Петр Николаевич Краснов
«От Двуглавого Орла к красному знамени - 08»

"От Двуглавого Орла к красному знамени - 08"

XXIII

События на биваке, бешеная стрельба отразились далеко кругом. Ка­заки, конвоировавшие арестованных и уже отошедшие на восемь верст, разбежались, а за ними разбежались и арестанты. Казаки, прискакав­шие с позиции, в таких страшных красках рисовали то, что там произо­шло, что штабные команды решили немедленно арестовать командира корпуса и послать сообщение о происшествии в штаб армии и в мест­ный совет.

Поздно ночью из штаба армии к штабу корпуса прибыло две броневые машины. Офицеры, прибывшие с ними, освободили командира корпуса, но сообщили ему, что команды машин не надежны и рассчитывать на них нельзя. Под утро явились командир казачьего полка с начальником диви­зии, проплутавшие по лесам целую ночь. Командир полка собрал каза­ков, но те в категорической форме заявили ему, что против солдат и трудового народа они не пойдут. Казаки собрались в сотни и отправились на место своего ночлега, где выставили сторожевое охранение. Они опаса­лись мести со стороны солдат Морочненского полка. Полки всего корпу­са волновались. Повсюду стало известно об убийстве комиссара и ко­мандовавшего полком и о том, что сила осталась на стороне солдат, и ни начальство, ни комиссары ничего не могли поделать.

Часов в одиннадцать утра к притихшему штабу, возле которого грозно стояли два броневика, подкатили власти на трех больших машинах. Это были члены местного совдепа. Ими руководил Коржиков, присланный из Петроградского совета солдатских и рабочих депутатов. С ним было семь человек. Два еврея - один Гоммель, солдат-студент, другой - Зельберфант, часовых дел мастер, рабочий, солдаты Лосев и Било, оба моло­дые, кончившие четырехклассное училище, солдат Ломов, тупой упрямый человек из крестьян, Павлуцкий - молодой парикмахерский подмасте­рье и Лихачев - аптекарский ученик. Одному Ломову было за тридцать лет, все остальные были моложе двадцати одного года. С важными, пре­исполненными серьезности лицами они расселись за столом, вынули тетрадки и приступили к допросу командира корпуса, его начальника штаба и офицеров, свидетелей убийства Кнопа и бежавших от полка.

Коржиков сидел в голове стола и умными злыми глазами смотрел на всех, ничего не говоря. Допрос снимал Гоммель. Он был притворно лас­ков, часто называл офицеров и генерала по чинам, но не прибавляя слово "господин", а прямо - "генерал", "поручик", "капитан". Этим он показывал, что хотя он и солдат, но как член совдепа - он власть и даже что-то вроде начальства.

- Я полагаю, товарищ Виктор, - сказал он Коржикову, - что нам здесь допрашивать больше нечего. Картина ясна. Полное бездействие власти. Офицеры вместо того, чтобы остановить солдат от насилия и прекратить эксцессы, трусливо бежали. Не поедем ли на место действия? Мне кажет­ся, нам необходимо вывести полки с позиции, чтобы перебрать их и вы­делить несознательные элементы.

Коржиков кивнул головой.

- А вам, господа, - сказал он, обращаясь к офицерам, понуро стояв­шим в большой комнате штабной избы, - я предлагаю немедленно от­правиться к своим частям и стать поближе к солдатам. Я считаю, что во всем этом тяжелом деле вы - главные виновники.

Поручик, кадровый офицер, с бледным исхудалым лицом и горящими глазами, выдвинулся вперед и твердо сказал:

- Вы не правы! Мы делали, что могли. Доказательством этого заму­ченные и убитые наши товарищи. Надо вернуть дисциплину, заставить уважать...

Коржиков прервал его.

- Но вы еще не убиты? - с иронией сказал он. - Значит, вы не испол­нили свой долг до конца.

- Ах, так! - сказал поручик.

- Заставить уважать нельзя. Вы должны приобрести это уважение.

- Надо знать, что сделали с солдатом...

- Я с вами не разговаривать приехал, - сказал, вставая, Коржиков. - Я указываю вам ваше место. Едемте, товарищи.

Коржиков в сопровождении других членов совдепа вышел из избы.

В лесу у резервных землянок было пусто. Лошадь, притихшая было на проволоках, увидев автомобили и людей, снова шарахнулась и звонко, за­ливисто заржала. Машины остановились около кноповского автомоби­ля, и члены совдепа сошли и сейчас же увидали убитого Кнопа.

Ломов, Лосев и Било спустились, чтобы вынести его, остальные оставались наверху. Коржиков равнодушно смотрел на лицо убитого. Он вспомнил совместную службу в запасном гвардейском полку, волнение Кнопа во время революции, его страстные речи на митингах и в совете, его святую веру в правильность и непогрешимость революции и его поворот от народа к власти, которая должна принадлежать лучшим людям, интеллигенции.

- Достукался, - сказал он.

- Чаво? - спросил, оборачивая к нему свое глупое лицо, Ломов.

- Ничего, - ответил Коржиков и подумал: "Вот таким, как Ломов, дать власть! Эти разделают!"

Коржиков отошел от столпившихся в почтительном благоговении над телом убитого товарища членов совдепа и, заложив руки за спину, пошел бродить по биваку.

"Диктатура пролетариата, - думал Коржиков. - Да, Ленин прав, - диктатура пролетариата, потому что это обозначает нашу диктатуру над пролетариатом, потому что пролетариат пойдет, как раб, за тем, кто пора­зит его воображение. Как это все умно придумано и в какой строгой по­следовательности ведется работа".

Вдруг странный, дикий, так неподходящий к пустынному месту, со­вершенно брошенному людьми, звук поразил Коржикова.

- Ха, ха, ха!.. - смеялся кто-то грубо и злобно... - Ха... ха... ха!

Коржиков пошел на звуки этого смеха. Ели и сосны расступились, об­разовав небольшую прогалину. На прогалине стояла бревенчатая часов­ня. Видны были старые гирлянды из елей и листьев омелы, висевшие на ней, и иконы Спасителя и Божией Матери, двух ангелов и Николая Чудотворца, прибитые в особых нишах.

- Ха... ха... ха! - неслось из-за этой часовни. Коржиков зашел за нее. Странного вида человек в широкой, без клапана сзади, солдатской шине­ли, со смятыми, золотыми когда-то, капитанскими погонами, без фураж­ки, со всклоченными редкими желтыми волосами, пробитыми сединою, с бритым сухим морщинистым лицом, смотрел на заднюю стенку часов­ни и дико, как сумасшедший, хохотал.

На задней стороне часовни, с руками, раскинутыми накрест, приби­тыми штыками, с грудью прикрепленной штыком к стене, с разбитой го­ловой, опущенной на грудь, висел труп распятого офицера.

- Товарищ! - задыхаясь от смеха говорил Коржикову странный чело­век, - а, товарищ! Ведь придумали же! А? Солдатики-то наши! Народ-богоносец! Как Христа, распяли командира своего... Щучкина, а? Поди-ка в Царствии Небесном теперь... А? Святая Русь! С попами, с чудотворными иконами, с мощами - а... Распинает, как Христа! Понимаете, товарищ, силу сей аллегории. Царя не стало, и Бога не стало. Аминь. Крышка. Христа-то кто распял? Жиды? Ну и Щучкина... Не жиды же? Нет. Православное христолюбивое воинство. Ловко. Это на шестой месяц революции! И заметьте себе, безкровной! Что же дальше-то будет. Что будет? Полюбуйтесь, товарищ, на сие падение. Ведь уже пропасть такая, что глубже и падать некуда. А что ежели per aspera ad astra! (*-Через попасти к звездам) От таких-то пропастей до каких же звезд-то мы прыгнем. Вот она, русская революция! Подполковника Мишу Щучкина, как Христа, распяли! Миша! Святым будешь! Канонизируют тебя попы-то, коли останется хоть немного их на развод. А!? Святителю отче Михаиле, моли Бога о нас... Ха... ха... ха... Какова аллегория-то?

- Вы мне нравитесь, - сказал Коржиков, остро вглядываясь в лицо Верцинского. - Как ваша фамилия?

- Моя-то! Позвольте представиться, - прикладывая к непокрытой голове руку и потешно вытягиваясь, проговорил человек в шинели. - Верцинский, Казимир Казимиров сын, капитан и латинист. Приват-до­цент и революционер, плехановец.

XXIV

После ареста солдатами и освобождения в штабе фронта Саблин по­ехал в Петербург с твердым намерением добиться своей отставки. В Пе­тербурге он нашел тревожно выжидательное отношение к революции. Вся надежда была на Керенского. В него верили, к нему подыгрывались, ду­мали, что он сможет быть тем мостом между Временным правительством, составленным из буржуазии, и Советом солдатских и рабочих депутатов, где неистовствовал Чхеидзе.

Отставка Саблина была отклонена. Только что вышел приказ военного министра Керенского, воспрещавший старшим начальникам даже просить­ся в отставку. Напрасно Саблин доказывал, что он не может вернуться в корпус, в котором сидят оскорбившие его солдаты. "И не возвращайтесь, - сказали ему в штабе. - Мы вам дадим другой корпус, другое назначение. Это так понятно. Армия переболеет и выздоровеет". Ему приводили в при­мер французскую революционную армию, которая тоже началась с санкю­лотов, а преобразовалась в наполеоновских чудо-богатырей, покоривших всю Европу. Саблину льстили. "Нам, - говорили ему, - Мюраты нужны". - "Где же Наполеон?" - спрашивал он. Одни говорили: "Явится и Наполеон, погодите", другие таинственно молчали и подмигивали на висящий повсюду портрет Керенского, то в профиль, то en face (*-С лица), большинство безнадежно махало руками. Как-то слишком быстро штабы изменили свою физионо­мию и потеряли торжественность. Их заполнила улица.

Там, где была тишина, где сидели важные генералы, чтобы дойти до которых, нужно было проходить через опросы адъютантов, писарей и ку­рьеров, где были совсем недоступные постороннему глазу комнаты с над­писями "Оперативный отдел", "Управление генерал-квартермистра", в которых висели громадные карты фронта, разрисованные акварельными красками, и где с точностью до одного человека были показаны все наши части и части противника, где хранились все секреты, и где работали офи­церы генерального штаба с важными замкнутыми лицами, теперь свободно ходили какие-то молодые люди во френчах, или рубашках с солдатскими погонами, то тупые озабоченные солдаты-русаки, то юркие еврейчики расспрашивали офицеров генерального штаба, и те отрывались от работы с кистью в руках и разведенной краской на блюдечке, перед разложеными секретными ведомостями что-то толковали этим молодым солдатам. Все это были делегаты от фронта и от Петроградского гарнизона, ко­торые старались проникнуть во все тайны наших действий для доклада пославшим их частям. "В демократической армии нет тайн" - был лозунг по военному министерству, и председатель какого-нибудь полкового или дивизионного комитета с двумя-тремя делегатами, по предъявлении ман­дата, грязного клочка бумаги, на котором удостоверялось, что они, дей­ствительно, посланы в штаб за справками, имел право требовать отчета от всех управлений. Настоящая работа остановилась. Она стала фактически невозможной. Некогда было заниматься, все время уходило на удовлетворение вопросов делегатов и комитетов, по сто раз приходилось доказы­вать, что тот или иной приказ начальника на фронте вызван необходимо­стью и боевою обстановкой, а не является актом, направленным против революции. И только начальник отделения, окончив разъяснения и по­жав десяток грубых, грязных, потных рук, принимался в тишине и в спер­том воздухе кабинета за срочную работу, как дверь распахивалась, моло­дой прапорщик-адъютант торжественно заявлял: "Делегаты от N-ской дивизии, северо-западного фронта", и партия солдат, чающих объясне­ний, вваливалась в кабинет, и начиналась новая беседа. Весь день прохо­дил в сказке про белого бычка. "Была революция, и дана народу свобо­да?" - "Была". - "Должен приказ номер первый исполняться на фрон­те?" - "Должен". - "Так... А нас начальник дивизии выгнал окопы рыть и заставил по колено в грязи лопатами ворочать. Имел он на это право?" - "Конечно имел" - "Да ведь была революция?" - "Была"... И так далее продолжалось часами. Просидев часа два в комнате одного штаба и не по­лучив желаемого ответа, делегаты заявляли, иногда между собою, иногда вслух: "Ну, товарищи, нам здесь делать нечего, здесь еще старым режимом пахнет", - и шли в другое место искать таких людей, которые сказали бы им, что после революции наступило такое блаженное время, когда можно ничего не делать. Такое место они находили. Это был совет солдатских и рабочих депутатов. Там к делегатам выходил солдат или прапорщик, и начиналась волнующая душу беседа на ту тему, что, конечно, приказ на­чальника рыть окопы есть приказ правильный постольку, поскольку во­обще правильно продолжать войну. Россия не нуждается ни в каких заво­еваниях и стремление рабоче-солдатского правительства заключить мир без аннексий и контрибуций, но это можно сделать постольку, поскольку мы не связаны договорами с нашими союзниками, в полном согласии с которыми мы и должны продолжать войну. Но договоры с союзниками обязательны для нас лишь постольку, поскольку вообще обязательны ка­кие бы то ни было договоры Царского правительства. Временное прави­тельство их признало, но Временное правительство не есть правительство, избранное народом, а настоящим правительством являются советы. Добейтесь, товарищи, перехода всей власти в наши руки - советов рабочих и солдатских депутатов, только тогда мы сможем предложить не на словах, а на деле демократический мир всем народам.

Такая туманная философия очень нравилась солдатам. Тех же, кто хотел категорического, определенного ответа на все недоуменные вопросы, мучившие их в окопах, отсылали в партию большевиков. Там они получали такие ясные, определенные ответы, там открывались перед ними та­кие широкие возможности, что делегаты ехали на фронт, повторяя слова учителей и заучивая их имена, как имена апостолов.

Одни старые генералы ушли, другие приспособились. Появились в штабах очень молодые полковники и подполковники генерального шта­ба, сияющие, довольные, точно лаком покрытые, украшенные алыми бан­тами и очень занятые. Они сидели по нескольку минут в штабе, небрежно выслушивали генералов и кадровых офицеров, а потом с какими-то сол­датами садились в автомобиль и мчались в совет, на митинг, в казармы. Они организовывали союзы офицеров, выступали с демократическими речами, предавали проклятию прошлое, отметались от вековой славы рус­ского оружия, заслуженной под двуглавым орлом. Они с лихорадочною поспешностью печатали жиденькие брошюры под фирмою "Офицер-ре­волюционер", говорившие о политических партиях и их задачах, об углуб­лении революции, об ошибках прошлого. Они всеми силами души с гро­мадной энергией насаждали политику в армию и с таким же тупым упор­ством, с каким прапорщик Икаев говорил, что он и за человека не считает того, кто "ежели не партийный", они доказывали, что каждый офицер должен открыть свое лицо и сказать, как он верует. И тем, кто не согла­шался с их программой, недвусмысленно намекали, что им грозит месть народа - Варфоломеевская ночь.

Это были тоже взбунтовавшиеся рабы со всеми чертами, присущими рабу. Наглые, жадные к деньгам и к окладам, циничные, готовые предать друг друга, подхалимы перед теми, кто мог захватить власть в свои руки, готовые идти за любым вождем, который поманит их подачками наград и повышений, эти люди быстро и незаметно вытеснили серьезных, дело­вых офицеров и повели штабы и учреждения по пути соглашательства с толпою.

Их цель была заплевать и вырвать вон все старое, все традиции Рус­ской Армии. Керенский потребовал, чтобы все знамена и штандарты Рус­ской армии были доставлены в Петропавловскую крепость для замены и переделки. С них предполагалось сорвать три святые эмблемы: икону, изображающую веру православную, двуглавого орла - Родину и вензель Государев - Царя. К чести полков, большинство не исполнило этого при­каза и не дало тогда святых знамен своих на поругание. Маршевые бата­льоны выступали под своими алыми знаменами. Были они разного каче­ства, разной величины и с разными, часто диаметрально противополож­ными лозунгами.

Саблин видел, как по Загородному проспекту, под добрый старый марш "Под Двуглавым Орлом" шел на Николаевский вокзал для отправки на фронт батальон гвардейского полка. Над ним реяло большое шелковое красное знамя, на котором было вышито белыми шелками: "Война до победного конца в полном согласии с союзниками" и на другой стороне: "Да здравствует Временное Правительство"... Батальоны шли бодрый шагом, офицеры шли в общих рядах с солдатами.

- Вот молодцы-то так молодцы! - восхищался ими извозчик, вставай на козлы своей пролетки. - Эти покажут...

Через полтора месяца Саблин узнал, как "эти показали". Они, перебив офицеров, бежали с фронта и грабили и неистовствовали в тылу. Видал он тоже большую часть, шедшую не то на вокзал, не то на демонстрацию. Большие красного кумача знамена реяли над нею, и на них черными бук­вами значилось: "Долой Временное Правительство", "Да здравствует со­вет солдатских и рабочих депутатов", "Мир хижинам, война дворцам".

Эти шли, сопровождаемые громадной толпою женщин, и пели марсе­льезу. Потом, оборвав ее, запели на мотив "Ухаря-купца".

Режь ананасы, рябчика жуй, Настал твой последний денечек, буржуй!

И так нелепы были эти слова в устах солдат, что Саблин невольно оста­новился.

Кругом толпа возмущалась.

- Это все Ленина работа, - говорили в толпе, - ишь, немецкого шпи­она приняли и во дворце держат. Что же это за порядок? И позволяют. Какое это, в самом деле, правительство!

По всему городу висели красные флаги.

Были провозглашены свободы слова и печати, и старый "Русский Ин­валид", детище Поливанова, газета с вековыми традициями и с истори­ческим названием, возникшая в 1813 году с благотворительною целью помощи русским инвалидам великой Отечественной войны, переменил свое название на "Армию и Флот" и стала узко партийным органом партии социалистов-революционеров.

Те самые гвардейские полки, которые выставляли почетные караулы коронованным особам и перед всем миром являли мощь и красоту Рус­ской армии, теперь выставляли почетные караулы возвращавшимся из ссылки преступникам. Они брали "на караул" перед "бабушкой русской революции" Брешко-Брешковской, глупой старухой, которая предприня­ла поездку по фронту и раскатывала с генералом Брусиловым на автомо­биле, подмигивала и кивала седою головою солдатам и говорила им речи, которые слышал только первый десяток. Женщина ворвалась в армию и внесла в нее разврат и разложение. Как-то вдруг по всем штабам и управ­лениям появились барышни с пишущими машинками, и треском "Реминг­тонов" наполнили бывшие раньше тихими и строгими кабинеты и канце­лярии.

- Что они пишут? Почему их так много? - спросил знакомого штаб­ного офицера Саблин.

- А Бог их знает, что, - отвечал тот, разводя руками. - Там, где рань­ше сидел один полуграмотный писарь и справлялся с работою, там теперь работает десяток барышень, и никогда ничего не добьешься.

Керенский приступил к формированию женских батальонов, и люби­тели клубнички en grand (*-В большом количестве) потянули туда, прикрываясь красивыми лозунгами общего равноправия.

Саблин смотрел на все это и уже не возмущался тому, что так зря сдали Лесищенский плацдарм, что его арестовали и оскорбляли солдаты, что вместо наступления была одна ерунда и позор для армии, все это так и должно было быть, потому что все принципы военной науки были опро­кинуты. Гучков, а потом Керенский, упрямо доказывали, что дважды два пять, а Брусиловы, Клембовские, Рузские и другие многие-многие с по­корностью рабов соглашались с ними и старательно решали задачи с неверною таблицей умножения.

Саблину теперь часто вспоминались давние вечера у Вари Мартовой и его зеленые споры с зеленой молодежью. Молодежь достигла своего. Ни отдания чести, ни святости знамени, ни отчетливости караульной служ­бы, ни учений, ни воспитания - всюду свобода. Все аксиомы стратегии и тактики, все принципы военной администрации опрокинуты. Армии уничтожены и вместо них стала толпа. "Ну что же, - думал Саблин, - им остается довершить начатое и опрокинуть войну. Только в их ли власти это будет? Не окажется ли, что война есть явление иного порядка, управляемое не людьми, а Высшим Разумом, подчиненное воле Господа Бога". Саблин видел, что революция русская уже идет, никем не управляе­мая, или, может быть, управляемая теми неведомыми семьюдесятью, о которых ему так туманно говорил Верцинский.

Приглядевшись ко всему, что происходило, Саблин понял, что ника­кой отставки быть не могло, как не было и службы. Люди оставались на местах, люди занимали те или иные командные должности, но работать, служить они не могли, им мешали и сверху, и снизу. И уйти они тоже не могли, потому что не было места, куда уйти, не было путей отступления. - Вся Россия кипела котлом, вся Россия обратилась в сумасшедший дом, и каждый здравомыслящий человек говорил себе: "Я останусь, чтобы про­тиводействовать этому сумасшедшему потоку", но он был, как пловец, бросившийся в пучину Иматры. Волны подхватывали его и разбивали о камни. Но и выбраться на берег было нельзя. Можно было сделать только одно: уехать за границу. Но на такой шаг Саблин не решался. Это казалось ему дезертирством.

XXV

Саблин вспомнил, что еще 18 марта, то есть за три дня до газовой ата­ки и его ареста солдатами Павлиновского полка, он получил из Петербур­га бумагу, где от него требовали откровенного мнения, насколько револю­ция расшатала армию.

Саблин тогда составил доклад, в котором ответил с безпощадною прав­дивостью, что революция и приказ N 1 не только расшатали, но уничто­жили армию. Революция, отметя Царя, уничтожила лучшие идеалы Ар­мии: Родину и ее представительство. Революция, отменив молитву, посягнула на веру, смысл умирать пропал. И теперь надо или выдвинуть новые, животные идеалы грабежа и насилия и вести войну во имя добычи и наслаждений, как ведут войну дикари и варвары, или вернуть старое, или кончить войну. Саблин знал, что еще Гучковым была образована при Военном министерстве комиссия под председательством генерала Поли­ванова, которая должна была пересмотреть весь тот материал, который поступил с фронта от строевых начальников, и выработать новые уставы с новыми принципами. Но новых уставов не было. Было отменено старое, и на месте отмененного оставалась пустота. Солдаты отказывались признавать уставы гарнизонной и внутренней службы и дисциплинарный, отказывались считаться с воинским уставом о наказаниях, так как они были изданы при Царском правительстве. Необходимо было вместо них издать какие-то новые революционные уставы и законы, но кн. Львова и Гучкова сменил всеведущий Керенский, а этого сделано не было.

Саблин справлялся в Петербурге об этой комиссии, но никто не мог дать ему определенного ответа. Вместо Поливанова ему называли генера­ла Потапова. Саблин решил обратиться к первоисточнику и отправился к Поливанову.

Поливанова он нашел на той же квартире и застал его в той же скром­ной обстановке, как и перед революцией. Он еще более постарел и осу­нулся. Глаза его не блестели, как тот раз в ожидании революции.

- Да, - сказал он на вопрос Саблина относительно работы комис­сии, - такая комиссия была. Она была очень хорошо составлена. В нее были привлечены лучшие строевые силы, и мы наметили правильный план создания армии на началах железной дисциплины.

Сказав это, генерал Поливанов откинулся в кресло, лицо его передер­нулось болезненной гримасой, и он искоса посмотрел на Саблина. Но в маленьких узких глазах его не было прежнего задорного лукавства.

- Что же случилось?

- А вот что. Нас охватила общая болезнь всех деятелей теперешнего времени. Нас охватила болтовня. Мы начали, было, деловые совещания, но к нам стали являться с запросами, советами, требованиями делегации с фронта и от совета солдатских и рабочих депутатов, они часами говори­ли митинговые речи и не давали возможности работать. Я заявил, что я не могу работать, если улица будет мне мешать. Слово "улица" представите­лями совета было принято, как оскорбление, совет потребовал моего уда­ления... И меня удалили...

Наступила длинная пауза. Поливанов искоса смотрел на Саблина, Саб­лин прямо смотрел на Поливанова.

- Выходит, - сказал Саблин, - что бороться с самодержавным Импе­ратором и добиваться от него правильных решений на пользу Родины, бороться против интриг Императрицы было легче. Императрица долгие годы не могла добиться вашего удаления и, когда добилась, вы попали в Государственный совет, а республиканские власти безотказно и без разго­вора сдали и вас и ваше дело в угоду улицы.

Поливанов молчал.

- Ваше высокопревосходительство, что же будет дальше? - спросил Саблин.

- Что дальше? - сказал Поливанов. - Вы спрашиваете, что дальше. Надо работать с ними, с рабочими и солдатами, а не идти против них.

- Но с ними работать невозможно. Работа с ними означает немедлен­ный сепаратный мир без аннексий и контрибуций, разрушение Россий­ского государства, возвращение в первобытные времена, полное уничто­жение культуры и городов. О! Я слишком хорошо знаю их. Это не только позор России, но и гибель ее.

- Да, если мы с ними работать не будем, если предоставим их самим себе... Но представьте, что мы сумеем взять власть в свои руки и заставим подчиниться нам это баранье стадо.

- Если только оно уже не подчинено кому-нибудь другому. А если оно работает не стихийно, а управляется со стороны?

- Кем? - спросил Поливанов, и в узких глазах его показалась тревога

- Теми семьюдесятью, которых никто не знает, которых никто нико­гда не видал, но которые стремятся подчинить весь мир себе. Консорциу­мом германских и американских банков, которые решили обратить Рос­сию в пустыню, чтобы путем концессий и колонизации выжимать из нее доходы. Я не знаю кем, но знаю одно, что в кажущейся хаотической обстановке теперешнего бунта есть и известная последовательность: это уничтожение религии и, я бы сказал, русского духа, в чем бы он ни прояв­лялся.

- Вы говорите серьезно, и я серьезно вам и отвечу, - скрипучим голо­сом сказал Поливанов. - Вы подразумеваете, конечно, масонов. В такое могущество масонских лож я не верю. Поверить в это, значило бы пове­рить в Антихриста и второе пришествие, это значило бы ожидать кончи­ны мира.

- А если это так и есть? - нервно перебил Поливанова Саблин.

- Это не так. Да, тут есть работа интернационала. Нам он кажется та­инственным, потому что у нас самое слово это было запрещено, но мы знаем, что во всемирном братстве народов нет и не может быть ничего худого.

- Такое братство может быть осуществлено только во Христе и через Христа, а теперь идет борьба против Христа. Я смотрю на весь этот пере­ворот иначе - я считаю, что то, что делается в России - это борьба доб­рого начала со злым. Россия оставалась последним местом, где хранилось благочестие и истинная вера, и злое начало, скажу прямо, диавол опол­чился на нее.

- Оставьте, Александр Николаевич, - сказал Поливанов. - Россия с ее сектантством, с ее Распутиными, Варнаввами, Илиодорами, велико­светскими и народными кликушами и изуверами так далека от Христа, как ни одно государство. Почитайте Розанова - более опошлить веру Хри­стианскую, чем сделал это сей православный, трудно. В России вера Хри­стова поругивалась отовсюду, и диавол мог только радоваться. Он пришел на готовое.

- Мне трудно спорить с вами, ваше высокопревосходительство, но, может быть, вы позволите задать вам два вопроса.

- Пожалуйста.

- Что думаете делать вы?

- Сейчас ничего. Сидеть и ждать.

- Что посоветуете вы мне делать?

- Тоже ничего. Я слыхал, что вам дали N-ский кавалерийский корпус. Поезжайте и ничего не делайте. Предоставьте демократии работать самой. Они скоро убедятся, что у них ничего не выходит, и придут сами просить вас помочь. А силою вы ничего не достигнете.

- А если поздно будет?

- Россия так могущественна, что поздно никогда не будет.

- А (я) боюсь, что она сгорит, как горит в жаркий летний день громадное село. В несколько часов остаются только печи и трубы, да обуглившиеся деревья.

Поливанов пожал плечами и ничего не сказал. Саблин встал и сталпрощаться.

XXVI

Саблин поехал к Обленисимову. Этот визит давно лежал на его сове­сти. Обленисимова он застал за укладкой вещей. Квартира его в особняке на Сергиевской была почти пустая. Той ценной мебели "Буль и Маркетери", которую Обленисимов собирал всю жизнь, не было. Комнаты стояли грязные и опустошенные. Обленисимов в кабинете был занят укладкой двух порыжелых чемоданов.

- А, Саша, - завопил он, простирая свои объятия, - здравствуй! Ка­кими судьбами в наш бедлам?

- Бедлам? - сказал Саблин, - давно ли вы, дядюшка, раскатывали на автомобилях и говорили речи толпе, поздравляя с самой великой и без­кровной революцией?

Дядюшка хитро посмотрел на племянника и рассмеялся, широким громким хохотом потрясая стены пустого кабинета.

- Давно ли? Видишь? И бороду обрил и усы остриг. Из русского бари­на актером стал. Осёл я был, Саша. Патентованный осёл. Нет, милый друг, в эту самую матушку Русь ты меня теперь и калачом не заманишь. Ну ее в болото! Помнишь мою бобровую шубу? Ау! Краса и гордость революции - матросы, взяли. Да... Ездили, ездили они со мною на грузовике по городу, говорил я речи, это было в те дни, когда мы верили, что к небу тянемся, а как подъехали к дому, так и говорят: "Ну, товарищ, снимайте шубу". - "Как? - говорю я, - почему?" - "А потому - говорят, - что пожевал да и за щеку, поносил и довольно". - И сняли. Я думал, - шутят. Отнимать стал. Винтовками пригрозили и скверными словами обложили. Вот тебе и революция! Я потом узнал, что они со мною еще милостиво поступили. Ахлестыщева помнишь, старика? Из клуба, с заседания партии шел но­чью. Солдаты остановили. Догола хотели раздеть. Насилу умолил хоть бе­лье оставить. Так в одном белье два квартала и шел. Простудился бедняга, слег, до сих пор не может оправиться. Подумай, в марте месяце, по Морской в одних чулках. Ужасно. Жаловаться поехал. В комиссариате уйма народа. Комиссар, интеллигентный еврей, выслушал, сочувствует, а кру­гом милицейские смеются. Да... Натворили.

- А ведь вы были рады, дядюшка?

- И не говори. Стыдно вспомнить. Что мы потеряли! Ах, что мы потеряли! Стою я вчера на Сенной в хлебной очереди. Ты, Саша, этого не знаешь. Ты старорежимный генерал. Твой Тимофей тебя ругает, а боится, Авдотья Марковна о тебе, как родная, печется, Петров у тебя на посыл­ках, а я революционный вождь, так полную чашу пью этой самой револю­ции. И в очередях стою, чуть что полов сам не мою. Домом правит швейцар, и подлец оказался первостепенный. Ну, да дом больше не мой.

- Как не ваш?

- Продал Саша! Ау - никакой собственности! Ты слыхал: собствен­ность есть кража. Это я, понимаешь, я тогда на автомобиле в угоду толпе изрекал, в тот самый день, как шубу мою социализнули! Да. Продал. Все по форме, и деньги в Шведском банке, самыми настоящими кронами и с королевской короной на бумажке, так-то оно, под королем, вернее. Если бы было время, я бы какого-нибудь неограниченного монарха отыскал и туда бы деньги и поместил. Да. О чем, бишь, я. Да, так стою в очереди. А старушка сзади меня в платке и так себе, паршивая совсем старушонка заговорила о том, что при царе было лучше. А милицейский, - я его знаю, сын дворника нашего, реального шесть классов одолеть не мог, в мили­цию теперь поступил и говорит: "Да ведь царь-то у нас был дурачок!" А старушка как взъелась на него, да как крикнет: "Верное твое слово, фара­он несчастный, царь-то был дурачок, да ситный стоил пятачок, а теперь, поди, укуси-ка этого самого ситного". Вот тебе и старушка! Милицейский хотел ее в комиссариат тащить, попросту в участок, - вся очередь за нее. Бунт был. Как кричали! И все за царя. При нем, мол, лучше было!

- Куда же вы, дядюшка?

- За границу, Саша. Все обратил в деньги. Спасское мое в Швейцар­ском банке в франках лежит. Дом в шведских кронах, движимое, до кол­лекций фарфора включительно, через одного доброго человека на испан­ские песеты устроил. Теперь везу с собою маленькую коллекцию миниа­тюр, мне по знакомству передали из одного дворца... Ты не думай... Я сохраню, сохраню... А в Россию только тогда пожалую, когда верный че­ловек ко мне придет и скажет, что в России все по-старому. Да и того до­прашивать буду: "Жандармы стоят?" - "Стоят" - "Ваше превосходитель­ство" говорят? - "Говорят". Да такие, как, помнишь, у тебя вахмистр был Иван Карпович. Где он?

- Убит.

- Царство ему небесное. Этот не поддался бы. А помнишь, Бондырев, ты его ко мне курьером устроил. Он где?

- Убит.

- Гм... Гм... Нехорошо, Саша. Все лучшие люди. А Ротбек, твой при­ятель? Такой милый, непосредственный, он бы не допустил.

- Убит.

- А Карпов? Ты как-то рассказывал, влюблен в великую княжну Тать­яну Николаевну? Он где?

- Убит.

- Ах, Саша! Что же это? Все честные и чистые русские люди. Что же это?

- Война.

- Да, война... война. Прости, Господи.

- Вы когда же и куда едете, дядя?

- Послезавтра, Саша. В Финляндию, оттуда в Швецию, поживу в Сток­гольме, а там видно будет. Война-то, похоже, насмарку пойдет, так по­смотрю, не то в Париж, не то в Берлин.

- Что же там делать будете?

- Как что? Все наши туда едут. Что делать!?.. Спасать Россию! - тор­жественно воскликнул Обленисимов.

- Из-за границы? От чужих людей спасать Россию. Губить ее, дядя, не нужно было, - с глубокой горечью проговорил Саблин.

- Ну, уж молчи! Молчи!.. А ты куда? Ты что надумал? Ужели здесь оста­нешься?

- Останусь. Это мой долг. Я завтра еду в Перекалье.

- Это еще где?

- В глуши Пинских болот.

- Ты герой, Саша! Герой! Храни тебя Господь. Дай я перекрещу тебя. Обленисимов облобызал Саблина, его глаза были полны слез.

С чувством горького недоумения выходил Саблин из особняка Обленисимова. Швейцар уже без ливреи, в пиджаке, надев очки, читал газету. Он не шевельнулся, когда Саблин подошел к вешалке.

- Пальто подай! Не видишь! - сердито крикнул Саблин. Швейцар бросился подавать ему пальто и проводил Саблина низкими поклонами.

"Все они такие, - гадливо пожимаясь, думал Саблин, - ждут окрика и повинуются ему. Взбунтовавшиеся рабы!.. Только кто-то теперь крикнет и что? Рабы!.. Slaves-Иsclaves (*-Славяне - рабы). Странно, на всех языках и корень один и тот же... Господи, что же это такое!"

И опустив голову, Саблин шел и все поеживался от какого-то неприят­ного чувства.

XXVII

С середины мая Саблин поселился в помещичьем доме в Перекальи, где стал штаб его корпуса. Штаб был небольшой. Начальник шта­ба, генерал Заболоцкий, объявил себя сторонником революции и рес­публиканцем, организовывал комитеты из штабных команд и целыми днями беседовал с ними на политические темы. Он создавал для теле­графистов, мотоциклистов и конвойного эскадрона народный университет и собирался развивать хмурую толпу грызущих семечки солдат. Штаб-офицер Гарпищенко был озабочен украинизацией корпуса и вел тайные переговоры о создании особых украинских полков, на что свы­ше было полное сочувствие. Адъютант Своевольский, сангвиник лет тридцати, с шайкой удальцов мотоциклетной команды, пользуясь свободами, совращал девиц соседнего села, и Саблин его почти никогда не видал. Старший врач Беневоленский, толстый, спокойный человек, с лицом скопца, открыто сказал, что он никакой революции не при­знает, что Государь не имел никакого права отрекаться, что раз он миропомазан, то благодать Божия остается на нем, но подавленный общею ненавистью к "царскому режиму", Беневоленский молчал и пил по пяти самоваров чая в день. Ординарцы, - один, славный юноша из кадет, смотрел на Саблина глазами преданной собаки и все, казалось, ожидал, когда он ему прикажет совершить какой-либо великий подвиг и умереть, другой, убежденный демократ, ходил неуклюжими шагами и говорил грубым голосом. Первый при встрече неизменно становился во фронт, второй старался не замечать Саблина и вовсе не отдавал ем чести.

