Всеволод Крестовский
«ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 12 Том 2.»

"ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 12 Том 2."

XXIV

ЛОТЕРЕЯ НЕВИННОСТИ

В веселых домах петербургских происходит иногда торжество совсем особого рода. Бывает оно совершенно случайно, однажды в несколько лет, так как случаи, подающие к нему повод, выдаются весьма редко и почитаются вполне исключительными. Тем не менее самое торжество сохраняется в преданиях веселых домов, и в подходящих казусах оно из преданий всецело переносится в действительность. Словно о каком-то празднике мечтают о таких торжествах акулы-тетушки и их верные фактотумы Сашеньки-матушки. "Сюжет" подобного торжества составляет молодая непорочная девушка. Особы, подобные Сашеньке-матушке, хотя и не играют в торжестве непосредственной, видной всем и каждому роли, тем не менее они пользуются, наряду с тетеньками, значительной долей плодов его, ибо сквозь их руки идет доставка самого "сюжета" и главного материала, фигурирующего на первом плане такого праздника.

Едва лишь удастся тетеньке захватить в свои лапы девушку, она приступает к самодельной фабрикации особого рода билетиков. Занумерованные билетики имеют назначение служить входной маркой на торжественный праздник. Недели за две, а иногда за три до вожделенного дня тетенька вместе с экономкой старается распихать возможно большее количество марок наиболее близким знакомым из своих привычных посетителей. Эти, в свою очередь, совершенно доброхотно помогают ей, навязывая полученные билеты разным своим приятелям, а те своим и т.д. Все это производится, конечно, негласным и конфиденциальным порядком. Главнейшим же образом тетенька всегда старается действовать самолично, ибо в этом заключается ее прямой интерес, так как входные марки раздаются не безвозмездно: для каждой из них, по усмотрению тетеньки, назначается особая цена, смотря по средствам получателя, от десяти до двадцати пяти рублей серебром, причем тетенька, конечно, прилагает все свои старания для того, чтобы выторговать себе возможно большую сумму. И ни одна из старожилок этой категории не запомнит еще случая, чтобы оказался недостаток в любителях подобных лотерей.

Молодую девушку, которую предназначили играть на подобном торжестве роль жертвы, тщательно скрывают от всех посторонних глаз и зачастую не дозволяют даже никакого сообщения с будущими ее товарками. Совершенно изолированная от них, она живет в особой квартире тетеньки, под личным ее присмотром. Во всех прихотях ей стараются угодить самым предупредительным образом, нашивают разного нарядного тряпья, дарят золотые безделушки и коробки конфет, отнюдь не давая раздуматься над своим положением, из боязни выпустить из рук столь драгоценную добычу. В эти приготовительные дни предупредительная, нежная ласковость тетеньки в отношении будущей дебютантки не сравнима ни с чем. Три родные матери, слитые воедино, казалось, не могли бы быть лучше и любовнее. Девушку постоянно держат в каком-то чаду и рассеивают всеми способами, лишь бы не давать ей грустить и задумываться. Тысячи самых разнообразных, ловких аргументов и убеждений пускаются в ход для того, чтобы укрепить ее в однажды уже принятом решении, которое зачастую со стороны девушки было не более как взбалмошным сумасбродством, горячкой минутного увлечения или минутной, необдуманной ветреностью. Будущая веселая жизнь изображается ей в самых привлекательных, ярко-золотистых и розово-радужных красках, а лотерейные билетики меж тем в это самое время все больше и успешнее распускаются исподволь по рукам любителей.

Но вот билеты сполна уже распроданы, день назначен, и тетеньке остается только обдумать один, уже последний, но самый ловкий пассаж. Ей надобно во что бы то ни стало выманить у молодой девушки формальную расписку, которая с двойным, если даже не с тройным избытком гарантирует деньги, потраченные на ее наряды. Коль скоро документ подписан и девушка признала свой долг - мертвая петля уже затянута.

* * *

К такому-то вот торжеству готовились в известном уже нам веселом доме.

С девяти часов вечера освещенная зала начала наполняться любителями.

Явился и Герман Типпнер - по обыкновению с черного хода. Ключница Каролина поспешила выбежать к нему навстречу с приказанием от хозяйки не показываться до времени в зале, а обождать, пока позовут, в ее, Каролининой комнате. Это было сделано из предосторожности, на всякий случай, дабы тапер, неожиданно увидев здесь свою, еще невинную, дочь, не вздумал учинить скандал, который, пожалуй, мог бы расстроить планы тетушки, заставив ее раздать обратно полученные уже деньги, если бы розыгрыш не состоялся. Взять же на этот вечер где-нибудь другого тапера она не заблагорассудила, потому что новому пришлось бы заплатить сравнительно большую сумму, а тетеньки-акулы, особенно немецкой расы, все вообще отличаются самою скаредною бережливостью: "Лишь бы лотерею-то разыграть, да выигрыш предоставить, - думала содержательница веселого дома, - а там пускай его подымет какой угодно скандал: дело-то будет уже сделано - прошлого не вернешь, да если и по закону тягаться, так ничего не возьмет, потому - рука руку моет".

Таким образом, необходимая предосторожность была исполнена. Герман Типпнер, никогда не принимавший участия в интересах веселого дома, еще с неделю назад слышал, что здесь готовится известного рода праздник, но, по обыкновению, с прискорбием подумав про себя об участи еще одной новой жертвы, въяве не подал, что называется, ни гласа, ни воздыхания, так как считал это делом до него лично вовсе не относящимся. Поэтому и теперь, встретя извещение Каролины Ивановны, он безусловно подчинился ее решению, полагая, что верно это почему-нибудь так надо, и не задал себе труда подумать - почему и для чего именно надо?

Дней за пять до этого рокового вечера Луиза первый раз в жизни обманула его, сказав, что отправляется в Кронштадт, погостить к своей тетке. Герман Типпнер поверил ей безусловно, так как в Кронштадте действительно обитала сестра его покойной жены, у которой иногда гащивали его дочери.

Все это время девушка находилась под непосредственным влиянием Александры Пахомовны, которая неустанно продолжала оплетать ее самым ловким образом, поддерживая в ней экзальтированное состояние. По ее-то наущению Луиза и на обман решилась; но вместо Кронштадта очутилась она у тетеньки из Фонарного переулка. Эта сулила ей золотые горы в весьма близком будущем, а та мечтала про себя лишь о том, что с помощью тетенькиных золотых гор, наконец-то, слава богу, покончатся все нищенские лишения, недостатки и печали ее семейства.

* * *

Пока собирались знатные гости, в спальной комнате самой тетеньки происходила грустная сцена...

Две нарядные девушки, из числа будущих товарок Луизы, одевали ее, словно невесту к венцу. Тут же торчала и сама тетенька вместе с Александрой Пахомовной, которая, сжигая папироску за папироской, не переставала утешать и ободрять смущенную девушку.

Луизе было лихорадочно жутко.

Ее наряжали в белое кисейное платье и прикалывали к чересчур открытому лифу живую белую розу, а в душе ее в это время боролись и страх, и стыд, и сомнение, и смутная дума о темном будущем. Но все эти тревожные ощущения смолкали перед твердой решимостью принести себя в жертву ради блага отца и сестры Христины.

"Пускай уж я буду такая! - думала девушка. - Зато, авось, ей помогу остаться честной... Лишь бы у меня были средства - она не пропадет, не дам погибнуть! Если мне не удалось, так пусть она будет чистым, хорошим утешением отцу".

И при этих думах на глаза ее навертывались слезы. А тетенька замечала на это, что плакать не годится: "Фуй!.. Глаза будут красные, все кавалеры скажут, что плакала. Это, мол, нехорошо, надо радоваться, а не плакать". Но при таких утешениях раздраженная девушка чувствовала только охоту нещадно вцепиться когтями в ее мясисто-толстую физиономию.

Раздался легкий стук в запертую дверь и послышался голос ключницы, которая извещала, что скоро уже десять часов и гости почти все уже собрались.

- Ну, пора и отправляться! - с пошлой, самодовольной улыбкой вздохнула тетенька.

У смертельно побледневшей Луизы подкосились ноги.

- Воды!.. - послышался ее стонущий, страдающий шепот, вместе с которым в изнеможении бессильно опустилась она на стул, и из груди ее вырвалось короткое, порывисто сдержанное рыданье - вырвалось и заглохло... Через минуту не было и следов его.

Тетенька морщилась: ей не нравились эти сцены. Пахомовна утешала, говоря, что все, мол, это пустяки; хорошего, мол, дела нечего бояться и советовала не мешкать, а выходить скорее в залу и кончать все разом.

- Нет, постойте... бога ради... оставьте меня одну... на одну только минуту! - с каким-то внезапным порывом обратилась к ним девушка. - Я сейчас... сейчас приду к вам!..

Хозяйка нахмурилась еще больше, но Пахомовна успокоительно мигнула ей глазом, и все вышли из комнаты, причем тетенька не преминула приставить глаз к щели неплотно затворенной двери, дабы наблюдать, что станет делать оставшаяся наедине девушка.

Луиза, после некоторого раздумчивого колебания подошла к окну, сквозь стекла которого виднелось темно-синее звездное небо и, опустясь на колени, стала молиться. Молитва эта была непродолжительна, но после нее девушка вышла из комнаты уже совершенно спокойной и твердой поступью.

Через минуту в освещенную и многолюдную залу из дверей темного коридора выкатилась самодовольно торжествующая и даже отчасти горделивая фигура самой мадам-тетеньки, за которою две девушки ввели за руки белую Луизу. Ключница Каролина Ивановна замыкала своею особою это торжественное шествие.

По зале пронесся гул говора, восклицаний и замечаний весьма нецеремонного, цинического свойства.

Почувствовав себя среди этой толпы единственною точкою всеобщего любопытства, на которую в эту минуту было устремлено столько наглых и внимательных глаз, Луиза побледнела и смутилась почти до обморока. Ей захотелось умереть в эту минуту; захотелось вдруг мгновенно исчезнуть - не знать, не слышать, не видеть, не чувствовать ничего; захотелось, чтобы не было света этих проклятых ламп, которые озаряют ее лицо, ее обнаженные плечи, грудь и руки, ее великий стыд, позор и смущенье; чтобы вдруг объяла всех и вся непроницаемая тьма и глухота, чтобы либо она, либо все окружающее перестало вдруг существовать в то же самое мгновение.

Каролина принесла и поставила на стол две хрустальные вазы, наполненные свернутыми в трубочку билетиками. В одной лежали нумера, в другой пустые белые бумажки, из которых на одной только написано было роковое ужасное слово.

Две девушки подвели Луизу к этому столу, а тетенька приказала ей вынимать из вазы с пустыми билетами одну за другой свернутые бумажки.

Луиза, почти ничего не помня и не понимая, безотчетно повиновалась ее словам и машинально опустила руку в хрустальную вазу.

- Nun ich will malsehn, wehn Gott ihnen*, - с безмерной пошлостью улыбнулась Каролина, и, принимая из рук Луизы бумажку за бумажкой, сама в то же время вынимала билетики из другого сосуда и громко выкрикивала выходивший нумер.

* Ну-ка теперь я посмотрю, на кого бог нанесет! (нем.).

В публике раздавались то веселые, то досадливые возгласы любителей:

"Эх, спасовал!.." "Сорвался!.." "Не вывезла кривая, двадцать пять рублей даром пропали!" - и тому подобные восклицания, в общей сложности своей выражавшие обманутую надежду.

Смертельно бледная девушка продолжала меж тем трепещущими пальцами вынимать из вазы роковые билетики.

Ее заставили самое, своею собственной рукой вынимать свою темную судьбу, и в этих машинальных движениях руки было нечто трагически зловещее, нечто общее с самоубийством или с собственноручным подписанием своего смертного приговора.

Эта зала была ее позорной площадью. Этот стол был ее эшафотом, а палач, еще неведомый ни ей, ни самому себе, стоял в окружающей толпе, которая весело смеялась, и среди цинично остроумных шуточек, с живейшим любопытством следила за исходом интересной лотереи.

Чем меньше оставалось в вазе билетов, тем бледней становилась Луиза. Белая роза ходуном ходила на ее открытой груди, которая туго, тяжело вздымалась и опускалась бессильно и медленно, словно бы ее нестерпимо давил какой-то странный, железный гнет. На гладком лбу ее проступили редкие капли холодного пота.

Билетов становилось все меньше и меньше, и с каждой вновь открытой бумажкой, с каждым выкриком нового нумера, на душе Луизы все жутче да жутче, и словно бы какие-то острые клещи впивались в ее сердце, тянуче крутя его и вырывая вон из груди, вместе с какой-то нудящей до тошноты тоскою ожидания. Рука трепетала все сильней и сильней. Последняя роковая минута подходила все ближе и ближе, с каждым вновь вынимаемым билетом.

- Номер сорок восьмой - Acht und vierzig! - выкрикнул голос Каролины.

Луиза развернула билет, и с легким, глухо задыхающимся в груди криком, вся помертвелая, бессильно опустила руку, державшую развернутый билетик.

Вот когда, наконец, наступила она, эта роковая минута!

Экономка проворно выдернула из ее пальцев бумажку и, широко улыбаясь, торжественно и громко провозгласила на всю залу.

- Der kalte Fisch!

- Koschere Nekeuve! - подхватила по-еврейски стоявшая вблизи девушка*.

* На языке известного рода женщин метафорическое название "Der kalte Fisch" ("холодная рыбица") означает невинную девушку. Вместе с этим названием равносильно господствует и другое - еврейское, совершенно равнозначащее первому. "Koschere Nekeuve", которое они не совсем-то верно переводят словами "постная девица".

XXV

ЖЕРТВА ВЕЧЕРНЯЯ

- Моя! - в ответ на Каролинин возглас раздался каким-то животненно жадным и радостным звуком голос плотного купеческого сынка, который с побагровевшими щеками и сияющим взором прокрался вперед сквозь толпу, высоко держа над головой свою марку.

- Браво! браво! - общим взрывом пронеслось в публике среди смеха и рукоплесканий.

- Молодец! Вот так молодец! Ай да малина! - азартно дополнили несколько голосов ни к селу ни к городу.

- Экая завидная штука! Досадно, черт возьми! - почмокивали языками и подмигивали глазами иные из окружающих.

- Ну, брат Пашка, спрыски с тебя, спрыски! - надсаживались из толпы вслед счастливцу его приятели, отчаянно размахивая руками.

- Честь имеем поздравить! Же ву фелисит, мосье! - любезно и не без почтительности сделали ему книксен мадам с экономкой.

Пашка с апраксинской ловкостью подскочил к Луизе и хлопнул ее по плечу.

- Стал быть, мой куш?! - произнес он, окидывая вокруг всю залу вопросительным и в то же время победоносным взором, и, словно купленную лошадь, стал разглядывать свой выигрыш во всех его статьях и достоинствах.

- Ишь ты, сударь мой, - говорил он, хватая за талию ничего не понимавшую и словно бы вконец остолбеневшую девушку, - породистая дама, бельфамистого сложения, одним словом, почтеннейший мой, формулезная женщина.

- Какой масти? - кричал ему из толпы голос приятеля.

- Буланой, - откликнулся неизвестный остроумец.

- Жаль, что не вороная! Вороная ходче... Пашка, подлец, говорю, спрыски с тебя! Заказывай шинпанского!

- Могите! - хлопнул ладонью по столу сияющий Пашка. - Мадам! прикажите хлопушку пустить! Пущай наши молодцы угощаются!

- Хлопушу? - возразил приятель. - Нет, брат Пашка, врешь! Ты шестерик поставь. Полдюжины хлопуш на первый случай, чтобы на всю Ивановскую проздравление было!

- Что ж, можно и шестерни, - развернулся Пашка, - при такой моей радости, согласен!.. Мадам, предоставьте молодцам нашим шестерик хлопуш, пойла, значит, эфтого самого. А вы, деликатес девица, милости просим со мною!

И он, захватив под руку Луизу, не повел, а почти потащил ее за собою из комнаты.

В темном коридоре успел только мелькнуть белый шлейф ее кисейного платья и исчез за дверью.

После этого ключница выпустила старого тапера из его заключения.

Полубольной уселся он за рояль, и в шумном зале раздались веселые звуки фолишонного кадриля. Составились веселые пары, и поднялась пыль столбом от неистового топанья и отвратительно безобразных кривляний.

* * *

Около часу спустя из темного коридора раздался разгульный голос Пашки.

- Гей! Мадам! Шимпанского! Ставь две дюжины хлопуш! Запирай двери, никого не пускай! За свой счет всю публику, значит, угощаем! Пущай все поют да поздравляют жениха с невестой!

Ящик с двумя дюжинами бутылок не заставил долго дожидать себя; стаканы налиты, и большая часть публики не отказалась от дарового угощения.

- Идут! идут! - махала руками экономка, вбегая в залу, и обратилась к таперу: - Живей марш играй! Einen teierlichen Zeremonialmarsch!*

* Торжественный церемониальный марш! (нем.)

- Мит грос шкандаль! - подхватил голос неизвестного остроумца.

- Встречайте, господа, встречайте! Gratulieren sie doch das Paar!* - в каком-то экстазе, размахивая лапами, обратилась Каролина к почтеннейшей публике.

* Поздравляйте же чету! (нем.)

И вот под громкие звуки торжественного марша откормленной утицей выкатилась в залу сама мадам-тетенька, с расплесканным стаканом шампанского в торжественно поднятой руке, а за нею гоголем выступал разгулявшийся Пашка, волоча под руку сгорающую от стыда и до болезненности истомленную девушку.

- Уррра-а! Браво! - громким, дружным криком пронеслось по зале.

Пашка раскланивался с комической важностью, не выпуская из-под руки свой живой приз.

А звуки фортепиано меж тем не умолкали.

Отец, не ведая сам, что творит, торжественным маршем встречал и приветствовал позор своей дочери.

Но вдруг эти громкие звуки неожиданно порвались на половине такта и умолкли.

Взоры тапера нечаянно упали на приволоченную девушку.

Это был удар молнии. Он оглушил и ослепил его. Старик не верил глазам своим - но нет, это не сон, это все въяве совершается, это точно она стоит - она, его Луиза, его дочь родная.

При неожиданном перерыве звуков все головы с невольным любопытством обратились в сторону тапера. Все видели, как мгновенно искривилось его лицо каким-то страшным, конвульсивным движением, как с онемело раскрытым ртом и расширившимися неподвижными глазами медленно поднялся он со стула, как протянул он по направлению к девушке свою изможденную, трепетную руку, как силился вымолвить какое-то слово - и вдруг, словно безжизненный труп, без чувств грохнулся затылком об пол.

Раздался отчаянный женский вопль, и в то же мгновение, вырвавшись из лап своего обладателя, Луиза бросилась к отцу и поникла на грудь его.

Почтеннейшая публика никак не ожидала такого оборота обстоятельств. Более благоразумные и более трусливые, предвидя скверную историю с полицейским вмешательством, торопились взяться за шапки и поскорее ретировались из веселого дома. Более любопытные и более пьяные, столпившись вокруг бесчувственного старика и бесчувственной девушки, решились ждать конца курьезной истории.

- В больницу!.. Скорее в больницу его!.. Вон отсюда!.. Дворников, дворников зовите!.. - метались из угла в угол экономка с тетенькой.

Явились дворники и потащили старика из залы.

Очнувшаяся девушка встрепенулась и, быстро вскочив с колен, в беспамятстве погналась вслед за ними.

Но ее вовремя успели схватить сильные руки экономки.

- Пустите!.. Пустите меня!.. Отец мой!.. Боже!.. Господи!.. Пустите, говорю! - вопила и металась она в беспамятстве, стремительно вырываясь из лап Каролины, на помощь которой подоспела и сама тетенька.

Двум против одной бороться было нетрудно, и Луизу насильно увлекли во внутренние комнаты, откуда еще мучительнее, еще отчаяннее раздавались ее безумные крики. Наконец, вне себя от ярости, она стала кусаться и царапать их ногтями.

- Ach! du gemeines Thier!* - гневно вскричала тетенька, - ты драться еще!.. Кусаться! Da hast du, da hast du!**

* Ах ты, подлое животное! (нем.)

** Вот тебе, вот тебе! (нем.)

И вслед за этим отчетливо раздались хлесткие звуки нескольких полновесных пощечин.

Расписка Луизы лежала уже в кармане тетеньки, и потому ей незачем было прикидываться теперь кроткой и нежной. Она вступила в свои настоящие, законные права над личностью закабаленной девушки.

- Жертва!.. Вот она - жертва вечерняя!.. - пьяно промычал неизвестный остроумец, нахлобучивая на глаза помятую в суматохе шляпу и - руки в карманы - шатаясь, пошел из веселого дома.

XXVI

ФОТОГРАФИЧЕСКАЯ КАРТОЧКА

- Боже мой, да это она... она! - изумленно прошептала княжна Анна, склонившись над роскошным альбомом своего брата и пристально вглядываясь в фотографическую акварельную карточку замечательно красивой женщины. - Брат, поди сюда! Бога ради, кто это такая?

- Баронесса фон Деринг, - ответил Каллаш, мельком взглянув на карточку. - Чем она тебя заинтересовала?

- Странное, почти невозможное сходство! - пожала плечами сестра. - Я вот и через двадцать лет как будто сейчас вижу эти черты, эти глаза и брови... Да нет, неужели бывают на свете такие двойники? Ты знаешь, на кого она похожа?

- А бог ее знает... Сама на себя, полагаю.

- Нет, у нее был или есть двойник; это я знаю наверное. Ты помнишь у нашей матери мою горничную.

- Наташу? - проговорил граф и, словно припоминая, сдвинул свои брови.

- Да, горничную Наташу. Такая высокая белолицая девушка... Густая каштановая коса у нее была - прелесть, что за коса!.. И вот точно такое же гордое выражение губ... Глаза проницательные и умные... Эти сросшиеся брови... Да, одним словом, живой оригинал этой карточки!

- А-а! - медленно и тихо проговорил граф, проводя по лбу ладонью. - Точно, теперь я вспомнил. Кажись, ведь она исчезла куда-то, совсем неожиданно?

И он нагнулся над карточкой баронессы.

- А ведь точно: ты права. Как смотрю теперь да припоминаю - действительно, большое сходство!

- Да ты вглядись поближе! - с одушевлением настаивала сестра. - Это совсем живая Наташа! Конечно, тут она гораздо зрелее, женщина в полной силе. Сколько лет теперь этой баронессе?

- Да лет под сорок будет. Но этого почти совсем незаметно, и на лицо ты никак не дашь ей более тридцати двух.

- Ну, вот! И той, как раз, было бы под сорок.

- Лета-то одинаковые, - согласился Чечевинский.

- Да!.. - грустно вздохнула Анна. - Вот двадцать два года прошло с тех пор, а встреться она мне лицом к лицу, я бы, кажется, сразу узнала. Да скажи мне, пожалуйста, кто она такая?

- Баронесса-то? А как бы тебе это сказать?.. Личность довольно темная. Скиталась лет двадцать за границей да два года здесь вот живет. В свете выдает себя за иностранку, а со мною не церемонится, и я знаю, что она отлично говорит по-русски. Для света она замужем, да только с мужем будто не живет, а живет с другом сердца и выдает его в обществе за своего родного брата. А в будущем даже небольшой скандальчик ожидает ее: беременна от нареченного братца; впрочем, теперь пока еще в самом начале.

- Кто же этот братец? - любопытно спросила княжна.

- А черт его знает! Тоже из темненьких, полячок какой-то. Да вот Серж Ковров его хорошо знает; он мне как-то даже историю их отчасти рассказывал: приехал сюда с фальшивым паспортом, под именем Владислава Карозича, а настоящее имя - Казимир Бодлевский.

- Казимир... Бодлевский... - прищуря глаза, припоминала Чечевинская. - Да не был ли он когда-то литографом или гравером - что-то вроде этого?

- Помнится, сказывал Ковров, что был. Он и теперь отлично гравирует.

- Был? Ну, так это так и есть! - быстрым движением поднялась Анна с места. - Это она... Это Наташа! Мне она еще в то время сказывала, что у нее есть жених, польский шляхтич Бодлевский... И звали его, как помнится, Казимиром. Она у меня часто, бывало, по секрету к нему отпрашивалась; говорила, что он работает в какой-то литографии, и все упрашивала, чтобы я уговаривала мать отпустить ее на волю и выдать за него замуж.

Этим нечаянным открытием сказалось для графа весьма многое. Обстоятельства, до сих пор казавшиеся мелкими и ничтожными, вдруг получили теперь в его глазах особенный смысл и свет, который почти безошибочно позволил угадать главную суть истины. Теперь припомнил граф все, что некогда было рассказано ему Ковровым о первом знакомстве его с Бодлевским в то время, как он застал молодого шляхтича в "квартире" знаменитых Ершей, среди плутовской компании, снабдившей его двумя фальшивыми видами - мужским и женским; вспомнил, что Наташа исчезла как раз перед смертью старой Чечевинской, вспомнил и про то, как, воротясь с кладбища после похорон старухи, он жестоко обманулся в своих ожиданиях, найдя в ее заветной шкатулке сумму, значительно меньшую против той цифры, какую сам всегда предполагал, по некоторым основаниям, и перед ним, почти с полной вероятностью, предстало соображение, что внезапное исчезновение горничной было сопряжено с кражей денег его матери и особенно сестриных именных билетов, и что все это было не что иное, как дело рук Наташи и ее любовника.

"Ничего! Авось и эти соображения пригодятся к делу, - успокоительно подумал Каллаш, обдумывая свои будущие намерения и планы. - Попытаем, пощупаем - авось окажется, что и правда! Надо только половчее да поосторожнее держать себя, а там уж все в моих руках, chere madame la baronne*. Мы из вас совьем себе веревочку.

* Дорогая баронесса (фр.).

XXVII

ВОЛЬНАЯ ПТАШКА НАЧИНАЕТ ПЕТЬ ПОД ЧУЖУЮ ДУДКУ

- Madame la baronne von-Doring! - почтительно доложил графу его француз-камердинер.

Брат с сестрой многозначительно переглянулись.

- Легка на помине, - улыбнулся Каллаш.

- Если она - я по голосу узнаю, - прошептала Анна. - Остаться мне или уйти?

- Пока оставайся - сцена будет любопытная. Faites entrez!* - кивнул он лакею.

* Впустите! (фр.).

Через минуту послышались в смежной комнате быстрые, легкие шаги и свистящий шорох шелкового платья.

- Здравствуйте, граф!.. Я к вам на минуту... Нарочно поспешила заехать. Сама, сама заехала - оцените-ка это! Владиславу некогда, а дело экстренное, хотелось скорей уведомить!.. Ну-с, мы можем все себя поздравить: судьба и счастье решительно за нас! - скороговоркой пролепетала баронесса фон Деринг, быстро влетая в кабинет графа.

- В чем дело? Что за новости? - пошел ей навстречу хозяин.

- Вы знаете, у Шадурских нет более долга! Сыр этого покойного ростовщика - как его?.. Морденко, что ли, так, кажется? Помните, который тогда скупил все их векселя? Так вот его-то сын теперь возвратил княгине все документы, на сто двадцать пять тысяч. Она сама сказала об этом моему Владиславу. Кредит их снова поднялся, и, надеюсь, вы понимаете, что это для нас самая горячая минута. Боже сохрани упустить ее! Надо придумать план, как бы лучше воспользоваться.

Баронесса вдруг осеклась на половине фразы и сильно смутилась, заметив присутствие посторонней женщины.

- Виноват!.. Я не предупредил вас, - с легкой улыбкой, пожав плечами, поклонился граф Каллаш. - Княжна Анна Яковлевна Чечевинская, - отчетливо и внятно продолжал он, указывая рукою на безобразную Чуху. - Вы, баронесса, теперь, конечно, никак бы не узнали ее, не правда ли?

- Зато я сразу узнала Наташу, - не спуская с нее глаз, спокойно сказала Анна.

Баронесса мгновенно сделалась белее полотна и слабеющей рукою поспешила ухватиться за спинку тяжелого кресла.

Каллаш с величайшей предупредительностью поспешил помочь ей усесться.

- Ты, Наташа, не ожидала меня встретить? - спокойно и даже ласково подошла к ней Анна.

- Я вас не знаю... Кто вы такая? - с усиленным напряжением почти прошептала баронесса, застигнутая совершенно врасплох.

- Мудреного нет: я так изменилась, - сказала Анна. - А вот ты все такая же, как прежде, почти никакой перемены!

Наташа мало-помалу начинала приходить в себя.

- Я вас не понимаю, - холодно сдвинула она свои брови.

- Зато я тебя хорошо поняла.

- Позвольте, княжна, - перебил ее Каллаш, - доверьте мне объясниться с баронессой: мы с нею более близко знакомы, а вас пока, извините, я попрошу на время удалиться из комнаты.

И он почтительно проводил сестру до массивной дубовой двери, которая плотно захлопнулась за ней.

- Что это значит? - с негодованием поднялась баронесса, сверкнув на графа своими серыми глазами из-под сдвинутых широких бровей.

- Случай! - не без иронии, пожав плечами, улыбнулся Каллаш.

- Что за случай? Говорите ясней!

- Бывшая барышня узнала свою бывшую горничную - и только.

- Каким образом находится у вас эта женщина? Кто она такая?

- Я уж вам сказал: княжна Анна Яковлевна Чечевинская. А каким образом она у меня находится, это тоже случай, и довольно курьезный.

- Это не может быть! - воскликнула баронесса.

- Отчего же не может? И мертвые, говорят, иногда воскресают из гроба, а княжна еще пока жива! Да скажите, пожалуйста, отчего же не могло бы быть, например, хоть так вот: горничная княжны Анны Чечевинской, Наташа, бросила ее на произвол судьбы у повивальной бабки, воспользовавшись доверием и болезнью старой княгини Чечевинской для того, чтобы с помощью своего любовника, Казимира Бодлевского, выкрасть из ее шкатулки деньги и билеты - заметьте, баронесса, - именные билеты княжны Анны. Разве не могло быть также, что этот самый литограф Бодлевский добыл в Ершах фальшивые паспорта для себя и для своей любовницы да и бежал вместе с нею за границу, и разве эта самая горничная, двадцать лет спустя, не могла вернуться в Россию под именем баронессы фон Деринг? Мудреного в этом, согласитесь сами, нет ничего. Зачем скрываться? Мне ведь все известно!

- Что же из этого следует? - с надменной презрительностью усмехнулась она.

- Следовать может многое, - многозначительно, но спокойно молвил ей Каллаш, - покамест следует только то, что мне все, повторяю вам, все известно.

- Где же факты? - спросила баронесса.

- Факты? Гм!.. - усмехнулся Николай Чечевинский. - Если потребуются, найдутся, пожалуй, и факты. Поверьте, милая баронесса, что, не имея в руках юридически доказательных фактов, я не стал бы с вами и говорить об этом.

Каллаш прилгнул, но прилгнул правдоподобно до последней степени.

Баронессса снова смутилась и побледнела.

- Где же эти факты? Дайте мне их в руки, - проговорила, наконец, она после долгого молчания.

- О!.. Это уже слишком!.. Сумейте взять их сами, - снова усмехнулся граф своею прежнею улыбкою. - Ведь факты обыкновенно предъявляет обвиняемому суд; а с вас, право, достаточно и того, что вы знаете теперь о существовании этих фактов, знаете, что они у меня. Хотите - верьте, хотите - нет: я ни уверять, ни разуверять вас не стану.

- Это значит, что я у вас в руках? - проговорила она медленно, подняв на него проницательные взоры.

- Да, это значит, что вы у меня в руках, - уверенно и спокойно ответствовал граф Каллаш.

- Но вы забываете, что сами вы - то же, что и я, что и мой любовник.

- То есть, вы хотите сказать, что я такой же мошенник, как и вы с Бодлевским? Ну, что ж, вы правы: мы все одного поля ягоды - кроме нее! (Он указал по направлению к дубовой двери.) Она - честная и благодаря многим несчастная женщина; а мы... мы все негодяи, и я первый из их числа, в этом вы совершенно правы. Хотите, чтобы я был у вас в руках, постарайтесь найти против меня уличающие факты: тогды мы сквитаемся!

- Вы, стало быть, становитесь моим врагом?

- Я?.. Напротив, я ваш союзник, и самый верный, самый надежный союзник! Нам нет выгоды быть врагами. Поверьте мне, баронесса! (Слово "баронесса" он произнес теперь с какою-то чуть заметною ироническою ноткою в голосе.) Поверьте мне - я вам говорю это совершенно искренно и прямо: я - ваш союзник, да и цели наши почти общие; значит, скрываться вам передо мною нечего: вы видите, что я знаю все; да и живая улика налицо: сама княжна Чечевинская. Но даю вам слово, что ни вам, ни Казимиру Бодлевскому она не сделает зла, да и вы сами должны хорошо знать это. Скажите, ведь она любила вас? Ведь она была всегда очень хорошей и доброй девушкой?

- Н-да, - согласилась баронесса. - По правде сказать, мне было несколько жаль тогда поступить с нею таким образом.

- Вы знаете, конечно, и то, что ее любовник был Дмитрий Платонович Шадурский?

- Да, и это я знала, - подтвердила Наташа.

- Ну, так знайте же и то, что он гнусно поступил с нею. Ей и до сих пор хочется мстить ему. Клянусь вам, мне стало бесконечно жаль ее, когда услышал я весь этот рассказ. Он возмутил всю мою душу! Из сочувствия, из сострадания я сам не прочь помочь ей в мести. Помогите и вы! Вам оно легче даже, чем мне. Вы ведь тоже когда-то были неправы перед нею. Хотите теперь искупить прошлое? Давайте действовать вместе! Оно тем более кстати, что результаты нашего содействия могут быть для нас весьма выгодны. Ведь вы сами же говорите, что дела Шадурских поправились.

- Хм... Великодушие из расчета! - насмешливо усмехнулась Наташа.

- Рыба ищет где глубже, человек - где лучше! - невозмутимо сказал Каллаш. - Да ведь и мы с вами не годимся в герои героической поэмы... Бескорыстие и прочее - все это хорошо в романах, а в практической жизни мы оказываем помощь ближнему только тогда, когда можем через это оказать ее самим себе. Такова моя философская мораль, и иной я не понимаю.

- Однако где вы нашли эту женщину? И с какой стати принимаете вы в ней такое участие? - не слушая его, перебила баронесса.

- Отыскал я ее в одном из самых гнусных притонов Сенной площади, а принимаю участие... Как вам сказать? Да просто потому, что жаль ее стало. Ведь нашел-то я ее пьяной, безобразной, голодной, оборванной, ну и вытащил из омута. Но, повторяю вам, главное дело не в ней; она тут вещь почти посторонняя. А хочется вам знать, зачем она у меня? Ну, это каприз мой и только! Я ведь вообще склонен к эксцентрическим выходкам, а это показалось мне довольно курьезным. Вот вам и объяснение!

Но баронесса не приняла за чистую монету слов своего собеседника, хотя и показала с виду, что верит ему вполне. Душу ее терзали разные сомнения. Неприятнее всего было сознание, что какой-то слепой случай отдал ее прошлое в руки графу, и хуже всего в этом сознании являлась неизвестность - насколько именно она, баронесса, находится в его руках. Граф никогда не отличался особенной симпатией к Бодлевскому, хотя они и принадлежали к одной шайке, и эта тайная неприязнь начинала теперь беспокоить Наташу. Она ясно поняла, что необходимость поневоле заставляет ее быть в ладах с этим человеком, и даже отчасти подчиняться его воле, пока не измышлен какой-нибудь исход, который помог бы ей сделать графа вполне для нее безопасным.

- Так вы говорите, что дело Шадурских поправилось? - весело начал граф, закурив сигару. - Точно ли это правда? Откуда вы знаете?

- Из самого достоверного источника. Повторяю вам, сама объявила Владиславу сегодня утром.

- А вы его не ревнуете к ней, - усмехнулся Каллаш.

- Ревновать к денежной шкатулке?

- Ну, а он вас не приревнует к старому Шадурскому!

Наташа только засмеялась в ответ.

- Ну, а к молодому?

- Владислав так практичен, что не станет ревновать меня к кому бы то ни было.

- Скажите, вы его сильно любите?

- Любила когда-то.

- Ну, а теперь?

- Теперь... теперь мы выгодны друг другу.

- Однако ведь вы - беременны от него.

- А вам что за дело?

- Дело вы увидите после. Верно уж есть дело, коли спрашиваю.

- Ну, положим, хоть и так! Печальный случай и только.

- А как давно вы беременны?

- В самом начале... Да откуда вы это знаете! - с нетерпеливой досадой подернув бровями, промолвила баронесса.

- Ваш же Владислав поспешил сообщить отрадную новость, - усмехнулся Каллаш. - Он очень досадует, да оно и понятно, потому - в самом деле - для наших компанейских операций ваше критическое положение не совсем-то удобно. Придется ведь вам уехать месяца через два, а тут, как нарочно, в это время самые горячие дела подоспеют. И ведь это, как хотите, а в некотором роде скандал, беременность-то ваша!

- То есть, как скандал?

- Как? Очень просто! По пословице - шила в мешке не утаишь. Ведь Карозич слывет в обществе под именем вашего родного брата. А как вы полагаете, кого станут называть вашим любовником? Ведь уж и теперь кое-где смутно поговаривают, что это - сомнительный братец, а когда будущий фрукт окажется налицо, тогда вам придется только кланяться и благодарить за поздравления, тогда никого не разуверишь.

Баронесса задумалась.

- Нечего делать, придется уехать, - проговорила она как бы сама с собою.

- Отъезд ваш испортит дела компании, - возразил Каллаш.

- Да... Ну, что ж с этим делать?

- Что делать? Извлечь посильную выгоду из своего критического положения.

- То есть, как же это? Я не понимаю...

- Очень просто. Ведь у будущего ребенка должен быть какой-нибудь отец, а старик Шадурский до сих пор продолжает безнадежно таять перед вами. Что вам стоит уверить старого, самолюбивого дурака в чем бы то ни было, в чем вы только пожелаете? Вам оно будет так же легко, как мне пустить дым из этой сигары. Ребенка заставим усыновить и дать ему княжеское имя. Представьте, ваш сын вдруг - князь Шадурский!.. Ха-ха-ха!.. Не правда ли, звучно? А денег-то, денег-то сколько! Можно будет устроить так, что старый дурень все состояние свое запишет на вас да на ребенка.

- Вы опять говорите вздор, - перебила баронесса. - Во-первых, княгиня Шадурская еще здравствует на свете, а во-вторых, ни она, ни ее сын никогда не позволят усыновить постороннего ребенка...

- Что касается до сына, - перебил в свою очередь граф, - то в этом положитесь на меня: я уж его обработаю так, что не пикнет. А что касается до матушки, то ее сиятельство может весьма легко и скончаться.

- Ну, она, кажется, еще не думает кончаться.

- Тем хуже для нее, потому что, по писанию, "не ведаете ни дня, ни часу". Не думает, но может. Хотите пари?

- Полноте, граф, мне некогда шутить! Я к вам заехала за делом.

- Да и я не шучу, а говорю наисерьезнейшим образом! Обоих Шадурских надобно обработать - ну и обработаем! Сынка предоставьте мне, а сами берите батюшку. Дележка выйдет полюбовная и безобидная. А насчет будущего усыновления, поверьте, я возьмусь обделать...

- В расчете на будущую смерть княгини? - с улыбкой шутливой недоверчивости легко отнеслась к его словам баронесса.

- Именно, в этом самом расчете, - серьезно подтвердил Каллаш.

- Все это прекрасно, - продолжала она с прежней легкостью, - но вы, мой милый граф, забыли одно маленькое обстоятельство.

- Какое это?

- А то именно, что в жизни и смерти, говорят, будто один только бог волен.

- Да, что касается до жизни, я с вами не спорю, но в смерти кроме бога бывает иногда волен и доктор Катцель. Неужели вы забыли общего приятеля?

Баронесса посмотрела на него долго, пристально и очень серьезно.

- Н-да... это, пожалуй, похоже на дело... - медленно проговорила она, не спуская с него взора. - Но все-таки я в этом не вижу еще мести князю Шадурскому, - продолжала она с чуть заметной хитростью, помолчав с минуту, - а ведь вы, кажется, намеревались помогать в мщении княжне Чечевинской?

