга, представляешь его себе каким-то садом Армидиным(370); увидев - не разочаруешься. Все в нем соответствует той, которая некогда украшала его своим присутствием и украшала потом... Но речь теперь о Мариенбурге. Живописнее мест я мало видывал. Для сравнения с приятнейшими местами Германии недостает ему только европейской населенности.

Хотите ли иметь лучшую точку зрения на окрестности? Ступайте на высоту, где стоит храмик, с большим вкусом сооруженный нынешним владетелем Мариенбурга. Высоты этой не было до 1702 года. Чтобы скорее овладеть замком, Шереметев, так же как и при осаде Азова, рычагом тысячей рук передвинул издалека земляной вал, за которым укрывались осаждавшие; взгромоздил бугры на бугры, засыпал ими берег в уровень замка и, с высоты громя твердыни, требовал покорности. Насыпи, исключая высшую, под храмиком, обросли густыми рощицами. Между ними проведена дорога, по которой можно добраться до него в экипаже. Думал ли полководец русский, что он своими батареями украсит владения лифляндского барона и устроит посетителям Мариенбурга самое выгодное и приятное место для обозрения его окрестностей? Отсюда попросим читателя нашего смотреть на них.

Развалины замка, образующие неправильный шестиугольник, стоят на небольшом острове овальной фигуры, в южном заливе мариенбургского озера.

Они, кажется, выплыли из вод, оставив окрайницы земли и мыски, едва заметные. Война будто нарочно взорвала крепость, чтобы сделать еще живописнее мариенбургскую окрестность: развалин красивее не мог бы создать искуснейший архитектор. Природа-зодчий, соперничая с человеком в украшении острова, с большим вкусом поместила кое-где на берегах его кудрявые деревья, которым дали жизнь семена, с материка заброшенные. Остатки замка, выступая из вод и погружаясь в воды, двоят красоты этой картины. За островом, прямо на противном берегу, возвышается кирка. Она построена в новейшие времена и славится в Лифляндии своею огромностью и изяществом архитектуры. Несколько правее, на берегу же озера, из купы дерев, разделенных цветником, выглядывает простой, но красивый домик пастора*. На этом самом месте стоял дом, где жили Глик и его воспитанница. Посещая жилище нынешнего пастора, забываешь, что их не найдешь более. При каждом стуке двери - думаешь: не взойдет ли прекрасная Кете? Так очаровательно воспоминание о ней! Правее от пасторского домика, на холме у загиба озера, красуется березовая, чистая рощица. Время ее засадило. На этом возвышении стояла кирка, в которой патриарх мариенбургский напутствовал свою паству к добру и Катерина Рабе певала в хоре смиренных прихожан песнь хвалы и благодарения богу, для нее столь щедрому. Здесь нынешний владетель Мариенбурга, барон фон Фитингоф, пламенно любя все изящное и высокое, предполагал поставить памятник. Вместо двух одиноких корчм, ныне разделенных целою верстою, местечко занимало берег. Левее от нынешней кирки стоит господский домик с принадлежностями; от него по берегу тянется сад, расположенный со всеми затеями вкуса и богатства. Берег озера с многочисленными заливами на пространстве нескольких верст то убран рощицами и холмами, как грудь красавицы пышною оборкою, то усеян рыбачьими хижинами, деревнями и красивыми мызами, которые глядятся в воды и в них умываются. Кое-где, посреди вод этих, выступают зеленые букеты дерев или волнуются по ним полосы раззолоченной осоки. В разных направлениях по временам летят большие лодки, взмахнув крыльями своих парусов, и скользят челноки, едва заметные, как водяные букашки. Иногда всплывают на озере снежные острова, образуемые стадами лебедей, или над ним тянутся они, воздушные пилигримы, длинною вереницей.

* Нынешний пастор господин Рюль, умный, любезный, достойно уважаемый и любимый своею паствою. Гостеприимство его буду всегда помнить с особенным удовольствием. С каким восторгом рассказывал он мне о тех, которые с лишком за сто лет украшали его обитель! Ему-то я особенно обязан за драгоценные о них сведения, за что приятнейшим долгом почитаю свидетельствовать ему здесь мою благодарность.

Схватывая опять нить происшествий, которую мы было покинули для описания Мариенбурга, просим вместе с этим читателя помнить, что в последних числах июля 1702 года замок существовал во всей красе и силе своей и вмещал в своей ограде гарнизонную кирку, дом коменданта и казематы, что против острова по дуге берега пестрело множество домиков с кровлями из черепицы. Из них выступало грудцой жилище пастора Глика, и на холме возвышалась кирка, довольно древняя, а вправо, где воды озера наиболее суживаются, остров сообщался с материком деревянным мостом, которого сваи и теперь еще уцелели.

Стемнело на дворе, когда цейгмейстер Вульф возвращался в свои казармы.

Он только что отрапортовал, после вечерней зори, своему старому коменданту Тило фон Тилав о благополучном состоянии крепости и выслушал от него грустное сознание, ежедневно повторяемое и ежедневно приправляемое вздохами, что бойницы, в случае нападения неприятеля, не в состоянии будут долго держаться. Скучный и грустный, Вульф взошел на крепостной вал. Голубой свод неба над его головою, испещренный мириадами звезд, и другой свод, в такой же блестящей красе, опрокинутый под его ногами, образовали дивный шар, которого он составлял средоточие.

"Как мал человек в этом нерукотворном храме! - думал Вульф. - Но как возвышается он, умея постигать тебя, мой боже, и к тебе духом приближаться!"

Цейгмейстер скинул шляпу, преклонил колено и с горячими слезами на глазах молился. Никогда еще молитвы его не были так усердны. Встав, невольно взглянул он на противолежащий берег, где стоял дом пастора. Жилище Глика потонуло во мраке: ни один огонек не мелькал в нем, потому что хозяин его еще не приезжал. Цейгмейстер и не ожидал его так скоро. Вздохнув, он собирался сойти с вала, как вдруг в доме пастора блеснул огонек, другой;

огоньки начали ходить, вышли на крыльцо и осветили его. Можно было различить фигуры старика и молодой женщины. Сердце артиллериста не на месте. Это они, это Кете, нельзя сомневаться. Он хотел бы перескочить к ним через воды; но барабан пробил роковой час, и, заключенный в стенах крепости, он должен провести мучительную ночь, прежде чем их увидит.

Наступило утро следующего дня. Высокий цейгмейстер с трепетом сердечным стоял уже у кабинета пасторова, осторожно стукнул в дверь пальцами и на ласковое воззвание: "Милости просим!" - ворвался в кабинет. Глик сидел, обложенный книгами всякого размера, как будто окруженный своими детьми разного возраста. Не успел он еще оглянуться, кто пришел, как приятель его сжимал уже его так усердно в своих объятиях, что сплющил уступы рыже-каштанового парика, прибранные с необыкновенным тщанием.

- Кетхен! - закричал пастор звонким голосом, поправляя свою прическу и разводя кости, - и на этот зов прибежала воспитанница его, в домашнем, простом платьице, с черным передником, нарумяненная огнем очага, у которого готовила похлебку для своего воспитателя. Маленький, проворный книксен - и полная беленькая ручка ее протянута на пожирание неуклюжего цейгмейстера.

- Какая бомба принесла вас так неожиданно к нам? - вскричал последний с необыкновенным удовольствием.

- А, господин будущий комендант наш! - отвечал пастор. - Благодарите за это русских, которых вы на свою шею нам накликали.

- Русских?

- Да, они не дали нам и понюхать супу госпожи баронессы. Право, такой диеты не запомню. Зато, вероятно, теперь стряпают у нее исправно, по-своему.

Едва, едва не попали мы сами под Сооргофом на ветчину к татарам, как вы обещали нам в Долине мертвецов.

Вульф, полагая, что над ним подшучивают, вздумал было сердиться, но рассказ его невесты, переданный со всем убеждением истины, открыл ему глаза.

Он бесился, что генерал-фельдвахтмейстер короля шведского допустил себя обмануть варварам.

- Но это еще не беда! - воскликнул Вульф, потирая себе руки. - Наши проучат их за дерзкую попытку; наши ощиплют это воронье стадо.

Пастор, вместо ответа, вздохнул.

- Мы их встретим, доннерветтер! - продолжал цейгмейстер, все более и более горячась.

- Для этой встречи и я готовлю свои орудия. Во-первых, господин цейгмейстер, во-первых, как говаривал добрый наш Фриц, возьму я под мышку

"Славянскую Библию" моего перевода... Слово божие есть лучшее орудие для убеждения победителя.

- Победителя? - вскричал с сердцем Вульф. - А кой черт шепнул вам, что слава непобедимого войска нашего Карла скинет шапку перед вашими московитами? Разве сердце ваше? разве ваш пономарь московитский написал вам о том?