Ознакомившись с полками и с полковыми командирами, Саблин убедился, что заниматься чем бы то ни было, было нельзя. Люди отказыва­лись даже чистить лошадей и с трудом соглашались кормить их. Офицеру были поставлены на товарищескую ногу и не имели никакого влияния на людей. Солдаты требовали, чтобы офицеры ходили с ними в кухни и вы­страивались с котелками в очередь для получения пищи. Только эскадрон­ным командирам разрешалось обедать у себя. Солдаты жили в одних ха­тах с офицерами и ни на минуту не оставляли их одних. Им было внушено, что офицеры кавалерии - самые опасные враги революции, и за офицерами следили вовсю. Вместо прежнего войскового уклада жизни явочным порядком солдатами был проведен свой уклад, который сводил­ся к тому, чтобы ничего не делать. Полковые хозяйственные суммы, до­стигавшие значительной цифры и составлявшие основу благополучия пол­ков, были расхищены солдатами и поделены между собою. Части жили по инерции. Были случаи, пока еще единичные, продажи казенных лошадей каким-то еврейчикам, которые, говорят, ухитрялись переправлять их нем­цам. Корпус стоял в тылу, ничего не делал и быстро разлагался. Саблин с грустью убедился, что ничего сделать нельзя. Он донес по команде о со­стоянии корпуса и получил указание действовать через комитеты. А ко­митеты всецело поддерживали этот новый строй ничегонеделанья, долго­го сна, пьянства и картежной игры. Во многих полках были устроены сол­датами аппараты для приготовления водки-самогонки.

Саблин поехал с докладом в штаб армии. Армией командовал Репнин. Саблин нашел старого Репнина в маленьком домике, окруженном целым рядом казачьих постов. Он не дослушал Саблина.

- Милый друг, - сказал он ему, - благодари Бога, что ты живешь и можешь жить, как хочешь. Я сижу и ожидаю каждый день, что меня аре­стуют свои же солдаты. Вся надежда на казаков, но и они надежны лишь "постольку - поскольку". Живи и жди!

- Чего ждать?

- Чуда.

Да, только чудо могло изменить этот новый порядок службы под крас­ными знаменами!

Саблин замкнулся в своей комнате. Единственным развлечением его была верховая езда, но и та была отравлена.

Счастья больше на военной службе не было. Вопреки уверению графа Л. Н. Толстого, что "ежели бы мог человек найти состояние, в котором бы он, будучи праздным, чувствовал себя полезным и исполняющим свой долг, он бы нашел одну сторону первобытного блаженства. И таким состоянием обязательной и безупречной праздности пользуется целое со­словие - сословие военное. В этой-то обязательной и безупречной празд­ности состояла и будет состоять главная привлекательность военной служ­бы" (* Гр. Толстой Л. Н. Война и мир. Роман. Том II, часть IV. Глава 1) , вопреки этому уверению Толстого, именно теперь, когда Саблин и все окружающие его были, безусловно, праздны, они не были счастливы.

Саблин уже знал, что счастье не в праздности, а в творчестве, и он нашел это счастье и на военной службе. Готовил ли он караул во Дворец, занимался ли, уча эскадрон в ожидании смотра, учил ли новобранцев, - он творил и он был счастлив. Его радовало, когда неуклюжие, серые и сла­бые физически люди под влиянием занятий гимнастикой, на полуфунто­вой порции мяса, на каше, щах и хлебе до отвала становились сильными, ловкими и смелыми. Он чувствовал, что это он их создал такими. Сабли­на радовало, когда из ко всему равнодушных полусонных парней, не понимавших даже слова "Россия", образовывались люди, обожавшие Государя, любившие в Россию и гордые полковым мундиром. Слышал ли он в толпе похвалы своему полку, бравому виду людей - Саблин был счаст­лив: это он сделал людей такими. Потрясался ли воздух от могучего взлета лихой солдатской песни, свистал в ней молодецким посвистом свистальщик, бил бубен, звенел треугольник - это он, Саблин, научил их этим хорошим песням, и он был счастлив. Праздности не было. Даже в самое безпутное время до японской войны, время веселое и безпечное, Саблин был занят так, как редкий рабочий бывает занят. Бывало в три, в четыре часа утра он вернется с вечера или бала, после ужина со многими бокалами вина, а в шесть часов мутно горят в манеже круглые электрические фонари, и надо быть на езде. Там пьяный Ротбек крепится и не может сдер­жать улыбки на своих пухлых щеках, там Гриценко звонко ругается, там вахмистр говорит что-то солидным басом. С езды - на пеший строй, с пешего строя - на гимнастику, на словесность, на занятия с разведчика­ми, - только поспевай. Военная жизнь часто была безпутная, наружно безцельная, но бездельной она не была никогда.

Счастье военной службы состояло в творчестве, с одной стороны, с другой - в постоянном общении с природой, людьми и лошадьми, поче­му и служба в кавалерии давала более счастья и удовлетворения, нежели служба в пехоте. Для любителя верховой езды, спорта и лошадей удоволь­ствие службы в кавалерии увеличивалось возможностью иметь и отлично содержать лошадей. Наконец, во время войны прибавлялось ко всему это­му ни с чем не сравнимое счастье победы и славы, которое заставляло все забывать: и гибель друзей и боль ран, и близость самой смерти.

В Перекальи Саблин понял, что после революции невежественными руками штатских людей, взявшихся вести военное дело, все это было унич­тожено. На фронте было ясно, что война кончена. Можно было говорить какие угодно пышные речи о проливах и о продолжении войны в полном согласии с союзниками в Петербурге, эти речи не находили никакого от­клика на позиции, где прочно была усвоена мысль: "Мир без аннексий и контрибуций". Таким образом, не только нельзя было рассчитывать вкусить снова величайшего счастья победы и славы, но надлежало готовиться к страшному позору поражений, к ужасу бегства, насилия солдатами и плена.

Не осталось возможности и творить что бы то ни было. Достаточно было, чтобы что-либо исходило от генерала, командира корпуса или на­чальника дивизии, чтобы это отметалось солдатами с полным пренебре­жением. Многие генералы в эти дни пошли по пути угождения и заискивания перед солдатами, чтобы вернуть их доверие - Саблин не мог пойти по этому пути и работать во вред службе.

Власти, блеска военной службы, пышности титулов, красоты обрядов, выноса знамен, отдания чести, общей молитвы, дружного пения общих спортивных игр не стало. Все стало серо, скучно, линяло и некрасиво. Вместо любви и веры друг в друга встала взаимная ненависть недоверие. Офицеры, за редким исключением, ненавидели и боялись своих солдат, солдаты ненавидели офицеров и следили за ними, шпионя через вестовых, подслушивая и подглядывая за всеми поступками офицеров.

Оставались одни животные - лошади, на которых не могла, казалось бы, отразиться своим смертоносным влиянием революция. Их добрый характер, их ласка, их любовь к природе и своему хозяину должны были бы остаться неизменными. Но революция задела и их.

У Саблина были две чудные кобылы. Прелестный гунтер Леда, служив­шая ему уже восьмой год, носившая его в атаку и разделившая с ним всю славу его воинских подвигов. Часто Саблин, ездя на ней, думая о ней, за­бывал, что Леда животное. Она была членом семьи, другом, понимающим все изгибы душевных переживаний Саблина. Саблин холил ее и ласкал. В тяжелые дни походной жизни он лучше отказывал себе в прочной крыше, но Леду помещал всегда хорошо.

Другая лошадь, чистокровная кобыла Диана, была та самая, на кото­рой был убит его сын. С нею тоже было связано немало трогательных и славных воспоминаний. Нервная, чуткая Диана признавала только свое­го хозяина. Его она не кусала, не грозила ударить, для остальных она каза­лась злой и неприятной лошадью.

Они обе всегда были так чисто содержаны, что всякое прикосновение к их тонкой, блестящей шелковистой шерсти вызывало удовольствие и радость.

Для ухода за ними у Саблина было два вестовых - Заикин и Ферапон­тов. Заикин служил с Саблиным еще в нашем полку и ходил с ним в атаку на батарею, он был очевидцем всех подвигов Саблина и обожал его. Фе­рапонтов был взят из того гусарского полка, который Саблин получил после своего ранения. Он тоже любил своего генерала. Все их время про­ходило в заботе и холе данных на их попечение лошадей.

Теперь в Перекальи, если Саблин входил на конюшню, когда Заикин и Ферапонтов были одни, они вставали перед ним, называли его "ваше пре­восходительство", доставали хлеб и сахар для лошадей и вместе с Сабли­ным любовались лошадьми и осыпали их ласковыми именами. Но часто у них бывали гости. Какие-то пехотные солдаты, солдаты штабных команд. Они о чем-то шептались. При входе Саблина Заикин и Ферапонтов делали вид, что не замечают своего генерала, и не вставали перед ним. Если Саблин подзывал их, то они отвечали хмуро, недовольно, грубо кричали на лошадей и норовили их толкнуть. Им было совестно при других быть вежливыми и ласковыми к Саблину, которого они любили и которому были многим обязаны.

Лошади уже не были так тщательно вычищены. Иногда Саблин нахо­дил на их теле маленькие ранки.

- Это что такое? - спрашивал он.

- Так очерябалась, должно быть, обо что-то, - отвечал вестовой.

Но раньше этого не было. Раньше и Заикин и Ферапонтов тщательно удаляли из сарая, где ставили лошадей, все то, о что лошади могли поранить себя.

На проездке - Саблин почти всегда ездил один - он мысленно беседовал с лошадьми и ему казалось, что так же тихо, молчаливо лошади отвечали на его мысли. И ему казалось, что лошади жаловались ему на перемену к ним отношения вестовых, жаловались на то, что не видят больше полков в сборе и не скачут все вместе в победные атаки. Саблин изливал им свое горе, и они понимали его.

Утром Саблин ездил нервную Диану, вечером перед закатом - спокой­ную, понимающую его с полуслова Леду. Как ни старался Саблин выби­рать такие места для прогулок, где бы не было солдат, он часто встречал группы по пять, по шесть человек. Солдаты ехали на худых, нечищеных заброшенных лошадях, ехали на гулянье, куда-либо в деревню, играть в карты, пить самогонку. Иногда они отдавали честь Саблину, иногда кла­нялись ему, иногда отворачивались. Всеми силами они старались себе при­дать не солдатский вид.

Саблин видел солдат в огородах, копающих картофель, под осень во фруктовых садах, в лесах с винтовками, охотящихся на коз и зайцев, всю­ду они распоряжались чужим добром, как своим, везде их проклинали крестьяне. Саблин ничего не мог сделать. В одном месте в деревне он разогнал солдат, тащивших сопротивлявшуюся девушку, и пригрозил им су­дом. Но, когда он отъехал на полверсты, из деревни раздалось три выстрела и три пули просвистело подле Саблина. Что мог сделать Саблин против солдат, которые могли стрелять по нему и оставаться безнаказанными?

Прогулки были отравлены.

Серо, скучно и уныло тянулось время Саблина в ожидании чего-то, что должно было случиться. Что? Саблин не знал. Учредительное Собра­ние? Он в него не верил. При той запуганности интеллигенции и обыва­теля, страхе перед обнаглевшей солдатней, - что могло сделать и как мог­ло собраться Учредительное Собрание?

Саблин, как и все в эти дни, ждал чуда или, проводя аналогию с французской революцией, ждал Наполеона.

XXVIII

Во второй половине августа к Саблину приехал из Петербурга его быв­ший шофер Петров и привез ему большой пакет от Тани. Когда Саблин посмотрел на толстый конверт, надписанный рукою, так похожею на почерк покойной Веры Константиновны, его сердце дрогнуло от недоброго предчувствия. Он отослал Петрова и, оставшись один, распечатал пакет. И опять, как тогда, выпали листки с номерами страниц, покрытые крупными буквами нервного, торопливого почерка. С притихшим сердцем, с напряженными мыслями подобрал эти листки Саблин и стал читать. Какой еще удар маленькими слабыми, детскими ручонками наносила ему его Таня - последнее дорогое существо, остававшееся ему в этой жизни?

"Папа, - писала ему Таня, - милый, дорогой славный мой папа! Папа, гордость моя! Честный папа, у меня потребность написать тебе, потому что тебя я люблю и уважаю безпредельно, и знаю, что ты поймешь меня не осудишь, и только похвалишь.

Ты знаешь, папа, из моего предыдущего письма, что Ника и Павлик Полежаевы сделали попытку освободить его, и эта попытка им не удалась. Они до поры до времени принуждены скрываться и находятся в очень на­дежном месте. Петров тебе все подробно расскажет.

31 июля их увезли в Тобольск. С ними поехали Нагорный, Жильяр Гибс, доктор Боткин, гоф-лектриса Шнейдер, Гендрикова, князь Долго­рукий, Деревенько с сыном Колей, Клавдия Михайловна Битнер и кое-кто из прислуги.

Сестра Валентина получила оттуда письмо от Ольги Николаевны и, представь как трогательно, она, зная, как у нас тяжело со съестными припаса­ми, послала сестре Валентине полендвицу, ветчину и еще что-то. Сестра Валентина плакала, читая мне ее письмо. Святая женщина сестра Валенти­на, святые, святые они все, а мы все негодные, проклятущие, что не могли их отстоять. Ах, какие мы нехорошие, папа! Нам всем, женщинам русским, следовало соединиться и идти требовать у Временного правительства их освобождения. Мы не сделали этого. Ах, папа! Какие мы подлые!

Доехали они благополучно. Со станции Тюмень ехали на пароходе "Русь", а лица свиты на пароходе "Кормилец". Папа, пойми, "Русь" отво­зила своего Царя в заточение и ссылку! Я плакала и негодовала, читая это. В Тобольск они прибыли 6-го августа в 4 часа дня. Дом был не готов, и они до 13 августа жили на пароходе.

13 августа А. Ф. в экипаже с Татьяной Николаевной, остальные пеш­ком прошли в свой дом. Дом этот раньше был домом Тобольского губер­натора. Он каменный, двухэтажный. По иронии судьбы он находится на "улице свободы". Устроились они в этом доме хорошо, но, конечно, не так, как нужно и не так, как они привыкли. Свита живет рядом, в доме Корнилова.

Они устроили свой день так, чтобы все время быть занятыми. Государь с Ольгой Николаевной пьет чай в своем кабинете, А. Ф. пьет кофе в по­стели, остальные в столовой. До 11-ти Государь пишет в своем кабинете, после 11-ти он идет заниматься физическим трудом, к которому он при­вык и который он любит. Он пилит дрова и строит площадку над оранже­реей и лестницу. У детей до 11 часов идут уроки. В час дня завтрак, после завтрака до 4-х все гуляют по саду. В 5 часов чай. После чая занимаются играми, а потом уроками. В 8 часов вечера обед, после обеда чаще всего они собираются все вместе, и Государь читает вслух. В 11 часов пьют чай в гостиной, а потом идут спать. Как видишь, они старались устроить свою жизнь так, как она была в Царском Селе. А. Ф. чувствует себя очень пло­хо. Ее сердце болит. Она целыми днями сидит у себя и занимается рисованием или рукоделием. Обед им готовит повар. За завтраком и обедом по­дают суп, мясо, рыбу и кофе.

Государь преподает Наследнику историю. А. Ф. - всем детям богосло­вие и немецкий язык, русский язык преподает К. М. Битнер, Жильяр - французский язык, Гибс - английский.

Жизнь идет ровно и спокойно. Жители относятся хорошо и, если увидят кого-либо в окне, то кланяются, а иные осеняют себя крестным знамением.

Ах, папа, что же это сделалось с русскими людьми, ведь не хотят же они чтобы их Царь жил в ссылке, как преступник, а вот молчат, и покорились... Кому? Кому? Кому, папа!

Они ходят в церковь Благовещения к ранней обедне, к ним приехал их духовник, отец Александр Васильев, и он служит в церкви.

Папа, все это хорошо, когда пишешь, но когда поймешь, душою пой­мешь, что это такое, то ведь иного слова не придумаешь, как тихий ужас. Они живут в ожидании чего-то, чего-то страшного, что должно совершить­ся. Ах папа, прочитав это письмо, я стала сама не своя. Я пошла к Рите Дурново. Ты ее знаешь. У ней над постелью всегда была надпись: "До из­дыхания предана моему Государю". Мы плакали вместе, и мы решили ехать туда, чтобы быть подле, чтобы спасти в нужную минуту и увезти. Я еду сейчас, Рита, у которой большие связи, остается пока здесь, чтобы проповедовать спасение Государя и организовать помощь.

Папа, ты меня поймешь и не осудишь. Я продала все мои бриллианты, меха и платья, я продала все, что имела, я оделась в платье простой кре­стьянки, которое купила в Перелесине у той девушки, которая носит По­лежаевым молоко, я три дня изучала ее манеры, и завтра утром я еду, что­бы быть ближе к ним. У меня ее паспорт. Я, папа, теперь Татьяна Шагина, крестьянка Царскосельского уезда, деревни Перелесино... Папа, сестра Валентина говорит, что это подвиг. Нет, папа, это мой долг. О, только бы помочь им! Хотя бы подойти когда-нибудь на ранней обедне и шепнуть им: "Мы не забыли вас! Мы думаем о вас, мы - Россия!.." Папа, рассеять их безнадежные думы, уничтожить этот тихий ужас размеренного суще­ствования. Папа! Благослови меня и помолись за меня. Это мой долг. Креп­ко, крепко целую тебя и знаю, что ты, мой благородный, мой честный папа, поступил бы на моем месте точно также. Твоя маленькая Таня..."

"Великая моя Таня, - подумал Саблин. - Так вот как кровь Саблиных платит своей императрице за то страшное оскорбление, которое ей нане­сено. Призрак Веры не остановил Тани, бледная рука безвременно скон­чавшейся ее матери не поманила ее в мой запертый кабинет, не вскрыла ящик и не дала прочесть те самые записки, которые положат со мною в гроб.

Да разве хотела мстить императрице моя Вера? Она и в могилу унесла трогательное преклонение перед святыми для нее именами Богом пома­занных Царя и Царицы.

Великая моя Таня! Да хранит тебя Господь в твоем подвиге. Но что сделаешь ты, сама слабая и сама неопытная?

А я? Что мне осталось? Ждать случая?"

- Нет, - громко ответил сам себе Саблин, вставая, - готовить этот случай. Бороться и победить!

XXIX

Несколько дней спустя Саблин взял отпуск на две недели и поехал в Петербург. Он хотел присмотреться и продумать, что надо делать. Мос­ковское Государственное совещание взвинтило его нервы и возбудило в нем надежды. Саблин знал из газет, как принимали общество и народ верховного главнокомандующего Лавра Георгиевича Корнилова, как он про­езжал сквозь многотысячную толпу, окруженный декоративным экзоти­ческим конвоем Текинского полка, как с автомобиля он говорил притих­шей толпе громовую речь о необходимости порядка, и дисциплины. Саблин читал серьезную, нескладно прочтенную речь первого выборного Донского Атамана Алексея Максимовича Каледина, говорившего о том же от имени всего Донского казачества, там же выступал начальник шта­ба верховного главнокомандующего Михаил Васильевич Алексеев и все говорили, не скрывая ни от народа, ни от врага, который через своих аген­тов слушал их, об одном: о том, что армия погибла и нужны чрезвычай­ные меры для того, чтобы вернуть ту мощь и силу, которую она имела под двуглавым орлом. На этом совещании коротко, едко, остроумно, с ухватками демагога, сказал сильную речь казак-социалист Павел Михайлович Агеев, еще более поднявший патриотическое настроение совещания. В громадном зале Большого Московского театра сидели представители всех фронтов, сидели в грязных рубахах те самые, кто продавал пулеметы за бутылку немецкого рома, кто запрещал своей артиллерии стрелять, кто братался во время войны с врагом. Иногда они пытались кричать с мест: "Неправда!" - но их никто не поддерживал, и шла речь за речью, как страшный обвинительный акт, как слово прокурора над краснознаменной армией. Бледно и устало говорил Керенский, и слово его уже не было словом защиты, но продолжением того же обвинения. Московское сове­щание не дало никаких постановлений. Оно поговорило и разъехалось, ничего не сделав. Но зародились в обществе надежды на то, что спаситель России, Наполеон русской революции явился, и таковым называли Кор­нилова.

Все в нем манило воображение русского обывателя. Даже то, что он не был чисто русским, что он был полукиргизом, влекло к нему. Тоже Корсиканец своего рода. Ex oriente lux! (*-Свет с востока) Сын простого казака, он отлич­но учился в корпусе, блестяще кончил академию, путешествовал по Памирам, во время войны был взят австрийцами в плен, и легендарно, фан­тастично бежал из плена, - это как-то походило на Арколе, Египет и чуму, которые предшествовали Наполеону. Он был любим Петербургским гарнизоном - толпою непокорных хулиганов - все это создавало над Корниловым ореол вождя, и имя его было на устах у всего русского об­щества и всей армии.

Но только говорили о нем разно.

Офицеры и старые боевые солдаты, окуренные порохом побед, обве­янные славою знамен, с любовью говорили о своем "верховном" и ждали восстановления старой дисциплины, старого внутреннего порядка в ар­мии - возрождения самой Армии.

Молодые солдаты, не знавшие муштры, не испытавшие упоения побе­дами, молодые офицеры, видевшие в новых порядках широкие возмож­ности удовлетворить своим крайним честолюбивым стремлениям, гово­рили, пока осторожно и шепотом, что речь Корнилова означает поворот к старому режиму, к офицерской палке, к гнету помещиков и капиталистов, к возвращению проклятого царизма.

Саблин хотел лично проверить слухи, лично узнать, есть ли надежда на то, что армию будут лечить, потому что после того правильного диаг­ноза, который был постановлен на Московском совещании, неизбежным следствием должно быть лечение болезни. Было у Саблина и личное дело, которое он сам себе навязал и исполнить которое ставил вопросом чести. Это обеспечение и устройство судьбы вдовы Козлова и его дочери. Он знал, что она уже бедствовала, что даже той маленькой пенсии, которую выслу­жил ее муж, она не могла добиться у нового правительства, и ее уже гнали из санатория. Саблин решил положить на ее имя значительную сумму де­нег и обеспечить ее при помощи Мацнева.

К нему-то и направился Саблин по приезде в Петербург с именем Кор­нилова на устах и с верою в то, что должна же быть перемена, должен же быть просвет в несчастных злоключениях России.

- Ты думаешь, что Корнилов будет русским Наполеоном, - сказал выслушавший его внимательно и серьезно Мацнев. - Боюсь, что ты оши­баешься. Не на тех нотах и не тем инструментом играет он, на каких нуж­но играть для того, чтобы овладеть умами русского народа. Русский народ имел своих Наполеонов - это Стенька Разин, Кондрашка Булавин и Емелька Пугачев и к ним я бы прибавил еще теперешнюю компанию, буду называть по-современному: Михаил Владимирович Родзянко, Александр Иванович Гучков и Александр Федорович Керенский. Поднимать знамя бунта все равно против кого, - против царя Алексея Михайловича, царя Петра Алексеевича, императрицы Екатерины Алексеевны, императора Николая Александровича, или псевдонимной компании Временного пра­вительства и совета солдатских и рабочих депутатов, - а именно в этом-то последнем и зарыта собака, так надо за это что-нибудь, дорогой мой, и дать. Русский народ за honneur et patrie (* Честь и родину) умирать устал, и его поднять можно только иными лозунгами, и история показала, какими. Лихой атаман Стенька дарил вольности казачьи, бусы - корабли поволжские, царство персидское, Астрахань, княжну персидскую, дарил вкусную лихую жизнь, есть ради чего и помирать. Кондрашка на офицерской палке сыграл. "Вас-де, мол, казаков вольных, в регулярство писать будут, бороды брить и во­лосы стричь вам станут, земли ваши отберут, помещиков-воевод посадят, старую веру уничтожат", - ну и пошло, пошло писать по-хорошему. Емель­ка и того чище придумал. Землю и волю объявил. Золотую грамоту о разделе помещичьей земли с собою возил, крепостным рабам волю даровал, на престоле церковном сидел и кровью упивался, за таким молодцом сто­ило идти: хоть один день - да зато какой - мой! Нынешние бунтовщики против царя - Михаил Владимирович, Александр Иванович и Александр Федорович - буду их называть все-таки по-современному, тоже охулки на руку не положили: свободу народу даровали. Бей офицеров, грабь мир­ных жителей, насилуй женщин и ничто тебе за это не будет, это тоже недурно пущено. Нуда растерялись, энергию-то к грабежу возбудили, раз­бойничьи инстинкты разбудили, а направить-то их по-настоящему и не смогли. Что же, Лавр Георгиевич, я его знаю по Петербургу, хороший, честный генерал, да ведь он опять-таки на бунт идет, на бунт против тех, кто поднял бунт, ну а лозунги-то у него какие? Что он даст? Отдание чести и власть начальникам, а взбунтовавшимся-то рабам что? Смертную казнь "Я за то тебя, детинушка, пожалую, среди поля хоромами высокими, что двумя ли столбами с перекладиною". Так ведь для того-то, чтобы иметь право такими хоромами жаловать, надо Богом венчанным царем быть надо, как Петр, самому головы непокорным стрельцам рубить, надо пло­ты виселицами уставить, да по Дону спустить, да всем этим лично упра­виться, либо надо Суворова иметь, который бы, как борзая собака за вол­ком, за Пугачем гонял, да в клетке его вез. Лавру-то Георгиевичу с чего начать бы пришлось? Кто царя свергал? - Михаил Владимирович! Кто приказ подписывал? - Александр Иванович. Кто армию развратил и го­сподина Ленина, немецкого шпиона, принимал? - Александр Федоро­вич! - Бей их!.. Да, и вот, кровью-то их упившись, может, и можно было бы повернуть по-своему. Так, мол, поступлю со всяким, который, когда я говорю, дыхание не затаит и руку под козырек не возьмет. А что же он: "Я революционер, мол, я с народом", ну, коли с народом, так втыкай штыки в землю, лобызайся с немцем и иди грабить помещика. Нет, Саша, уже ежели ты Наполеона ищешь, так приходи ко мне в семь часов вечера, я тебе покажу Наполеона настоящего, который понимает толк ловли рыбы в мутной воде и знает, что надо делать. Ты вот меня тогда, когда на Распу­тина мы шли, в Понсон де Террайльщине упрекал и Пинкертоном назы­вал, ну а теперь я опять попрошу: приходи-ка ты ко мне в штатском да грязном. У дворника платье возьми, потому что, ежели явишься туда ге­нералом, так, может, и живой не уйдешь. А послушать интересно.

- Куда же ты меня поведешь?

- Туда, где было изящество разврата. Где были ванны из оникса и ноч­ные вазы из севрского фарфора, где был культ женщины, где блистала современная Фрина, красивая лишь потому, что умела обожествить каж­дый уголок своего тела и из каждого естественного акта сделать священ­ное таинство, которая цинизм довела до красоты и так пропиталась фимиамом, что и сама сделалась неземною. Туда, где обнажение тела не было оголением, но сверкающей наготой божества.

- Интересно.

- Было - да. Очень. При всем своем равнодушии к женской красоте и женщинам я понимал ее и тех, кто был при ней. Теперь ты увидишь нечто другое. Придешь?

- Приду.

XXX

Ясное августовское небо темнело. Последние багряные лучи заходя­щего солнца горели на стеклах окон, точно пожар занимался в домах. Нева темнела под высоким Троицким мостом, и яркою синевою вспыхивал за нею купол белой мечети. Тенистые липы Александровского парка, чуть тронутые желтизною, с каждой минутой теряли краски и очертания, сли­ваясь в густую массу, сквозь которую кое-где просвечивало алое небо. На востоке уже загорелась вечерняя звезда, и небо оттуда заливалось фиолетом, постепенно поднимавшимся кверху. Священная тайна совершалась и темная ночь сменяла день.

Разом вспыхнули фонари по всему Каменноостровскому проспекту, и как будто яснее стал гул трамваев, щелканье копыт по торцу и частые гуд­ки моторов. Толпа стремилась в оба конца - к островам и с островов, она расплывалась по Троицкой площади, заполняла ее, толпилась у ветхого крылечка Троицкой церкви, той самой, где Сенат Российский венчал им­ператора Петра именем Великого и "отца отечества".

Осенний холодок тянул от пустынной Невы. Пахло сыростью, прелым листом, конским навозом, пахло керосином, пахло осенью шумного города.

В цветниках вдоль проспекта, против памятника великому матросу, положившему жизнь свою за честь Андреевского флага и за славу России, цвели пестрые астры и лиловые гелиотропы, и вдоль зеленого газона мох­натым узором переплеталась голубая лобеллия с коричневыми и желты­ми листочками декоративных травок.

Против мраморного особняка Кшесинской, с балконом в помпейском стиле, стоял густою стеною народ. Люди ввалились на газоны, на цветни­ки, топтали их своими сапогами, мяли порыжевшие темные кусты сире­ни и голубые молоденькие американские елки.

Матросы в открытых синих и белых матросках, из которых упрямо выдавались чисто вымытые, не тронутые загаром шеи, с широко обна­женною грудью, в цепочках с камнями, с татуированными руками с изо­бражением якорей, змей и драконов, солдаты в серых рубахах и таких же штанах, в башмаках с обмотками, в фуражках, заломленных на затылок, с клоками подвитых волос, спускавшихся на лоб, казаки в изящных френ­чах и синих галифе с таким широким алым лампасом, что издали они ка­зались красными, молодые офицеры, одетые также, как и солдаты, и об­нимавшие за шею солдат, стояли вперемежку с пестро, крикливо одетыми женщинами, молодыми, красивыми, со смелыми, жадными лицами.

Среди преобладающей серой массы солдат и офицеров видны были темные поношенные пиджаки рабочих и молодых людей интеллигентно­го вида, легкое пальто любопытствующего интеллигента, поднявшегося на цыпочки и жадно с полуоткрытым ртом глядящего поверх голов толпы, барышни, подростки, гимназисты, студенты, священник в рясе, ку­пец, солидный господин. В эту толпу протискались в девятом часу вечера Мацнев, одетый каким-то апашем, в широкополой шляпе, стареньком пиджаке и пледе, накинутом на плечи, и Саблин в шоферской куртке Пет­рова, в шоферской шапке, с независимым видом знающего себе цену "то­варища".

Впереди над толпою вспыхнуло и погасло красное пламя, точно про­бовали красные лампочки электричества или зажгли бенгальский огонь.

- Значит, опять анархисты будут свою лекцию показывать, - сказал солдат, стоявший впереди Саблина.

- Не анархисты, а коммунисты, это различать надо, - поправил его сосед.

- Ленин будет говорить, сам Ленин, - сказал широкоплечий красавец, матрос гвардейского экипажа, стоявший в первом ряду.

Мацнев, увлекая за собою за руку Саблина, протискался к нему и спросил у него:

- Скажите, товарищ, кто же будет этот Ленин?

- Ленин? Вы разве не слыхали? Даже и в газетах писано. Ленин - Немецкий шпион. Он приехал из Германии в запломбированном вагоне для того, чтобы помогать немцам. Читал я, что он семьдесят мильонов полу­чил на это дело от немцев.

- И что же? Позволяют ему?

Матрос покосился на Мацнева.

- А почему нет? Теперь свобода. Каждый может. А ты рассуждай и сво­им умом доходи, что правильно, и что нет. Никаких тайных договоров царской дипломатии.

- Но все-таки, товарищ, идет война, и приезжает из вражеской земли человек, получивший деньги. Ведь раньше за шпионство и предательство вешали.

- Так это, - вмешался в разговор молодой солдат в рубашке без по­гон, лущивший семечки, - при старом режиме так было, когда, значит, насилие всякое и смертная там казнь, а нонче - свобода. Сказывают: он правильно говорит про все и про войну правильно. А что шпион он или нет, так это доказать надо. Может, нарочно, обманывают людей, потому что он из народа и за народные права стоит. А вы кто такой будете?

Мацнев ничего не ответил.

Красные лампочки вспыхнули на балконе дома Кшесинской и освети­ли балкон, затянутый красным кумачом. Громадные красные флаги тихо реяли подле него. Ночь уже спустилась на землю, закат догорел, было тем­но, и в этой темноте кровавой нишей горел балкон дома Кшесинской.

На балкон из внутренних дверей вышла группа оживленно болтающей молодежи. Одетые кто в пиджак, кто в солдатскую рубаху, они все имели на груди громадные красные банты с лентами до самого пояса. Они име­ли вид людей, только что хорошо пообедавших и выпивших. Среди них выделялся худощавый человек с типичным еврейским лицом, с неровны­ми приподнятыми бровями, с усами и маленькой мефистофельскою бо­родкой, в пенсне. Он выдвинулся несколько вперед и гордо стал, скрес­тив руки на груди.

- Троцкий!.. Троцкий!.. - пронеслось по толпе.

- И, почитай, все жиды, - сказал кто-то простодушно.

- Жиды - те же люди, - ответили из толпы.

- Поумней многих русских будут.

В группе, стоявшей на балконе, произошло почтительное движение, и через нее вперед к самой балюстраде балкона вышел небольшой, нескладно сложенный человек.

- Ленин! Вот он Ленин! - раздалось в толпе.

- Я тебе, Дженька, прямо говорю, - услышал Саблин сзади себя не­громкий голос, - русского человека огорошить надо. Помнишь, я насчет Казанской иконы и Серафима Саровского говорил. Так вот и Ленин. Нате, мол, из Германии приехал, все знают, что я шпион и деньги за это полу­чил, а вот, видите, говорю с вами и учу вас. Наглость без меры. Это русский народ любит, за таким обязательно пойдет.

XXXI

у Ленина были коротенькие ножки и длинное туловище с ясно обо­значенным круглым животом. Он был одет в простую тройку с красными бантами, от красного освещения казавшуюся красной. Большая голова с маленьким некрасивым лицом сидела на короткой шее. Через всю голову шла самая обыкновенная лысина. Маленькие косые глаза, над которыми подымались тонкие брови, смотрели весело. Неправильный плоский нос, ощипанные усы и крошечная бородка клинушком под длинным плотояд­ным ртом - все было типичным лицом интеллигента, какого-нибудь бухгалтера, учителя, банковского чиновника. Ничего в нем не было от наро­да, ничего русского и тем более ничего наполеоновского. В лице Ленина Саблин подметил черты ненормальности, временами чисто идиотская безсмысленная улыбка кривила его полные, одутловатые, опухшие щеки. Это был урод в полном смысле слова, продукт вырождения умственной не по разуму работы, сытой, спокойной, неподвижной жизни философа.

Он пододвинулся к самой балюстраде, обтянутой красным, оперся на нее руками и долго молча смотрел на толпу.

- Вся власть советам! - сказал он наконец и начал говорить. Говорил он нескладно, с некрасивой дикцией, короткими фразами, часто повто­ряясь, и у Саблина создавалось впечатление, как будто этот маленький человек с упорством идиота огромным молотом вколачивал в мозги слу­шавших его людей свои дерзкие преступно-простые мысли.

- Вся власть советам, - повторил Ленин, - потому что это подлин­ная народная власть. Власть неимущим, власть бедным, власть пролета­риату. Капиталисты веками гнали народ, пили народную кровь. То, что принадлежит им, - не их, а взято ими у других. Тот, кто имеет, - тот украл. Собственность - кража. Правда наступит на земле тогда, когда ни у кого ничего не будет, но все будет у всех, а потому тот, кто берет, делает пра­вильно, потому что берет награбленное. Грабь награбленное, а потом раз­беремся, - вот в чем углубление революции.

Толпа слушала, затаив дыхание. Солдат, лущивший рядом с Саблиным семечки, так и застыл с не выплюнутой шелухой и не сводил глаз с лица Ленина.

- Нам надо, - продолжал Ленин, - сбросить старое белье, название социал-демократов и вместо прогнившей социал-демократии создать но­вую социалистическую организацию коммунистов... Одно из двух - или буржуазия, или советы - тип государства, который выдвинут революцией, или реформистская демократия при капиталистическом министерстве, или захват власти целиком, на который наша партия готова... Наша программа? - Опубликуйте прибыли господ капиталистов, арестуйте пять­десят или сто крупнейших миллионеров. Без этого все фразы о мире без аннексий и контрибуций - пустейшие слова, измена и лакейство!.. Объя­вите, что мы считаем всех капиталистов разбойниками. Тогда трудящиеся вам поверили бы. Мы уже готовы на это... Ставка в Могилеве - центр контрреволюции. Мятежники генералы, не желающие подчиниться воле русского народа, ведут открытую контрагитацию среди солдат. Надо объя­вить вне закона тех мятежных генералов, которые дерзают святотатственно поднять свою жалкую руку. Не только всякий офицер, всякий солдат не должны им повиноваться, но всякий офицер, всякий солдат, всякий гражданин имеют право и обязанность убить их раньше, чем они поднимут свою руку.