- О, что касается до этого, то вы уже не беспокойтесь! - легко и небрежно махнул рукою граф Каллаш. - Она свое еще успеет взять! Вы, например, моя милая баронесса, поможете ей в этом мщении хотя бы тем, что оберете как липку Шадурского, а уж тогда настанет и ее очередь! Там уж пойдет ее личное дело, и до нас с вами оно не касается. А проект ведь хороший и обещает большую выгоду! Не правда ли?

- Согласна! - с довольной улыбкой кивнула головой Наташа.

- И действовать тоже согласны? - многозначительно и пытливо прищурился на нее Чечевинский.

- И действовать согласна!

- Ну, и прекрасно! Так по рукам, моя баронесса?

- По рукам, мой граф! А пока - прощайте, да не забудьте: завтрашний вечер у меня игра; будем обрабатывать обоих Шадурских.

Николай Чечевинский многозначительно пожал ей руку, низко поклонился и проводил до передней.

XXVIII

РЫЦАРИ ЗЕЛЕНОГО ПОЛЯ

Знакома ли тебе, мой читатель, драгоценная коллекция шулеров петербургских, которые между собою называются "повелителями капризной фортуны на зеленом поле", в чем легко можно заметить некоторую претензию на восточную изобразительность и цветистость языка? Если ты петербуржец, то нет ничего мудреного, что в свое время пришлось и тебе побывать у них в переделке. Быть может, однако, фортуна оказалась настолько к тебе милостива, что не попустила тебя достичь до очищения, и карман твой остался цел, здрав и невредим посреди раскинутых ему сетей. В таком случае ты, вероятно, не однажды слышал имена всех этих Ковровых, Польшевских, Лицкевичей, Матасевичей, Мазур-Мазуркевичей, Яйцынов, Июльковых, Гундарополо, Вихри-Нарви, Савастиновых, Щедрых, Гребешковых и иных. Боже мой, что за почтенная и разнообразная коллекция! Субъекты, ее составляющие, не всегда бывают знакомы между собою. Но это не мешает какому-нибудь Польшевскому совершенно неожиданно явиться, например, хоть к незнакомому ему Яйцыну и с онику сообщить ему, что проведал-де он, Польшевский, о прибытии в Петербург какого там ни на есть денежного человека: так не угодно ли, мол, вам обработать его вместе со мною? "Вы будете делать, я подставлю, а барыши пополам". И Яйцын охотно протягивает руку согласия незнакомому с ним Польшевскому, и затем обоюдно болванят приезжего.

Разделяются шулера петербургские на несколько компаний, которые по преимуществу подвизаются на поприще разных клубов. Ружницкий с братиею отмежевал себе клуб купеческий. Батманов с Эчканом - английский. Щедрый предпочитает "благорошку", а Яйцына "с кобельками" найдете вы в "молодцовском". Они же ежелетно шатаются и "на минерашках". Каждая из таких партий непременно имеет своего коновода и воротилу. Каждый коновод избирает себе в качестве неизменного адъютанта какого-нибудь второстепенного шулерка, который бегает при нем верным и признательным кобельком, отличаясь нюхом гончей ищейки. Первые являются Кречинскими, вторые - Расплюевыми.

Если, при несчастном обороте дел, произойдет потасовка, и благородное шулерское тело почувствует прикосновение тяжелых шандалов, то Кречинские всегда почти находят благовидный предлог увернуться из-под расправы и подставить бока своих верных Расплюевых.

Расплюевы нашего времени не всегда бывают грязнецами. Они очень часто одеваются у Шармера и Жорже (разумей, в кредит), имеют "порядочные привычки", стараются покрасивее устроить свою физиономию, дабы через то попасть на содержание к какой-нибудь поблекшей Мессалине наших дней, и поэтому, в случае кой-каких следов шандалобития, не раскрывают, с похвальной откровенностью, сущую истину насчет бокса образованной нации и просвещенных мореплавателей, а оправдываются тем, что дрались, мол, на дуэли "за оскорбление чести".

Коновод иногда спускает своих кобельков, то есть делает заговор с каким-нибудь из шулеров посторонних, а тот и обыгрывает кобелька, в случае, если у него завелась лишняя копейка. Это у них называется "спустить". Здесь идет в ход и волосок и скользок и иные хитроумные фокусы.

Не все шулера занимаются специально картами. Поле их действий весьма обширно и разнообразно. Иные специально посвятили себя фабрикации карточных колод, крапов, скользкое, волосков на потребу шулерскую, за что получают скромное, но приличное вознаграждение. Иные подводят под шулеров, и для этого рыщут по Петербургу, ищучи подходящих болванчиков, пижонов и стараются заводить самое обширное знакомство. Иные дают под игру приличное помещение с необходимой представительной обстановкой, для чего держат отличную квартиру и отличного повара. Мечут же карты, передергивают и всякие иные фокусы употребляют только главные и самые искусные престидижитаторы, которые поэтому специально называются "дергачами".

Большинство шулеров, как петербургских, так и вообще российских, суть поляки. Формируются они преимущественно из отставных офицеров кавалерийских, что, впрочем, совершенно понятно, если вспомнить ремонтерскую жизнь и похождения на наших ярмарках, где зачастую, спустив шулерам казенные деньги, ремонтер, во избежание солдатской шапки, сам становится шулером, то есть на первый раз подводчиком, присоединяясь к членам облупившей его компании, которая в этих случаях всегда почти оказывает великодушный прием такому неофиту. Поэтому большинство рыцарей зеленого поля, при всей своей щеголевато-партикулярной внешности, сохраняет какую-то отставную военную складку; да, даже большая часть и из тех-то, которые никогда не бывали в военной службе, не шагая далее чина коллежского регистратора или находясь в еще более почетном звании недорослей из дворян, при случае импровизированно именуют себя кавказскими капитанами и поручиками.

Однако нельзя сказать, чтобы наши шулера, отдаваясь карточному делу, пренебрегали другими отраслями темной промышленности. В подходящих случаях они не откажутся ни от какого уголовного дела, начиная с подлогов и фальшивых векселей и кончая даже убийством, лишь бы оно было искусно обставлено и безопасно исполнено. Большая часть из них, при ярой наклонности к комфортабельной, широкой и донжуанской жизни, по натуре своей - мелкие трусы, которые не пойдут открытой силой на открытый грабеж, как часто ходит голодный голяк: но зато более безопасным и более тонким воровством-мошенничеством занимаются они очень выгодно и с великим для себя удовольствием.

Если в голодном воре и грубом разбойнике пробуждается иногда человеческая совесть, то едва ли что-нибудь подобное шевельнется в душе мошенника элегантного. Правда, попадаются и между ними иногда блестящие исключения, но эти исключения весьма нечастые, которые поэтому не могут идти в общую характеристику целой фаланги воришек и воров "благородных". Какой-нибудь член Малинника и обитатель дома Вяземского делает преступление потому, что ему жрать нечего, элегантный же денди из шулерской компании производит тысячу преступных пакостей и мерзостей для того, чтобы быть в избранном обществе, одеваться у Шармера, есть у Дюссо и Донона, иметь кресло в балете и французском театре, кататься на рысаках и содержать роскошную любовницу, на которую он разоряется и которая часто вертит им, как ей угодно - на все стороны, и держит в руках словно тряпку, награждая иногда, в минуты женского каприза и раздражения, даже и полновесными пощечинами.

Первых, то есть членов Малинника и обитателей дома Вяземского, в прежние времена бывало, пороли плетьми, уродовали "клеймовыми тройцами", гноили в острогах и ссылали на поселение да в каторги сибирские. Вторые же и до наших дней счастливо благоденствуют среди "порядочного" общества, и целая масса "порядочных" людей не стыдится с удовольствием пожимать им руки, даже иногда чуть-что не гордится таким милым знакомством, хотя очень хорошо знает, что такой-то Польшевский, Бодлевский или армяшка Вихры-Нарви - отъявленный негодяй, мошенник, шулер и в довершение всего камелия во фраке.

Многие удивляются, какими судьбами шулера умеют составлять себе обширный и необыкновенно разнообразный круг знакомства. Переберите вы коллекцию визитных карточек на столе любого из рыцарей зеленого поля, и внимание ваше непременно будет остановлено на этом обилии имен очень известных по всем сферам общественной жизни и деятельности. Тут и купец-негоциант, и веский бюрократ-чиновник, и артист, и аферист, но более всего кинутся вам в глаза титулованные фамилии разных аристократов, аристократиков, генералов и генераликов, и вообще имена люда, более или менее крупного. Эти карточки нарочно раскидываются на самом видном месте кабинета или гостиной для того, чтобы - нет-нет, да и привлечь на них внимание новичка посетителя: вишь, мол, какие с ним все тузы, да важные, да известные личности знакомства водят! Это делается, конечно, для пускания пыли в глаза. Каждый шулер имеет особенную способность знакомиться со всем и каждым; достаточно ему встретиться раза два в обществе с каким-нибудь титулованным господином и быть ему хоть случайно отрекомендованным, для того чтобы карточка последнего невзначай очутилась с загнутым уголком на столе рыцаря. Он ее добудет какими ни на есть судьбами: или через лакея, или сам украдет при случае, хоть бы в том самом доме, где был представлен титулованной особе. Шулера необыкновенно падки до всяких известностей и знаменитостей, но вящшую слабость их сердца составляют именно знакомства титулованные, ибо каждый шулер стремится явить себя человеком, принадлежащим если не к высшему, то по крайней мере к комильфотно-порядочному кругу общества. Да им иначе и невозможно, потому что обыгрывать по мелочи каких-нибудь щелкоперов - игра даже и свеч-то не будет стоить; а тут ведь дело бьет на почтенные и круглые куши. Впрочем, бывалый петербуржец не особенно-то часто попадается на шулерскую удочку, потому что в Петербурге слухом земля полнится, и вся эта честная братия более или менее известна каждому, если не в лицо, то понаслышке. Оттого-то братия и охотится по преимуществу за людьми приезжими, у которых деньга в кармане позвякивает.

Как свести знакомство с приезжим? Вот вопрос, который необходимо становится на первом плане у каждого шулера.

Ради этой цели каждая шулерская компания непременно держит на жаловании своих собственных агентов между прислугою всех, без исключения, лучших отелей города. Агент всегда сумеет вовремя предупредить своих патронов насчет дичинки нового прилета. Если, например, приезжий вздумает послать себе за билетом в театр, посланный непременно возьмет два кресла рядом, из коих одно немедленно же передаст по назначению - в руки какого-нибудь из членов компании, а другое вручает приезжему постояльцу. Случайное соседство по месту в театре служит уже совершенно достаточным предлогом для того, чтобы завязать знакомство, и коль скоро оно сделано, за дальнейшим остановки не будет.

Таков наиболее употребительный прием для схождения с дичинкой, и особенным искусством отличается на сем поприще шулер Польшевский.

Этот полячок с Волыни был сначала мальчиком в цирюльне, а потом лакеем у некоего актера Вольского, причем и сам он подвизался иногда на сцене в бессловесных ролях, пока не нашел возможности жениться для того, чтобы обобрать и, обобравши, бросить свою супругу, ради некоей купчихи, которая, в свою очередь, ради него, обобрала и бросила своего мужа, удрав с ним, Польшевским, в Петербург. Тут, конечно, постигла ее участь весьма печальная, но... зато полячок с Волыни пошел, что называется, в ход и в гору.

Долгое время бегал он кобельком в ролях Расплюева, пока, наконец, фортуна решилась вполне уже повернуть к нему свои прелести, так что в данную минуту вы его можете встретить в отличном экипаже, на отличных рысаках, в костюме, вышедшем из мастерской Жорже или Шармера, с полновесным бумажником в кармане и - увы! - со следами еще более полновесных пощечин на физиономии.

Этот барин - пролаза в полном смысле слова - приобрел отличную сноровку подхода к людям, умея польстить всем и каждому и зная, где нужно прикинуться гордым дворянином, а где уничиженно падаць до ног. Вооруженный своею истинно меднолобою наглостью, он постоянно завербовывал множество дичины для своих патронов. Не стесняясь, звонил у дверей всех лиц, о которых лишь удавалось ему прослышать, что они имеют деньги и ведут большую игру, и приемы его в этом случае отличались большим разнообразием: то явится вдруг под видом богатого пана-помещика, у которого имеется здесь в Сенате процесс, то в виде богатого же пана, занятого коммерческими операциями, и таким-то вот образом, не будучи слишком разборчив в тоне оказанного ему приема, умел он втереться всюду и втереться везде, где только это было нужно, по соображениям его патрона.

С помощью подобных Польшевских шулера вообще сводят очень многие из своих обширных знакомств, и коль скоро знакомство с дичинкой сделано, выступает у них на сцену второй вопрос - вопрос хотя и столь же важный, но уже менее трудный: какими судьбами и на какую именно удочку поддеть предстоящую жертву?

Для этой цели компания весьма тонко и зорко следит за психическим настроением и склонностями атакуемого. Если заметит она в нем человека, склонного к серьезным практическим целям и занятиям, - на сцену тотчас же вступают весьма ловкие финансисты, умные прожектеры, члены разных акционерных обществ и компаний, которые, так или иначе, сумеют в подходящую минуту обработать ловкое дело. Является ли дичинка тем, что называется "Сердечкиным", - на сцену действия немедленно же вступают прекрасные, умные, ловкие женщины, которые еще хитрее всяких аферистов и прожектеров сумеют оболванить милого пижона. Поэтому каждая шулерская компания непременно старается завербовать в число своих членов одну, двух, а иногда и трех подходящих женщин. Если же новоприезжий питает сердечную слабость к хорошему обществу и к титулованным именам, то кто-нибудь из членов шулерской компании, отличающийся изящной обстановкой своей квартиры, задает обед или вечер, и непременно постарается созвать на него возможно большее число своих комильфотных и титулованных знакомцев, которые и не подозревают, что обречены играть здесь роль болванов и чучел, ради приманки тщеславного самолюбия. Буде же их почему-либо налицо не окажется, то в таком случае и титулованные визитные карточки иногда не без успеха делают свое дело.

Таким образом, весь круг общества, собирающегося в шулерском доме, делится на три категории. К первой принадлежат дельцы, то есть сам хозяин и его компанейские подручники, ко второй - обстановка, которую составляют люди, хотя и не играющие в карты, но благодаря своей известности или светскому положению могущие отличнейшим образом служить мошенническим целям, часто даже и не подозревая об этом. Кто составляет третью категорию, полагаем, угадать не трудно. Это именно дичинка, составляющая собою главную цель и предмет заветнейших мечтаний, забот и желаний шулерствующей братии.

XXIX

ИНТИМНЫЙ ВЕЧЕР БАРОНЕССЫ

Баронесса фон Деринг каждую среду задавала soirees intimes*. Она не любила соперниц, и потому дамы на эти вечера не приглашались. Интимный кружок баронессы составляли члены индустриальной компании и те пижоны из мира бюрократии, финансов и аристократии, на которых компания устремила свои виды. Впрочем, неоднократно случалось, что число посетителей этих интимных вечеров доходило человек до пятидесяти, а иногда и больше.

* Интимные вечера (фр.).

Баронесса страстно любила азартную игру и всегда с увлечением подходила к зеленому полю. Но так как это делалось гласно, воочию всех присутствующих, то последние не могли не замечать, что счастье решительно отворачивается от баронессы. На поприще зеленого поля ей никогда почти не везло; зато везло либо Коврову, либо Каллашу, либо Карозичу, с тем, однако, маленьким оттенком, что последнему реже и менее первых двух.

Таким образом, каждую среду известная сумма переходила из кармана баронессы в бумажник которого-нибудь сочлена, затем, чтобы на другое утро снова возвратиться по прежней принадлежности. Такое поведение вызывалось особою хитроватою уловкой, которая била на тот расчет, что дичинка и обстановка, посещавшие интимные вечера баронессы и зачастую приплачивавшие за эти посещения из собственного кармана, отклонялись от возможности явного подозрения в том, что дом прелестной баронессы - ни более ни менее как элегантная шулерская трущоба. Все считали ее женщиной - прежде всего, конечно, безусловно прелестной, потом - независимой и богатой, далее - немножко эксцентричной и оригинальной и, наконец, уже - пылкой, страстной и способной к увлечению сильными ощущениями. Целым рядом подобных качеств весьма удобно объяснялась и страсть к игре, от которой баронесса не отставала, несмотря на явное и постоянное несчастие в картах. Члены ее компании действовали по заранее составленному и строго обдуманному плану. Они далеко не каждый раз пускали в ход замысловато тайные пружины и махинации своего специального искусства. Если не представлялось охоты на слишком крупную дичь, игра шла чисто и честно. При этом компания могла быть в убытке тысяч около двух, иногда трех, но такой убыток не составлял для нее никакой важности и никакого почти ущерба, так как жертвы маленького компанейского проигрыша всегда сторицею вознаграждались при большой облаве на красного зверя. Случалось иногда, что этот искусный маневр честной и чистой игры длился недель до пяти, до шести сряду, так что "мелкота", выигравшая компанейские деньги, благодаря ему постоянно оставалась в полном убеждении, что она играет в доме честном и порядочном и, естественным образом, распространяла такое убеждение по всему городу. Зато, когда подвертывался, наконец, красный зверь, компания пускала в ход все свои силы, всю ловкость темного искусства - и несколько часов вознаграждали ее с величайшим избытком за целый месяц безукоризненно честного поведения на зеленом поле.

Наступал час двенадцатый ночи.

Квартира баронессы была ярко освещена, но за спущенными толстыми драпри с улицы не видать было этого света, хотя у подъезда и стояло несколько экипажей.

Рядом с изящной гостиной помещалась не менее изящно отделанная комната, предназначенная специально для игры, и потому носившая у членов компании специальное название комнаты инфернальной. Там помещался большой стол, обтянутый зеленым сукном, а посредине стола навалена куча ассигнаций, из которых каждая была перегнута пополам, вверх рубашкой, чтобы ни на секунду невозможно было затрудниться в определении ее стоимости. По бокам этой кучки возвышались две грудки золота, перед которыми восседал Сергей Антонович Ковров и с хладнокровием истинного джентльмена отчетливо метал банк.

Какое гомерическое, юпитеровское спокойствие разлито по всем чертам его лица! Что за милая беспечная самоуверенность, что за благородная невозмутимость в его улыбке, в его взорах! Какая грация, какое изящество во всей позе и в особенности в руке, мечущей карты! Руки Сергея Антоновича поистине достойны изумления. Они почти постоянно обтянуты у него свежими перчатками, которые снимаются в экстренных случаях, когда надобно обедать, или написать какую-нибудь записку, или сесть за карты. Да зато же и нежность этих рук доходит до женственности, зато и осязание в кончиках пальцев развито до изумительной степени, так что едва ли сравнится с ним осязание любого из слепорожденных. Эти пальцы ловкие, гибкие, проворные, каждое движение которых облечено тою неуловимою, плавною и спокойною грацией, которая всегда почти служит необходимым признаком дергача высшей школы. Эти пальцы украшены множеством колец, на которых сверкают бриллианты и иные драгоценные камни. И недаром щеголяет ими Сергей Антонович! Этот искристый блеск и это радужное сверкание особенно ярко мечутся в глаза окружающим понтерам. В то время как восседает Сергей Антонович на кресле банкомета, они, что называется, отводят глаза, ибо необыкновенно удачно маскируют те движения, которые, по расчетам банкомета, непременно должны быть маскированы; они почти невольно отвлекают внимание от пальцев, коля и режа зрачки своим искристым блеском, а этого-то только и нужно Сергею Антоновичу!

Вокруг стола толпилось человек тридцать понтеров. Иные из них сидели, но большая часть играла стоя, с непокойным лицом, лихорадочно горящими взорами и неровным, тяжелым дыханием. Одни были бледны, другие багровы, и все с напряжением страсти следили за выпадающими картами. Было, впрочем, несколько и таких, которые вполне владели собою, отличаясь невозмутимым хладнокровием и слегка отшучиваясь при выигрыше, равно как и при проигрыше. Но такие счастливые натуры всегда составляют меньшинство за каждою крупною игрою.

В инфернальной комнате царствовала тишина. Разговоров совсем почти не было; только иногда слышалось какое-нибудь замечание, шепотом или вполголоса обращенное соседом к соседу, и раздавался короткий, сухой высвист сброшенной карты, да шелест ассигнаций, да звон червонцев, совершающих круговое движение по столу - из банка к понтерам и от понтеров обратно в банк.

В этот вечер обрабатывались оба князя Шадурские, и в особенности юная отрасль сего дома, то есть князь Владимир. Оба они сидели против Сержа Коврова, а между ними помещалась баронесса фон Деринг, которая понтировала заодно с ними, в одной общей доле. Князь-гамен таял, как масло на сковороде, и, старчески трясясь, облизывался, словно маленький песик в виду лакомого кусочка; а князь-кавалерист сидел с пылающим лицом и такими же взорами. Оба увлекались в одно и то же время игрой и баронессой.

Ловкая Наташа подвергла их самой страшной пытке, какая только может существовать во время азартной игры для человека, не снабженного от природы рыбьей кровью и невозмутимо холодной натурой. Кровь била в голову и юноше и старцу; оба не помнили, что творят, не различали даже выпадающих карт и спускали куш за кушем.

Наташа пустила в ход самое беспощадное и мало церемонное кокетство. Время от времени она исподволь и незаметно для остальных метала то на того, то на другого раздражительно соблазняющие взоры, полные хмельной страсти, истомы и неги. Маленькая ножка ее то и дело касалась под столом соседней ноги то батюшки, то сына, а рука порою, как будто невзначай, скользила по колену того или другого, сталкивалась там с другою, соседнею рукою и встречала ее нервным пожатием. Баронесса казалась экзальтированной, как никогда еще. Оба Шадурские находили ее упоительно прекрасной, не подозревая, что та пускает в ход одну из обычных проделок хорошеньких шулерих, доставляющих себе, с помощью этих средств, самые верные и иногда самые обильные выгоды. Делается это обыкновенно в расчете на то, что каждый из понтеров занят в это время по преимуществу самим собою и собственными картами, причем, конечно, некогда уже обращать ему внимание на тайные, подстольные проделки хорошенькой шулерихи, которая, разумеется, ведет их, по долговременной опытной привычке, с необыкновенно искусной ловкостью, и уж наверное сумеет скрыть свои маневры не только от всех посторонних, но даже и от двух своих соседей, дабы левому и в голову не могло прийти, что подобная же проделка совершается с правым.

В Петербурге, полагаю, очень многим известно, как в зимний сезон 1864 года, на точно такую же удочку попался некоторый князь, имени которого назвать здесь нет никакой необходимости. Шулер, принадлежащий по положению своему чуть-что не к сливкам нашего высшего общества, один на один, у себя в доме, обыграл этого князя в то время, как молодая и прекрасная подручница, жена его, с необыкновенною ловкостью помогала своему благоверному, пуская в ход маневры баронессы фон Деринг.

* * *

Граф Каллаш с трудом оттащил от игорного стола маленького доктора Катцеля, который, подперев обоими кулаками свои налившиеся кровью виски, лихорадочно следил за игрою.

- Дело, друг мой, доктор, дело, - говорил граф, увлекая его из инфернальной комнаты в гостиную, где на ту пору ни души не было, - надо толковать серьезно и решительно. Поэтому вот вам отличная сигара - рекомендую! - начал он, усевшись рядом с доктором в одном из самых уютных углов комнаты, на самом уютном пате. - Не знаете ли вы, кто доктор княгини Шадурской?

- Знаю, только что не я лечу ее, - пожал плечами Катцель.

- Ну, так надо, чтобы лечили. Вы должны занять у нее место постоянного домашнего доктора.

- Если меня пригласят - отчего же.

- Вас пригласят наверное; это уж обделает Карозич. Но... только, вы должны будете лечить в другую сторону.

- То есть? - усмехнулся Катцель притворно недоумевающим вопросом.

- То есть врачи обыкновенно лечат затем, чтобы люди выздоравливали и жили, а вы должны будете лечить так, чтобы пациентка исподволь хворала и умерла.

- А, понимаю, - многозначительно процедил сквозь зубы Катцель. - А для чего это нужно?

- Для общих выгод нашей компании.

- А мое вознаграждение?

- Обыкновенная доля в общем барыше.

- Этого мало. Вы слишком эгоисты, господа. В вас нет ни совести, ни справедливости, ни человеколюбия. Вы задумываете дело и безопасно пожинаете богатые плоды его, а я - чернорабочий, я должен искусно осуществить вашу идею, должен употребить мои способности, мой труд, мои научные знания. Я становился отравителем, убийцей, рискуя за это каторжной работой и вечной потерей моего доброго имени и вы хотите после всего этого, чтобы я, наряду со всеми вами, воспользовался только обычной долей дележки... Да за какого же дурака вы меня считаете? Мне эта обычная доля и без того бы досталась.

Каллаш спокойно выслушал всю эту тираду, которая была высказана с необыкновенным энтузиазмом, хотя и тише чем вполголоса, и, взяв руку доктора, улыбнулся ему своею невозмутимо спокойною улыбкою.

- Я люблю вас, доктор, за вашу прямую откровенность... - начал он.

- Нет, милый друг, тут не откровенность, а деньги, - перебил Катцель, - не было бы денег, не было б и откровенности.

- Да я не спорю... Сколько вы хотите? Давайте торговаться, - согласился Каллаш.

- Условия весьма скромные. Кроме обычной доли, - десять процентов с общего барыша. Половина вперед, до начала дела.

- Вы знаете, что у нас нет теперь таких средств. Половину дать вам мы не можем, - горячо вступился Каллаш.

- Ну, буду еще раз великодушным! Давайте треть вперед!

- Доктор, вы поступаете не по-товарищески...

- Зато "по-человечески", - иронизировал Катцель.

- Да ведь трети невозможно отделить нам, потому что еще неизвестна сумма выгоды, - убеждал его собеседник.

- Тогда предоставьте мне самому назначить ее. Нет у вас денег - и это ничего! - Пусть каждый из вас даст мне вексель - одним словом, верное обеспечение, и я к вашим услугам. Вы в этом деле барчуки, а я батрак. Шансы, господа, неровные.

- Это мы вам сделаем, - успокоительно удостоверил его, наконец, Каллаш.

- Сделаете - ну, значит, и я вам тоже сделаю это, - закончил доктор, и оба удалились из комнаты, вполне довольные друг другом.

* * *

Ужинали на маленьких отдельных столиках. Баронесса подала руку старику Шадурскому и повела его к столу, на котором стояло только два прибора.

Дмитрий Платонович остался в сильном проигрыше, но этот материальный ущерб был теперь трын-трава ему! Он всецело находился под обаянием баронессы и ее недавних подстольных руко- и ногопожатий! За все время его неизменного поклонничества этой прелестной женщине она сегодня впервые только простерла до такой степени свою ласковость к старому селадону. Князь продолжал безмерно таять и победоносно восторгался в глубине души своей, что наконец-то его неизменная страсть, обаяние его души и наружности произвели на неприступную баронессу свое воздействие. В памяти расслабленного гамена были еще живы и очень ярки те победы, которые он одерживал в прежние времена и на которые считал себя способным даже и теперь. Он был искренно убежден, что остается все прежним, все таким же добрым, красивым и победоносным Шадурским. Самолюбие никак не допускало мысли о старчестве и льстило себя полной уверенностью, что он может одерживать блестящие победы.

- Я пью за вашу руку и... за вашу ножку, - чокнувшись с баронессой, проговорил он вполголоса, с многозначительной расстановкой, намекая этою фразою на давишние подстольные эволюции.

- Повеса! - кокетливо и мило прищурилась в ответ ему хозяйка.

- С вами кто не сделается повесой! - захлебнулся расслабленный князь, словно бы обливая лицо своей собеседницы старческим маслицем своих сладострастно посоловелых глаз.

Несколько времени длилось молчание. Шадурский любовался своей собеседницей. Наташа чувствовала это и беспрепятственно позволяла.

- Послушайте, князь, - начала она, наконец, без дальних обиняков, - свободны вы завтрашний вечер?

- Как и всегда, - поспешил удостоверить князь с любезной покорностью, пригнув несколько свою голову в знак того, что он готов отдаться в полное распоряжение своей очаровательницы.

- Хотите провести его со мною? - весело предложила баронесса и даже многозначительно и не без пикантности прищурилась на князя.

Того словно бы огорошил такой неожиданный и быстрый оборот дела, так что, вконец уже захлебываясь, он только и мог произнесть:

- Вместе... вечер...

- Да, вдвоем, - пояснила баронесса, - я хочу этого - слышите ли, хочу!

- Се que femme veut, Dieu le veut,* - с истинно джентльменской покорностью склонился Шадурский.

* Чего желает женщина, того желает бог (фр.).

- Будьте в девять часов... Вас встретит моя камеристка, а я уж буду ждать, - заключила она полушутя, полусерьезно, так что трудно бы было догадаться, что это такое: назначение ли делового свиданья, или просто милый каприз женщины и притом доброй, хорошей знакомой, или же, наконец, многообещающий призыв сердца?

Расслабленный гамен несокрушимо был уверен в последнем. И следующий вечер действительно доказал ему, что он не ошибся.

Баронесса ловко-таки умела притворяться. Да и трудно ли было провести старика, поглупевшего от лет и распутства.

XXX

ПАУКИ И МУХИ

Казимиру Бодлевскому очень понравился смелый план графа Каллаша. Все более блекнущая княгиня Шадурская была для него тяжелым бременем, которое он сносил терпеливо и покорно, потому лишь, что время это искупало себя весьма хорошим денежным вознаграждением. Но как ни хорошо оно было, а все же перспектива почти наверняка и притом вконец обобрать старого дурня, избавясь притом от тяжелой обязанности старушечьего друга, казалась весьма приятной и сильно заманчивой.

"Стоит ли вытягивать по мелочам, если можно вытянуть сразу и окончательно", - совершенно справедливо мыслил сам с собою Бодлевский. Ревновать Наташу к кому бы то ни было - он и в помышлении никогда не имел, предпочитая гораздо лучше, как практик, пользоваться при случае сочными плодами ее благосклонности к посторонним лицам. Он знал по неоднократноому опыту, что Наташа умеет вести эти дела ловко, тайно, так что никогда не допускала своих эротических проделок до скандальной огласки, и потому был совершенно спокоен, смотрел на это дело, как говорится, глазами философа, рассуждая так, что мы, дескать, любим друг друга, а обоюдные измены наши не суть измены, потому что оба мы знаем про них, а главное, потому, что эти измены, кроме обоюдной пользы и удовольствия, ничего нам не приносят.

Если бы Наташа бросила его совершенно, избрав себе иного друга сердца, с которым бы стала делиться плодами своих темных, но прибыльных похождений, тогда другое дело! Тогда Бодлевский почел бы это полнейшей и гнуснейшей изменой с ее стороны. Наташа в сущности являлась глубоко правою, когда говорила, что они просто полезны друг другу, и больше ничего. Это были скорее два темных товарища, два компаньона, чем любовник с любовницей, последнее же, в силу привычки и старых отношений, шло только в придачу к первому. И при всем этом Бодлевский очень утешался тем курьезным обстоятельством, что вдруг его будущий сын или будущая дочка окажутся особами титулованными, с громким княжеским именем Шадурских.

Наташа постоянно являлась необходимейшим членом Ковровской ассоциации. Это было золото, а не сообщница. Все члены очень хорошо понимали, что ее неуместная беременность, хотя бы и косвенным образом, однако же значительно может повредить прогрессивно успешному ходу их шулерских операций. Главное достоинство Наташи как члена ассоциации заключалось в том, что, будучи женщиной все-таки недурно и независимо поставленной в свете, она доселе пользовалась безукоризненной репутацией. Относились о ней только как о женщине немножко эксцентричной, немножко вольнодумной, стоящей выше некоторых светских предрассудков, но никого не могли приписать ей в явные любовники. И вот такое-то положение, в связи с той обязательностью, которою всегда так изящно умела окружать себя эта женщина, служило для компании самым надежным ручательством в успешных действиях Наташи в пользу общую. Все без исключения относились к ней как к женщине в высшей степени порядочной, уважали ее и ухаживали за нею, считая за великое удовольствие угодить ее прихотям и, при случае, проиграть весьма изрядный кушик. Но с дальнейшей беременностью этот правильный ход компанейских дел должен нарушиться, так как баронессе необходимо нужно будет на время удалиться из общества, а удаление ее повлечет за собою непременный ущерб в барышах и выгодах материальных. В виду таких соображений граф Каллаш и предложил компании свой остроумный проект насчет семейства Шадурских. Это ловкое дело, если только оно удастся, с избытком вознаградит всю компанию за несколько убыточных месяцев, которые пройдут в отсутствии баронессы. И компания и сам Бодлевский апробировали мысль своего сочлена, найдя ее хотя и смелою, и даже дерзкою, но в сущности отменно прибыльною.

Согласие было получено, а к этому только и стремился Николай Чечевинский для своих собственных, затаенных целей.

Княгиня Татьяна Львовна Шадурская страдала нервами уже не первый десяток лет. Часто бывала она застигаема врасплох мучительными мигренями, от которых ее лечили и не вылечивали.

В одну из подходящих минут Бодлевский посоветовал ей переменить доктора и порекомендовал Herr Катцеля, про медицинскую деятельность которого за границей рассказывал он теперь чуть не чудеса.

Княгиня, безусловно верившая в друга своего сердца, почти без малейших колебаний согласилась на его предложение, и маленький Катцель занял место ее домашнего доктора. Прежнему было отказано под первым попавшимся и довольно немудрым предлогом, вроде предстоящей в скором времени поездки за границу.

Herr Катцель исподволь, осторожно приступил к лечению "в другую сторону". С первого же осмотра своей новой пациентки он решительно объявил, что здешний климат наверное убьет ее, что он, зная немножко свои силы и свою науку, надеется непременно вылечить ее, и только поэтому счел нужным высказать, что болезнь ее несколько серьезнее, чем предполагалось доселе. Он советовал ехать на юг, в Швейцарию, прожить там года два не выезжая и правильно корреспондировать ему оттуда о ходе болезни и лечения, наблюдение за которыми обещал препоручить своему хорошему другу и товарищу, находящемуся там на месте.

Прошло не более месяца, как принялся он за свое лечение, а княгиня уже стала незаметно хиреть, слабеть и разрушаться. Катцель настаивал на одном - ехать как можно скорее за границу. Татьяна Львовна собралась довольно скоро и отправилась в сопровождении своего эскулапа, который непременно хотел лично проводить ее до самой границы.

Уехала Татьяна Львовна печальная от временной разлуки с Карозичем, который дал слово прибыть к ней непременно через два-три месяца.

На прощание, в Варшаве, доктор Катцель успел, наконец, после нескольких подготовительных медикаментов, дать ей один маленький прием такого лекарства, которое уже неизбежно вливало с собою в организм княгини постепенно-медленную, но верную смерть, и эта смерть должна была последовать, по расчетам доктора, месяца через два, не более.

А в это самое время обоих Шадурских - старца и юношу - незаметно, однако же прочно, опутывала со всех сторон паутина честной компании.

Старец ходил совсем без ума от баронессы, и весь подчинился ее воле. Не находилось той жертвы, которую бы он не в состоянии был принести ей, не было того нелепого каприза, которого он не постарался бы тотчас исполнить, с предупредительностью впервые очарованного юноши. Расслабленный гамен, с зачатками разжижения мозга, ныл и таял, и гадко дрожал у ее ног, и был влюблен до непозволительности. Он забыл и всех и вся, и в грязновато сластолюбивом умишке своем помышлял о том, как бы лишний раз добиться Наташиной благосклонности, перед которой - увы! - почти постоянно пасовала его старчески фальшивая возбужденность.

Однажды, наконец, баронесса, с притворно восторженными слезами на глазах, сообщила ему, что она готовится быть матерью, и что он - ее милый, ее прекрасный, ее возлюбленный - отец этого будущего ребенка.

Князь чуть не прыгал от восторга, нюнил, и слюнявил, и падал перед нею на колени, с которых не без труда подымался с помощью Наташи, и то и дело несчетными поцелуями покрывал ее ручки. Сознание, что он еще мужчина и даже вполне может быть отцом, какою-то петушиною гордостью питало его самолюбие. Князь чуть с ума не сходил, и по секрету хвастался подчас своим старым приятелям, которые втихомолку беспощадно над ним посмеивались.

Князь Николай Чечевинский все это видел, за всем следил издали и наслаждался... Судьба, казалось, как нельзя более содействовала ему в его тайных, никому неведомых намерениях.

"Итак, со старым - идет как по рельсам! - решил он однажды сам с собою, - теперь остается только получше спустить молодого".

И он принялся за подготовку рельсов для этого последнего спуска.

XXXI

ПРОЕКТ "ОБЩЕСТВА ПЕТЕРБУРГСКИХ ЗОЛОТОПРОМЫШЛЕННИКОВ"

Гениальный проект предстоящего спуска вполне уже созрел в изобретательной голове Николая Чечевинского. Нужен был только надежный и ловкий помощник, а кто же мог быть надежнее и ловче, как не Сергей Антонович Ковров? И вот мы застаем теперь этих двух друзей в великолепном кабинете первого, с глазу на глаз между собою, за хрустальными рюмками тонкого рейнвейна, с сигарами в зубах, после только что конченного завтрака.

Предметом разговора были Шадурские, которые вообще, со времени внезапной поправки их обстоятельств, представляли собою для всей Ковровской компании необыкновенно богатый сюжет, необходимо требовавший достойной обработки.

- Брать на карты - c'est trop misere, et surtout c'est si banal*, - говорил граф Каллаш, - способ слишком обыденный, да и скучный. По правде сказать, мне эти карты давным-давно уже надоели! Да и притом, время - капитал, а с какой стати убивать несколько недель, а может, и месяцев, на то, что весьма легко обделать в несколько дней?

* Это слишком мелко, а главное - это так банально (фр.).

Ковров безусловно соглашался с таковым взглядом на дело, только в виде возражения поставил вопрос: если не карты, то как и на что же еще можно взять?

- А вот в том-то и дело, как и на что! - одушевился Каллаш. - Я об этом думал немало и, кажется, выдумал нечто положительное. Проблема вот в чем: надо изобрести такую штуку, чтобы сам сатана пришел в недоумение, да только руками развел, чтобы весь ад улыбнулся нам и сделал кникс с воздушным поцелуем. Да чего там ад! Ад - пустяки, а чтобы весь ареопаг высших членов лондонской "Семьи" просил бы у нас чести быть почетными членами этого почтенного общества. Вот что надобно!

- Задача недурная, - лениво процедил Ковров, сжимая в зубах сигару, - но слишком широко задумана.

- Это еще не все! - остановил его граф. - Ты выслушай! Задача моя требует вот чего: надо изобрести кунтштик, который соединял бы в себе два драгоценных достоинства: первое - быструю и огромную выгоду, а второе - полнейшую безопасность.

- Ну! Условия довольно трудно выполнимые, - сомнительно заметил Серж.

- Оно так кажется, да ведь и смелые мысли не валяются на улице, а приходят вдохновением. Это то, что называется "дар небес", мой друг.

- А у тебя было такое вдохновение? - улыбнулся Сергей Антонович с немножко ироническим оттенком приятельского скептицизма.

- А у меня было такое вдохновение! - впадая в его тон, ответил импровизированный венгерец.

- И твоя муза...

- По счету десятая, - наперебой подхватил граф. - И зовут ее Индустрия.

- Это общая наша муза.

- А моя в особенности. Но дело не в ней, а в ее пророческих вещаниях...

- Ну, любезный граф, ты, пожалуйста, без высокого слога! Рейнвейн, как видно, заводит тебя в туманную Германию. Говори-ка проще. В чем дело?

- А дело в том, что надо основать "компанию петербургских золотопромышленников" и найти золотые прииски даже и там, где почва геологическим свойством вовсе неспособна производить золото; надо сделать ее производительною. - Вот задача! Российские законы, под страхом уголовного суда и наказания, строжайше запрещают гражданам Российской империи, а также и иностранцам, куплю и продажу благородных металлов в первобытном и, так сказать, сыром виде, то есть в слитках, в самородках и в песке. Если бы, например, ты у меня купил золото шлиховое, в невозделанном виде, то есть попросту золотой песок, то мы, по закону, оба подверглись бы приятной прогулке в страны зауральские, и нам предоставили бы удовольствие на месте добывать собственноручно благородные металлы. Оно, конечно, дело полезное, но для нас-то не совсем удобное...