- Господи! пошли мне дух терпения и смирения с этим бешеным. Вот видите, господин цейгмейстер: я возьму под одну мышку "Славянскую Библию",

"Institutio rei militaris" и "Ars navigandi"* под другую...

* "Правила военного дела" и "Искусство кораблевождения" (лат.).

- Вы изменник! вы предатель страны, давшей вам гостеприимство! Вы...

Кете бросила на цейгмейстера умоляющий взгляд, схватила его за руку - и слово ужасное, готовое вырваться из уст его, не было произнесено.

- Говорите, говорите, господин пастор! - продолжал уже Вульф утихающим голосом. - Я готов слушать вас с терпением, к которому мне пора бы привыкнуть.

- Мы, изменники, в дела ваши, в дела верных, нелицемерных сынов отечества, не мешаемся! - сказал пастор, стараясь удерживать свой гнев при виде уступаемой ему спорной земли. - Мы, вот изволите знать, бредим иногда от старости; нами, прости господи, обладает иногда нечистый дух. (Тут пастор плюнул.) Несмотря на это, мы думаем о делах своих заранее. Грете! Грете!

Служанка лет под пятьдесят, маленького роста, круглая, свежая, будто вспрыснутая росою Аврора, прибавить надобно, вечерняя и осенняя, с улыбкою на устах прикатила пред своего господина.

- Гретхен! - сказал Глик ласковым голосом. - Нам надо отсюда убираться.

Служанка, открыв заплывшие от полноты глаза и стиснув передник в руках своих, осталась в этом положении: от ужаса она не могла набрать голосу на ответ.

- Да, да, говорю тебе, убираться, и со всеми пожитками. Пуще всего надобно осторожно убрать вот эти славянские книги.

- Кто же нас гонит отсюда? - могла наконец выговорить Грете дрожащим голосом.

- Московиты заполонили нашу Лифляндию, если позволят нам еще так называть ее, заполонили, говорю тебе, по милости нашего всемилостивейшего государя и отца, который для своей славы ловит мух в Польше, между тем как мы бедствуем, преданные невежеству, презрению, беспечности синих наших друзей или владык. Я говорил тебе давно: помяни мое слово, Алексеевич -

великий монарх. Недаром проезжал он через Нейгаузен двадцать пятого марта

1697 года; недаром изволил гневаться, что ему дали худой форшпанн, что его неловко встретили господа высокоименитые: майор Казимир Глазенап, капитан Дорнфельд и еще какой-то дворянин безыменный, назначенный в переводчики к его величеству; а переводчик этот говорил по-русски, как я по-китайски

(пастор осклабил свои румяные губки и поправил на себе парик). Вообрази, Грете, он сказал царю: "Ваше московитское государство", то есть Ihre

Moskowitisches Kaiserthum, вместо того чтобы сказать: "Ваше царское величество", то есть Ihre Zarische Majestat. Понимаешь ли?

- Понимаю, господин пастор! - отвечала грустная слушательница, у которой тогда в воображении плясали кастрюли, столовая посуда, бочонки и прочая домашняя утварь, потревоженная с своей оседлости в безвестное путешествие.

- Я улыбнулся. Великий Алексеевич усмехнулся также, и через человек десяток, которых он был всех выше целою головою, - ты меня понимаешь, Грете!

метафора и не метафора, как хочешь - не одною головою на плечах, хотел я сказать, но головою Юпитера, из которой выступила Минерва. Однако ж дело не в том: через десять человек Великий Алексеевич посмотрел на меня своими быстрыми черными глазами, врезавшимися в моем сердце, как будто хотел сказать: вот этот человек знал бы, как меня приветствовать! С этого времени

(здесь пастор гордо посмотрел вокруг себя) мы познакомились, мы поняли друг друга.

- Вы говорили, - возразила служанка с подобострастием, утирая передником слезу, выкатившуюся из глаз ее, - вам угодно было сказать, что нам должно отсюда... - Далее не могла она говорить и закрыла глаза передником.

- Эка ты дурочка! Хныканьем не поможешь. Что ж нам делать? Московиты, того и гляди, будут сюда; поделают из нас чучел или изжарят нас на вертеле, как говорил некогда один давнишний мой приятель...

- Да когда вам так знаком московитский царь, - прервала Грете с некоторою досадою, - почему же не напишете к нему адреса?

- Адреса! адреса! - вскричал пастор и начал с нетерпением ходить взад и вперед по комнате, двигая и передвигая беспрестанно свой парик. Вскоре он весь горел в огне энтузиазма. - Правда, это не худо б! Написать не диво; но с кем пошлем? где мы его найдем?.. Творец своего государства, он вездесущ.

Гм! пошлем, найдем... Адрес! богатая мысль! прекрасное дело!.. Ты вразумляешь меня, Грете! Кабы пришли на помине странствующие музыканты...

тогда б - и дело в шляпе. Грете! ты спасительница Мариенбурга. Да, сяду, сяду, буду писать.

Пастор придвинул к себе стул, взглянул сухо и сурово на Вульфа и хотел с ним раскланяться; но этот подошел к нему, взял его за руку, дружески пожал ее еще раз и сказал:

- Русские еще не пришли, господин пастор; а хотя бы и так, разве у вас нет друга ближе Алексеевича? Замок, мне вверенный, крепок: клянусь богом сил, его возьмут разве тогда, когда в преданном вам Вульфе не останется искры жизни. Но и тогда вы и фрейлейн Рабе безопасны, - прибавил он в первый раз с особенным чувством, посмотря на нее. - Предлагаю вам квартиру бывшего коменданта, которую нынешний не хотел занять.

Такое дружеское предложение и мысль, что он поставил на своем, обезоружили Глика. Определено, по получении неблагоприятных для шведов известий, перебраться в крепость, туда же переправить членов богадельни и значительных граждан местечка. Грете отпущена из аудиенции, не совсем успокоенная. Хотя и знала она, что весь придворный штат ее перевезется без тревоги чрез воды мариенбургского Ахерона, но кто мог поручиться, чтоб какая сумасшедшая бомба не чокнулась в крепости с членами ее кухни и погреба, столько сердцу ее близкими?

Когда мир и любовь воцарились в семействе Глика, цейгмейстер, казавшийся спокойным, между тем как неизвестность о судьбе шведского войска щемила его сердце, вызвался рассказать свои похождения с того времени, как они расстались, похождения, говорил он, весьма занимательные. Прежде нежели он начал рассказывать их, сходил он пошептать о чем-то с Грете.

- Мое повествование, - так начал цейгмейстер, возвратясь в кабинет пастора, - будет продолжением того, которым пугал нас Фриц, когда мы подъезжали к Долине мертвецов. Вы помните, что я дал слово на возвратном пути свесть знакомство с тамошними духами. Я и исполнил его. Да, господин пастор, побывал и я в когтях у сатаны. Вы смеетесь и, может быть, думаете, что я подвожу мины под мужество моей бесстрашной сестрицы. Право, нет. Если хоть одно красное словцо скажу, так я не артиллерист, не швед! Довольны ли вы?

- Верим, верим! - вскричали пастор и воспитанница его. - Просим к делу.

- Жай! пли! вот вам вместо предисловия. Слушайте! Снабженный нужными приказаниями от генерал-фельдвахтмейстера, которого нашел я на пути в Пернов, и сопутствуемый штык-юнкером и двумя пушкарями, выбранными мне в подмогу его превосходительством из искуснейших и опытнейших в защите крепостей, я спешил в Мариенбург тем более, что хотел еще вас перенять на дороге. Через Валки проехал я в полночь, виделся тайно с Фрицем, который сказал мне, что починка экипажа задержит вас еще там на целые полдня. Дорожа вашим спокойствием, я не смел вас разбудить.

Пастор пожал руку цейгмейстеру; Кете бросила на него такой взгляд, который, вторгаясь в сердце, бьет в нем радостную тревогу. Вульф, ободренный этим вниманием, продолжал живее свое повествование:

- Весь изломанный путевой жизнью на коне и сострадая к моему Буцефалу, над которым и жало шпор уже не действовало, я приостановился в Менцене. Там отдохнул я крепким сном и проснулся, когда уже ночь порядочно разгуливала над страною. Месяц, как говорят, заставляющий духов плясать на лучах своих, прямо глядел мне в лицо своим волшебным ликом. Я вспомнил о Долине мертвецов. Дай-ка перемигаемся с длинным ночным бароном ее! - сказал я сам себе и разбудил своих спутников. Храбрые у лафета и в амбразуре, они не любили возиться с духами и потому, наслышавшись об ужасной долине, неохотно собрались в поход. "Скоро полночь!" - сказал тоскливо один из пушкарей. "Это мне и нужно!" - отвечал я и скомандовал к маршу. Только что въехали мы в рощу, из которой по косогору идет дорога в Долину мертвецов, наши кони стали упираться и наконец - ни с места, как пушки без колес. Я рассердился на своего Буцефала и прочел ему палашом порядочный урок; но животное мотало головой, прядало и ворочало назад. Это меня взбесило. Кидаю лошадь, штык-юнкер бросает свою, схватываю пистолеты, и - за мною! пушкари остаются полумертвые при лошадях. Выходим из чащи, и что ж? В самом деле, при свете полного месяца, исполински шагает по долине высокое привидение, выше меня двумя головами, в саване и с мертвецом за плечами. И теперь еще, кажется, вижу, как моталась безобразная мохнатая голова. Невольно охватил меня ужас.

