Петр Николаевич Краснов
«От Двуглавого Орла к красному знамени - 07»

"От Двуглавого Орла к красному знамени - 07"

II

Воронков суетливо перебегал из землянки в землянку. Он побывал в Петрограде и приехал оттуда заряженный смелым задором революции.

- Товарищи! - говорил он, задыхаясь, и худое нервное лицо его пере­дергивалось, - вы обмануты. Вас, товарищи, предают. Вас нарочно дер­жат в старом режиме. Что это такое?! Титулование, отдание чести, офице­ры вас греют по-прежнему. Товарищи, вы должны сбросить это все и приступить к демократизации армии. В Петрограде все начальники выборные. Разве там мыслим такой генерал, как Саблин? Там его на штыки бы под­няли. У вас я не вижу никаких завоеваний революции. Вы должны со­браться на митинг и потребовать исполнения приказа N 1. Права солдата не соблюдаются, вы все такие же серые рабы, как и были. Где у вас крас­ные знамена революции с теми святыми лозунгами, которые я видал в Петрограде? У вас все то же: Царь и Бог! Эх, товарищи, не для того сверга­ли мы Царя, не для того познали, что Бога нет и Бога выдумали буржуи и капиталисты, чтобы держать народ в темноте и рабстве. Товарищи, на алых знаменах революции я видал святые слова: "Мир хижинам - война дворцам", "Долой войну". Война нужна только капиталистам, а мы им более не слуги. Соорудим красные знамена и под ними и с ними мы будем от­стаивать права народные и завоевания революции.

В некоторых землянках офицеры пробовали возражать Воронкову, но он нагло перебивал их, не давал говорить и кричал:

- Вы обманули народ! Вы утаили от товарищей солдат завоевания революции. Вы держите в темноте окопных страдальцев!

Поднимался шум, и офицеры умолкали.

Как-то сразу приказ N 1, до этого тусклый, вялый и непонятный, вы­явился, как явление огромной важности, и перевернул всю жизнь солдата.

Часовой, слушавший Икаева, давно отстоял положенные два часа, Икаев ушел с этого места и завалился спать, люди разошлись по землян­кам, а смена ему не шла.

В караульной землянке молодой прапорщик в это время препирался с солдатами, наряжая их на смену.

- Седов, уже пять минут одиннадцатого, - говорил он, - вам пора идти на смену Ковалеву.

- Ничаво, господин прапорщик, он постоит еще, а у меня что-то в грудях болит.

- Панкратов, пойдите тогда вы.

- Так я вам и пошел, ежели Седова черед, я ночь стоял. Да чаво, досто­ит до двенадцати, а там и нам смена. Восьмая рота заступит.

Но пришло двенадцать, а восьмой роты не было. Она тоже не торопи­лась идти. Там, разинув рты, слушали рассказы Воронкова и не трогались с места. Только в четыре часа сменили Ковалева...

По землянкам были разбросаны в безпорядке противогазы, шинели и патронные сумки. Ружей никто не протирал. В кадке для воды (на случай газовой атаки) воды не было, пакля отсырела, керосин растащили по зем­лянкам и жгли в лампочках, хворост залило водой. Когда ротный командир пришел и накричал на людей, никто не шевельнулся исполнить его прика­зания, а когда он уходил, ему вслед раздались свистки и крики, и он отчет­ливо услышал злобный крик: "Погодите, дождетесь вы Еремеевской ночи!" Страшное значение этих слов было известно старому ротному командиру.

Ротный призвал фельдфебеля.

Фельдфебель, пожилой мужик-крестьянин, запасной солдат, мрачно выслушал жалобы ротного командира и, глядя исподлобья, сказал:

- Ничего, ваше высокоблагородие, не остается, как только арестовать прапорщика Икаева и Воронкова. От них вся смута идет. Солдаты погова­ривают, чтобы, значит, арестовать полковника Пастухова и выбрать ко­мандиром либо Икаева, либо Воронкова.

- Арестовать Воронкова? Да можно ли? Как будто бы, Полубояринов, права такого нет теперь, - сказал ротный командир.