- Комфорту мало, - заметил Сергей Антонович, шутливо скорчив кислую гримасу.

- Ну, вот в том-то и сила! Добровольных охотников на такое удовольствие не отыщешь, а на этой-то оси и вертится весь мой проект, вся золотоносная система. Предварительно надо тебе знать, что золотой песок в массе своей нисколько не отличается хотя бы ст медного припоя: по виду припой совсем похож на зерна золотого песку. Ну, и представь себе теперь, что мы тайным образом продаем, под видом золотого песку, чистейший медный припой, а у нас охотно его покупают, потому что мы будем продавать десятью или двенадцатью процентами дешевле против казенной стоимости. Покупщик, конечно, не замедлит убедиться, что его великолепнейшим образом надули. Но, спрашивается, пойдет ли он жаловаться и доказывать на нас, зная, что и ему вместе с нами за эту покупку неминуемо предстоит Владимирская дорога?

- Сам себе кто же враг? - согласился Серж, начавший теперь уже с живейшим вниманием прислушиваться к словам своего собеседника. - Только как же ты надувать-то будешь?

- А об этом узнаешь своевременно. Главное в том, что проблема разрешена самым положительным образом: быстрый барыш и полная безопасность. Мы с тобою, кажется, недурные сердцеведы, и потому можем быть вполне уверены, что покупщиков на этот товар всегда будет довольно, и для первого раза я предлагаю тебе сделать опыт на молодом князе Шадурском. А каким образом поддеть его на такую шутку, уже это мое дело - потом сообщу. Но как тебе нравится сама мысль моего проекта?

- Остроумно! - с веселым энтузиазмом истинного увлечения пожал ему руку Ковров.

- За правду спасибо! - чокнулся с ним Каллаш. - Остроумно - это лучшая похвала, которую я мог от тебя ждать. Выпьем же за благоденствие моего проекта!

XXXII

РЫБА ИДЕТ В ВЕРШУ

Дня через три после этого разговора князь Владимир Дмитриевич Шадурский обедал у Сергея Антоновича Коврова.

Еще сегодня утром получил он записку от последнего, в которой бравый Серж, жалуясь на приключившееся ему нездоровье, просил князя приехать к нему поболтать за обедом.

Князь исполнил эту просьбу и, явившись к назначенному времени, застал у него одного графа Каллаша.

Между прочею болтовнею мимоходом сообщил он, что вчерашнего дня получено у них в доме письмо от княгини Татьяны Львовны, в котором та извещает, что здоровье ее становится все плоше и что поэтому чуть ли не придется ему ехать к ней в Швейцарию.

При последнем сообщении Каллаш мельком и почти незаметно, но весьма многозначительно переглянулся с Ковровым.

Перебегая с предмета на предмет, разговор серьезно установился наконец на тугих временах относительно русских финансов. Сергей Антонович, по его выражению, "доходил до корня", жалуясь "на первичную причину зла" и очень либерально сваливая всю вину на правительство, которое будто бы не дает никакого ходу нашей золотопромышленности, стесняя до последней степени этот важнейший промысел, налагая на промышленников весьма трудные обязательства относительно свободной торговли добываемым металлом и подвергая исключительный сбыт его в казну тысяче таких формальностей, которые необходимо служат источником разных злоупотреблений.

- Да вот вам, на что уж лучше! У меня и факт под рукою, - скрепил он в заключение все свои аргументации. - Есть тут у меня знакомый человек, один из доверенных приказчиков по золотопромышленной части (при этом Сергей Антонович назвал фамилию одного из известнейших наших золотопромышленников.) Он теперь в Петербурге. Ну-с, и вот несколько дней тому назад является вдруг ко мне и как будто озабоченный чем-то. А у меня, еще в прежнее время, разные делишки с ним бывали. И что ж бы вы думали! - делает мне вдруг предложение, по секрету, конечно: не помогу ли я сбыть ему золотой песок? А надо вам знать, что эти поверенные и приказчики ежегодно провозят в Россию по нескольку пудов золотого песку, добытого... - ну, уж известно! - обыкновенным приказчичьим способом, и сбывают его контрабандным образом в частные руки. Для покупателя дело оно необыкновенно выгодное, потому что тут вы приобретаете по цене, несравненно более дешевой против правительственной нормы. Поэтому охотников находится много. Да чего же вам лучше! Несколько первых ювелиров (при этом опять названы три-четыре известные фирмы) никогда не пренебрегают такой контрабандой, а в прошлое лето один банкирский дом в Берлине приобрел через здешнего агента своего даже до двух с половиной пудов золота. Так вот теперь-то этот самый приказчик, знакомый-то мой, и ищет случая сбыть свой товарец. А провезти-то ему удалось, как говорят, около пуда, если не больше. Я вам привожу это как пример, как факт тех последствий, которые необходимо вытекают из стеснительной системы нашего правительства.

Шадурский вообще мало смыслил в серьезных делах, а в финансовых операциях и тем более оставался круглым невеждою. Поэтому Сергею Антоновичу было весьма легко и удобно, напустив на себя известный тон солидной серьезности делового человека, морочить его такими вздорными речами. Князь, из приличия и для собственного достоинства подлаживаясь под его тон, тоже делал серьезную физиономию и, как бы разделяя вполне мнение своего собеседника, поддакивал ему самым солидным образом. Однако во всем этом разговоре он очень хорошо усвоил себе то понятие, что при случае можно приобрести золото гораздо дешевле и, стало быть, выгоднее, чем продает его государственный банк. А Коврову с Каллашем того-то и нужно было, главнейшим образом, чтобы юный князек, на первый раз, приобрел себе именно эти сведения.

- Сам я, конечно, этими делами не занимаюсь, - отчасти небрежно продолжал Ковров, - и потому не мог дать этому барину никогда дельного совета. Но если бы кому-нибудь, например, пришлось ехать за границу, тот смело бы мог рискнуть на такую операцию, потому что она дала бы весьма и весьма хорошие барыши.

- То есть как же это? - спросил Шадурский.

- А очень просто. Вы покупаете товар здесь, на месте, как я уже сказал, гораздо ниже казенной нормы. Стало быть, на первом же шагу делаете уже очень выгодный оборот. Затем вы уезжаете вместе с товаром за границу, а там, чуть только поднялся курс на золото, вы в первом же банкирском доме свободно можете сбыть по соответственной цене, и я-таки знаю пример, что поверенный банкирского дома (в этом месте опять последовало упоминание известного в Петербурге имени) полтора года тому назад зашиб себе этим самым способом славную копейку! Да вот как: купил он песку на сорок тысяч, а через полтора месяца сбыл его в Гамбурге за шестьдесят. Как хотите, но пятьдесят процентов на капитал в полтора месяца, оно чего-нибудь да стоит!

- Ах, черт возьми! Да это в самом деле превыгодный оборот! - с живостью вскочил с своего места Шадурский. - Вот бы мне кстати! Я б его отлично спустил в Женеве или в Париже, - домолвил он шутливым тоном.

- А что ж вы думаете? Конечно! - подхватил Сергей Антонович, в противоположность ему, самым серьезным образом. - Вы ли, другой ли кто - во всяком случае остались бы в большом барыше. Потому этому барину нужно ехать обратно в Сибирь, заживаться некогда, обычный покупщик его в отсутствии, к незнакомому человеку с таким предложением обратиться не совсем безопасно, так что ему, бедняге, приходится теперь хоть назад вести свое золото. Да он рад-радехонек будет сбыть его даже несколькими процентами ниже обычной контрабандной цены. Я готов держать какое угодно пари, что покупатель остался бы в выигрыше верных пятидесяти процентов - и вы заметьте - в какой-нибудь месяц, а много два! Если бы мне лишние деньги да подходящий случай - такой, как теперь, - божусь вам, господа, непременно соблазнился бы, нарочно бы даже отправился за границу для сбыта!

- Дело очевидно, - вполне согласился Каллаш.

- Еще б тебе не очевидное! Редкое дело! Никакая операция в настоящее время не может дать больше. Золото стоит по курсу довольно высоко, да есть в виду шансы, что подымется еще выше, стало быть, расчет верный, только бы деньги, говорю тебе, а купить-то - купил бы непременно!

- А что вы думаете - ведь в самом деле соблазнительно?! - вопросительно остановился перед ним Шадурский, скрестя на груди свои руки.

Этой фразой он как будто вызывал Коврова на поощрительный ответ, потому что в голове его взбудоражилась мысль о приобретении контрабандного товара. Князек понимал, что это дело весьма выгодное, а от выгоды он чувствовал себя никогда не прочь, и по примерной вихлявости своих нравственных принципов даже вовсе не задумался над тем, насколько будет честно подобное приобретение. Да он даже и не понимал, что бы могло быть в нем предосудительного. В голове его засел еще с детства втолкованный, весьма узкий и ограниченный кодекс нравственных понятий о честности. Князь, например, знал, что не отдать карточный долг - нечестно, украсть платок из кармана - нечестно, убить человека из-за угла - тоже нечестно; но взять, например, взаймы и не отдать - отчасти дозволительно, оклеветать мужа в глазах жены, за которой ухаживаешь, - совсем позволительно, равно как и пустить на ветер имя женщины, выставив ее при случае своею или чужою любовницей, сынтриговать иногда по службе против приятеля и дружески подставить ему ногу при случае - тоже считалось делом допустимым, ибо могло быть оправдано разными обстоятельствами. Что же касается до купли контрабандного товара, то в этом юный князь не видел ни малейшей предосудительности, потому что ведь приходилось же ему покупать контрабандные сигары и провозить с собою из-за границы, ради тогдашнего модно-либерального шика, контрабандные издания русской заграничной печати. А матушка его однажды даже самолично сыграла роль контрабанды, протащив через таможню целый ворох брюссельских кружев, тщательно обмотанных вокруг ее собственного тела. Стало быть, нравственное чувство князя не находило со своей стороны никаких возражений против покупки золотого песку, тем паче, что эту последнюю покупку можно почти тотчас же сбыть с огромной выгодой, а заманчивость выгоды сильно-таки в эту минуту подмывала рискнуть на приобретение запретного товара.

- Н-да, в самом деле, очень и очень-таки соблазнительно! - продолжал он, стоя в прежней позе перед Сергеем Антоновичем и не сводя с него того же вопросительного взгляда.

- Еще бы нет! - с улыбкой подмигивая глазом, прицмокнул Ковров. - Горячее дело, кабы только деньги!

- А я бы не прочь, ей-богу, не прочь! - удостоверил Шадурский. - Познакомьте меня с этим приказчиком.

- Вас-то?.. М-м... пожалуй, - как бы нехотя, небрежно замялся Ковров. - Если хотите - отчего же... Ради наших добрых отношений, я не прочь доставить вам случай увидаться с ним, а там уж делайте сами: он при вас произведет пробу, вы увидите достоинство золота, - стало быть, дело будет начистоту. Только предупреждаю вас: во-первых, если хотите купить, то покупайте скорее, потому что долго ему ждать некогда - он и то уж, говорю вам, сильно зажился в Петербурге, а во-вторых, держите это в большом секрете, потому что неосторожным словом вы можете повредить ему, да и в случае покупки тоже помалчивайте, а иначе и вам могут быть неприятности.

- Ну, уж это само собой разумеется! Дело понятное, - согласился Владимир Дмитриевич. - Деньги у меня теперь могут быть скоро, поездка за границу на носу, не сегодня - завтра, пожалуй, уеду, поэтому неблагоразумно было бы упустить такой прекрасный случай. Итак, по рукам? - протянул он свою ладонь Коврову.

- То есть, в чем это по рукам? - приостановился осторожный Сергей Антонович. - Я ведь здесь человек посторонний, и согласитесь, cher prince*, никак не могу дать вам слова за моего знакомого.

* Дорогой князь (фр.).

- Да я не об этом, - возразил Шадурский, - я только прошу вас, познакомьте меня с ним, одним словом, сведите нас, ну, и того... шепните ему при случае, что я непрочь приобресть его песок. Вы сделаете мне большое одолжение.

- О, это одолжение совсем иного рода! Это я всегда могу, тем более, что мы с вами такие добрые и хорошие знакомые. Отчего ж и не сделать для вас таких пустяков! Что касается рекомендации, можете смело на нее рассчитывать.

И они приятельски пожали друг другу руки.

- Ха-ха-ха! Сам лезет в вершу! - самодовольно потирая руки, хохотал Сергей Антонович по уходе Шадурского. - Согласись, любезный граф, что у меня есть-таки дипломатические способности?

- Кто же в них отказывал Сергею Антоновичу Коврову! - весело и, по-видимому, совершенно искренно польстил ему Каллаш.

- Но я не думал, чтоб он так скоро поддался.

- А я, напротив, был почти уверен. Ведь это перепел, который на дудочку сам лезет в сети. Во всяком случае, кажется, можно себя поздравить, - заключил граф, который - себе на уме - еще заранее решил не принимать почти ни малейшего участия в известном разговоре Коврова с князем и держаться все время совсем посторонним и ни к чему не причастным человеком. Такое поведение он признавал необходимо нужным для своих собственных тайных расчетов и целей.

XXXIII

ЗОЛОТОЙ ПЕСОК

И Каллаш и Ковров были слишком осторожны для того, чтобы принять непосредственное личное участие в самой сделке с золотым песком. По общему правилу мошенников высшей школы, Кречинские всегда должны оставаться в стороне, не сходя с пьедестала своей безукоризненности, а дело вместо них обязаны варганить Расплюевы.

Одним из Расплюевых, состоящих при Серже Коврове, был некто пан Эскрокевич - личность темная, наружно грязноватенькая, и потому допускавшаяся к благородному Сержу не иначе, как с черного хода, через кухню, да и то в такое лишь время, когда в квартире не было никого постороннего.

Эскрокевич был деляга на все руки, и особенно отличался на поприще фокусов. Часы, табакерки, портсигары, серебряные ложки, даже большие бронзовые пресс-папье получали вдруг способность исчезать невесть куда под его руками, и вслед за тем столь же мгновенно, невесть откуда, появляться на прежнем месте. Эта столь драгоценная в темном деле способность была приобретена паном Эскрокевичем еще в юные годы, когда разъезжал он по польским ярмаркам и потешал в балаганах почтеннейшую публику жраньем горящей смолы и испусканием из утробы своей целого вороха лент и бумажек.

Пан Эскрокевич был неизменный золотой человек и в том еще отношении, что мог принимать на себя какие угодно роли, преображаться в какую угодно личность, меняя соответственно и самый характер, и тон, и манеры, причем у него высказывалась большая актерская способность.

Ему-то и предстояло сыграть теперь роль сибирского приказчика.

Прошло не более двух суток со времени последней беседы.

Князь Шадурский только что успел проснуться поутру, как человек доложил ему, что его дожидается какой-то господин Вальяжников.

Князь набросил халат и вышел в гостиную, где перед ним предстала довольно презентабельная, хотя и весьма пестро одетая фигура пана Эскрокевича.

- Позвольте иметь честь представиться, - начал он, раскланиваясь с князем. - Иван Иванович Вальяжников. Сергей Антонович, господин Ковров, были столь любезны, что сообщили мне об известном вашем намерении... этта! насчет песочку. Так, ежели ваше сиятельство не раздумали, я с удовольствием готов продать вам.

- А, очень приятно! - весело улыбнулся Шадурский и указал на кресло.

- Чтобы не мешкать по-пустому, - продолжал Эскрокевич, - позвольте мне просить вас к себе. Я стою в гостинице; там вы можете видеть товар; сделайте пробу, и, коли понравится, я буду очень счастлив, если успею угодить вашему сиятельству.

Князь Владимир немедленно же оделся, приказал заложить карету и отправился вместе с импровизированным Вальяжниковым.

Приехали к одной из довольно скверненьких гостиниц и вошли в довольно скверненький нумер.

- Вот-с и моя убогая хата! Ведь я здесь, так сказать, на походе... Покорнейше прошу садиться! - егозил перед Шадурским пан Эскрокевич. - Не теряя драгоценного времени, быть может, ваше сиятельство, желаете полюбопытствовать на мой товар? Так вот-с, я охотно могу показать вам.

И он вытащил из-под кровати большой чемодан, внутри которого помещалось штук до пяти разной величины полотняных мешочков, туго наполненных и крепко завязанных.

- Вот-с, это все он и есть - он самый-с, наш сибирский песочек, - любезно улыбаясь и полукланяясь, жестом руки указывал Эскрокевич на чемодан, словно бы рекомендуя его Шадурскому.

- Не угодно ли вашему сиятельству самолично выбрать любой из этих мешков и сделать пробу? Я нарочно предлагаю вам это, чтобы вы были в полной безопасности насчет дела. Лучше всего, коли сами увидите, что дело чистое, без всякой фальши. Любой выбирайте.

Шадурский выбрал один из мешочков, и, когда пан Эскрокевич развязал его, глазам юного князя представилась масса мелких металлических зерен, на которую он взирал не без внутреннего удовольствия.

- Как же вы будете делать пробу? - спросил он. - Ведь тут ни паяльной трубки, ни пробирных брусочков нет?

- О, будьте покойны, ваше сиятельство! Все, что потребуется, - все найдется! И трубочки паяльные, и азотная кислотка-с, да даже децимальные весы - так и те не забыты, потому наше дело такое, что неравно подыщется покупатель, так чтобы лишних людей не беспокоить и в дело не посвящать, мы завсегда уже имеем при себе все необходимые предметы. Вот только угольков-то нету... Ну, да все равно, сейчас прикажу принести.

И, высунувшись в дверь, он отдал коридорному приказание, а тот через минуту уже принес на тарелке три-четыре угля.

- Вот и прекрасно! Теперь, стало быть, все готово, - потирая ладони, возгласил по уходе человека пан Эскрокевич и для пущей предосторожности замкнул на ключ двери.

- Берите любой уголек, ваше сиятельство, а впрочем, чтобы не пачкать вам пальчики, позвольте-ка, лучше я сам возьму, а вы насыпьте на него щепотку песку, - лебезил он перед князем. - Уж вы извините, что я заставляю вас все это самолично проделать, потому оно, поверьте, не от какого-нибудь невежества с моей стороны, а собственно не для чего иного, как чтобы ваше сиятельство были вполне благонадежны, что здесь никакого подвоха и быть не может.

Говоря это, он достал все необходимые приборы и зажег свечу.

Пошла в ход паяльная трубка. Вальяжников производил опыт, а Шадурский внимательно следил за каждым его движением.

Уголь накалился добела; песок расплавился и исчез, а на месте его, когда жар несколько остынул и когда импровизированный химик поднес уголек Шадурскому, Владимир Дмитриевич увидел маленький королек золота, засевший в легкой трещине, которую весьма легко мог дать уголь во время накаливания.

- Снимите, ваше сиятельство, этот королек-с и положите его, для пущей сохранности, в свой бумажник, - говорил Эскрокевич, - пожалуй, хоть в бумажку заверните; да и мешочек-то с золотом держите при себе, чтобы в вас уж никакого сумления не было, потому я этого никак не желаю.

Шадурский охотно исполнил и это последнее предложение.

- Теперь, ваше сиятельство, я бы желал, чтобы вы опять же-таки самолично изволили выбрать второй мешочек: мы тем же самым порядком сделаем еще два-три опыта.

Князь и на это согласился.

Эскрокевич подал ему новый уголек для насыпки песку, и опять принялся за паяльную трубку. И опять исчез медный припой, а в трещине появился новый королек золота.

- Ну-с, полагаю, и этих двух опытов будет довольно. Как вы на этот счет изволите думать, ваше сиятельство? - вопросил мнимый Вальяжников.

- Да чего там еще? Дело очевидное, - согласился князь.

- А коли очевидное, так мы его сейчас сделаем еще очевиднее. Вот-с вам и пробирный брусочек, а вот вам и азотная кислота. На брусочке попытайте-ка эти два королька, так сказать, практически, а азотной кислотой химически. А коли хотите и пуще того убедиться, так мы сделаем вот что... Какое именно количество золота угодно вам приобрести?

- Да чем больше, тем лучше. Я готов хоть все эти мешки купить.

- Очинно вами благодарен, потому - это для меня самое подходящее, - слегка поклонился Эскрокевич, - и как ежели есть на то ваша готовность, то я уж покорнейше попрошу вас: каждый мешочек взять, посмотреть и, завязамши самолично, припечатать собственною вашего сиятельства печатью. Потом вы возьмите один королек, и мы вместе отправимся к лучшему из столичных ювелиров. Пусть он нам определит достоинство этого золота, тогда дело будет в акурате: и для вас и для меня безобидно, потому - без всякой фальши и безо всякого сумления.

Князь был очарован честностью и открытым образом действий Вальяжникова.

Поехали к одному из известнейших ювелиров. Этот при них же сделал опыт и объявил, что золото химически чисто, без всякой примеси, стало быть, высшего достоинства.

По возвращении в гостиницу пан Эскрокевич свесил мешки, в которых оказалось пуд и восемь фунтов. Три фунта пошли на скидку за вес самых мешков и, таким образом, чистого золота, по этому расчету, должно было оставаться пуд и пять фунтов.

- Почем же вы хотите за фунт? - спросил его Шадурский.

- Цена безобидная, ваше сиятельство, - пожал плечами сибиряк, - потому, как я продаю из одной только моей крайности, что безотменно нужно уезжать в Сибирь, - очинно уж зажился здесь, в Питере, - а не сбымши этого товара никак невозможно уехать. Полагаю, казенная цена вам небезызвестна? А я согласен хотя на двести рублев с фунта. Меньше этого ни одной копейкой не могу, - и то ведь чуть не на сто рублей скидки даю!

- Ну, хорошо! - согласился Шадурский. - Стало быть... это... - прищурился и замямлил он, соображая, - по двести рублей фунт... пуд и пять фунтов...

- Это придется ровно девять тысяч, ваше сиятельство. Так-таки ровнехонько девять, - предупредительно подхватил Эскрокевич.

Князь, не затягивая дела, выдал ассигновку и, захватив чемодан с заветными мешками, отправился вместе с сибирским приказчиком в дом своего батюшки, где Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, уступая настоятельным требованиям князя Владимира, хотя и неохотно, однако же немедленно выдал девять тысяч, в получении которых тут же и расписался красноярский мещанин Иван Иванов, сын Вальяжников.

Князь был в восторге от своей покупки; впрочем, исключая Коврова, никому не проболтался о ней ни единым словом.

Сергей Антонович дал ему добрый дружеский совет, не делая лишних проволочек и мешкотни, уезжать поскорее за границу, так как, по биржевым сведениям, курс на золото в данную минуту стоит довольно высоко, и, стало быть, упустить благоприятный случай для выгоднейшего сбыта было бы в высшей степени непрактично.

Князь, действительно, немедля взял заграничный паспорт, упрятал понадежнее да посекретнее свое приобретение и благополучно отправился за границу, объявив, что уезжает к матери, здоровье которой необходимо требует его присутствия.

* * *

Чечевинский, Ковров и Эскрокевич полюбовно разделили между собою столь легко приобретенные деньги. Успех нового предприятия, на первый раз, оказался блистательным, потому все трое чувствовали себя необыкновенно в духе, и Сергей Антонович с величайшим удовольствием отдал полную справедливость отменному остроумию и научным сведениям своего друга, графа Каллаша.

Вся штука состояла в том, что медный припой, весьма походящий своим наружным видом на золотой песок, от сильного накаливания с помощью паяльной трубки разлагается на цинк и медь. Цинк сгорает вполне, а медь совершенно чернеет и потому скрывается на угле. В самом же угле предварительно врезывается простым перочинным ножичком небольшое углубление, имеющее вид трещины, куда вкладывается королек чистого золота, поверхность которого, приходящаяся не более как на пол-линии ниже общей поверхности самой трещины, затирается угольным порошком, смешанным с воском.

Поэтому, стало быть, "химику", производящему опыт, остается только хорошенько изучить заранее вид самого угля и особенно то место, где находится трещина, для того чтобы безошибочно выбрать его между десятком других углей и чтобы в конце концов опыт дал блистательные результаты.

На первый случай пан Эскрокевич приуготовил все четыре угля, принесенные коридорным слугою. Он нарочно избрал временным местом своего пребывания одну из очень хорошо знакомых ему темных гостиниц, в связи с хозяином которой и прежде еще обделывал теплые делишки. Само собою разумеется, что коридорный был ему "свой человек", которому заранее сдались на руки отменно сфабрикованные угли.

Таким образом было основано знаменитое и до наших дней общество петербургских золотопромышленников, которые, с легкой руки князя Владимира Дмитриевича Шадурского, производили, да и доселе еще производят свои золотопромышленные операции, с величайшим успехом расширяя круг своей деятельности не только на провинции, но даже и на иностранные государства.

XXXIV

ДВЕ НЕПРИЯТНОСТИ И ОДНО УТЕШЕНИЕ

Не прошло и трех недель с отъезда князя Владимира, как старый гамен был поражен ужасною вестью, случайно вычитанною им из одной французской газеты, где во всеобщее сведение публиковалось, что один путешественник, некто князь Владимир Шадурский, пойман на весьма некрасивой мошеннической проделке, которая заключалась в том, что он предложил одному банкирскому дому купить у него целый пуд золотого песку, оказавшегося, по немедленному расследованию, простым припоем. "Хотя из обстоятельств следственного дела - извещала эта газета - кажется можно прийти к заключению, что и Шадурский был жертвою ловкого обмана, - так, по крайней мере, сам он показывает, - однако же намерение его сделать в свою очередь продажу, воспрещаемую законом, ясно показывает в нем мошеннический, недобросовестный образ действий. В настоящее время князь арестован и вскоре имеет быть подвергнут суду присяжных".

Известие это в первую минуту нанесло князю сильный удар, и только одна нежная ласка да теплые заботы и утешения баронессы фон Деринг заставили его забыть в ее объятиях всю горечь этого скверного обстоятельства.

День ото дня старик все более и более подпадал под обаятельную власть этой женщины. Он решительно становился слаб рассудком вследствие странной, ненормальной страсти, которую иногда мы можем воочию наблюдать как печальное явление в весьма многих старцах нашего времени. Он утратил всю самостоятельность своей личной воли, смотрел на все глазами баронессы, думал ее мыслями, говорил ее словами, только, разумеется, это были не те слова и мысли, которые составляли настоящую, внутренно-сокровенную суть этой женщины. И если внимание и ласки ее так удачно помогли князю забыть впечатление, произведенное на него заграничным бесчестием родного сына, то благодаря этим самым ласкам и своей старческой влюбленности внезапная телеграмма, возвещавшая смерть княгини Татьяны Львовны, была встречена им почти равнодушно. В душе его уже давным-давно не оставалось ни искорки чувства к этой женщине, что, впрочем, читатель отлично мог уже видеть из самого начала нашего повествования, и поэтому ее смерть могла только изумить его, как совсем неожиданное событие. На совместное сожительство в течение долгих лет побуждал их один только долг светских приличий. Поэтому и теперь, ради тех же самых приличий, старый князь облекся в траур, то есть заменил свои модные галстуки и панталоны черным цветом и надел печальный креп на пуховую шляпу.

Полиевкт Харлампиевич немедленно по получении телеграммы был отправлен им за границу - хоронить покойную княгиню. Он должен был привезти в Петербург ее тело, и две недели спустя гроб Татьяны Львовны с надлежащею помпой был встречен на пристани парохода и предан земле на кладбище Александро-Невской лавры, где целая группа изящных памятников возвещала прохожим о месте упокоения князей Шадурских прежних, восходящих поколений. Князь держал себя на этих похоронах вполне прилично, то есть был умеренно грустен, и в тот же вечер инкогнито отправился утешать эту умеренную грусть в интимной будуарной беседе с баронессой фон Деринг.

Между тем вскоре пришло новое известие и о том, что князь Владимир Шадурский за намерение совершить мошеннически незаконную продажу приговорен судом к известной пене и тюремному заключению на несколько месяцев.

Блистательная карьера юного кавалериста была испорчена: его исключили из службы.

Но... все то же неизменно теплое участие баронессы опять-таки помогло старому князю легко перенести и эту последнюю неприятность. Под влиянием своего чувства он становился все более и более эгоистом, так что теперь его уже не трогало ничто, исключая того, что непосредственно касалось баронессы и его собственной страсти. Он сделался даже как-то нравственно неряшлив относительно суда и мнений того избранного общества, которому подчинялся всю свою жизнь, и в своем старческом ослеплении ничего не знал, ничего не видел и не слышал, что творилось вокруг него, не замечая, сколько странных улыбок и заочных осуждений вызывает его непозволительное по годам поведение. Теперь ему, действительно, все стало трын-трава, лишь бы только она - несравненная баронесса - не переставала ворковать ему ласковые речи, метать на него порою страстные взоры и хотя немножко, хотя изредка снисходительно дарить своею драгоценною ласкою.

А между тем дела его день ото дня приходили все в большее расстройство. Он не считал и не замечал, сколько денег, потраченных на драгоценные подарки и отданных как бы заимообразно, переходили из его княжеской конторской кассы в карманы очаровательной акулы.

Компания благоденствовала и ликовала, глядя на эти полновесные результаты, которые приносила ей ловкая интрига Наташи. А Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский, с своей стороны усматривая, что "светило невозвратно уже склоняется к своему закату, нисходит, так сказать, от зенита к надиру", тоже не желал упускать благоприятного случая и "неупустительно" наполнял свои собственные карманы остатками княжеского благосостояния.

А время шло да шло себе и незаметно привело баронессу фон Деринг к шестому месяцу ее беременности.

Далее уже невозможно было маскироваться. Никакой корсет и кринолин не в состоянии уже были скрывать сущности дела, и поэтому благоразумие требовало своевременной ретирады из Петербурга. Для света - баронесса объявила свой отъезд, и Владислав Карозич, в качестве ее родного брата, при случае заявлял всем и каждому, что сестра его уже уехала на время за границу.

Между тем баронесса не уезжала. Для виду она перешла только на другую квартиру, нанятую и меблированную князем, и решилась до конца своей болезни жить совершенной затворницей, никуда не показывалась из своего обиталища и, ради моциону, выезжала только по вечерам, да и то большею частью в закрытом экипаже.

Теперь уже расслабленный гамен торчал у нее чуть-что не целыми днями, и Наташа поневоле должна была благосклонно выносить его присутствие, ибо в это-то самое время и намеревалась вконец уже обобрать своего пламенного поклонника.

XXXV

НЕОЖИДАННОЕ ОБЪЯСНЕНИЕ И ЕЩЕ БОЛЕЕ НЕОЖИДАННЫЙ ДЛЯ ГАМЕНА ИСХОД ЕГО

Баронесса родила мальчика. Старый князь пришел было немножко в недоумение от некоторой преждевременности родов, но совокупные усилия акушерки, доктора Катцеля и отчасти самой роженицы с полным успехом убедили его, наконец, что преждевременные роды - явление довольно обыкновенное, и в данном случае вызвались, во-первых, нравственным потрясением, во-вторых, простудою. Нравственное потрясение, как уверила его баронесса, заключалось в неожиданном письме ее мужа, где он извещал о намерении своем приехать в Петербург, - стало быть, можно судить, какое впечатление долженствовало вызвать это обстоятельство в ней, женщине столь сильно увлеченной другим, столь много любящей этого другого. Вторая же причина, которая, в связи с нравственным потрясением, вызвала преждевременные роды - по объяснению доктора и акушерки, - была не что иное, как простая простуда ног: баронесса неосторожно вздумала пройтись пешком вечером, в сырую и ветреную погоду. Князь бесконечно и очень горько упрекал себя перед нею за оплошность, за то, что недосмотрел и допустил ее, даже и "в свое отсутствие", сделать такую неосторожность. Утешился он только тогда, когда Herr Катцель уверил его, что родильница вне всякой опасности, и ребенок, недоношенный без малого три недели, точно так же совершенно здрав и невредим и подает самые положительные надежды на дальнейшую прочность своего здоровья.

Чему хочется верить, тому веришь так охотно! - И потому Дмитрий Платонович Шадурский убедился вполне опытными доводами врача и акушерки, а убедившись однажды, он уже просто купался в восторге от гордого сознания, что не только может быть отцом, но и есть уже отец на самом деле. Он приготовил в подарок дорогую, изящную шкатулку, в которой баронесса должна была найти двадцать пять тысяч банковыми билетами. Князь дарил ей это для ребенка, и хотя Хлебонасущенский сильно-таки крякнул, когда получил внезапное требование на такую сумму, тем не менее выдал ее, безнадежно махнув рукою: "Несись, мол, утлая ладья, куда бросает тебя рок; скоро от тебя и щеп не останется, а мне все равно: я уже в мирной пристани и благоразумно подберу твои остатки!"

На другой день после родов старому князю доложили, что его необходимо желает видеть по делу граф Николай Каллаш.

Шадурский приказал просить его в свой кабинет.

Венгерский магнат вошел с весьма серьезным, озабоченным видом, который ясно изобличал, что привело его сюда дело важного свойства.

- Я приехал к вашему сиятельству, - начал он джентльменски официальным тоном, - по поручению моего близкого друга, брата баронессы фон Деринг, господина Карозича, который дал мне полномочие для объяснения с вами.

Старый гамен сильно-таки смутился от такого непредвиденного начала и растерянно объявил, что он готов выслушать.

- Ваше сиятельство, конечно, должны предвидеть, что нам предстоит разговор вполне откровенный, - продолжал почти тем же тоном Каллаш, после своего приступа. - Господину Карозичу вполне сделались известны отношения ваши к его сестре. Он догадывался о них еще гораздо ранее, но... я полагаю, вы оцените то чувство деликатности, которое заставило его молчать до сих пор, когда уже появились полные последствия ваших отношений.

Князь Шадурский, молча и сидя, слегка нагнулся корпусом в коротком полупоклоне.

- Господин Карозич желал бы знать ваши намерения относительно этого ребенка, - продолжал граф. - В какие отношения намерены вы стать к нему?

- То есть... как в какие отношения? - возразил гамен, не вполне еще оправясь от своего смущения. - Я готов сделать все, что могу...

- Мне остается только от лица господина Карозича искренно благодарить вас за такую готовность, но господин Карозич, конечно, пожелает знать более определенным образом, в чем именно оно заключается?

Старый князь замялся. Он не знал и не сообразил еще, что ему ответить на столь положительный вопрос.

- Я... я, право, не знаю, как вам это сказать... Я обдумаю, - затруднительно пожал он плечами.

- В таком случае обдумаем вместе. Ум - хорошо, два - лучше, говорит ваша русская пословица.

- Я уже кое-что сделал, - мало-помалу оправлялся Шадурский, - это, конечно, немного... что мог, в первую минуту... но я сделаю гораздо больше.

- То есть что же именно? Ваше сиятельство должны извинить меня за такие настойчивые вопросы, но... вы понимаете...

- О, да, конечно! - подхватил гамен. - Я охотно готов объяснить вам!.. Долг отца... я это понимаю... и потому... на первый раз я уже обеспечил участь моего ребенка двадцатью пятью тысячами рублей.

- Хм... Это, конечно, так, но... - раздумчиво замялся Каллаш, - но... не находите ли вы, что подобного рода отношение к ребенку любимой женщины будет весьма оскорбительно для его матери? Это можно очень удобно и даже с большим для себя достоинством сделать для какой-нибудь танцовщицы, для содержанки; но не думаю, чтобы можно было с тем же достоинством поступить таким образом относительно баронессы фон Деринг. Баронесса не содержанка; баронесса полюбила вас искренно и без расчета... Да боже мой! Кому же лучше и знать про это, как не вам самим.

- О, да, да!.. О, да!.. Я знаю, знаю!.. - залепетал князь, снова приходя в свою масляную восторженность.

- Вам известно светское положение баронессы, стало быть, вы можете оценить и ту жертву, какую она приносила для вас, поддавшись и своему и вашему увлечению.

Эти слова мягким елеем ложились на ловеласовское самолюбие старца; они ласкали его ухо и льстили тщеславной гордости; князь осязательно мог убедиться теперь, что не только он сам, но и другие считают его романическим героем-победителем неприступного сердца прекрасной светской женщины.

- Вам известно, что она замужем, - продолжал граф, - и до связи с вами светская молва ни на кого не могла указать как на ее любовника, поведение ее было безукоризненно, и тем серьезнее должны быть теперь ваши обязательства относительно вашего ребенка.

- Но что же мне сделать? Научите меня - я заранее на все согласен для этой женщины! - воскликнул Шадурский, протянув гостю обе руки, как бы в знак полной своей готовности. - Я теперь вдовец, я готов начать бракоразводное дело и... даже жениться на ней! Я на все готов!

- О, конечно, это было бы самое лучшее, что только могли бы вы сделать, но... к сожалению, баронесса католичка, ее муж тоже католик, а вы знаете, как у них трудно даются разводы! Да и потом, согласится ли еще барон? Это вопрос! А я сильно сомневаюсь в его согласии... Напротив, сколько мне известно от Карозича, он, кажется, хочет давно приехать к жене, в Россию.

- Я слыхал... слыхал уже об этом! Что же делать, в таком случае? - пожимал плечами Шадурский. - Я, право, теряюсь... все это так затруднительно...

- Хотите вы знать заветное желание баронессы? - решительно поднялся граф Каллаш. - Сама она едва ли когда решится высказать вам это, но я знаю, что исполнением ее желания вы навеки привязали бы к себе сердце женщины. Хотите, говорю, знать его? - Баронесса фон Деринг желает, чтобы сын князя Шадурского носил имя своего отца и пользовался всеми правами законного сына.

Старый гамен в недоумении только и мог сделать, что выпучить на графа глаза свои.

- Если вам дорого самое сердечное желание любимой женщины, - с серьезным достоинством, горячо и благородно говорил Каллаш, - если вы оценили ее бескорыстную любовь и все те жертвы, которые она принесла для вас, вы усыновите законным путем вашего сына. Она ведь для себя ничего не хочет от вас, кроме теплого чувства - она просит об этом за вашего же собственного ребенка! Будьте же, князь, великодушны! Будьте благородны относительно этой чудной женщины.

- О, всегда и во всем! - горячо воскликнул Шадурский с неподдельном увлечением. - Я так счастлив... Она дала мне столько блаженных минут... Уверьте и ее и ее брата, что я все, все готов сделать! Я так люблю ее!.. Ах, если бы вы знали, что это за чувство - любовь! Если бы вы знали!..

Николай Чечевинский усиленно хмурил брови и кусал свои губы, чтобы не прыснуть смехом в лицо расслабленному ловеласу.

Действительно, безобразно влюбленный, чувственный старичонко был крайне жалок и крайне смешон в эту минуту.

- Но, скажите, - продолжал он, раздумавшись сам с собой, - каким же образом это сделать - насчет усыновления? Ведь я вдовец; покойная княгиня умерла уже несколько месяцев, а ребенок только что родился... Мой сын Владимир, наконец, будет протестовать против этого. Как тут быть мне? Научите меня, мой добрый граф!.. Я теряюсь... Я тут исхода не вижу.

- Исход есть и очень удачный исход! - уверенно возразил ему Чечевинский. - Если вы захотите довериться мне, я, уважая в вас ваше чувство и уважая баронессу, найду исход и помогу вам в этом деле!

Шадурский с горячей благодарностью пожал ему обе руки.

- Лет пять тому назад, в Варшаве, известная графиня Лайдомирская нашлась в точно таком же положении, - говорил ему меж тем граф Каллаш, - и любовник усыновил ее ребенка.

- Но как же? - нетерпеливо прервал его Дмитрий Платонович.

- Он женился.

- На ком? На Лайдомирской же?

- Нет, она была уже замужем. Он женился на первой попавшейся умирающей женщине. Венчание происходило у ее смертного одра, и через трое суток она умерла, а дело об усыновлении пошло законным путем, и ребенка усыновили.

- На первой попавшейся женщине... - в великом раздумье и, словно бы сам с собою, медленно молвил Шадурский.

- Да, на первой попавшейся и - главное заметьте - на умирающей женщине, - многозначительно пояснил ему граф Каллаш.

- На умирающей... - все в том же недоумелом раздумье продолжал Дмитрий Платонович.