- Муки совести... - продолжал Ленин, - а те, кто учит вас этим му­кам совести, разве имеет совесть? Попы вас обманывают, говоря вам о Боге. Правительство - для того, чтобы держать народ в рабском состоянии, капиталисты - для того, чтобы эксплоатировать народ, - придумали религию. Религия - опиум для народа. Проснитесь и поймите, что храмы ваши - раззолоченные неуютные здания. Долой попов! Они заставляют вас думать о небесном для того, чтобы вы забыли земное и терпеливо переносили свое иго. Для чего вы воюете? Я вас спрашиваю: для чего? Разве немецкий рабочий не так же страдает от капиталистов-фабрикантов, раз­ве крестьянин не в кабале у барона-помещика? Их гонит на войну крова­вый император. Воткните штыки в землю и через головы своих начальни­ков протяните руки мира трудящемуся германскому народу. Помогите ему свергнуть Вильгельма так же, как вы свергли Николая-кровавого. Мир, свободу и хлеб несут вам советы и партия большевиков! Мы - большеви­ки, потому что мы даем больше всего народу. Мы гонимы, потому что мы проповедуем правду.

На лице идиота то появлялась, то исчезала змеиная сатанинская улыбка.

- А не антихрист это, товарищи? - прошептал пожилой рабочий. - Ишь, о Боге нехорошо как говорит.

- Господи! Твоя воля! Шпион, немецкий шпион и какое пропове­дует!

- Не мешайте, товарищ. О земле говорит.

- Земля - ваша. Берите и владейте ею. А если кто мешает вам, бори­тесь с ним. Вы - народ, ваша воля, ваша власть. Возьмите себе такое пра­вительство, чтобы помогало вам, а не мешало, - неслось с красной три­буны.

- Это потакать, значит, иллюминациям и погромам? - сказал удив­ленно прилично одетый человек.

Красное освещение то вспыхивало сильнее, то ослабевало и от этого кровавые тени прыгали по лицу Ленина и вспыхивали на его лысине.

- В руки народа должна перейти вся прибыль, доходы и имущество крупнейших банковых, финансовых, торговых и промышленных магна­тов капиталистического хозяйства. И это будет тогда, когда вся государ­ственная власть перейдет в руки советов солдатских и рабочих депутатов. Кто не идет с советами, тот изменник и его просто надо уничтожить. Проще смотрите на это дело. Вам говорят: не нужно смертной казни, и мы против смертной казни, но мы уберем с дороги всякого, кто станет нам на пути. Мы не пацифисты и воля народа священна для нас, и кто не пони­мает этого - тому нечего жить. И мы уберем с пути трудящихся всех генералов, мечтающих о продолжении войны, всех помещиков, тоскующих о земле и рабском труде батраков, всех эксплоататоров. Земля - народу, фабрики - рабочим, капитал - государству и мир - всему исстрадавше­муся человечеству.

Внезапно погасли красные лампочки. Балкон дома Кшесинской по­грузился в темноту, и было видно, как темные тени поднялись там и стали уходить в дверь.

- Товарищи! - раздался искренно возмущенный голос у решетки. Кто-то взобравшийся на цоколь, кричал чуть не со слезами. - Товарищи, как же это так! Немецкий шпион и прочее, открыто проповедует. Ему на ве­ревке висеть. Можно сказать, предатель Российского государства, и жидова кругом его! Как же это, товарищи!

- Довольно! Буде!

- Погромщик!

- Долой! Долой его!

- И вот так, - выходя с Саблиным из толпы, сказал Мацнев, - по нескольку раз в день. Эта толпа разойдется, вспыхнут снова огни, привле­кая новую толпу, и, когда она соберется, выходит этот маленький человек с лицом идиота и долбит свое, как дятел.

- А правительство?

- Правительство сначала засадило в крепость всю эту теплую компа­нию, прибывшую к нам в запломбированном вагоне, и хотело назначить следствие, но потом, по приказу Керенского, освободило их.

- Керенского! О чем же он думал?

- Партийные работники. Ведь, по существу, они одной партии, а там большевики, меньшевики - это уже подробность. Партийность теперь все. Партия выше государства.

- Кто же в конце концов этот Ленин?

- Пойдем ко мне и я тебе расскажу то, что говорят про него.

XXXII

Мацнев жил с женою в конце Пушкинской улицы. У него было двое де­тей - мальчик четырнадцати лет и девочка шести, и оба не от него, он это знал лучше, чем кто-либо. Обыкновенно, муж и жена находились на своих половинах, и бывало так, что они по неделям не видались друг с другом. Но со времени войны они как-то сблизились, сошлись на общих интересах войны, а со времени революции они стали друзьями. Много способствова­ло этому и то, что Маноцков был убит в 1915 году во главе своего полка, и Варваре Дмитриевне приходилось скрывать свое неутешное горе. Тут Мац­нев отнесся к ней с истинно христианским участием и утешил ее умною и дружеской беседой. Варвара Дмитриевна была моложава и красива. Она была умная и образованная женщина. Когда она была в полку, ее боялись и, когда нужно было услышать честный разумный совет, советовались.

Варвара Дмитриевна искренно обрадовалась Саблину.

- Варя. Чайку нам дашь, - сказал Мацнев, и Саблин с удивлением услышал и это "ты", и это уменьшительное имя.

Они уселись в столовой.

- Так вот, Саша, Ленин этот самый является до некоторой степени загадкой.

- Прости, Иван Сергеевич, - перебила его Варвара Дмитриевна, - вы будете говорить о политике?

- Да.

- Я осмотрю комнаты. Не подслушивают ли. Мавра у меня служит двадцать лет, я ее девчонкой взяла и сама воспитала, а теперь так и трется у дверей, все норовит подслушать и передать в комиссариат. Павел - тоже сам не свой стал. Ливрею надевать отказался: "Это, - говорит, - мундир раба".

- Да, Саша, народ с ума посходил. Да и как не сойти, когда слыхал какою философией его пичкают и какую звериную, погромную религию ему проповедуют. Так вот о Ленине. Говорят о нем многое. Начну сначала Владимир Ильич Ульянов, литературный и революционный псевдоним Н. Ленин, родился в Симбирске 10 апреля 1870 года. Он происходит из потомственных дворян. Отец его, когда-то богатый помещик, занимал довольно видное место инспектора народных училищ. Старший брат Ле­нина, Александр, в 1887 году был обвинен в организации покушения на императора Александра III и приговорен к смертной казни. Прокурор на мольбы матери о помиловании сказал, что помилование будет наверно, если только Ульянов признает свою вину. Было составлено прошение, и надо было, чтобы осужденный подписал его. Он отказался. Приближался день казни. Накануне мать с младшим сыном Владимиром, которому было тогда шестнадцать лет, отправилась в Шлиссельбургскую крепость, где помещался сын, присужденный к смерти. Целую ночь в присутствии жан­дарма и на глазах у Владимира она простояла на коленях на холодном полу, не спуская глаз с сына, и протягивала ему перо и бумагу. Сын остался не­преклонным. На рассвете его казнили. Этот случай произвел страшное впечатление на мальчика и сделал его почти душевнобольным. Замкну­тый, угрюмый, одинокий среди товарищей, типичный "первый ученик", всегда выставляющий свою руку над головами товарищей, любитель "пя­терок", ревниво оберегающий свою собственность, никогда не подсказы­вающий товарищам и не позволяющий списывать - он замкнулся в себе еще более. Он был от природы скуп и расчетлив. Никто из товарищей не любил его. Он был жесток и равнодушен к слезам и страданиям людей. По окончании гимназии Ленин поступил на юридический факультет Казан­ского университета, откуда был исключен за участие в кружках. Ленин переехал в Петербург, где сдал государственные экзамены. В Петербурге, в "Союзе освобождения труда" началась его нелегальная работа. В конце девяностых годов Ленин был арестован и отправлен в ссылку. Из ссылки он бежал за границу, в Швейцарию, и в 1901 году вместе с Плехановым вошел в редакцию газеты "Искра". Писать или проповедовать, но кроме жидкой и плохо составленной брошюры о земельной собственности да пошло-революционных газеток "Вперед" и "Искра", он ничего не писал... Проповедовать... но ты слыхал сам, как он говорит: камни ворочает, он не оратор, да и наружность у него отталкивающая. Он просто жил в Швейцарии, пользуясь репутацией убежденного марксиста, полупомешанного, человека, ненавидящего Россию и способного на любую гнусность, пото­му что он даже и не понимает и не признает, что такое гнусность. Вот тебе наглядный пример: в 1898 году в России основалась социал-демократи­ческая партия. В 1903 году, на Лондонском съезде, она раскололась на партии меньшевиков и большевиков, и во главе большевиков стал Ленин. В 1905 году Ленин приехал в Петербург и здесь, для разрушения меньшевиков, плехановцев, которых он возненавидел, он сошелся с агентами охранной полиции - Малиновским, большевистским депутатом в Госу­дарственной Думе, и Черномазовым, редактором выходившей тогда в Пе­тербурге газеты "Правда" - и стал работать через департамент полиции.

- Милая личность, - сказал Саблин.

- Да, Саша, человек, у которого ni foi - ni loi (*-Ни веры, ни закона), и в этом вся его сила. Война с Германией застала его в галицийской деревне. Он был арестован австрийскими властями, но вскоре отпущен и переехал в Швейцарию. Здесь он принял участие в Циммервальдской и Киентальской конферен­циях и выработал резолюцию о том, что для рабочих всего мира пораже­ние выгоднее победы. Он стал работать для этого поражения. В 1914 году германский генеральный штаб в поисках шпионов и предателей обратил внимание на достойного Владимира Ильича. Владимир Ильич тогда не признавал отечества, поэтому германское императорское правительство могло, по его мнению, не быть его врагом. Он носился в это время с меч­тами о мировой революции, и ему были нужны деньги. Много денег. Его взгляды оказались удобными для германского штаба, и он получил круп­ную сумму в 70 миллионов марок, за которую и обязался разложить Русскую армию и склонить Россию к сепаратному миру. Итак, сумасшедший, политический преступник, маньяк, утопист, шпион и предатель, о кото­ром в распоряжении сыскной полиции были самые точные неопровер­жимые данные, прибывает с определенною целью уничтожить и опозо­рить Россию за немецкие деньги. Об этом знает Керенский и вся его теп­лая компания, об этом знает верховное командование, знают союзники... Что они делают - ты сам видел.

- Шут гороховый, - сказал Саблин.

- Конечно, шут гороховый. Но этот шут с необыкновенным упорством ведет свое дело. В начале лета некий доблестный донец предает своего командира в руки солдат, которые его чуть не разорвали. Следствие. До­нец получил на это деньги из дворца Кшесинской. Все наши следствия о бунтах в войсках приводят к одному месту - дворцу Кшесинской. Дворец Кшесинской обивают красным кумачом, ввинчивают красные лампочки, там ежедневно по несколько раз появляется этот шут и говорит свои страш­ные речи. Скажи мне, Саша, кто виноват? Германский генеральный штаб, который, изнемогая в борьбе с врагом, решил пустить такие удушливые газы, которые бы задурманили мозг русского народа?

- Нет, - сказал Саблин.

- Я знал, что ты скажешь "нет". Я знал, что ты справедлив. На войне все средства позволены. И это уже наше дело парализовать работу непри­ятеля. Что же, Ленин виноват в том, что он разрушает армию? Но, ведь знают, кто он такой, его формуляр имеется от юных дней, знают и откуда он приехал, и для чего, и с какими деньгами. Нет, и Ленин не виноват, а виновато правительство и народ. Да и народ я откину. Виноват во всем Керенский и те, кто с ним. Но слушай дальше. Уже кажется и так физио­номия Ленина достаточно хорошо определена, но русскому обществу этого мало. Особенно высшему, интеллигенции. Ему нужно оправдать свою гнусность тем, что с Лениным нельзя бороться, потому что за ним стоят какие-то страшные силы: всемирный еврейский кагал, всемогущее масонство, демоны, бафомет, страшная сила бога тьмы, побеждающего истинного Бога. На ухо шепчут: Ленин - не Ульянов, сын саратовского дворянина. Русский не может быть предателем до такой степени, на такое дело пойти может только еврей. И вот творится легенда. В конце 70-х или начале 80-х годов через Симбирск в Сибирь шла партия каторжан. В чис­ле них был еврей Хаим Гольдман и с ним его сын, маленький, слабенький еврейчик. Он свалился на улице Симбирска, и его подобрала жена Улья­нова, крестила его и, несмотря на протесты мужа, усыновила. Итак, Ле­нин - еврей.

- Какая ерунда! - воскликнул Саблин, - мы же видали его. В нем ничего еврейского, скорее что-то монгольское в его косых глазах. И поче­му, Иван Сергеевич, на гнусность против Родины не способен русский человек?! Разве не русский дворянин и князь Кропоткин положил краеугольный камень той анархии, той тюрьмы для русского народа, здание которой выводит теперь Ленин. Родзянко и Алексеев разве не русские люди, а не они ли толкнули монархию и, повалив, разбежались!

- Верно, верно, Саша, но тогда нет таинственности, тогда не о чем шептать друг другу на ухо и передавать тайны, только мне одному извест­ные. Да, видишь ли, и этого мало нашим кумушкам. Оказывается, под­линный Ленин, уже не знаю который, Ульянов ли или Гольдман, ну, сло­вом, тот, который писал в "Искре" и редактировал "Вперед" и был вождем партии большевиков, умер в Берлине в 1912 году и партией социал-де­мократов был заменен похожим на него евреем Циберлейном. Так еще вкуснее выходит. Одна фамилия чего стоит!

- Все это хорошо для бульварного романа.

- Не только, Саша, для романа, это хорошо и для будущего историка. Как теперь Соловьевы, Костомаровы, Ключевские носятся с разными Лжедмитриями, так в будущем придется повозиться с Лениным. Мы-то теперь все знаем, а лет через триста разберись-ка, где правда.

- А по-твоему, где правда?

- По моему... Мы ведь своими глазами видели. Ленин есть Ленин, и больше ничего, ни жида, ни дьявола, ни масона тут нет.

- Когда я командовал N-ским армейским корпусом, - пуская клубы папиросного дыма, сказал Саблин, - одной из рот командовал капитан Верцинский. Пренеприятная личность - социал-демократ, меньшевик, плехановец. Он мне все тумана напускал с масонами. Что ты, философ, зарывшийся в книги, об этом думаешь?

Мацнев не сразу ответил.

- Видишь ли. Русское общество любит таинственность. Ему дай Пуга­чева, а сзади поставь императора Петра Федоровича, скончавшегося и погребенного. Ему дай Наполеона и при нем звериное число 666 и леген­ды Апокалипсиса. Так и тут, - что Ленин, Вильгельм - это не интересно. Нет, вот если Ленин - масон высокого посвящения, если тут и треуголь­ник, и циркуль, и змий, и тьма веков, доходящая до Адонирама, и бычья голова Бафомета, ну тогда - полное оправдание и нашей растерянности, нашей покорности, и трусости. Сила, мол, солому ломить. А масоны - сила.

- Ты не веришь в масонов?

- Как не верить в то, что есть. Масонские ложи были и теперь есть, в них не верить нельзя, но во всемогущество масонов я не верю. Хотя, ко­нечно, есть какие-то странности, и хотелось бы, чтобы их не было.

Мацнев замолчал и задумчиво помешивал чай в граненом хрустальном стакане. Варвара Дмитриевна тихо сидела за самоваром и смотрела на опу­щенную портьеру двери, Саблин ждал, что скажет дальше Мацнев.

- В 1905 году некто Нилус выпустил книгу под названием "Сионские протоколы". Мне, как бывшему правоведу, сразу стало заметно, что это лов­кая имитация. Сионских мудрецов, конечно, никаких не было. Не было и их протоколов, и вся книга - не протоколы действительно бывшего заседания, но компиляция различных ученых трудов, имеющих прикосновение к ма­сонству. Книга, по своему провидению, поразительная. Мало ли таких книг выходило и выходит, но вот что любопытно. Она мало обратила внимание публики, но зато теперешнее правительство, во главе которого стоит Керен­ский, усиленно ею заинтересовалось. Она вышла на днях, не знаю, каким уже изданием. Иду я 5-го июля по Литейному. Большевики бунтуют. Трупы казаков и казачьих лошадей еще не убраны. Вдруг вижу большой наряд ми­лиции у книжного магазина, и вся лавка наизнанку вывернута.

- В чем дело, товарищи, - спрашиваю.

А бравый милицейский, видать уцелевший каким-то чудом из бывших городовых, рапортует мне:

- Распоряжение господина Керенского, чтобы книгу Нилуса "Сион­ские протоколы" изъять из обращения. Вредная, сказывают, книга.

"Вот тебе и свобода печати, - подумал я. - Вот тебе и завоевания ре­волюции. Совсем это, как при проклятом царизме делается. Да и книга, видно, хороша, что в такое тревожное время ее отыскивать надо".

Мацнев допил чай и, увидав, что Саблин отказался от него, сказал:

- Пройдем в кабинет, я покажу тебе целую литературу по вопросу о масонстве. Согласись, милый друг, не было бы масонства, не стали бы писать о нем толстые тома.

XXXIII

Мацнев достал из книжного шкафа несколько книг, бросил их перед собою на стол, уселся в кресло против севшего спиною к окну Саблина и заговорил:

- Если хочешь, Саша, мы стоим перед тайной, открыть которую не можем. Ты слыхал слова Ленина - "Бога нет. Религия - опиум для народа". Да так ли? Бога нет, а черт есть? Диавол существует, а существует диавол - значит и Бог есть. Есть темное, есть и светлое. Если брошена тень, то есть и источник света, который эту тень бросил. Мы изобрели безпроволочный телеграф, удушливые газы, мы заставили электричество работать на себя, мы додумались Бог весть до каких откровений, а мы проглядели то, что параллельно с кротким учением Христа, которое мы заброси­ли и забыли, существует учение ему противоположное.

- Смотри, Саша. Эта книга давно у меня. Я купил ее в 1907 году в Париже, когда мы и не думали ни о войне с Германией, ни о революции тем более о Ленине. Это сочинение Jean Bideqain - "Masques et Visane MaГonniques", documents inИdits, издана в 1906 году. Librairie AntisИmite, 45 Rue Vivienne. Paris (*- Жан Бидеген. Лицо и маска масонства. Неизвестные документы. Антисемитская книготорговля. 45, ул. Вивиен, Париж). У нас за один заголовок назвали бы книгу погромной. На обложке древняя маска и алый угол ленты с крестами и фригийским колпаком, папский наперсный крест. Эпиграфом стоит: "En premier lieu arrachez Ю la Franc-MaГonnerie le masque dont elle se couvre, et faites-la voir telle qu'elle est" Leon XIII" (*- Прежде всего сорвите маску с франкмасонов, которою они прикрываются и посмотрите на них, как они есть. Лев XIII). Она начинается историческими примерами вероломства масонов. А вот на странице 10 я уже читаю и выводы:

"Мы должны отметить в течение почти двух веков во всех странах и во все времена крайнее противоречие между словами франкмасонов и меж­ду делами их, между принципами, которые они проповедуют публично, и между событиями, которые они подготовляют терпеливою оккультного работою...

Внимательное изучение франкмасонства и его деятельности приводит нас к тому, что нельзя судить о масонах по тем маскам, которыми им хо­чется прикрыть свое истинное лицо, ни по их публичным речам, но с са­мого их появления у них существует свой секретный план, который не знает большинство их учеников, но который проводится ими последова­тельно, широкими штрихами. Средством проведения этого плана в жизнь является уничтожение интеллигентных сил и средств, традиций и веры, которые составляют скелет и основу всякого отечества.

В частности во Франции, - ведь это пишет француз, - работа масо­нов заключается в трех видах быстро и точно ведомой борьбы: борьбы против католической церкви; борьбы против всякого правительства, об­ладающего сильным авторитетом; разрушения основ всякого общества: семьи, собственности, идеи Родины"... И вот, Саша, не веришь, а неволь­но задумаешься. Разве не то же у нас? Разрушение веры, низвержение Царской власти и устранение всякого авторитетного правительства. По­верь мне, при такой работе Наполеону не появиться, и разве это не есть точное и систематическое проведение в жизнь учения таинственной еврейской каббалы: и лучшего из гоев убей!..

- Значит, - сказал Саблин, - масонство и еврейство одно и то же.

- Видишь ли. Великий провидец русский Ф. М. Достоевский в "Днев­нике писателя" в 1877 году обмолвился: "жид и его кагал все равно, что заговор против русских". Шмаков, С. Нилус, А. Селянинов, Лютостанский в книгах, ставших теперь библиографическою редкостью, доказывают, что существует тайное интернациональное правительство и правительство это - евреи.

- Да, на это мне намекал и Верцинский.

- Это тайное правительство якобы образовало орден вольных камен­щиков, франк-масонов, под христианской маской помощи ближнему. Это общество должно помочь евреям разрушить государственность, и в первую очередь империи.

"Теперь, - пишет Бидеген, - франкмасоны набирают своих слуг среди карьеристов всякого рода, между медиками, адвокатами и в простом народе. Они не гнушаются - напротив, они привлекают к своим работам алкоголиков, дегенератов и полусумасшедших идиотов, словом, людей, всегда способных и готовых, когда то потребуется, возобновить все ужасы террора"...

- Саша, повторяю, я это не выдумал, я это читаю по старой, потре­панной книге. У нас был. Государь. Пускай ничтожный, слабовольный, не очень умный, но он был честный. Он горячо и свято любил Родину, и слово Россия было священно для него. Он был глубоко верующий чело­век. Распутин - это частность, это уклон в сторону мистики, да и Распу­тин не от масонов ли, то есть от дьявола? Английское и французское золо­то устраивают его свержение. Характерная подробность: народные толпы и солдаты идут 28 февраля к Таврическому дворцу, и там Родзянко им го­ворит, что Государь отрекся от престола. Государь подписал акт отречения 2 марта. Что сие? Прови?дение, уверенность в своих действиях? Свергли Государя, неугодного масонам. На его место надо поставить карьериста, сумасшедшего, идиота, словом, лицо, которое стало бы слепым орудием в руках масонов. Но самоизбирается Временное правительство из благодуш­ных русских интеллигентов и болтунов, и во главе благонамереннейший, патриотично настроенный князь Львов. Удержись такое правительство, пожалуй и вся работа масонов стала бы ни к чему. И сейчас же появляется в том же Таврическом дворце неизвестно кем избранный и откуда взяв­шийся совет солдатских и рабочих депутатов. Весь президиум состоит из псевдонимов, и псевдонимы прикрывают евреев. Под ними серое послуш­ное стадо. 20 апреля вольноопределяющийся Линде выводит на площадь Мариинского дворца Финляндский полк, несут флаги с надписями: "До­лой временное правительство", "Да здравствует совет солдатских и рабо­чих депутатов". Следствие показывает, что солдаты за эту демонстрацию получили по двадцати пяти рублей, и сами не понимали, чего они требо­вали, они действовали как статисты; результат - соглашение с Советом. Линде назначают комиссаром на юго-западный фронт - это за бунт-то! А Керенского сажают вместо Львова. Теперь Россия находится в руках соответствующих людей: во главе ее карьерист, дегенерат, кокаинист Керен­ский, а под ним выявляет свое сатанинское лицо Ленин. Как хочешь, Саша, но не странно ли, что все это предсказано, написано десять лет тому назад и напечатано. Следующая очередная задача - свалить императора Вильгельма. Поживем - увидим.

- Ты так рассказываешь, что приходится невольно верить, но как-то не хочется верить. Судьбы народов, наций и государств в руках некоронованного еврейского патриарха - властелина мира, которого знают только семь посвященных, а их знает только маленький кружок опять-таки ни­кому неизвестных людей. Да что же это такое? Ведь это сказка.

- Да, Саша, сказка, которой веришь, потому что перед этой сказкой пасуют, казалось бы государственные люди. Куда девался мягкотелый Родзянко, где хитрый, но все-таки верующий Поливанов, для которого Россия была величина, где Гучков, драпировавшийся в тогу патриота? И полугода не прошло, как мы уже стоим перед лицом анархии. Теперь говорят о Корнилове. Это имя. Это горячий патриот и, видимо, сильный человек. Но о Корнилове только заговорили, как травля его пошла по всему фронту, и ты послушай, что говорят про него солдаты. Чья работа?

- Иван Сергеевич, но если допустить до этого, то ведь это ужас. Я могу бороться с немцами, с французами, англичанами, могу бороться с социалистами, кадетами, но бороться с таинственной нечистой силой - чем и как я могу? Какими удушливыми газами пройму я их, когда они неуязвимы. Что же делать? Чем бороться?

- Христианскою верою! - ответил после долгого, торжественного молчания Мацнев, - крестным знамением!!

XXXIV

На другой день Саблин поехал в Могилев, в Ставку. Всю дорогу он ду­мал о своем последнем разговоре с Мацневым. Мацнев, циник, неверую­щий, избегавший ходить в церковь, не признававший таинств, заговорил о Христе и о Боге. Мацнев примирился с женою, с которою не говорил лет двадцать. Что же произошло в нем? Саблин читал в вагоне ту француз­скую книгу, которую ему дал Мацнев. Да, актами доказано, что француз­ская революция и казнь Людовика XVI были приготовлены в масонской ложе и это дело тайного общества.

Эта книга уверяет, что все крупное, что совершается в мире - великая война, революция, перетасовка народов на мировой сцене - все это дело рук общества, руководимого дьяволом. У Мацнева в кабинете они перели­стывали многие книги. Они рассматривали тщательно сохраненную Мацневым изданную в 1890 году карту будущей Европы. И на ней на месте Рос­сии была пустыня, вместо Германской империи - германские республики, императоров и королей нигде не осталось. Кто-то уже тогда заботливо вко­лачивал в мозги людей мысль о ненужности монархии и расправлялся по-своему с Россией. Россия - пустыня! Но разве не идет она быстрыми шага­ми под управлением Керенского к тому, чтобы стать пустыней? Армии уже нет...

Во имя чего Керенский уничтожает, демократизирует Армию? Этого требует программа их партии. Саблин отчетливо вспомнил ве­чер у Мартовой, милое лицо Маруси, блестящими глазами смотревшей на него, и жаркие споры о необходимости разоружаться.

Ну вот, сбылось по их. Разоружаются, втыкают штыки в землю, меня­ют пулеметы на ром, отменили отдание чести, уничтожили дисциплину, отобрали денщиков, устанавливают выборное начало... Все, как хотели они, товарищ Павлик, студент в косоворотке, гимназист, оказавшийся Верцинским, - они, молодые социалисты... Но причем же тут масоны?

А, странно? Мацнев показал вчера несколько масонских свидетельств. Герб, треугольник углом вниз и надпись большими четкими буквами: "Libertas, aegualitas, fraternitas" (*-Свобода, равенство, братство) - те же лозунги, что у социалистов. Внизу буквы, означающее фразу. Не от них ли пошло это обыкновение в арм­ии говорить языком телеграфного кода, противным пошлым языком, уничтожающим, самые громкие имена? Верховный главнокомандую­щий - главковерх... Главковерх император Николай II!.. Гадко!

Липкий трепет пробежал по нервам Саблина. Из темного угла вагона как будто показалось страшное лицо человека с головою козла с длинны­ми рогами, с факелом на голове. Он сидел, поджав ноги, и мутный взгляд был устремлен на Саблина. Это Бафомет-демон, изображение которого долго рассматривал вчера Саблин.

Но ведь это же ерунда, это чепуха! Так придется поверить в демонов, в ад, в котлы с грешниками, придется бояться трех свечек на столе, бояться снов, верить в Пятницу...

"Но почему же, почему, - сверлила назойливая мысль, - всякий раз, как случалось у меня крупное горе, мне снилась вода, и я плыву по ней. Тогда, когда умерла Маруся, я заснул, вернувшись с маневра, и видел воду, и тогда, когда была конная атака и убили моего мальчика, опять накануне мне снилась вода. Тысячи снов перевидал я в своей жизни и не помню ни одного, а эти два помню и тогда их видел четко, ясно и проснулся с тяже­лым чувством, что что-то неотвратимо страшное надвигается на меня и в страхе мечется смятенная душа.

Есть многое, Горацио, о чем не снилось нашим мудрецам!"

Быть может, есть и борьба двух начал, светлого и темного, Бога и дья­вола...

И снова стало жутко. Во время войны во всех несчастиях ее он искал и упрекал Бога. Бога винил он и в смерти Веры, и в Распутине, и в гибели Коли, и в смерти милого юноши Карпова. А если это не Бог, а дьявол, если вся эта война - работа дьявола, работа той же темной силы, которой служил Распутин? Тогда понятно, почему с таким упорством уничтожает­ся лучшее, а дрянь лезет наверх.

Но причем евреи и масонство? Почему страшные заветы еврейского закона "и лучшего из гоев убей", "лучшей из змей раздроби мозг", "спра­ведливейшего из безбожников лиши жизни" так странно вяжутся с тем, что происходит теперь.

Да, это так разумно! Если я хочу властвовать, я должен уничтожить у подчиненных мне народов все сильное, одаренное, образованное, все лучшее, способное к протесту! Останется одно быдло, которое само полезет в ярмо!

И уничтожают! Кровавым полымем пылает Русская земля. В Выбор­ге, Свеаборге и Гельсингфорсе, в Кронштадте и Севастополе избивают генералов и офицеров, и на всем фронте не прекращается страшная Вар­фоломеевская ночь. Солдат сводит старые счеты с офицерами и истреб­ляет их, но приказ этому истреблению идет из дворца Кшесинской, от Ленина.

Почему же Ленину это нужно? Чтобы, упившись кровью, сесть самому наверх и упорно проводить в жизнь ту утопичную сказку, которую выносил он в себе в долгие годы эмигрантской жизни?..

Значит, Ленин один виноват во всем, и весь грех и все преступление на нем!

Но сейчас же, с гадкой ухмылочкой прыщавого лица, встало бледно лицо с растопыренными ушами Керенского и послышались странные речи, слышанные вчера на Троицкой площади:

- Жиды - те же люди! Почитай еще получше русских будут.

Говорили русские люди. Откуда взялось такое внезапное уважение к жидам? Его не было раньше.

Вчера Мацнев длинно и несвязно, видимо, сам не веря, не зная точно не уяснив предмета, о котором говорил, рассказывал о громадном кон­сорциуме банков. По словам Мацнева выходило, что борьба идет не про­тив капитала, но за капитал. В рассказе Мацнева мелькали имена американских, французских и немецких миллиардеров. Они устроили войну и революцию. Все это были интернациональные евреи, которые решили весь мир прибрать к своим рукам. Вместо королей и императоров во главе го­сударств появлялись банкиры и спекулянты, и народы сгорали в погоне за золотом. А дальше?

И опять из темного угла купе вагона высовывалась противная козли­ная рожа, показывались белые плечи, женские груди и растопыренные белые руки, скалила зубы рогатая морда, и желтые глаза смотрели тупо и безстрастно.

Проносилась вся странная символика масонства: передники, молоты, циркули, звезды, треугольники, изломанные кресты, и в самом простом предмете Мацнев видел странную эмблему, казавшуюся Саблину ненуж­ной.

Мацнев показал ему новую тысячерублевку Временного правительства и на ней, как орнамент - крест с изломанными концами.

Нарочно или случайно? Кому понадобился этот орнамент, почему именно этот - являющийся у масонов определенным символом - пора­жения христианства.

Вспомнил Саблин и кинематограф, виденный им год тому назад и не­вольно подумал, что, если Нилус и сочинил свои "Сионские протоколы" - он их разумно сочинил, ибо он предвидел многое.

Масоны и евреи ... Почему масоны - евреи, и наоборот евреи - ма­соны?

Однако, вся пресса уже была в руках у евреев и отдельные русские газе­ты дружно всеми преследовались. Саблину на фронт присылали "Русское Знамя". Саблин просматривал его. Газета велась хорошо, талантливо, мно­го в ней было правды - но ее не читали. Зачитывались "Киевскою Мыс­лью". Саблин выписывал "Киевлянин". "Киевлянина" не читали. Это было в 1915-1916 годах, до революции. Кто-то работал тайно, но упорно и кто-то уже побеждал.

Диавол?

Тридцать три степени в масонстве. Обряды, ритуал, страшные клятвы. Надо во исполнение приказа убить образно кинжалом человека, надо быть готовым на самоубийство. Воля ученика отдается мастеру, воля мастера - Розенкрейцеру ... А дальше страшные "шевалье кадош", которые имеют право казнить королей. Странные обряды, странные эмблемы. Молот и циркуль, как будто говорят о строительств, но эмблемы посвящения - гробы с костями, символы убийства и самоубийства - готовят к разрушению.

Мрачными подвалами средневековья несет от имен - "великий ин­спектор - инквизитор, командор", "суверен", "невидимые степени по­священия", "Алит - Alliance Israelite Universelle" (*-Всемирный еврейский союз), "совет семи" и "неко­ронованный еврейский царь".

Бутафорией скверного балагана веяло от всего этого, но было и нечто страшное. Тайна скрывалась и манила слабых. Слышался визгливый смех Верцинского, и жутко становилось от неразгаданности того, о чем все го­ворят и никто не знает.

Саблин перебрал сотни людей, с которыми он был знаком, и искал хотя одного масона между ними. Не может быть, чтобы он никого не встретил, чтобы никогда, за тридцать лет сознательной жизни, не говорил о масон­стве. Нет, никого не встретил и никогда не говорил. Точно раньше масонов не было, но появились они только теперь, будто и правда, как говорил Мацнев, их надо было придумать, чтобы оправдать свою глупость, тру­сость и подлость. Когда свершилась революция и оказалась ужасным же­стоким бунтом, когда полетела в страшную бездну Россия, понадобилась вся сложная легенда о масонах, чтобы в них найти оправдание.

Да, это так, ибо иначе быть не может. Не погибнет же Россия, не обра­тится в пустыню. Русская земля! Явится Русский вождь, Русский именем, духом и верою, и осенит себя крестным знамением русский народ и отметнется сатаны и всего дьявольского наваждения, и опять станет светлое счастье на Руси, и Христос воскресе, и целование братское, и красное яич­ко, и весна красна!.. Не может быть, чтобы кровь и вечное убийство чело­век предпочел ликующему счастью творчества.

Избавитель идет. Народный герой, народный избранник - Корнилов.

XXXV

Саблин приехал в Ставку рано утром. От вокзала до штаба ежедневно в десять часов утра отходил автомобиль для отвоза приезжающих по службе в Ставку.

В Могилеве Саблин нашел приподнятое настроение. Был теплый сол­нечный день. Сильный ветер носил тучи пыли, шумел в листве высоких пирамидальных тополей и гонял бумажки по улице. В ожидании приема главнокомандующим Саблин пошел пешком к своему знакомому, гене­ралу Самойлову. Чувствовалось, что город переполнен войсками. В каж­дом доме, в каждой квартире были солдаты и офицеры. Большинство толпилось без всякого дела у ворот домов, лущило семечки, но в Ставке солдаты имели более подтянутый вид и многие еще с подчеркнутой ста­рательностью отдавали Саблину честь. Здесь Саблин в первый раз увидал Корниловские ударные батальоны. Это была ужасная идея: выбрать все лучшее и свести в отдельные части. Масса лишилась опоры, лиши­лась своего скелета и развалилась, а скелет был без мускулов и потому без силы.

Саблин часто встречал бравых солдат и унтер-офицеров, большинство с Георгиевскими крестами, хорошо одетых, отлично выправленных, с сухощавыми осмысленными лицами. На рукаве у них был нашит голубой полотняный щит, на котором белой масляной краской аляповато была нарисована Адамова голова и написано "Корниловец".

Тяжелое впечатление жалкой бутафории произвели эти нарукавные знаки на Саблина. Они показывали безсилие вождя. Конвой, опора вож­дя, его ударная часть должна была быть и одета богато, с эмблемами побе­ды, а не смерти. Так было всегда. Так учила нас военная история. От нару­кавных знаков Корниловских войск веяло дешевым балаганом.

На дивных текинских лошадях, в нарядных халатах, с громадными чал­мами на головах проехал взвод текинцев, и Саблин невольно залюбовался ими. Холодными презрительными глазами смотрели они на толпящихся у домов солдат.