Товарищ стоял окаменелый на одном месте, творя молитву. Это шашни! - сказал мне рассудок. Ободрившись немного, толкаю своего штык-юнкера и приказываю ему следовать за мной. Спешу за привидением по долине в ущелье; оно - от меня. Шаги его не человеческие. Казалось мне, мертвец обернул ко мне голову и страшно кивал ею, как будто звал за собою. Чтобы себя ободрить, я крикнул по лесу, и несколько голосов отвечают мне на разные манеры: тут было и вытье собаки, и мяуканье кошки, и крик совы - одним словом, весь сатанинский хор.

Вдруг забегали огоньки, и деревья начали ходить. Оглядываюсь назад, ищу товарища: его уже не было. Признаюсь, волосы встали у меня дыбом, но я зажмурил глаза, подумал, что иду на сражение, и, открыв их, уже смелее шел за мертвецом. Пытаю силу руки своей над деревом, и при взмахе палаша оно с треском валится в сторону. Это меня еще более ободрило. Иду все за своим вожатаем. В стороне мелькнуло косматое чудовище, обставленное уродливыми каменьями. Привидение с мертвецом от него в сторону; я все за ним через кочки, пни и кусты, то настигаю его, то от него отстаю. Уже я с ним свыкся, но усталость готова подкосить мне ноги. Впереди, шагов за пятьдесят, вижу избушку - в ней огонек. Высокое привидение в нее, я за ним, уж там, и -

бряк, передо мною на полу ужасный мертвец. Привидение исчезло. Земля подо мною заколебалась, и все закружилось. С трепетом оглядываюсь, махая без цели палашом, кругом стены несколько скелетов человеческих в разных положениях: иные держали какие-то значки, другие - большие зажженные свечи; все грозили мне костянками своими. Я слышал, как они переговаривались между собою на языке мертвых; смрадные пары окутали меня; адский хохот надо мною посыпался.

Тут холодный пот меня прошиб; я обмер, споткнулся, запутался в ногах мертвеца и упал прямо на ледяную грудь его... и вдруг, слышу, схватили меня когтями и потащили...

В эту минуту рассказчик громко кашлянул, хлопнули с ужасным стуком ставни, и в кабинете, где были собеседники, сделалась темь. Кете вскрикнула и прижалась к своему воспитателю, который и сам порядочно вздрогнул. Но ставни тотчас отворились, и при свете дня испуганные слушатель и слушательница увидели смеющееся лицо Вульфа, и вслед за тем раздался торжественный хохот его. Он поздравил себя с победою над бесстрашною Рабе и признался, что внезапное закрытие с громом ставней была стратагема(378), устроенная им с Грете, которой за содействие в этом деле обещано безопаснейшее место в замке для ее посуды.

- Поэтому и рассказ ваш выдумка? - сказала прекрасная слушательница, стыдясь минутного своего испуга.

- А где слово шведа? - прибавил пастор.

- Я и теперь честию шведа заверяю, что ни одного слова не солгал, -

отвечал цейгмейстер.

- Удивительно! - сказал Глик.

- Удивительно! - повторила воспитанница.

И тот и другая просили развязки, каким способом удалось ему выпутаться из когтей сатанинских.

- К ней-то и приступаю со стыдом пополам, - произнес цейгмейстер, вздыхая и понизив голос. - С кем на веку не бывает осечки? И лучший конь спотыкается. Иные, прошу заметить, вскрикивают от одного рассказа о мертвецах, а я оробел только перед сонмищем их. Итак, к развязке. "Что вас несло сюда, господин офицер, да еще в полночь?" - раздался надо мною человеческий голос, прерываемый смехом. Я осмелился открыть глаза: страшные видения исчезли; я лежал на канапе в чистой комнате, хорошо освещенной;

подле меня сидел мужчина средних лет, приятной и умной физиономии, хорошо одетый. "Мне кажется, я был в лесу... - сказал я ему, робко осматриваясь, -

и видел много ужасного. Не в сновидении ли мне это все представилось? Но каким образом я здесь? Где я? С кем имею честь говорить?" - "Вы, милостивый государь, - сказал незнакомец, - если не ошибаюсь, господин цейгмейстер Вульф, - находитесь действительно в лесу и в анатомическом театре вашего покорнейшего слуги, доктора медицины Блументроста. А что это за театр анатомический, я вам сейчас объясню, если вы, господин офицер, оправились от испуга вашего", - прибавил он с коварною улыбкой. "Черт побери! - думал я. -

Лучше попасть в цепные объятия кителей, чем под ноготок насмешливого доктора". Делать было нечего; я поручил себя знакомству господина доктора медицины и, краснея, просил его растолковать мне свою загадку. Он взял меня за руку, отворил одну из дверей той комнаты, в которой мы находились, и -

как бы вы думали? - мы очутились в той самой проклятой избушке, где грозили мне скелеты. Пол из гибких досок действительно подо мною заколебался, и грозные остовы замахали свечами и значками своими. Мертвеца уже не было. Я взглянул на господина Блументроста: он смеялся от души. "Не бойтесь, господин цейгмейстер, подойдемте ближе, - сказал он иронически. - Могу похвастаться, что в Европе никто искуснее меня не белит человеческих костей, из которых делаются скелеты. С небольшим двадцать лет, как открыто это искусство Симоном Паули, из Ростока. Немалых трудов и издержек стоило мне дойти до такого совершенства, в каком вы видите мои произведения. Вот этот скелет, например, - прибавил он, указывая мне на самого большого, -

отличается глянцевитостию своих костей. В свое время он водил шайку разбойников на границах псковских, а ныне, по смерти, пугает шведских воинов. Он назначен для Дерптского университета. Вот и значок с нумером и надписью, куда ему следует отправиться. Проволока, пущенная в его руки, дает им необыкновенную гибкость. От этого-то проводника мои куколки так забавно умеют помахивать руками. Заметьте, этот особенно изящен белизною костей. Он с ума сошел от честолюбия: ему хотелось попасть в старосты, чтобы иметь волю бить в селе своем палкою всех, кого ни рассудит; а как жезл сельского всемогущества обращался не от него, а на него, то он удавился. Теперь вы видите, что чудак добился своего: он играет на моем театре едва ли не первую роль. Если бы вы не скучали подробностями, я с особенным удовольствием объяснил бы вам достоинства каждого из членов этого общества. Вот и привилегия, - продолжал Блументрост, указав мне на бумагу в золотой раме, -

данная мне господином генерал-фельдвахтмейстером: она охраняет мое заведение от нападений невежества. А вот одобрения разных академий, которым я доставил уже несколько таких молодцов". Действительно, прочел я привилегию моего начальника, написанную по форме, и аттестаты господина доктора. "Но позвольте мне сделать еще два вопроса, - сказал я. - Куда девалось высокое привидение, за которым я бежал, и мертвец, запутавший меня в сетях своих?" -

"Немой!" - закричал доктор, хлопнув в ладоши. На этот зов явился молодой латыш, необыкновенной величины и так богатырски сложенный, что мог бы смять доброго медведя. "Немой этот, мой помощник, не в первый раз разыгрывает ролю привидения, - присовокупил доктор, - но, признаюсь, ныне превзошел себя.

Немудрено! - он имел перед собою или, лучше сказать, за собою образованного зрителя. Другие довольствуются только увидеть его в долине; но вы преследовали его в самое святилище его искусства. Для чего все это делается, я вам сейчас объясню. Всякое высшее знание, непостижимое для невежественного класса людей, имеет нужду прикрыться от близоруких очей своею таинственностью. Мудрость была бы побита каменьями, если бы показалась черни в своей наготе. Необходимы и в наше время елевзинские таинства(380); и в наше время науки имеют свои жертвы, когда не облечены чудесностью".

- Правда, правда! - сказал, вздохнув, Глик. - Давно ли пострадал было как еретик и колдун Георг Стернгиельм за то, что показал сквозь стекло высокоименитому дерптскому профессору Виргиниусу муху с быка, а другим стеклом зажег чухонцу бороду? Едва спасся бедняга от петли, и то по милости королевы Христины: вечная ей за то слава! Ох, ох! все времена имели и будут иметь своих Виргиниусов.

- Не мое дело углубляться в рассуждения, а только передать вам, что я слышал от доктора, правду сказать, зевая. На моем месте, я выставил бы пушку против всей этой чертовщины; жай! пли! - и, доннерветтер, перестал бы у меня цирюльник пугать народ... Но вы ждете конца моего рассказа. Оканчиваю.