- Да, и не иначе, как только на умирающей, на безнадежно больной, которая непременно умерла бы через несколько суток. Тогда вы будете иметь полное законное право ходатайствовать об усыновлении; вы, конечно, покажете при этом, что ребенок - от вашей новой законной жены; свидетели, в случае надобности, тоже найдутся.

- Да, да... разумеется... разумеется... от новой законной... и свидетели тоже, - говорил князь под наплывом все того же раздумья.

- Она умрет, и вы снова будете свободны, - разжевывал ему Каллаш.

- Да, да... умрет, а я свободен... Это так, это хорошо... Я буду свободен.

- Итак, если вы согласны, то положитесь во всем на меня: я берусь устроить вам это дело; вы не будете знать почти никаких хлопот при этом. Теперь, князь, я жду только вашего решения.

Шадурский словно бы очнулся.

- Решения? - проговорил он, подымаясь с места. - Да... я почти согласен... Но вот... хочу только увидеть мою баронессу... Я вам дам сегодня же решительный ответ... Я вам так благодарен, так благодарен за ваше участие!.. Я только увижусь с нею... Сегодня вечером в восемь часов я жду вас - мы переговорим окончательно.

"Эге, да ты, гусь, не так еще глуп, как о тебе привыкли думать!" - с внутренней сокровенной улыбкой подумал про себя Николай Чечевинский и откланялся князю, совершенно покойный и довольный собою, ибо знал и был уверен, что ничто так не подвинет старого гамена решиться, очертя голову, на предложенное ему сумасбродство, как один час интимной беседы с Наташей, которая стояла слишком заинтересованной участницей этой комедии, понимая ее, впрочем, исключительно только в смысле необыкновенно выгодной и оригинальной плутовской проделки.

XXXVI

СВАДЬБА СТАРОГО КНЯЗЯ

Ровно в восемь часов вечера Николай Чечевинский получил полное согласие князя. Расслабленный гамен чуть не хныкал перед ним от преизбытка душевного, рассказывая, как она встретила предложение об усыновлении "нашего" ребенка, какие слезы благодарности и восторга заблистали при этом на ее глазах, как она его любит и прочее, что уже венгерский граф имел случай выслушать сегодняшним утром.

- Я весь в вашей власти. Делайте, устраивайте - я на все согласен. Она, она этого желает - ну, и достаточно! - говорил Шадурский, мышиным жеребчиком расхаживая по комнате. - Только не иначе, как на умирающей, не иначе! - прибавлял он торопливо и озабоченно. - Хорошо, если бы можно было найти une pauvre personne de la noblesse...* Вы понимаете, хоть и умрет, а все же... mesalliance...** Лучше, когда бы бедную дворянку...

* Бедную женщину дворянского звания (фр.).

** Неравный брак (фр.).

- Будьте покойны, князь, мы с Карозичем постараемся сделать для вас именно то, что вы так желаете, - удостоверил его Чечевинский.

- Но где же достать такую точно женщину, какая нам нужна?

- Положитесь на меня: я сумею добыть себе надежных людей, которые выищут. Сам, наконец, буду осторожно пытать у наших филантропок - им ведь известны многие из таких несчастных, а это, поверьте, самый кратчайший путь для наших поисков.

- Но... согласится ли больная венчаться накануне смерти?

"Ты положительно бываешь порою менее глуп, чем думают!" - снова подумал про него Каллаш, и вслух поспешил успокоить гамена насчет его последнего сомнения.

- Если мы ее семейству, ее родным предложим приличное вознаграждение, тысячи в три или пять, - сказал он, - то, поверьте, кроме полного согласия ничего не встретим!

- Да, да... это так... это справедливо, - согласился гамен в заключение.

* * *

Прошло еще три дня, которые он почти сподряд проводил у баронессы, а та неуклонно вела свою мастерскую агитацию, продолжая поддерживать в нем это старчески-экзальтированное состояние и не давая раздумываться над самим собою и своим решением, потому что она порою все-таки несколько опасалась, чтобы маленькая капля рассудка не взяла как-нибудь верх над внушенным извне сумасбродством. Но до рассудка и до раздумья ли было князю, когда он видел перед собою обаявшую его женщину, старчески любуясь роскошью ее форм и слушая мастерские уверенья в ее чувстве, тая под ее ласковым взглядом и от любовного пожатия руки, - мог ли он тут думать о чем-нибудь, кроме безусловного угождения малейшему ее капризу! Старцы вообще дорого платятся за свою чувственно-любовную блажь - это их общая доля.

Каждое утро являлся теперь он к ней с каким-нибудь драгоценным колье, диадемой или браслетами, и каждая из этих безделиц стоила по нескольку сотен, а за колье дано было даже две тысячи. Баронесса встречала его приношения мило-укоризненным взглядом и не хотела принимать их, говоря, что ей ничего, ничего, кроме любви и дружбы, не надо; но князь очень любезно заставлял ее примерять привезенную вещь, говоря, что это все - его свадебные подарки. И баронесса уступала его неотступным мольбам и настояниям. Она решилась до тех пор держать его у себя на привязи, пока не выжмет из него последние соки.

* * *

На утро четвертого дня явился к нему Каллаш.

- Ну, все уже готово! - возвестил он даже несколько торжественным тоном. - Священник и свидетели ждут вас. Едемте не медля!

Князь торопливо облекся в черный фрак и белый галстук и отправился вместе с графом, в его карете.

- А деньги?.. Я забыл деньги - ведь надо будет, вероятно, заплатить обещанное вознаграждение родным? - спохватился он на дороге.

- Не беспокойтесь: все уже сделано, и обошлось дешевле, чем мы предполагали, - возразил Чечевинский. - Мы с вами сочтемся потом, после венчания.

Князь успокоился и от души благодарил своего спутника за такое теплое, дружеское участие.

Приехали на Пески, в Дегтярную улицу, и экипаж вкатился во двор убогого деревянного домишки. В этом домишке нанимал мезонин известный уже читателю пан Эскрокевич, в квартире которого и поместилась со вчерашнего дня умирающая невеста.

Поднялись по узкой и темноватой лестнице. Навстречу вышел хозяин и встретил их молчаливым поклоном, с печально скромным выражением лица, каковое и подобало такому экстраординарному обстоятельству.

В низенькой, косоватой комнате с узеньким оконцем стояла кровать, а подле нее высокое старое кресло и столик с лекарственными склянками. Опрятная бедность выглядывала из каждого угла и сказывалась в этих голых, выбеленных стенах, в этих трех кривоногих стульчиках. На кровати, лицом к стене, лежала покрытая одеялом женщина, из-под которого по временам тяжело раздавался ее глухой, болезненный кашель, каждый раз сопровождаемый двумя-тремя короткими и сдержанно тихими стонами.

В этой комнате приезжие застали уже Сергея Антоновича Коврова, еще каких-то двух господ, незнакомых Шадурскому, и священника с причетником. Все уже было готово к венчанию, не исключая и церковной записи.

При входе Шадурского все встали и отдали молчаливый поклон. Вообще в этой комнате царствовало то уныло-тяжелое молчание, какое всегда бывает при одре умирающего. Вся обстановка предстоящей сцены походила скорее на готовящийся обряд соборования и чтения отходной над тяжко больным человеком, чем на светлое венчание.

- Мешкать некогда: она очень плоха, - шепнул Каллаш Дмитрию Платоновичу.

Четыре свидетеля, между которыми находились и две незнакомые Шадурскому личности, расписались в книге.

Больную, окончательно слабую женщину осторожно подняли с постели и, обложив подушками, усадили в высокое кресло.

Старый князь стал подле нее с правой стороны - и начался обряд венчания.

Очень естественное и понятное любопытство подстрекало жениха заглянуть в лицо невесты, но голова ее все время была так низко и бессильно опущена на грудь, что ему удалось только подметить, будто новая его супруга, кажись, стара и почти безобразна.

"Впрочем, быть может, это от болезни", - подумал гамен и затем, вполне безучастно, почти машинально, без малейшей мысли, без малейшего чувства относился ко всему дальнейшему обряду. Голову его вдруг посетил наплыв такой ко всему равнодушной, безразличной пустоты, что князь почти не понимал, что именно с ним и вокруг него совершается. По крайней мере он не старался дать себе в этом ни малейшего отчета и только желал, как бы все поскорее кончилось, чтобы поскорее уехать к баронессе.

Священник, сняв ризу, обернулся к повенчанным и тихо сказал:

- Поздравляю. Слыхал, что детки есть? - обратился он уже в частности к обвенчанному Шадурскому.

- Да, есть, - коротко ответил смешавшийся князь.

- Для детей-то и женились, чтобы имя дать, - в полушепоте пояснил батюшке Сергей Антонович.

- Что ж, дело похвальное... похвальное!.. Доброе дело никогда не поздно, - вздохнул батюшка и, пожелав князю всякого благополучия, скромно откланялся и удалился вместе с причетником.

Новобрачную с той же осторожностью опять перенесли в постель и покрыли одеялом.

- Ну, теперь нам здесь больше нечего делать, - нагнулся граф к уху Шадурского и тихо вышел с ним из комнаты.

XXXVII

ВСЕ, ЧТО НАКИПЕЛО В ДВАДЦАТЬ ТРИ ГОДА

На другой день после своей странной свадьбы князь Шадурский сидел за туалетным столом, в отличнейшем расположении духа. Он только что получил от баронессы фон Деринг раздушенную записочку, в которой та приказывала ему немедленно приехать, потому что ей без него скучно. Князь успел уже выполоскать рот и вставить четыре великолепных поддельных зуба. Домашний куафер подвил ему скудные остатки волос. Достаточное количество пудры и легкий румянец лежали уже на княжеской физиономии, и брови, из которых только что был выдернут седой и как-то вкось торчащий волосок, отлично подвелись в струнку, скрепленные особого рода краскою, которую создало, именно ради этой потребы, остроумие парижских куаферов.

Часовая стрелка показывала четверть второго. Князь был почти уже готов, то есть достаточно сфабрикован и раскрашен. Он размышлял теперь над предметом весьма важного и глубокомысленного свойства: ум его работал над решением вопроса, какого бы цвета лучше выбрать себе галстук, причем его сиятельство успел сменить их штуки четыре, не будучи ни одним доволен. Вдруг в уборную его явился лакей с видом крайне растерянным и с выражением полнейшего недоумения на своей барско-лакейской физиономии.

Князь увидел его в зеркале и, не оборачивая к нему головы, а только глядя на отражение его фигуры, нетерпеливо спросил, с оттенком нервного раздражения в голосе:

- Зачем ты, братец, приходишь, когда тебя не спрашивают? Что тебе тут надобно?

Его сиятельство не терпел, чтобы кто-нибудь, кроме камердинера, присутствовал при его туалете и становился, таким образом, свидетелем реставраций.

- Ваше сиятельство... - смущенно доложил почтительный лакей, - вас изволит спрашивать... дама.

- Дама? Какая дама?.. Кто? От кого?.. зачем?..

Лакей затруднительно отмалчивался.

- Какая дама, я тебя спрашиваю? Ты узнал ее имя?

- Так точно, ваше сиятельство.

- Так что же ты молчишь?

- Швейцар сказывал доложить вашему сиятельству, что вас изволит спрашивать... княгиня Шадурская.

Положение князя в эту минуту только и можно сравнить с таким эксцентричным казусом, как если бы вдруг на человека совсем неожиданно и моментально нахлопнули большой и темный колпак, вроде того, как мы накрываем горящую свечу медным гасильником. Он так и остался на месте, пришибленный, озадаченный, и, подобно свече, погашенный неожиданными словами собственного лакея. В голове его вертелись, кружились и смутно мелькали какие-то жуткие мысли, относившиеся к этому обстоятельству.

"Княгиня Шадурская?.. Кто такая княгиня Шадурская?.. Свадьба... умирающая женщина... Кто такая эта умирающая женщина?.. Безобразная, старая... Женат... сам не знаю на ком... Вчера умирающая, сегодня вдруг здесь... Что это такое?.. Боже мой, что это такое?.. Что со мной делается?.. Не понимаю, ровно ничего не понимаю!!"

И точно, рассудок князя решительно отказался теперь понимать все случившееся.

Не успел еще он дать определительный ответ - принять ли, отказать ли, как дверь его уборной неожиданно отворилась, и в комнату вошла незнакомая женщина в сопровождении графа Каллаша.

Шадурский почти машинально привстал с кресла.

Камердинер сам по себе догадался удалиться и оказал этим немалую услугу своему барину, потому что при нем положение барина было бы еще конфузнее и неловче.

- Что вам угодно, сударыня? - невнятно пробормотал гамен.

Это была единственная фраза, на которую нашелся он в данную минуту.

Женщина странно усмехнулась.

- Мне угодно объясниться с моим мужем, князем Дмитрием Платоновичем Шадурским, - произнесла она твердым и спокойным голосом.

- Но... но... я ведь женился на умирающей?.. - с видом недоумевающего вопроса и даже несколько обиженно повернул он голову к стоявшему у дверей графу.

- Да, вчера я могла быть умирающей, - подхватила женщина в ответ на его обращение, - но сегодня я воскресла. Воскресила меня свадьба с вашим сиятельством. Вы вчера не успели или не хотели поздравить меня с этим счастием. Сегодня я поздравлю нас обоих.

- Но я, право, не понимаю, почему вы здесь? Что вам от меня угодно?

Смущенный князь бормотал первые попавшиеся фразы, какие попали на язык. Это было обыкновенное его положение в самые экстренные, критические минуты жизни.

- Отвечу на все ваши три вопроса, - усмехнулась женщина. - Почему я здесь? - Полагаю, по праву законной вашей супруги. Зачем я здесь? - Для необходимых объяснений с вашим сиятельством; а что мне угодно, это вы узнаете очень скоро, через несколько минут.

- Но я вас не знаю совсем!

- Неужели?.. - многозначительно протянула она все с тою же саркастически странною улыбкою, едва сдерживая в себе судорожно-нервический смех. - Зато я вас хорошо знаю! Жаль, если память изменила вам. Но вглядитесь в меня попристальнее: быть может, вы узнаете старую свою знакомую.

- Какую знакомую?.. Никаких у меня нет таких знакомых... Я не понимаю, что все это значит...

- Не беспокойтесь, ваше сиятельство, поймете скорее, чем вам кажется. Повторяю вам, вглядитесь в меня попристальнее. Я не верю, чтоб вы не узнали свою старую и слишком короткую знакомую.

- Не знаю, - сухо пожал он плечами.

- Вспомните свое время, за двадцать три года назад. Вспомните-ка 1838 год, и тогда, быть может, узнаете и поймете.

- Не знаю-с, - повторил он с прежним отрицательным пожатием плеч, - не знаю и не помню!.. И что это за мистификация!..

- Еще раз жалею вашу память. Впрочем, что тут долго толковать! Перед вами стоит женщина... ci devant*, княжна Анна Чечевинская. Полагаю, этим все для вас сказано.

* Бывшая (фр.).

Князя словно обухом шибануло по лбу. Он так и опрокинулся на спинку своего кресла, пристально и прямо уставя смущенный и недоумевающий взгляд в лицо стоявшей перед ним женщины.

- Что ж, вы все-таки не узнаете меня? Впрочем, оно несколько и мудрено узнать-то. Ведь двадцать три года недаром прошли... для меня по крайней мере.

- Я полагаю... вы извините меня... Но я полагаю, что третье лицо (он вскинул глаза на Каллаша) будет совершенно лишним при нашем объяснении.

- О, нет! - быстро и энергично подхватила Анна. - Напротив, я хочу, я требую, чтобы именно при этом объяснении было постороннее лицо. Я слишком хорошо знаю ваше сиятельство, для того чтобы чувствовать необходимость в третьем лице при объяснении с вами. Я знаю, что лишний свидетель ваших слов и поступков будет слишком тяжел для вас, но именно поэтому-то я и привела его, поэтому-то он и необходим мне.

Князь потупил голову и не возразил ни слова.

Положение его было из рук вон мерзко. И в самом деле, быть неожиданно застигнутым подобным скандалом в ту самую минуту, когда с таким наслаждением и розовыми мечтами примеряешь розовый галстук. - Должно быть, очень тяжело для человека. Князь просто желал сгинуть, перестать быть в эту минуту.

- Итак, сведем теперь наши старые счеты, - продолжала Анна, не спуская с него своих беспощадно презрительных и убийственно холодных глаз, в которых светилась какая-то ледяная ненависть. - Я начну немного издалека. Первым счастьем моей бескорыстной любви я была вам обязана, моим первым и последним ребенком тоже; моим падением и позором, проклятием матери, всеобщим презрением - тоже. Благодарю вас за это, князь Дмитрий Платонович! Вы поступили честно и великодушно, опозоривши девушку, перед которой было потрачено вами столько клятв и уверений. Вы испугались сделанной вами мерзости, вы струсили, благородный рыцарь без страха и упрека! Но в этом я вас не виню. В этом я сама виновата: у меня были глаза и рассудок, я должна была видеть, что вы такое. Я проглядела - ну, и наказана... Но вот чего никогда не прощу я вам: понадеясь на вашу порядочность, я подкинула к вам нашу дочь. Я была уверена, что вы оставите ее расти в вашем доме. Вы этого не захотели. Вы скрыли куда-то моего несчастного ребенка. И когда я, понявши вас, хотела взять его обратно, мне его не отдали. Я писала несколько писем, умоляла вас, ползала на коленях перед вашей женою и... мне все-таки не сказали, где мой ребенок; меня выгнали из этого дома, как паршивую собаку. Я не претендую на это: вы бы могли, пожалуй, даже и выгнать меня, но не иначе как отдав мне прежде моего ребенка. Вы этого не сделали, вы предпочли скрыть, украсть от матери ее родное дитя, не знаю для каких целей, - быть может, все из той же похвальной трусости, и этим самым вы погубили меня уже окончательно. Когда ваша супруга, менявшая своих любовников, словно старые перчатки, разыграла предо мною роль целомудренной римской матроны, когда она с убийственным бессердечием выгнала меня из этого самого дома, вы знаете ли, князь, что было со мною! Научившись презирать и ненавидеть вас и ваше общество, которое стало моим судьею, не имея на это никакого права, и втоптало меня в грязь, я захотела отомстить за себя: уж коли позор, так позор широкий, полный! По-моему так! И я захотела сделать свой позор публичным, гласным, так, чтобы на меня весь город пальцами указывал; я захотела сделаться живым скандалом этого общества... Знаете ли, чем я сделалась? Не шокируйтесь: я сейчас оскорблю ваш деликатный слух очень циническим словом. Я сделалась публичной девкой. Княжна Анна Чечевинская - публичная девка! Ха-ха-ха-ха! Не правда ли, громко? Этим я вам обязана. Благодарю вас за это! Но этого мало: я стала пьяницей; я целыми косушками научилась дуть скверную водку, меня не однажды полиция подбирала пьяную на панели, меня содержательницы мои по щекам лупили: от "напитку", видите ли, отучали, и за то благодарю вас тоже! Мало того: в несколько лет я дошла до Сенной площади. Я продавалась по три копейки. Моими потребителями были пьяные солдаты, грязные нищие, воры и мошенники, и вся подобная сволочь. Я сама сделалась сволочью! Благодарю вас за это! Взгляните на меня: та ли я, что была прежде? Сохранилась ли хоть единая черта? А ведь и я тоже была когда-то хороша собою!.. Да, хороша! Вы сами говорили мне это, вы сами клялись мне в этом!.. А теперь!.. Теперь-то!.. Теперь я Чуха! Не правда ли, очень гармоническое имя? - Чуха! - Меня и по сей день вся Сенная знает под этой кличкой. Да вы полюбуйтесь на меня, ваше сиятельство! Полюбуйтесь! Болезнь изъела мои ноздри, цынга скрошила зубы, плешь на голове расползлась... А что я вытерпела голоду да холоду, что перенесла всяческих унижений и побоев, пощечин и кулаков! О, если бы только могли это знать мои высокие судьи! Если бы только могли они представить себе это! Благодарю, благодарю вас за все, за все благодарю вас, князь Дмитрий Платонович!

Анна умолкла на минуту, чтобы сдержать свое порывистое волнение.

- А ведь если бы мне отдали дочь мою, - с глубоко скорбным вздохом тихо заговорила она снова, и в голосе ее задрожали горькие, мучительные слезы, - о, если бы она была в то время со мною, клянусь вам, я бы не пала так низко! Я бы все позабыла, все простила бы вам! Я осталась бы честной женщиной. Способны ли вы понять это слово - честная женщина? Нет, надо быть Чухою, надо пройти все то, что я прошла, для того чтобы постичь да почувствовать его значение. Ева пожалела о рае, когда уже в него ей не было доступа. Будь у меня дочь, я бы тогда стала работать, в поденщицы пошла бы, но, повторяю вам, осталась бы честной женщиной: я стала бы жить для нее. У меня ее не было - я стала жить для мщения. И спасибо господу богу! Он помог мне достичь моей цели. Вот вам, ваше сиятельство, моя задушевная исповедь!

Червяк, раздавленный и растертый ногою, - вот положение старого князя, в каком он почувствовал себя после слов своей новой супруги.

- И вы думаете, я давно была публичной женщиной? - продолжала она с каким-то равнодушием во взгляде и улыбке. - Нет, князь, почти что вчера. Я и сегодня такая. Я и не переставала быть такою - все та же самая Чуха с Сенной площади. Я вышла за вас замуж - зачем бы вы думали? Затем, чтобы только отомстить вам? - Напрасно. Игра слишком мелка, даже и свеч-то не стоило бы! Я не отрицаю: и месть отчасти входила в мои расчеты. Ведь приятно наказать подобного рыцаря за свой позор и бесчестие, наказать хоть тем, что увидеть его женатым на опозоренной. И знайте, ваше сиятельство, я сегодня опять уйду на Сенную, но уйду уже с именем вашей жены. Теперь уже не Чуха, а княгиня Анна Яковлевна Шадурская будет торговать собою для разных воров и нищих, будет валяться пьяная по панелям, и когда меня городовые станут отводить в часть, я буду орать на всю улицу: "Не троньте княгиню Шадурскую!" Когда меня в арестантской сибирке будут спрашивать, кто я такая, я буду отвечать: "Законная супруга его сиятельства, князя Дмитрия Платоновича Шадурского". Я буду волочить теперь по грязи это самое имя, неприкосновенностью которого вы так дорожили когда-то. Вспомните-ка, в тридцать восьмом году из-за чего вы виляли передо мною? Из-за чего бросили меня на произвол судьбы? Из-за чего так щепетильно отстраняли от себя всякую возможность подозрения в том, что вы мой любовник? Из-за чего все, как не из-за одной трусости, чтобы на ваше почтенное имя не легло маленькое пятнышко! Вы трусили потому, что не знали, как отнесется к вам мнение вашего света, признает ли за вами репутацию благородного Дон Жуана, или назовет подлецом. Вы оставляете себе на долю всякую подлость, всякую мерзость, лишь бы только все было шито да крыто, лишь бы в глазах общества ваше имя осталось неприкосновенным, лишь бы не сделаться вам предметом толков. Ну, так знайте же: отныне я постараюсь сделать вашу фамилию именно этим предметом. Вы обо мне услышите в весьма скором времени!

Шадурский, бледный, как тот полотняный платок, что нервически крутил он между пальцами, сидел, обессиленно погрузясь в свое кресло и не смея поднять глаза на эту женщину, которая из его жертвы стала теперь его судьей и палачом. Он словно выслушивал свой смертный приговор. Но после заключительных слов княгини Анны глаза его медленно поднялись на нее с каким-то пришибленным, униженно молящим выражением, и трепещущими губами смутно прошептал он:

- Это уже слишком... это жестоко...

- Га! Вы опять трусите! - усмехнулась она ему самой сухой, бессердечной улыбкой. - А сделать то, что вы со мною сделали, отнять у матери последнюю радость, последнее утешение ее жизни, украсть мою дочь - это не слишком? Это, по-вашему, не жестоко? Попробуйте-ка у суки отнять ее щенка: она вас цапнет за руку. Ну вот и я вас цапнула! Я долго ждала этого, и наконец дождалась. Вы испугались? Вам больно?.. Ну, что ж, хотите пойдем на сделку! Я вам задам теперь только один вопрос, но уже решительный и последний. Отвечайте мне, не кривя душою: где моя дочь? Если вы не желаете, чтобы я везде и повсюду позорила ваше громкое имя, так вы мне скажите, где она и что с нею. Вы либо отдадите мне ее живую, либо укажете ее могилу. Это для вас единственное средство избавиться от позора. В противном случае сегодня же, через какие-нибудь полчаса я буду валяться пьяная на улице, подле вашего дома. Хотите? Из этого самого окна вы можете увидеть тогда, как княгиня Шадурская, ваша жена, станет потешать толпу своим "развращенным видом" и как заберет ее полиция. Клянусь вам моею дочерью, живою или мертвою, что я не задумаюсь исполнить это! Итак, ваше сиятельство, где моя дочь?

Князь молчал, не подымая глаз.

Анна меж тем ожидала ответа, которым он медлил, и каждая секунда такого молчания отражалась на лице матери - тоской, и страхом, и безнадежностью. В глубине души своей она опасалась, чтобы ответ его не был отрицательным, опасалась того, что он, пожалуй, и сам не знает теперь, где ее дочь.

Оно так и было.

После минуты тяжелой, молчаливой нерешительности, Шадурский, наконец, отрицательно покачал головою и пожал плечами.

- Не знаю... Ничего не могу вам ответить... Мне и самому неизвестно - ни где она, ни что с ней, - пробормотал он, все еще не смея поднять свои взоры.

Анну словно ветром слегка шатнуло в сторону, так что она поспешила ухватиться рукою за спинку тяжелого кресла.

Казалось, этими последними словами были убиты и похоронены все ее надежды.

Сизиф с таким неимоверным трудом и усилием докатил свой громадный камень почти уже до самой вершины горы, и камень вдруг, одним мгновением, скатился в пропасть, скатился на самом рубеже полного торжества и спокойного, счастливого отдыха.

На бледную, убитую Анну почти моментально наплыло непросветною тучею безысходно угрюмое отчаяние.

- Но вы ведь должны же знать, как именно распорядились вы с этой девочкой двадцать три года назад? - послышался за нею голос графа Каллаша. - Вы должны знать, куда девали ее, в чьи руки была она отдана?

Анна встрепенулась и как будто воскресла. В ее взорах снова загорелись нетерпеливое ожидание и надежда.

- Я сделал все, что мог, по совести! - ответил Шадурский. - Я отдал ее одной моей знакомой, отдал и деньги на ее воспитание, несколько тысяч...

- Назовите имя этой знакомой. Здесь ли она? Жива ли она? - почти перебила его Анна.

- Да, она здесь... Генеральша фон Шпильце.

- Фон Шпильце? - подхватил Каллаш. - Я ее знаю! От нее добьемся толку! Было ли ей известно, что эта девочка - ваша дочь?

- Нет, я это скрыл. Я выдал ее за неизвестного подкидыша.

- И после этого вы ни разу не поинтересовались узнать о судьбе ее?

- Я... я вскоре уехал тогда за границу, на долгое время.

- Ну, а потом, по возвращении?

Князь ничего не ответил.

- То есть, говоря по правде, - продолжал Николай Чечевинский, - вы, отдавая этого ребенка именно в руки известной фон Шпильце, обеспечили его несколькими тысячами, вероятно, затем, чтобы потом уж и не знать и никогда не слыхать о нем ни слова.

- Я считал мою обязанность исполненной, - уклончиво заметил Шадурский.

- Стало быть, мое предположение справедливо?

Тот, вместо словесного ответа, только головою поник, как бы в знак печального, но полного согласия.

- Ну, так вот что, - решительно приступила к нему княгиня Анна, - вы должны сейчас же, вместе с нами, ехать к этой фон Шпильце, и во что бы то ни стало потребуйте от нее отчета. Она должна сказать нам, где моя дочь.

Князь сидел, погруженный в какие-то размышления и ни единым жестом не выразил ни согласия ни отрицания.

- Вы слышали, князь, мое последнее слово? - возвысила голос Анна. - Выбирайте между одним из двух: либо я исполню свою угрозу, либо вы поедете со мной и добьетесь положительного ответа. Угодно вам ехать или не угодно?

- Да, да, я поеду, - словно приходя в себя, поспешил ответить Шадурский и торопливо поднялся с места.

XXXVIII

ЧУХА ДОВЕДАЛАСЬ, КТО ЕЕ ДОЧЬ

Достопочтенная генеральша принимала какой-то секретный доклад своей агентши Пряхиной, когда доложили ей, что ее изволят спрашивать старый князь Шадурский и граф Каллаш, и что вместе с ними приехала какая-то старуха.

Генеральша сначала хотела было выслушать доклад Сашеньки-матушки и для этого приказала лакею просить своих посетителей немного обождать; но тотчас же сообразила, что такой экстраординарный визит, вероятно, имеет какую-нибудь важную цель, и потому, прервав доклад Пряхиной и велев ей дожидаться, сама немедленно вышла к посетителям.

Старый гамен все еще был настолько растерян и расстроен, что не знал, как приступить к делу и с чего начать разговор со своей старинной приятельницей.

На подмогу к нему выступил Николай Чечевинский.

- Двадцать три года тому назад, - начал он, по обыкновению на французском языке, ибо в обществе, в качестве истого иностранца, не изъяснялся иначе, - двадцать три года назад князь поручил вам пристроить в надежные руки девочку-подкидыша. Теперь некоторые обстоятельства побуждают его узнать, кому именно была она отдана. Надеюсь, вы можете сообщить это.

Генеральша, по-видимому, никак не ожидала, что совокупный визит этих трех особ сделан ей для того, чтобы предложить подобный вопрос. Но, озадачившись не более как на минутку, она тотчас же совершенно овладела собою и заговорила вполне покойно и самоуверенно.

- Ах, как же, как же! Я помнийт гарашо cette petite fille Maschinka!* Она у меня била в добры руки, in einer guten und frommen Familie**.

* Эту маленькую девочку Машеньку (фр.).

** В хорошей и скромной семье (фр.).

- Вы будете столь любезны указать нам это семейство, - предложил Чечевинский.

- Oh, s'il vous plait, monsieur! На Петербургски сторона, auf Koltowskoy, bei einem tschinownik, Peter Semionitsch Powietin*.

* О, пожалуйста, сударь! На Петербургской стороне, на Колтовской, у чиновника Петра Семеновича Поветина (фр.).

- Она и теперь там находится? - спросила Анна.

- Oh, non, madame*, то я еще в позапрошлой зиме забрала ее. Pendant quelque temps elle etait ici, avec moi**.

* О, нет мадам (фр.).

** В продолжение некоторого времени она была здесь, со мной (фр.).

- А теперь она где? - с видимым нетерпением продолжала расспрашивать Анна.

Генеральша замялась. По всему заметно было, что на последний вопрос ей трудно дать ответ прямого и положительного свойства.

- Я, право, не знай, - решительно пожала она плечами: - Maschinka уже взрослы девиц, schon, majorenne, ich hab'nicht fur cie zu verantworten*.

* Она уже совершеннолетняя и я за нее не ответственна (нем.).

Последняя фраза показалась Анне чем-то зловещим.

- Но все-таки вы можете знать, где именно она находится, и что с нею? - вмешался граф Каллаш. - И поверьте, что вас, во всяком случае, сумеют поблагодарить за ваши заботы о воспитании этого ребенка.

- О, да, да! Вы можете рассчитывать, - подхватил расслабленный гамен, - да, даже и я... Я непременно буду благодарить вас... Ведь вы меня знаете, моя милая Амалия Потаповна.

- Oh! Ми стары знакоми! - улыбнулась генеральша и на несколько времени замолкла, отдавшись каким-то сомнениям.

В это мгновение в ней происходила борьба между природной, неодолимой алчностью к деньгам, которые, в виде благодарности, были ей только что посулены, и между неловкостью сообщить о том, как постаралась она пристроить эту девочку в любовницы его же собственному сыну - "хоть и подкидыш, а все-таки немножко неловко - для сына-то". А по правде-то говоря, генеральша только для того и воспитывала эту девушку так заботливо, чтобы, при случае, повыгоднее продать ее кому-нибудь на содержание. Первым случаем для этого подвернулся Владимир Шадурский, - стало быть, что же мешало тут генеральше соблюсти свою выгоду?

Но много и много раз доводилось ей в жизни отменно выпутываться из положений несравненно более худших, выходя совсем сухой из воды, и потому, в данном случае, она недолго колебалась. Естественная жадность победила маленькую неловкость.

- Вы, кажется, бероте участие в моя Машинька? - с любезной, заискивающей улыбкой обратилась она к Анне. - Peut etre, madame, vous etes une parente?*

* Может быть, мадам, вы ее родственника? (фр.)

- Нет, но видите ли в чем дело, - вмешался Чечевинский, предупреждая ответ сестры, - мать этой девушки уже умерла пять месяцев тому назад. Она почти все эти двадцать лет прожила за границею, там и скончалась. Моя родственница (он указал на Анну) была к ней очень близка. Покойница за несколько дней до смерти призналась ей, что у нее осталась в России дочь, подкинутая князю Шадурскому. Она взяла с нее клятву отыскать эту девочку и оставила ей даже некоторый капитал, часть которого нарочно отложила для того, чтобы вознаградить тех, кто принимал участие в воспитании девочки. Моя родственница недавно приехала в Россию за тем, чтобы исполнить данное обещание.

Фон Шпильце опять пришла в некоторое замешательство.

- Sans doute, c'est une noble personne, la mere de cette fille?* - спросила она разом и Каллаша и Анну, поведя на обоих глазами.

* Несомненно, она благородная особа, мать этой дочери? (фр.)

- Да, но это, впрочем, постороннее, - заметил венгерский граф.

Амалия Потаповна вздохнула, пожав плечами.

Положение ее было затруднительно. Не хотелось упустить возможности получения предвидимых денег, и вместе с тем она не знала, что сталось с Машей после того, как та разошлась с Шадурским. Она подыскивала в уме своем, как бы не упустить своей выгоды и в то же время половчее выпутаться из затруднительного положения.

Совместить и то и другое было весьма не легко, если даже не невозможно.

Генеральша подумала, раскинула умом и так и этак, но видит, что дело не выгорает.

- C'est bien dommage, cher comte, mais!* (Она снова вздохнула и пожала плечами.) Ich selbst weiss ja nicht, was aus ihr geworden ist**. Я утеряла ее из моих видов.

* Очень жал, дорогой граф, но... (фр.)

** Я ведь сама не знаю, что с ней сталось (нем.).

- Но ведь вы же сами сказали, что она несколько времени жила у вас, - возразила Анна.

Генеральша с внутренним сожалением сообразила теперь, что слишком поторопилась дать им кой-какие положительные сведения. Она крепко досадовала на самое себя, но сделанного уже не было возможности поправить.

- Да, Машинька жила при меня, - с оттенком какого-то прискорбного сожаления потирала она свои руки, - но я не могу отвечать за нее, она уж взросла... у наш век такое своевольстви...

- Стало быть, она, вероятно, ушла от вас? - спросил Николай Чечевинский.

- Helas! mon cher comte!* - покорственно разведя руками, вздохнула фон Шпильце.

* Увы! мой дорогой граф! (фр.)

- Куда же именно? К кому?..

- О! Тут целый историй!.. C'est une occasion... ganz romanheft!..* Я ж ничего, ничего не примечаль, всэ было встроено мимо моей Person. Ich selber hab's zu spat erfahren**. Она имела авантуры... До меня ездил князь Шадурский... votre fils, mon prince***, - в скобках обратилась она к гамену. - Elle a ete amoureuse... comme une chate! Aber ich habe nichts bemerkt****. Как они там сделались - не знай, только авантура та была скончона на том, что она избежала од мене и жила с князем pendant quelques mois, comme une femme entretenue*****. Потом он ее бросил - et voila tout!****** Больше я ничего не знай.

* Это случай... совершенно романтический (фр.).

** Я сама узнала об этом слишком поздно (нем.).

*** Ваш сын, князь... (фр.)

**** Она была влюблена... как кошка! Но я ничего не замечала (фр.).

***** В продолжение нескольких месяцев, как содержанка (фр.).

****** Вот и все! (фр.).

Эти слова произвели какое-то громовое действие на Шадурского и Анну.

Тот впервые почувствовал, что судьба как будто начинает карать его за что-то. Его дочь - любовница его сына! Сколько ни был он склонен в душе относиться легко и небрежно ко многим вещам, которые для честного человека составляют нечто вроде святыни, однако же душа его отказалась переварить это последнее обстоятельство. Оно потрясло и возмутило ее всю до глубины. Но против кого именно возмутился князь - в том он не дал себе отчета. Правдивее всего было возмутиться против самого себя.

Но если он почувствовал себя несчастным, то Анна была чуть ли не вдесятеро несчастливее его. У нее в эту минуту подкосились ноги, и вся бледная, почти вконец обессиленная, опрокинулась она на спинку своего кресла.

Этими словами для нее все уже было сказано. Они совершенно случайно озарили ей то, чего доселе никак не мог предположить ее рассудок. Имя "Машенька", неоднократно упомянутое генеральшей, и факт, что эта Машенька была любовницей князя Владимира Шадурского, в один миг напомнили ей встречу в перекусочном подвале, потом встречу над прорубью, от которой оттащила она молодую девушку, и столкновение с вором Летучим в Малиннике, и целые сутки, проведенные вместе в ночлежной Вяземского дома, где эта девушка рассказала ей всю свою историю. Все это словно каким-то ярким, чудодейственным и все проникающим светом мгновенно озарилось теперь перед глазами матери.

"Так это была моя дочь!" - словно молния, пронзила роковая мысль взбудораженный мозг Анны.

В глазах ее зарябило, затуманилось, на грудь налегло что-то тяжелое и мутящее, голова и руки бессильно опустились, и Анна упала без чувств.

Поднялась суматоха.

Озадаченная и перепуганная генеральша заметалась во все стороны, то кричала людей, воды, спирту, то вдруг кидалась к колокольчику и начинала вызванивать свою прислугу.

Люди не замедлили сбежаться, и пока две генеральские горничные ухаживали вместе с Каллашем за бесчувственной Анной, в комнату осторожно быстрой походочкой влетела Сашенька-матушка, воспользовавшись минутой общей суматохи.

Ловкая агентка, подобно своей высокой патронессе, имела претензию знать по возможности наибольшее число фактов и деяний, творящихся на белом свете. Это, между прочим, была одна из промышленных отраслей ее существования и, в силу такой претензии, Сашенька-матушка не упускала ни одного удобного случая, чтобы, оставшись при подходящих обстоятельствах наедине, не приложить к замочной скважине своего уха или глаза.

Так точно было поступлено и в данную минуту, во время всего объяснения ее патронессы.

На цыпочках подойдя к двери смежной комнаты, в которой до приезда трех нежданных посетителей происходила ее секретная аудиенция с генеральшей, Сашенька-матушка пустила в дело сперва глаз, а потом и ухо. Она из чистой, но не всегда бескорыстной любви к искусству, прошпионила весь разговор своей патронессы.

- Ваше превосходительство!.. А, ваше превосходительство!.. - шепотом отзывала она ее в сторону. - Потрудитесь на два словечка... на два словечка.

Амалия Потаповна сердито махнула ей рукою: не до тебя, мол, убирайся!

- Ах, ваше превосходительство, очинно нужное... По ихнему же делу, - мотнула она головой на группу, суетившуюся вокруг Анны, - только два словечка, ваше превосходительство, а что в большом антиреси - так уж наверное будете, то есть в пребольшущем антиреси!

Генеральша поддалась на эти заманчивые слова и торопливо отошла с Сашенькой в другой конец комнаты.

- Мне доподлинно известно, где и как находится эта самая девица, - торопливым тоном заговорила Пряхина, - потому как сколько разов у вас ее видемши, очинно хорошо запомнила я всю ее физиономию даже. И опять же после всего эфтого она моих рук не минула, потому как я самолично пристроила ее к своему месту, так уж вы, ваше превосходительство, сполна положитесь на меня. Я то есть сполна могу ее предоставить, коли они посулят вам хорошую награду. А уж вы, сударыня, при такой моей верности, свою-то слугу, конечно, не забудете, и коли будет ваша милость такая положить на мою долю сотняжки две, так уж я все это дело просто в один секунд могу вам исполнить.