Самойлов жил в комнате, реквизированной у обывателей. В большой, по-провинциальному обставленной гостиной, между роялем и диванчи­ком с трельяжем с искусственным виноградом стояла постель, и тут же стол с разбросанными бумагами, картами и со стаканом недопитого чая, в котором плавали мухи. Папиросные окурки валялись повсюду - в гор­шках с цветами, на полке камина, на полу, в умывальном тазу с грязной водой, стоявшем на золоченом стулике. Неряшливость обитателя, воен­ная распущенность, которую к концу войны приобрели многие офицеры, привычка смотреть на чужое имущество, как на мусор, обслуживание гряз­ным, ленивыми нерадивым денщиком сказывались во всем.

Было десять часов утра. Самойлов, еще не одетый, в одних штанах и рубашке, что-то поспешно писал на телеграфном бланке. Узнав, кто к нему пришел, он приказал просить.

- Извините, Александр Николаевич, за безпорядок. Но теперь живешь по-свински. Зачем пожаловали? - сказал Самойлов, расчищая место, куда бы посадить гостя. Наконец увидав, что на каждом стуле или кресле лежа­ло что-нибудь, он сел на неубранную всклокоченную постель, а Саблину пододвинул стул, на котором сидел.

- И вы, как бабочка на огонь, летите сюда, в нашу... в нашу... Вот и слова не найду.

- Я здесь проездом в отпуску и счел долгом представиться своему вер­ховному главнокомандующему, которого после его выступления на Мос­ковском совещании я глубоко уважаю, - сдержанно сказал Саблин.

- Нашли время представляться, - сказал желчно Самойлов. - Да вы что же, ничего не знаете?

- То есть что же я должен знать? - спросил Саблин.

- Сейчас только, - сказал Самойлов, - Корнилов в широко опубли­кованном приказе объявил Керенского изменником, готовящим гибель России.

- Слава Богу! - воскликнул Саблин.

- Погодите славословить. Керенский объявил в свою очередь Корни­лова изменником, контрреволюционером, стремящимся к реакции и идущим против всех завоеваний революции. Оба кричат, что они демократы.

- Ну и что же? - сказал Саблин.

Самойлов внимательно, умными глазами посмотрел на Саблина.

- Вижу, что затуманились богатырские очи. Правильно, Александр Николаевич, понимать дело изволите. На чьей стороне правда?

- Ну, конечно, на стороне Корнилова.

- Правильно, ваше превосходительство. А сила? Толпа, масса вся за Керенского. К нему примкнули все те прохвосты и негодяи, которых ина­че ожидает расстрел. А солдаты, продающие обмундирование на Алексан­дровском рынке, а почетный орден дезертиров - все это за Керенского. Он адвокат всякой подлости, он укрыватель палачей, казнивших генера­лов и офицеров, он защитник немецких шпионов, и вся эта пакость за него.

- Но ведь все это разлетится от одного хорошего выстрела.

- Но кто будет стрелять? Корнилов, понимаете ли, младший, а по на­шему генерально-штабному обычаю не принято раньше батьки в петлю лезть. В Пскове сидит Главкосев Клембовский - с кем он пойдет, а? На кого карту поставит? Пойдет с Корниловым и прогорит - петля, пойдет с Керенским и прогорит - расстрел? А? Какова комбинация. А не умоет ли он руки, не созовет ли совет, не забронируется ли комиссарами и сделает, как они прикажут? Там Войтинский и Станкевич, - друзья Керенского, ярые сторонники углубления революции, там Бонч-Бруевич, - он това­рищ мой, ловкий парень, из совета не выходит, там ваш друг Пестрецов, с которым и вы и я на "ты". Этот определенно сказал: "Теперь сила за сол­датами, и я с ними. Они - мой царь". Скажите, надежен Псков? Да, прав­да, в Петербурге есть какая-то офицерская организация, которая за Кор­нилова, но не очень-то я верю во все эти организации. Теперь что же име­ет Корнилов? Третий конный корпус Крымова, Туземную дивизию, которую спешно разворачивают в армию, и ударные батальоны. Начну с последних. Вы их видали?

- Видал. Зачем на них эту бутафорию нацепили?

- Не в бутафории, Александр Николаевич, дело, а в том, что и они ненадежны.

- В каком смысле? - спросил Саблин.

- В прямом. Заявили через своих делегатов, что они со своими драть­ся не будут. Надежны у нас только туркмены. Эти не выдадут. Но слушай­те дальше. Корнилов объявляет: "Я сибирский казак и сын крестьянина" - и так далее - демократический приказ. Хорошо это или нет?

- Не знаю, право.

- Вот то-то и оно-то. Сын крестьянина и сибирский казак, ведь это, иными словами говоря, свой, значит, и слушаться не надо. В случае чего - "Долой" и крышка. Их втемяшить можно только одним: "Союзники тре­буют немедленного восстановления фронта, грозят в противном случае высадить большие силы и перестрелять всех через десятого, а Керенско­го, как изменника России и им, требуют повесить". Это воздействовало бы. Воздействовало бы и появление "Божиею милостью, мы император и Самодержец", а то - сибирский казак и сын крестьянина. Психология не учтена. Ведь как-никак шаг наполеоновский, ну значит, и шагать нужно по-наполеоновски. Впереди всех - пушку к Смольному, и самому перед нею. Такое дело из кабинета не сделаешь. Ну да посмотрим! Идете уже?

- Да, мне к одиннадцати назначено.

- Ну, храни вас Бог. Саблин направился к дворцу.

XXXVI

По дворцовой лестнице было движение людей, одни поднимались другие спускались. Верховный главнокомандующий был занят. Саблина просили подождать на площадке лестницы. К нему привязался офицер с искусственною ногою и забинтованною головою, полный инвалид и, ви­димо, ненормальный.

- Я, - говорил он, - сейчас с заседания союза инвалидов. Мы все единогласно постановили идти с Корниловым. Его дело правое, святое дело. Он заступился за офицеров. Пора прекратить это безобразие.

Его вид, его слова смущали Саблина. "Плохо, - думал он, - дело Кор­нилова, если инвалидам приходится думать о его защите. Плохо государ­ство, которое не заботится о своих инвалидах, и им приходится устраи­вать союзы. Последние времена настали. Плохо, если офицер противопо­лагается солдату".

Дежурный адъютант выскочил на площадку и обратился к Саблину:

- Главнокомандующий вас просит. Но только на одну минуту.

Он провел Саблина в кабинет, в котором было два стола и несколько стульев. Начальник штаба встретил его.

- Главнокомандующий вышел, - сказал он. - Он сейчас вернется. Начальник штаба смотрел на Саблина и ничего не говорил, молчал и Саблин. Что мог он сказать, - генерал без солдат, командир корпуса без корпуса.

Дверь быстро и широко распахнулась, и в нее решительными, тверды­ми, торопливыми шагами вошел небольшого роста крепкий человек. Он высоко нес маленькую сухую голову с черными волосами и черными не­большими усами. Из-под тонких бровей остро и пытливо смотрели ма­ленькие, блестящие, косо поставленные глаза. В нем было благородство жестов и обаяние движений, которые не могли ускользнуть от Саблина. Он протянул руку Саблину и быстро спросил его:

-С нами вы, генерал, или против нас?

- Я с теми, - сказал твердо Саблин, - кто желает добра и счастья России. Я с теми, кто спасает армию и ее честь. Я с вами, ваше превосхо­дительство.

- Сама судьба посылает мне вас. Вы с обстановкой знакомы?

- Очень мало.

- Я приказал арестовать Временное правительство. Я беру бремя вла­сти на себя для того, чтобы восстановить порядок. Конная армия Крымова двинута на Петроград. Я думаю, что Крымов уже в Петрограде. Поез­жайте туда же. Вы мне будете там нужны.

- У нас, - мягко заметил начальник штаба, - ваше превосходитель­ство, еще нет никаких данных считать, что Крымов в Петрограде. Не бу­дет ли осторожнее направить генерала в Псков к Клембовскому, который очень нуждается в твердых людях.

Корнилов быстро посмотрел на начальника штаба.

- Вы правы, - сказал он. - Поезжайте в Псков. Явитесь там к Клембовскому и получите указания, что вам делать. Когда прикажете ехать? - наклоняя голову, сказал Саблин.

- Сейчас, - сказал Корнилов, пожимая ему руку и давая тем понять, что аудиенция его окончена.

- Поезд отходит в два часа, - сказал начальник штаба. - Я распоря­жусь, чтобы в штабном вагоне вам было место.

В два часа дня Саблин в отдельном купе, один, поехал из Могилева. "Удастся ли дело Корнилова?" - думал он.

Саблин был очень хороший кавалерийский начальник. Три года войны, такие блестящие дела, как прорыв у Костюхновки, научили его военному глазомеру. В уме он подсчитывал силы Корнилова, двинутые на Петроград. 1-я Донская казачья дивизия, Уссурийская конная дивизия, Кавказская туземная дивизия, Дагестанский и Осетинский конные полки, всего восемь­десят шесть эскадронов и сотен или, считая кругом по сто человек в эскад­роне, 8600 всадников. Немного против стотысячного гарнизона Петрограда с его матросами и революционными казаками. Но, зная настроение сол­дат запасных батальонов, Саблин рисовал себе, как туманным осенним утром, одновременно, вдоль Невы, по Шлиссельбургскому тракту появит­ся Кавказский туземный корпус, по Московскому тракту от Царского Села - Уссурийская дивизия и по Петергофскому тракту - Донцы. Он ви­дел растянутые на многие версты колонны с выкинутыми вперед лавами, он видел суматоху в гарнизоне, митинги "выступать или нет", он знал, что громадное большинство офицеров на стороне Корнилова. Потом он видел конные части, галопом скачущие по городу, аресты, револьверную стрель­бу, и Корнилова в украшенном русскими флагами автомобиле на площади у Зимнего дворца. "Должно удаться, - думал он. - Должно..."

Скорый поезд шел поразительно точно. Он редко останавливался на станциях, постоит две-три минуты и идет дальше. Вагон мягко покачи­вался, клонило ко сну, и Саблин заснул.

Он проснулся в пять часов, когда еще было темно. Он смотрел на хму­рый осенний пейзаж так знакомых ему по маневрам окрестностей Петер­бурга. Наступал рассвет. День обещал быть хорошим. На голубеющем небе угасали звезды. Лохматые облака, похожие на клубы пара, носились ввер­ху. Были видны леса, ивы с полуголыми ветвями, осыпанными желтыми узкими листьями, трепетали на ветру. Болота набухли водою. Кривая березка росла по ним. У станции замаячили серые дачи с заколоченными окнами, клумбы с помятыми побуревшими георгинами и астрами. У палисадника открыта калитка. Валяется бумага. Картонка из-под большой дамской шляпы плавает в канаве под мостиком. Еще так недавно здесь жили дачники, шла тихая жизнь, ходили собирать грибы и ягоды, устраи­вали любительские спектакли, по вечерам играли в "тетку", читали газеты и ждали чуда от революции. Странно было думать, что по этим дорогам идут, а, может быть, уже прошли большие массы кавалерии, что тут будут не маневры, а война, с убитыми и ранеными.

Стало совсем светло. Солнце печальными осенними лучами осветило бо­лота, леса, пустые поля, грязные копны, огороды с черными кочерыжками, кучи картофеля, накрытые мокрыми рогожами, телеги, запряженные малень­кими лохматыми лошадьми, и грязные глинистые с глубокими колеями до­роги, уходящие куда-то в поля, к синеющему вдали лесу.

Поезд задержал свой бег. Застучали по стрелкам вагоны, зашатало их вправо и влево, и с обеих сторон показались красные товарные вагоны. Двери их были раскрыты, и видны лошади, седла, кавказцы в своих рва­ных живописно подоткнутых черкесках, в низких рыжих и серых папахах в темно-малиновых, черных и белых башлыках, тут же видны были рос­лые драгуны с желтыми погонами, в хороших шинелях. На путях была утренняя мирная суета, бегали люди с чайниками, кружками и большими ломтями хлеба, носили воду в ведрах, поили лошадей, задавали им сено.

Саблин ничего не понимал. Корнилов считает их уже в Петербурге, а они, невыгруженные, стоят в вагонах и чего-то ждут в восьмидесяти вер­стах от своей цели.

Вся станция Дно была переполнена солдатами и офицерами. Одни спа­ли на стульях, другие сидели за столом, пили чай, закусывали, спорили, курили. Тут же были частные пассажиры остановленного поезда, сидев­шие на узлах и увязках с понурыми недовольными лицами. У Саблина в Туземной дивизии было много знакомых, и они обступили его.

- Откуда?

- Из Ставки.

- Ну, что там? Каково настроение?

- Настроение хорошее, но там уверены, что вы, если не в Петрограде, то на самых подступах к нему.

- И не говорите. У Вырицы разобран путь. Там ингуши и черкесы ве­дут перестрелку с пехотой противника. Мы ждем, когда поправят путь.

- Вы ждете, - сказал Саблин. - Не мое, конечно, это дело, но я бы давно уже шел походом.

- Да видишь ты... Настроение, конечно, у туземцев отличное. Они сво­его князя ни за что не выдадут. Они его считают прямым потомком Маго­мета, так, понимаешь ли, - это уже не шутки. Но у нас есть пулеметная команда и команда связи, они составлены из солдат. Они волнуются. При­морские драгуны отказываются идти дальше. Командир корпуса пошел их уговаривать. От Крымова нет никаких известий. Мы не знаем, где Донцы.

- Кажется, под Лугой, - сказал кто-то.

- Теперь приказ Керенского, объявляющий Корнилова изменником, черт его знает каким образом стал известен солдатам, ну и смутил умы.

- Неразбериха какая-то!

XXXVII

Эту неразбериху Саблин наблюдал всю ночь, пока тащились до Пско­ва. Поезд едва шел, останавливался подолгу на станциях, хрипло в сыром ночном воздухе кричал паровоз, уныло звонил звонок, трогались и опять стояли. На всех станциях были эшелоны, лошади, люди, седла в вагонах, горели фонари, и в темноте ночи видны были в рамке освещенного ваго­на кучки озабоченных, хмурых людей, сидевших на тюках с сеном. Иногда у вагона стояла толпа, человек в двадцать - тридцать, и среди нее сол­дат или железнодорожный рабочий. Горячо обсуждали приказы Керенс­кого и Корнилова.

- Товарищи, - слышал Саблин, подходя в темноте ночи к столпив­шимся около оратора солдатам. - Керенский прав. Он не хочет брато­убийственной войны. Довольно крови лилось. Он стоит за истинную сво­боду, а Корнилов вас опять ведет под офицерскую палку. Опять, чтобы над вами измывались господа, а вы тянулись перед ними и молчали.

В другом месте маленький еврей в солдатской шинели говорил среди толпы Уссурийских казаков.

- Товарищи Керенский и Ленин стоят заодно. Они за мир. Это, това­рищи, неправда, что Ленин немецкий шпион. Ленин великий борец за пролетариат и за рабочих и крестьян. Ему желательно вырвать бедных людей из-под власти капиталистов.

В третьем старый унтер-офицер с Георгиевской колодкой во всю грудь говорил:

- Ужели жида возьмем заместо такого героя, как Корнилов? Воевали, сражались с ним и умирали. Геройская была Русь, а не жидовская. Армии порядок нужон для победы, и Корнилов это понимает. Мы исполним свой долг перед родиной.

На все разнообразные речи казаки и солдаты молчали. Они тупо и упор­но переваривали совершавшиеся перед ними события. Саблину станови­лось ясно, что это не французская восприимчивая толпа, и Корнилов не Наполеон. Революция русская никак не желала укладываться во француз­ские рамки и ложилась в привычные ей рамки кровавого жестокого рус­ского бунта, молчаливого, упорного и зверского.

Поздно ночью Саблин прибыл в Псков. На вокзале, переполненном солдатами, как в эти послереволюционные дни были переполнены все вокзалы, стоял гомон и суета. Ни одного извозчика не было подле вокза­ла. Саблин прошел к коменданту, чтобы по телефону попросить автомо­биль из армейского гаража. Растерянный, затравленный солдатами и офи­церами, требовавшими кто ночлега, кто места на поезде, комендант смотрел на Саблина усталыми и ничего не понимающими глазами.

- Что прикажете, ваше превосходительство, - спросил он, глядя на Саблина, и вдруг радостно улыбнулся, и Саблин узнал ротмистра Михайличенко, того самого, которого он награждал в селении Озёры вместе с Карповым. - Ваше превосходительство, помилуй Бог, какими судьбами!

- Узнали?

- Господи! Да как же не узнать-то! И не постарели нисколько. Чем могу услужить?

- Мне надо проехать к генералу Клембовскому.

- Генерала Клембовского нет, ваше превосходительство. - Он вчера уехал в Петербург. Фронтом, по приказу Керенского, командует генерал Бонч-Бруевич.

- По приказу Керенского? - спросил строго Саблин. - А Корнилов?

- Корнилов не то арестован, не то не знаем где. Сообщения со Став­кой нет. Туда проехал генерал Алексеев. Фактически фронтом распоряжа­ется комиссары и совет солдатских и рабочих депутатов. Вчера на улице убили офицера за то, что он этот совет назвал "советом рачьих и собачьи депутатов". Убийцы известны, но им ничего не сделано. Мы ожидаем каждую ночь резни офицеров.

- А Крымов?

- Крымов был в Луге, откуда, по слухам, проехал один по вызову Ке­ренского в Петроград и там арестован. Ваше превосходительство, здесь находится генерал Пестрецов, наш бывший командующий армией, мо­жет быть, разрешите позвонить к нему, у него и заночуете, все-таки луч­ше. А то нигде квартир нет.

- Хорошо, - сказал Саблин.

Он чувствовал себя усталым. Три ночи, проведенные в вагоне, сказы­вались. Надо было разобраться во всем этом хаосе сведений и принять решение.

Несмотря на поздний час, было два часа ночи, Пестрецов не спал. Саб­лин разыскал его в большом казенном доме, на берегу реки Великой, где у Пестрецова была реквизирована квартира. Он жил с женою.

- А, Саша! Здравствуй. Ночлег имеешь? - приветствовал его Пестре­цов. - Нет? Оставайся у меня. Рассказывай, каким ветром сюда занесло. Да постой, Нина нам ужин смастерит. Она еще не ложилась.

За ужином, кроме Нины Николаевны и Пестрецова, был скромный молодой человек в солдатской рубахе. Пестрецов представил его как по­мощника комиссара.

После ужина Пестрецов устроил Саблина в своем кабинете. Комната рядом наполнена была вооруженными солдатами.

- Это что? - спросил Саблин у Пестрецова.

- Караул, - шепотом сказал Пестрецов. - От совета мне прислан для охраны.

- Да вы что же? С советами или с Корниловым? - Пестрецов замахал руками, приложил палец к губам и поспешно вышел из кабинета.

Первым движением Саблина было встать и уйти отсюда. Но куда? Один в поле не воин. Вся Россия такая. Всюду оживленные лица сол­дат, чем-то озабоченных, что-то делавших, чем-то взволнованных. Их миллионы. Они вооружены ружьями и пулеметами, в их руках пушки и броневые машины. В их море тонут безправные, оклеветанные генералы и офицеры, лишенные власти и авторитета. Куда убежишь от этой серой массы, которая облепила буквально всю Россию? Усталость бра­ла свое. Саблин покорился судьбе, вспомнил о многих и многих офи­церах, которые находятся в еще худшем положении, перекрестился и лег спать.

Проснулся он рано. Косые лучи солнца смотрели в комнату без зана­весей. Вставало грустное утро севера, по которому так соскучился Саб­лин. Саблин оделся и прошел в столовую. К его удивлению, Пестрецов уже пил чай.

- Ты куда же в такую рань? - спросил Пестрецов.

- Гулять.

- Пойдем вместе. Комиссарчик мой спит, и я свободен, - сказал Пе­стрецов.

Они пошли на берег реки Великой.

Издали, из города, несся так знакомый Саблину дробный стук конских копыт, кавалерия шла по городу. Саблин остановился. На мост, на­правляясь в Завеличье, спускались эскадроны драгун на вороных лошадях Красивые лошади, всадники с пиками, заброшенными за плечо, ри­совались на фоне крепостных стен старого Пскова, и сердце Саблина сжалось тоскою.

- Это что же такое? - сказал он.

- Это, - сказал Пестрецов, - судьба... Рок... Против рожна не по­прешь.

- Но неужели идти с рожном?

Пестрецов не ответил. Внизу темными волнами текла холодная Вели­кая, топот конских копыт удалялся и становился тише. Эскадроны сходи­ли с мостовой. Ясное небо сияло над серыми башнями, над церквами с головами-луковками и белыми простыми стенами Кремля. Золотистые березки с белыми стволами были на том берегу, и в них, и в реке была радость теплому солнцу, синему небу и догорающему бабьему лету. На душе Саблина от этой родной и милой картины грустного севера становилось еще грустнее. Точно с летом умирала и сама Россия, точно вместе с тихо падающими желтыми листочками березы падала и слава русская, точно вместе с осеннею водою, которою набухла почва в лугах, набухала кровью вся русская земля...

- Крымов застрелился в Петрограде... - отрывистым шепотом гово­рил Пестрецов. - Генерал Корнилов арестован по приказу Керенского, в Ставку приехал генерал Алексеев. Керенский назначил себя верховным главнокомандующим армии и флота... Вся конная армия Крымова изме­нила Корнилову, и делегации казаков и солдат явились к Керенскому с выражением готовности служить ему... Керенский работает в полном кон­такте с советами... Саша... Конечно, ты одинок, у тебя никого и ничего не осталось, ты можешь рисковать. Но для чего рисковать? Если бы были, действительно, Наполеоны, - ну тогда, тогда и я пошел бы. А, быть мо­жет, правы они?

- Кто они? - усталым голосом, через силу спросил Саблин.

- Новая Россия. Демократия, пролетариат, советы. Отцы никогда не понимали детей. И мы не понимаем их. А, может быть, на их стороне правда.

- Правда в измене Родине, правда в сдаче врагу позиций, правда в убий­стве честных и лучших офицеров и генералов, правда в грабеже и наси­лии? - воскликнул Саблин и посмотрел на Пестрецова.

Пестрецов стоял, опустив голову. При ясном утреннем свете Саблин Увидал, как обрюзгло и пожелтело его лицо. Перед ним стоял старик. Пре­зрение и жалость боролись в Саблине.

- Саша, мы не понимаем новой России. Не может же быть, чтобы ве­ликий русский народ не выдвинул из недр своих людей, способных управ­лять государством.

- Чхеидзе, Бронштейны и Нахамкесы - вот кого выдвинул русский народ, вот кто взял палку и стал капралом. Ваше превосходительство, вы не чувствуете, что за советами стоит не Россия, а интернационал, а за ин­тернационалом - какая-то дьявольская тайная сила.

- Надо идти с ними. Их не победить. Идя с ними, хотя что-нибудь спасешь, а если уйти от них, Россия обратится в пустыню, - уныло шептал Пестрецов.

- С ними идти нельзя. Надо бороться с ними и победить их, - сказал Саблин.

- Борьба безполезна... А, право, с ними не так уже плохо работать, у них есть здоровые, правильно мыслящие люди.

- Вы с ними?

- У меня, Саша, Нина Николаевна. Это такой ребенок.

- Прощайте, ваше превосходительство! Мне с вами не по пути. Саблин резко повернулся и пошел от Пестрецова.

В тот же вечер Саблин уехал в Перекалье к своему корпусу, где узнал, что он Керенским отставлен от командования корпусом и вызван в Пе­тербург.

XXXVIII

Домик Петрова, где поселились братья Полежаевы, находился в глуши Новгородской губернии в деревне Запоздалово, ни на какой карте не обо­значенной. Вся деревня состояла из шести дворов при озере, вытянувших­ся в одну линию. Жители занимались рыболовством и охотою, многие, как ушли на войну, так и исчезли, и никто не знал, то ли убиты, то ли пропали. Почта в Запоздалово не ходила, а ходить за нею было далеко, да и ходить незачем, почти все остававшиеся в деревне старики и старухи были неграмотные, разбирали только по-церковному. По избам в полной неприкосновенности висели портреты Государя и его семьи. Весть об от­речении Государя глухо дошла до деревни, но ей не поверили. Мало ли смущают темный народ. Это все от немцев! То, что в волости исчезла по­лиция и появились комитеты и комиссары, тоже никого не смутило. Решили только, что податей платить не надо и ждать с податями пока при­едет исправник, а до него никому ничего не давать.

В комнате, где поселились Павлик с Никой, было четыре окна. Два маленьких, подслеповатых, кое-где заткнутых тряпьем, смотрели на озе­ро, поросшее камышами, с низким песчаным противоположным берегом, по которому было раскидано несколько серых избушек, и видны были чахлые нивы, два побольше выходили к громадному лесу, который тянул­ся в полуверсте от деревушки, и на сколько верст, о том сам Христос Бог ведает. Кругом была пустыня. В пяти верстах шло шоссе, но по шоссе никто никогда не ездил, скучные стояли кучи щебня, уходившие вдаль, и розо­вые цветы поросли по ним. Верстах в пятнадцати через лес шла железная дорога, но такая захудалая, что между шпалами по полотну выросла тра­ва, а поезд прогудит раз днем и раз ночью, а в остальные часы никого на полотне. Забежит на него заяц, уляжется вдоль нагретого солнцем рельса и лежит, скосив желтые глаза. Будки сторожей стоят редко, и странно ду­мать, что там живут люди, и удивительно, чем питаются они и как живут. Кругом леса и болота. В лесу лоси и медведи, рысь иногда попадается, глухари и тетерева токуют, рябчик живет, видали и горностая с лаской, а зимою лисица так опушится, что от черно-бурой не отстанет. Лес, то высокий строевой с большими красными шумливыми соснами, с трепещущей листами осиной, с раскидистыми черными елями, то низкий, мел­кий - по болоту, с кривыми тонкими березками, с кустами можжевель­ника, с голубым мхом, в котором по колено тонет нога, с красною клюк­вою и золотою морошкой. На болоте - торфяные ямы, и в них черная таинственная вода. Никто никогда к ним не подходит, и люди сказывают, что дна не достать в этих ямах, а тихими ночами слышно, гудит там что-то. То ли колокола звонят, то ли люди стонут. Сказывают, при Александре Невском много народа там погибло, с тех пор и пошло. И не замерзают эти ямы никогда, даже в самый лютый мороз стоят и паром дымятся.

В такую полную лесных тайн и преданий глушь попали Павлик и Ника из самого разгара безпокойной русской революции. Единственным собе­седником их была бабушка Дарья Ильинична, мать Петрова, да и та была не очень словоохотлива. Была босоногая пятнадцатилетняя девчонка Машутка, племянница Петрова, но та так боялась барчуков, что пропада­ла целыми днями то в коровнике, то в сараях, то на сеновале и в горнице не показывалась.

С автомобиля перетаскали вещи, приготовленные для Государя, дорож­ный кофейник и чайный прибор, консервы, бисквиты, чай и кофе и зажи­ли скучною жизнью. Придет к чаю Дарья Ильинична, принесет молока, масла, сливок, свежего душистого черного хлеба, рыбы соленой и присядет с молодыми людьми. Иногда начнет рассказывать про охоты. Ничего так не любила она, как рассказ про то, как покойный муж ее выследил громад­ного медведя, и сам Александр III приезжал к ним и взял его на рогатину.

Тихо шумит самовар, висячая простая лампа, скупо пущенная, горит неярко, на столе, накрытом скатертью, стоят недопитые стаканы, валя­ются корки хлеба, Павлик и Ника слушают старуху, а она мерно и тихо ведет речь про старую жизнь.

- Приехали они на восьми санях, - говорит Дарья Ильинична, - и все такие красивые, видные, статные, а его сокола сразу видать: Божий помазан­ник. Он тогда, свет наш ясный, молодой был, ростом - косая сажень, борода русая по грудь, кафтан одет, сапоги, нож при поясе. Собаки с ним приехали с доброго теленка, егеря свои, и все с моим мужем совет держат. Как окружить да как поднять, чтобы вышел, значит. Переночевали у нас, а наутро и пошли. Повар с ними был, на моей печурке и завтрак Царю-батюшке готовил. Вот как удостоилась я, господа молодые. А к полудню вернулись. Ведмедищу при­везли - во какого большого, полдвора тушею занял. Сам, значит, и взял на рогатину. Даже кровь видала я на кафтане его. Довольный очень. Мужу мое­му, покойнику, часы тогда подарил... Я и часы сохранила.

Старуха ушла в свою каморку и принесла серебряные часы с большим накладным золотым двуглавым орлом.

- На трех лошадях от нас медведя того повезли. Лошади шарахаются, боятся страсть. Собаки потом идут, а он позади поехал, сам и лошадью правил. Правда истинная... Ну, а больше я его и не видала... Князь к нам два раза приезжал, Владимир Лександрович, тоже медведя из штуцерного ружья брал, ну только не такого. Тот медведь был всем медведям - царь, али князь какой медвежий.

Старуха никогда никуда не выезжала.

- Как венчали нас, так в Новгород ездила, ну только смутно я все это помню. Да чего ездить-то. Наш лес разве не мир Божий. Господи Боже мой! И чего-чего только в лесу нет. И какая только птица в нем не поет! И чижики, и снегири красногрудые, и щеглята, и клесты, и каждая свое гнез­до, свой обычай имеет, каждая свои песни поет. Заяц там, господа мои живет. И всего он боится, и все к чему-то прислушивается. Лисица с детями играет. Рысь на суку лежит и чуть хвостом пестрым шевелит. А я иду грибы собираю и все-то вижу, и все-то меня радует. Истинно благодать Божия, Божий прекрасный мир!

За окнами в серебристом тумане стоит темный лес, и сырость идет от него, пахнет смолою, можжевельником и мхом.

В деревне мужики и бабы привыкли к Полежаевым.

- Что, спасаетесь, господа, - говорил дед Илья, весь закутанный се­тями, - ну, спаси вас Христос.

Павлик и Ника ездили на озеро рыбу ловить, по ночам ездили с лучи­ною стерегли сома, ходили с ружьем за куропатками.

- Гуляйте, господа, ничего, - говорили им добродушно встречные мужики, и вставала перед ними старая святая Русь, Русь избяная, кондо­вая, тихая и покорная...

XXXIX

Раз октябрьским утром, Павлик и Ника только что встали и пили чай со сливками, прибежала к ним Машутка. Волосы растрепаны, из-под плат­ка выбились, темные глаза, как ягодки, горят, лицо от свежего утренника раскраснелось.

- Господа, - сказала она, - вас в лесу спрашивали двое. Просят прийти сейчас.

- Что за люди? - в голос спросили Павлик и Ника.

- Кто их знает. Одеты по-простому, а так будто господа. Один, как вы, другой парнишка совсем молодой. Мальчонка.

Павлик и Ника пошли к лесу. На опушке их ожидали двое юношей. Их лица были худы, они продрогли, проведя холодную ночь в лесу.

- Боже мой, Ермолов! - воскликнул Ника.

- Он и есть. А это мой брат Миша.

- Гимназист шестого класса Михаил Ермолов, - басом проговорил Миша.

- Идемте к нам. Согреетесь, чаю напьемся, - сказал Ника.

- А можно? - спросил деловито Миша. - Товарищей нет?

- Никого. Святая старушка одна. Как же вы нашли нас? - расспра­шивал Ника.

- Ох, уже и Петров ваш! Я восемь раз ходил к нему, - говорил подпо­ручик Ермолов, - пока наконец он поверил, что я с наилучшими намерениями, что я от имени генерала Саблина. Тогда только рассказал и нари­совал, как вас найти. Да и то бы не нашли, кабы не девчонка.

- И прехорошенькая, - басом сказал Миша.

- Да, вот вы как прохлаждаетесь, - сказал Ермолов-старший, входя в избу. - А мы ищем вас. Вы нужны нам. Господа, беда! Надо браться за дело.

- А что случилось?

- А вы ничего не знаете?

- Ничего. Как уехали, так ничего и не слыхали.

- Про Корнилова не слыхали?

- Ничего.

- Ну, сначала про домашних. Татьяна Александровна уехала в Тобольск вслед за Царскою семьею. От нее уже письма есть. Ольга Николаевна пока в Царском, только я бы советовал вам при первой возможности переправить ее на юг или на Кавказ. Папенька ваш пока в Москве. Генерал Саблин в Петербурге на своей квартире, ничего не делает. Причислен к мини­стерству. Тут такие дела, такие!

- Сережа, ты по порядку, - деловито сказал Миша.

- И то, буду держаться хронологического порядка. 28 августа Верхов­ный Главнокомандующий, видя, к какому развалу и позору ведет Россию Керенский, издал приказ, которым объявил его изменником России, себя диктатором, и двинул на Петроград конницу под начальством Крымова.

- Сам не пошел? - в голос спросили Павлик и Ника.

- Нет. Вот тут-то и началась трагедия. Нарочно или случайно, желез­нодорожники разбросали всю конницу малыми частями по всему северу России, а Керенский бросил туда своих агитаторов. В Петрограде у нас образовался офицерский союз, нам удалось достать сто тысяч рублей, которыми мы рассчитывали в нужную минуту подкупить солдат гарнизона и соединиться с войсками генерала Крымова.

- И я был в этом союзе, - важно сказал Миша. - Я для этого в мили­цию поступил и австрийскую винтовку получил. Только патроны были русские!

- У них милицейский комиссар - портной, он не различает, какие патроны.

- Я не хотел брать. Он говорит: ступайте, товарищ, и эти хороши. Дру­гих нет, - сказал Миша.

- К нам присоединился еще Совет союза казачьих войск с полковни­ком Дутовым, - продолжал нервно говорить Ермолов-старший, - тоже обещали повлиять на петербургских казаков, только просили денег. День­ги были у двух полковников, фамилий не знаю, все велось конспиративно. Один генерального штаба, весь бритый, молодой революционер, я с ним от своего звена связь держал. Жил в "Астории". Мы подготовили сол­дат, оставалось раздать деньги и идти. Все офицеры шли с нами. 29 авгус­та узнаем через наших разведчиков...

- Гимназисты-велосипедисты и кадеты в Царском и Павловске у нас работали, - вставил Миша.

- Узнаем, что Дикая дивизия подошла к Вырице и начинается там бой с частями Петроградского гарнизона. Мы туда. Потерлись среди солдат, видим, что у них никакого желания сражаться нет. Самая пора начинать, купить несколько солдат, ну там рублей по двести дать, чтобы поддержали, когда наши крикнут: "Довольно братоубийственной войны! Да здрав­ствует русский вождь Корнилов! Долой Керенского!" У нас и люди такие были намечены... Да, ну вот еду я к руководителю в "Асторию". Нет дома, доверите ли, я весь день то пешком, то на трамвае проездил по Петрограду, искал его. А бой идет... Понимаете, чувствую, что там уже бой. Наконец два часа ночи точно толкнуло меня что. Дай, думаю, поеду в виллу Роде и по злачным местам. Он таки любил выпить, наш выборный вождь.

- За что же его выбрали? - спросил Ника.

- Как тебе сказать. Уже больно хорошо говорил он на наших собрани­ях. Как-то по-новому обещал строить армию и так, что и на старое похо­же. Немцев так ненавидел, что аж трясся весь, как говорил про них, а о союзниках - с благоговением. Георгиевский кавалер, сапер, лицо такое бледное, тонкое, одухотворенное. Он, да вот еще генерального штаба Гу­щин, полковник, все головы нам поперевернули. Я-то держался - армия вне политики, а многие стали говорить с гордостью: "Я - офицер-рево­люционер".

- Дальше, Сергей, ехать надо, - опять остановил его Миша.

- Приезжаю на виллу Роде. И действительно, там. Компания целая кутит. И среди них, показалось мне, агенты Керенского. Сам пьян, как дым, куражится. Ты понимаешь, там у Вырицы бой, юнкера выступить готовы, мы только приказа ждем поднимать гарнизон, ведь, Павел Нико­лаич, головой мы играли! А! Ведь нас за это повесить могли.

- И еще могут, - вставил Миша. - В лучшем виде.

- Да! А он пьяный и с девками. Я его отзываю, знаки показываю. А он встает расстегнутый и кричит: "Вздор... Никаких испанцев! Да здравству­ет русская революция и ее союзники! Пей, веселись, честной народ!" И вижу, что кутеж его тысячами пахнет, нашими, понимаешь, тысячами, теми, что нам на восстание даны! "Что же это, - думаю, - действительно погибает Россия, если и к чистому делу идут пьяные и воры". Наступило утро 30-го. Иду по Литейному. Вижу: солдаты остановили автомобиль. Там бледный черноусый донец 13-го полка. Видно, измучен здорово, курит непрерывно. А у меня документ был запасен вот через него, - кивнул стар­ший Ермолов на брата.