"Искусство мое, - сказал доктор, - имеет нужду в чудесности более, нежели какое другое. Для этого воспользовался я старинною народною сказкою о здешней долине. В материялах для своего дела не нуждаюсь. Высота креста назначена окружными жителями кладбищем для умерших насильственною смертью.

Мое привидение подбирает трупы и доставляет мне ими средства приобретать богатство и славу европейскую. Я показал бы вам теперь свою лабораторию, если бы не знал, что вы более храбры против живых, нежели против мертвых.

Слышите ли, как бурлит в адском котле бедняк, так умильно кивавший вам своею косматою головой?" В самом деле, я слышал, как вода клокотала в ближней комнате, и со стыдом догадался, что этот шум почтен мною говором страшным скелетов. Тут же объяснился и пар, обхвативший меня. Мне хотелось узнать, почему актеры анатомического театра встретили меня так торжественно, со свечами. "Признаться вам, - отвечал скелетчик, - мы вас поджидали. Один человек (имени его не скажу) дал мне знать о вашем намерении познакомиться с духом долины, и мы поспешили исполнить ваше желание. Кажется, все приготовлено с нашей стороны, чтобы сделать вам приличную встречу. Впрочем, хотя эти господа действующие лица были тем же, чем мы теперь, а мы будем еще тем, чем ныне они, могу догадаться, что общество их для вас не совсем приятно. Пойдем успокоить ваших спутников, дожидающихся вас на мызе с нетерпением". Охотно последовал я за своим хозяином из анатомического театра сквозь лес и на мызу. Немой и какая-то пригожая девушка, живая, как порох, освещали нам путь из царства смерти в область жизни. Обласканный и угощенный гостеприимным хозяином, забыв в обществе его, и еще более на добром матрасе, ужасы ночи и, наконец, убежденный, что не надо никогда хвастаться своим бесстрашием, выехал я уже на следующее утро из мызы господина Блументроста.

Советую и вам, любезная сестрица, воспользоваться данным мне уроком.

Глик и воспитанница его смеялись много рассказу проученного храбреца.

Недолго смеялась Кете; недолго была она беззаботна: будущий комендант Мариенбурга заговорил о женитьбе и просил вычеркнуть три мучительные недели из назначенного до нее срока. Пастор призадумался. На беду Кете, пришел в минуту этого раздумья мариенбургский бургомистр и, узнав, о чем шло дело, советовал отложить брачное торжество до окончания войны.

- По крайней мере, - говорил он, - это общее мнение ваших прихожан.

Самолюбивый, упрямый Глик не любил советов; пословицу: ум хорошо, а два лучше считал он суждением робких голосов; для него то было лучшее, что он в кризисы упрямого самолюбия задумал и определил.

- Вот в первый раз приход хочет быть умнее своего пастора! Я не глупее других; знаю, что делаю, - сказал он с сердцем и, сидя на своем коньке, решил: быть брачному торжеству непременно через двадцать дней. Никакие обстоятельства не должны были этому помешать. - Только с тем уговором, -

прибавил он, - чтобы цейгмейстер вступил в службу к Великому Алексеевичу, в случае осады русскими мариенбургского замка и, паче чаяния, сдачи оного неприятелю. - Обещано...

Жаль нам Кете Рабе. Что ж делать? История велит нам вести ее к брачному алтарю. Скоро, скоро придется нам легкое имечко ее заменить полновесным именем госпожи Вульф.

Глава девятая

ОСАДА

Уж много бомб упало в город...

Весь Орлеан стоит над бездной И робко ждет, что вдруг под ним она, Гремящая, разверзнется и вспыхнет...

"Орлеанская дева", перевод Жуковского

Вечером того же дня пришло в местечко известие, что отряд Брандта, вышедший из Мариенбурга, не нашел на розенгофском форпосте ничего, кроме развалин, и ни одного живого существа, кроме двух-трех израненных лошадей;

что Брандт для добычи вестей посылал мили за три вперед надежных людей, которые и донесли о слышанной ими к стороне Эмбаха перестрелке, и что, вследствие этих слухов, отряд вынужден был возвратиться в Менцен и там окопаться. Дней через пять послышалась и в Мариенбурге пальба к стороне Менцена; она продолжалась несколько суток; но известий ниоткуда не было, как будто смерть оцепила страну. Наконец в один вечер показалось необыкновенное зарево, пальба утихла, и вскоре прибежал шведский солдат с вестью об осаде Менцена, разорении мызы и взятии в плен отряда.

Вздрогнули сердца у жителей местечка; гарнизон приготовился к обороне.

Ночь проведена в ужасном беспокойстве. На следующей заре весь Мариенбург тронулся с места. Почетные жители начали перебираться в замок; надежда на милость коменданта заставила и средний класс туда ж обратиться; многие из жителей разбежались по горам, а другие, которым нечего было терять, кроме неверной свободы, остались в своих лачугах.

На главной улице, и особливо к мосту, была необыкновенная суматоха.

Выбрасывали, выносили и перетаскивали из домов имущества; кричали, бегали, толпились, толкали друг друга, рассказывали, что неприятель уже за милю от города; иные едва не сажали его на нос каждому встречному и поперечному, и все старались быть первыми у моста, чтобы попасть в замок, в котором, казалось им, заключалось общее спасение. Мост трещал под тяжестью возов и людей; озеро было усыпано лодками, нагруженными так, что едва не зачерпывали воду. Все простирали руки свои к стражам замка; все молили на разные голоса о пропуске.

- Отворите! это я! - говорил хриплым голосом толстый человек с важною физиономиею и еще более важным, чопорным париком, постукивая в ворота натуральною тростью с золотым набалдашником и перемешивая свои требования к стражам замка утешениями народу:

- Что делать, дети мои! Это жребий войны! Надо поручить себя милосердию бога. Не поместиться же всем в крепостце; я советовал бы вам воротиться.

Видите, и я, ваш бургемейстер, с трудом туда пробиваюсь.

- А! это вы, господин достопочтенный бургемейстер? - спросил кто-то из-за ворот и, не дожидаясь ответа, впустил важного человека с его семейством, челядинцами и толпою клиентов разного возраста и роста, потянувшимися за ним, как многочисленные дети Федула(383).

Надо знать, что в свете каждый немного значительный человек составляет средоточие своего круга и ведет его всюду с собою; другим уже в этом кругу и места нет.

- Посмотрим, как меня не впустят! - кричала вытянутая, сухощавая женщина, в шелковой кофте радужного цвета, в чепчике, смятом на один бок. -

Меня! - повторила она, подперши руки в бока. - Жену первого торговца в Лифляндии! меня, Сусанну Сальпетер!

При этом грозном имени ворота отворились. Сусанна Сальпетер с высоты своего величия гордо посмотрела на толпу, покачала головой, помахала себе в лицо веером, на котором резвились Игры и Смехи, и, толкнув немилосердо вперед несчастную, нахохлившуюся фигуру своего мужа с приветствием: "Voraus, mein Katzchen!"*, вступила важно в крепость.

* Вперед, мой котик! (нем.)

- Аккредитованный погребщик его высокородия, господина коменданта, -

кричал господин, поднимая вверх бутылку. И этот проскользнул в замок. Однако ж не подумай, читатель мой, чтобы в этот роковой день торжествовали только значительность сана, богатства, заслуги или услуги; нет! и дружба, бескорыстная, высокая дружба явила себя также во всем своем блеске.

- Генрих! - сказал жалобным голосом какой-то голяк с фиялковым носом и небритой бородой. - Вспомни, как мы на Иванов день, под вывескою лебедя, чокнули наши чары; что обещал ты мне тогда?

И этот вопиющий голос не был голос в пустыне: усастый Орест протащил своего Пилада сквозь щель едва отворенных ворот. Тут началась толкотня, писк, крик; некоторые с моста попадали в воду.

- Machen Sie keinen Spektakel!* - закричал штык-юнкер, вышедши из замка с отрядом.

* Не устраивайте представления! (нем.)

Народ был прогнан на твердую землю, мост сломан и перенесен на дрова в крепость. Загремели цепи, упал затвор, и двери спасения замкнулись безвозвратно.

На эту тревогу насунулись Владимир и слепец.

- Где дом пастора? - спросил первый у женщины, бежавшей разиня рот.

- Дом? Кто имеет ныне домы! - отвечала она с сердцем.

Другой прохожий был милостивее к нашим путникам: указал им на жилище Глика и в придачу объяснил, что они не найдут там хозяина, потому что он перебрался еще прежде всех в замок под крылышко своего будущего зятя.

Владимир сел с товарищем на берегу озера. Раздумье овладело им. Он знал, что пастор и цейгмейстер не откажут ему в гостеприимстве. Но запереться в крепости для цели неверной? Заточить в ней с собою старца?

Выдерживать осаду? Кто знает, какой конец ее? Подвергнуть Конрада ее жестокостям, может быть, насильственной смерти! И так уже старику жить недолго: он, видимо, день ото дня гаснет. Владимир боялся также и за себя.