Генеральша так хорошо знала свою агентшу, что ни на минуту не усомнилась в безусловной верности ее заявлений.

Между тем Анну привели в чувство, но прошло еще несколько минут, пока она могла вполне опомниться и прийти в себя.

- Теперь я знаю все! Всю правду! Не так, как вы ее рассказываете, но так, как она была, - пересиливая свою слабость, обратилась она к генеральше таким тоном, в котором ясно прозвучали и ненависть и презрение. - Вы меня не обманете! Вы сами подставили, сами продали ее!

- Фуй!.. Madame, за кого вы меня бероте?.. Мой муж генерал был... je suis une noble personne, madame!..* Я не могу заниматься на такой дела! - с оскорбленным достоинством возвысила голос фон Шпильце: - Aber ich fuhle mich nicht beleidig**, потому, ви теперь в таком положений; ich vergeb's ihnen gerne***. Я прошу выслушайт мене! Я могу отшинь, отшинь помогать вам на это дело! Avant tout calmez vous, madame, calmez vous****. Я имею одна Person, которы знайт, ou est a present cette Machinka*****. Она может всэ открывайт вам, всэ открывайт.

* Я благородная особа, мадам!.. (фр.)

** Я не чувствую себя оскорбленной (нем.).

*** Я охотно вас прощаю (нем.).

**** Прежде всего успокойтесь, мадам, успокойтесь (фр.).

***** Где в настоящее время эта Машенька (фр.).

Луч надежды снова пробился в омраченную душу Анны. Она с жадным вниманием прислушивалась к словам Амалии Потаповны.

- Кто это знает? Где эта особа? Говорите скорее! - нетерпеливо перебила она генеральшу. - Если вы знаете, зачем же вы не говорили мне раньше? К чему вы отнекивались?

- Bitte, nurkein Verhor, Madame, nurkein Verhor!* - заметила генеральша, с соблюдением полного достоинства своей личности. - Если я говору, alors... das ist richtig**. Хотийт - вэрьте, хотийт - ньет!

* Прошу только без допроса, мадам, только без допроса! (нем.)

** Значит... это верно (нем.).

- Бога ради! - порывисто заговорила Анна. - Я всем пожертвую, я отдам все, что могу, только найдите вы мне ее.

- Ca depend, madame, ca depend... от эта Person. Elle vous offrira avec grand plaisir en cette affaire*, если вы заплатит ей гароши деньга.

* Это зависит, мадам, это зависит... от этой особы. Она поможет вам с удовольствием в этом деле (фр.).

- Вы не лжете? - серьезно спросил ее Каллаш.

- Sans grossierete, monsieur! Sie vergessen, dass ich eine Dame bin*, - гордо оскорбилась Амалия Потаповна, - я завсегда говорийт правда, je ne suis pas une menteuse, monsieur! Jamais, jamais de ma vie!**

* Без грубостей, сударь! Вы забываете, что я дама (фр.).

** Я не лгунья, сударь! Никогда, никогда в жизни! (фр.)

- Ну, хорошо, - перебил ее Каллаш, - тысяча извинений, тысяча извинений вам, только поскорее к делу! Вы можете определить сумму, какую нужно будет дать этой особе?

- Tausend Rubel*, - довольно быстро и самым определенным образом положила фон Шпильце.

* Тысячу рублей (нем.).

- Х-м... Это похоже немножко на грабеж, - с усмешкой проворчал себе под нос венгерский граф, и настоятельным, почти повелевающим тоном обратился к Шадурскому, который чуть не совсем ошалел от такого странного сцепления всех этих обстоятельств, разыгравшихся над ним в течение двух-трех суток.

- Вы слышали, князь, слова генеральши? Вы поняли их?

Гамен утвердительно кивнул головою.

- Стало быть, вы заплатите ей требуемые деньги. Потрудитесь приготовить их.

- Ich glaube doch, das ist eher die Sache dieser Dame*, - жестом руки указала фон Шпильце на Анну, как бы вступясь за своего старинного приятеля.

* Я думаю, что это скорее дело этой дамы (нем.).

- Ну, я полагаю, вам все равно, с кого бы ни получать деньги, лишь бы только получать их, - сухо и безапелляционно возразил ей Каллаш, который, надо отдать ему справедливость, отменно понимал, с кем имеет дело, ибо для ее превосходительства вся суть, действительно, заключалась только в том, чтобы каким ни на есть путем зашибить лишнюю деньгу, ради которой исключительно и работала она на многообразных и многотрудных поприщах своего житейского коловращения.

- Ну? Eh bien, cela m'est egal!* - бесцеремонно, с совсем уже открытой наглостью порешила она, махнув рукою. - Если ви хотийт, вот мои кондиции! Ich habe schon gesagt**.

* Ну что же, мне это безразлично! (нем.)

** Я уже сказала (нем.).

- Итак, князь, потрудитесь приготовить тысячу рублей, чтобы не оттягивать надолго этого дела, - снова обратился Чечевинский к гамену. - Вы, мадам Шпильце, к какому времени можете устроить это? Срок, по возможности, назначайте нам короче.

- М-м... Дня два, - помяла губами генеральша. - А, впрочем, je vous donnerai ma reponse peut etre aujourd'hui*, я буду прислать до вас эту Person.

* Я дам вам ответ, может быть, сегодня (фр.).

- Стало быть, князь, вы потрудитесь распорядиться, чтобы к сегодняшнему вечеру были готовы деньги, непременно к сегодняшнему! - порешил Николай Чечевинский, и вскоре затем все трое удалились, вполне обнадеженные Амалией Потаповной.

Ни Каллаш с нею, ни она с ним взаимно не церемонились: оба вполне знали один другого, что такое каждый из них, и оба могли отлично разуметь друг друга. А из этого разумения, вследствие многократных житейских опытов, само собою вытекало и последующее, которое заключалось в том, что в меж-обоюдных сношениях с людьми подобного закала откровенная, циничная наглость скорее и ближе всего приводит к положительным результатам.

XXXIX

ПОСЛЕДНЕЕ БРЕВНО ДОЛОЙ С ДОРОГИ

В тот же день вечером, часу в двенадцатом, у дверей графа Каллаша раздался робкий звонок.

- Вас спрашивает та женщина, которую вы видели у генеральши фон Шпильце, - доложил ему камердинер.

- Ага! Наконец-то! - вскочил с места Каллаш. - Зовите ее сюда! Зовите скорее!

Анна в нетерпении пошла к ней навстречу.

Вошла Сашенька-матушка, с обычною своею неконфузностью, и подала Чечевинскому свернутую записочку Амалии Потаповны, в которой та извещала на сквернейшем и ломаном французском диалекте, что буде графу, вместе с князем Шадурским, угодно заплатить подательнице этого письма условленное вознаграждение, то подательница немедленно же может указать местопребывание отыскиваемой девушки.

Граф велел Пахомовне дожидаться и немедленно поскакал к Шадурскому.

Не прошло и часа, как он торопливо успел уже вернуться назад, добыв от старого гамена банковый билет в тысячу рублей серебром. Собственных своих денег граф не хотел затрачивать без самой последней необходимости. "Если можешь воспользоваться чужим, то для чего жертвовать своим собственным?" - это было его постоянным и неизменным девизом, который он, на ряду со всеми членами своей компании, применял ко всем подходящим случаям жизни.

- Деньги со мною - вот они! - показал он билет Сашеньке-матушке. - Но ты получишь их не раньше, как покажешь мне эту девушку.

- Извините-с, сударь, одначе ж, при всем моем желании, я этого никак не могу! - церемонно приседая, откланивалась ему Пряхина. - А ежели вы мне дадите в задаток хоть половину, я готова с великим моим удовольствием, потому, как вы увидите при деле всю мою верность, так даже, я так полагаю, что и свыше этих денег, может быть, еще в знак вознаграждения что-нибудь положите мне - вот какие мои мысли!

Чечевинский не стал разговаривать и из собственного бумажника отсчитал ей пятьсот рублей мелкими ассигнациями.

У Сашеньки-матушки разжигались и разбегались глаза при виде столь полновесных пачек.

- Я, милостивый государь, - снова заговорила она, - очинно, значит, желаю отличиться перед вами, и хотела бы лучше всего показать вам эту самую девицу у себя на фатере, потому, как фатера моя вполне благородная; одначе ж никак в том не успела, для того, что девица эта, извольте видеть, очинно теперь занемогши, так что даже с постели не встает. А вы уж извините меня, как ежели, при всем вашем благородстве, придется вам проехать со мной в ее место, хотя это очинно даже большая низкость и, как я понимаю, так для благородного человека, можно сказать, даже конфузно и грязно это самое место.

- Где же она находится? - в нетерпеливом волнении спросила Анна.

- Она, сударыня, изволите видеть, - с мягкосердной улыбкой немножко замялась Сашенька-матушка, - она у своей мадамы живет, в таком, значит, доме, что, можно сказать, самый непотребный; и так как при ее болезни очинно трудна она, так уж если желательно вам видеть, нам нужно будет проехать к этой самой мадаме. Уж вы меня на том извините, а только иначе никак невозможно.

Анна мигом накинула на себя бурнус и шляпку, и все втроем отправились по указанию Сашеньки-матушки.

XL

ЧАХОТКА

Мы покинули Машу в одну из самых тяжелых минут ее жизни, которая, однако, при новом ее положении в веселом доме, чуть ли не показалась ей самою отрадною и давно желанною. Это именно была та минута, когда, отхаркнув комок алой крови, она ясно увидела, что в груди ее поселилась смертельная болезнь, и обрадовалась ей, как желанному и единственному исходу.

В ту ночь, как стояла она над прорубью посреди Фонтанки, у нее не хватило решимости добровольно лишить себя жизни, несмотря на все страстное желание покончить с собою. Удерживал от этого страх греха и естественный инстинкт самосохранения. Тем не менее она хотела смерти, лишь бы эта смерть пришла сама собою, не насильственно.

Закравшаяся к ней чахотка служила прямым и надежным путем к этой цели.

Вот почему обрадовалась Маша, вот почему решила молчать про свое открытие, скрывать до последней возможности свою болезнь, часто подавляя в себе невольно прорывавшийся, сухой, подозрительный кашель.

"Теперь уже недолго, - нередко думала она, оставаясь наедине сама с собою, в своей маленькой клетушке. - В мои годы чахотка не тянется долго. Того и гляди, как раз задушит! Только... лишь бы не подметили, лишь бы не стали лечить, а то, пожалуй, еще на год лишний, если не на два задержат. Два года таких мучений, такой жизни - нет, это уже слишком! Невмоготу! Уж больно устала я... Ах, когда бы скорее она кончила со мною!.."

И этот сердечный порыв, это искание смерти было в ней вполне искренно, потому что жизнь противела и с каждым днем становилась не под силу все больше и больше. Эти ночные оргии с каждым днем все больше и быстрее подтачивали ее жизненные силы.

Чахотка - странная, капризная болезнь. Молодая женщина, к которой закралась она в грудь, часто начинает даже хорошеть какою-то странною, болезненно обаятельною красотою. Этот яркий, пятнистый румянец, эти глаза, лихорадочно горящие каким-то жемчужным блеском, это воспаленное и порою словно окрыленное страстью дыхание заставляли привычных посетителей веселого дома обращать на Машу предпочтительное внимание, которое все ближе и ближе сводило ее к могиле.

Теперь она, действительно, была хороша собою, но не так, как прежде. Года полтора назад она вся дышала прелестью и благоуханием первой молодости. Если позволено мне будет употребить старое сравнение, я смело сказал бы, что тогда это был первый весенний цветок, на который пала первая весенняя роса всею своей живительной, созидающей свежестью. В то время она еще развивалась в чистую, прелестную девушку. Теперь же это была женщина, вдосталь хлебнувшая от жизненной чаши, познавшая и сласть и горечь ее, женщина больная, увядающая, но прекрасная - и прекрасная-то не чем иным, как только этим обаянием болезни и увядания.

Это было обаяние молодой смерти.

Если вам когда-нибудь приходилось видеть молодых чахоточных женщин, вы не могли не подметить в них какой-то особенной прелести, которая чарует вас, мучительно больно хватая за сердце. Вы любуетесь ею, как последнею пышною астрою, оставшеюся на последней из поблеклых и убитых осенним морозом куртин вашего сада. Все вокруг нее увяло, все умерло. Она одна еще только живет последними днями своей жизни и медленно осыпается, медленно умирает. Она одна только напоминает вам минувшую прелесть роскошного лета, и вы знаете, что пройдет еще несколько дней - и ее не станет. Но от этого самого сознания последний цветок, оставшийся на вашей куртине, становится вам еще милее, так что хочется любоваться и любоваться на него, и беречь, и холить его. Но вы знаете, что все напрасно, что эта песня спета, что эта жизнь вконец надорвана и только доживает свои последние вспышки. Смерть уже идет неотразимо, беспощадно, и эта самая смерть подходила к Маше быстрыми и верными шагами.

А Маша меж тем молчала.

И ключница Каролина, и сама мадам-тетка замечали, что с нею делается нечто неладное; и они знали, что именно делается, потому что им уже неоднократно доводилось наблюдать подобную же болезнь, во всем ее развитии, на многих из своих закабаленных девушек, но ни та ни другая не обращали докторского внимания на Машину чахотку, и даже были рады молчанию девушки. Она представляла для них слишком выгодный товар, на который все еще продолжался непрерывный запрос потребителей. До того времени, пока придется по необходимости лишиться этого товара, им хотелось выжать из Маши, в пользу собственного кармана, последние капли ее молодости и силы, чтобы бросить ее потом, как ненужную, истасканную тряпку.

И они достигли своей цели.

XLI

ПЕРЕД КОНЦОМ

Маша почувствовала себя вдруг очень слабой. Болезнь как будто нарочно соразмеряла и замедляла шаги свои для того, чтобы сильнее и уже окончательно пристукнуть ее сразу.

Накануне того, когда ей стало совсем уже плохо, она вынесла целую бурю, которою разразилась над нею тетенька за неповиновение ее воле. В последнее время Маша сделалась очень раздражительна и даже зла. Повинуясь действию своего нервного каприза, а может быть и по чувству чрезмерной болезненной слабости, она в течение целого вечера ни разу не захотела продаться и на все предложения отвечала сухим и резким отказом. Каролина не замедлила донести об этом тетеньке. Тетенька увидела в таком капризе пансионерки явный ущерб своему карману, и потому, призвав к себе Машу, с криком стала требовать от нее немедленного исполнения прямых обязанностей и грозить, в противном случае, взысканием по векселю и рабочим домом.

Маша в ответ желчно предоставила ей полное право на то и другое - хоть сию же минуту.

Это казалось тетеньке уж слишком. Такую дерзость она не могла простить, и потому пустила в ход обычные пощечины.

Взбешенная девушка, с пеною у рта, кинулась на свою мучительницу, от которой через минуту ее оттащили уже в бесчувственном состоянии.

Эта гнусная история ускорила развязку болезни.

У Маши в таком количестве хлынула горлом кровь, что на утро в рукомойной плошке стояло ее по крайней мере чашки с четыре, если не больше. Девушка почти инстинктивно почувствовала, что приходит конец. Ей уже трудно было подняться с постели; однако, пересилив себя, дотащилась она кое-как до двери и замкнула ее на задвижку. Ей не хотелось, чтобы кто-нибудь мог войти в ее комнату, и в особенности Каролина или мадам-тетенька. В это мгновение, более чем когда-либо, сделался ей ненавистно противен вид всех этих физиономий. Хотелось, пока еще есть сознание, оставаться одной совершенно, умереть никем невидимой и неслышимой, подобно собаке, которая, чуя смерть, забивается в самый удаленный и темный угол какого-нибудь заднего двора или подвала.

Каролина раза два приходила и стучала в двери. Маша отвечала, что у нее сильно болит голова, и просила, чтобы ее оставили в покое. Звали ее к "фрыштыку" и к обеду, но ни к тому ни к другому она не вышла, отговариваясь все тою же головною болью.

Тетенька и Каролина решили, что это не что иное, как все тот же каприз и прямое следствие вчерашнего происшествия, и потому положили - пока до времени оставить ее в покое.

- Не хочет жрать - и не надо! Проголодается - умнее будет.

Таково было их решение, которым они, и сами того не ведая, как нельзя более угодили умирающей.

Порою судорожный кашель до удушья подступал к ее горлу. Несколько платков и полотенец были уже сильно перепачканы кровью.

"Какая алая, - думала про себя Маша с каким-то удивленным любопытством, широко устремляя горящие глаза на эти кровавые пятна. - Как много ее сегодня!.. Это недаром, это хорошо! Чем больше ее выходит, тем все меньше во мне жизни остается... Это хорошо, стало быть, уже очень недолго.

И в сердце у нее не шевельнулось ни малейшей грусти, ни малейшего сожаления при мысли об удалении от этой жизни. В нем жила одна только безотносительная горечь ко всем и всему на свете. Она не радовалась теперь своей наступающей смерти, а встречала ее просто и равнодушно. Такое отношение к собственной близкой кончине нельзя даже назвать спокойным. Спокойствие может быть только там, где есть примирение. Здесь же была одна только озлобленная горечь, и потому ожидание смерти облеклось у Маши полным и холодным равнодушием. Порою, без всякой мысли, без всякого определенного чувства, блуждала она глазами по стенам своей комнаты, и с этих стен как-то розово-глупо глядели на нее роскошные литографии, изображавшие Fruhlingsmorgen и Herbstsabende*; то вдруг с туалета совался в глаза вербный коленкоровый розан, полинялый и запыленный, и не было во всей этой комнате ни одного предмета, ни единой вещицы, которая хотя бы сколько-нибудь утешила взоры и сердце, напомня хоть одну светлую минуту из прошлого. Все вокруг было так мрачно, грязно, пошло и подло. До слуха умирающей бессвязно доносились из смежных комнат звуки обычной перебранки, обычные разговоры, возгласы и куплетцы. Мимо двери, по коридору шмыгали и топали разные шаги... Веселый дом жил своей обычной дневной жизнью, не чая, что в одной из каморок в эти самые минуты совершается борьба молодой жизни с безвременной смертью.

* Весеннее утро и осенний вечер (нем.).

Порою Маша впадала в какое-то опьяненное забытье. Грудь ее горела летучим огнем, словно внутри ее пробегали раскаленные змейки. Голова тяжелела и словно вся чугуном наливалась. Тогда сами собою замыкались веки, и наплывало на нее лихорадочное забытье, которое длилось то несколько минут, то более часу.

Очнулась Маша из такого забытья, раскрыла свои большие глаза и смутно повела ими по комнате. На дворе уже начинало смеркаться. Тусклый полумрак обливал собою стены, сливая в нечто неопределенное все окружающие предметы. Все было тихо, грустно, тоскливо, все дышало полным, всеми покинутым, всеми забытым и безысходным одиночеством.

Девушка попыталась приподняться - не тут-то было. Дело становилось совсем уж плохо. Сил больше не было.

Она прислушалась: за тонкой перегородкой, под самым ухом, будто что-то копошится. Слышен какой-то шепот двух голосов, звук поцелуя. Ей как будто и не хочется слышать того, что там, за стеною, но, ослабелая, лежит она совершенно неподвижно, и все-таки невольно, нехотя слышит. Там - жизнь в полном разгаре, со всей ее пошлостью и циническим наслаждением, а здесь - человек тихо кончается, и одно от другого отделяет лишь тонкая, дюймовая доска перегородки.

А сумеречная мгла все темнее, все гуще затопляет комнату; и с этою темнотою как будто еще явственнее становятся застеночные звуки, и шорох, и поцелуи... Но вот через несколько времени захлопнулась совсем соседняя дверь, шелестнули крахмальные юбки, чьи-то удаляющиеся шаги раздались по коридору, и снова все наглухо умолкло за стеной.

Очевидно, там никого больше не было.

- Эй! Сударыня! Что же ты лежишь-то и голоса не даешь? - раздался вдруг, вместе со стуком в Машину дверь, хрипливо-резкий голос тетеньки. - Все девушки давным-давно здесь одеты, в залу повыходили, а ты прохлаждаешься! Скажите, пожалуйста, какая королева нидерландская! Вставай-ка!

Маша не отвечала.

Нетерпеливый стук тетеньки раздался сильнее.

- А! Ты еще комедию играть у меня!.. Отворяй скорее!

Маша опять не откликнулась.

Тетенька сильными ударами стала потрясать тонкую дверь и кликнула к себе на помощь Каролину.

Плохо привинченная задвижка поддалась и отскочила.

Но каково было изумление и испуг этих двух особ, когда они увидели кровавые платки и полотенца и белую плошку, в которой плавали сукровица, и черные, свернувшиеся печонки.

- Shneller nach dem Arzt!.. Nach dem Arzt!* - засуетилась мадам, кидаясь в разные стороны - то к двери, то из дверей, и к Маше и к Каролине.

* Скорее за врачом!.. за врачом! (нем.)

С первого переполоха, при виде крови, ей показалось даже, будто девушка зарезалась. Но тут, уже убедившись, что она еще и жива и непорезана, тетенька заодно уж излила на нее весь поток своей досады за тот испуг и беспокойство, которое причинило ей внезапное предположение о резании.

Тем не менее относительно тетеньки дело выходило неладное. Она предвидела, что к ней непременно прицепятся: как, мол, запустила до такой степени болезнь своей пансионерки, не сделав о том надлежащего заявления, а какое тут заявление, коли Маша чуть не до последней минуты доставляла ей значительные выгоды! И поэтому, в виду прицепки, тетенька уже рассчитывала, что, гляди, рублей двадцать пять или тридцать, коли не больше, непременно ухнут куда следует из ее толстого кармана. Все эти сетующие, досадливые соображения высказывались вслух и как бы в непосредственный укор пансионерке.

Маша слушала и словно не слыхала; по крайней мере впечатление тетенькиных слов ни единым движением не отражалось на ее лице.

- В больницу отправить поскорее! - порешила меж тем тетенька. - Еще околеет - поди, возись тут с нею! На три дня убытков наделает! Madchen, lauf eine schnell nach dem Iswostschik!* Да дворника позвать - пусть свезет в больницу. Ступайте сюда! Помогите мне одеть ее!

* Девушка, беги скорее за извозчиком! (нем.)

И она уже насильно подняла Машу с подушек и с помощью двух девушек стала натягивать на нее капот да окутывать платком голову, как вдруг прибежала кухарка и объявила, что ее спрашивает Александра Пахомовна Пряхина, которая ждет в ее квартире "по самоважнейшему делу", чтобы шли, мол, не медля ни одной секунды.

Пахомовна явилась сюда ради известных уже читателю сделок насчет Маши.

Выслушав ее предложение, тетенька вконец уже растерялась и раздосадовалась.

- Ach, mein Geld! Mein Geld! Du mein grosser Gott! Was fange ich jetzt an?* Четыреста рублей пропадать должны!

* Ах, мои деньги! Мои деньги! Великий Боже! Что же мне теперь делать? (нем.)

Хотя Пахомовна не менее самой тетеньки опешила перед известием о тяжкой болезни Маши, однако же не растерялась. В минуту шевельнув мозгами, она нашлась, как обернуться в этом положении, да заодно уже придумала утешение и для огорченной тетеньки. Она сообщила, что господа, которые принимают в Маше такое близкое участие, - люди весьма богатые, и коли, мол, приступить к ним с убедительными просьбами, так они не постоят за платежом. Затем Пахомовна поразмыслила, что теперь лучше всего будет взять карету и перевезти больную к себе на квартиру. Этим пассажем она рассчитывала сделать более приличным первое свидание Маши, совершенно справедливо находя не совсем удобным и уместным представить ее в недрах веселого дома, как его патентованную обитательницу.

Тетенька, по старой дружбе, ничего не возразила на ее предложение, и даже сама распорядилась послать за каретой, в том расчете, что "коли умрет, так хоть не у меня на квартире". Но к счастью для умирающей явился доктор, которого благодаря тоже счастливой случайности нашли на ту пору дома.

Оказывать какую ни на есть помощь было уже поздно; разве только оставалось дать ей умереть спокойно. Поэтому отвозить ее в больницу или к Пахомовне он запретил наотрез, объявя, что больная может умереть на дороге, даже не доехав до места, потому что беспокойство от тряской езды и резкая перемена воздуха, пожалуй, довершат дело чахотки.

Пахомовна - хочешь не хочешь - решилась про себя на последнее средство, лишь бы только не выпустить из рук того вознаграждения, которое она выговорила себе у генеральши, и сломя голову поскакала на извозчике к своей патронессе, а оттуда, с ее запиской, к графу Каллашу.

А тетенька меж тем, не стесняясь присутствием умирающей, громко изливала перед доктором свои горькие сетования на то, что вся эта болезнь приключилась так внезапно и что теперь, в случае смерти, придется нарушить весь ход обычной жизни веселого дома, а это грозит убытками - так уж нельзя ли поэтому хоть как-нибудь сбыть девушку, лишь бы только с рук долой.

Тот запретил безусловно, и злосчастная тетенька с сердечным сокрушением принуждена была, наконец, подчиниться его воле.

Маша тихонько повернула к нему лицо, и тем хриплым, надсаженным голосом, прошептала с умоляющим видом:

- Священника!.. Не оставьте... не откажите. Вас они не посмеют не послушать... Прикажите им послать за священником!

И доктор настоял, чтобы желание умирающей немедленно было исполнено.

XLII

ИСПОВЕДЬ

Веселый дом по всей справедливости мог носить эпитет веселого, ибо в нем помещались три веселые мадамы-тетеньки, которые содержали три веселые квартиры, и в каждой из этих квартир еженощно раздавались звуки клавикорд, буйные возгласы, и топот, и шарканье нескольких десятков ног, отплясывавших польки да канканы. Одна из веселых квартир, этажом выше, помещалась над другою. В верхней шла буйная оргия, в нижней досадливо ворчала да ругалась хозяйка да умирала Маша.

Священник, приведенный к ней через задний, черный ход, сидел над ее изголовьем.

Дверь заперта. Кроме умирающей да исповедника в комнате никого нет. Свеча озаряет благоговейно потухающее, синевато-бледное лицо девушки и, сбоку над ним, как лунь седую бороду и мягкие пряди серебрящихся старческих волос. Тихий и добрый полушепот раздается над ухом больной, а наверху в это самое время сквозь потолок слышен гам и топот - возня идет какая-то, пляс кружится, лает разбитое, дребезжащее фортепиано, и под аккомпанемент этих диких, смешанных звуков, Маша в последний раз перед смертью раскрывает перед кротким, благодушным стариком всю свою наболелую, многоскорбную душу...

- Я грешница... грешница, - хрипло шепчет она, тяжело переводя дух почти после каждого слова, - я озлоблена на все, на всех... Я два раза топиться хотела... Когда узнала, что у меня чахотка, я обрадовалась... и скрывала болезнь... нарочно убивала себя жизнью, развратом, чтобы скорее покончить... терпеть у меня сил не хватило... Я роптала, я проклинала... Умереть мне хотелось... поскорее умереть... Вот, умираю теперь... Горько... тяжело... Так ненавистно мне все это!.. Так зла я на все, и теперь вот зла... Трудно, нехорошо ведь это, умереть с таким чувством, а что же делать! Нет у меня другого!.. Батюшка!.. Батюшка! Если можно... если еще есть возможность, успокойте мою душу... хоть в смертный час... хоть на несколько минут, но... примирите меня с жизнью - она мерзка, все еще ненавистна мне она!.. Что мне делать?.. Что мне делать?.. Это ведь грех - умирать в такой злобе!..

На ресницах ее заискрились крупные слезы и тихо, капля за каплей, покатились по глубоко запавшим щекам, которые горели теперь пятнистым, ярким румянцем.

- Дитя мое, - с глубоким вздохом, минуту спустя послышался в ответ ей сострадающий, сочувствующий голос старца, - не с жизнью - я помирю тебя с тобою... помирю тебя с богом, а с жизнью... поздно, да и не к чему уж мириться!.. Пусть мирится с ней живущий - тому эта сделка нужна еще, а тебе... твоя жизнь прожита! Не мириться, нет, но простить... Если можешь, то прости ей! Прости все зло и горе, которое она дала тебе и... будем думать и говорить о боге.

И теплая, кроткая беседа их длилась еще несколько времени, и когда, наконец, старик, в последний раз благословя умирающую, удалился из ее комнаты, на успокоенном лице ее светилась уже ясно-тихая, кротко-покорная улыбка, которая вся была - всепрощение.

XLIII

СМЕРТЬ МАШИ

Не прошло и получаса по уходе священника, как Маша ясно расслышала шорох платьев, шелест шагов и шепотливые голоса за своей дверью.

Через минуту дверь эта тихо приотворилась, и в комнату осторожно вошла старуха, которая, затаив дыхание и сдерживая внутреннее волнение, остановилась подле умирающей, устремивши на нее тревожно-внимательные взоры.

Девушка быстро и широко раскрыла глаза, изумленно вскинув их на вошедшую.

Она была удивлена неожиданным появлением незнакомой женщины и несколько времени все так пристально вглядывалась в черты ее...

Ни та ни другая в первую минуту не подали голоса.

- Чуха! - вскрикнула, наконец, Маша, тщетно делая усилие приподняться на локте.

Та вздрогнула при звуке голоса, который произнес это имя.

Если в душе Анны и могли еще до последней минуты копошиться какие-нибудь сомнения, то слово "Чуха", произнесенное умирающей, сразу разоблачило несчастной матери, что ее дочь - именно та самая девушка, которую она некогда оттащила от проруби.

Но как изменились ее черты! Смерть уже начала накладывать на них свою печать. И, однако, вглядевшись в это изможденное страданием лицо, Анна узнала прежнюю Машу.

- Чуха! - уже гораздо слабее повторила девушка, не сводя изумленных глаз со старухи.

- Маша... Маша... дочь моя!

Это были единственные слова, которые могла произнести Анна, задыхаясь от волнения и подступающих слез. Она склонилась над дочерью, и, обняв ее плечи, покрывала поцелуями все лицо ее.

- Дочь моя, дочь... Маша... милая... Наконец-то я нашла тебя. Ведь я тебе мать... родная мать, - шептала она, прерывая слова свои нежными, тихими поцелуями.

- Мать!.. Моя мать! - воскликнула девушка, и вдруг поднялась и села на постели, обняв руками шею старухи.

В эту минуту у нее вдруг явилась энергия, жизнь и какие-то напряженные силы. Последняя яркая вспышка погасающей лампады.

- Мать моя! - говорила она, пожирая восторженно радостными глазами лицо Анны. - Так ты моя мать?.. О, для чего же так поздно?.. Зачем теперь, а не тогда?.. А ведь мы сердцем чуяли друг друга!.. Любили, не знаючи... Помнишь?

- Помню, помню, дитя мое... все помню! - как-то жутко шептала Анна, и в звуках ее голоса слышалась радость, отравленная какою-то жгучею горечью отчаяния.

- Где ж отец мой?.. Кто мой отец? - внезапно спросила девушка.

Старуха не ответила.

- Матушка! Я спрашиваю про отца моего!..

Та продолжала молчать и только головою поникла, мрачно и злобно сведя свои брови.

Маша еще раз пристально взглянула на нее и уж более не повторила вопроса. Руки ее ослабели, тихо упали с плеч матери, и она вдруг опрокинулась на подушки, почти мгновенно возвратясь к прежнему бессилию.

Это молчание сказало ей все.

В памяти живо и ярко воскресли те слова Чухи, которые сказала она ей в вяземской ночлежной про старого князя Шадурского, про то, как от нее родную дочку скрыли, про то, как поступил с нею этот Шадурский. Маше вдруг захотелось ничего бы не знать, потому что воспоминание невольно нарисовало ей при этом образ ее собственного любовника, который был законным сыном ее незаконного отца.

Это сознание повеяло ужасом на бедную девушку.

Чистая, светлая радость внезапного открытия родной матери мгновенно была омрачена открытием родного отца.

Проклятая жизнь и тут отравила ей чуть ли не единственную светлую, хорошую минуту.

- Матушка, матушка! - смутно прошептала она. - Какие мы с тобой несчастные!.. За что?.. За что все это?

Это было последнее потрясение, последнее сильное чувство, последний и самый тяжкий удар, которого не мог уже выдержать переломленный, исковерканный болезнью организм девушки. С этой самой минуты смерть шла на нее уже быстрыми, рассчитанными шагами. Больная сильно мучилась. В груди ее что-то хрипело с каким-то высвистом, про который народ говорит, что "певуны поют", - хрипело и переливалось каким-то глухим клокотанием. Приступы удушливого кашля становились все чаще и сильнее. Порой начинала она метаться и стонать от жгучей боли в груди, порой впадала в тяжкое, лихорадочное забытье и через несколько минут вздрагивала, очнувшись, и приходила в себя, и все более слабеющим голосом, с такою тяжкой мольбой простирала к матери свои худощавые руки:

- Матушка!.. Матушка!.. Где ты, милая моя?.. Где ты?

- Я здесь, здесь, - внятно отвечала ей Анна, у которой сердце раздиралось и обливалось кровью при виде этих предсмертных мучений.

- Где ты?.. Я плохо вижу тебя... В глазах темно становится...

- Здесь я, дитя мое, вот, над тобою!.. Я держу твои руки - разве ты не слышишь?

- Слышу... теперь чувствую... Будь здесь... не отходи от меня...

И прижав к себе руку матери, она через минуту впадала в новое забытье. И, несколько времени спустя, опять широко раскрывались ее потухающие глаза, и опять, вместе с грудными певунами, слышался нежный молящий шепот:

- Матушка!.. Милая!.. Будь со мною... ближе... ближе ко мне... Целуй меня, ласкай меня... обними меня, родная моя... Так обними, чтоб я чувствовала... Крепче, больше... Поцелуй еще!.. Еще раз!.. Ты любишь меня?.. Любишь?..

Анна сжимала ее в своих объятиях и покрывала тихими, долгими поцелуями все лицо ее, на которое капали горючие крупные слезы.

Маша вдруг вздрогнула и, проворным движением, цепко схватила руку старухи.

- Матушка... мне холодно... пальцы коченеют... холодеют ноги, руки... Согрей меня!.. Это она... Да, это она!.. Это смерть моя идет... О господи!.. Пощади! Удержи ее, боже мой!.. Матушка! Теперь ты со мною - мне бы жить хотелось...

И она горько, горько заплакала - в последний раз своей жизни, с которою теперь стало вдруг так мучительно тяжко расставаться.

- Матушка!.. Пока еще я помню себя - благослови меня... Простись со мною... Обмануться нельзя - я чувствую, что уж недолго... Перекрести меня!..

Анна благоговейно стала осенять ее крестным знамением и тихо шептала молитву...

- Молись... громче молись... внятней, чтобы я слышала... Дай мне твою руку... - прошептала умирающая - и это уж были ее последние слова. Она крепко, почти с судорожным движением прижала хладеющими пальцами материнскую руку к своей груди и, не отпуская ее, впала через минуту в беспамятство.

Началась предсмертная агония.

Хрипящая грудь вздымалась высоко под тяжелым и нервно-медленным дыханием, словно силилась вдохнуть в себя побольше воздуха. По временам по всему телу на мгновение пробегало какое-то судорожное трепетанье. По временам широко раскрывались глаза, но это уж были глаза почти безжизненные, тупые, в которых не светилось ни малейшего отблеска мысли или страдания, и вскоре зрачки их совсем остановились, получа тот неприятный, отталкивающий взгляд, который бывает у мертвеца. Одна только грудь чуть заметно колебалась еще под трудным дыханием, и коченеющая рука все еще крепко держала прижатую к груди руку Анны. И Анна чувствовала, как эти тонкие, длинные пальцы постепенно цепенеют и холодеют - все больше, больше и больше.

Над городом пронесся густой гул первого благовеста к заутрене. На широкой двуспальной кровати, которая была немою свидетельницей стольких развратных ночей веселого дома, в эту ночь лежал теперь вытянувшийся, холодный труп "развратной" девушки.

А рядом с нею, за тонкой перегородкой, в соседней комнатке злобствовала и плакалась на свою печальную судьбу мадам-тетенька и раздавались оттуда ее недовольные, нюнящие возгласы.

- Da bin ich num um raeine vier hundert Rubel gebracht!* Шутка сказать! Кто же мне теперь долг за нее заплатит?.. Я-то за что терплю тут!.. Сколько убытков теперь... Никогда шкандалу такого не было, чтобы в моем доме девушка вдруг померла... Говорила ведь, что надо в больницу отправить!.. Тягайся теперь с полицией!..

* Вот я и лишилась теперь своих четырехсот рублей! (нем.)

Николай Чечевинский, все время ожидавший в одной из соседних комнат, утешил великое горе тетеньки обещанием уплаты по векселю. Тетенька успокоилась и принялась хлопотать по части обмывания и первых приготовлений к выносу покойницы в залу.

Все обитательницы веселого дома, без цели, с тупым, полуиспуганным недоумением слонялись из угла в угол по всем комнатам, какие-то растерянные, ошеломленные, пришибленные этой внезапной смертью своей товарки, а наверху все еще раздавались веселые звуки разбитых клавикорд, и потолок дрожал от неистового топанья и кутерьмы забубенного канкана.

XLIV

ПОТЕШНЫЕ ПРОВОДЫ

Как-то страшно и пугливо озирались обитательницы веселого дома на свою парадную пунцовую залу, посреди которой на черном катафалке стоял белый глазетовый гроб. В комнатах пахло ладаном - запах еще более странный среди веселого дома. Эти стены, где раздавалось столько хохоту, цинических куплетцев и возгласов, столько гаму и топанья неистовых танцев, оглашались теперь тихим, тягучим голосом псаломщика; вместо люстры горели три высокие восковые свечи, и зрелище этой суровой смерти, столь исключительное для веселого дома, поражало и даже как будто пугало его обитательниц. Они старались не показываться в залу, а если уже необходимость заставляла проходить мимо, то они проходили торопливыми шагами, боясь бросить мимолетный взгляд на свою мертвую товарку и стараясь поскорее удалиться из комнаты. Быть может, для многих из них, у которых не совсем еще закоченели человеческая мысль и сердце, эта нежданная смерть, свершившаяся что называется у всех на глазах, послужила печальным и суровым поучением. Быть может, не одну из них заставила она оглянуться на прошлое и с ужасом подумать о будущем.

Княгиня Анна почти ни на минуту не покидала своей мертвой дочки. Ей не удалось похолить ее живую, поэтому она холила ее мертвую. Сама так гладко расчесала ей шелковистые волосы, сама нарядила в белое кисейное платье и убрала гирляндою живых цветов. Она как будто любовалась на этот милый и дорогой ее сердцу труп, любовалась с колючею жуткостью глубокого, неисходного горя.

Часто всходила она на катафалк затем, чтобы поправить покров или получше уложить какую-нибудь складку одежды, и каждый раз надолго припадала губами к холодному челу, на которое, капля за каплей, упадали ее горячие слезы.

Тетенька слезно просила не оставлять долго покойницу в недрах веселого дома, потому что странное присутствие здесь мертвого тела, нарушая весь ход веселой жизни, сильно-таки било ее по карману. И точно: вечером то и дело раздавался у входной двери с "васистдасом" громкий звонок за звонком, и случайные посетители, которых сегодня отказались впустить, оставались до крайности удивлены этим, не свойственным месту, запахом ладана и озадаченно уходили прочь. Мысль о том, что тут лежит покойница, которую многие из них физически близко знавали, производила неприятное, скверное впечатление. Всесторонне сообразительная тетенька опасалась, что оно, может, пожалуй, на время отвадить от ее приюта некоторых из привычных посетителей.

Два раза в день приходил священник петь панихиду, и стены пунцовой залы оглашались заунывными звуками, которые были слышны чуть ли не целому дому и повергали тетеньку в неописуемое смущение и досаду, все по поводу тех же самых опасений, ради чего она снова приступила к Анне с просьбами не задерживать у нее в квартире покойника.

Чуха с Сенной площади более чем кто-либо могла понять всю своеобразную основательность ее резонов. Поэтому через двое неполных суток, часу в десятом утра покойница была вывезена на кладбище.

Странное и даже вполне курьезное зрелище представлял этот погребальный кортеж глазам прохожего люда. За траурными дрогами, которым предшествовали четыре факельщика с весьма комически нахлобученными шляпами, шла одна только Анна, ничего не видя и не слыша вокруг себя, вся погруженная в свое неисходное, глухое горе. Подле ее никого не было: Николай Чечевинский уехал вперед на кладбище распорядиться насчет похорон.