- Я через милицию достал удостоверение на право производить обыс­ки и аресты, - гордо сказал Миша и принялся за пятый стакан молока.

- Показываю. Говорю, что я предоставлю его куда надо. Солдаты по­верили. Сажусь я в автомобиль и, как отъехали, спрашиваю: "Вы Корни­ловец?" Молчит. "Не бойтесь, - говорю я, - я тоже Корниловец. Куда вам надо ехать, я вас туда и провожу". Вижу - поверил. "Мне, - гово­рит, - надо увидать генерала Крымова". - "А где он?" - "Был здесь. Я с ним приехал". Нашли мы Крымова у Керенского. Слышим, крик в каби­нете. Выходит Крымов, бледный, полбу пот крупными каплями, черные волосы всклокочены, налипли, как из бани точно. "Дайте, - говорит, - мне воды. Я этого мерзавца чуть не побил!" А донец и говорит: "И жалко что не побили. Его убить надо, как собаку!" - "Погодите", - говорит, а сам волосы на себе ерошит. "Ну, - говорит, - Иосиф Всеволодович, пой­демте. Мне отдохнуть надо и все обдумать"... Они уехали. Я пошел домой. Вечером узнаю - Крымов застрелился, у Керенского были представите­ли его корпуса, и Керенский произвел простых казаков в офицеры. Кор­нилов арестован, Верховным главнокомандующим у нас Керенский. Я думал, что у нас бунт будет, на фронте войска откажутся - ничего подобного. Первыми генералы расписались в своей верности. Гляжу, к Зимнему дворцу так и подкатывают, так и подкатывают генералы с фронта. А у меня там товарищи юнкера дежурили. Спрашиваю их, не слыхали ли, зачем? "Да кто, - говорят, - корпус, кто дивизию, кто полк получить желает. Жареным там пахнет". И вот, друзья мои, стало в Петербурге так тихо, тихо, точно, кто умирает в соседней комнате. Округ наш получил молодой полковник Полковников. Я при округе устроился ординарцем, наблюдаю. Вижу, что доклады, в два места возят - во дворец к Керенскому и в Смольный к Ленину и Троцкому, немецким шпионам. Что же это, ду­маю, явное предательство. Там в совете у меня приятели были, товарищи по корпусу, те, что меня и генерала Саблина арестовывали, - Осетров, Гайдук и Шлоссберг.

- Гайдука и я знаю, - сказал Ника. - Мерзавец страшный.

- Один хуже другого, - сказал Ермолов. - Но, думаю, надо узнать от них, что они замышляют. Неужели немцам нас предадут. Сделал я доклад об этом на Совете союза казачьих войск - этим я верил. Там славные ре­бята были, и с их благословения подкараулил я Осетрова. Он мне как-то лучше казался. Он все-таки русский. Подошел, напомнил старое, как по­гоны с нас рвали, под руки с позиции вели, и говорю ему: "Ну, скажите, Осетров, вы - русский человек, для чего вы все это делали? Неужели вы немцам нас предавать хотите?" "Ничего, - говорит, - подобного. Я и в мыслях этого не имею, а мы просто большевики и хотим произвести ми­ровую революцию". - "Что же, - спрашиваю, - из этого будет?" - "Как, - говорит, - что. Вы послушайте Ленина. Надо все разрушить все, все. И когда все будет разрушено, мы построим новое, счастливое". Вижу я, что он и сам не понимает, что говорит. "У каждого, - говорит, - будет и дом, и земля, и скот, и сыт будет каждый, и на все будет свобода. А пока - наша власть". - "Когда же, - спрашиваю, - вы разрушать начнете и как?" Он и проговорился. "В конце, - говорит, - октября. Нам надо растащить казаков, отрубить последнюю голову гидре контрреволюции". И замол­чал. - "А вы, - говорит, - товарищ, не хотите большевиком стать?" Я говорю: "Рад бы душою это сделать. Да только не знаю как". - "Хотите я научу". Я и ухватился. Стал бывать у него и узнал, что большевики реши­ли свергнуть Временное правительство, засадить его в крепость и взять власть в свои руки. Они обещают сейчас же заключить мир с немцами ка­кою угодно ценою. И вот тогда решили мы стать все на сторону Временного правительства. Тут уже вопрос не в Керенском, а в том, чтобы никак не допустить до власти большевиков, потому что тогда - гибель. Нам, Пав­лик и Ника, дорог каждый человек. Пока нам верны юнкера, да и то не все, обещал служить и поддерживать Керенского женский батальон, надеемся, что Волынский и Преображенский полки будут с нами, рабочие Путиловского завода против большевиков. Надо умирать, господа, надо бороться!

- За что бороться?

- За Россию.

- Но Россия с Керенским гибнет.

- Тут уже не приходится рассуждать с Керенским или с кем иным, лишь бы не с большевиками.

- Мы готовы, - сказали Павлик и Ника.

- Дайте нам отдохнуть. Ночью пойдем на железную дорогу и завтра утром мы будем в Петрограде. Только не было бы поздно.

XL

Октябрьские сумерки рано надвинулись. Густой туман поднялся нал озером, темный и сырой стоял лес. На ночной поезд решили выйти в девять часов вечера, но уже к шести все были готовы и сидели в темной из­бушке, сбившись на лавке в углу под образами. В избе было темно. Окна были мутные, и в них видна была полоса неба над темным лесом, и ярко горела вечерняя звезда. Темнота и невозможность различать лица сблизи­ли всех, и все притихли и сидели, переговариваясь короткими фразами Все недетское, поношенное, залитое кровью, затертое лишеньями, что дали им война и революция, отлетело, и они стали тем, чем были: моло­дыми людьми, у которых так еще мало в прошлом и так много в будущем.

- Читал я как-то, - сказал Ермолов, - у Толстого, как Наташа и Ни­колай Ростовы и Соня в своем старом помещичьем доме на Святках вспо­минают свое прошлое. Луна светит в комнату, за окном мороз трескучий, снежная русская зима, а перед ними встают мирные, теплые эпизоды их детской жизни.

- Ах, помню, помню, - сказал Павлик. - Наташа с Николаем како­го-то арапа видали... А Соня не помнит. К чему ты это?

- Так, вспомнилось. У нас уже нет таких воспоминаний. Чтобы, по­нимаешь, было тепло и хорошо.

- Ах, нет, - сказал Миша. - Я помню как-то, в гимназии это было. Я был в первом классе. Весна. Окна отворены на широкий гимназический двор, за двором сад, большие липы и дубы растут, и чуть покрыты зеле­нью. Я спускаюсь вниз по лестнице, а внизу по коридору, где были стар­шие классы, восьмиклассники дружно хором поют: "Елицы во Христа крестистеся, во Христа облекостеся!" И так хорошо у них выходит. Весна, солнце, зеленый пух на деревьях, за забором трамваи гудят, а тут молодые басы дружно так: "Елицы во Христа крестистеся!"...

- Это не то, - сказал Ермолов. - У них были общие воспоминания, воспоминания семьи, а не школы.

- Ты помнишь, Ника, - сказал Павлик, - как мы с Олей собирали разные уродливые корни и в саду делали клетки и сажали их в них. Это был Зоологический сад. Ты приходил и спрашивал, где какой зверь. А по­мнишь Колю Саблина? Как он приставал к нам: "А почему верблюд - верблюд?"

- Как же, помню! А помнишь, как меня с Таней нарядили маркизом и маркизой? Мама была жива еще. Она поставила нас на стол, пришли го­сти, а она уверяла, что мы ее куклы и она сама маленькая. Ты помнишь Танину мать. Мне она казалась громадного роста и удивительно краси­вой. Мы были богаты, но когда нас привозили к Саблиным, мне казалось, что это сказка.

- Как же! Как же! А кузина Тата все время говорила ей: "Баронесса, баронесса!"...

- Куда все это ушло?

- Ника, Ника, помнишь, как мы привезли из корпуса эту шуточную оперу "Открытие Америки" и научили петь Олю и Таню! - "По улице хо­дила большая крокодила... Она... она... зеленая была!"

- И нам всем попало.

- А потом, как только Оля про кого-либо начнет говорить и запнется и скажет: "она, она"... все хором...

- Ну, как же! - зеленая была!

- Ах, хорошо было до войны!

- Теперь за это буржуем назовут, - басом сказал Миша.

- Да. Теперь. Помнишь Миньону Латышову. Мы ее Миньоной назы­вали за то, что она так хорошо Миньону пела, - начал Павлик...

- Эту: Connais tu le pays? (*-Ты знаешь край?) - напел Ника.

- Эту самую. Встретил я ее весною в Павловске. "Вы, Павлик, - гово­рит, - признаете свободную любовь?"

- Что ей теперь лет тридцать будет?

- Я думаю, и все тридцать пять, но она хорошенькая. Я промолчал. А она говорит: "Тут я познакомилась с одним матросом - удивительно кра­сив. Хочу его писать Аполлоном, но если вы согласитесь, я вас буду пи­сать". Ну, мне не до того было. Помнишь, что замышляли.

- Она такая, - сказал Ника. - Но неужели с матросом?

- Ей мода важна. А это - первые герои. Помнишь, как она за Керен­ским бегала?

Из далекого прошлого воспоминания перешли к более близкому, крас­ки померкли, появились жуткие картины убийств на улице, и молодежь замолчала.

С кипящим самоваром пришла Дарья Ильинична.

- Что, господа, в темноте сидите? А я вам лампу засвечу. Чайку напье­тесь, я вам коржиков напекла на дорогу. В Питере-то, Бог знает еще, что найдете, все свой запас лучше иметь.

Когда загорелась лампа и стал шуметь самовар, призраки прошлого ис­чезли, и невольно все стали думать о том, что им предстоит в Петрограде.

- Куда же мы пойдем? - спросил Ника.

- Увидим. Если все будет тихо, - на квартиру Саблина. Посоветуемся с ним, потом в казачий совет на Знаменскую, там наша штаб-квартира. А там видно будет.

- Я так думаю, - сказал Миша. - Набрать человек двадцать с ручны­ми гранатами, ну и подговорить еще человек пятьдесят товарищей солдат и прийти на заседание совета солдатских и рабочих депутатов, когда там будет говорить Ленин, и крикнуть: "Бей их!" - и с ручными гранатами на них. Я, думаю, выйдет.

- Не верю я в товарищей, - сказал Ермолов. - Крикнешь: "Бей их!" - а никто не поддержит. Начнут говорить: "Да я что, да не мое это дело" - и сорвут всю историю.

- Такие, как Осетров, пойдут, - сказал Миша.

- Так Осетрова надо перевернуть всего. Он убежденный большевик. Он говорит: "Под красным знаменем все позволено, а если по царскому времени меня разменять, что я такое - прапорщик и сын извозчика. Война кончится, - опять на Лиговку в вонючий трактир. А ежели мы у власти будем, так я себе уже особнячок в Царском присмотрел". Чем его угомо­нишь.

- Ну дать ему этот особнячок, - сказал Павлик, - лишь бы дело сде­лал.

- Не пройдешь в Смольный-то! - сказал Ермолов. В девять часов все поднялись.

- Что, бабушка, сыну поклониться прикажешь, - сказал, прощаясь со старухой, Ника.

- Ну, кланяйся, батюшка, ему. Да только не очень вы ему крутите го­лову-то. Один он у меня остался. Никого больше нету!

Старуха смотрела на надевавшую шинели молодежь и слезливо мор­гала.

- Коли за Царя, - тихо сказала она, - так и его можно... И его, зна­чит, отдам. Потому от Бога так сказано. Ну, спаси вас Христос. Машутка вас до дороги проведет, а то ночью-то не найдете.

- А не боится Машутка?

- Ну, где ей бояться. Почитай и родилась в лесу. Ее и лешие-то все знают, - смеясь сказала старуха. - Готова что ль, Маша?

- Иду, тетенька! - и Машутка появилась в большом платке, в высоких мужицких сапогах и с фонарем в руке.

- Пошли, господа, что ль, - сказала она.

- Посидеть надо, - сказала Дарья Ильинична, - по старому русско­му обычаю.

Сели на лавки, помолчали, потом разом встали и пошли. Старуха в дверях благословляла их старой коричневой морщинистой рукой, сама не зная почему, плакала и все повторяла: "Не вернутся ведь! Не вернутся! Спаси их Христос!..

XLI

У Царского Села был бой. Солдаты Царскосельского гарнизона толпа­ми бежали на станцию, запружали ее, ломились в вагоны и требовали не­медленной отправки в Петербург. На окраинах Царского Села маячили редкие цепи донских казаков, пришедших с Керенским, но ненавидев­ших Керенского. В казармах шли митинги. Оставшиеся стрелки выноси­ли резолюции: ни с Керенским, ни с Лениным, а в общем было видно, что пойдут с тем, кто окажется сильнее. Братья Полежаевы и Ермоловы потолкались на Царскосельской станции и, убедившись, что места на поез­де им не получить, решили идти пешком. На станции Александровской были матросы и вооруженные рабочие - красная гвардия. Там в сумерках ясного осеннего дня желтыми огоньками вспыхивали выстрелы. Казаки наступали на Александровскую.

Полежаевы шли по нижнему шоссе. Все Подгорное Пулково светилось огнями. В каждой избе сидела компания матросов или красноармейцев, выгоняли крестьян рыть окопы на Пулковской горе. Глухою ночью Поле­жаевы с Ермоловыми подошли к Средней Рогатке. По избам, несмотря на поздний час, горели огни. Петербург был в четырех верстах, темный и не­обычно тихий. Над ним не было отраженного небом зарева огней, город лежал, притаясь, и страшно было входить в него, не зная, что там дела­ется.

Миша подошел к избе и заглянул в окно. В черном штатском пальто и старой гимназической фуражке со снятыми лаврами он походил на крас­ногвардейца. Он долго смотрел в окно, потом подошел к ожидавшим у палисадника братьям.

- Забайкин там. Ей-Богу, господа, Забайкин, - сказал он.

- Кто такой Забайкин? - спросил Ника.

- Да гимназист же! Годом меня старше. Мать его яблоками на Заго­родном торгует. Шалопай страшный, а так ничего, добрый парнишка.

- Один он? - спросил Ермолов.

- Ну! Один! Человек двадцать с ним, рабочих. Красная гвардия! Да чудные! Пулеметными лентами позакрутились, прямо индейцы какие-то. Точно дети играют. Зайдем туда. Скажем, что мы тоже красная гвардия.

- Ну что же. Разведать, расспросить, господа, надо, - сказал Павлик.

- Идемте.

Изба была переполнена народом. Это были рабочие с заводов и все больше молодежь. Под потолком горела лампа, красногвардейцы сидели по лавкам и за столом и пили чай. Большой каравай крестьянского хлеба лежал перед ними.

- Здравствуйте, товарищи, - сказал Миша. - Забайкин, узнаешь, друже?

- Ермолов! Ты что? Тоже поступил?

- Ну да. Это мой брат. А это тоже товарищи наши.

- Вы откуда, - подозрительно оглядывая вошедших, спросил рабо­чий.

- Из Царского, на разведку в Питер посланы.

- А что в Царском? - спросило несколько голосов.

- Казаки занимают.

- Ну!..

- Я говорил, товарищи, что так и будет, - сказал рабочий с простым русским лицом. - Керенский там? - спросил он.

- Не то там, не то в Гатчине, - отвечал Миша.

- Как же это солдаты сдали? - спросил пожилой рабочий.

- Солдаты все сюда идут. Матросы у Александровской бой ведут.

- А много казаков?

- Кто их знает. Тысяч десять, сказывали, - говорил Миша. - А что в Питере?

- Черт его разберет что, - сказал Забайкин. - Вышло требование на­рода - вся власть советам. Значит, Ленин и исполком берут все на себя. Обещания народу даны такие: немедля по телеграфу - мир, и айда по до­мам, раздача хлеба, земля - крестьянам, заводы и банки социализируют­ся и передаются народу, созывается Учредительное Собрание. Ну, товарищи пошумели и пошли к Зимнему дворцу. Там заперлось правительство. Выставили пулеметы, юнкера охрану держат, женский батальон.

- Это мы все знаем, сами там были с рабочими, - сказал Миша.

- Да кабы нам кто сказал, где правда, - сказал пожилой рабочий. - А то так говорят: Ленин шпион, на германские деньги работает. Ладно. Так я и поверил! Почему же не арестовали тогда! Нет, Чернов Виктор Михайлыч сказал, что это неправда, что Ленин честный человек. Ке­ренский с ним был заодно. Вы возьмите в толк еще то, что когда рабо­чие за винтовки взялись и пошли к дворцу, так кто на защиту стал? Юнкаря, да девки - самой буржуй, значит. Солдаты по казармам за­перлись. Офицеры молчат. Теперь, глядите, товарищи, - 25 октября Керенский помчался в армию, войска собирать против Ленина. Кого собрал? Одних казаков. Казаки - те же буржуи. Вот я и полагаю, что Ленин и большевики истинно за народ стоят, и нам с ними идти надо а не против них.

- Кабы разъяснил кто, - с тоскою сказал красногвардеец, оглядывая всех кругом, - мы народ темный. Царя не стало, и пошла путаница. То Львов, то Керенский, то Ленин. И каждый другого хаит.

- Нет, товарищи, это уже истина. Народная власть - советы.

- Да так-то оно так, а только, товарищи, был я в Смольном. Жиды, да немцы, да латыши - русских-то, почитай, и не видно.

- Кабы так было, солдаты пошли бы с Керенским. А то не идут. Миша стал прощаться.

- Куда же ты, Ермолов? - сказал Забайкин.

- С донесением обратно, на Пулковскую гору.

Никто их не задерживал. Они вышли на шоссе и пошли по пустынной дороге. Дорога была грязная, растоптанная войсками и обозами. Не дохо­дя до Триумфальной арки, они свернули в сторону и огородами стали про­бираться к городу. Ночь была светлая. Ярко горели на небе звезды. В горо­де было тихо. Электричество светило только в центре. Изредка доноси­лись оттуда выстрелы. Увязая в черной и липкой грязи, прыгая через канавы, Ермоловы и Полежаевы подвигались к Боровой улице. Два раза пришлось перелезать заборы, проходить пустыми дворами, наконец вы­шли на широкую грязную немощеную улицу.

- Боровая - сказал Павлик.

- Она самая. А тихо как, - сказал Ника. - Куда же пойдем?

- Вот и я думаю, куда? На Забалканском у них, конечно, заставы. Там казармы близко, народа много. Не всегда Забайкины попадутся, можно и на Гайдука нарваться, - сказал Ермолов. - Пойдемте, господа, на Разъез­жую, потом по Чернышеву и Гороховой.

Все одобрили его предложение.

Петербург вымер. Все окна были темны. Редко-редко виднелась кое-где лампадка, затепленная под образами и где красным, где зеленым све­том тускло мигающая под окном. Нигде на перекрестках не было мили­ции. Она была снята рабочими. Но чувствовалось, что город не спал, а тревожно прислушивался к тому, что делается на улицах. За закрытыми железными воротами слышались робкие голоса. Город ждал избавления. На Лиговке ярким светом горели два освещенные дома. Часть окон была прикрыта ставнями, и сквозь щели выбивался желтый свет. Компания за­гулявших матросов стучала в запертые двери и грубо хохотала. Сверху, из раскрытого окна, слышался истеричный женский смех и ругательства.

Несколько извозчиков стояли посередине улицы, и лошадей под уздцы держали солдаты.

На Разъезжей по трактирам и кинематографам горел свет и толпа сол­дат стояла подле них. Молодые люди спустились по Коломенской и Ям­ской на Ивановскую, по пустой Бородинской вышли на Фонтанку и здесь остановились. Опять взяло сомнение, куда идти. Но деревянный мост против Малого театра охранялся мальчишкой-красногвардейцем, кото­рый с испугом смотрел на приближавшуюся компанию и ничего ей не сказал, и Ермоловы и Полежаевы благополучно вошли в Апраксин двор. У темных рядов магазинов кое-где дежурили сторожа, но они, видимо, были рады тому, что молодые люди торопливыми тенями скользили вдоль железных арок.

На Каменном мосту пришлось выдержать опрос. Ермолов сразу заме­тил, что опрашивавшие не имели точных инструкций. Ограничились осмотром карманов, нет ли оружия, причем у Миши пропал кошелек, а у Павлика портсигар. Та же история повторилась и на Синем мосту. По Морской горели фонари. На Мариинской площади темной кучей стоял отряд матросов и красной гвардии. Над ними темными громадами, точно серые слоны, возвышались две броневые машины. Здесь Полежаевы узна­ли, что днем красная гвардия заняла центральную телефонную станцию. Каждые двадцать шагов их опрашивали, но удовлетворялись ответом: "Мы за советскую власть, идем домой на Петроградскую сторону".

На той стороне Невского, наполовину освещенного, постреливали. Несколько грузовиков и легковых автомобилей стояли возле дома Благо­родного собрания и по Мойке. Подле горели костры, и какие-то люди тол­пились у огня.

- Все дело в смелости и нахальстве, - сказал Ника и пошел впереди всех на Миллионную. Из Зимнего дворца стреляли по арке. Пули проно­сились со свистом по улице и впивались со щелканьем в торцовую мосто­вую. Красногвардейцы жались к стенам домов, укрываясь выступами арки.

- Эй! Товарищи, вы куда? - раздались голоса с обеих сторон.

- Свои, свои, - крикнул Павлик.

- Туда нельзя. Там юнкаря.

- Врозь и бегом к дворцу! - шепнул Ника. Павлик и братья Ермоловы кивнули головами.

- Стой! - крикнул сбоку красногвардеец и выставился из-за арки. Пуля щелкнула по арке и он поспешно спрятался. Братья бросились бе­жать по площади к дворцу.

Несколько выстрелов раздалось по ним, пули защелкали по арке, осы­пая камень, но они уже были на площади. Затрещали выстрелы из Алек­сандровского сада и с Мойки, пули свистали кругом, откуда-то сверху защелкал пулемет, но они бежали невредимые, и сливались темными силуэтами с темными торцами и мокрыми камнями площади. Впереди был Зимний дворец с большими, наглухо запертыми, железными воротами. Ворота были забаррикадированы дровами, сложенными наподобие басти­она. Чьи-то головы показались над ними. Вдруг ярко загорелся большой круглый фонарь у ворот и сейчас же погас.

- Господа! Впустите! Свои! - задыхаясь, крикнул Ермолов.

Несколько рук протянулось им навстречу, и их перетащили через дрова. Юнкера в шинелях с красными погонами, обшитыми серебряным галуном, повели их через ворота во двор.

Во дворе горел костер из дров и сидело человек двадцать юнкеров. Они окружили вошедших.

XLII

- Ну что? Где Керенский и казаки? - было первым вопросом юнке­ров. Они по лицам, по смелости подвига, узнали, с кем говорят.

Братья уселись на ступенях главной дворцовой гауптвахты и стали рас­сказывать все то, что они видели и слышали за день своих скитаний. Они не умалчивали ни о чем и ничего не скрывали. Они сказали, что казаков меньше тысячи, что они ждут помощи солдат, а солдаты не приходят, что они не верят больше Керенскому и не хотят сражаться, что все их надеж­ды на то, что Петроградский гарнизон станет на их сторону.

- Как же, - с отчаянием и злобою сказал юноша лет шестнадцати, почти мальчик, глядя усталыми страдающими глазами на Ермолова, - наши солдаты сплошь трусы и шкурники. Они ни за что не выйдут из ка­зарм. Они готовы признать своею властью немцев, большевиков, Ленина, Керенского, хоть самого дьявола, лишь бы им ничего не делать, лущить семечки да шататься по кинематографам.

- Такие же и здешние казаки, - сказал черноусый маленький юнкер, - понарядились во френчи, денег уйма, и никто не интересуется, откуда у них деньги.

- Приходили тут Уральцы старые, потолкались по царским комнатам, а потом и утекли. "Когда мы сюда шли, - сказали они нам, - нам сказок наговорили, что здесь чуть не весь город с образами, да все военные учи­лища и артиллерия, а на деле-то оказалось - жиды, да бабы, да и прави­тельство тоже наполовину из жидов. А русский-то народ там, с Лениным, остался. А вас тут даже Керенский, не к ночи будь помянут, оставил од­них. Вольному воля, а пьяному рай!"

- Вот вам и казаки!

- И ведь надо же, чтобы этакий грех случился, - у дверей молельни Императрицы часовым поставили юнкера-еврея.

- Чуть не подрались казаки с юнкерами.

- Главное - никто не распоряжается. Керенский уехал, а министры тут засели и ничего не делают.

- Все разговорчики...

- И умирать за таких министров охоты нет никакой.

- Раньше был Царь, а теперь пустое место.

- Россия, господа, осталась.

- Россия под красным знаменем! Какая же это Россия!

- Говорят, в Городской Думе собрались общественные деятели, может быть, они что-либо придумают.

- Слыхали, господа, - сказал подошедший из дворца юнкер, - сей­час Пальчинский от министров передавал: звонили по телефону из Город­ской Думы, что общественные деятели, купечество и народ с духовенством во главе идут сюда и скоро должны подойти и освободить дворец от осады...

- Это поразительно красиво будет! - сказал офицер школы в сером пальто мирного времени, с бледным, усталым лицом, на котором горели душевной тоскою большие лучистые глаза.

- Бросьте, господин поручик, ночь уже. Какие общественные деятели!

- Куда им! Вы слыхали, что пленный большевик рабочий рассказывал.

- Да, брешет он!

- Кто знает? А на них похоже. Говорит, вы не знаете Ленина и Троцко­го. Они поставят под Александровской колонной электрическую гильо­тину и всем, кто против них, головы поотрубают.

- Бросьте, Вагнер, и без вас тошнехонько.

- Не может этого быть. Не звери же они. Такие же люди, да и русские притом.

- А вот увидите. Слыхали, на Петроградской стороне тридцать юнке­ров Владимирского училища взяли в плен, поставили у забора и всех рас­стреляли. Красногвардейцы расстреливали. Вертунов из окна видел. По­том уложили трупы, как дрова, на грузовик и куда-то увезли.

- У вас нервы, Вагнер.

- Господа юнкера, можно у вас огонька получить, - сказала подходя к сидевшим девушка лет двадцати пяти. Поверх юбки на ней надета была шинель, подпоясанная ремнем с патронташами.

- Пожалуйте, Леночка, присаживайтесь к нам.

- Некогда, господа, с вами растарабарывать. Леночка взяла головню и побежала с нею во дворец.

- Ну, как они? - спросил Павлик.

- Ничего. Все драться хотят. Это "ударная рота женского батальона смерти". Уже в вылазку ходили, к Миллионной улице. Все как следует - винтовку на руку, и впереди женщина-офицер с револьвером. Теперь с нами первый этаж дворца занимают.

Юнкера примолкли. После оживленного обмена мнениями все сиде­ли и молчали. Бледный рассвет наступал на дворе. Яснее стали облезлые, лишь кое-где сохранившие листву кустарники посередине двора, столби­ки и будка гауптвахты, стеклянная галерея. Звезды погасали, и серое небо над узким двором каждую минуту становилось бледнее.

- Господа выборные, на совет, - сказал кто-то с гауптвахты и ушел во Дворец, хлопнув стеклянною дверью.

- О, черт возьми! Опять разговорчики! - проворчал поручик и шата­ющейся от усталости походкой побрел к дворцу.

Ника сидел в стороне и смотрел на юнкеров у догоравшего костра. Они все были с бледными, усталыми от безсонной ночи лицами. Тонкий, точ­но барышня, стройный, хорошенький юнкер лежал на ступенях, положив нежное лицо на черные доски гауптвахты, и спал. Длинные ресницы со­мкнулись, пухлый детский рот был полуоткрыт и грудь ровно дышала. Рядом с ним черноусый спал сидя и густо, по-утреннему, храпел. Вагнер, бледный, с окруженными синевою мечтательными глазами, сидел на при­несенном из дворца кресле и смотрел на небо. Он заметил, что Ника смотрит на него, и подошел к нему.

- Мне вся эта история представляется безнадежной, - сказал он со слезами в голосе, - нас и четырёхсот человек не наберется, патронов мало связи ни с кем нет. 25 октября удрал Керенский, сегодня удерет или изме­нит Полковников, и что будет с нами?! В Неву вошла "Аврора". Она уже стреляла по городу. Два хороших попадания и от дворца ничего не оста­нется.

- Но что же делать? Не сдаваться же? - сказал Ника.

- Сдаваться нельзя. Перестреляют, замучают всех. Вертунов расска­зывал, что когда юнкеров повели на расстрел, мать одного из них, интел­лигентная женщина, лет сорока, хорошо одетая, бросилась на колени пе­ред красной гвардией и кричала: "Я мать! я мать! Отдайте мне его!" Крас­ногвардеец грубо выругался и сказал: "Ну так смотри же, как твоего щенка задушим", - и стал выпускать в него пулю за пулей, а она на коленях пол­зала перед ним по грязи и хватала его за ноги. Чего ждать от них!

- Надо биться до конца.

- Я понимаю вас. Это верно. Надо биться, но за кого умирать, когда так хочется жить. За Коновалова и Терещенко? За Керенского и Черно­ва?.. Они так много говорят о России, а понимают ли они Россию?.. Ах... Так жить хочется!.. Я мечтал о славе на войне, о подвигах. Немцы разби­ты, мы возвращаемся ликующими рядами, и жители встречают нас цвета­ми и букетами. И у меня есть мать, сестры и братья, есть родной угол. За­чем же? По какому праву хотят отнять это у меня? За что берут мою жизнь?

- За Россию, - тихо пожимая ему руку, сказал Ника.

- За Россию... Но без Царя нет и России.

Вагнер отошел от Ники и войдя в кусты низко опустил голову. Нике показалось, что он плакал.

Ясный октябрьский день наступал.

XLIII

С утра во дворце начался безпорядок. Ника видел, что не было ника­кого плана обороны дворца, да его и не могло быть, потому что никто ни­кого не слушался и не исполнял ничьих приказаний.

В одном зале были наставлены столы. Придворные лакеи с презритель­ными улыбками на бледных лицах служили за ними, подавая закуски и вина. Там пировали офицеры, в то время как юнкера и Полежаевы с Ер­моловыми второй день не имели корки хлеба. На улицах стреляли. Здесь были расстегнутые мундиры, пьяные лица, в коридоре кого-то тошнило, несколько человек стояли у стены с дорогими портретами, в позах, не вызывавших сомнения в том, что они делали.

Ужасная тоска сжала сердце Ники.

"Да, - подумал он, - понятно, почему гибнет Россия. Она не может не гибнуть".

- П-поручик! п-по-жалуйте, - привязался к Нике капитан Ораниен­баумской школы прапорщиков. - Вы-пьем... Вино отличное, Царское!.. И то, представьте, эта старая рвань, лакеи, нам еще худшее подали. Вооб­ражаю, что было бы с нами, если бы мы да старенького тяпнули. Пожалуй и на ногах не устояли бы.

Ника смотрел на него с недоумением и злобой.

- Стыдно, капитан! - тихо сказал он и пошел по дворцу.

Везде был хаос. В одной из зал строились юнкера Ораниенбаумской школы, и одни выходили из строя, потом снова вбегали. Фельдфебель никак не мог закончить расчета.

Они оставляли дворец.

Защитников дворца становилось все меньше, а толпа в нем не умень­шалась, и все чаще и чаще Ника слышал, как юнкера говорили между со­бой и рассказывали ему, что то тут, то там среди толпы, шатающейся по дворцу, захватили то матроса, то солдата-большевика. Они просачивались откуда-то во дворец и вели настойчиво свою агитацию среди юнкеров. И сразу всем стало ясно, что без помощи извне, без восстания Петербург­ского гарнизона, без подхода каких-то сил к Петербургу - не удержаться. Лазили на крышу, прислушивались к тому, что делалось кругом, но все было тихо. Казаки не наступали. Несколько отчаянных юношей реши­лись пробиться и принести в Царское Село записки с описанием положе­ния. Юнкера и женский батальон сбились по коридорам и залам дворца, терялись в лабиринте комнат, этажей и зал. От поры до времени раздавал­ся тяжелый гул, что-то охало неподалеку, звенели и падали стекла, и сей­час же страшный взрыв обозначал падение снаряда. Стреляла "Аврора". И то, что у большевиков была артиллерия, а у юнкеров ее не было, пони­жало дух защитников Зимнего дворца.

Министры нервничали и все чаще говорили о том, что сопротивление безполезно.

Высокий стройный министр Пальчинский выходил из залы и пытался водворить хотя какой-либо порядок в том кошмарном сумбуре, который царил во дворце.

- Постройтесь, постройтесь, господа, скорее, - говорил он. - Юнке­рам надо очистить дворец от большевиков. Мы поднимемся наверх, прой­дем верхним этажом и зайдем этим негодяям в тыл. Сколько вас?

- Двадцать семь человек, господин министр.

- Ну, довольно для этих негодяев. Они трусливы. А знает кто-либо план Зимнего дворца?

Но никто не знал.

Шли наудачу и путались по темным переходам, по винтовым лестни­цам, и вся операция казалась сумбурным лихорадочным сном.

Захватывали во дворце большевиков и не знали, что с ними делать, куда их девать.

Телефон уже не работал, никакой связи с внешним миром не было и, как это ни странно, слухи зарождались и гасли, их сообщали как истину, и то надеялись, то предавались отчаянию. От всего этого безпорядка юнкера волновались, не видели смысла боя, не видели воз­можности отсидеться. Продовольствие было давно на исходе, и если бы не таинственные корзины с хлебом и закусками, которые, несмотря на то, что дворец был оцеплен кругом красногвардейцами, протискивали туда люди разного звания, провозили иностранцы, среди защит­ников был бы уже настоящий голод. Никто не думал, что это продол­жится так долго. Рассчитывали, что уже 26-го октября Керенский с войсками освободит Петербург из-под власти большевиков, но шло уже 29-е, а помощи ниоткуда не было.

- Держитесь! - говорили прибегавшие из штаба округа люди, - Помощь близка.

Но по их лицам было видно, что они и сами не верили в эту помощь.

- Капитану Кузьмину, комиссару Петроградского округа, удалось уго­ворить Преображенцев. На Невском Преображенцы разоружают красную гвардию. Волынский полк окружил Смольный. Ленин и Троцкий бежали на "Аврору".

Ленин и Троцкий - эти два имени не сходили с уст и на их головы сыпались все проклятия.

Все оживало. Любопытные устремлялись к окнам, открывали двери подъезда и падали, раненные невидимыми пулями. Было ясно одно: об­ложение дворца стало еще крепче и еще теснее.

Ползли новые слухи, передаваемые на ухо, с глазу на глаз. Бледный юноша склонялся к бледному юноше и говорил чуть слышно: "Казаки Керенского митингуют и не желают драться".

- Викжель постановил не пропускать никаких воинских эшелонов к Петербургу.

- Кто такое Викжель?

- Военно-исполнительный комитет железнодорожников.

В эти страшные часы нарождались и страшные слова, от которых уже веяло мертвящее, ядовитое дыхание интернационала. К Викжелю присо­единился Потель - союз почтово-телеграфных рабочих - и он становил­ся на сторону большевиков.

Около полудня стрельба замолкла. Какая-то делегация от большеви­ков проехала к штабу округа и не успела она скрыться в широких дверях громадного здания, как пошли новые слухи.

- Большевики сдаются, хотят переговоров. Они требуют допущения своих членов в Правительство.

- И пусть... и пусть... кому они мешают.

- Допустите хоть одного большевика в правительство и он разложит все правительство и погубит Россию.

- А теперь лучше?

Оглядывались на восьмимесячную работу Временного правительства и чувствовали, как обмякали руки и ноги, и сердце медленно падало. На фрон­те отходили, сдавались, бежали, на фронте был один позор. Армия разло­жилась. Внутри - грабежи и погромы. На улицу страшно выйти. Голод на­двигается вместе с зимою, дров нет, железные дороги умирают, рабочие пе­рестали работать. Красивый русский язык поруган, старое правописание заменено новым. Заборное правописание освящено Академией Наук и постановлением Временного правительства. Правительство широко раскры­ло двери хаму, и хам врывался и поганил все, что было чисто и свято.

С улицы шли страшные вести.

- Ищут по домам кадетов и юнкеров и убивают их.

- С офицеров срывают погоны на улице и забивают насмерть.