Пожертвовать, может статься, собою, когда готовился увидеть родину; потерять плоды стольких трудов и лет - эта мысль убивала его. Ни одного покровителя -

все исчезли: и Паткуль, и маркитантша Ильза, и Фриц. С другой стороны, какое-то предчувствие побуждало его отправиться в замок. Об этом просил его и сам Паткуль. Паткуль знает цейгмейстера; Владимир сам имел случай в Долине мертвецов распознать его свойства, провидеть его геройский дух. Он встанет, этот дух, во всей силе и величии своем, когда преданность к отечеству и королю потребуют от него подвига. Врагу, опасному для русских, надо противопоставить себя. Кто знает? Может быть, и от него самого отечество ждет последней, очистительной жертвы.

Решиться на что-нибудь надо скорее. Русские в тот же день или, по крайней мере, в следующий должны подойти к Мариенбургу, и тогда отнята всякая возможность попасть в замок.

- Друг, - сказал наконец Владимир своему товарищу, пожимая ему руку, -

нам надо перебраться в замок.

- Что ж мешает? - спросил Конрад.

- Замок будет осажден.

- Иди, куда зовет тебя провидение. Мне ль, старцу, тонкою нитью привязанному к земле, задерживать тебя на пути твоем? Разрешу и полечу. Пора и мне поставить в уголок хрупкий посох. Готово сердце мое, о боже! готово!

- Для кого достанется тебе, может быть, пожертвовать собой! Знаешь ли, кто я?

- Друг мой.

- Знаешь ли, что я величайший злодей?

- Ты - друг мой.

- Я русский.

- Давно это мне известно.

- Я всегда скрывал это от тебя.

- Неужели ты думаешь, что слепцы ничего не видят? - Сердце служит им очами. Мое собрало тебя, рассеянного в словах и намеках, в пути и на перепутьях нашего десятилетнего странствия; оно составило себе из человека, который со мною ходит, которого люди называют Вольдемаром, существо особенное, отличное от других, но знакомое мне до последней нити его бытия.

Я люблю его; я привязан к нему всеми способностями души моей; в сердце моем нет ему имени; он заключает для меня весь мир, все человечество. Говори мне, что ты преступник: я не верю тебе. Преступником мог быть Вольдемар; но ты, существо, мною созданное, чист, как ангелы. Я поклонялся бы тебе, если б не знал бога! Мне ль после того не разуметь тебя?.. Сколько раз ловил я сердцем твои болезненные вздохи и читал в них повесть твоих страданий! Ты рассказывал мне о России, как о земле, тебе чуждой; но родина отзывалась в словах твоих. И ты сам сколько раз передал мне в таинственных отрывках повесть твоей жизни! Вольдемар сам не знал этого; Вольдемар спал тогда; но ты - мне все поведал: Москва, София, князь Василий, родина - все тебе драгоценное, заключенное в груди твоей во время бдения, вырывалось у тебя во сне и обличало тебя. Нередко, при опасных для тебя свидетелях, страшась, чтобы ты не изменил самому себе, я подстерегал роковые имена на твоих устах, толкал тебя и прерывал тревожные твои сновидения. Тайну твою хранил я, как будто ты сам мне ее поверил. О! каким благом почел бы я принесть себя в жертву, тебе полезную!

Замолчал слепец. Владимир пал на его грудь, и слезы счастия неподкупного оросили ее. Святой старец ничего не говорил; но вместо ответа на челе его просияла радость. Молча поднялись они и побрели к озеру.

Все лодки, по приказанию коменданта, были потоплены или сведены на берег острова. Только что застали они утлый челн и в нем переехали к замку.

Еще издали заметил их цейгмейстер и приказал спустить им со стены веревочную лестницу, по которой и перебрались они в замок. Неизвестно, что открыли Вульфу наши странники; но видно было по движению в крепостце, что защитники ее приготовлялись к немедленной обороне.

Четвертого августа подошли русские к Мариенбургу. В следующие дни прорыты апроши(386) с трех сторон залива, в котором стоял остров с замком;

на берегу зашевелилась земля; поднялись сопки, выше и выше; устроены батареи, и началась осада; двадцать дней продолжалась она. Искусная оборона цейгмейстера (он распоряжал ею за старостью коменданта) долго расстроивала усилия русских взмоститься на высоты, которые могли бы господствовать над замком. Убийственный огонь, высылаемый Вульфом, снимал людей с батарей, как проворный игрок шашки с доски, подрезывал лафеты у мортир, рассыпал амбразуры и в несколько часов уничтожал труды нескольких дней. Многих русских не досчитывали в рядах и теперь еще бугры свидетельствуют, что удары заржавленных мариенбургских пушчонок были метки. Несмотря на это, хладнокровие Шереметева, принявшего на себя управление осады, не изменялось: он знал, с кем имеет дело. Наконец он внес главную батарею на высоту, с которой, окинув окрестность, мог сказать:

- Замок наш!

С этого времени остров был осыпаем бомбами; одна сторона очень повредилась, но осаждаемые не сдавались. Такое ожесточенное мужество поколебало хладнокровие Шереметева. Велено устроить плоты и быть готовыми к штурму.

В заточении своем пастор и его воспитанница почитали приход гуслиста и слепца особенным для себя благодеянием неба. Владимир, мало-помалу, незаметно, подстрекал самолюбие Глика, представляя ему, сколько бы он полезен был преобразователю России знанием языка русского и других, какую важную роль мог бы он играть в этой стране и какое великое имя приобрел бы в потомстве своими ей заслугами. Что делает он в темном, тесном уголке Лифляндии? Оценены ли его познания шведским правительством? Адрес, над которым он столько трудился, мог ли, будет ли иметь ход? Все это говорилось тайком от цейгмейстера, в минуты задушевной доверенности, и так осторожно, что выговаривал эти жалобы не Владимир, а оскорбленное самолюбие пастора.

Надо прибавить, что и цейгмейстер, как бы перед ужасным переломом жизни, во всех спорах, затеваемых Гликом, стал терпелив, как писчая бумага, и оказывал ему нежную, уступчивую почтительность сына, даже и тогда, когда дело шло о переходе в русскую службу. Воображение Глика, вместе с успехами осаждавших, так разгоралось, что он наконец не стал сходить уже со своего конька и написал, сидя на нем, царю адрес, которым просил о принятии пастыря и паствы мариенбургской, особенно будущего зятя своего, под особенное покровительство его величества. Адрес обещано передать по принадлежности, когда потребуют обстоятельства.

Катерина Рабе цвела и под бурею. Заключенная неприятелем в тесной засаде и готовясь надеть новые цепи, она беспечно утешалась вкрадчивыми рассказами Владимира о России и шутила по-прежнему.

- Настоящая жена храброго коменданта! - говаривал пастор.

Нередко под громом пушек составлялось восхитительное трио из Кете, слепца и гуслиста.

В каком отношении был цейгмейстер к Владимиру? О! его полюбил он, как брата, слушался даже его советов, нередко полезных. С каким негодованием внимал он рассказу его о простодушии и беспечности Шлиппенбаха, которого будто Владимир заранее уведомил о выходе русских из Нейгаузена! С каким удовольствием дал он убежище в своей пристани этому обломку великого корабля, разбитого бурею!

- Скитаюсь теперь без куска хлеба, без надежды! - говорил Владимир голосом оскорбления. - Вот чем заплатили за мои услуги! Ими не умели воспользоваться, а я терплю.

Попечениями своими о доставлении всех возможных выгод нашему страннику хотел Вульф вознаградить неблагодарность к нему своего главного начальника, не умевшего вовремя обеспечить благосостояние человека, столько для него сделавшего. Одним словом, Владимир стал в тех же отношениях к цейгмейстеру, в каких прежде находился к Шлиппенбаху.

Никогда еще молодой странник не тосковал так сильно по отечеству. Часто среди утешительных надежд слышался ему приговор мнимого отца его. "Отца моего? - спрашивал он себя. - Нет, не может быть! Андрей Денисов не отец мне. Слово это не говорит моему сердцу; он только испугал меня неожиданностию. Ничто во мне не двигалось к нему: во мне нет ничего с ним сходного! Когда б он был мне отец, давно бы в Москве, в Поморском ските, где-нибудь, проглянуло ко мне чувство родительское, хотя б из-под вериг пустосвятства. Отец не вел бы на казнь сына, не оставил бы матери моей. Мать моя, кто бы она ни была, не могла полюбить это чудовище. После этого придется мне самого лукавого признать своим отцом! Нет! нет! сети!.."

Так отражал Владимир мыслями и сердцем ужасное объявление ересиарха.

Молчание Паткуля при поверке завещания Кропотова и ответы ясновидящего слепца, для которого несчастный не таил долее истории своей жизни, утвердили его в мыслях, что Андрей Денисов не отец его.