За Анной тянулся ряд извозчичьих дрожек, и на каждых дрожках восседало по паре веселых девиц - прежних товарок покойницы. Одна из них ради столь экстренного случая даже напилась пьяна и поэтому находилась в умильном расположении духа. Тщетно, для равновесия, поддерживала ее за талию подруга, уговаривая все время не скандалить и сидеть смирно; хмельная девушка не слушала и, задрав ноги на крылья извозчичьей пролетки, знай себе размахивает руками, да обращается к прохожим с какими-то бессвязными возгласами, улыбками и замечаниями. То вдруг принималась она плакать и поминать добрым словом покойницу, которую всегда, мол, любила, потому хорошая была девушка; то вдруг начинала распевать в честь ее похоронный марш, но спьяну это ей никак не удавалось, и марш похоронный выходил все более похожим на марш персидский. Как уж там она ни бьется, как ни старается, чтобы вышел похоронный, а он, подлец, словно нарочно и как-то невольно, сам собою все на персидский сбивается, и хмельная девушка очень сердилась на это независящее от нее обстоятельство.

Ряд этих провожающих парочек замыкался дрожками, на которых во всю ширину одиноко восседала бухлою квашнею сама мадам-тетенька.

Прохожие останавливались, с удивлением оглядывая такой странный кортеж, и у многих из них эти курьезные проводы невольно вызывали веселую улыбку.

В кладбищенской церкви поставили Машу в одном из боковых приделов, на особом катафалке. Рядом стояло еще несколько покойников, которые дожидались отпевания по окончании обедни.

XLV

"ИДЕЖЕ НЕСТЬ БОЛЕЗНЬ, НИ ПЕЧАЛЬ, НИ ВОЗДЫХАНИЕ"

Однообразно и грустно протекала жизнь Вересова. Почти все, что любил и о чем так мечтал он, было разбито. Но страшнее всего казалось то последнее убеждение, что женщина, которую он так восторженно, любовно называл своей матерью, в сущности оказалась только ловкою интриганкой, разыгравшей с ним плутовскую комедию. И рассудок и сердце его отказывались верить, чтобы мать могла быть способна на такой поступок. Видя себя столь нагло обманутым и вспоминая пророческое слово умирающего отца, молодой человек почти ни на минуту не переставал тревожиться в глубине своей совести. Ему все казалось, что он чует над собой холодный гнет отцовского проклятия, что это проклятие всегда в нем и при нем, нигде не разлучно, вечно присуще ему, что оно живет даже в самой атмосфере, охватывающей его тело, и, о чем бы ни думал он, что бы ни делал он, куда бы ни пошел, это роковое "будь проклят!" словно адская свинцово-мрачная туча всегда и везде неотступно плывет над его головою. Эта мысль и это чувство стали в нем, наконец, полною манией. Впрочем, ему почему-то верилось, что душа его успокоится, но только тогда, когда он найдет себе единственное утешение, оставшееся для него в жизни. Этим утешением была мысль - и даже не мысль, а скорее одна только туманно-прозрачная поэтическая мечта о голодной и холодной белокурой девушке, которая молилась и плакала в сумрачном храме, которая провела с ним студеную ночь в покинутой барке, накормила его на свои последние гроши и вырвала его в Малиннике из увесистых лап Летучего. Этот святой образ, словно тонкий луч далекой звезды, один только доходил до его сердца, пробиваясь сквозь мрачную тучу тяготеющей над ним мысли о проклятии. Вся окружающая жизнь давила его, и он искал везде и повсюду своего единственного утешения, искал тем упорнее и жаднее, что слишком уж устал жить, слишком избит был жизнью и слишком много, наконец, вся душа его алкала хоть какого-нибудь покоя.

Раз навсегда задавшись идеей, что он не вправе пользоваться наследственным состоянием, которое нажито за счет людских слез и нищеты, Вересов отказывал самому себе почти во всем необходимом и по-прежнему продолжал существовать чуть ли не круглым нищим. По-прежнему кошелек его всегда был открыт для каждого голяка, для каждого доброго, честного дела. В этих случаях он сыпал деньгами не жалеючи, и это опять-таки была потребность его души: после каждой такой щедрой жертвы он чувствовал, что там, внутри его, становится как будто легче и светлее.

Две комнаты, отведенные и роскошно убранные для Маши, которая должна была вступить в них полною хозяйкою, продолжали пополняться разными украшениями и всевозможными атрибутами роскоши и комфорта. По-прежнему не дерзал он даже и подумать, чтобы когда-нибудь мог своекорыстно вступить с нею в какие бы то ни было отношения, исключая честной и вполне братской дружбы. Он как был, так и остался на всю жизнь неисправимым идеалистом.

Поэтому поиски его за Машей почти непрерывно продолжались по всему городу. Но как было найти ее, не ведая, ни кто она, ни что она, ни как ее имя, и зная положительно только одно, что это - существо голодное, бесприютное, доведенное нуждою даже до барочных ночлежек. Искал он ее везде и повсюду, неоднократно возвращаясь в темный мир Сенной; шатался и по Малиннику, и Клоповнику, и по Вяземскому дому, и по всевозможным вертепам пьянства и разврата, наполняющим окраины этой площади. Ни надежда, ни энергия не покидали его в этих поисках. Но - увы! - поиски всегда кончались не только без успеха, но даже без легкого призрака надежды на него. С кем ни заводил он разговора, никто не ведал про ту девушку, даже никто не понимал, чего именно добивается Вересов. Вздумал было разыскать Чуху, прозвище которой точно так же не ведал, хотя выразительно-безобразная физиономия ее с нескольких мгновений навсегда и глубоко врезалась в его память; но и Чухи уже не было в трущобном мире. Княжна Анна в это время тайно и почти безвыходно проживала у своего брата, Николая Чечевинского.

И все-таки надежда не покидала Вересова, зачастую достигая даже до полной наивности! чуть ли не каждый раз, выходя на улицу, он ждал, что авось либо судьба приведет его, наконец, к случайной встрече с желанной девушкой. Поэтому зачастую он зорко оглядывал почти каждую встречную женщину, и нередко казалось ему, как будто вон там, впереди, всего лишь в нескольких шагах мелькает нечто вроде знакомого образа, и он ускорял шаги, почти бежал вдогонку - для того, чтобы, подойдя ближе, тотчас же разочароваться... Сколько ни смотрел, сколько ни разыскивал Вересов, пока еще ни в одной женщине не признал он ни своей безобразной старухи, ни своей белокурой девушки.

А неотступная мысль об отцовском проклятии меж тем все больше и больше тяготела над его рассудком. Порою казалось ему, даже, будто оно-то самое, это проклятие, и ложится бревном поперек каждого шага его жизни, будто оно-то и препятствует ему отыскать в жизни действительной девушку, взлелеянную его грезами, потому что смысл этого проклятия не хочет и не позволяет, чтобы он когда-нибудь и где-нибудь нашел, наконец, себе какое бы то ни было утешение и забвение.

И вот среди подобного состояния души Вересов стал находить себе одно только малое утешение в том, чтобы посещать как можно чаще могилу своего отца, служить по нем литии да панихиды, да вынимать заупокойные частицы. Он был всегда очень религиозен, а теперь это настроение возросло в нем даже до чего-то мистически суеверного. Он поставил себе в непременный долг раза два в неделю посещать могилу отца. Знакомых у него почти не было, развлечений - тоже никаких, кроме книг да лепной скульптурной работы. И те люди, которым хоть сколько-нибудь доводилось соприкасаться с ним в жизни, пришли, наконец, к заключению, что он как будто не совсем-то в своем рассудке, и называли его меланхоликом, каковым Вересов и был на самом деле.

Добрая судьба, однако ж, не захотела быть к нему совсем уж безжалостной. Она все же позволила найти, наконец, то, на что потрачено было столько долгих и тщетных исканий. Он увидел зараз и Чуху и Машу.

Вернувшись с могилы отца в кладбищенскую церковь, прислонился он к одному уголку в боковом притворе, ожидая конца общего отпевания, чтобы заказать себе отдельную панихиду.

В это время глаза его случайно упали на княгиню Анну, которая безмолвно и неподвижно, словно немая статуя, стояла у гробового изголовья своей дочери.

Вересов так хорошо помнил эти черты, что узнал их сразу.

Он подступил к гробу и заглянул в лицо покойницы. Измененное болезнью и смертью, оно все-таки сохранило еще отпечаток чего-то прежнего, знакомого. Впрочем, Вересов не столько узнал, сколько угадал инстинктом своим желанную девушку. Он долго смотрел в это мертвое лицо и, наконец, благоговейно, до земли поклонился гробу.

"Что ж? О чем горевать? Надеялся недаром, - все ж таки нашел я тебя, - подумал он с какою-то удрученно бессильною горечью. - Теперь не к одному, а к двум покойникам стану ходить в гости. И то утешение!"

Когда вынесли Машу из церкви на могилу, Вересов робко последовал за провожавшими и глядел издали, как опустили ее в землю, как зарывали гроб, как мало-помалу удалились оттуда люди, как после всех ушла убитая старуха, которую поддерживал под руку красивый светский барин, и когда уже скрылась из виду эта последняя пара, он тихо подошел к могиле и, кручинно подпершись руками, присел на свежую земляную насыпь.

Теперь, под землею, всеми покинутая, эта девушка была уже полною его собственностью. Он беспрепятственно мог сидеть на ее могиле и думать о ней свою горькую думу.

С этих пор часто, почти ежедневно, стал Иван Вересов приходить к ней в гости. Он жил какою-то своеобразною, совсем особенною жизнью, которую создали ему фантазия и суеверное чувство. На могиле часто казалось ему, будто слышит он Машу в этом шепоте весенних листьев, будто чует в теплом солнечном луче ее теплое дыхание, в шорохе зеленой травы - шелест ее легкой походки, а дуновение ветра - это было веяние ее воздушных крыльев, как будто она реяла над своею могилой и, кружась и играя, носилась вокруг него легкою тенью. И часто бедняку чудилось, будто въяве он видит ее призрак, который вот-вот сейчас мелькнул за смежными кустами и скрылся там вон, в отдалении, за группой плакучих берез. И Вересов был убежден, и верил чистосердечно и глубоко, что она есть, что она существует и присутствует с ним неразлучно и нераздельно, рука об руку, как с другом и братом, и витает подле него светлым призраком, который на земле только и доступен одному лишь его провидящему взору. Это было почти уже полное сумасшествие, но тихое, кроткое и такое грустно-отрадное, что минуты подобных грез стали, наконец, для Вересова желанными и лучшими минутами из всей его жизни.

Часто на этой могиле встречался он с Анной, но каждый раз робко и торопливо поднимался с места и шел себе бродить по кладбищу, как только завидит, бывало, ее приближающуюся фигуру. И бродил он таким образом все время, пока та оставалась у дочери, выслеживая издали, скоро ли она уйдет, и чуть лишь Анна удалялась, бедняк опять возвращался на свое место.

Та, наконец, не могла не заметить этого странного гостя своей покойницы. Она видела его бесконечно грустное, симпатичное лицо, а женский инстинкт подсказал ей в нем не злого человека. Еще не зная, кто он таков, Анна уже втайне расположилась к нему сердцем за эту, пока непонятную для нее, верность одной и той же могиле. И захотелось ей, наконец, узнать и допытаться, что это за человек, и зачем с таким постоянством и так грустно сидит он всегда на этом месте, почтительно удаляясь при ее появлении, и какое именно побуждение приводит его сюда почти ежедневно.

Однажды он до того уже погрузился в свои грезы, что и не заметил, как подошла к нему княгиня Анна, и только тогда очнулся и пришел в себя, когда та дотронулась тихо до его плеча.

Они заговорили. Ни той, ни другому нечего было скрываться друг перед другом, потому что оба слишком были просты и честны, и на душе у обоих лежала одна и та же любовь, тяготело одно и то же горе. Слово за слово, их откровенный разговор мало-помалу дошел, наконец, до того, что оба открыли друг другу, какие чувства и побуждения сводят их на этой могиле. Вересов, между прочим, упомянул Анне и про известную сцену в Малиннике, и после этого рассказа Чуха вспомнила и признала его. Общая кручина по общей потере обоюдно слила их души в одну доверчивую теплую струю и с первого же раза сделала добрыми друзьями.

С тех пор каждый день проводили они вместе по нескольку часов на кладбище.

Но однажды, посетив могилу своей дочери, княгиня Анна не нашла там Вересова. Удивленная таким обстоятельством, - потому что молодой человек постоянно являлся раньше ее, - она на этот раз напрасно прождала своего нового друга. Он не явился. По возвращении же домой к своему брату старуха несказанно была поражена, прочтя письмо, полученное в ее отсутствие:

"В государственном банке, - говорилось в этом письме, - на ваше имя положено двадцать пять тысяч серебром. Простите мне мой самовольный поступок и во имя вашей покойной дочери не откажитесь от этих денег. Я желаю, чтобы вы поставили над нею хороший памятник и сами наняли себе дом недалеко от кладбища (это всегда было и вашим желанием), чтобы чаще быть с нею. Эта сумма обеспечит вас до конца жизни. Не покидайте могилы вашей дочери, навещайте ее чаще и чаще и молитесь как за нее, так и за вашего покойного друга Ивана Вересова".

А через сутки полицейская газета в "Дневнике приключений" заявила, что такой-то части, такого-то квартала, в доме под N таким-то, в ночь на такое-то число сего месяца застрелился санкт-петербургский мещанин Иван Осипов Вересов.

Все достояние отца своего, за несколько дней до смерти, он разделил по разным благотворительным учреждениям и большую часть пожертвовал на школы да на детские приюты. Мебель и все вещи двух Машиных комнат были распроданы, а вырученная сумма пошла, как и прочие деньги, на доброе дело. Сам же он умер таким голым нищим, каким прожил и всю свою жизнь, так что полиция должна была хоронить его на казенный счет.

На седьмой версте от Петербурга, близ Царскосельской железной дороги, находится одно странное кладбище, которое официально называется "показанным местом".

На этом "показанном месте" зарывают дохлую падаль и хоронят самоубийц. Богатые баре часто погребают тут и своих любимых коней и собак. Над бренными останками некоторых из последних вы можете видеть даже мавзолеи с приличными эпитафиями. Над самоубийцами же мавзолеев не полагается. Один только скромный бугорок земляной насыпи, без креста и камня, безмолвно свидетельствует вам о чем-то, зарытом тут, - может быть, о человеке, а может, и о какой-нибудь дохлятине.

Для исторической полноты мы могли бы прибавить, что некогда на этом самом "показанном месте" была погребена дивная левретка Лесли, любимая собачка покойной княгини Татьяны Львовны Шадурской, по которой она долго плакала и которой воздвигла даже приличный мавзолей. А в нескольких саженях от этого самого мавзолея плешивый бугорок скрыл под собою простреленное тело ее сына, Ивана Вересова. Над ним никто не поставил мавзолея и никто не заплакал, потому что никому не было дела ни до его жизни, ни до его смерти. Одна только безобразная Чуха с благодарностью вспоминала имя раба божия Иоанна и в теплой молитве просила господа о безмятежном упокоении души его там, идеже несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.

XLVI

КАК ИНОГДА МОЖНО ЛОВКО ПОЛЬЗОВАТЬСЯ СОВРЕМЕННЫМИ ОБСТОЯТЕЛЬСТВАМИ

1861 год был уже на исходе. Последние месяцы его ознаменовались студенческими беспорядками. Почти одновременно с ними в разных местах нашего обширного отечества проявилась тайная революционная пропаганда. Во всех кружках, во всех гостиных только и толковали об этой пропаганде. На устах у всех и каждого то и дело вертелись слова "Великоросс", "Молодая Россия"... Время казалось тревожным. Все напряженно ожидали чего-то. Чего именно? - едва ли бы кто мог определить положительным словом. Сделано было несколько обысков и арестов, которые повторялись довольно часто.

Но что подумает мой читатель, если я скажу, что фактом этих арестов очень ловко задумал воспользоваться наш старый знакомый, Иван Иванович Зеленьков? Он составил себе подходящую компанию из пяти членов, в числе которых находился и другой наш знакомец, Лука Летучий. Мысль Ивана Ивановича оказалась довольно остроумна и как нельзя более приноровлена ко времени. В чем заключалась его хитрая выдумка - читатель увидит из нижеследующего рассказа.

Приехал в Петербург некто господин Белкин, молодой и довольно богатый помещик одной из наших средних, сердцевинных губерний. Человек он был достаточный, женился месяца два тому назад и вознамерился весело провести с молодой женой зимний сезон в Петербурге. Хотя этот год был для помещиков одним из самых притужных, тем не менее Белкину хотелось пожить в полное свое удовольствие, потому что деньга у него на сей раз водилась: кроме своего собственного состояния пришелся ему и за женою довольно круглый кушик. В Петербурге давно он не бывал, от столичных порядков успел поотвыкнуть, а меж тем смутное тогдашнее время и его занимало, точно так же, как всех и каждого; к тому же он порою непрочь был изобразить из себя либерального проприетера и любил "отдавать справедливость" "Колоколу".

По приезде в Петербург подыскал он себе очень приличную квартиру, которая на время передавалась со всею мебелью, по случаю отъезда за границу настоящих хозяев Белкин устроился, завел хорошего повара, приличного лакея с белым галстуком и филейными перчатками, подрядил помесячно приличный экипаж, абонировался на ложу в итальянской опере, и зажил со своею супругою "в полное свое удовольствие".

Однажды, возвратясь с нею из театра, господин Белкин по-английски накушался чаю и отошел к своему мирному, безмятежному сну вполне довольный

...сам собой, Своим обедом и женой.

Вдруг часу в третьем ночи у парадной двери его квартиры раздается громкий звонок. Господин Белкин даже и сквозь сон-то не слышал его, потому что започивал уж очень крепко и сладостно. Однако вскоре после этого звонка в спальную прокралась горничная и тихо разбудила его, объявляя с испуганным и каким-то растерянным видом, что в зале дожидаются его какие-то военные господа, чуть не полицейские, которые требовали, чтобы он немедленно был разбужен и поднят с постели.

Екнуло-таки сердчишко у господина Белкина. Хотя никаких таких дел и провинностей за собою он не чувствовал, но время было смутное, обыски и аресты довольно часты, - чем черт не шутит, и "как знать, чего не знаешь!.. Может быть, и ты, друг любезный, мог показаться чем-нибудь подозрительным, а может быть, на тебя кто-нибудь из старых провинциальных врагов ловкий доносец сумел состряпать..." Жутко вспомнилось тут господину Белкину и свое собственное модно-красивое либеральничание, и это - черт бы его драл!.. "отдавание справедливости" "Колоколу". Вспомнилось, что на днях даже некто показывал ему, в одной очень порядочной гостиной, затасканный листок "Великоросса", который он прочел тут же собственными глазами, и даже пустился по поводу его в очень либеральное суждение, кое в чем не соглашаясь и кое-что одобряя.

Струсил сердечный в эту критическую минуту, струсил от шиворота до пяток, и - ох! - как пожалел о своем красивом либерализме, и тысячу раз послал ко всем чертям все эти "Колокола", "Великороссы", и прочее и прочее.

Весь бледный, растерянный, лихорадочно щелкая зубами барабанную дробь, торопливо напялил он на себя халат, и на цыпочках вышел из спальной, в страхе, как бы еще не потревожить спящую подругу счастливых дней своих.

Скверно, черт возьми! Совсем-таки скверно! В зале перед ним воочию предстали четыре голубые мундира.

У господина Белкина душа окончательно переселилась в пятки.

- Вы господин Белкин? - очень вежливо отнесся к нему один из голубых мундиров.

Если бы мой читатель был на месте сего счастливого, но в данную минуту злосчастного помещика, то в вопросившем субъекте он наверное узнал бы Ивана Ивановича Зеленькова; но господин Белкин в то время не имел еще удовольствия знать его, и поэтому очень смущенно, трепеща и заикаясь, произнес:

- Так точно... к вашим услугам...

- Извините-с, - продолжал допросчик, - такая неприятная обязанность... Но что же делать? Долг службы повелевает! Мы имеем предписание произвести у вас обыск.

- И насчет того... вопросных, значит, пунктов, - угрюмо пробасил Летучий.

- Да-с, - подхватил Иван Иванович, - и насчет вопросных пунктов. Вы, то есть, изволите видеть, письменно объясните мне, кто вы таковы и ваше звание, состояние и прочее. Опять же насчет исповеди и святого причащения... все это как водится. Ну, и чем занимаетесь, и зачем в Петербург пожаловали, и какие ваши знакомства.

Господин Зеленьков говорил бойко и развязно. Он чувствовал себя в своей сфере, потому что в этом отношении уже давно была приобретена им некоторая практическая сноровка, так как во время оно доводилось иногда ему, в качестве сыщика, присутствовать при подобных казусах. В другую пору он, быть может, и поусомнился бы взять на себя такую рискованную роль, но тут оно было ко времени, и поэтому-то Зеленьков совершенно справедливо умозаключил, что казус, который во всякое другое время мог бы показаться вполне экстраординарным, теперь, при исключительных обстоятельствах минуты, на много и много уже должен потерять характер экстраординарности, становясь как бы временно обыденным. Расчет был верен, обыски и аресты были еще новою новинкой, так что на иного могли, пожалуй, нагнать немалую панику. Белкин - человек новоприезжий, всех формальных порядков не знающий, стало быть, обработать его можно отличнейшим образом.

Так и случилось.

Выслушав заявление господина Зеленькова, сердцевинный помещик вконец уже упал духом.

"Святители мои!.. Господи, боже праведный! - жутко подумалось ему. - Чуть ли не лежит там где-то в письменном столе какой-то завалящий нумеришко "Колокола"!.. Помяни, господи, царя Давида и всю кротость его! Пропала теперь моя головушка!.."

- Вы, пожалуйста, успокойтесь. Мы никакой неприятности вам не сделаем, - предупредительно ухаживал за ним господин Зеленьков, отмыкая ключиком довольно красивый портфель, в котором очень удобно помещалась у него вся походная канцелярия. Тут же были наготове и бумага, и маленькая чернильница с пружинкой, и карандаши, и стальные перья, так что господину Белкину даже не нужно было беспокоить себя и несколькими шагами, чтобы пройти в кабинет для употребления в дело собственной письменной принадлежности.

Иван Иванович, не выходя из залы, очень любезно разложил перед ним на столе портфель, обмакнул в чернила перо и, вместе с чистым листом бумаги, подал его господину Белкину.

- Вы должны будете письменно дать свои показания, - пояснил он, садясь рядом. - Время ночное; всеконечно со сна потревожили?! Это уж как водится, а нам вовсе нежелательно долго задерживать вас. Вы этого никак не думайте-с. Так уж для того, чтобы дело короче было и поскорей бы нам с вами, значит, кончить, вы уж потрудитесь вот им (он указал на Летучего) вручить ключи от вашего бюра-с и от письменного столика, а буде есть какие шкатулки с письменными документами, так и от шкатулок тоже.

Господин Белкин направился в кабинет за ключами и чувствовал, как на ходу подгибаются у него колени.

Через минуту он положил ключи перед Зеленьковым.

- Ну-с, теперь все очень прекрасно, - молвил Иван Иванович, указывая ему место рядом с собою. - Не угодно ли вам отписываться, а вы, господин поручик (начальственный взгляд на Летучего), извольте получить ключи и отправьтесь вместе с господином прапорщиком в ихний кабинет, да кончайте поскорей, чтобы не тревожить долго господина Белкина. Мы уж и то - извините! - любезно обратился он к последнему, - собственно по долгу службы нашей, очень невежливы к вам... потревожили ночью... Ну, да что ж делать! Вина не наша... Извольте писать.

И господин Белкин нетвердою рукою стал отписываться на разные вопросы Ивана Ивановича Зеленькова. Он изложил уже, кто он таков, и сколько лет ему от роду, и какого вероисповедания, и бывает ли на исповеди и у святого причащения, женат или холост, и кто такова жена его, и есть ли за ним или за женою недвижимая собственность, и какие у него средства к жизни, и чем он занимается, и каков круг его знакомства, и, наконец, какие мысли насчет политики держит. Иван Иванович предлагал вопрос за вопросом весьма пунктуально, под нумером первым, вторым и т.д., а господин Белкин очень обстоятельно объяснял на бумаге все, что требовалось. Только относительно последнего пункта не преминул заявить себя большим и примерно благонамеренным патриотом.

А сердчишко его между тем екает да екает, и в голове все вертится жуткая мысль о том, что забился тем где-то в каком-то ящике этот проклятый нумеришко "Колокола", и что вот-вот сейчас они его отыщут и вытащат на свет божий, и скажут, мол: "А!.. Земляника! А подать сюда Землянику!" И уже мерещится господину Белкину, что везут его, раба божьего, за широкую Неву реку, и что наслаждается он прелюдиями старинных курантов у Петра и Павла... И запало ему на мысль в эту критическую минуту - как ни на есть умилостивить официальное сердце господина офицера, преклонить его на жалость к молодости и неопытности и ради сего сдобрить это официальное сердце некоторым бальзамным елеем.

"Авось поддастся!.. Авось возьмет! - нашептывает ему свое собственное екающее сердчишко. - Авось помилует меня мой ангел хранитель! Рискну-ка!"

И точно: взял - да и рискнул.

- Господин капитан, - робко и смущенно заговорил он очень жалостливым тоном, - позвольте поговорить с вами откровенно, по простоте, не как с капитаном, а как человек с человеком.

- Слушаю-с, - опустив глаза, коротко поклонился Иван Иванович.

- Я один сын у матери, - продолжал злосчастный помещик, чая разжалобить вежливого, но все-таки сурового капитана, - она у меня больная старушка... Это ее убьет... Жену мою тоже убьет... Я всего только третий месяц женат, жизнью еще не успел насладиться, молод и неопытен - что делать! А ведь у меня может еще быть семейство... Я могу еще долг гражданина исполнить и быть полезным моему отечеству... Я даже скажу вам - между нами, уже готовлюсь быть отцом семейства. И вдруг такое печальное обстоятельство...

- Помилуйте, что же тут печального? - успокоительно возразил Зеленьков. - С кем этого не бывает? Да даже у меня самого может быть обыск... Ну, и очень рад! Сделайте одолжение! Пожалуйста! Все мы, так сказать, под богом ходим, поэтому печали тут никакой нет, если совершенно чисты. Чист я перед богом и начальством - стало быть, чего же опасаться? И у вас еще к тому же, может быть, не окажется ровно ничего подозрительного.

"Да! Толкуй - не окажется! - думал про себя сердцевинный помещик. - Нет, уж что ни говори, а найдут, голубчики, непременно найдут, не то что в письменном столе - со дна моря достанут! Того и гляди, сейчас вот вынесут да спросят: а это что у вас такое? Как, мол, зачем и почему? Что тогда ты будешь отвечать им, как объявят тебе: извольте одеваться, вы, мол, арестованы... Уж лучше рискнуть поскорее!"

Господин Белкин, растерявшийся до потери сообразительности, пришел к заключению, что делать больше нечего, как только покаяться и сказать всю правду. Авось поддастся на елей его сердце!

- Я уже с вами буду говорить, как с отцом духовным! - с покаянным вздохом начал он снова: - Вот видите ли... не помню я хорошенько, а, кажись, есть где-то у меня завалящий нумеришко "Колокола". Не помню, кто-то из приятелей принес да оставил; и все я хотел сжечь его, все хотел сжечь, да как-то некогда было, позабывал все.

Иван Иванович при этом извещении скорчил очень строгую и даже сурово-карательную физиономию.

- Ну-с? - многозначительно процедил он сквозь зубы.

- Вы сами, господин капитан, может быть, имеете семейство, - жалостливо покачивал головою помещик, - войдите в мое положение! Вы сами, может быть, и сын, и отец и, может быть, когда-нибудь тоже увлекались духом времени... Не поставьте мне в вину этого паршивого нумеришка! Я не сочувствую, ей-богу, не сочувствую! Я вас буду благодарить за это! (слово "благодарить" было подчеркнуто многозначительным ударением). Позвольте мне вам предложить что-нибудь на память от себя... Это, конечно, между нами. Сколько вам угодно? Говорите, не стесняясь!

Иван Иванович тотчас же почел своим священным долгом благородно оскорбиться и осуроветь еще пуще прежнего.

- Что? - шевельнул он бровями. - Что вы изволили выразить? Взятки?.. Да знаете ли, что я вас за это упеку, куда Макар телят не гонял?.. Нет-с, милостивый государь, мы взяток не берем, потому наша служба паче всего благородства требует! И как вы смели сказать мне это?

- Извините-с, бога ради, извините-с! - ловил его руку умоляющий помещик.

Теперь уже из пяток душа его переселилась в кончики ножных пальцев.

- Простите меня, господин капитан! Видит бог, я не желал оскорбить... Я собственно по молодости и по неопытности, по доброте сердечной...

Умоляет его таким образом господин Белкин, а сам думает: "Ну, любезный друг, вконец пропало твое дело! Теперь уже баста! Наслушаешься вдосталь концертов, что разыгрывают старые куранты!.."

- Да-с, это нехорошо, нехорошо, милостивый государь, - внушительно замечал меж тем Иван Иванович, - в другое время я бы вас за это, знаете ли как?.. Но только, собственно, по вашей молодости прощаю вам в первый раз. А то бы я - ни-ни... Боже вас сохрани, избавь и помилуй!

- Готово!.. Все уже сделано! - раздался голос Летучего, который вместе с мнимым прапорщиком показался в зале, неся в руках какие-то письма и бумажонки.

- Это мы возьмем с собою, - пояснил Иван Иванович, пряча их в портфель, - а когда надобность минет, вы все получите обратно.

И вслед за этим все поднялись с мест.

- Не смеем больше беспокоить, - с прежней любезностью поклонился Зеленьков, - очень жаль, что потревожили. Покорнейше прошу уж извинить нас на этом. Но, впрочем, вы будьте вполне покойны, потому, я так полагаю, что важного тут ничего и быть не может - одна только, значит, формальность. Все это токмо для одной безопасности делается. Прощайте, милостивый государь, прощайте, - говорил он, ретируясь к двери, - желаю вам покойной ночи и приятных сновидений.

И через минуту всех этих господ уже не было в квартире.

Господин Белкин вернулся в залу, да так и остался на месте, словно столбняк на него нашел. В голове творился какой-то сумбур. Скверные мысли ползли одна за другой, и бог весть сколько бы времени простоял он в таком положении, если бы вдруг на пороге не показалась горничная.

- Барин! А где же часы-то ваши! Вечером, помнится, в кабинете на столе вы их оставили, а теперь их нет.

- Как нет? Что ты врешь, дура!

- Извольте сами посмотреть. Я весь стол оглядела... и перстня тоже нету!

Господин Белкин направился в кабинет, глянул на стол: точно, ни часов ни золотого перстня не оказывается.

"Что за притча! - подумалось ему. - Куда бы могли они запропаститься?" А сам очень хорошо помнит, что с вечера оставил их на этом самом, обычном для них месте. "Уж не сунули ль эти господа, по нечаянности, в ящик?.."

Хвать - ан в ящике не оказывается ни этих вещей ни серебряного портсигара, который тоже наверно туда был положен.

Он - к бюро, посмотреть, целы ли деньги...

- Господи, да что же это такое!

На восемь тысяч банковых билетов как не бывало! Даже какая-то мелочь лежала, так и ту забрали.

- Телохранители вы наши! - в слезном отчаянии всплеснул руками господин Белкин. - Эй! Люди! Живее! Фрак, белье! Одеваться!.. Извозчика!.. Ряди к обер-полициймейстеру!

И через час уже весь анекдот этот был сообщен им дежурному чиновнику в оберполициймейстерской канцелярии.

Тотчас же началось следствие и розыски по горячим следам.

Прежде всего хватились за дворника и прислугу. Дворник обязан был знать, что никакой обыск без присутствия местной полицейской власти не может быть допущен, и хотя отбояривался незнанием да почтительным страхом, внушенным-де офицерами, однако же ему не так-то легко поверили. Посадили раба божьего в секретную, да еще присовокупили при этом, что найдутся ли, нет ли мошенники, а он во всяком случае в ответе, потому - дворник старый и на местах живалый, стало быть, не может отговариваться незнанием постановлений, прямо касающихся до его обязанностей.

Видит дворник, что одному за все дело претерпеть придется, а за что тут терпеть одному, коли работали все вместе? Его, что называется, захороводили в дело, посулили чуть ли не половину добычи, он же им и подробные сведения о Белкине сообщил, да он же теперь и отдуваться за всех должен, тогда как остальные гуляют себе на воле и пользуются обильными плодами его подвода.

"Нет, ребята, шалите! Попридержись маненько, - решил с досады дворник да при первом же допросе и брякнул всю правду: - Уж коли терпеть, так всем заодно, не чем одному-то задаром!"

И таким образом добрались до главного воротилы остроумного обыска. Иван Иванович Зеленьков, который только что успел обзавестись приятными брючками, форсистыми фрачками и шикозным "пальтом", должен был - увы! - очутиться в Литовском замке, под судом и следствием. Улики все были против него, потому что при обыске в его квартире оказалась часть известных по нумерам билетов Белкина и полный жандармский костюм с эполетами капитанского ранга. Часть билетов с таким же костюмом отыскалась и в месте жительства возлюбленной Луки Летучего. Белкин на очной ставке сразу признал и того и другого. Как тут ни запирайся, а против таких очевидных улик ничего не поделаешь - и судебное решение не могло оттянуться в долгий ящик.

Иван Иванович предвидел эту неизбежную близость. Трусливое сердчишко его сжималось от страха и трепета. Напуганная фантазия, как и во время оно, стала ярко разрисовывать ему торжественную прогулку на фортунке к Смольному затылком, с эффектным спектаклем на эшафоте, и почти ни одной ночи не проходило без того, чтобы несчастному Зеленькову не пригрезился страшный Кирюшка, который растягивает на кобыле его тело белое, привязывает крепкими ремнями руки-ноги его, примеряет на руке плеть ременную, и свистко поигрывает ею в воздухе, разминая свою палачевскую руку, да все приноравливаясь к жгутищу, чтобы оно ловчее пробирало. И слышит Иван Иванович, как собачий сын Кирюшка молодцевато прошелся по эшафоту и зычным покриком подает ему весть: "Берегись! Ожгу!" И замирает и рвется на части слабое сердчишко Ивана Иваныча, и в ужасе просыпается он, и начинает креститься на все стороны и молить бога отвести от его спины эту беду неминучую.

Совсем исхудал даже бедняга от своей кручинной, занозистой думы. Не страшит его нимало самый процесс прогулки на Конную площадь, ни всенародная выставка на черном эшафоте, на позор всему люду доброму, а пуще всего страшит эта проклятая плеть ременная, и от нее-то думает увернуться Иван Иванович.

А в тюрьме уже носятся положительные сведения, что, может, всего-то через несколько месяцев по всей России отменят навеки наказание телесное, так что уже ни за какую провинность, ниже за самое святотатство с душегубством, не станут полосовать плетьми спину человеческую. И ждут не дождутся арестанты этого благодатного времени, и молят бога, чтобы поскорее принес им государский указ этот праздник светлый.

В тюрьме необыкновенно быстро распространяются все новости административные и законодательные; все, что хоть сколько-нибудь касается арестанта, его жизни и его судьбы, с величайшим участием и живым интересом принимается и комментируется за этими крепкими каменными стенами. Это их насущные и сердечные вопросы. Несколько месяцев, если даже не гораздо более года, которые предшествовали обнародованию указа об отмене телесных наказаний, были в среде заключенников самым горячим временем. Тут их интересовала каждая малейшая новость, касавшаяся до этого указа и долетавшая к ним при посредстве чрезрешеточных тюремных свиданий. Почти каждая неделя приносила им нечто новое, и эти отрадные слухи все более и более облекались в достоверность несомненно грядущего факта.

Ивану Ивановичу только и мечталось о том, как бы дотянуть свое тюремное пребывание до этого благодатного времени, как бы отсрочить судебный приговор до обнародования указа. Средство было в его руках, и средство это представляло общую и обычную систему всех уголовных арестантов, которою они пользовались в прежние времена, дабы отсрочить себе страшное наказание. Система эта известна. Чуть увидит, бывало, арестант, что дело его приходит к концу и что, стало быть, наступает страшный день расправы, он шел и открывал про себя какое-нибудь новое, еще неизвестное властям преступление, часто даже взводя голый поклеп на собственную свою голову. По этому новому, добровольному открытию возникало новое следствие, и старое решение откладывалось для того, чтобы последовать потом уже по совокупности преступлений. Кончалось новое следствие, арестант объявлял себя виновным в третьем преступлении и наводил на его следы. После третьего следовало четвертое, и так далее - дело затягивалось на несколько лет, а когда уже больше нечего было открыть, ни клепать на себя, арестант решался тут же, в тюрьме, на какой-нибудь уголовный поступок, вроде того, чтобы взять да поранить ножом или зашибить до смерти ни в чем не повинного товарища, броситься на приставника, или норовит сорвать эполеты офицеру, оскорбить смотрителя или вообще сделать что-нибудь такое, за что опять подвергли бы его новому суду и следствию. На такие насильственные преступления и поклепы на собственную личность побуждало единственно лишь чувство страха перед Кирюшкиной плетью.

Иван Иванович Зеленьков ждал указа, как манны небесной. Для избежания плетей и для оттяжки времени ему оставалось одно только средство: в постепенном порядке объявлять о прежних своих преступлениях. Так он и делал, и дошел, наконец, до самого главного, которое заключалось в участии по делу Бероева, то есть собственно в том, каким способом он опутал этого последнего через подброску на печь известных вещей и документов. В прямых интересах Ивана Ивановича было как можно более запутать и осложнить свое дело, приплетя к нему возможно большее количество прикосновенного народа. Чем сложнее будет следствие, тем дольше проволочится время, а там - даст бог - и вожделенный указ подоспеет. Он заявил чистосердечно, что, по наущению Александры Пахомовны Пряхиной, вместе с коею он, Зеленьков, состоял тайным агентом у генеральши фон-Шпильце, вызван был он, во-первых, на задушение дворника Селифана Ковалева, во-вторых, на тайную подброску в квартиру Бероева литографского камня, пакета с какими-то неизвестными ему бумагами и двух полных экземпляров заграничной газеты "Колокол" за первое полугодие 1859 года; причем присовокупил, что Пряхина все наущения и подстрекательства свои делала по приказанию самой генеральши фон-Шпильце, о чем тогда же ему и объявила.

Показание это было так важно, что невозможно было оставить его без внимания, тем более, что неповинная жертва этих темных происков все еще томилась в крепостном каземате. Показание Зеленькова немедленно же было объявлено тем, кому о том ведать надлежало, и вслед за этим закипело новое и самое горячее следствие.

Прежде всего нужно было схватиться за Сашеньку-матушку.

XLVII

ЗА ТУ И ЗА ДРУГУЮ

Тапер Герман Типпнер около четырех месяцев провалялся в больнице и за все это время его в особенности смущало и озадачивало то, что ни одна из дочерей ни разу не пришла навестить его. Старик мучился неизвестностью, что сталось с ними, какая судьба постигла обеих в эти четыре месяца его отсутствия. Наконец кое-как его подняли на ноги и выпустили на свет божий.

Он вышел из-под больничного крова с твердой решимостью и надеждой - во что бы то ни стало вырвать Луизу из когтей тетеньки. Но вместе с этой надеждой, пока шел он домой, сердце его еще пуще прежнего засосала все та же мучительная неизвестность о судьбе дочерей, и особенно младшей, Христины. Герман Типпнер мало рассчитывал на христиански бескорыстное милосердие Спиц, отлично зная, что они не станут даром кормить и держать на квартире лишнего человека. Тем не менее, пока еще судьба этой девочки оставалась ему неизвестна, он лучше бы хотел верить, что майорская чета воспользовалась всем его наличным имуществом взамен куска хлеба да полуторааршинного пространства на постельную подстилку в каком-нибудь углу для его Христины.

Но каков же был удар ему, когда, вернувшись в знакомую квартиру, он не нашел там второй своей дочери!