И сейчас же говорили о том, что красная гвардия - дрянь, она не хо­чет сражаться.

На Невском, дама одна, трех красногвардейцев обезоружила и винтовки сама в дворницкую снесла при смехе толпы.

На улицах была толпа, значит, не так страшно. Опять любопытные лица тянулись к окнам, опять по узким лестницам лезли на чердаки и выполза­ли на крышу. Большой красный флаг трепался на флагштоке и говорил о крови и мучениях. Внизу в сыром тумане осенних сумерек мокрыми кам­нями блестела площадь с черными полосами торцовых дорог.

Пусто было на ней.

Александровский сад шумел осенними кустами, и они, облетевшие, разбухшие от дождя, казались зловещими. Вся его площадь, с извилисты­ми дорожками, с круглым бассейном фонтана, с памятниками, была пу­ста. В белом здании Адмиралтейства таилась толпа и оттуда щелкали выстрелы. Пять человек матросов жались за Александровской колонной, и чудилось, что они устанавливают там пулемет. Броневик стоял под аркой Главного Штаба.

Дальше было море крыш - темно-коричневых, серых, мокрых, бле­стящих. Там были дома, где жили родители этих юношей, где от них жда­ли спасения.

Там было тихо. Взгляд хотел увидеть в туманной дали за городом дви­гающиеся войска, слух хотел уловить гром канонады, увидать дым поез­дов, спешащих на выручку. Но кругом была тишина, и темное марево по­крывало поля и огороды вокруг Петербурга.

- Митингуют... - шептали молодые уста.

- Казаки митингуют и не идут спасать Петроград!

XLIV

30 октября стало холоднее. С моря дул резкий порывистый ветер. Нева почернела, и волны с глухим шумом набегали на мосты, пенились белыми гребнями и рассыпались, шипя. То бил холодный косой дождь, то между туч обнажались клочки голубого неба, и печальные лучи будто заплаканно­го солнца упадали на сверкающую под ними воду, на дома, на дорожки сада.

С юга отчетливо, часов с десяти, послышалась частая канонада.

Бух, бух! - слышалось оттуда.

Бух, бух, бух, бух! - и опять четыре выстрела и еще четыре.

- Очередями сыпят, - говорили во дворце.

- Казаки наступают.

И опять родились слухи и опять возникали надежды.

- Под Пулковым дерутся.

- Какое! Ближе! Среднюю Рогатку, слыхать, занимают.

- Измайловский полк в безпорядке бежал. У казаков броневой поезд оказался.

- Броневой дивизион выступил из Петрограда с белыми флагами сда­ваться Керенскому.

- Казаки седлают лошадей, переходят на сторону Керенского. Кто-то уже видел казаков на Невском, у Гостиного двора. Голодные, бледные, исхудалые, изможденные безсонными ночами лица юнкеров оживлялись, глаза сверкали надеждой.

- Погодите, Леночка, и на нашей улице праздник будет.

- Теперь отсидимся.

- Ах, дал бы Бог!

Выстрелы гудели все в одном и том же месте. Часам к двум они стали реже. К трем совсем смолкли. Солнце садилось в серый туман, тучи заво­лакивали небо, Нева с глухим шумом билась о гранит набережной. Вмес­те с сумерками появились и страшные слухи.

- У казаков нет патронов.

- Казаки изменили и сдались...

Последняя надежда рухнула. В Зимнем дворце становилось хуже. Ораниенбаумцы ушли. Петергофская школа прапорщиков оказалась ненадеж­ной. Кто же был надежен? Кому можно было верить? И было ясно, что дворец уже занят не юнкерами, а большевиками, и юнкера группирова­лись лишь в Портретной галерее, да в Фельдмаршальском зале, составляя непосредственный караул Временного правительства. Временное прави­тельство совещалось... о сдаче...

Притихшие у высоких дверей юнкера шепотом передавали друг другу страшные вести:

- Керенский пошел на переговоры.

- Викжель требует мира и прекращения междоусобной брани.

- Полковников бежал.

Офицеры ходили растерянные среди юнкеров и не могли рассеять страшных слухов, возникавших то тут, то там, не могли ответить на роко­вые вопросы. Они не знали ничего.

Петербург, озаренный пламенем костров, глухо волновался, и в этом рокоте толпы, гудках автомобилей, вдруг проснувшихся, чудилась победа большевиков.

Опускались руки. Обойма, взятая чтобы быть вложенной в магазин винтовки, падала на пол, и патроны рассыпались. Мертвели глаза.

Двери залы, где были министры, были наглухо заперты. Возле них стояли часовые. Там шли совещания. Иногда оттуда выходил человек в темном сюртуке, с седыми волосами, и говорил сбегавшимся к нему юн­керам:

- Господа, обороним и защитим честь и достоинство России. Господа! Умрем, а не сдадимся.

Юнкера молчали. Мрачным огнем горели глаза. Руки нервно сжимали винтовки.

- Если сдадимся, пощады никому не будет, - говорил министр, ухо­дя, и никто не знал, что решили, что придумали те, кому доверили свои молодые жизни эти юноши и девушки.

- Сдаваться немыслимо...

- Сдаваться - позор, - говорили по залам, коридорам, лестницам и дворам дворца. И вдруг, как ошеломляющее, убивающее известие пронес­лась среди защитников страшная весть:

- Белый флаг на дворце.....................................................

Вся площадь сразу наполнилась густою, глухо гомонящей толпою. Слы­шались из нее резкие командные крики. Стало до боли ясно, что стрелять по ней ни к чему.

Матросы, солдаты и красногвардейцы густыми толпами врывались в ворота и подъезды и растекались по дворцу, наполняя его отовсюду.

- Держите, товарищи, дисциплину, - покрикивал худощавый человек в мятой черной шляпенке, размахивая руками.

- Товарищи, - прокричал еще раз худощавый человек, - помните революционную дисциплину! - и скрылся за дверями полуциркульного зала, где находилось Правительство.

Прошло несколько томительных минут. Двери зала распахнулись, и опять появился этот же черный, худой молодой человек. Лицо его было восторженно. Он поднял руки над головой, растопырив ладони, будто хо­тел начать дирижировать каким-то хором, и закричал диким голосом:

- Спокойствие, товарищи, спокойствие! Товарищи! Да здравствует пролетариат и его революционный совет! Власть капиталистическая, власть буржуазная у ваших ног! Товарищи! У ног пролетариата! И теперь, товарищи пролетарии, вы обязаны проявить всю стойкость революцион­ной дисциплины пролетариата красного Петрограда, чтобы этим пока­зать пример пролетарию всех стран! Я требую, товарищи, полного спо­койствия и повиновения товарищам из операционного комитета Совета!

Толпа дрогнула, навалилась, подалась вперед, плотным кольцом окру­жила юнкеров и стала отнимать у них винтовки.

Вооруженные рабочие вошли в зал, где в дальнем углу сбились члены Правительства.

Звонкий голос распорядителя раздался по Портретной галерее:

- Товарищи, выделите из себя двадцать пять лучших, вооруженных товарищей для отвода сдавшихся нам слуг капитала в надлежащее место для дальнейшего производства допроса.

Из толпы стали выделяться матросы "Авроры" и окружать членов Вре­менного правительства.

Несколько минуть во дворце был слышен сдержанный гул многих ты­сяч голосов. Товарищи еще "держали революционную дисциплину", но вот щелкнул выстрел - юнкер застрелился.

Этот выстрел точно пробудил толпу. Она вдруг раздалась, рассеялась и из неподвижного состояния ожидания чего-то перешла к деятельности.

Начали хватать вещи со столов, драть обивку кресел и диванов. Пока­зались люди, несшие с хохотом девушек женского батальона. Отдельные крики возвышались над общим гоготанием и разносились по дворцу.

- Спасите! спасите! - диким голосом кричала Леночка. Матросы тащили ее по комнатам нижнего этажа.

- На царскую постель ее!

- Натешимся!

- А и много их здеся.

- То-то добыча!

- Спасите!

- Боже!

- Здорово завоевали! Хо-хо, вот это так добыча!

По залам дворца, на полу, на постелях лазарета начиналось пиршество зверей. В полутьме видны были группы по восемь, по десять человек, слы­шались хрипение, стоны, тяжелое дыхание и циничная ругань.

- В очередь, товарищи, становись в очередь! Вынимай билетики на брунетку фельдфебеля.

Юнкеров обезоруживали и сгоняли во двор, чтобы вести их куда-то

- Тащи пулемет, прикончим здеся, - смеясь кричал матрос с красным лицом и весельем горящими газами.

- Вот так Ленина свадьба!

- Товарищи, помни приказ комиссара никого не трогать. Большеви­ки не крови ищут!

- Куда их беречь, буржуев!

- Что, брат, трясешься? Погоди, к стенке поставим, то-то танцы узна­ешь.

- Это враги народа!

- Не разговаривать! Комиссар идет.

Молодой офицер в шинели, в погонах, с алой повязкой на рукаве, вла­стно расталкивая матросов, прошел через толпу к юнкерам и приказал построиться.

- Вам, - сказал он, - ничего не будет. Товарищ Шлоссберг, ведите их в крепость.

Ночь прошла на крепостном дворе, возле Монетного двора у Трубец­кого равелина. Как стадо, столпились юнкера, одни сидели, другие лежа­ли на мокрых камнях, третьи стояли, прислонившись к стенам. У ворот, возле костра толпились вооруженные рабочие. Мелкий холодный дождь сыпал сверху и, казалось, что этой ночи не будет конца.

Миша с братом, Павлик и Ника были в этой толпе. К ним жался Ваг­нер с бледным и тонким, как у девушки, лицом. Он отвел Нику в сторону и начал говорить, но подбородок запрыгал у него и вместо слов вылетел только неясный звук: - у-а, а, а...

Он отвернулся, набрал воздуха в грудь и заговорил:

- Вы знаете... Леночка... моя невеста. Я не буду больше жить... На Дег­тярной, в доме номер 28, квартира 36, во дворе... Моя мать... Расскажите ей, как я умер.

Юнкера подходили к красногвардейцам и заговаривали с ними. Крас­ногвардейцы, молодые рабочие в черных пальто, а многие и без пальто, в пиджаках, опоясанных патронными сумками и пулеметными лентами, стояли, опираясь на винтовки и шутили.

- Что, господа буржуи, попановали и довольно.

- Третьяго дни таких, как вы, сотню на Смоленском поле в расход вывели.

- Оставьте, товарищи, каждый в своем праве. Отпустят вас. Только подписку возьмут, что вы против Советской власти никогда не пойдете. Живите. Большевики добра хотят.

- А куда ушли казаки? - спрашивали юнкера.

- В Гатчино. Да и казаков-то - кот наплакал. Только четыреста чело­век и пошло за Керенского. Все за народную власть!

Поздно ночью узнали, что привезли арестованных министров.

- Капут Временному правительству, товарищи. Рабоче-крестьянская власть наступает в Рассее. Теперь и мир, и хлеб, и земля. Никто вас, юнкарей, не тронет, - говорили красногвардейцы.

От надежды, подлой надежды, как-нибудь сохранить свою шкуру, переходили к страшному отчаянию. Слышались стоны насилуемых женщин, липкое сознание какой-то низости вступало в молодые сердца. И тогда тошнило не от одного голода. Несколько человек, угревшись вместе в углу двора, положив головы на мокрые плиты тротуара, спали, решив, что надо набраться сил для завтрашнего дня. Среди них был Миша. Все кипело в нем негодованием, и вместе с тем какой-то план геройского подвига, ко­торый он должен совершить, создавался несознательно в его голове.

Вагнер стоял, прислонившись к стене, и лицо его с закрытыми глаза­ми было так бледно, что Нике временами казалось, что он уже умер от горя. Но, увы! От горя не умирают.

Так долгая, мучительная, холодная и сырая шла ночь, и каждый знал, что эта ночь последняя для него.

Как хотелось многим проститься со своими, увидать последний раз лицо матери, отца, сестер и братьев, увидать свой дом, свою квартиру.

- Как думаешь, - тихо проговорил Ника, обращаясь к Павлику, - Таня и Оля чувствуют теперь, что с нами?

- Страшно подумать. Оля в Царском, а Царское...

- Бог милостив.

- Ты думаешь, нас расстреляют?

- Только не мучали бы.

- Ах! Уже умирать! Мы так молоды.

- Молчи!.. Молчи!..

Утро наступило наконец, хмурое, туманное и сырое. За воротами в уз­ком переулке с тяжелым грохотом промчался грузовой автомобиль и оста­новился, треща машиной. Во двор вошел молодой человек с бледным ли­цом, окруженный вооруженными матросами. Он держал в руке револьвер и бумагу.

- Юнкерам построиться! - властно крикнул он.

Юнкера стали становиться в две шеренги. Их лица были землистые, глаза смотрели угрюмо.

- Советская власть победила, - стал говорить приехавший. - Во всей России водворяется порядок, и совет народных комиссаров постановил даровать жизнь тем, кто был обманут и ослеплен безумными вождями, стремившимися к реакции. Вы подпишете здесь бумагу о том, что вы при­знаете власть советов и не будете выступать против нее с оружием в руках. И тогда вы свободны. Можете ехать по домам. Клянитесь в этом.

Юнкера молчали. Многие тяжело дышали. Слезы стояли в пустых уста­лых глазах.

- Я клянусь, - раздался искусственный ломающийся бас, - всю жизнь бороться против насильников русского народа и уничтожить предателя, подлеца и шпиона Ленина!

- Что-с! Кто это сказал? - визгливо выкрикнул молодой человек.

- Я! - выступая вперед, сказал Миша. - Господа, подписывайте бу­магу Она вынужденная и ничего не стоит. Моя кровь развяжет вашу клятву.

- К стенке! - взвизгнул молодой человек.

Матрос так толкнул Мишу, что он упал на камни, но сейчас же встал и смело подошел к стене.

Он стоял у стены, и его глаза, большие и лучистые, сверкали, как глаза Ангела на иконе.

- Стреляйте же! - крикнул молодой человек и прицелился сам из револьвера.

- За Царя и за Русь!

Резко щелкнуло около десятка ружей. На бледном лице вдруг черным пятном появилась кровь, глаза закрылись, тело безсильно согнулось и рухнуло ничком на мокрые камни, из которых выбивалась бурая трава

- Мерзавцы! Палачи! - крикнул Вагнер и кинулся на молодого чело­века, но сейчас же грубые руки схватили его и установили у стены.

- Этого я сам, - сказал молодой человек и, подойдя на шаг к Вагнеру всадил ему пулю в висок из револьвера.

- Да здравствует революция! - крикнул он и в каком-то экстазе продолжал стрелять в труп Вагнера.

- Ну-с, господа! Кто еще желает?

Юнкера стояли молча. Некоторые тряслись сильною, заметною дро­жью.

- Пожалуйте подписываться.

Через полчаса они выходили из крепости. Они шли молча, не глядя в глаза друг другу.

Под воротами их обогнал автомобиль - грузовик - и заставил при­жаться к стене. На грузовике уезжали матросы. Они сидели по бортам плат­формы, а на дне ее лежало два трупа.

Матрос схватил винтовку и выстрелил поверх голов юнкеров. Юнкера невольно отшатнулись. Матросы грубо захохотали.

За мостом юнкера расходились и тихо брели по своим домам. Кругом кипела и бесновалась уличная толпа, шатались солдаты и слышались кри­ки: "Да здравствует советская республика!"

XLV

Все это время Саблин почти безвыходно провел на своей квартире. Что мог он делать? Он - генерал свиты Государя Императора. Одного его по­явления было достаточно, чтобы разъярить и взволновать солдат. Снача­ла он попробовал найти работу и пошел к военному министру Верховскому. Верховский был из хорошей семьи, учился когда-то в Пажеском кор­пусе, там увлекся социальным вопросом, был исключен из корпуса, разжалован в рядовые и сослан в Туркестан. Там он хорошо себя зареко­мендовал, добился производства в офицеры, поступил в Академию. Он был левый, но по рождению и воспитанию он был наш, и Саблин надеял­ся, что с ним он найдет общий язык. Прием у Верховского был по-демо­кратически с восьми часов утра, и к этому времени было назначено прий­ти Саблину. В приемной в доме на Мойке, когда-то угольной гостиной madame Сухомлиновой, мебель была чинно расставлена вдоль стен и по­крыта пылью. Видно было, что с самой революции хозяйская рука не ка­салась ее, и вытирали ее только платья просителей. У Верховского ожида­ло приема несколько солдат, потом являлась какая-то украинская депута­ция показывать министру новую форму. Это были рослые молодые гвардейцы: полковник, обер-офицер, фельдфебель и солдат, одетые в ка­кую-то русско-французскую форму с генеральским малиновым лампасом на штанах. Они охорашивались, как женщины, перед зеркалом и все спра-щивали: хорошо ли? От них веяло опереткой. Полковник готовился ска­зать благодарственную речь Верховскому за проведение идеи создания особой украинской армии.

Всех их адъютант пропустил раньше Саблина, несмотря на то, что сам же по телефону назначил Саблину прийти к 8 часам.

Когда Саблин ему мягко заметил об этом, он вычурно вскочил и вос­кликнул:

- Извеняюсь, господин генерал. Но то депутации, комитеты, выбор­ные от частей, и, по демократическим правилам, я обязан их пропускать ранее генералов.

Саблин хотел уйти, адъютант испугался и доложил о нем Верховскому.

Верховский, молодой человек, сидел за громадным письменным сто­лом. Лицо его было неуверенное и жалкое. Как ни старался он играть в республиканского министра, эта роль ему не удавалась. Он старался быть важным, но ордена и осанка Саблина его смущали, и вместе с тем он бо­ялся сидевшего сбоку за столом юного штаб-офицера генерального шта­ба, вероятно, комиссара или его помощника, без которого он не смел ничего делать. Он хотел быть светски любезным и демократически грубым, хотел перед комиссаром из Совдепа показать, что ему плевать на генера­лов и все для него "товарищи", и в то же время слово товарищ, применен­ное к Саблину, у него никак не выходило.

Верховский выразил удивление, что Саблин обращается к нему. Он ни­чего не знал о том, что Керенский назначил Саблина в его распоряжение.

- Таким боевым генералам, как вы, место на фронте. Армия нуждает­ся в них. Я во всяком случае узнаю, какие будут распоряжения относи­тельно вас, и вам сообщу. Вы здесь живете?

Саблин сказал свой адрес.

- Отлично. Отлично. Работы теперь так много, мы получили такое тяжелое наследство, что вы не останетесь без дела.

Это было 18 сентября, но кончился сентябрь, проходил и октябрь, а никто не безпокоил Саблина на его квартире. Не было пакетов из канце­лярии военного министра, не было звонков по телефону. Бродя по улицам, встречаясь со знакомыми по гвардии, толкуя с ними, Саблин скоро понял, что никакого вызова и не может быть. Ни Саблин, ни те, кто походил на Саблина по своим убеждениям, не были нужны Керенскому. Ему нужно было не создавать, но разрушать русскую армию, и саму Россию.

Керенский был Верховный Главнокомандующий Армии и Флота и председатель Совета Министров, но держал он себя, как Монарх. В Став­ке он бывал налетами, армия его не интересовала, он только позировал перед нею.

Саблин видел ежедневно (он нарочно ходил смотреть на это), как громадные толпы солдат с утра наполняли Александровский рынок. Вся набережная Фонтанки и площадь подле рынка были серы от них. Там, на глазах у всех, солдаты продавали свое казенное солдатское обмундирова­ние, покупали штатские тройки, тут же переодевались и толпами, с котомками на плечах, текли на вокзалы железных дорог. Демобилизации армии никто не объявлял, но она уже расходилась самовольно, на глазах у всех.

Все железные дороги были переполнены солдатами. Солдаты требова­ли у железнодорожных служащих эшелонов, составляли поезда и, нарушая движение, рискуя крушениями, ехали куда хотели.

На Марсовом поле иногда по утрам Саблин видел жалкие шеренги обучающихся солдат. Они часами стояли, ничего не делая, грызли семечки и пересмеивались. Как-то раз Саблин увидел на поле эскадрон своего род­ного полка. Его сердце мучительно сжалось, рой воспоминаний охватил его, и он подошел к эскадрону. Учил эскадрон солдат. Лошади были худые и нечищеные. В таком виде Саблин никогда не видал лошадей своего пол­ка. Люди болтались в седлах, все было грязное, ржавое.

Совсем молодой офицер, граф Конгрин, стоял пеший в стороне. Саб­лин знал его. Он подошел к нему и спросил, почему он не учит солдат.

- Ах, ваше превосходительство, - взволнованно ответил корнет Кон­грин, - но они меня не послушаются. Сегодня и так чудо. Сам комитет постановил произвести учение.

Солдаты не слушаются офицеров, не признают генералов - такова была система управления армиями Главковерха Керенского, отнявшего власть у генерала Корнилова во имя спасения не России, но революции.

Газеты были полны резолюциями и постановлениями армейских комитетов и съездов, комитетов корпусных и дивизионных.

"Комитет Тьмутараканского полка постановил продолжать войну с неприятелем до победного конца, в полном согласии с союзниками. По­зор предателям-дезертирам, покидающим окопных товарищей".

"Комитет N-ской дивизии постановил ввести в полках дивизии революционную дисциплину и установить товарищеское приветствие друг друга".

А рядом с этим партией большевиков при бездействии Главкосева Че-ремисова в Пскове издавалась газета "Окопная правда", где печатались статьи о необходимости заключения мира с немцами без аннексий и кон­трибуций, о демократизации армии, о выборном начале.

Керенский и совет солдатских и рабочих депутатов работали в полном согласии. Корниловым к Петербургу был стянут 3-й конный корпус, со­стоявший из надежных и твердых людей. Здравомыслящим лицам удалось уговорить Керенского оставить этот корпус возле столицы "на всякий слу­чай". Но началась планомерная работа большевиков, и корпус система­тически растащили по эскадронам и по сотням и разбросали по Эстляндской, Лифляндской, Курляндской, Витебской, Псковской и Новгородской губерниям, где, оставленные без влияния старших начальников, казаки разложились, потеряли дисциплину и перестали повиноваться.

Саблин видел все это. Какая-то властная рука готовила последний потрясающий удар России, и не было никого, кто бы мог отвратить этот удар. Была это рука германского генерального штаба, неустанно через Швецию переводившего деньги Ленину на его работу, была это рука та­инственного Интернационала, готовящего царство сатаны, - была это просто глупость Керенского, у которого в Зимнем дворце закружилась от власти голова - это было все равно. Саблин видел, что отстранить эту руку он не может.

Для Саблина не были поэтому неожиданностью октябрьские события. Они должны были совершиться. Он презирал таких генералов, как Пестрецов, но он понимал, что они могли или ничего не делать, "саботиро­вать", как говорили в эти дни, как это делал сам Саблин, или идти с рож­ном в надежде хотя от чего-либо этот рожон удержать.

На глазах у Саблина избивали мальчиков-юнкеров, убивали офицеров. Что мог он сделать? Только умереть, только быть так же избитым и уби­тым. Саблин знал, что он обречен на смерть, что та "Еремеевская" ночь, ночь избиения офицеров, о которой сладострастно толковали солдаты с самой мартовской революции, уже наступила. Он понимал, что офицер­ство русское, а с ним и вся интеллигенция всходили на Голгофу страда­ний, и с ними вместе шел и Саблин. Он не боялся смерти. Жизнь давно утратила для него свое значение, потому что та красота жизни, которую дает семья, Родина, свой полк, армия, победа и Царь, как символ всего этого, были вырваны из его сердца, но ему не хотелось умирать, как бара­ну, ведомому на заклание, как убойному скоту, ему хотелось отдать свою жизнь в борьбе, и он ждал того момента, когда эта борьба начнется, чтобы в ней дорого отдать свою жизнь, а пока берег себя.

25 октября красное знамя мятежа перешло в руки большевиков и на­чалась их быстрая разрушительная работа.

Саблин часто сравнивал состояние России с состоянием тифозного больного. Период Временного правительства - это было скрытое состо­яние тифа, когда больной еще ходит, у него нестерпимо болит голова, иног­да начинается бред, но окружающие еще не чувствуют, какая у него бо­лезнь. Теперь кровавый бред окончательно свалил больного, и жуткие ко­шмары начали душить его. Но дальше должно быть выздоровление. Саблин ждал этого выздоровления. А если смерть?

Саблин не верил в возможность смерти нации.

2 ноября Совет народных комиссаров вызвал в Смольный для допро­са ученого артиллериста и академика, начальника Михайловского ар­тиллерийского училища и Артиллерийской Академии генерала Карачана. Допрос продолжался недолго. За Карачаном никакой вины не на­шли. Матросы его вывели из Смольного, завели в переулок и здесь зверски убили.

На улице убили трех прелестных мальчиков французов, сыновей учи­теля французского языка Генглеза. Они не были ни офицерами, ни юнкерами, как иностранцы они оставались чужими русской революции. Их завели к стене и в сумерках осеннего вечера расстреляли по всем прави­лам палаческого искусства.

Одних хватали, возили для допроса в Смольный, проделывали коме­дию какого-то суда, везли в Петропавловскую крепость или на Смолен­ское поле и там расстреливали несколькими выстрелами из ружей, других просто убивали на улице, на квартире, в больнице, третьих буквально растерзывали - советская народная власть покоряла под нози свои всякого врага и супостата.

9 ноября новая народная власть объявила о назначении Верховным главнокомандующим Армии прапорщика Крыленко.

Русская Армия приняла его, потому что он был народным героем того времени. Саблин поинтересовался прошлым нового Главковерха и вот что он узнал.

Крыленко был учителем истории. Это был маленький, озлобленный нескладно сложенный, безобразный, желчный интеллигент - точная ко­пия знакомого Саблину Верцинского. Должно быть, когда-то кто-нибудь из офицеров оскорбил Крыленко; он ненавидел офицеров и военную служ­бу. На одном из митингов в разгар проводимого Керенским углубления революции Крыленко вышел на эстраду, произнес патетическую речь, сорвал с себя погоны и ордена и в диком экстазе стал топтать их, называя их "клеймом рабства". Экзальтированная им солдатская толпа последо­вала его примеру. Старые заслуженные подпрапорщики и солдаты, офи­церы, перепуганные насмерть, срывали с себя колодки с георгиевскими крестами, рвали на себе погоны и несли к ногам Крыленко. Это и сделало Крыленко народным героем и приблизило его к шпионской шайке Ле­нина.

Первым приказом Крыленко было требование по всему фронту послать парламентеров для переговоров с немцами о мире. Мир должен был быть заключен через головы генералов и правительств самими солдатами. Мир должны были заключать роты с ротами, батальоны с батальонами, полки с полками...

Это была такая новость для международного права, что даже немцы усомнились в возможности так добиться мира и решились снестись со став­кой, с Могилевом.

В Могилеве после бегства главковерха Керенского автоматически всту­пил в исправление его обязанностей его начальник штаба, генерал Духо­нин. Это был молодой еще, красивый генерал генерального штаба, впол­не порядочный, но робкий и нерешительный. Он всецело отдался в рас­поряжение комиссаров и правил армией через них, вернее, подписывал текущие бумаги.

Он возмутился такому предложению и не признал Крыленко. Крыленко во главе матросских и латышских банд двинулся к ставке на нескольких поездах. Шли медленно, осторожно, трусливо. Малейшее сопротивление ударных Корниловских войск - и все эти банды вместе с самим Крылен­ко убежали бы без оглядки. Но после долгих митингов ударные батальоны умыли руки и объявили нейтралитет, Крыленко побоялся ехать в Ставку и потребовал, чтобы Духонин явился к нему в поезд для доклада. Он гаран­тировал ему полную безопасность. Напрасно комиссары и друзья Духонина отговаривали его ехать к Крыленко, советовали ему переехать в Чер­нигов, уже и автомобиль был готов. Духонин счел себя обязанным поко­риться новой власти. Надо было быть последовательным. Кто, изменив Государю, присягнул Временному правительству, кто вместо Николая Николаевича признал Брусилова, потом Корнилова, потом Керенского, должен был признать и Крыленко.

Страшен был только первый шаг измены природному Государю, дальнейшие были легки, и никто не думал, что последний ведет в пропасть.

Едва Духонин появился на перроне вокзала, на него бросились свире­пые матросы. С него сорвали погоны и буквально растерзали его на глазах у Крыленки. Его раздели, страшно, цинично осквернили труп и оставили лежать на перроне.

За телом убитого мужа приехала вдова с дочерью, их водили к трупу, издевались над ними и после долгих унижений выдали для погребения...

Убийство Духонина, совершенное неслыханно зверски и сопровождав­шееся небывалым надругательством, понравилось армии негодяев и пре­дателей. Всякий приговор к смерти офицера или генерала объявляли с этого времени с циничной усмешкой: "Получаете новое назначение! В штаб генерала Духонина!.."

Саблин знал все это. Он знал, что и он находится в числе обреченных на командировку "в штаб генерала Духонина". По совету Петрова, остав­шегося верным ему, хотя и служившего "в собственном Ленина гараже", Саблин съехал со своей квартиры и кочевал теперь с места на место, ночуя по знакомым и преимущественно у Мацнева, иногда на пустой квартире князя Репнина или на квартире Гриценки, или Марьи Федоровны Моргенштерн.

Личная жизнь его прекратилась.

XLVI

"Что же Россия?" - часто думал Саблин, засыпая то на диване в гости­ной, то на оттоманке в кабинете, то на мягких перинах любовно постлан­ной ему постели в особой комнате у Марьи Федоровны, то в комнате ла­кея. "Что же Россия?" И должен был ответить себе: "Ничего Россия! Шу­мит по городам и весям, волнуется красными знаменами, объявляет самостоятельные республики и готовится к выборам в Учредительное Со­брание".

Война не то идет, не то нет. Одни люди сидят в окопах, хотя и знают, что если немцы станут наступать, они убегут, другие деловито и спокойно едут домой, тащат с собою оружие и с оружием готовятся отнимать чужую землю и делить ее между собою. А по всей России вывешены плакаты, списки по номерам, партии враждуют между собою, партии выхваляют выставленных кандидатов, партии сулят золотые горы, молочные реки и кисельные берега.

"Как жаль, - думал часто Саблин, - что дядюшка Обленисимов уехал. То-то доволен был бы теперь, то-то шумел бы и кричал: "У нас совсем, как в Англии!"

Все говорили, что пройдут эсеры и большевики. И не могло быть иначе. К урнам готовились идти с оружием в руках и громко заявляли: "Кто не с нами, тот против нас. А кто против нас - в штаб генерала Духонина".

14 ноября избиратели потянулись к урнам, а солдаты, стоявшие подле мест выборов, посмеивались и говорили: "Не видать вам Учредительного Собрания. Наша теперь власть!"

И от этого падало уважение и вера в Учредительное Собрание. Называли его просто "Учредилкой" и мало интересовались тем, кто пройдет. И менее всего интересовался этим Саблин. Он вспомнил, как еще в 1905 году ему говорил управляющий на заводе, на котором он стоял с охранным взводом, что всеобщее, прямое, равное и тайное голосование - это только ловушка. Оно не было всеобщим, потому что к урнам не явилось громад­ное большинство: просто боялись солдат-большевиков; оно не было прямым, потому что не было достаточной проверки, кто подает записки, так как города были переполнены пришлым элементом - солдатами, для ко­торых уже ничего не было святого; оно не было тайным, потому что партии заготовляли и рассылали печатные списки и готовые конверты и можно было знать, кто за какой список голосует, и, наконец, оно не было рав­ным, потому что большевики уже проявили террор в полной мере, и против них голосовать боялись. Это была комедия, а не выборы.

Не пошел и не подал своего голоса и Саблин. Не пошел по убеждению. Из отдельных лиц, он нашел бы, может быть, кого выбрать, но голосовать за списки он не мог. Более других ему нравился казачий список, начинав­шийся именем Каледина, но когда Саблин расспросил про остальные имена, то оказалось, что дальше следовали лица, в полной мере парализо­вавшие Каледина. Честные, благородные люди, любящие Родину, попря­тались в подполье. Одни из скромности, другие из трусости, и в Учреди­тельное Собрание нагло перла мразь и темные силы, чтобы разрушать, а не восстановлять Россию.

Три года тому назад, перед войною Саблин, думая о Государственной Думе, пришел к тому убеждению, что в России нет людей. Говорят: война родит героев. Эта война не только не родила героев, она уничтожила их. Кого не вспомнишь, его уже нет на свете. Застрелился на поле сражения у Сольдау, не желая идти в плен к немцам доблестный генерал Самсонов, томится в Быховском застенке горячий патриот Корнилов, ушел в отстав­ку пылкий и честный граф Келлер, застрелился Крымов, убит доблест­ный Карпов. Кто остался? Остались и продолжают где-то копошиться те, кто предал Государя, те, кто сегодня носил Царские вензеля и был, как ребенок, счастлив назначению в Свиту или в генерал-адъютанты, а завтра рвал с себя в угоду толпе вензеля, драпировался красной материей и свои речи начинал лживыми словами: "Я демократ и друг народа. Моя идея - народовластие. Я социалист и революционер!"

"Что же? Выбирать их, готовых менять ежеминутно свои убеждения? Их, ищущих, где жареным пахнет, и способных продать честь и достояние России?!"

Рана была ужасная, и Саблин за эти три месяца поседел и постарел на двадцать лет. Остались только юношески гибкая талия, осанка старого военного, да стальным блеском воли горели серые глаза.

Кругом суетилась толпа. Люди веселились, как никогда. Кинематогра­фы были полны народом, в театрах шли спектакли. Мария Федоровна ежедневно пела в концертах, и это веселье, когда у лавок с хлебом стояли часами длинные очереди, когда уже не было сахара, когда мясо стало редкостью и половина магазинов стояли с заколоченными окнами, казалось пиром во время чумы.

Правительство старалось урегулировать продукты, быть справедливым. Но весь народ сверху донизу стал безчестен, открылись ходы и возможности добывать муку и продукты со стороны, явилась протекция, и каждый тащил к себе все, что мог, создавая запасы на черный день. Каждый чувствовал и понимал, что черный день наступал.

Советская власть наложила руку на всякую собственность. Начались повальные обыски, ревизия банковских сейфов, а вместе с этим начался повальный грабеж. Состояния в золоте, бриллиантах и бумагах перекла­дывались из одних карманов в другие. Это делалось беззастенчиво, про­сто, нагло, на глазах у всех. Чтобы спасти хоть часть имущества, надо было дать крупную взятку комиссару, наряду красной гвардии, комитету, сове­ту. Если Ленин, глава правительства, брал взятки от Германского императора за предательство России, то как же было не брать этих взяток комис­сарам и прочей власти народно-крестьянской республики? Брали, как никогда, и разврат красных чиновников, достиг в эти дни небывалых раз­меров.

Саблин постоянно читал Евангелие. В каждом новом декрете он видел подтверждение слов Спасителя и чувствовал, что настают последние вре­мена. Он ждал Антихриста.

XLVII

Письмо от Тани... Его принес Петров, которому доставил его какой-то солдат, не пожелавший назвать себя. Таня устроилась в Тобольске. Она шьет и стирает белье. Она шьет рубахи тем самым солдатам, которые ка­раулят Государя, она стирает белье Царской Семьи. Это дает ей возмож­ность знать все, что делается в Тобольске на "улице свободы". Таня ни на минуту не теряет веры в то, что русский народ поймет страшное преступ­ление, которое он совершил, и освободит и вернет на Престол своего за­конного Императора. Но она становится нетерпеливой. Она боится за неприкосновенность Царской Семьи. Кровавые призраки французской революции ее преследуют.

"Папа, - писала Таня, - вам нужно торопиться, нужно что-нибудь сделать, что-нибудь предпринять. Я писала Тебе, что я не могу назвать теперешнее существование Государя и его Семьи иными словами, как тихий ужас. Когда сравню еще недавнее прошлое с тем, что делается те­перь, я вижу, что раньше все-таки можно было жить - теперь жить стало немыслимо от тысячи обид, оскорблений, возмутительных и наглых вы­ходок.

В сентябре в Тобольск от Временного правительства прибыли комис­сар Панкратов и его помощник Никольский. Они собрали солдат, объя­вили им, что они партийные социалисты-революционеры, стоят за народ и за народную власть и что они не могут допустить, чтобы и в заточении Государь жил, как Государь. Панкратов за политическое преступление сидел 15 лет в Шлиссельбургской крепости, а затем 27 лет провел в ссылке в Якутской области. "Как обращались с нами они, так и мы теперь будем обращаться с ними", - говорил Панкратов. Никольский тоже из ссыль­ных Якутской области, грубый и глупый, неотесанный мужик с повадка­ми палача. Никольский кричал на Наследника Цесаревича и называл его гадкими словами. Бедный мальчик боится теперь выйти из комнаты, боится встретить этого мерзкого человека. Папа, у них система - отравлять существование Царской Семьи целым рядом мелочей, ранящих глубоко чувствительное сердце.