Между тем в лагере осаждавших случилось происшествие, весьма близкое к нашему Владимиру. В один день, когда русский военачальник с высоты, им осиленной, вперил орлиные взоры на башни Мариенбурга, уже не так бойко поговаривавшие, пришли доложить ему, что один раненый рядовой имеет объявить ему слово и дело. Фельдмаршал вошел в свою ставку, туда ж призван и солдат: это был тот самый, которому Андрей Денисов поручил отдать свое послание. Оно вручено фельдмаршалу с обыкновенными солдатскими темпами уважения и подчиненности. Величаво и проницательно взглянул Борис Петрович на служивого и, прочтя на открытом его лице одно смелое добродушие, ласково спросил его, что это значит? Тут подробно рассказал ему рядовой о встрече своей с Денисовым, которого называл переодевшимся боярином. Горестная дума осенила лицо военачальника в то время, как он читал письмо. В этом письме давали знать, кто такой Владимир: довольно было этого объяснения, чтобы погубить его. К тому ж Андрей Денисов присовокуплял, что в то же время, как писал фельдмаршалу, он уведомляет о злодее и Преображенский приказ(389). По прочтении послания Борис Петрович обратился к солдату, приметно удерживаясь от гнева.

- Хвалю твое усердие, - сказал он сурово, отдавая служивому несколько серебряных монет... - но поспешай в Россию, куда ты отпущен. Чтобы через час духу твоего здесь не пахло! и... горько тебе будет, если когда проговоришься об этом письме! Слышишь?..

Смущенный солдат спешил убраться из палатки фельдмаршальской и теми же стопами из лагеря.

Долго, задумавшись, ходил Борис Петрович взад и вперед по палатке.

- Это он! нельзя ошибиться... Поймать!.. казнить!.. заплатить за важные услуги отечеству!.. Надо его спасти!.. - были слова, вырывавшиеся у него по временам.

Скука, грусть видимо означились на важном его лице. Он приказал позвать к себе князя Вадбольского. Ему-то поверил он, как другу, тайну письма, свои опасения насчет несчастливца, служившего так верно русскому войску, и желание свое спасти его от гибели, которая его ожидает, если злодейские происки Денисова найдут себе путь в Москве. Только настоящее время дорого;

впоследствии, при удобном случае, сам он, фельдмаршал, может быть ходатаем за несчастливца. Гонимый находится в Мариенбурге: об этом предупрежден Борис Петрович. Замок едва держится; он должен скоро сдаться. Надо непременно спасти Владимира. Приметы его описаны в письме: нельзя ошибиться.

Вадбольский тем охотнее берется за дело, что угадывает в нем и своего избавителя. Средства спасения придуманы так, что никто об исполнении их не будет знать, кроме третьего лица, именно Мурзенки, много обязанного несчастному (что Паткуль имел случай объяснить фельдмаршалу и что мы узнаем со временем). Душа татарского наездника скрытна, как дно морское.

Глава десятая

СВАДЬБА И ПОГРЕБЕНИЕ

Уже я думал - вот примчался!

Как вдруг мой изнуренный конь Остановился, зашатался И близ границ страны родной На землю грянулся со мной...(390)

Рылеев

Ночь на двадцать четвертое августа была мрачная. По временам только прорезывался этот мрак огнем, вылетавшим клубом с трех батарей русских.

Казалось, его метал с неба сам громодержитель. Замок на острове извергал также с трех сторон огни: воды озера повторяли их. В эти мгновения рисовался и замок, опрокинутый в воде, будто стеклянный дворец феи, освещенный факелами летающих духов. Огоньки, унизавшие высоты, занятые русскими, казались висящими на воздухе. Гром орудий прокатывался по озеру и отдавался по нескольку раз берегами. Наконец к полуночи все померкло и стало тихо, так тихо, что с главного раската можно было слышать, как бежала волна и с ропотом издыхала на береге. Часа два продолжалась тишина. Вдруг с берега что-то свистнуло и загремело; два огненные хвостика очертили по воздуху полукруг, и вслед за тем в замке что-то с ужасным шумом рухнуло; поднялись крики и стенания.

Рассвет дня объяснил причину их: главная стена и один болверк(390) с пушками пали. Фельдмаршал с высоты любовался разрушением крепости.

- Чистая работа! благодарствую! - сказал он, положив руку на плечо бомбардира, стоявшего подле него с улыбкой самодовольствия.

В замке все приуныло. У коменданта составлен был совет. Пролом стены, недостаток в съестных припасах, изготовления русских к штурму, замеченные в замке, - все утверждало в общем мнении, что гарнизон не может долее держаться, но что, в случае добровольной покорности, можно ожидать от неприятеля милостивых условий для войска и жителей. Решено через несколько часов послать в русский стан переговорщиков о сдаче. Сам цейгмейстер, убежденный необходимостию, не противился этому решению.

С веселым лицом явился он на квартиру пастора. Последний одет был по-праздничному; все в комнате глядело также торжественно. Подав дружески руку Вульфу, Глик спросил его о необыкновенном шуме, слышанном ночью. (За домами не видать было сделанного в стене пролома.) Шутя, отвечал цейгмейстер:

- Московиты не такие варвары, какими я их воображал: они знали, что ныне день моей свадьбы, и хотели еще заранее, с полуночи, поздравить меня с батарей своих. Доннерветтер! ныне ж последует сдача нашей крепостцы, и тогда мы расквитаемся с ними.

- Сдача? Слава богу! - воскликнул пастор и в благоговении, сложив руки на грудь, прочитал про себя молитву. - Не отложить ли нам свадьбу до заключения мира?

- Ваше слово, господин пастор, ваше слово должно быть свято. Я хочу, чтобы Катерина Рабе вошла с моим именем в стан русский. Где ж моя невеста?

На зов Глика явилась его воспитанница. Щеки ее пылали; грусть в очах ее походила более на тоску любви; черные локоны падали на алебастровые округленные плечи; шея была опоясана золотым ожерельем с бирюзою;

бело-атласное платье, подаренное ей Луизой и сберегаемое ею на важный случай, ластилось около ее роскошных форм и придавало ей какое-то величие;

стан ее обнимал золотошвейный пояс; одинокая пышная роза колебалась на белоснежной девственной груди. Только одну и могли найти в цветнике комендантского сада: казалось, она запоздала в нем для того только, чтобы кончить жизнь так счастливо. За невестою шел Владимир. Смуглое лицо, черные кудри, небрежно раскиданные, пасмурный взор, бедная одежда резко отделялись от блестящей, роскошной фигуры невесты.

Невеста и жених стали на свои места. Пастор с благоговением совершил священный обряд(391). Слезы полились из глаз его, когда он давал чете брачное благословение. С последним движением его руки отдали в стане русском кому-то честь барабанным боем... и вслед за тем в комнате, где совершалась церемония, загремел таинственный пророческий голос, как торжественный звон колокола:

- И се на главе ее лежит корона!

Все невольно вздрогнули и оглянулись. На пороге двери стоял слепец. Он казался необыкновенно высок; грудь его колебалась, незрящие очи горели, как в то время, когда он рассказывал свои видения в Долине мертвецов. Каким образом пришел в комнату, где совершалось таинство, слепец, один, без проводника, без посоха? Кто был его путеводитель?.. Три дня уже он сильно перемогался. С изумлением, молча, смотрели на него, как на пришлеца с того света. Вдруг он начал колебаться, искал кого-то руками и, произнеся слово:

"позван" - грянулся на пол. Владимир подбежал к нему; он чувствовал еще пожатие его руки; но через миг улыбка смерти порхала уже на лице старца.

Владимир целовал его руку и орошал ее слезами.

Ужас объял всех. Новобрачные спешили в другую комнату, а навстречу им -

штык-юнкер Готтлиг, особенно преданный цейгмейстеру, с известием, что комендант с несколькими офицерами перебрался уже на ту сторону и прислал сказать, что у него идут переговоры о сдаче замка на выгоднейших условиях: гарнизону и жителям местечка предоставлен свободный выход; имущество и честь их обезопасены; только солдаты должны сдать оружие победителям и выходить из замка с пулями во рту.

Румянец вспыхнул на лице Вульфа; видно было на лице его, что он удерживался от негодования.

- Скажи коменданту, - отвечал он довольно спокойно, - что я даю свое согласие; но требую шести часов, чтобы выпроводить отсюда жителей Мариенбурга. Залогом в выполнении условий может остаться господин комендант с товарищами! - прибавил Вульф, коварно усмехаясь.

Потом, переговорив что-то со штык-юнкером шепотом, крепко пожал ему руку, отпустил его и, увлекая с собою новобрачную, пошел с нею отыскивать Глика.

Пастора нашли они в цветнике. Дрожащею рукою бросил он горсть земли на свежую могилу и произнес:

- Мир тебе в селении праведных!