Самая комната была уже занята новыми жильцами.

И нужно же было, чтобы на ту самую пору Домна Родионовна ругательски разругалась с Сашенькой-матушкой из-за каких-то углей для самовара! Подобные пассажи случались нередко между этими двумя достойными особами. Но как быстро и коротко зачиналась ссора, так скоро наступало и примирение. По прошествии каких-нибудь двух-трех суток, при первой задушевной встрече на лестнице или в мелочной лавочке, старые приятельницы прощали друг дружке обоюдные обиды и запивали свое примирение кофеишком грешным. Тем не менее, пока продолжался разрыв, не было той пакости и мерзости, которую одна про другую не постыдились бы разгласить самым пространным образом, причем одна другой непременно старалась поусердствовать так, чтобы и небу и загривку жарко было.

Когда Герман Типпнер, взволнованный мучительным страхом ожидания и неизвестности, задал Домне Родионовне решительный вопрос, куда девалась его дочь Христина, майорша брякнула ему сразу, что Пряхина перетащила ее к себе - потому, не поважать же им задаром лишний рот у себя на квартире - и что недель около четырех девушка проживала у нее, пока, наконец, однажды Сашенька-матушка не напоила ее допьяна и в этом виде свела ее с одним временно приезжим евреем-купцом, с которого сорвала-таки порядочный кушик, отнесенный ею в сберегательную кассу.

- Даром что сама свиньею живет, а у самой, поди-ка порядком-таки принакоплено! - завистливо-злобственно заключила майорша свое обличительное повествование.

Потом добавила она, что девушка очень много и долго плакала, не знала, как показаться на глаза старику отцу, и что еврей-купец, которому она очень понравилась, чуть ли не насильно увез ее с собой в Динабург.

Ни слова не сказал на это Герман Типпнер, только судорожно сжал кулаки свои. В старом сердце его словно что-то порвалось в эту минуту, а в голове мгновенно родилась и созрела непреклонная, решительная мысль. Об одном только спросил он у Домны Родионовны, и спросил, по-видимому, совершенно спокойно: куда девала она его вещи? Та отвечала, что все они вынесены на чердак, потому что надо было очистить под новых жильцов комнату. Герман Типпнер спросил у нее чердачный ключ и немедленно отправился к своему домашнему скарбу. Там, между разной рухляди, отыскал он небольшой топорик с железным топорищем, очень удобный для колотья сахару, и, схоронив его за голенище, тотчас же спустился вниз и постучался в дверь Пахомовны.

Отворив очень спокойно, та вдруг отступила в сильном смущении, совсем неожиданно увидя перед собою фигуру старого тапера.

- Мне нужно объясниться с вами, - сказал он, прямо проходя из передней в комнату.

Сашенька-матушка поневоле последовала за ним.

Герман Типпнер осмотрелся и сел на стул, подле самой двери, имея в виду, в случае чего-нибудь, преградить ей всякий путь к отступлению.

- Что вам угодно? Я вас, почитай что, не знаю, и с вами никаких делов не хочу иметь! - заговорила Пряхина, быстро оправляясь от своего смущения и принимая обычный наглый тон.

- А вот сейчас, сейчас... подождите, - отвечал ей Типпнер совершенно просто и, по-видимому, с невозмутимым спокойствием полез к себе в голенище.

Вдруг он быстро поднялся со своего места.

В старческих взорах его засверкала ненавистная злоба, и в то же самое мгновение топор сверкнул в воздухе над головой Пахомовны.

- Это за Луизу!.. Это за Христину!.. - проскрипел он спершимся от злобы голосом, нанеся ей последовательно, один за другим, два сильных удара в голову.

По второму удару Пряхина рухнулась на пол.

Из двух глубоких ран, раздробивших череп, хлынула кровь.

На топоре остались частицы мозга.

Герман Типпнер швырнул топор в угол и, выйдя из ее квартиры, постучался у Спицыной двери.

Ему отворили.

- Зовите дворника! - первым словом объявил истерически задыхавшийся Типпнер и в изнеможении опрокинулся на первый попавшийся стул. - Пусть ведут меня в часть... в тюрьму... я убил ее...

- Как?.. Кто? Кого? Что такое? - ошеломленно поднялся вдруг гам в майорской квартире.

- Ее... волчиху... чтобы не резала больше ягнят!.. - проговорил Герман с каким-то трепетно странным сверканием в глазах и дрожью в голосе, которые обличали если не помешательство, то сильнейшее нервное потрясение.

XLVIII

РЕЗУЛЬТАТЫ ПРИЗНАНИЯ ЗЕЛЕНЬКОВА

Следствие по важному показанию, данному на себя Зеленьковым, встретило на первом же шагу огромное препятствие. Когда судебный следователь вызвал к себе по месту жительства Александру Пряхину, местная полиция отнеслась, что почти накануне вызова она убита мещанином Германом Типпнером. Зеленьков, очевидно, не мог ни предвидеть, ни знать заранее этого убийства, ибо, судя по времени, показание его было дано еще при жизни покойницы.

Оставалось приняться за добродетельную генеральшу. Но тут, при первом же допросе и очном своде ее с Зеленьковым, для следователя опять возник довольно важный камень преткновения. Амалия Потаповна показала, что никогда и ни по какому делу, ни в какие личные или посредственные сношения с Зеленьковым она не входила, и все свидетельство его противу себя считает изветом.

Зеленьков, как ни вертелся, однако ж не мог противопоставить ей никаких юридических доказательств противного, потому что действительно в непосредственные личные отношения с генеральшей он не вступал. Доверенным посредником ее во всех делишках являлась Пряхина, ныне уже покойница. Стало быть, ни более точного подтверждения, ни окончательного отрицания показаний Ивана Ивановича ждать уже было неоткуда. Оставался один только шаткий пункт, на котором следователи думали поймать в ловушку хитроумную генеральшу. Но... на то она и была хитроумной, чтобы не попадаться ни в какие ловушки. А капкан для нее устроен был следующим образом: К следствию был позван, втайне от генеральши, вездесущий и всеведущий Дранг, у которого спросили, на основании каких фактов сделал он известное заявление о Бероеве, последствием которого явился обыск и арест последнего.

Эмилий Люцианович, нимало не смутясь, ответствовал, что сведения о Бероеве были переданы ему, для известного сообщения, непосредственно самою генеральшею фон Шпильце.

После этого ему немедленно дали очную ставку с Амалией Потаповной, которая, даже не задумавшись, признала полную справедливость показания вездесущего.

- А вы каким образом могли знать, что Бероев член тайного общества и что у него на квартире находятся известные и достаточно уличающие его предметы? - внезапно обратился к ней следователь, думая врасплох накрыть на этом Амалию Потаповну.

Та с полным спокойствием и уверенностью ответствовала, что ей донесла об этом та же самая покойная Пряхина, с давнишних пор состоявшая при ней, частным образом, секретной агентшей. Какими же судьбами это дело известно было Пряхиной, она, Шпильце, не знает и никогда ее об этом не спрашивала; причем еще присовокупила, что, весьма может быть, покойница, передавая ей сведения о Бероеве, имела при этом какие-нибудь собственные расчеты, и если действовала совместно с Зеленьковым из каких-нибудь своекорыстных видов и целей, то в этом случае злоупотребила только ее именем, без ее генеральского ведома, не имея на таковое злоупотребление ни малейшего права. А в чем именно заключались поводы, цели и расчеты Пряхиной, ей совершенно неизвестно, однако же полагает, что тут, вероятно, имелось в виду какое-нибудь своекорыстие.

Подняли для пересмотра сданное в архив дело Бероевой, из коего, после всестороннего отречения генеральши, следователи могли предположить только какое-нибудь отношение между Пряхиной и молодым князем Шадурским, который, быть может, непосредственно мог влиять подкупом на действия и поступки Александры Пахомовны.

Но и в этом случае они встретили новый камень преткновения. Бероева, как оказалось по справкам, умерла. Юного Шадурского не было в России. В то время он находился за границею, под судом, за умышленную продажу фальшивого золота.

Решение, последовавшее по делу, возникшему из добровольного показания Зеленькова, при посредстве некоторых достаточно сильных происков и подмазок со стороны генеральши, состоялось в следующем роде: на Ивана Ивановича, как на главного и добровольно сознавшегося виновника, падала самая тяжелая доля законной кары; за сим, по причине смерти главной сообщницы его, Пряхиной, все дело признано лишенным безусловной юридической доказательности, а посему вышереченную генеральшу Амалию фон Шпильце надлежало от суда и следствия освободить, оставя, впрочем, на сильном подозрении.

Таким образом, этой достопочтенной особе удалось-таки увильнуть от длинной Владимирской дороги.

Единственный, но самый отрадный результат, который дало это дело, заключался в том, что полная невинность Бероева обнаружилась сама собою, после чего он был немедленно, с величайшими извинениями, освобожден из-под ареста.

XLIX

СОН НАЯВУ

Едва грудь Бероева вздохнула воздухом воли, он, земли не чуя под собою, тотчас же пустился в Литовский замок узнать, что сталось с его женою.

В тюремной канцелярии навели по книгам справки и объявили ему, что после произнесения над нею публичного приговора на Конной площади она скоропостижно скончалась и похоронена у Митрофания.

Он побелел, как смерть, и, зашатавшись, опрокинулся без чувств на подоконник, близ которого стоял в ту минуту.

Невеселое приветствие подготовила ему свобода для первой встречи с нею.

Несколько холодных вспрысков в лицо возвратили ему сознание; несколько глотков воды помогли если не успокоиться, то по крайней мере хоть сколько-нибудь сдержать себя внешним образом.

Узнав, в каком разряде обыкновенно погребают арестантов, он тотчас побрел на кладбище.

Хотелось отыскать могилу жены и не верилось в возможность этой находки.

В кармане его было всего-навсего пять-шесть рублишек - единственные и последние деньги, оставшиеся от казематного заключения.

Нанял он плохого ваньку и притащился к Митрофанию.

Один из могильщиков за гривенник на-чайного посула провел его в последний разряд кладбища.

- Если бы мне мог кто-нибудь указать тут могилу, - молвил ему Бероев, - не вспомнишь ли ты или кто-нибудь из твоих товарищей... арестантка... Бероева... в прошлом августе месяце...

- Да эфто все там, в кладбищенской конторе, значит, в книге прописано, - пояснил ему могильщик, - только где ж его теперь узнаешь!

- Я бы дорого заплатил за то... Я бы ничего не пожалел, если только возможно!

- Нет, сударь, эфто дело нужно оставить! - безнадежно махнул тот рукою. - С прошлого августа, говорите вы, а ноне у бога-то май стоит; стал быть, почесть, десять месяцев минуло, а с тех-то пор сколько их тут захоронено - сила! Тут ведь не токма что одного тюремного, а и всякого, значит, покойника спущают, который из потрошенных, больше все в общую кладут, гроб подле гроба. Где же тут его отыщешь! Кабы еще крест - ну, тут иное дело, а то, говорите, креста-то нету?

- И креста нету... - понуро вымолвил убитый Бероев.

- Ну, значит, и шабаш тому делу! - заключил могильщик. - Тут где-нибудь она, - мотнул он окрест головою, - в эфтих самых местах должно ей находиться, а больше и искать нечего.

- Ну, и за то, брат, спасибо! На вот тебе! - сунул ему в руку Бероев условленный посул. - Можешь уйти теперь... а я один останусь.

Могильщик слегка приподнял с головы картуз и удалился, вполне довольный своею "наводкой".

Бероев остался один меж убогих крестов и могильных холмиков.

На душе у него был мрак беспросветный, мрак не отчаяния, не горя, но мрак апатии, пригнетенной, придушенной горем. Однако минутами грудь его схватывали тяжелые приливы какой-то рыдающей, судорожной злобы: он хотел лететь и тотчас же, своими руками передушить виновников мученичества его жены, с волчьей лютостью перегрызть им глотки - всем, до единого; насладиться музыкой их отчаянных воплей, их предсмертной хрипотой; налюбоваться всласть, до неудержимого хохота их подлым страхом и ужасом перед этим алкающим волком, конвульсивной пляской и дерганьем их мускулов и физиономий, когда начнет их сводить и корчить предсмертная судорога под его впившимися в их гнусное тело когтями и зубами. Он хотел мстить, мстить и мстить.

Но это чувство налетало только мгновениями. Сколько ни велика была его сила, однако же оно не могло затмить тех двух чистых и светлых головок, кудрявый, улыбающийся образ которых непрестанно жил в его сердце, рисовался в его воображении; это злобное чувство не могло заглушить воспоминания о тех детски горьких, рыдающих воплях, о том голосе, каким были сказаны слова: "Папа! Голубчик, не уходи от нас, останься с нами!" - последние слова, слышанные им из двух детских уст, в ту страшную ночь, когда его взяли...

И порыв рыдающей злобы смолкал перед порывом рыдающей любви. Он твердо начинал сознавать, что надо жить для них, для этих двух сирот, лишенных матери, надо вырастить их, сделать честными людьми, передать им честное имя.

И буря в нем утихла, снова уступая место пришибленной апатии.

И тихо начал он бродить между могилами, кидая окрест себя смутные взгляды, словно искал, и сам не зная, чего именно ищет.

"Тут где-нибудь она! В эфтих самых местах должно ей находиться", - как будто все еще доселе раздавались в его ушах слова могильщика.

"Да, где-нибудь тут! - думал Бероев. - Может быть, вон она... может быть, я на ней стою теперь... Слышишь ли ты меня, моя Юлия?.."

И он продолжал бродить по указанному пространству, останавливаясь над бескрестными бугорками и плешинами, и в душе его поселилась странная мысль и странное убеждение, которым он поддался с отрадной, утешительной безотчетностью. Ему казалось, будто внутренний голос, инстинкт, предчувствие непременно укажет ему могилу жены. Он почти полупомешанно хотел этого - и не находил.

"Тут где-нибудь она... в эфтих самых местах должно ей находиться". - "Да, в этих местах... Но неужели же это утешение?.. Неужели же так-таки уж навеки она для меня потеряна? Тут где-нибудь... Тут... Ну, все равно! Пусть будет вот хоть эта!" - странно решил он сам с собою, остановясь подле одной бескрестной, одинокой могилы.

И тихо опустился он перед ней на колени и повергся ниц на могильную насыпь, усталый, разбитый, истерзанный, жарко обнимая ее руками и безумно целуя землю, которая впивала в себя мучительные слезы.

Душа изныла, истосковалась и нестерпимо запросила хоть какого-нибудь облегчающего исхода.

Бероев нашел его в порыве этих слез, объятий и поцелуев, которыми наделял он чью-то одинокую, безвестную могилу. Болезненно настроенная фантазия подсказала ему, что под этой насыпью лежит его жена, и он восторженно, безотчетно поверил голосу фантазии: ему так жадно хотелось хоть чему-нибудь верить.

Долго длился этот порыв, и когда, наконец, весь он выплакался, наступило тихое, благодатное успокоение.

Бероев полуприлег на траву, сложив на край могилы свою удрученную голову, и глубоко задумался.

Весеннее солнце било в него теплыми, радостно трепетавшими лучами. В сочной, наливающейся зеленой жизнью траве будто слышался шепот и шорох какой-то: там суетливо копошилось, бегало, ползало, летало, прыгало и цеплялось за тончайшие былинки многое множество разной мошки, жучков, паучков и всего этого насекомого люда, который живет и дышит, пока его греет солнечный луч. По зеленому полю желтели махровые, росисто-свежие головки одуванчиков, над которыми носилось тонкое жужжание, реяли золотистые пчелы. Из рощи порою тянуло смолистым запахом молодой, изжелта светло-зеленой березы; то вдруг пахнет откуда-то, с легким попутным ветерком, миндальным ароматом цветущей рябины. В воздухе пахнет землею - тем несколько прелым, сыроватым запахом, который издает по весне земля, набирающаяся могучей жизненной силы. И стояла в этом воздухе какая-то звучащая, весенняя тишина. С огородов доносились женские голоса и заливчатая песня, а в кладбищенской роще переливалась звонкая перекличка иволги, зябликов, пеночек и малиновок.

Хорошо было на кладбище. Казалось, будто каждая могила улыбается и шепчет что-то белому свету про свою жизнь подземную - словно и там, под нею, тоже весна наступила. Бероев совсем отдался своим грезистым думам и мечтаниям. Вспомнилась ему жена, которая улыбалась и ему и детям своими тихими и добрыми, честными глазами; вспомнились и кудрявые головки детей, и то светлое время, когда они только что начинали щебетать свои детские, несмолкаемые речи, а слабый язык никак еще не мог справиться со словом и лепетал такие потешные созвучия. Вспомнились ему тут все эти особенные слова их собственного сочинения, которыми окрестили они разные предметы своей детской жизни. И стало жутко и отрадно на сердце от всех этих воспоминаний... Все это было так мирно, так хорошо, и все это минуло уже безвозвратно... Тихие и добрые глаза сомкнулись навеки; голодный червь уже давным-давно повыглодал их - теперь на их месте зияют там, под землею, две костяные впадины, и этим впадинам никогда, никогда не улыбнуться тою светлою, честною, безгранично любящею улыбкою, какою улыбались некогда глаза до обожания любимой женщины.

В этих грезах, глубоко ушедших в душу, Бероев и не заметил, как подступил вечер.

Ярко-румяное солнце стояло уже низко над землею и кидало полосы золотисто-розового света по кладбищу, вдоль которого потянулись длинные тени крестов, казавшихся теперь тоже какими-то розоватыми. С высей теплого неба долетали еще на землю последние рассыпчатые трели жаворонков, допевавших свои предвечерние песни. Все другие птицы почти совсем уж умолкли; зато в роще защелкал где-то соловей, и это было робкое еще начало бойких ночных переливов; в воздухе как будто гуще, чем днем, запахли белесоватые кисти цветков рябины.

Бероев встал и потянулся. На душе его было теперь грустно и тихо. Он огляделся вокруг и, до земли поклонившись могиле, - словно бы прощался с нею, - встал и побрел себе по тропинке.

Он уже шел по одной из тех аллей, что прорезывают кладбищенскую рощу, как вдруг на лице его заиграл испуг и недоумение, которое отлилось и застыло, наконец, в выражении панического ужаса.

Он попятился несколько шагов и остановился как вкопанный, не имея ни сил ни воли, чтобы двинуться дальше, и не будучи в состоянии оторвать глаз своих от поразившего его предмета.

В нескольких саженях перед ним, лицом к лицу, шла женщина в очень скромном, простеньком платье темного цвета. Большой платок покрывал ее голову и спускался на плечи. Яркие лучи золотистого заката, дробясь между стволами дерев, зеленью ветвей и намогильными памятниками, сетью переплетались и путались на дорожке и обливали светом спокойное и грустное лицо женщины, шедшей навстречу Бероеву.

"Боже мой!.. Боже, да что ж это? - сверкнуло в голове его. - Или мне чудится... сплю я, или с ума схожу... Она! Она... Но этого быть не может!"

Женщина случайно подняла голову и, заметя его пораженную ужасом фигуру, остановилась и взглянула ему в лицо. И вдруг, словно лучезарная молния пробежала по ее чертам. Они оживились испугом и недоумением, но в тот же миг засверкал в них восторг радости и счастья.

Легкий крик вырвался из ее груди, и, простирая вперед свои руки, она стремительно пошла к Бероеву.

Тот опять попятился невольно и, в оледенелом ужасе, схватился за свою голову.

- Егор!.. Да ты ли это?.. Что с тобой?.. Не бойся! Я не призрак, я ведь жива!.. Ведь вот я же целую, я обнимаю тебя! Чувствуешь меня?.. Ведь это я! Я, твоя жена, твоя Юлия!.. Меня считают умершей, но я жива! Я с тобою!.. О, да опомнись же! Приди в себя!.. Мой милый! Счастье мое!..

Это были не слова, не звуки, но райский восторг, который ключом бил и рвался из мгновенно переполненной груди. Она трепетно обнимала и целовала его, а он, весь бледный, сраженный изумлением ужаса и убежденный, что с ним свершается нечто сверхъестественное, что рассудок покидает его, стоял и глядел истуканом, не дерзая прикоснуться к ней. Он видел и не верил, чувствовал прикосновение к себе и смутно думал, что это страшная галлюцинация.

- Боже! Пощади... пощади... спаси мой рассудок! - едва мог он, наконец, шевельнуть губами.

Но нет, это не призрак, не сон - видение не исчезает.

В ушах его раздается знакомый голос, на него восторженно глядят все те же добрые глаза, наполненные теперь слезами счастья. Он ощущает знакомое пожатие руки, знакомые поцелуи и объятия - нет, это не сон, это въявь она - как есть, милая его Юлия!

И он, Фома неверный, ощупал лицо ее руками и вдруг упал к ее ногам, вне себя обнимая ее колени, целуя руки и ноги и не будучи в состоянии вымолвить ни единого слова от этого опьяненно окрыляющего наплыва какого-то дикого, необузданно восторженного счастья.

L

ЧТО БЫЛО С БЕРОЕВОЙ

Давно мы покинули Юлию Николаевну Бероеву. Читатель доселе оставался в полном неведении, что сталось с нею после того, как доктор Катцель с уверенностью произнес над ее изголовьем отрадное слово: спасена!

И он действительно возвратил ей жизнь и мало-помалу, с величайшей заботливостью восстановлял ее утраченные силы.

Хотя эта женщина и представляла теперь весьма интересный для него субъект в научном отношении, однако же всей тщательностью ухода, внимания и попечений была она обязана главным образом Сергею Антоновичу Коврову.

В этом человеке являлась какая-то странная, психически загадочная натура. Положительно можно сказать, что это был герой в своем, исключительном роде, и герой даже в хорошем смысле этого слова. Обожатель всякого риска, страстный поклонник сильных ощущений и женщин, для которых часто позабывал все на свете, Ковров был отъявленным мошенником, но отнюдь не негодяем. В том, что из него выработался мошенник, виновато было дурно направленное воспитание и привычка барствовать да повелевать, при отсутствии средств к тому и другому. Все это было у него в детстве и всего этого он лишился со смертью отца, при первой юности. Надо было с бою взять себе от жизни и то и другое. Природа дала ему страстную жажду жизни, дала размашистую широкую натуру, пылкое сердце, гибкий ум и энергическую волю. Он на первых же порах проигрался и ради поправления обстоятельств, дабы избежать солдатской шапки, сам сделался шулером, а от шулерства к остальным родам мошенничества скачок уж очень и очень нетруден. Но, при всем своем дурном направлении, он какими-то непостижимыми судьбами успел сохранить в себе природную теплоту сердца и отзывчивость чувства.

Никогда не задумываясь обобрать ловким образом кого бы то ни было, он в то же время нередко способен был делиться чуть не последним рублем, если случалось проведать про действительно крайнюю нужду человека, даже мало ему знакомого. "Сам хлеб жуешь - и другим жевать давай", - говаривал он постоянно. Порывы этой доброты и какого-то своеобразного рыцарства налетали на него порою какими-то шквалами, и в минуту одного из подобных шквалов судьба случайно дозволила ему спасти Бероеву, которую отчасти он знавал и прежде. Ему вообразилось и вздумалось, что с этой самой минуты забота о дальнейшей судьбе спасенной им женщины должна лечь на него чем-то вроде нравственного долга, до тех пор, пока случаю угодно будет оставить ее на его попечении. И - надо отдать справедливость - он ни на шаг не отступил от этой добровольно взятой на себя обязанности. Вот и подите, рассуждайте после этого, что такое душа иного мошенника! Мы нарочно сказали иного, разумея под этим, конечно, далеко не каждого; но... все-таки между субъектами этой темной породы встречаются иногда странные, загадочные натуры, вполне достойные стать интересной проблемой и для мыслителя и для психолога, и вот одною-то из подобных, не легко разрешимых проблем является Сергей Антонович.

Бероева была спасена, хотя последовательное восстановление жизненных сил ее шло довольно туго и медленно. Доктор Катцель, однако же, недаром-таки дал Коврову свое слово приложить все старания, чтобы поднять ее на ноги. И точно, в течение нескольких недель все его время и внимание исключительно делились между пациенткой и фабрикой темных бумажек.

Прошло месяца четыре или около пяти. Юлия Николаевна совсем уже поправилась, и вместе с этим перед нею встал трудно разрешимый вопрос весьма странной сущности - вопрос, что делать, как жить и как быть ей далее? Решенная уголовная преступница, арестантка, отмеченная по тюремным книгам в числе умерших, в данную минуту она была круглое ничто. Показаться в прежнее общество невозможно, да и не к чему: необходимость и чувство самосохранения требовали возможно большего скрывательства и тщательного инкогнито. Ей даже казалось риском появиться на городских улицах. Подать весть родным в Москву - трудно, да и небезопасно. А между тем надо же создать себе какое-нибудь положение в жизни, надо быть чем-нибудь, коль скоро ты уже есть жив человек, а чем именно быть ей, она не знала, да и не могла и не умела сама по себе создать или даже представить для себя какое ни на есть определенное положение. Действительная жизнь, поставившая перед нею этот неизбежный, роковой вопрос, требовала так или иначе, теперь или потом, разрешения данной задачи, а как разрешить ее? Бероева стала в тупик среди обуявших ее сомнений.

Доктора Катцеля она боялась и не доверяла ему. Будучи несколько благодарна за возвращение ее к жизни, в душе она все-таки не могла забыть, что некогда этот же самый Катцель служил пособником генеральши фон-Шпильце, что и он, вместе с тою, был одним из ее губителей. Один только Ковров успел снискать себе ее доверие и симпатию. Ей казалось, что с ним можно быть откровенной, и поэтому только одному ему она решилась передать свои сомнения, прося присоветовать и решить за нее - как ей быть и что делать. Еще с первых дней ее спасения Ковров принес положительные сведения, что Егор Бероев жив и здоров и что его заключение не может продолжаться долго. Первое было действительно точным известием, которое разными путями удалось добыть ему; второе же присочинил сам Сергей Антонович, ради того, чтобы поддержать надежду, бодрость и нравственные силы Юлии Николаевны. И это действительно немного оживляло ее. Главная суть обмана заключалась в том, что он пробуждал в ней желание жить, выздоравливать, поправляться. При одном подходящем случае, когда Ковров должен был на несколько дней уехать в Москву, он привез ей оттуда известие о детях, находившихся у тетки. Осторожный Серж не поехал к ней лично, но успел стороною, кстати и как бы невзначай вызвать и выспросить все, что ему было нужно. Юлия Николаевна узнала через него, что оба ребенка ее живы и здоровы и ходят в школу, что им хорошо у тетки, которая заботится о них, как мать родная, и все грустит по мнимой покойнице. Ковров сумел утешить больную женщину, подняв ее энергию и возбудив в ней желание жить, потому что успел поселить в ней надежду на сносное окончание всех печальных обстоятельств ее жизни.

А время шло меж тем, и Юлия Николаевна мало-помалу поправилась. Чем крепче и здоровей становилась она, тем более поселялась в ее любящем сердце тоска по мужу и детям. Казалось, будто это несносное время разлуки тянется с мучительною медленностью и никогда не кончится. Ковров продолжал поддерживать в ней энергию и надежду, привозя время от времени кой-какие известия о муже. Из разных источников удалось ему узнать некоторые сведения о его деле, и эти сведения поселили в нем маленькую надежду на благополучный исход для ареста. Надежда, смутная в нем самом, была передана им Юлии Николаевне в самых положительных красках несомненной достоверности; он знал, что не чем иным, как только этою искусно выдержанною ложью могла быть поддержана и освещена ее бодрость и энергия. Действуя таким образом, он подчинялся своему почти безотчетному желанию спасти и воскресить во что бы то ни стало эту женщину.

- Ведь не поведут же вашего мужа на виселицу! - не однажды говорил он Бероевой. - Ведь жив-то он останется во всяком случае! Ну, положим, при самом крайнем, печальном исходе, сошлют его - у вас есть дети, вы заберете их с собою и через несколько времени приедете к нему. Я это вам устрою, снабжу вас таким хорошим паспортом, что никакая управа благочиния в целом мире не усомнится в его подлинности. Будете вы называться какой-нибудь Марьей Карповой и жить в качестве няньки при детях - все это еще, слава богу, возможно! И проживете все вместе до конца жизни. Что ж делать? Из самого худшего надо выбирать менее худшее. А я берусь устроить все это и даю вам в том мое честное слово. Видите ли, Юлия Николаевна, - прибавлял он при этом, - я хотя и мошенник, то есть отъявленный мошенник, а все же немножко честный человек и сердца немножко имею - так вы меня и понимайте, моя милая!

И каждый раз после подобного разговора надежда оживала в сердце Бероевой.

Когда же настало для нее роковое время сомнений и когда она передала их Коврову, прося совета и поддержки, Ковров отвечал, что ничего нельзя предпринять, пока не решено дело ее мужа, и что по окончании этого дела будут найдены средства, каким образом соединить ее разрозненное семейство, а до этого времени - нечего делать - надо ждать терпеливо и смирнехонько, втайне проживать в загородной избе хлыстовки Устиньи Самсоновны. Бероева подчинилась его решению. Она знала, что такое Ковров и его компания. Не узнать этого было невозможно, проживая на самой фабрике темных бумажек. В прежнее время Юлия Николаевна, быть может, отвернулась бы от людей этого сорта; теперь же... теперь в этих мошенниках она видела своих спасителей и единственных людей, которые отнеслись к ней сочувственно, по-человечески, после того как слепой суд несправедливо покарал ее. Собственное несчастье и особенно жизнь тюремной заключенницы Литовского замка принесли ей ту пользу, что заставили на деле, воочию узнать, что такое падший человек, и научили смотреть на него более снисходительно, глубже вглядываться в неуловимо тайные изгибы его души, чем это делается обыкновенно всеми нами среди эгоистической обстановки нашей собственной жизни. Ближайшее соприкосновение с тюремными заключенницами показало ей, что человек, называемый преступником, не всегда бывает безусловно дурным, негодным человеком. А она, к тому же, была еще ожесточена: люди, официально слывущие под именем честных и добропорядочных, пользующиеся всем покровительством закона и данными им привилегиями, сделали столько черного зла и ей и ее мужу! И это ожесточенное состояние, да еще при испытанном убеждении, что безукоризненно честный, неповинный человек все-таки не избавлен иногда от публичного прикования к позорному столбу, поневоле заставило ее мягче и человечнее относиться к патентованному мошеннику, в котором она увидела столько явного и бескорыстного сочувствия к себе. Она сознавала в себе женщину честную, пострадавшую ни за что ни про что, и понимала, что в теперешнем ее положении надо либо навеки отказаться от детей и мужа и тотчас же умереть, либо самой вступить в мошенническую сделку - принять фальшивый паспорт, чтобы скоротать остаток жизни под чужим именем, вместе со своим семейством. Выдать себя законной власти - значит, необходимо надо выдать головою и тех людей, которые бескорыстно спасли ее, а могла ль она сделать это по совести, могла ль заплатить изменой и неблагодарностью тем, у кого встретила столько теплого сочувствия? И сердце, и рассудок, и наконец самая необходимость - все говорило ей, что надо становиться на их сторону, а иначе ничего не поделаешь, если хочешь остаться честной и чистой перед собственной совестью. Кабы еще можно было сознавать за собою хоть какую-нибудь действительную вину перед законом, а то и этого не было! Относительно мира ее преследователей у нее осталось одно только ожесточение да сознание неправо нанесенного ей оскорбления и бесчестья. После всего этого что же еще оставалось ей делать? Положение странное, натянутое и почти невозможное, а между тем оно есть, оно чувствуется ею теперь на каждом шагу ее жизни, и кто же, по совести, виноват-то в нем?

Среди таких дум, и чувств, и сомнений протекала печальная жизнь Бероевой. Она нигде не показывалась и только перед вечером выходила иногда подышать свежим воздухом. Любимым местом ее уединенных прогулок сделалось соседнее кладбище. Оно по крайней мере гармонировало с ее тяжелым и грустным настроением. И вот весною, когда прошло уже почти десять месяцев подобной жизни в огородной избе хлыстовской матушки, Бероева неожиданно встретилась с мужем.

Что это было за свидание и что перечувствовалось ими, того передать невозможно. Да такие сцены и не описываются: они могут иногда только переживаться людьми, могут, пожалуй, до некоторой степени, хотя и очень слабо вообразиться посторонним человеком, но описать их как следует едва ли сможет перо простого заказчика, тем более, что автор и не мастер изображать яркие минуты беспредельного человеческого счастья. Его удел - сколько самому ему кажется - изображение человеческого горя, нищеты и страдания: такие стороны жизни изображать не в пример легче, быть может, оттого, что они чаще встречаются в действительности и что к ним успешнее можно приглядеться.

* * *

Миновали минуты первого безумного восторга встречи. Бероев под руку с женою повернул назад в глубь кладбища и пошел по тропинке. Хотелось вволю наговориться наедине друг с другом, наглядеться вдосталь на милые, заветные черты. А эти черты - ох! - как изменились!.. У обоих легли по лицу глубокие, резкие морщины - след неисходного страданья, и в волосах заметно-таки серебрились седоватые нити. Теперь едва ли бы кто сказал, взглянув на Бероеву, что это была поразительная красавица: несчастье да горе все унесли с собою!.. Но мужу ее все-таки были милы и дороги эти ненаглядные черты, эта кроткая улыбка, эти глаза, в которых теперь светилось столько любви и счастья. Одна минута вознаградила обоих за долгие месяцы мучений.

Они медленно шли между могилами, облитые румяным закатом. По лицу скользили легкие тени ветвей и листьев. Сочная высокая трава хлестала по ногам, и оба были так счастливы, так довольны этим полным, безлюдным уединением, где никто не обращал на них внимания, где некому, да и незачем было ни подглядывать ни подслушивать... Бероева рассказывала мужу историю своих страданий и жизни в хлыстовской избе, на попечении Коврова.

- Что ж мы будем делать теперь? Как быть нам, куда деваться - решай! - говорила она, вся отдаваясь на его волю своими доверчивыми глазами.

Тот на минуту серьезно задумался.

- Бежать отсюда! Скорее бежать, куда ни попало, и бежать навсегда, навеки! - вымолвил он наконец с какой-то нервической злобой. - Здесь нет нам свободного места! Здесь ни жить ни дышать невозможно!

- Бежать... - задумчиво повторила Бероева. - Но как, куда бежать-то?

- Туда, где уж нас не достанут и не узнают, - в Америку, в Соединенные штаты! Заберем детей, распродадим последние крохи, сгоношим сколько возможно деньжонок. Ковров, ты говоришь, добудет тебе вид на чужое имя, и - вон из России!.. Там мы не пропадем! Там нужны рабочие силы, а у меня - слава тебе господи! - пока еще есть и голова и руки! Проживем как-нибудь и... почем знать, может, еще и нам с тобою улыбнется какое-нибудь счастье. Ведь мы же вот счастливы хоть в эту минуту, а там с нами дети будут, там уж никто никогда не разлучит нас!.. Только скорее, как можно скорее вон отсюда!

Это было его последнее решение и, не медля ни единого дня, Бероев деятельно стал хлопотать об отъезде.

LI

ПОЛЮБОВНЫЙ РАСЧЕТ

Все обстоятельства, последовавшие за женитьбой старого Шадурского, сбили его с последнего толку и произвели на голову такое сильное впечатление, что вихлявый гамен не выдержал и сошел с ума.

Родственники со стороны покойной княгини приняли его на свое попечение и вступились за скудные остатки огромного некогда состояния: на эти остатки наложена была опека, и золотое руно баронессы фон Деринг перестало существовать для ее всепоглощающего кармана.

Граф Каллаш меж тем потребовал выдачи ему условленной в начале всего дела половины из общей суммы барыша, а сумма эта оказалась настолько значительна, что ни Бодлевский ни баронесса, в руках которой она находилась, не чувствовали ни малейшего желания делиться таким жирным кушем, предпочитая оставить его исключительно на свой собственный пай. Поэтому они положили между собою просто-напросто спустить любезного компаньона, и когда тот потребовал причитающихся ему денег, баронесса приняла крайне удивленный вид и возразила, что даже не понимает, о каких деньгах говорит он.

- О тех, которые вы должны заплатить мне по условию, - пояснил Каллаш.

- А разве мы с вами заключали какое-нибудь условие? У вас есть документы?

- У меня иные документы есть, - многозначительно подтвердил граф, - только не знаю, насколько они будут вам приятны.

- Ну, полно, cher comte!* Что за счеты! Ведь вы очень хорошо сами знаете, что у меня лишней копейки нет.

* Дорогой граф! (фр.)

- А сколько вы перетянули у Шадурского за последнее время?

- Я?! У Шадурского?.. Я вас не понимаю! Что я перетянула? О чем вы говорите? Ей-ей, вы изумляете меня, я не понимаю даже, в чем дело! Полноте, граф, что за шутки!.. Мистификации хороши только в маскараде.

- Ну, так я вас заставлю снять маску! - тихо, но крайне многозначительно заметил Николай Чечевинский.

- Меня?! Маску?.. Ха-ха-ха!.. Вы становитесь забавны!

- Пожалуй, и на это согласен. Отчего же вам и надо мной не позабавиться немножко? Только не мешает помнить иногда, что rira bien, qui rira le dernier*. Я вот тоже намерен забавляться... Я, например, пущу в ход по всему городу историю о литографском ученике Казимире Бодлевском и его любовнице, то есть о горничной княжны Чечевинской, Наталье Павловой, историю о билетах, украденных этой горничной, Натальей, из шкатулки старой княгини Чечевинской, а если понадобится - у меня, может, и доказательства некоторые найдутся, да и сама княжна Чечевинская жива еще. Вы, баронесса, помните - несколько месяцев назад - вашу встречу у меня на квартире с княжною Анной? Теперь пока прощайте, - сухо поклонился он, - наши разговоры кончены; впрочем, вы скоро услышите, как стану я забавляться.

* Смеется тот, кто смеется последним (фр. посл.).

Озадаченная баронесса не успела еще возразить ему ни слова, как тот уже быстро и решительно удалился из комнаты. Через минуту в передней за ним громко захлопнулась выходная дверь...

Баронесса домекнулась теперь, что, повернув дело столь круто, она осталась в проигрыше. Бодлевский от злости и досадливого опасения кусал себе губы. Эта чета видела ясно, что она в руках графа Каллаша и - "кто его знает, может, у него и есть какие доказательства, - мыслил каждый из них, - во всяком случае, имя будет скомпрометировано в обществе, а там, пожалуй, и власть доберется".

И той и другому было непереносно положение такой зависимости от человека, который - как знать! - быть может, имеет в руках данные погубить обоих. Положим, что и самого его можно в то же самое время сгубить перед законом, да им-то двум легче ли от этого? Они-то все-таки сами не останутся правы. Застращать его - ничем не застращаешь, потому, голова такого сорта, что в случае надобности не призадумается сама себе свернуть шею, а, уж так или иначе, на своем поставит.

Для баронессы и Бодлевского было решено теперь только одно: во что бы то ни стало выпутаться из этого положения, выйти из-под зависимости сильного противника.

А как это исполнить?

Бодлевский долго ходил по комнате, закусывая губы, и обдумывал какой-то план решительного свойства.

- Надо сделать так, - говорил он, остановясь на минуту перед баронессой, - чтобы раз навсегда избавиться от этого барина... Он действительно небезопасен, а предосторожность и предусмотрительность никогда не мешают... Надо избавиться!.. Приготовь деньги, Наташа, нужно отдать ему.

- Как!.. Отдать деньги! - всплеснула руками баронесса. - Да разве это избавит нас от зависимости?.. Разве мы можем быть покойны?.. Ведь это только до первого нового случая, до первой кости!..

- Которая будет и последнею! - прервал Бодлевский. - Положим, деньги мы ему отдадим сегодня, но разве это значит, что мы их совсем, навсегда отдаем ему? Ничуть не бывало: они сегодня же опять будут у меня в кармане! Посоветуемся-ка хорошенько! - с дружеской лаской дотронулся он до ее плеча, уютно помещаясь у ее ног на развалисто-покатой кушетке.

Результатом этого совета была маленькая записочка на имя Каллаша.