Я много насмотрелась наглостей солдатских в Царском Селе после революции, но никогда, никогда я не могла подумать, что наш русский сол­дат может пасть так низко.

Государю и Государыне было запрещено выходить куда бы то ни было кроме церкви. Никто из народа не допускался в церковь, когда там моли­лась Царская Семья. Единственное место, где Государь и его семья могут быть на воздухе, - это двор. Там Государь пилил дрова, Великие княжны качались на качелях, а теперь устроили ледяную гору. Солдаты, по науще­нию Панкратова и Никольского, стали делать на доске качелей непри­личные надписи, а ледяную гору уничтожили.

На днях у них был митинг, на котором они постановили, чтобы Госу­дарь Император снял с себя погоны. Папа, ты знаешь, что такое погоны для каждого из вас! Они еще дороже для Государя, потому что на них вен­зель его отца. В самой грубой и возмутительной форме солдаты предъяви­ли это требование к Государю: "А не снимешь, - кричали они, - так мы сорвем их с тебя силою".

Теперь, папа, Государь ходит в куртке. Всех лиц, проживавших в доме Корнилова, переселили в губернаторский дом, и там стадо тесно и неудоб­но. Теперь они запретили Государю и его семье посещать даже церковь, разрешены только домашние богослужения и то под надзором выборных от солдат.

Папа, что это за выборные! Вчера священник поминал в молитве свя­тую царицу Александру. Солдаты остановили его грубыми словами и под­няли скандал. Они не ведали, что творили. А я, папа, когда мне рассказы­вали про это, подумала, что это правда: она святая. Все, что было в про­шлом, - все искуплено этими муками, и будет день, когда русский народ помянет ее во святых своих угодниках.

Что я пишу такое... Мои мысли путаются. Ужели ей те же страшные муки, которые имела святая царица? Ужели явится Георгий Победоносец на белом коне и сокрушит главу дракона, ужели повторится дивная леген­да святых Георгия Победоносца и Царицы Александры? И что это за змей, поработивший нашу землю? Страшно, папа!

Я сижу в маленькой комнате неподалеку от их дома и шью при свете керосиновой лампы. Кругом холодная, суровая, сибирская зима. Глубо­кий снег лежит на улицах и через белые, как сахар, пласты его, прочные и крепкие, протоптаны узкие дорожки. Холодно, папа. Когда кто-нибудь идет на улице, то снег так скрипит, что слышно в моей избушке. Старая бабка, хозяйка моя, сидит рядом в каморке. Кот забрался мне на колени и, лежа на спине, мягкой лапкой играет с клубком ниток. У меня хорошо, папа, а каково им?

Папа, им больше не присылают денег от Правительства. Мы ходим по Тобольску и собираем деньги у купцов и крестьян. Интеллигенция не дает. Папа, русский Царь живет Христа ради! Но он не знает этого, мы скрыва­ем от него.

Новая власть - я не знаю, папа, какая она, но, видно, гадкая - распо­рядилась по телеграфу, что она не намерена содержать Царскую Семью. 10 человек служащих уволены, сахара отпускают по полфунта в месяц на человека. К невыносимым страданиям нравственным им прибавили и муки телесные!

Папа! Но ведь это же недопустимо! Это позор, которого никогда не простит русскому народу история! Папа, действуйте, работайте. Папа, я что могу - делаю. В меня влюбился здешний солдат охраны. Он некраси­вый, курносый, маленький, кривоногий, у него лицо изрыто оспою, боль­шой рот с длинными плохими зубами, от него гадко пахнет, он глупый, но он добрый... Я, папа, обещала выйти за него замуж, если он освободит Государя и его семью! Он теперь только и думает об этом.

Папа, но вы там в России должны действовать! Вы генералы, снискан­ные его милостями. Надо действовать на союзников. Что же они? Так пла­тят они Государю за его непоколебимую верность своему слову? Что же король Георг и королева Александра? Что же Пуанкаре и Фош? Ужели они безсильны и не могут приказать кучке евреев, правящей Россиею, отпус­тить Богом венчанного Царя и не мучить его!

Папа! Милый, родной, честный папа. На тебя все надежды. Но ведь действовать надо. Если ничего не делать, то ничего не будет..."

Саблин призвал Петрова и расспросил, какой из себя был солдат, при­везший письмо. Оказалось: невзрачный, кривоногий, курносый, с лицом, изрытым оспою, большим ртом.

"Умная девочка, - подумал Саблин. - И права она. Действовать надо. Действовать, а не ждать!"

XLVIII

Глухой слух. Точно стук из подполья, точно шепот за каменной сте­ной: на Дону у Атамана Каледина все по-старому, полный порядок. Дис­циплинированная армия, жандармы по станциям, поезда ходят по рас­писанию - тишь, да гладь. Корнилов, неизвестно каким образом, осво­божден из Быховского застенка. Приехал офицер генерального штаба и комиссар с предписанием освободить, и освободили. Предписание так тонко подделано, что никто не усумнился в его подлинности. Корнилов, окруженный своими верными туркменами, идет по степям на юг. К нему примыкают юнкера и офицеры. На юге создается снова Российская ар­мия и эта Российская армия освободит Россию от засилья большевиков!

Это передал Саблину Ермолов, разыскавший его у Марьи Федоровны Моргенштерн. Он рассказал обо всем.

- Надо бежать, ваше превосходительство, - сказал Ермолов. - Там и вам работа будет. На ваше имя солдаты и офицеры пойдут.

Саблин задумался.

"Да, - подумал он. - Надо творить. Надо восстановить старые полки и вернуть совесть русским людям".

Было тут же решено ехать в Ростов, а там, что Бог даст. Ермолов обещался выехать вперед, разведать, побывать у Атамана Каледина, сгово­риться с ним, разыскать Алексеева и встретить Саблина с докладом в Ро­стове. Братья Полежаевы поедут вместе с Саблиным и составят его охра­ну, но будут держаться в стороне и как будто незнакомые, они вывезут с собою и Олю, которая поедет в Смольный институт, только что отправленный на юг.

- И я поеду с вами, - вдруг сказала Мария Федоровна. - Когда вы поедете с дамой, Александр Николаевич, на вас меньше будут обращать, внимания. Вы будете только буржуй, каких много теперь едет искать сча­стья на юге, если же вы поедете один, то вы будете контрреволюционер и вам не избежать крупных неприятностей.

- Поезжай, Муся, - глядя в большие печальные синие глаза своей подруги, сказал Гриценко. - Ты права. Ты у меня умница.

- Что же вы там делать будете? - сказал Саблин.

- Ростов - веселый город, и я там всегда найду себе заработок. Мо­жет, там в оперетку поступлю. Это всегдашняя моя мечта.

- А ты, Павел Иванович? - спросил Саблин.

- Я останусь. У меня, Саша, старуха мать восьмидесяти лет, как я ее брошу? Проживу как-нибудь. Мы с Мацневым решили скрипеть до кон­ца. Ведь к весне, поди, и Каледин в Москве будет, и вы с Корниловым подоспеете. А то еще на немцев у меня надежда большая. Не первый раз варягам выручать нас. Пусть приходят княжить и володеть нами.

Саблин отправился в контору Международных спальных вагонов. Оказалось, что билеты на Ростов получить нелегко.

Все места на все дни, вплоть до второго февраля, были проданы. Зна­комый кассир, не раз продававший Саблину билеты, сказал ему: "Наве­дывайтесь к нам каждый день. Может быть, будут случайные места. Быва­ет так, кто-нибудь записался, а потом передумает, и места остаются. Толь­ко, простите, я вас запишу на чужую фамилию, а то вас ищут. Придумайте какую-нибудь".

- Моргенштерн, - не задумываясь сказал Саблин.

- Хорошо. Шведская фамилия. Так даже лучше. Товарищи иностран­цев еще боятся. Ведь поверите, нас спасает пока только то, что на вагонах написано: "Compagnie Internationale" (*-Международное общество). Они думают, что у нас есть что-то общее с их новым богом - интернационалом, и не трогают.

Случайное место оказалось на 22 января. Однако тот же кассир предупредил Саблина о том, что поезд дальше Лисок не пойдет, так как, по слухам, у Лисок бой. Казаки дерутся с большевиками. Подробностей кас­сир не знал. В газетах глухо писалось о контрреволюционных замыслах Атамана Каледина и о том, что все должны взяться за оружие и отстаивать землю и мир от генералов, капиталистов и казаков. Были короткие сооб­щения штаба главковерха с знаменательным заголовком: "На внутреннем фронте".

На этот внутренний фронт и стремился Саблин, и его сердце по-преж­нему молодо билось в ожидании боя и победы!

XLIX

До Москвы ехали благополучно. Мария Федоровна и Оля Полежаева в дамском купе, Саблин с Павликом, Никою и богатым ростовским евреем Каппельбаумом - в другом купе. Вагон был полон, коридоры заполнены офицерами и солдатами, так что нельзя было открыть двери и пройти в уборную, в уборной было разбито стекло, не было воды, и три "товарища" дружно храпели на полу под умывальником. Если бы не эти подробности, то можно было бы забыть о том, что едут после революции. В купе было чисто, постели, постланные свежим бельем, были опрятны, и ярко горело электричество.

Саблин был одет в шубу с меховым воротником и мягкую бобровую шапку, одолженную ему братом Варвары Дмитриевны Мацневой, и Каппельбаум принимал его за купца. Павлик и Ника тоже были в штатском. Солдаты, попавшие в коридор интернационального вагона, чувствовали себя смущенными и вели себя тихо.

В Москве была пересадка. Прямые поезда не ходили, пришлось нани­мать извозчика, взявшего за конец безумную цену: двадцать пять рублей; на Курском вокзале садиться пришлось вечером, и носильщик предупре­дил, что брать места надо будет со скандалом. Действительно, за час до подачи поезда платформа наполнилась солдатами с сундучками и котом­ками, многие и с ружьями, которые, едва только подали поезд, кинулись, давя друг друга, к вагонам и быстро их заполнили.

- Вчора вот так-то кинулись, - рассказывал, проталкиваясь, носиль­щик, - женщину под рельсы сбросили. Задавило насмерть. Им все ни­чего.

Однако в интернациональном вагоне опять был порядок. Солдаты не входили в купе и теснились в коридоре. Они останавливали друг друга, говоря, что это вагон иностранный. Они, видно, твердо усвоили, что свое грабить и портить можно безнаказанно, а иностранное боялись - как бы не пришлось отвечать.

Опять без приключений добрались до Воронежа, но там остановились, и через час пришел проводник и сказал:

- Ну, господа, как хотите, или вылезайте, или обратно поезжайте. Ка­заки под Чертковым дерутся, не пущают.

Саблин, Павлик и Ника собрались на совет. К ним примкнул молодой энергичный горец, инженер Арцханов, заменивший Каппельбаума, пе­решедшего в соседнее купе.

Ника стоял за то, чтобы слезть в Воронеже и ехать лошадьми через фронт. В разговор вмешался Арцханов.

- Простите меня, господа, что я позволю себе дать вам совет, - сказал он. - Сделайте так, как я. Вы куда едете? В Ростов?

- В Ростов, - отвечал Саблин.

- Ну вот. И я в Ростов. Мы вернемся на Грязи и там сядем в царицын­ский поезд. В Царицыне все спокойно. Из Царицына поедем на Торговую и по новой ветке в Ростов.

- А почему не на лошадях? - спросил Ника.

- Да ведь вы - офицер? - спросил Арцханов, в упор глядя на Нику. Ника замялся.

- То есть, был офицером, - сказал он.

- Все равно. Попадетесь в руки красной гвардии - в расход выведут. Притом же с господином помещиком, - кивнул он на Саблина, - дама с вами, барышня. Теперь зима, чего вы натерпитесь еще в дороге, а тут мы потеряем всего один день.

Павлик стал на сторону Арцханова, Саблин молчал, но видно было ему не хотелось попадать на фронт в костюме буржуя и начинать свои похождения с плена большевикам. Решили остаться в вагоне.

Рано утром выгрузились в Грязях и стали ожидать поезда на Царицын Регулярного движения не было, но по требованию солдат, в огромном количестве переполнявших станцию, начальник станции согласился от­править на Царицын теплушечный поезд.

- Вы, господа, ничего не будете иметь против, заплатить поездной прислуге рублей по тридцати, - сказал Арцханов, - нам выберут вагон почище и мы своей "буржуйской" компанией славно докатим до Цари­цына.

Все согласились. Каппельбаум, Арцханов и молодой телеграфный чи­новник явились ходатаями и после долгих перешептываний, хождения в комитет железнодорожников, дело стало налаживаться.

- Мы взяток не берем, товарищ, - сказал в канцелярии комитета мо­лодой железнодорожный служащий на предложение Арцханова заплатить за вагон.

- А я вам их, товарищ, и не предлагаю, - сказал Арцханов. - Но я про­шу вас принять эти четыреста рублей, собранные пассажирами на партий­ные цели, как знак того, что буржуазия, едущая на юг, сочувствует вам.

- А вы знаете, какой мы партии? - самодовольно усмехаясь, спросил молодой человек.

- Большевики, - сказал Арцханов, - потому что это теперь единствен­ная партия в России, которая может существовать.

Молодой человек не понял иронии, но, польщенный, смягчился.

- Хорошо, - сказал он, - я вам выдам квитанцию в получении денег. Партия, действительно, нуждается. Просветительные цели, то да се, зна­ете, товарищ, деньги всегда нужны, поверите ли, комитет до сего времени даже граммофоном не мог обзавестись. Только, извиняюсь, теплушки вам не найдется. Так, чистенький вагончик вам подберется; знаете, такой, где скота не возили.

В сумерках зимнего дня пригнали этот вагон, оказавшийся вагоном из-под угля. Но такими пустяками, как угольная пыль, стесняться не прихо­дилось, и пассажиры стали устраиваться в нем на своих вещах.

Солдатская толпа бушевала кругом. Ей не хватило вагонов и, увидав еще вагон, прицеливаемый к поезду, она кинулась к нему.

За эти полгода свободной республиканской жизни Саблин привык к солдатским митингам и выражениям, на них употребляемым, и потому нисколько не волновался, зная, что если нет у этой массы вожака, то от слов и угроз до дела очень далеко.

Не смутило его и то, что солдаты наполнили вагон и стеснили отку­пивших его буржуев. Этого надо было ожидать. Люди ехали на крышах и на буферах, естественно, что они не могли оставить лишь наполовину за­нятого вагона.

Саблин, устроив возможно удобнее Марию Федоровну и Олю, уселся сам у стены и думал свои думы, лишь одним ухом прислушиваясь к той перебранке и к тем речам, которые говорились в вагоне. Он однако сразу заметил молодого солдата, одетого лучше других, видимо, комиссара или члена комитета, сразу оценил его значение и сосредоточил на нем внимание.

Поезд тронулся, многие заснули в вагоне, но Саблин не спал.

L

Он вспоминал всю свою жизнь. Вспомнил весенний "бал" у Гриценки, когда он, юный корнет, заступился за Захара, а потом пел с Любовиным и отвозил Китти. Он был тогда ближе к Захару, Любовину, к людям своего взвода, нежели теперь, когда он прожил с ними двадцать пять лет! Чувства и мысли своих лошадей Леды и Дианы, своего Мирабо, на котором он ездил в дни юности, он знал лучше, нежели то, что думают и переживают своими тяжелыми мозгами эти люди.

Он жил с Китти целую неделю, не отходя от нее ни на шаг, он знал каждый уголок ее тела. И теперь, стоит ему только зажмурить глаза, и он может ощутить сладострастный трепет при воспоминании о полном, ро­зоватом, упругом теле Китти, о ее прекрасных ногах и нежных душистых руках. Сколько раз, покрыв свое лицо ароматными волнами ее золотых волос, он целовал ее затылок. А думал ли он, знал он, что думает, что пере­живает она в эти часы? Он испортил, исковеркал, ее жизнь и даже не зна­ет, где она теперь, жива или умерла. Быть может она следила где-нибудь в глуши по газетам за его успехами, читала про его блестящую конную ата­ку, про ранение, про возвышение и думала: "Он мой! Он мой! Он был моим!".

Или она давно в земле, и прекрасное тело ее съедено червями, и, вер­но, лежит она в стороне от других, как самоубийца, - недаром призраки самоубийц его так часто преследовали. Она ушла и потонула в людском море, как тонет песчинка, но легче песчинке, смытой океаном на дальнем севере, столкнуться с песчинкой, смытой в знойной Африке, нежели встре­титься им на земле.

А сколько, сколько солдат прошло мимо него! Он знал их по фамили­ям, учил их, разговаривал с ними и проглядел их душу, проглядел их страш­ный инстинкт разрушения. Саблин считал, что счастье в творчестве, но, если в творчестве счастье, то ведь и в разрушении, должна быть своя ра­дость.

И сейчас же он вспомнил Марусю. Никогда наслажденье женщиной у него не достигало такого острого напряжения, как это было в дни его свя­зи с Марусей. Он разрушал ее тело и ее душу. Он перевернул весь ее мир. Она плакала, сгорая от девичьего стыда, а он заставлял ее стоять перед ним обнаженной с поднятыми руками и любовался, как краска стыда раз­ливалась по шее, по груди, заливала все тело, становившееся бледно-ро­зовым. Она страдала - он наслаждался. А что, если есть наслаждение и дальше, что, если есть наслаждение видеть муки человека и его медлен­ную смерть? Ходят же люди смотреть смертную казнь, ходят годами по циркам смотреть укротителей зверей или каких-либо отчаянных гимнас­тов, чтобы подстеречь минуту их гибели и... насладиться. Стоит, чтобы кого-нибудь задавило лошадьми или поездом, и бежит уже жадная толпа смотреть на остатки разбитого тела, на муки и страдания.

Смерть и жизнь близко соприкоснулись в последнем спазме наслаждения дающем жизнь новому существу, и в последнем спазме тела, которое покидает жизнь, и в обоих есть что-то общее. Женщина, которая рожает, мучается и иногда умирает. Жизнь и смерть сплетаются в судорожном объятии...

Светало. В открытую дверь вагона врывался свежий, весною пахнущий воздух, пахло талым снегом, прелым листом и могучим запахом земли воды и воздуха, напоенного озоном.

"Жизнь и смерть сплетаются в судорожном объятии", - снова поду­мал Саблин и вспомнил сумерки осеннего дня, чистую белую постель и на ней тяжело утонувшее в подушки тонкое лицо, которое было когда-то столь дорогим, и рядом, в кресле, в куче тряпья, красный, как паучок, ре­бенок, безпомощно шевелящий ручками и ножками...

"Мойпринц!.. Мой принц!.." -донеслось до него из какого-то далека.

Было это все! Было и ушло. Исчез Любовин, исчез Коржиков, и где сын Виктор?

Марусю поглотило на его глазах небытие, а те, быть может, и живы, но Саблин про них не знает и узнает ли когда?

Tout passe, tout casse, tout lasse!.. (*-Все проходит, все разбивается, все отгорает)

В этом сила, в этом смысл, в этом возможность жить.

Все проходит!..

Проходит страдание, проходит и радость, наслаждение сменяется бо­лезнью, острая боль - тупою. Жизнь сменяется смертью... Смерть... Да, и смерть проходит, и наступает что-то новое, иное, чего мы не знаем, как не знаем и того, что сменит ощущение данной секунды, данного мига, чет­верти мига, мгновения. Пройдет и большевизм, пройдут все ужасы рус­ского бунта, но старого не будет, - не будет старого Гриценки, его Захара, Ивана Карповича. А почему не будет?

Вспомнилась поговорка - plus ja change, plus да reste la meme chose (*-Чем больше все изменяется, тем больше остается тем же самым).

Красный паучок, безпомощно шевелившийся в куче тряпья в домике на Шлиссельбургском тракте, вырос. Ему теперь, должно быть, столько же лет, как вот этому солдату. "Какое у него прекрасное, тонкое и в то же время отталкивающее лицо! Почему он на меня так смотрит, узнал меня, служил где-нибудь со мною? Кто он? Шофер, мотоциклист, радиотеле­графист, писарь? У него тонкие породистые, холеные руки, так странно напоминающие чьи-то другие руки. Чьи? Чьи? В бровях, сурово насуп­ленных, лежит что-то странно милое, так не гармонирующее со всем его наглым видом. Где я видал его, где я встречался с ним?"

"Что ему от меня надо? Почему собрались там, за вагоном, позванные им вооруженные солдаты, почему он идет ко мне?"

- Вы будете не генерал Саблин? - услышал Саблин обращенный к нему вопрос, и голос послышался ему каким-то далеким и глухим. Точно уши у него заложило, так слышны бывают голоса, когда нырнешь глубоко в воду, и вода зальет уши.

"Вот оно! - подумал Саблин. - Настал и мой черед! - Он опустил руку в карман, где лежал браунинг, и едва заметным движением большого пальца перевел пуговку на боевой взвод.

- Я вас спрашиваю! - воскликнул солдат, гневно протягивая руку к Саблину.

И стало так тихо кругом... Саблин слышал, как капала с сучка вода на ноздреватый снег и, пробивая его, шуршала по листьям. Упала одна кап­ля, потом другая.

"Вот оно! - мелькнуло в голове у Саблина, и сейчас же сердце сказало ему: все проходит!.."

- Да, я генерал Саблин, - спокойно сказал Саблин, - что вам от меня угодно?

Он не слышал того, что говорил после молодой солдат толпе у вагона, но он слышал только, что была сказана ужасная наглая клевета и что сол­даты поверили ей и готовы на самосуд. Саблин слишком хорошо знал пси­хологию толпы и солдата, чтобы ошибиться.

"Не все еще потеряно", - подумал он, выхватил из кармана револьвер и, угрожая им, бросился в толпу. Он не ошибся. Толпа расступилась перед ним, и никто не вырвал у него из рук револьвера, никто не схватил его.

Саблин ловким прыжком перепрыгнул канаву и побежал, делая широ­кие скачки по рыхлому снегу, в лес.

Саблину было сорок четыре года, но он всю жизнь занимался гимнас­тикой и служил в строю. Он был силен и ловок. Он скоро почувствовал, что кинувшиеся за ним в погоню солдаты бегут тяжело и неумело и что они его не догонят. Выстрелы, раздавшиеся ему вслед, были направлены зря, Саблин не слыхал даже свиста пуль. Он стал бежать спокойнее, вы­бирая направление. Он понимал, что солдаты далеко от поезда не побегут, и, если машинист тронет поезд, то он спасен.

Но сейчас же Саблин почувствовал, что от солдат отделился кто-то и быстро его настигает. Саблин понял, что тот, кто настигает, так же силен и ловок, как он, но моложе его. Еще десять, двадцать скачков, и он настиг­нет его сзади и тогда собьет с ног. Саблин боялся оглянуться, но инстинк­тивно понял, что настало время стрелять.

Он быстро остановился и повернулся лицом к нагонявшему. Он под­нял револьвер и прицелился... Туман на секунду застлал его глаза мутною пеленою. Между ним и настигавшим его молодым солдатом, среди тон­ких стволов осин, на мокром снегу заколыхалось странное облачко. В ко­леблющемся тумане утра отчетливо засияли синие лучистые глаза, боль­шие, тоскующие, прикрытые длинными ресницами. Тонкое белое лицо без единой кровинки обозначилось на фоне длинных черных волос, вол­нистыми змеями упадавших на спину, две тонкие руки протянулись к нему.

"Мой принц!.. Мой принц!.." - неслось откуда-то издали.

Это видение продолжалось одну секунду. Саблин успел только поду­мать: "Это потому, что я думал о Марусе!.."

Эта секунда была роковою для Саблина.

Сильный удар по кисти выбил револьвер, тяжелые могучие руки навалились на его плечи, охватили его поперек, он сразу был окружен толпою. Его толкали, с него сбили шапку, его ударили по шее так, что у него зазвенело в ушах. Чей-то грубый голос, смеясь веселым торжествующим смехом, сказал:

- В штаб генерала Духонина!..

Саблину показалось, что после этих слов наступила страшная тишина Мутно рисовались тонкие стволы осин и рыхлый снег и небо, сквозь пе­реплет голых сучьев, бледно-голубое, жалкое, точно плачущее небо...

Ему показалось, что ветви зашумели от набежавшего ветерка и тихо прошептали: "В штаб генерала Духонина!"

Он понял значение этих слов и тоскливо посмотрел кругом.

Кто-то, только что подбежавший, ударил его сзади по затылку чем-то твердым, должно быть, ружейным прикладом. В глазах у Саблина потем­нело, он пошатнулся и еще раз услышал ликующие, веселые голоса:

- В штаб генерала Духонина!..

1920-1921 и 1922 гг.

ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ

I

Широко раскинулась по-над Доном станица казачья. Белые мазанки, соломенными крышами крытые, точно стадо гусей разбежались вдоль берега обрывистого, уемистого, желтыми песками расцвеченного. Уперлись столбиками рундучков в самый край обрыва и смотрят стеклянными очами, как метет по Тихому Дону, по широкому займищу ветер степной снеговые метели. А кругом них сады. Голыми ветвями стремятся к синему небу яблони черные, вишенья темно-лиловые и вся облепленная старыми черными сучьями белая акация. Машут кому-то ветвями из-за плетней и дощатых заборцев точно кличут кого: "Эй, станичник, нас не забывай!.."Улица широким проспектом протянулась вдоль Дона. Станешь посередине, и туда и сюда упирается она в степь безконечную, безкрайнюю, робкими миражами покрытую. Дома стали неровно. Где гордо выпятились вперед, где укрылись в садовую гущу, точно девушки спрятались за полог древесный, а где и вовсе попрятались за сараями, клунями и банями. Станичный магазин выпер на самую середину площади и гордо уперся белыми с толбочками, из кривого карагача слаженными в большие камни. От Дона в глубь степи где ровными проспектами, широкими и скучными, где уличками кривыми, разбегающимися между садов переулочками, побежали к степи улицы. На площади одиноко стало красное, двухэтажное, многооконное знание и важно глядит на приземистые домики, попрятавшиеся в садах. Каменное крыльцо утонуло в грязи, и над высокою темною дверью висит синяя вывеска, золотыми буквами говорящая, что это четырёхклассное станичное училище, иждивением станицы в благодарную память незабвенного Императора Александра III устроенное. По середине станицы, против спуска к плашкоутному мосту, снятому теперь по случаю зимы, и где тянется по снегу и льду санями наезженная дорога, отступая на площадь, высится красный кирпичный станичный собор о пяти главах, под серебряными куполами. Возле него сад из сиреней, жасминов и высоких пирамидальных тополей, заключенный в деревянную, местами обвалившуюся деревянную ограду, протянутую между кирпичных столбов с медными шарами. Кругом площади, как старухи нищие, опираясь на свои костыли вытянулись галдарейками окруженные лавки станичные. Возле запертых дверей, по узким балкончикам развалились плуги ярко крашенные, бочки керосиновые, ящики, колеса и другой тяжелый товар деревенский.

Широкие улицы заплыли жирною черноземною грязью. Она доходит до ступицы колес, блестит на солнце, тянется под ветром, и не понять как не уплыли по ней к самому Дону белые домики с пестрыми ставнями и не повалились высокие тополи и кривые плетни. Вдоль домов и плетней натоптана узкая - двоим не разойтись - тропинка. Там через большую лужу перекинута скользкая узкая, грязью затоптанная дощечка, там кто-то приладил мостки горбатые и перильце протянул, а там и вовсе нет ни­чего, и прохожие бредут по плетню, цепляясь руками за длинные шаткие колья.

Чья-то телега застряла посреди улицы, утонув глубоко в грязи. безпо­мощно торчит из нее дышло с висящими воловьими ярмами, и точно всем видом своим говорит она: "Ничаво! Видать, погодить придется..."

Свиньи целым стадом стали вдоль забора, уперлись розовыми, белой щетиной обросшими боками, в скользкие прохладные колья, подставили грязью залепленные пятнистые спины и животы под солнце и застыли, тупо глядя на землю и поблескивая маленькими черными глазками. Сви­нья - что! Ей теперь в мокроту предзимнюю самое раздолье.

- Кыш, вы! - замахиваясь длинной палкой, кричит на них седоборо­дый казак, прочищая среди них себе дорогу по узкой тропинке. - Я вас, проклятые... их!

Молодцеватый казак в новой форменной шинели без погон, при шашке и винтовке, на рослом, видном рыжем коне с закрученным и завязанным хвостом, утопая по колено лошади в грязи, бодрым шагом, далеко разбра­сывая липкие брызги, обгоняет старика.

- Садись, дедушка, подвезу! - кричит он, скаля зубы.

- Ну тя к лешему. Не зубоскаль, обормот! - замахиваясь на него пал­кой, говорит старик.

- Джигитни, старина, покажи гвардейскую развязку, - не унимается казак.

- Олухи! Хронтовики! Дезертиры! - ворчит старик, разгоняя свиней.

- А то на борова, деда, садись. Ишь, боров здоровый! Ничего, что без седла - довезет.

- Пошел к дьяволу, - кричит старик. - Управы на вас нет.

- И то с ним. Пра, садись. Опоздаешь, слышь благовест-то!

С синего неба, разливаясь по громадной станице, по широкой темной степи, кое-где блестящей изумрудом озимей, по Дону, прижавшемуся к крутому песчаному обрыву, по виноградным садам, по разливу, поросше­му корявыми ветлами и камышами, несется частый, надоедливый пере­звон тяжелого медного колокола.

Сполох гудит по станице, сзывая старого и малого, сзывая баб и детей к станичному храму на майдан послушать, что будут говорить приезжие из Новочеркасска люди.

В солнечном дрожащем мареве под бледнеющим над степью небом ярко, всеми шестью золотыми куполами, горит белый новочеркасский собор, стоящий на крутом земляном утесе. Точно места, воплощенные в белом камне и покрытые золотом, точно дума казачья, горделивая, навис он над степью и далеко виден, сверкающий всеми ярко горящими голова­ми. Между ним и станицей на двадцать с лишним верст залегла широкая долина Дона, поросшая бурой травою, камышами да широкими раскидистыми ивами и дубами.

По грязным улицам станицы, гуськом, цепляясь за заборы и тыны, по дощатым, залитым грязью, скользким настилам все в одном направлении, к собору, идут женщины в шубках и платках с широкими белыми лицами, темными соболиными бровями и румяными щеками, сытые, сдобные и приветливые. С белых, точно точеных из слоновой кости зубов, слетает шелуха семечек, подсолнечных и тыквенных, жареных. На многих наде­ты дорогие лисьи шубы, крытые сукном, бархатом и плюшем. Казаки, кто в шубе, кто в форменной шинели, одни в погонах, с крестами и медалями, при шашках, в черных прекрасного курпея с алыми суконными верхами папахах, другие без погон, в серых папахах, с ободранными крестами, в шинелях, небрежно надетых и не подпоясанных, с широкими наглыми лицами, молодецкими ватагами подходят к площади, мощенной грубыми каменными плитами. У самой паперти, опираясь на длинную толстую трость с серебряным в виде яблока набалдашником с двуглавым импера­торским орлом на нем, стоит в офицерском пальто и погонах черноборо­дый хорунжий из простых казаков, станичный атаман. Около него столпились почетные граждане станицы. Стоит в голубой атаманской фураж­ке старый с голым лисьим лицом Лукьянов в меховой дорогого меха шубе, стоит в низенькой, старой, измятой армейской папахе, в старой шинели с крестами и медалями за турецкую войну, весь сморщенный, с клочкова­тою седою бородой Пятницков, стоят несколько офицеров в белых пого­нах, штатский с седыми усами в судейской фуражке, сзади них жмутся станичные барышни местной интеллигенции, а левее темная толпа каза­ков и казачек, папахи серые и черные, шинели и шубы, чекмени и теп­лушки, платки и шляпки, гимназические пальто и серые шубки станич­ной молодежи.

И над всею этою толпою, разливаясь в свежем, пахнущем морозом январском воздухе, густо гудит медный колокол, заглушая отдельные голо­са, заглушая гомон толпы и смех молодежи.

Сполох несется над Доном.

II

На самой окраине станицы, там, где она тремя улицами, все понижа­ясь домами и вишневыми садами, убежала в безпредельную степь, совсем на отшибе, в густом саду с расставленными по нему колодами ульев, стоит маленькая, точно вросшая в черную землю мазанка, крытая лохматою со­ломенною шапкой, - это дом дедушки Архипова. Архипову более семи­десяти лет. Он Скобелева хорошо помнит, в Крыму под Севастополем был и мало-мало самого Наполеона не захватил. Он хранитель старых песен и заветов казачьих, он прорицатель и ворожей, ему открыты тайны Библии и Апокалипсиса, и он все точно знает, что было и будет. Газет он не читает, среди людей не бывает, на станичный сход не ходит, горлопанов, что гор­ло дерут и речами заливаются, не жалует, с попом и атаманом не дружит - с первым потому, что сам он по старой вере живет и славится, как начетчик, со вторым потому, что распустил казаков, воровство развел и стары­ми боевыми играми казачьими не занимает казаков.

К нему по вечерам ходят молодицы поспрошать, будет ли толк от же­ниха, к нему ходят недужные, изверившиеся в докторах и лекарствах, к нему ходит и сам станичный атаман советоваться по разным делам.

Он живет вдвоем с правнуком Петушком. Петушку четырнадцатый год он учится в гимназии. Петушок круглый сирота - отца убили в Восточ­ной Пруссии, а мать с горя померла. Петушком прозвал мальчика дед за его звонкий голос да за добрый, веселый характер. Дед Архипов лошадь держит для Петушка и заботливо из скудных сбережений готовит его стать настоящим казаком.

Архипов стар, но крепок. Он всегда одет в синие шаровары с широким алым лампасом, в мягкие черные сапоги, по-стариковски стоптанные, в просторный синий чекмень - в праздники усеянный орденами и медаля­ми, в серую свитку и папаху черного барана. У Архипова в избе чисто под­метено, пахнет мятой и полынью, и сам он сидит в углу под образами, и его желтое морщинистое лицо с седыми длинными волосами и бородою, узкою и благообразною, его тонкий нос и темные глаза кажутся тоже по­хожими на икону.

Густой гул медного колокола доносится мягкими волнами и заставляет тихо звенеть стекла маленькой горницы. Сполох долетает до окраины ста­ницы и широко несется по степи. Но он не трогает Архипова. Он и так бы не пошел туда, где станичные горлопаны будут говорить "пусты речи и слова", а теперь мешают ему неожиданные, Бог весть откуда взявшиеся, Богом посланные гости.

Их трое. Два молодых человека и девушка. Все хорошо, по-господски, одетые, но страшно измученные и голодные. Пришли они глухою ночью, часов около двух, как с неба свалились. Едва дошли. Они говорили слабы­ми голосами, и голод глядел из больших, ясных и чистых глаз. Два брата и сестра.

Старик не допрашивал их, кто они и откуда. Открыл на настойчивый стук дощатую дверь и впустил их из глухой с сияющими большими звез­дами, тихой, безпредельной, пахнущей землею степи.

- Спаси вас Христос! - сказал он тихо и, засветив жестяную лампоч­ку, зорко всмотрелся в шатающихся, как тени, людей.

Он разбудил спавшего в соседней горнице Петушка, приказал принес­ти меду, хлеба пшеничного и молока и поставил перед гостями.

- Кушайте на здоровье, - сказал он.

- Мы, дедушка, - начал было старший, - не воры, не разбойники, позволь переночевать, мы можем и бумаги наши показать...

Но старик перебил его:

- Разве я спрашиваю, кто вы, - сказал он. - Христос, значит, послал. Голодны вы, крова нету над вами, ну, значит, и накормим и отдыхайте и живите сколько надо. Слава Богу, найдется.

В комнату Петушка натаскали мягкой соломы и душистого степового сена, барышню устроили на постели Петушка, а молодых людей на полу, и они, наевшись, заснули крепким сном.

Уже давно гудит сполох по станице, а прохожие люди все еще спят, Петушок поседлал своего бурого мерина и поехал на площадь узнать, в чем дело, старик приготовил гостям кислого молока, хлеба, яиц, наставил самовар и ждет, когда они проснутся.