В глубокой горести, опершись на заступ и качая головой, стоял подле него Владимир: слезы струились по его щекам; взоры его как будто выражали:

"Один он только в мире не покидал меня, и его у меня отняли!" Новобрачные также посыпали землею на его могилу, - и скоро земляной бугор скрыл навеки останки вдохновенного старца.

Свадьба и похороны были так смежны, неизвестность, окружавшая наших друзей, так страшна, что нельзя было им не задуматься над бедностью здешнего мира. Штык-юнкер Готтлиг вывел их из этой задумчивости, донеся цейгмейстеру, что волю его обещали исполнить, но что, против чаяния, когда он, Готтлиг, причалил лодку свою к берегу острова, войска русские начали становиться на плоты, вероятно, для штурмования замка.

- Мы встретим их! - сказал Вульф, простился с Гликом и своею супругою и отправился принять гостей, не в пору пожаловавших.

В самом деле, русские на нескольких плотах подъехали с разных сторон к острову. Встреча была ужасная. Блеснули ружья в бойницах, и осаждавшие дорого заплатили за свою неосторожность. Сотни их пали. Плоты со множеством убитых и раненых немедленно возвратились к берегу. Из стана послан был офицер шведский переговорить с Вульфом, что русские не на штурм шли, а только ошибкою, ранее назначенного часа, готовились принять в свое заведование остров.

- В другой раз не будут ошибаться! - сказал хладнокровно цейгмейстер. -

Я требую, чтобы из этих самых плотов сделали мост для перехода мариенбургских жителей, которых я взял под свою защиту!

С торжественным лицом явился Вульф к Глику и застал его в больших трудах. Он высиживал речь, которую хотел произнесть перед русским военачальником, когда последует сдача замка. Госпожа Вульф в глубокой задумчивости сидела неподалеку от него.

- Друзья мои! - сказал цейгмейстер. - Я хлопочу о вашем благополучии.

Бездельники вздумали было не исполнить своего слова; но кто побывал в моей школе, научится держать его. Московитские плоты к вашим услугам, и я заставлю победителей переправить вас на ту сторону.

- Э, э, любезный! где ж у вас, позвольте сказать, Минерва? - говорил пастор, заглядывая беспрестанно в бумагу, перед ним лежавшую, перемешивая суетливо свой разговор на немецком обрывками русской речи и ударяя рукою по столу. - Высокоповелительный вождь российских победоносных... Да, да, мой любезнейший друг, берегитесь, чтобы не... Пали под стопы ваши грозны твердыни крепкого града Мариенбурга, как некогда Троя... чтобы не отплатили вам, говорю я! Брр, бр... Не забудьте своего слова... Минерва несла перед вами эгиду свою...

- О ней-то хотел я с вами переговорить, - перебил Вульф, пожав плечами, и почти насильно отвел Глика в другую комнату. Здесь, под клятвой, открыл он великую тайну. - Только вам, Вольдемару и штык-юнкеру, - прибавил цейгмейстер, - поверил я эту тайну. Спасите себя, мою Кете и тех, кто захочет за вами следовать.

- Вы так жестоко обманули меня? Вы оставляете вдовой ту, с которой только что сочетал вас бог? - произнес горестно пастор. - Зачем же, не любя ее...

- Другому, кто бы мне это сказал, я раскроил бы череп, - перебил Вульф.

- Нет, мой добрый отец, я любил ее слишком много: эту слабость могу только теперь исповедать. Но моя любовь была чиста и возвышенна, как любовь древнего рыцаря: таковою и останется. Я хотел только, чтобы бедная, незначащая сирота носила мое имя - кажется, благородное! в этом, доннерветтер, порукою нынешний день. В шкатулке, которую вверил я вам вчера, найдет вдова цейгмейстера Вульфа, чем обеспечить будущность. Исполнив обязанности дружбы и любви, я имею еще высшие обязанности: пришло время заплатить долг мой королю и отечеству.

Глик убеждал, умолял его именем дружбы, любви, бога оставить свое намерение; но цейгмейстер был неумолим.

- Мое слово неизменно, как сам бог! - сказал последний. - В этом клянусь его святым именем!

Оставалось уступить ему не без большого неудовольствия.

От новобрачной скрыли ужасную тайну. Только при расставании с мужем она заметила в словах его и во всех движениях что-то необыкновенное. Разлука их должна быть часовая, как ей сказали; а между тем глаза его были мокры, когда он прощался с нею и ее воспитателем. Этого никогда с ним не бывало; это недаром! Еще сильнее возродились ее подозрения, когда Вульф, поцеловав ее в лоб, сказал с особенным чувством:

- Будь счастлива!

Невольно содрогнулась она от этих слов, заплакала и бросилась к нему на грудь. Она не чувствовала к нему особенной любви, но привыкла к нему, уважала его, как покровителя, брата, друга; знала, что он к ней привязан;

носила уже его имя - и потерять его было для нее тяжело. Разными обманами старались ее успокоить. Друзья расстались.

Началось шествие мариенбургских жителей из замка по мосту, составленному из сдвинутых плотов русских. Впереди всех медленно и важно выступил пастор в праздничном одеянии. Под левою мышкою нес он "Славянскую Библию", нередко покашливал и бормотал про себя, затверживая приветственную речь. За ним следовала, опустив печально голову, воспитанница его в брачном одеянии, которого не успела скинуть. Занятая мыслями о своем хозяйстве, Грете шла за нею не в меньшей горести. Она несла узел, в котором заключены были, едва выглядывая на белый свет, Квинт Курций, Юлий Кесарь, Езоп и прочие великие мужи древности, удостоенные, по милости пастора, преобразиться из римской и греческой тоги в русскую одежду. Полный тревоги и нетерпения, поспешал за ними Владимир. Медленность шествия досаждала ему;

если б можно, он перебросился бы в стан русский. Клятва, которую он дал Вульфу, - хранить роковую тайну, - может и должна быть нарушена для блага его соотечественников. Допустит ли он своих братьев быть обманутыми шведами и погибнуть нечаянной смертию?

Вслед за нашими друзьями высыпали из ворот замка граждане мариенбургские, как овцы, выпущенные в красный день из овчарни. Часть гарнизона выступила также, малая часть осталась в замке по условию до сдачи его и всех военных снарядов русским.

Долго стоял Вульф на берегу острова, пока не потерял из глаз пастора и ту, которую он называл так долго сестрою своей и так мало своей женою. Близ моста, на авансцене русского стана, стоял благородный представитель своих соотечественников, князь Вадбольский. Ему поручено было распорядиться о приеме дорогих гостей, выступавших из замка. Неподвижный, закованный в одну думу, в одно чувство, он устремил свои взоры на подходившую к нему толпу.

Позади в нескольких шагах от него находились верхом знаменитый Мурзенко, близ него два конных татарина, из которых один держал оседланную лошадь, и четверо спешенных драгун. Все они внимательно сторожили движения Вадбольского; самые лошади их, навострив уши, подняв головы, казалось, одинаково что-то выжидали. Лишь только Владимир вслед за пастором и его домочадцами спустил ногу с моста на берег и взгляд его сошелся с наблюдательным взглядом князя Вадбольского, как почувствовал, что его схватили за руку могучею рукою.

- Тебя ищут! - торопливо сказал ему князь. - Спасайся от беды неминучей!

- Я сам иду! Пора к концу! - отвечал Владимир, хотел еще говорить, но Вадбольский гаркнул:

- Сюда!

Налетели татары и драгуны, окружили их; поднялось около них облако пыли, сквозь которое ничего нельзя было видеть из русского стана и мариенбургскому кортежу. Сильные руки схватили Владимира, не дав ему образумиться, посадили кое-как на лошадь и туго привязали к ней. Мурзенко свистнул и был таков; за ним помчались два татарина и лошадь, к которой прикреплен был узник. Горы, леса мелькали мимо них. Наконец они остановились. Разбитый ездою, истерзанный крепкою перевязью, изнуренный душевными страданиями, Владимир, полуживой, оглянулся. Все вокруг него ходило. Что с ним сделалось, где он был, где теперь, не понимал он. Его развязали, сняли с лошади, посадили на мураву и дали ему выпить воды. Он очнулся и увидел себя у калитки Блументростовой мызы; перед ним стоял Мурзенко; два татарина ухаживали за несколькими лошадьми.

Мурзенко, заметив, что он пришел в себя, подал ему бумагу. Владимир взял ее и прочел на ней следующие строки, рукою фельдмаршала написанные:

"Спасайся, беги в Чудь, в Польшу, куда хочешь; только в России не показывайся. Не снесешь там головы своей. Злодей Денисов ищет твоей погибели и пишет о тебе в Москву, в царскую Думу. Спасти тебя теперь не могу: ты -

Последний Новик! Молим бога и всех святых его подать нам случай оказать тебе нашу благодарность. Будем узнавать о тебе на известной мызе. Наш посланный вручит тебе знак нашей признательности, какой может тебе по времени пригодиться".