"Любезный граф, - говорилось в ней, - я сделала сегодня относительно вас непростительную глупость. Стыжусь за нее и желаю как можно скорее примириться с вами. Мы всегда были добрыми друзьями; поэтому забудем маленькую размолвку, тем более, что обоюдный мир для нас гораздо выгоднее ссоры. Приезжайте сегодня вечером получить следуемые вам деньги и миролюбиво протянуть руку душевно преданной вам фон Д."

Каллаш приехал около десяти часов вечера и из рук в руки получил от Бодлевского полновесную пачку векселей и процентных бумаг - все, что причиталось, по общим соображениям, на его долю. Баронесса была очень любезна и оставила его пить чай. О давишней размолвке не было и помину, и взаимные отношения, по-видимому, отличались всегдашнею ненатянутостью. Бодлевский все строил планы и предположения, на кого бы теперь им повести совокупные атаки, и весело передавал графу разные смелые проекты. Граф тоже был очень весел и доволен - во-первых, полновесной пачкой, которую ощущал теперь в своем кармане, а во-вторых, тем, что вся эта размолвка окончилась так скоро и миролюбиво. Он с видимым удовольствием покуривал себе сигару, запивая ее, время от времени, глотками душистого чая. Веселая болтовня шла очень оживленно, не прерываясь ни на минуту. По какому-то поводу вдруг заговорили о клубах.

- Ах, кстати! - подхватил при этом Бодлевский. - Я, кажется, нынешним летом буду членом яхт-клуба! Рекомендую новое поприще! Они пусть упражняются себе на воде, а мы будем на зеленом поле: впрочем, для виду, я себе тоже хорошенькую шлюпку завел: по случаю недавно досталась очень дешево. Хотите, когда-нибудь отправимся, поглядим ее? - как бы мимоходом предложил он Каллашу. - Она у меня недалеко - тут же на Фонтанке, у Симеона, на садке держится.

- Ах, вот и прекрасно! Вечер такой чудный, тепло, хорошо! - подала голос баронесса, распахивая окно. - Что дома-то сидеть!.. Поедемте и в самом деле кататься!.. Мне от твоих слов вдруг пришла фантазия проехаться на лодке; заодно и шлюпку попробуем. Хотите, граф? - любезно предложила она Каллашу.

Тот согласился немедленно, признав фантазию баронессы отличной выдумкой, и вскоре все втроем отправились гулянкой к Симеоновскому мосту.

LII

ПОДЗЕМНЫЕ КАНАЛЫ В ПЕТЕРБУРГЕ

Над городом только что стала белая весенняя ночь. Половина неба охвачена была отблеском заката и серебристым пурпуром отражалась в гладкой, неподвижной Неве, по которой там и сям мелькали ялики и шныряли легкие пароходы. В воздухе не чуть было ни малейшего ветерка, так что вымпела висели без малейшего движения, а гул городской езды вместе с топотом копыт о дощатую настилку мостов отчетливо разносился по глади широкой реки. В синей высоте прорезался из-за дымчатого облачка бледно-золотистый серп месяца и слегка заискрил своим блеском длинный столб вдоль водного пространства. Откуда-то с зеленеющих островов доносились урывками звуки духовой музыки. Воздух дышал млеющим теплом и какою-то весенней чуткостью.

Шлюпка Бодлевского вышла из Фонтанки и плыла вдоль по течению Большой Невы, к Николаевскому мосту.

Пан Казимир справлялся за гребца и, полушутя, легко напирал на весла; Наташа, в круглой соломенной гарибальдинке, которая необыкновенно шла к ее выразительно смелой физиономии, сидела на руле, а граф Каллаш помещался подле нее и лениво курил сигару.

- Славная ночь становится! - тихо проговорил он, как бы сам с собою, закидывая голову на синее небо. - Поехать бы теперь на взморье, на тоню, да так и промаяться до рассвета. Ей-богу, хорошо!

- Поэзия! - с легкой иронией улыбнулся Бодлевский.

- А что ж, вы станете доказывать, что нет ее? - Ведь вот теперь бы, в этот час, посередине Невы - господи, да разве это не хорошо?

- Хм... конечно, поэзия, да еще с особенным петербургским запахом, - в том же тоне возражал пан Казимир, не показывая ни малой наклонности к сентиментальным мечтаниям.

- Да! И в Петербурге есть она, - продолжал Каллаш, не смущаясь прозаическим настроением своего оппонента. - Помню я, еще чуть ли не с детства, одни стихи... И мне они невольно приходят на мысль, каждый раз вот в подобные ночи... Так вот и вылился в них весь этот город! Баронесса, - мягко заглянул он вдруг в лицо своей соседки, - не будете ли вы почутче да поотзывчивее этого тюленя? Я сегодня - и сам не знаю - совсем в особенном настроении. Все ваша фантазия виновата: зачем кататься поехали. Спойте нам песню! У вас ведь славный контральто.

- Не до песен, мой милый граф, не расположена я сегодня, - шутливо ответила Наташа, мельком бросив исподлобья на пана Казимира какой-то многозначительный и только им обоим понятный взгляд. - Говорите лучше ваши стихи, я стану слушать.

- Стихи... Да, это, говорю вам, хорошие, больные стихи; и, должно быть, они сложились в точно такую же белую ночь... Хотите - слушайте! - согласился он и, помолчав с минуту, как бы припоминая строфы, начал задумчиво и тихо:

Да, я люблю его, громадный, гордый град, Но не за то, за что другие;

Не здания его, не пышный блеск палат И не граниты вековые.

Я в нем люблю... о нет! скорбящею душой Я прозреваю в нем иное -

Его страдание под ледяной корой, Его страдание больное.

Пусть почву шаткую он заковал в гранит И защитил ее от моря, И пусть сурово он в самом себе таит Волненья радости и горя, И пусть его река к стопам его несет И роскоши, и неги дани -

На них отпечатлен тяжелый след забот, Людского пота и страданий.

- Недурно! - равнодушно процедила сквозь зубы баронесса, следя за всеми движениями лица увлекающегося графа и в то же время исподволь да исподтишка переметываясь взглядом с паном Казимиром.

- "Недурно!" - с легкой досадой возразил ей Каллаш. - "Недурно"! Да разве это настоящее слово? Разве может быть только недурно то, что далось слезами, и болью, и желчью?.. Эх, баронесса!.. Да нет, вы послушайте!

И он снова начал декламировать, и его стихам отвечали равномерные взмахи весел, с которых звонко летели серебристые брызги, а лодка шла да шла себе далее, вдоль по течению, и приближалась уже к Николаевскому мосту.

Бодлевский оглянулся назад и незаметно мигнул Наташе.

Та слегка повернула руль и направила ход как раз под крайнюю арку моста, с которой впадает он в Благовещенскую улицу.

А граф меж тем, ничего не замечая, досказывал свое любимое стихотворение:

И пусть горят светло огни его палат, Пусть слышны в них веселья звуки: Обман, один обман! Они не заглушат Безумно страшных стонов муки!

Страдания одни привык я подмечать.

В окне с богатою гардиной, Иль в темном уголку, - везде его печать.

Страданье уровень единый!

И в те часы, когда на город гордый мой Ложится ночь без тьмы и тени, Когда прозрачно все - мелькает предо мной Рой отвратительных видений.

Пусть ночь ясна, как день, пусть тихо все вокруг, Пусть все прозрачно и спокойно: В покое том затих на время злой недуг, И то прозрачность язвы гнойной.

- Вы кончили? - слегка, но очень грациозно зевнув, равнодушно спросила баронесса и при этом улыбнулась, чтобы немножко смаслить ему впечатление зевоты.

- Кончил! - коротко ответил граф и не без маленькой досады швырнул в воду окурок потухшей сигары.

- Чьи это стихи?

- Аполлона Григорьева.

- Vraiment, c'est joli!* - опять улыбнулась баронесса. - А вы любите, граф, маленькие сильные ощущения? - спросила она внезапно.

* В самом деле, это красиво! (фр.)

- Я люблю всякие, но предпочитаю большие, крупные.

- Ну, я вам сейчас доставлю маленькое, хотя на меня оно всегда действует с некоторой силой. Вы же, кстати, настроены сегодня так поэтически; а то, что я вам покажу - cela va etre bien fantastique*.

* Это будет очень фантастично (фр.).

- Что же это такое? - в свою очередь равнодушно спросил Каллаш.

- А вот сейчас увидите. Вы знаете, что в Петербурге есть подземные тоннели?

- В Петербурге? - с недоверчивым удивлением переспросил Каллаш.

- Да, в Петербурге! Целые подземные каналы, наполненные водой, и по ним свободно могут ходить лодки - я сама прогуливалась там несколько раз. Не правда ли, это пахнет чем-то новым, совсем непетербургским.

- Н-да... признаюсь, я, кроме пассажного тоннеля, не подозревал здесь никаких, - улыбнулся заинтересованный Каллаш. - Да где ж это они? Покажите, пожалуйста!

- А вот в нескольких саженях - сейчас подъедем.

Шлюпка вступила под крайний, ближайший к набережной мостовой пролет, где было уже гораздо сумрачнее, чем на реке, и тут-то, налево, в гранитной набережной разглядел Каллаш полукруглую арку, совершенно скрытую снаружи под мостовым спуском.

Там, в глубине под нею, было темно и глухо.

- Вы не боитесь? - с задирчиво вызывающей интонацией улыбнулась Наташа.

- Если прикажете, буду бояться, - отшутился граф.

- Хотите проехаться?

- С удовольствием.

- Только это ведь небезопасно: там, говорят перевозчики, очень часто скрываются невские пираты.

- В таком случае мы выдержим с ними морское сражение. Это крайне интересно!

- Интересно? - мило-кокетливо протянула баронесса. - Да вы, я вижу, совсем не трус-таки.

- Немножко нет.

- Табань, Казимир! Заворачивай в арку.

И шлюпка круто врезалась в воду канала.

Это было устье тоннеля. Проходя под Благовещенской улицей, он начинается как раз против Конногвардейского бульвара, под тем углом Крюкова канала, о-бок с которым находятся известные Пушкинские бани. Другой подземный водяной путь берет начало свое от этого же места и проходит под самым Конногвардейским бульваром, пересекая Сенатскую площадь и вливаясь, как говорят, в открытый канал внутри Адмиралтейства. Одна ветвь, довольно, впрочем, узкая, отделяется от него под углом Адмиралтейского бульвара и идет под ним параллельно фасаду здания Синода и Сената, вливаясь в Неву близ бывшего Исаакиевского моста.

Трех наших путников объяла совершенная тьма. На другом конце канала, вдали чуть-чуть светлелась только, в виде мутно-туманного пятна, выходная арка на Крюков канал. Все вокруг было тихо и глухо. Вода слегка плескалась в каменные бока подземного свода и как-то особенно мелодически падала звонкими, сбегающими каплями с поднятых и неработающих весел. Зато там, над головою, на поверхности земли - словно грохот, шум свирепой бури раздавался, словно клокотала там сильнейшая гроза. Еще за две, за три минуты, на середине реки все было так тихо и покойно, а здесь, едва ли успела шлюпка въехать под эти мрачные своды, как вдруг зарокотали глухие, но грозные и непрерывные раскаты грома, так что казалось, будто самые своды тоннеля содрогаются от этих раскатов.

- Черт возьми, да это в самом деле недурно! - воскликнул граф с видимым удовольствием. - И встреча с пиратами хороша при такой обстановке! Только жаль, что ни зги не видно.

- Зажгите спичку. У вас есть с собой? - предложила баронесса.

- Есть маленький запасец, и еще восковые вдобавок.

Граф добыл огня, и подземелье озарилось слабым красноватым светом.

Это был крытый полукруглым сводом канал, широкий настолько, что одна лодка свободно могла держаться посередине, с распущенными веслами. Черная, беспросветная вода была тиха и чуть-чуть журчала около киля в носовой части да слабо плескалась и била в каменные стенки. Над головою тянулся широкий свод, с которого сахаристо-белыми сосульками торчали книзу хрупкие сталактиты. Местами с этого свода пообрывались кирпичи вследствие беспрестанного сотрясения почвы, колеблемой ездою экипажей. И порою, когда гул громовых раскатов становился особенно резок, раздаваясь непосредственно над головою, вдруг откуда-нибудь обрывался кусок известки или кирпича и шумно булькал в тихую, черную воду. Местами вдруг, то справа, то слева, попадались выложенные кирпичом подземные коридоры, вышиною почти в средний рост человека; но там было темно и мглисто, так что видно было только, как уходят они куда-то вдаль, а что там в них такое - разглядеть из-под этой мглы уже не было возможности. Это были сточные проводы. Ночные бабочки, мохнатые бомбиксы, мотыльки, длинноногие комарики и мелкая мошка кружились и вились вокруг наших путников, привлеченные внезапным светом восковой спички. Летучая мышь, откуда ни возьмись, тревожно черкнула крылом своим в воздухе, мимо трех голов, и пропала где-то там, назади, в темном пространстве.

Освещая себе таким образом подземный путь, шлюпка дошла почти до половины тоннеля.

Одна из спичек догорела до конца. Каллаш выбросил ее в воду и стал вынимать из коробочки новую.

В это самое мгновение он почувствовал, как что-то сильно треснуло его по голове, и едва успел вскрикнуть - раздался новый удар, поваливший его без чувств на днище лодки.

Пан Казимир с необыкновенною быстротою и ловкостью хватил его два раза веслом по темени.

- Где деньги?.. Расстегивай его!.. Вынимай живее бумаги... Они в кармане! - взволнованным шепотом приказывал он баронессе, и та не заставила повторить себе приказания.

Мигом рванув с застежек легкое пальто графа, запустила она руку в боковой карман его сюртука и проворно вытащила оттуда полновесную пачку.

- Здесь!.. Нашла уже! - в минуту последовал ее отклик.

- Теперь за борт его!.. Перетянись левее, а то лодка неравно опрокинется.

И Казимир Бодлевский перевесил за борт сначала голову и туловище графа, а потом его ноги - и тело в то же мгновение грузно и глухо бухнулось в воду.

Все это было совершено в непроницаемой тьме подземного канала.

- Теперь на весла - и живее вон отсюда!

И лодка быстро стала удаляться от места преступления.

Холод воды вмиг охватил все члены графа и заставил его очнуться. Инстинктивно, из чувства самосохранения, взмахнул он по воде руками и поплыл.

Впереди был слышен плеск удалявшихся весел.

Он попытался крикнуть, но слабый голос глухо ударился в подземные своды и замер. Одно только эхо отдало его в другом конце тоннеля каким-то неясно диким отзвуком.

Не понимая, что с ним случилось, он продолжал призывать к себе на помощь и что есть силы работал руками и ногами, стараясь доплыть до лодки, но плеск весел слышался все тише и дальше...

А платье Каллаша меж тем все больше и больше напитывалось водою. Он чувствовал, как с каждым мгновением увеличивается на нем тяжесть одежды, как эта тяжесть начинает тянуть его ко дну и как - что ни взмах, то больше слабеют физические силы.

По лицу его текло что-то теплое и липкое; голова трещала от боли; из раскроенной раны струилась кровь.

Он попытался крикнуть еще один, последний раз, голосом предсмертной, отчаянной мольбы.

Никто не слыхал его под землею.

Шум весел уже затих - шлюпка благополучно выбралась из канала.

Каллаш остался один.

А над головой его меж тем гремели гулкие громовые раскаты... Там кипела своеобычная жизнь; над ним проезжали люди, и никто из них не ведал, что в двух-трех саженях под землею, в этом самом месте, человек борется с мучительной, страшной смертью.

Инстинктивно старался он держаться к краю канала, ближе к стене - и вот, наконец, почувствовал ее рукою. С величайшим трудом стал нащупывать, нельзя ли за что ухватиться. Вдруг - о радость! - под ладонь попался узенький выступ кирпича.

Кое-как зацепившись за него пальцами, Каллаш напрягал свои последние силы, чтобы удержаться несколько времени в таком положении: ему необходим был хотя самый короткий отдых.

А платье с каждой секундой все более бухнет от воды и тянет ко дну.

Что тут делать?

Чем дольше станешь держаться на пальцах за выступ камня, тем больше затяжелеет одежда. Эту тяжесть особенно чувствовали ноги - вода, заливавшаяся в сапоги, словно свинцовыми гирями пригнетала их книзу.

Оставаться в таком положении невозможно ни одной секунды долее: судорога сводит напряженные пальцы. Надо собрать последнюю энергию, последние силы и во что бы то ни стало доплыть до первого бокового коридора; там, авось, можно будет стать на ноги.

И он поплыл с новой решимостью, стараясь время от времени нащупывать стену, не попадется ли там под руку угол сточного провода.

Слава богу - наконец-то он и попался! Теперь уж есть надежда на спасенье.

Граф уперся руками в ту и другую сторону узкого коридора и кое-как, с неимоверными усилиями выкарабкивался из воды, почувствовав, наконец, под собою почву.

"Кажись, у меня кровь", - мелькнула ему первая мысль, и, приложив руку к голове, он убедился в справедливости своего предположения; прикосновение пальцем произвело жгучую, бередящую боль раны.

Тотчас же достал он из кармана носовой платок и крепко перевязал им голову.

Отдохнув минут пять, весь больной, изнеможенно разбитый и все более ослабевая от потери крови и нестерпимой боли, побрел он ощупью в глубь коридора, меся ногами илкую, зловонную массу всякой нечисти, скопившейся в сточной трубе.

И казалось ему, будто уже долго бредет он там, чуть не задыхаясь от недостатка свежего воздуха, как вдруг впереди едва-едва посветлело. Этот странный свет, очевидно, проникал сюда сверху.

Каллаш поднял голову и разглядел над собою пять небольших дыр, просверленных в гранитной плите для того, чтобы через них протекали сюда уличные стоки.

Сквозь эти дыры увидел он бледно-золотистый серп месяца, высоко-высоко стоящий в небе, и клочья дымчатых облачков, которые плавно плыли в синеве, где одиноко, разрозненно мигали скудным светом две-три маленькие звездочки. Из этих дыр тянуло надземным воздухом, который освежил слабеющего графа.

Он прислушался: на улице время от времени громыхают извозчичьи дрожки, и голоса слышны, и чьи-то шаги раздаются - то, может быть, дворник из ближнего дома, а может, запоздалый прохожий.

"Неужели же они не услышат и не подадут помощи? Неужели отсюда не долетит к ним мой голос?"

И он громко крикнул вверх из своей вонючей норы; но там все было обычно тихо и спокойно. Он крикнул еще и еще - и все напрасно! Никто не слышит, никто не обращает ни малейшего внимания, да и придет ли кому в голову, что человек гибнет под землею, в сточной трубе, и отчаянно взывает оттуда о помощи?

И долго еще в этом люке ждал Николай Чечевинский своего спасения, напрасно крича во всю грудь, насколько хватало мочи; силы его слабели все более, и голос поэтому, естественно, не мог быть особенно громок. Как ни кричал он, его никто не услышал на улице, так что он, наконец, потерял всякую надежду дождаться спасения этим путем. Приходилось рассчитывать не на людей, а исключительно на крепость собственных мускулов, на энергию собственной воли, и он пошел в обратное странствие.

Мокрая одежда прилипала к телу, и ее холодная сырость вызывала лихорадочно-болезненный озноб. Спотыкаясь чуть не на каждом шагу и почти поминутно увязая в илкой массе, несчастный уже еле передвигал ноги. Зловоние мутило и не давало дышать. Сквозь платок просачивалась кровь из раны, а голова адски трещала.

Кое-как прошел он почти весь сточный провод и успел сообразить, что до тоннеля уже недалеко.

"Платье надо бросить; все, что ни на есть на себе, - все надо здесь оставить; а то опять, гляди, потянет ко дну", - пришло ему на мысль основательное соображение, и он стал раздеваться донага. И здесь-то вот, с возвратом полного сознания, для него уже не осталось ни малейших сомнений в том, что Бодлевский с Наташей ограбили его самым предательским образом. Но о деньгах не жалел граф Каллаш: ему теперь впору было выручать только собственную шкуру.

Продолжая таким образом свой медленный путь по темному коридору, он, наконец, неожиданно оступился и ухнул головою в воду тоннеля.

Опять пошла работа руками и ногами.

Впереди тускло светился выход, но до него далеко еще, а силы все меньше да меньше.

Однако граф напрягает последнюю мощь своих мускулов и все-таки плывет дальше. Это светящееся пятно выходной арки служит ему благодатным, спасительным маяком: ничего не видя в окружающих потемках, он держит путь прямехонько на этот свет, и вот-вот уже близко - опасение почти в руках, еще несколько усиленных взмахов - и конец всем бедствиям!

Граф напряг все оставшиеся силы, взмахнул руками раз, взмахнул другой и третий, но на четвертом снова стал ослабевать, на пятом еще более, а на шестой уже его не хватило...

Руки окоченели и отказывались двигаться. Повязка с головы соскочила - из раны ручьем хлынула горячая кровь; в глазах помутилось, и он в отчаянии бросил грести руками и ногами. Тяжесть собственного тела потянула его ко дну в каких-нибудь двух саженях от выходной арки.

На тихой поверхности черной воды тоннеля показались пузыри и... после них уже не было на свете ни малейших следов венгерского графа.

Ужасная смерть его навеки осталась тайной подземного канала.

LIII

ТОЧНО ЛИ КОЕМУЖДО ВОЗДАЛОСЬ ПО ДЕЛОМ ЕГО

Скоро конец моему роману. Я прощаюсь со всеми моими героями. Столько времени жил я о ними одною жизнью; они стали мне близки, как нечто свое, родное. Я любил заглядывать в их души и подмечать там все сокровенные движения и все тайные пружины их поступков, честных и бесчестных, добрых и злых. Придется ли мне встретиться с ними еще когда-нибудь в жизни или на страницах какой-нибудь новой моей повести - не знаю. Быть может - да, быть может - нет. Но все же, расставаясь с ними, я не хочу оставить их без внимания и о некоторых скажу читателю последнее слово.

* * *

Казимир Бодлевский вместе с баронессой фон Деринг недолго пожили в России. После расправы с графом Каллашем случилась с ним одна маленькая история, которая имела для этого рыжебородого джентльмена весьма печальные последствия.

В одном из клубов его поймали на мошеннической карточной проделке, торжественно дали по физиономии и торжественно навсегда исключили из общества. Оставаться в Петербурге было уже невозможно. Скандал сделался слишком громок и заставил говорить о себе во всех кружках, так что Бодлевскому никуда и глаз показать невозможно было. Золотая жатва минула безвозвратно. Куда деваться и что делать? - задался роковой вопрос.

В Польше начинались первые волнения последнего восстания.

- Туда, в Варшаву! - решил пан Казимир вместе со своей любовницей. - Там мы найдем еще работу. Там-то теперь и ловить рыбу в мутной воде!

И через несколько дней оба они скрылись из Петербурга.

* * *

Катцель тоже удрал вслед за Бодлевским, тайком захватив с собою и большую часть фабрики темных бумажек: камни, краски, графировальные доски - все это исчезло вместе с маленьким доктором. Серж Ковров остался один; ассоциация расстроилась, но, к сожалению, я не могу ничего поведать читателю о дальнейшей судьбе капитана Сержа, так как он и до наших дней еще живет и действует в Петербурге на своем избранном поприще, и чем он кончит - мне пока еще неизвестно. Быть может, успокоится на лаврах и заживет мирным гражданином; быть может, пойдет по Владимирке колонизировать страны сибирские. В последнем случае я буду очень сожалеть о нем, потому что мне нравятся минутно рыцарские, добрые порывы души его.

О заграничной проделке князя Владимира Шадурского молва большого света забыла весьма скоро. Под шумом разных событий незаметно вернулся он в Россию в весьма плохих обстоятельствах. Батюшка его страдал окончательно уже разжижением мозга, которое разрешалось сумасшествием. Он умер недавно, и смерть его ни на кого не произвела особенного впечатления.

Единственная отрасль его почтенной фамилии, князь Владимир Шадурский, в настоящее время наслаждается полным благоденствием. И этому благоденствию помогло одно маленькое обстоятельство.

Дочь золотопромышленника Шиншеева Дарья Давыдовна, девица весьма некрасивая собою, какими-то судьбами оказалась вдруг в положении такого рода, которое требует немедленного прикрытия законным браком. Скандалезная хроника темно повествовала, будто виновником этого положения был граф Каллаш и будто у Дарьи Давыдовны исчезли вдруг куда-то какие-то фамильные брильянты на очень изрядную сумму. Но это были темные слухи, не имевшие никаких положительных оснований, которые поддерживались некоторое время в обществе благодаря внезапному исчезновению графа. В наличности же оставалось одно только критическое положение некрасивой девицы.

Князь Шадурский, который по возвращении в Россию нашел свой финансовый кредит в крайне плачевном состоянии, великодушно предложил руку и сердце дочери господина Шиншеева, и она осчастливила его согласием.

Теперь оба они наслаждаются жизнью, ни в чем не стесняя один другого. У каждого есть в доме своя особая половина, где они беспрепятственно могут принимать своих друзей, не вмешиваясь в дела друг друга, и только соблюдая при этом весь декорум светских приличий.

Князь Владимир сделался теперь записным любителем балета и спорта. Он держит у себя на содержании шесть пар отличнейших лошадей и пару таких же танцовщиц. Жизнь его протекает в полном довольстве самим собою и своей судьбою.

Мы не сомневаемся, что со временем он достигнет почтенной и всеми уважаемой старости, и будет иметь счастье узреть законных продолжателей своего родословного древа.

Более сказать нам о нем нечего.

* * *

Почтенная генеральша Амалия Потаповна фон Шпильце опочила от дел своих. Она закрыла свою индустрию, весьма довольная полновесными плодами многолетних и многообразных трудов. Ест и спит непомерно много, а жиреет еще больше прежнего. Теперь, впрочем, она сделалась очень нравственна, и на словах преследует всякий порок самым жестоким и безусловным осуждением, совершенно искренно почитая себя особой сердца благородного, помыслов возвышенных и нравственности безукоризненной, с коими будто и весь век свой прожила неизменно.

* * *

Полиевкт Харлампиевич Хлебонасущенский тоже успокоился на лаврах, достигнув желанного идеала. Есть у него в Петербурге два каменных домика, с которых получает он скромный доходец, есть и кругленький капиталец в сто тридцать тысяч, обращенный им в билеты первого внутреннего пятипроцентного займа.

За домом и хозяйством его присматривает средних лет пухленькая экономка, которая знает, что "очень не забыта им в духовном завещании".

Но, наслаждаясь вполне жизнью, Полиевкт Харлампиевич остался верен всем своим старым привычкам и вкусам.

Он носит все тот же синий фрак с металлическими пуговками, все так же приглаживает наперед свои прилизанные височки, все так же сладостно улыбается, чувствуя в себе мужа, покойного духом и совестью, и по-прежнему разъезжает по городу в своих широких докторских дрожках, на паре бойких рыженьких шведочек. Он - большой патриот и охотник поговорить о величии России и о том, что русские француза и всякого супостата всегда шапками закидать могут; любит по-прежнему слушать почтамтских певчих и замечать на клиросе отдельные и приятно выдающиеся голоса, игнорирует современное направление общества и литературы, и очень сожалеет о том, что не продолжается покойная "Северная пчелка".

Но венец всех заветных желаний его вознесется над ним в тот день, когда он будет выбаллотирован наконец в члены благородного собрания, в коем давно уже записан кандидатом. И это обстоятельство, вероятно, не замедлит случиться, ибо Полиевкт Харлампиевич - человек почтенный, рангом солидный, регалией и беспорочием службы в отличие превознесенный, в преферанс "по маленькой" играющий, христианин добрый и своему отечеству патриот благонамеренный.

* * *

Старая Чуха грустно доживает свой безвестный, одинокий век неподалеку от одного из городских кладбищ. Каждый день перед мраморным памятником Маши, в известные часы дня, виднеется коленопреклоненная фигура молящейся старухи, одетой очень скромно, всегда в одно и то же неизменно черное платье. Могила огорожена решеткой, в черте которой находится еще одно свободное место, и на этом месте, не сегодня завтра, уляжется на вечный покой дряхлая и немощная княгиня Анна.

* * *

Итак, читатель, вот тебе судьба некоторых моих героев. Но точно ли коемуждо воздалось по делам его - об этом доскажет тебе следующая глава.

LIV

НА ВЛАДИМИРКУ

Сумерки. Седые тучи, гонимые сильным северным ветром, сплошь захлобучили весеннее небо. В отсырелом воздухе неприятная резкость. Мелкий холодный дождь перепадает полосами.

На станции Николаевской железной дороги заметно некоторое движение - то готовится поезд к отбытию. Локомотив передвигается с рельсов на рельсы, тяжело пышет густыми клубами белого дыма и словно какое-то чудовище смотрит издали своими двумя передними фонарями, которые в тусклой мгле дождливых сумерек светят, будто два огненные глаза.

На широком станционном дворе заслышался лязг многочисленных цепей, и показалась длинная партия ссыльных, окруженных со всех сторон штыками.

Позади скрипели телеги с пожитками арестантов; на телегах, приткнувшись кое-как и куда попало, сидели пересыльные женщины, дети и хворые.

Здесь было начало того пути, который предстояло им отверстать до всепоглощающей матери Сибири.

В этих мрачных фигурах, с нахлобученными на голову неуклюжими шапками, под серыми арестантскими армяками с желтым бубновым тузом на спине, ты, мой читатель, узнал бы многих из своих знакомых, с которыми свел я тебя в моем длинном рассказе.

Вот, например, старый жиган Дрожин. Веселый и довольный собою, на шестом десятке, приступает он теперь к третьему пешеходно-кандальному путешествию за бугры уральские, за тайгу сибирскую, за степь бурятскую да за Яблоновые бугры - вплоть до города Нерчинскова.

- Нам это ровно что ничего, одно слово - на здоровье! - говорит он товарищу, снимая шапку и крестясь на небо. - Благодарение господу богу, и начальству нашему милостивому! Рассудило оно меня по всей правиле, и я оченно доволен. Много на том благодарствую! Малые дети потешались, значит, сдали Дрожина на Владимирку - ну, и пущай! Дай им господи всякого здоровья и благополучия! Истинно, друг любезный, говорю тебе это! Я рад. К старым знакомым на побывку сбегаю... А только годка через полтора, коли бог грехам потерпит, удеру, опять удеру беспременно, потому, никак не может душа моя без эфтого - вот тебе как перед истинным!

Тут же, рядом с ним, Фаликов и Сизой, и сказочник Кузьма Облако, а вон виднеется за ними высокая, скромно-сановитая фигура Акима Рамзи. Вся пересыльная партия единогласно выбрала его своим артельным старостой.

Вон и Иван Иванович Зеленьков - увы! - расставшийся со своими брючками, фрачками и жилеточками. Он совсем смалодушествовал, упал духом, глядит уныло и трогательно, и даже чуть не плачет, как подумает, - придется пешедралом да еще в железных браслетах отмахать такой длинный конец.

- Хоша бы на подводу посадили... Этак ведь совсем человеку ног лишиться надобно! - грустно вздыхает он про себя, подлаживая к поясу ножные кандалы, чтобы меньше терлись об щиколки.

Старый Герман Типпнер несравненно более Ивана Ивановича имел бы прав попечалиться на трудность предстоящего путешествия, потому что его старые ноги действительно были слабы и, обремененные тяжелыми цепями, с трудом передвигались, еле-еле поспевая за прочими. Но старый тапер ни единым звуком не выразил своей жалобы, и ни единый взгляд его не сказал, что творилось в душе убийцы Сашеньки-матушки. Он, как всегда, был кроток, тих и покоен, и в этом спокойствии его понуро склоненной головы можно было ясно угадать грустную, но безропотную покорность своей доле.

Вот и Лука Летучий, скованный вместе с Фомкой-блаженным. А там, между бабьем, и Макридина лисья рожа виднеется.

- Все по злобе да по хуле людской за веру господнию страсти безвинно приемлю, - поясняет она рядом стоящей товарке, с обычным своим вздохом всескорбящего сокрушения, - потому вера божия в людиех оскудела; постный-то человек глаза, вишь, колет им, срамнецам скоромным. На постном-то человеке благодать почиет, а им, тиграм, это и завидно. Хулу на постного человека возвели, под претерпение поставили.

И много тут было еще всякого народа, осужденного на каторгу да на поселение "за разные прорухи да вины государские", и весь этот люд божий провожала разношерстная толпа баб, мужиков и ребятишек. В этой последней толпе все были родные и знакомые ссыльных: у кого брат, у кого сын, у кого муж отправлялся. Всякому из них дорого было кинуть последний взгляд на близкого человека, сказать ему последнее прости в этой жизни.

Партия была вытянута на длинной платформе под дождем и ветром. Иные ссыльные бабенки баюкали у груди кричащих ребятишек. Слышался говор, многоречивый и самый разнообразный, то вдруг смех да веселый возглас, то горькое рыдание с причитаньем, словно тут в одно время и свадьбу справляют и покойника отпевают.

Унтер-офицер делает расчет арестантам, отделяя по известному числу людей для каждого вагона.

Раздался первый звонок.

Аким Рамзя снял свою шапку и зычным голосом выкрикнул на всю партию:

- Молитесь!

Все умолкло в одно мгновенье. Головы обнажились. У лбов и плеч замелькали руки, творящие крестное знамение. Кто молился стоя, кто клал земные поклоны. И в этой торжественной тишине раздавался один только резкий лязг цепей, которые бренчали при каждом движении молящейся руки.

Казалось, это не люди, а цепи молились.

И вот снова раздался голос партионного старосты:

- Кому с кем - прощайтесь, да и марш по вагонам! Не задерживай, братцы, не задерживай! Поживее!

И снова еще тревожнее пошел гул многоречивого говора, возгласов и слезливых всхлипываний бабья. И там и здесь дрожали женские рыданья, и громко детский плач раздавался.

- Ну, Матрешь, не плачь! Ты мне только дочурку-то выходи... Прощай, Матрешь, прощай, голубка! - слышался в толпе надсаженный голос какого-то арестантика, который нарочно хотел придать ему веселую напряженность.

- Прощайте, поштенные! - весело размахивал свободной лапищей Фомка-блаженный. - До свиданья, други и братия! Авось, даст бог, опять как-нибудь повидаемся, а не то и за буграми встренемся! Да это что! Мы не робеем: опять пожалуем собирать на построение косушки да на шкалика сооружение... Гей! Лука Летучий, человек кипучий, валим, что ли в вагон! Важнец-штука, эта чугунная кобыла! - ткнул он локтем в локоть своего кандального соседа.

- Эх-ма! - свистнул Летучий и, досадливо сплюнув сквозь зубы слюну, лихо запел себе:

Чики, брики, так и быть!

Наших девок не забыть!

Живы будем - не забудем, А помрем - с собой возьмем.

Ударил второй звонок.

- Эй! На места! На места садись! Живей! Живей! - раздался командирский голос партионного начальника, и конвойные солдаты принялись загонять арестантов по назначенным вагонам.

На платформе осталась одна только толпа провожающих, грустная, немая и рвущаяся надсаженной душою туда, за эти дощатые стенки вагона, которые, словно гроб, навеки сокрыли теперь за собою тех, кто был родственно дорог и мил сердцам этих матерей и жен, сестер и братьев, остающихся в этой безмолвной толпе.

Третий звонок.

Машина пронзительно свистнула, вагоны дернулись с места, затем локомотив тяжело ухнул одним клубком густого пара - и поезд тронулся.

В толпе провожающих опять раздалось рыданье, молитвы и причитающие возгласы. Несколько десятков рук поднялось в воздухе, крестя и благословляя идущих в далекое странствование.

А там, в вагонах, едва лишь тронулась машина, раздалась забубенная, залихватская арестантская песня.

- Гей, запевало! Облачко! Валяй! Про бычка валяй! - весело скомандовал Дрожин.

И Кузьма Облачко, приложив ладонь к уху, затянул тоненькой, дрожащей и разливчатой фистулой:

Не по промыслам заводы завели.

По загуменью бычка провели.

И вслед за этим весь хор подхватил нестройными голосами:

На бычке-то не бычачья шерсть -

На бычке-то зеленый кафтан, Оболочка шелковая, Рукавички барановые -

За них денежки недаденные.

Ай, жги! жги! жги!

Поджигай! Поджигай!

За них денежки недаденные!

Мы поедем во Китай-город гулять.

Мы закупим да на рубль шелку.

Да совьем-ко веревочку -

Не тонку-малу оборочку.

Мяснички наши похаживают, На бычка-бычка поглядывают: Уж что ж это за бычатинка, Молодая коровятинка -

Не печется, не жарится.

Только шкурка подымается.

Ай, жги! жги! жги!

Поджигай! Поджигай!

Только шкурка подымается.

- Валяй, Облачко! Валяй, рассучий кот, так, чтоб все нутро выворачивало! Чтобы перцом жгло! - ободрительно кричал Дрожин в каком-то своеобразном экстазе, возбужденном звуками этой песни, в которой почти целый вагон принимал живое участие. Хоть и нестройно выходило, да зато звуки вырывались прямо из сердца, щемящего тоской и злобой, которое от этого завыванья бросалось в какую-то забубенно лихую, жуткую отчаянность. Не было водки, чтобы затопить в ней каторжное горе, и оно поневоле топилось в каторжной песне.

И снова раздался ухарский фальцет Кузьмы Облако:

Где не взялся тут Кирюшкин-брат,*

Он схватил ли трибушинки шмат -

Завязали бычку руки назад, Положили по-над лавкой лежать.

Уж вы люди, вы люди мои, да Вы людишки незадачливые, -

Ах, зачем вам было сказывати, Разговоры разговаривати!

Ай, жги! жги! жги!

Поджигай! Поджигай!

Разговоры разговаривати!

* Палач (жарг.).

Таким-то первым приветом будущие каторжники встречали свою темную будущность.

LV

В МОРЕ

В Финском заливе нырял по волнам большой пассажирский пароход. Он шел за границу. В небе играло теплое весеннее утро, борясь солнечными лучами с целым стадом волнистых облаков, которые с ночи сплошною массою налегли над морем и не успели еще рассеяться.

На горизонте, в белесоватом тумане, едва голубела узкая и далеко протянувшаяся полоска берега.

То была Россия.

Бероев по направлению к ней протянул свою руку.

- Видишь?.. - тихо сказал он жене. - Смотри на нее, в последний раз смотри... Прощайся с нею - ведь уж мы ее больше никогда, никогда не увидим.

И с этой мыслью сердце его болезненно сжалось и защемило. Он долго еще смотрел на эту исчезающую полоску, пока, наконец, она совсем не растаяла в легком морском тумане.

У ног его, на корме, играли и весело возились между собою двое детишек, неумолчно щебеча какие-то свои ребячьи речи. Жена сидела подле, облокотясь на борт парохода, и глядела все в то же пространство, где недавно исчезла голубевшая полоска.

Выглянуло солнышко и ярко заиграло на снастях, на палубе, на лицах, окрасило золотистым отливом густые клубы облачно-белого пароходного дыма, прихотливо-извивчато заискрилось на изломах зеленоватых волн и ярким серебром сверкнуло, при взмахе, на крыльях двух-трех морских чаек, заботливо реявших над водою.

Бероев любовно заглянул в лицо своей жены. Оно было тихо и грустно-задумчиво; а глаза все еще внимательно устремлялись в ту же самую даль и будто силились еще, в последний раз, уловить утонувший за горизонтом берег покинутой родины, которая дала этой женщине столько великого горя и разлучаться с которою - разлучаться навеки - было все-таки мучительно жалко.

На глазах ее жемчужились две крупные слезы.

Бероев взял ее руку и, глядя в эти глаза, тихо и долго сжимал ее добрым, родным пожатием.

На душе у обоих пронеслось какое-то облачко - жуткое сожаление о покинутой родине, светлая надежда на будущее...

Оба вздохнули о чем-то, оба улыбнулись друг другу, и в этом взгляде их светился теперь отблеск покоя и мира, в этой улыбке сказалось тихое счастье.

Всеволод Крестовский - ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 12 Том 2., читать текст

См. также Крестовский Всеволод Владимирович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 11 Том 2.
V ПЕРВАЯ ПАНСИОНЕРКА Время шло меж тем своим чередом. Пока юродивый да...

ПЕТЕРБУРГСКИЕ ТРУЩОБЫ - 10 Том 2.
XXXIII МЫШЕЛОВКА СТРОИТСЯ Княгиня уехала сильно взволнованная. Печальн...