Первым вышел молодой человек. Ему было лет двадцать. Красивое, без бороды и усов лицо его было исхудалое и покрытое медным загаром, ко­торый дает зимняя стужа, ночлеги в поле и степной холодный ветер. Он уселся за стол и стал хозяйничать, поглядывая на старика.

- Что, - сказал наконец старик, - воевать, что ль, пришел?

- Воевать, дедушка, - охотно отозвался молодой человек.

- А ты знаешь, сколько еще воевать-то осталось?

- Ну, верно, меньше, чем было. К концу, надо думать, дело идет.

- К концу, - протянул старик... - Ты послушай, что старые люди го­ворят, что степь-матушка по ночам гудёт да старым людям, которые речи ее понимают, сказывает.

- Говори, дедушка, я слушаю.

- Так... - протянул старик, придвинулся ближе к столу, за которым сидел молодой человек, налил ему стакан бледного деревенского чая, по­додвинул ломоть хлеба и начал: - Хочешь верь, хочешь по ветру пусти, потому за речь мою не плачено. А только так оно было, так и сбудется, потому что это от Господа Бога сказано. В тысяча девятьсот четырнадца­том году, значит, заключил наш Император Николай Второй Александро­вич с немецким королем Вильгельмом войну на десять лет. Взмолился Вильгельм, нельзя ли, значит, покороче. "Придет, - говорит, - земля моя в разорение от такой долгой войны и не победить мне тогда - никогда". "Ну ладно, - говорит Николай Александрович, - будем с тобой воевать пять лет. Четыре года полностью, а пятый на успокоение, но как мой на­род такой, что его, ежели он развоюется, остановить никак не возможно, то еще пять лет буду я воевать сам с собою, пока вся Россия не погибнет". И спросил, значит, Вильгельм, почему наш Государь погибели желает на­роду своему. И открыл Николай Александрович Библию перед Вильгель­мом и указал на то место, где писано про Содом и Гоморру: "Забыл, - сказал он, - народ мой Господа Бога, забыл меня, своего Государя, пере­стал любить любовью христианскою ближнего, и не стало на Руси чест­ных людей, и через то назначено народу русскому очищение огнем и ме­чом". Все, кто Царя предавал, - погибнут от руки злодеев, все, кто противу царства шел и веру христианскую поносил, погибнут и будут рассеяны по чужим землям. И срок и предел мучениям русского народа показан. Муки показаны до тысячи девятьсот двадцать первого года, когда пере­лом будет. Храмы наполнятся, враги станут друзьями. И будет тысяча девятьсот двадцать второй год лютее всех годов. Казачьи кости будут раз­бросаны по всему свету Божьему и будут такие, что на море погибнут. А Петербургу в тот год быть пусту. В тысяча девятьсот двадцать третьем году загорится звезда над землею - та звезда будет обозначать начало. И крест Над святым храмом Константина - над Софиею мудрою православный повиснет, и турки будут заодно с русскими, и кончатся войны на востоке. Враг начертает на всем звезду, и молот и серп под нею. И звезда вознесет­ся на небо, а "молот-серп" обратно прочтутся и тем конец будет. И будет, тогда царствование счастливое Михаила - и царствованию тому предел осмьнадцать лет".

Из горницы выглянула девушка. Прелестное лицо ее горело от ветра мороза, солнца, утомления и крепкого сна.

- Ну как, Оля, спала? - спросил ее молодой человек.

- Отлично, Ника. Здравствуйте, дедушка, - сказала девушка.

- Спаси Христос. Сестра, что ли, будет?

- Сестра, сестра, - сказала девушка.

- Видать, сходствие большое есть. Ну, спаси Христос.

- Дедушка, а почему звонят так? Разве праздник сегодня?

- И, родная. Какой праздник! Брат на брата идет!

- Что же, и здесь большевики? - спросил Ника.

- А ты погодь, - сказал серьезно старик. - Вот Петушок, правнук мой, разведку сделает, на чем постановят, погоди и посмотрим, чего вам делать? Может, еще у меня поживете, я схороню вас. Что ж, русские буде­те? А надысь в Каменской полковника Фарафонова свои же люди убили, генерал туда прислан, не то Семенов, не то Сетраков, или как там, едва убежал - хорошо камышами спасся... Да... На станции Себрякова казаки офицеров убили... Да... хорошо это? А ведь вы... и спрашивать никому не надо - видать сразу, офицеры. Российские солдаты по Новочеркасску кругом силу взяли, ходят, зверствуют, казаки с ними заодно пошли. Нет, погодить надо, на чем порешат.

- А что, дедушка, в Новочеркасске атаманская власть?

- Сидел Каледин Алексей Максимович, а что теперь - никому не известно, с мужиками, сказывают, столковаться хочет. Сидел Каледин, да усидит ли, Христос один знает. Времена тяжелые стали. Сегодня при­сягнут, на завтра предадут. Да вы что?.. Торопиться некуда. Не объеди­те старика. Все свое, не покупное... Да. Отдохните маленько, да порас­спросим людей, а там и видать станет, куда вам лететь!.. Не на огонь же прямо!..

III

Когда Саблин с револьвером в руке бросился в толпу солдат, в вагоне произошло движение. Все солдаты и с ними вместе Ника и Павлик Поле­жаевы выскочили из вагона и бросились за Саблиным. Ника и Павлик не отдавали себе отчета, зачем они бегут. Они были безоружны, они сами должны были бояться солдат, потому что были офицерами, но была ка­кая-то надежда, что, может быть, им удастся быть полезными, помочь от­стоять генерала Саблина. Они видели, как Саблин остановился и прице­лился. Остановилась и вся толпа. Продолжал, не спуская глаз с Саблина, как хорошая борзая собака на зайца, бежать молодой солдат, бежал блед­ный солдат со злым лицом и еще несколько забегали с боков и сзади. Но Саблин не стрелял, а опустил револьвер, и в то же мгновение на него навалилась толпа, и Полежаевы поняли, что для Саблина все кончено. Весь интерес толпы был сосредоточен на нем, и на Нику и Павлика, стоявших в стороне, в лесу, никто не обратил внимания.

- Пойдем с ним, - сказал Ника,

- Ничем не поможешь, - сказал Павлик. - Надо добывать Олю и бе­жать, куда глаза глядят. Нам нет возврата в вагон.

- Но как же так?.. Его-то... Бросить? - сказал Ника, и губы его наду­лись, а на глазах показались слезы. - Благородно это?

- А что же сделаешь? Ну, скажи сам. Если бы оружие было, можно было бы попытаться стрельбою разогнать их.

Они стояли в лесу. Молодые сердца бились от негодования и от безпомощности. Едкое чувство стыда от всего виденного было в них. Поднима­лась глухая, жестокая ненависть к солдатам, и жажда мести, кровавой, страшной мести становилась главною целью, главным смыслом жить.

- Пойдем на юг, к казакам! - сказал Павлик. - Там мы добудем ору­жие. Пойдем и освободим его.

- Да, если они раньше его не прикончат. - Тогда отомстим. - А Оля как же? - Конечно, с нами. Сестрою милосердия. Куда она пойдет теперь? Род­ного дома нет, родной земли нет. К казакам! Одно спасение.

Они нашлю Олю в лесу, недалеко от вагона. Как только она увидала братьев, она замахала им руками, давая понять, чтобы они не шли к же­лезной дороге, и сама, оглядываясь и скрываясь за деревьями, стала про­бираться к ним.

- Милые мои! - говорила она, переводя глаза с Павлика на Нику и с Ники на Павлика, будто желая убедиться, что оба живы и невредимы, - стойте, стойте, дорогие...

Она подошла и нервно заговорила.

- На поезд и думать нечего возвращаться. Надо бежать, как можно дальше отсюда. Та старушка в платке и жена телеграфиста оговорили вас. Они сказали, что и вы были с генералом Саблиным. Назвали вас его адъютантами. И откуда они это взяли! Кубанского офицера схватили и арестовали, жена его на коленях валялась, просила, чтобы освободили, ее тоже потащили. Всем распоряжался тот молодой солдат с красивым ли­цом. Инженера, который вчера спорил с ними, и его даму тоже забрали, и толстого еврея взяли. Вещи стали перерывать. Я в лесу спрятавшись была, так видала, как они пустые чемоданы выкидывали на дорогу. Вернуться теперь - на верную смерть. Надо бежать.

- Куда бежать? - сказал Ника.

- На юг! На юг! - сказал Павлик. - И не медля ни минуты. Солнце светило над лесом, и по солнцу и по оттаявшим стволам, по почерневшим с одной стороны кочкам братья Полежаевы и Оля знали, где юг. Юг и казаки рисовались им благословенною страною порядка, где вновь создается великая Российская армия, где не ходит по городам и де­ревням кровавый туман и где не висят красные знамена с призывами к бунту и грабежу.

На юг!

Они шли, избегая селений и деревень, избегая больших дорог. У них, кроме небольшого запаса денег, ничего не было. Их вещи остались в ваго­не. Но они не думали о лишениях. Крепко, глубоко верили они, что там Россия, которая пригреет и накормит.

К вечеру, голодные и холодные, они подошли к селению. Они выбрали одинокую хату и постучали в надежде переночевать. Старуха и две моло­дые женщины пустили их. Но, приглядевшись к ним при свете лампы засуетились и стали говорить: "Баржуи... нет, лучше уходите, греха бы не было. А деньги есть?.. За деньги хлеба немного дадим и идите... Идите и вам плохо будет и нам в ответ попасть придется. От комиссара наказ: бур­жуев не принимать. Поди, к казакам пробираетесь? А казаки, слыхать, всех солдат истребляют".

За три рубля они отпустили фунт старого хлеба, закрыли перед ними дверь, и холодная звездная ночь открыла им свои объятия.

Они провели ее за околицей, зарывшись в скирду немолоченого хлеба устроив в нем нору и согреваясь животной теплотой. На селе неугомонно лаяли собаки, слышались звуки гармоники, пение хриплых голосов. То загорались желтыми огнями маленькие окна избушек, то потухали, слы­шался смех, женский визг, крики и улюлюканье. Молодежь гуляла по селу. До света Полежаевы выбрались из своей норы и вышли в путь. Разбитое тело ныло. Но обогрело солнце, размахались руки и ноги, и стало легко идти, только голод донимал.

Проезжий мужик провез их верст восемь и денег не взял. Он показал, где граница Донской земли и как ее перейти.

- Там, - сказал он, - все одно. Советская власть. Но не верилось этому. На Дону власть Ленина и Троцкого! Власть пре­дателей отчизны. Нет, Дон не покорится жиду!

С надеждою в сердце подходили они уже вечером к первой донской станице. Их обогнал конный казак, по виду офицер, в хорошей дорогой шубе, в большой отличной папахе, при шашке, украшенной серебром. Его сопровождало два казака. Они тоже были в дорогих шубах, один в казачь­ей шапке, другой в низкой бобровой. Офицер внимательно взглянул на прохожих. Это был бледный брюнет с черными стрижеными усами, с тон­ким носом и красиво очерченными выразительными губами. Павлик сейчас же узнал его.

- Ника, - сказал он. - Это Иван Михайлович Мартынов. Помнишь? Мы его у Леницыных встречали. Он пел баритоном у них. Гвардейский офицер. Вот находка. Я пойду, разыщу его. Мы все от него узнаем.

- Павлик, а если он?.. Если он их?

- Ну что ты! И казаки с ним. Это, наверно, уже калединцы. Мы спа­сены.

Но какая-то осторожность заставила их разделиться. Было решено, что Павлик пойдет один, а Оля с Никой останутся за околицей опять у хлеб­ной скирды.

- Погодите, - говорил Павлик, - я вам хлеба принесу, сала, чая вам изготовим, щей горячих. Иван Михайлович - душа-человек. Он и Саблина хорошо знал. А помнишь, Оля, как он за тобой ухаживал?

Павлик без труда нашел хату, у которой остановился проезжий казак. Его рослая нарядная лошадь и такие же две лошади казаков были привя­заны у большого дома, принадлежавшего зажиточному казаку.

Павлик поднялся на крыльцо и остолбенел, на двери был прибит бе­лый картон, на котором крупными буквами было написано: "Канцелярия Камышанского совета рабочих, солдатских, крестьянских и казацких депутатов". "Комиссар".

Он хотел повернуться и бежать, но дверь широко распахнулась, и в полосе яркого света появился один из сопровождавших Мартынова каза­ков с бумагой в руке.

- Вам, товарищ, кого? - спросил он, с головы до ног оглядывая Павлика.

- Есаула Мартынова. Я знаком с ним, - твердо сказал Павлик.

- Как доложить о вас?

- Скажите: Павел Николаевич Полежаев, - сказал смело Павлик. Он понял, что погиб, что терять ему нечего, спасти могла только храбрость.

IV

Иван Михайлович сидел в хорошо убранной комнате за накрытым скатертью столом и закусывал. Большая керосиновая с фарфоровым колпа­ком лампа освещала его лицо. Перед ним стояла бутылка водки, тарелки с нарезанной жирной шамайкой (*-Шамая (шемая) - краснотелая рыба рода сельдевых. - Прим. ред.), селедкой и паюсной икрой, громадные ломти хлеба лежали на блюде, тут же стояла миска, накрытая крышкой. Красивая рослая казачка, молодая, белокурая, с длинными густыми коса­ми, накрытыми шелковым платком, стояла в углу и опиралась подбород­ком на пальцы согнутых в локте полных белых рук.

- Полежаев, Павел Николаевич, - сказал радушно Мартынов. - Ка­кими судьбами? Садитесь. Гостем будете. Зачем в наши края пожалова­ли?.. Прасковья Ивановна, расстарайтесь вторым прибором. Вот, Прас­ковья Ивановна, вы говорили мне, что никогда не видали живого буржуя. А вот он сам к нам и пожаловал. Смотрите, любуйтесь... Ну шучу, шучу.

Мартынов налил водки Павлику и пододвинул ему блюдо с жирной янтарной шамаей. Он мало переменился с тех пор, как его видал Павлик в Царском Селе. Только свои красивые длинные шелковистые усы остриг и черную мефистофельскую бородку сбрил, отчего лицо его казалось круг­лее и сам он выглядел сытее. Он и действительно располнел. Он был хоро­шо одет, на холеных белых руках с длинными узловатыми пальцами были дорогие перстни и особенно один крупный бриллиант играл при свете лампы. У Павлика мелькнула мысль: откуда эти кольца? Он знал, что Мар­тынов был не богат, что он должен был уйти из гвардии из-за какой-то истории, связанной с денежными затруднениями. Но смотрел Мартынов на Павлика такими же красивыми, в густых и длинных ресницах, карими глазами и в жестах его была прежняя широта и радушие любящего при­нять и угостить человека.

- Что же, - прищуривая глаза и зорко глядя на Павлика, сказал Мартынов, - к Каледину или Алексееву пробираетесь? А? Много вас туда пробирается. А зачем?.. Павел Николаевич, я вас вот этаким, - Мартынов показал рукою немного выше стола, - знал и сестрицу вашу Ольгу Нико­лаевну хорошо знаю и брата и, откровенно скажу вам, я вас очень всех люблю. Ну идете вы к Алексееву и Каледину. Кто они? Республиканцы! А я ведь вас знаю отлично, вы - монархисты. И вы идете к кому? К французским наемникам. К тем, кто на французские деньги гонит казаков и русский народ уничтожать своих братьев. У нас рабоче-крестьянская власть, у нас Россия, а у вас кто? Мне доподлинно известно, что казаки не пошли с Калединым, у Алексеева только кадеты и юнкера да немного офицеров. Что затеваете вы? Ведь вы меньшинство! Вы то подумайте. В Рос­сии было сто тысяч, да, если не больше, офицеров - а у Алексеева еле набралось четыре тысячи. А почему? Павел Николаевич, всякий офицер монархист, это аксиома. И я монархист, как монархист и вы.

- Так что же, - сказал Павлик, - Ленин и Троцкий монархисты?

- Кто знает, кто знает! - сказал, качая головою, Мартынов. - Вы подумайте только, кого большевики упорно уничтожают, - эсеров и каде­тов. Да-с! Эсеров и кадетов. Вот газеты полны проклятиями по поводу убийства Шингарева и Кокошкина, Бурцев томится в тюрьме, а Сухомли­нова выпустили на свободу, Анна Вырубова живет в довольстве. Кто такое Муравьев? - монархист чистейшей воды. Притом частным приставом долгое время служил. А? Теперь в Бресте мы ведем переговоры с кем? С его императорским и королевским величеством императором Вильгель­мом. Павел Николаевич, идите с нами. Мы с народом. Мы поняли народ. У нас... Помните, когда-то певал я песню, сам ее и сочинил: "Скучно ста­нет - на Волгу пойдем, бедно станет и деньги найдем!" Павел Николае­вич, справедливо это, что у какого-нибудь банкира, жида паршивого, капитал, мильоны, камни, золото, а у меня, образованного донского казака, умного, красивого, я ведь, Павел Николаевич, себе цену знаю, - как го­ворится: шиш в кармане и вошь на аркане. Почему? Переместить надо. Умные, молодые и смелые, - вот кого выдвигают большевики в первую линию. Идемте с нами, а?

Мартынов пил рюмку за рюмкой и хмелел. Но хмель у него выражался в болтливости, более ясном уме, радушии и широких жестах.

- Прежде чем решиться идти с вами, - сказал Павлик, - я бы хотел точнее знать, что такое большевики? У меня составилось о них в Петро­граде несколько иное представление.

- Прасковья Ивановна, расскажите буржую, что такое большевики, - сказал Мартынов, обращаясь к молодой женщине.

- Ну что вы, Иван Михайлович, - стыдливо закрываясь рукою, ска­зала казачка.

- Большевики - это... Все позволено.

Мартынов к самому лицу Павлика протянул свою украшенную коль­цами руку.

- Ревизовал я сейфы в Петрограде. Изволите видеть, что получил? По праву! По праву сильного, ловкого, умного! Посмотрите на Прасковью Ивановну - дочь священника. По-старому - жених да невеста, да еще отдали бы за меня либо нет, а я притом уже женат, а ведь она любит меня, давно любит, - а теперь объявили реквизию женщин, и... моя, голубка, по праву красивого. Павел Николаевич, осуществление воли, - вот как я понимаю большевизм. Теперь комиссаром на Дону - Миронов. Вы изво­лите его знать? 3-за-м-м-ечательная личность. Я вам биографию его расскажу. Он товарищ мой по училищу. Мы оба Михайловского Артиллерийского и оба духом либеральным еще со скамьи Воронежского корпуса заражены. Бакунина и Кропоткина тайком читали. Теперь, позвольте вас спросить, почему, когда пишет Кропоткин, интеллигенция благоговеет и навытяжку стоит: анархист, революционер, ну а когда приходят Ленин и Троцкий и говорят: "исполнить то, что написано", и является трудовой народ и исполняет то, что ему твердила интеллигенция вот уже больше полвека, она ужасается и вопит на весь мир. А? Я пришел и взял. Потому что я хочу и могу. Я взял золото, камни, взял женскую ласку и любовь, потому что я силен и умен. Миронов - ума палата. Он молодым офице­ром на Японскую войну пошел, да не в артиллерию, где все-таки безопас­нее, а в армейский казачий полк. Пешком с казаками в атаку ходил. Геор­гиевский крест заслужил - вот он, Миронов! По возвращении смело, от­крыто выступил против всех наших болячек. Ну слыхали, верно... и жалованье казакам не выдавали, и денежные письма утаивали, и лошадей не кормили, да, все это было и против всего, значит, Миронов выступил. И... пострадал за правду. Он был выгнан из полка. Усть-Медведицкая ста­ница выбирает его своим станичным атаманом. Миронов горит на этой должности. И сгорает. Ведь в России-то говорили: "с сильным не борись, с богатым не судись", а Миронов против сильного шел, богатого обижал. Все верховое казачество его знает и благоговеет перед ним. Ну скажите, кому атаманом быть: Миронову или Каледину?

- Но, сколько я слыхал, Круг казачий дважды выбрал Каледина своим атаманом, - сказал Павлик.

- Круг, Круг! Вы слыхали, что сказал Ленин представителям Союза казачьих войск, которые явились к нему, когда узнали, что Ленин посы­лает карательную экспедицию на Дон. "Ваш Круг, - сказал Ленин, - пред­ставлен лишь офицерством и буржуазными элементами, и в нем не слыш­но голоса трудового казачества". Так-то, Павел Николаевич. Сегодня ни­чью Миронов должен сюда быть. Хотите, я познакомлю вас с ним и оставайтесь у нас. Помяните мое слово, и месяца не пройдет, как мы сме­тем с лица земли и Каледина, и Алексеева, и красное знамя трудового ка­зачества будет развеваться по всему Дону сверху донизу. Каледин держит­ся только в Новочеркасске, держится лишь потому, что его не трогают. Подумайте, товарищ, - и власть, и богатство, и роскошная жизнь, и при­волье, и женщины - все вам, если пойдете с нами. Вы смотрите, я вас не неволю, другие расстреливают таких, как вы, я даю вам свободный выбор. Я отпускаю вас в стан врагов! А? Вы голодны, устали, замерзли, кочуя по полям. Я даю вам тепло, сытость, вы отдохнете. На днях решено приступить к формированию красной армии, нам нужны инструктора. Ну? Я жду ответа. А?

- Я не могу идти с большевиками, - тихо сказал Павлик. - Они не­мецкие шпионы, они изменники, их никто не выбирал, они захватили власть.

- Басни, Павел Николаевич, буржуйские басни, ложь и клевета. А хотя бы и так. А вы к кому идете? Там немецкие деньги, у вас французские - все не русское дело творить вы идете.

- Французы - наши союзники, а немцы - враги.

- Павел Николаевич, а идея?

- Идея - Россия!

- Царя я бы понял. Но Россия с Керенским или Россия с Лениным - не все ли равно? Оставайтесь. А?

- Иван Михайлович, - вставая, сказал Павлик, - вы дали мне обе­щание отпустить меня, и я ухожу.

- Идите. Я спокоен. Вернетесь к нам, когда увидите, где правда.

- Правда там, где трехцветный флаг и нет ни крови, ни грабежа, ни насилия.

- А если вы и там найдете кровь, грабеж, насилие и воровство?

- Под русским флагом? - с возмущением воскликнул Павлик.

- Под русским флагом, - настойчиво, устремляя свои красивые глаза на Павлика, сказал Мартынов.

Несколько секунд оба молчали. Мартынов не сводил глаз с Павлика.

- Ну, - сказал он, - когда-то, очень давно, я был влюблен в вашу мать. Я был тогда совсем молодым офицером. Во имя ее, идите. Идите только скорее. Ночью приедет сюда со своею дивизией Миронов, и тогда вам не уйти. Прасковья Ивановна, соберите гостю хлеба, яиц, шамайки, сала...

После этого пять дней Павлик, Ника и Оля шли по ночам по степи. Они выбирали направление по звездам. Павлик становился лицом на Полярную звезду, потом поворачивался кругом, они выбирали какой-либо предмет, бугор на балке, дерево, копну и шли, пока хватало сил. Они отыс­кивали казачьи шалаши "летовки", в которых казаки живут во время по­левых работ, и там, забившись в старую прелую солому, проводили день, прислушиваясь к тому, что было в степи. Пустынная глухая степь жила в эти дни особенною жизнью. По далеким шляхам были видны фигуры кон­ных казаков, они гнали лошадей, скот, птицу, скрипели тяжелые возы, запряженные большими серыми волами, станицы и хутора суетились и не по-зимнему жили.

Запасы, данные Мартыновым, давно истощились, питались случайно найденными корками хлеба, пустыми колосьями. Наконец утомление, голод и холод заставили их рискнуть подойти к станице, и темною ночью они постучали у одинокой хаты, и то, что они услышали, вселило им на­дежду на спасение от голодной смерти в степи. Услышали они сказанные старческим голосом слова: "Спаси Христос!"

V

- Это кто же говорит-то? Высокий, да худой такой, да патлатый?

- Член правительства.

- Та-ак. Офицер?

- Офицер. Есаул. Выборный войсковой есаул.

- Так... Видать сразу. К старому порядку гнет.

- А в новом-то что хорошего? Пуд пшеницы почём пошел? Тринадцать рублей! - это вместо восьми гривен.

- Мелкой разменной монеты совсем нету. Вч?ра три рубля по всей ста­нице бегал, разменять не мог.

- Корец молока - два целковых. Свобо-о-да!

С паперти, освещенной яркими, по-весеннему бьющими лучами солн­ца, неслось:

- Господа! Если не хотим потерять наши вековые вольности казачьи, надо становиться на защиту Тихого Дона, отстаивать родные курени от насильников, идущих из Москвы. Не первый раз седому Дону становить­ся в оппозицию Московской власти, с царями не ужились, неужели допу­стим теперь немецким агентам и шпионам поработить казаков, неужели потоптаны будут нивы казачьи и поруганы наши храмы!

- Никогда! - слышалось в густой толпе, сгрудившейся возле большо­го храма.

- Не выдадим родные могилы!

- В слободе Михайловке, при станции Себряково, - одушевленно говорил оратор, - произвели избиение казаков, причем погибло, по слу­хам, до восьмидесяти одних офицеров!

- Ох! Грехи, - проговорил беззубый старик в погонах урядника и с медалью за турецкую войну на сером чекмене домодельного сукна.

- Развал строевых частей достиг до последнего предела, и, например, в некоторых полках Донецкого округа удостоверены факты продажи ка­заками своих офицеров большевикам за денежное вознаграждение, - гре­мел оратор, взглядывая на бумажку. - Большинство из остатков уцелев­ших полевых частей отказываются выполнять боевые приказы по защите Донского края!

- Повоевали и будя! - сказал молодой казак в толпе казаков, одетых в форменные шинели без погон, и засмеялся.

- Господа, - раздавалось с паперти, и голос оратора истерическим воплем несся над толпою. - Я повторяю вам речь, сказанную вчера на Кругу нашим выборным атаманом Алексеем Максимовичем Калединым, тем самым, которому, вручая Атаманский пернач, сказал наш выборный помощник атамана Митрофан Петрович Богаевский: "По праву древней обыкновенности избрания войсковых атаманов, нарушенному волею Пет­ра Первого в лето 1709 и ныне восстановленному, избрали мы тебя нашим войсковым Атаманом". Господа! В те майские дни свободы мы вернулись к тому славному, счастливому времени, когда казаки горделиво говорили: "Здравствуй, Царь, в Кременной Москве, а мы, казаки, на Тихом Дону!"

- Ишь ты! Царя вспомнил, - сказал тот же молодой казак. - Это что же, опять под офицерскую палку да на польскую границу под двуглавого орла становиться.

- Господа! Если не будет сокрушен немецкий милитаризм, то Виль­гельм по частям заберет нашу федеративную республику, начиная с Украи­ны, которая этой федерации так добивается! Кто идет с большевиками? Немцы и пленные мадьяры, латыши и китайцы посланы разгромить Дон и уничтожить, с лица земли стереть самое имя казака.

- Неправда! - раздался голос из толпы одетых в форменное платье казаков. - С большевиками идут казачьи вожди Голубов и Подтелков. Идет трудовое казачество освобождать Дон от засилья калединцев, идут рука об руку с трудовым народом.

Томительная тишина наступила на площади. Было так тихо, что вдруг отчетливо стал слышен весенний писк воробьев и частая капель воды по темным лужам с крыш торговых рядов, окружавших площадь. Оратор поник головою и, казалось, растерялся от этого крика.

- Я не убеждать и не спорить с вами пришел, а пришел передать призыв Круга и Атамана Каледина вооружаться и формировать станичные дружины на защиту Тихого Дона! - сказал он глубоким проникновенным голосом, и на бледном, нездоровом, вдохновенном лице его пламенем загорелись светлые глаза.

- Коли атаман Каледин желает блага, то пусть он покинет свой пост. А не добровольческие дружины собирать для защиты буржуев! Нам Голубов с большевиками зла никакого не сделает. Большевики борются против засилья мирового капитала, - твердо выговорил как бы заученную фразу казак лет двадцати пяти в серой папахе и шинели без погон.

- Вы кто такой и от кого говорите? - спросил оратор.

- Я делегат 41-го казачьего полка, - хмуро сказал выступивший ка­зак. - Мы порицаем выступление буржуазного генерала Каледина и при­ветствуем товарищей солдат, крестьян, рабочих и матросов, борющихся с буржуазией.

- Господа, вы слышали! Ведь это измена казачеству. Таких людей ве­шать надо!

- Руки коротки!

- Он делегат. Какая же это свобода!

- Офицер говорит, так его слушать надо, а когда трудовой казак прав­ду-матку отрезал, так на него окриком.

- Каждый могёт свое мнение высказывать.

- Господин есаул, - проговорил, выступая, молодой офицер в солдат­ской шинели с погонами сотника, а его лицо внезапно стало бледным как полотно. - Позвольте сказать. Сопротивление безполезно. На нас идет вся Россия. Их сила. И вас, и меня все одно повесят.

- Так! - загремел, вдруг вспыхивая, оратор и поднял кверху обе руки со сжатыми кулаками и с силой ударил ими по столику, стоявшему перед ним. - Так! Это мне наплевать; я повесил не одного комиссара; а вот обид­но будет вам, ничего не сделавшим для Дона, когда вас будут вешать!

- Постойте, господа, - вмешался, поднимаясь на ступени паперти, станичный атаман и поднял свою атаманскую булаву.

- Замолчи, честная станица, - одушевленно крикнул старик с седы­ми усами с подусками, в судейской фуражке. - Замолчи, честная стани­ца! Атаман трухменку гнет!

Кругом засмеялись.

- Ловко, Парамон Никитич!.. По-старому... уважил... - раздались го­лоса среди стариков.

- Как значит, господа, атаман Каледин, наш выборный атаман, - вол­нуясь, заговорил станичный атаман, - и мы его выбирали, чтобы его при­каз сполнять все одно, как закон, и приказ его в том, чтобы, значит, всей станице поголовно подняться и итить оруженною, и, кто могёт, на конях в Новочеркасск на защиту Дона, то полагательно мне, мы должны оный приказ исполнить... И не медля дела, отслужимши молебен, собираться и в поход.

- Правильно! В поход! - закричали несколько человек.

- Товарищи! Это братоубийственная война, - оборачиваясь и разво­дя руками, заговорил бледный офицер, ища поддержки у строевых каза­ков, стоявших отдельною группою.

- Ну, чаво там! Повоевали и будя, - сплевывая семечки, проговорил молодой казак.

- Господа! - воскликнул первый оратор, - мы должны защищать род­ной Донской край. Пусть гибнет Россия, если это ей так желательно, но мы хотим свободы, той свободы, которой так жадно мы ожидали столько долгих веков.

- Правильно, - сказал, выступая вперед, толстый бородатый казак. - Россия! Конешно, держава была порядошная, а ныне произошла в ни­зость... Ну и пущай!.. У нас и своих делов немало собственных... Прямо сказать, господа, кто пропитан казачеством, тот свово не должен отдать дурно. Атаман правильно идет к той намеченной цели, штобы спасти род­ной край, а мы - пригребай к своему берегу... Больше ничего не имею, господа!

- Батюшка, отец Андрон, служи молебен, - сказал атаман, - вдарь в колокол. О даровании победы на сопротивные.

Гулко загудел колокол станичного храма, заглушая голоса и споры, широко распахнулись громадные ворота церкви, и в прохладный сумрак стала, давясь и втискиваясь, входить толпа. Строевые казаки повернулись и кучками пошли от храма, расходясь по станице.

- А вы что ж! Хронтовики, - крикнул им бородатый толстяк, заклю­чивший митинг своеобразной речью.

- А мы. Пригребай к своему берегу! - со смехом крикнул рослый молодцеватый урядник и решительно пошел по грязи в ближайшую улицу.

VI

Петушок верно и точно передал дедушке Архипову не только речи "патлатого и долговязого, тонкого, словно журавель" члена Правительства, но и настроение станицы.

- Деда, - говорил он в присутствии Ники, Павлика и Оли. - Хронто­вики ни за что не пойдут. И такие они злобные стали. Зимовейскому отец говорит: "Ты, Андрей, собирайся, потому должен атаманский приказ ис­полнить", а он, деда, ружье навскидку взял и как крикнет: "убью!" Это на отца-то значит!

- Кто же пойдет от станицы? - спросил Павлик.

- Старики собираются. Вот отец Зимовейского мундир достал, жене приказал сухари готовить, Андриян Карпыч тоже за вином послали: в по­ход собираются. Да что с них толку. Напьются и до Новочеркасска не дойдут. Наши гимназисты собрались. Тридцать человек и офицер с ними, Клевцов, шестнадцатого полка; два урядника лейб-гвардейского полка, Щедров, артиллерист, человек шестьдесят всего в нашу дружину наберет­ся. Эти пойдут. Деда, а мне можно с ними?

- Что же, ступай, - хмуро сказал Архипов, - видно, последние вре­мена настали.

- Мы так, деда, порешили, чтобы к Чернецову в отряд. Сказывали ре­бята, он не убит Голубовым, а раненый в Новочеркасске. И отряд его цел совсем. К нему и пойдем.

- А нам можно? - сказали Павлик и Ника.

- Отчего же, - сказал Петушок, - идемте. Конечно, только вы иногородние, ну только мы, я думаю, и таких примем.

- Последние времена наступили, - ворчал дед Архипов, однако хло­потал и возился, доставая мешки, насыпая их пшеничными сухарями, за­вертывая сало, соль и хлеб.

- Что же, - говорил он, - прав Господь, прав и Давид Псалмопевец... Тогда, как нечестивые возникают, как трава, и делающие беззаконие цве­тут, чтобы исчезнуть навеки. Ты, Господи, высок вовеки!.. Да... Петушок, и вы, родные мои, помните это.

- Петушок, - тихо сказал старик, - какие теперя народы на земле существуют? А?

- Немцы, - неуверенно и робея перед гостями, заговорил Петушок, - англичане, французы, турки...

- Еще, еще, - говорил Архипов.

- Египтяне... Японцы... Китайцы...

- Еще, еще...

- Сербы... Итальянцы... Болгаре... Поляки, - бормотал, теребя край полушубка, Петушок.

- Низложит племя их в народах и рассеет их по землям, - торжественно сказал Архипов. - Они не истребили народов, о которых сказал им Го­сподь, но смешались с язычниками и научились делам их. Служили исту­канам их, которые были для них сетью. Проливали кровь невинную... Оскверняли себя делами своими, блудодействовали поступками своими... И передал их в руки язычников, и ненавидящие их стали обладать ими. Враги их утесняли, и они смирялись под рукою их. И возбуждал к ним сострадание во всех, пленявших их... Спаси нас Господи, Боже наш, и со­бери нас от народов, дабы славить святое имя Твое, хвалиться Твоею сла­вою! (Псалом 105, 34, 35, 36, 38, 39, 41,46,47.) Молись, молись, Петушок! Родное дитятко мое, - молись!..

Старик обернулся к Павлику, Нике и Оле и сказал:

- Все сие будет. Не было, но будет, ибо так написано Богом. Все сие увидите, все перенесете, но доживете и до б?льшого! "Славьте Господа! Ибо Он благ, ибо во век милость Его! Так да скажут избавленные Госпо­дом, которых избавил Он от руки врага. И собрал от стран, от востока и запада, от севера и моря! Они блуждали в пустыне по безлюдному пути, и не находили населенного города. Терпели голод и жажду, душа их истаи­вала в них. Но воззвали ко Господу в скорби своей, и Он избавил их от бедствий их. И повел их прямым путем, чтобы они шли к населенному городу. Да славят Господа за милость Его и за чудные дела для сынов чело­веческих!.. Безрассудные страдали за беззаконные пути свои, за неправды свои. Но воззвали ко Господу в скорби своей, и Он спас их от бедствий их. (Псалом 106, 1-8, 11, 16.) Ну, господа! Ну, Петушок!.. Ах... Петушок, Пе­тушок! Родной мой... Одинокого оставляешь меня... Закусим... и айда-те! С Богом...

Уже под вечер проводил Петушка и Полежаевых Архипов в "гимнази­ческую" дружину. Провожая до начала станицы, он находился в востор­женном настроении и все напевал старческим голосом: Воспрянь, псалтырь и гусли! Я встану рано.

(Псалом 107, 3.)

Петр Николаевич Краснов - От Двуглавого Орла к красному знамени - 08, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

От Двуглавого Орла к красному знамени - 09
VII В Новочеркасске гимназическая дружина разошлась. У каждого ока­зал...

От Двуглавого Орла к красному знамени - 10
XLI Когда Саблин проснулся, был уже день. Угревшись под двумя одеяла­м...