- Итак, господи, ты судил мне родины не видать!.. - сказал Владимир, прочитав записку, и зарыдал так горько, что привел в жалость татарского наездника.

Мурзенко, не понимая причины его горести, старался, однако ж, по-своему утешить его и подал ему кошелек, туго набитый золотом.

- Отдай этот дар назад тому, кто прислал его! - сказал с негодованием Владимир, оттолкнув руку татарина. - Объяви ему, что я не наемщик. За деньги не делают того, что я сделал. Господи! о господи! за что лишил меня товарища, родителей, отечества? За что отвергаешь и смирение мое, и мое раскаяние?.. Не лиши меня хоть последней милости, молю тебя: сделай, чтобы, когда узнают о смерти Последнего Новика, русские, братья его, совершили по нем поминовение и помолились о спасении души того, кто любил так много их и свою родину!

Тут Владимир, закрыв глаза руками, опять горько заплакал; но немного погодя встрепенулся и сказал Мурзенке:

- Может быть, еще не поздно!.. Скачи назад, иди прямо к Шереметеву и скажи ему, чтобы русские не входили в замок. Там офицер шведский зажжет пороховой погреб; взорвет!..

- Пуф! - вскричал Мурзенко, показывая движениями, что он понял Владимира. - Бездельника! Собака швед! понимай моя... Добре, добре! -

прибавил он, обняв Владимира и утерев кулаком слезу, навернувшуюся на щель одного глаза. - Моя твоя не забудет. По твоя милости моя пулковник. Авось моя твоя добре сделает.

С последним словом кликнул он своих татар, сел на коня и, как вихрь, взвился по дороге к Мариенбургу.

Проводив на мызу господина Блументроста Владимира, с которым судьба так жестоко поступила в минуты его величайших надежд, мы возвратимся к мосту мариенбургскому. Внезапное похищение его несколько расстроило церемониальное шествие, предводимое Гликом. Последний едва не перемешал в голове частей речи, составленной по масштабу порядочной хрии(397), от которой отступить считал он уголовным преступлением.

Князь Вадбольский, управившись с Владимиром, поспешил к пастору и, узнав, что он говорит по-русски, обласкал его; на принесенные же им жалобы, что так неожиданно и против условий схвачен человек, ему близкий, дан ему утешительный ответ, что это сделано по воле фельдмаршала, именно для блага человека, в котором он принимает такое живое участие; и потому пастор убежден молчать об этом происшествии, как о важной тайне.

Глик с своими прихожанами и обезоруженными шведскими офицерами, вышедшими из замка с частью гарнизона, отведен был в стан русский. Там, в богатой ставке, которую мы уже прежде описали, ожидал их фельдмаршал, окруженный многочисленным штатом. Почетные жители Мариенбурга были введены в нее, и взоры воинов русских обратились на прекрасную воспитанницу. Несмотря на присутствие главного начальника, многие единодушно вскричали: "Вот пригожая девушка!" - "Das ist ein schones Madchen!" Сам фельдмаршал невольно охорошился, призвал улыбку на важное лицо свое и не раз взглянул на нее глазами, выражавшими то, что уста других произнесли.

Госпожа Вульф, краснея от общего внимания, на нее обращенного, и от похвал, которыми была осыпана, казалась оттого еще прелестнее. Это внимание, не ускользнувшее от глаз пастора, и ласковый прием, сделанный ему фельдмаршалом, придали ему бодрости. Кашлянув и поправив на себе парик, он спешил изумить своих слушателей речью, произнесенною на русском языке. В ней собрана была вся ученость его, подпертая столбами красноречия и любовию его к славе Петра I - любовию, зажженною взглядом на него великого монарха под Нейгаузеном, питаемою русскими переводами, которые намеревался посвятить ему, и надеждою основать в Москве первую знаменитую академию, scholam illustrem. В заключении просил оратор повергнуть к стопам его величества адрес, им заготовленный, о принятии уж не Мариенбурга - целой Лифляндии под свое покровительство. По окончании речи Глик подал фельдмаршалу "Славянскую Библию" в огромном формате, которую держал доселе под мышкою и которая мешала ему порядочно размахнуться. Ободренный лестным вниманием и признательностию высокого русского сановника, обещавшего ему свое покровительство и денежное пособие на учреждение в Москве училища и заверявшего его в милостях царя, который умел ценить истинную ученость, пастор почитал себя счастливее увенчанных в Капитолии. Все мечты, все грезы его самолюбия сбывались! Вслед за Библиею представлены великие члены его семейства, исторгаемые один за другим из смиренного убежища, в котором держала их Грете, а за ними его воспитанница, офицеры шведские и почетные жители Мариенбурга, принятые, волею их или неволею, под покровительство восторженного оратора. Всех отрекомендованных Гликом фельдмаршал оставил у себя обедать. За столом радушный хозяин так ободрил их, что они забыли свое горе и казались дорогими гостями на веселом пиршестве. Говорили и о Вульфе, несмотря на желание Глика отстранить от себя печальную мысль о нем. Когда узнали, что он муж и только что несколько часов муж прелестной воспитанницы, фельдмаршал сказал по-немецки:

- Ваш зять порядочно натрубил нам в уши: три недели не дал он нам покоя своею музыкою и недавно еще задал нам порядочный концерт. Надо бы отплатить ему ныне тем же, - прибавил он, смотря значительно на госпожу Вульф, - но мы не злопамятны. Пусть увенчают его в один день и лавры и мирты, столько завидные!

Госпожа Вульф покраснела и, прибавляет хроника, вздохнула...

Комментарии не объясняют этого вздоха. Известно нам только, что с того времени называли ее прекрасною супругою несносного трубача...

После обеда гости были отпущены по домам. Пастору обещано доставить его с честию и со всеми путевыми удобностями в Москву, как скоро он изъявит желание туда отправиться. Все разошлись довольны и веселы.

Настал условный час приема замка. Сначала послан был к цейгмейстеру шведский офицер с предуведомлением, что русские идут немедленно занять остров.

- Все готово к приему их! - отвечал хладнокровно Вульф.

Несколько баталионов русских тронулось из стана с распущенными знаменами, с барабанным боем и музыкою. Голова колонны торжественно входила в замок, хвост тянулся по мосту. Гарнизон шведский отдал честь победителям, сложил оружия, взял пули в рот и готов был выступить из замка... Дело стало за цейгмейстером, которого не могли сыскать. Поднялась пыль за местечком по дороге из Менцена, быстро вилась клубом, исчезла в местечке; уже на берегу виден татарский всадник - это Мурзенко. Он махал рукою и кричал что-то изо всей силы; слова его заглушены музыкою и барабанным боем...

В эту самую минуту среди замка вспыхнул огненный язык, который, казалось, хотел слизать ходившие над ним тучи; дробный, сухой треск разорвал воздух, повторился в окрестности тысячными перекатами и наконец превратился в глухой, продолжительный стон, подобный тому, когда ураган гулит океан, качая его в своих объятиях; остров обхватило облако густого дыма, испещренного черными пятнами, представлявшими неясные образы людей, оружий, камней; земля задрожала; воды, закипев, отхлынули от берегов острова и, показав на миг дно свое, обрисовали около него вспененную окрайницу; по озеру начали ходить белые косы; мост разлетелся - и вскоре, когда этот ад закрылся, на месте, где стояли замок, кирка, дом коменданта и прочие здания, курились только груды щебня, разорванные стены и надломанные башни. Все это было делом нескольких мгновений. Последовала такая же кратковременная тишина, и за нею послышались раздирающие душу стоны раненых и утопавших, моливших о спасении или смерти. Немногие из шведов и русских в замке чудесно уцелели. Не скоро также были посланы люди с берегу, чтобы дать им помощь;

опасались еще какого-либо адского действия из уцелевшей башни. Испуганное войско русское высыпало из стана на высоты и приготовилось в бой с неприятелем, которого не видели и не знали, откуда ждать.

Вульф сдержал свое слово: и мертвеца с этим именем не нашли неприятели для поругания его(400). Его могилою был порох - стихия, которою он жил.

Память тебе славная, благородный швед, и от своих и от чужих!

История не позволяет мне скрыть, что месть русского военачальника за погубление баталиона пала на бедных жителей местечка и на шведов, находившихся по договору в стане русском, не как пленных, но как гостей. Все они задержаны и сосланы в Россию. Не избегли плена Глик и его воспитанница, может статься, к удовольствию первого. Шереметев отправил их в Москву в собственный свой дом. Местечко Мариенбург разорено так, что следов его не осталось.

Иван Лажечников - Последний Новик - 06, читать текст

См. также Лажечников Иван Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Последний Новик - 07
Конец третьей части ЧАСТЬ 4 Глава первая У РАСКОЛЬНИКОВ Устал я, тьма ...

Последний Новик - 08
Глава шестая ПРОДОЛЖЕНИЕ ПОВЕСТИ То песнь про родину мою: Я день и ноч...