- По приказу нет права, - отвечал фельдфебель, - а только, если так оставить, хуже будет. Слышно, в Залихватском полку шесть офицеров сол­даты убили, и суда не было. Солдат не выдали следователю, так ни с чем и уехал.

Ротный пошел к Пастухову. Пастухов мрачно сидел в землянке. Дверь была приперта колом.

- Что же делать? - говорил ротный.

- Пишу рапорт начальнику дивизии о болезни. Завтра сдаю полк. Пусть командует, кто хочет. Днем по окопам пошел. Хоть бы кто встал. Сидят, семечки лущат, норовят так шелуху плюнуть, чтобы на мою шинель попа­ло. А, каковы стерв...

Пастухов испуганно заглянул в дверь и, вернувшись, сказал шепотом:

- Денщика боюсь. Сам мне покаялся. Меня, говорит, прапорщик Ика­ев призывал и приказал за вами, господин полковник, следить и все до­кладывать ему... Комитеты какие-то будут, вот бумага вышла. Нет. Доволь­но. Я в лазарет пойду, лягу... Там спокойнее. Переждать надо. Образумят­ся же люди.

- Пока солнышко взойдет, роса очи выест, - сказал ротный.

- А что поделаешь? Сидите и молчите. Их сила - их власть. Пусть они и правят.

Ротный послушался совета и засел в землянку, офицеры пугливо жа­лись к нему. Солдат стал страшен.

По солдатским землянкам шел тихий и озабоченный шепот. Смысл всех речей, всего происходившего в Петрограде и Луцке был один: война кон­чена. Надо идти домой, нести в свои хижины давно обещанный мир.

В шестнадцатой роте раздобыли кусок красного полотна, и Воронков выводил на нем крупно чернилами: "Долой войну!". Это знамя револю­ции решено было выставить ночью на ближайшем к неприятелю форту, чтобы неприятель тоже узнал сладости русской революции.

Одиннадцатая рота вечером шла в бригадный резерв, и когда спусти­лась под гору и вышла на шоссе, ведущее к разоренному господскому дому, где помещался бригадный командир и были землянки резерва, ротный подсчитал ногу и крикнул песенникам:

- Запевай лихую!

Но вместо обычной "Три деревни, два села, восемь девок, один я" за­пели новую, привезенную Воронковым из Петрограда песню: Ешь ананасы, рябчика жуй!

Настал твой последний денечек, буржуй!

На перекличку вечером никто не вышел, и молитву не пели. Тщетно фельдфебели и взводные кричали: "Выходи строиться на перекличку!" Из углов землянок мрачно отвечали: "Ну, будя! Будя! Чего орете, сказано не пойдем. Правов таких нет, чтобы заставлять молиться. Кто хочет и так помолится".

По углам шептались о том, что как бы не стали в деревнях делить зем­лю без них, и что какая теперь война, когда земли много будет и свобода полная, ни господ, ни Царя.

Медленно и тяжело, как мельничные жернова, ворочались мозги сол­дат и никак не могли переварить случившегося. Обычно в таких случаях солдат обращался за разъяснением к офицеру, но теперь оказывалось, что офицеру верить нельзя.

- Слышь, товарищи, - говорилось по землянкам, - Воронков сказывал, что, когда, значит, народ решился сам захватить власть в свои руки и солдаты пошли к Думе, офицеры не пошли с ними. Их насильно вытас­кивали с квартир, а кого и убили...

- Известно... Господа! Они завсегда против народа были. У них один совет - дисциплина, и чтобы честь отдавать, и чтобы за всякую провин­ность в морду!

- Н-н-да! Это точно.

- Мало кровушки они нашей попили, попить хотят и еще.

- Ничего, как бы мы ихней не попробовали. Наше время не уйдет. Будет им Еремеевская ночь!

Кое-где вполголоса разучивали рабочую марсельезу.

III

19 марта в 204-й дивизии был назначен большой митинг. Дивизия дол­жна была избрать делегатов для доклада Временному правительству о своих пожеланиях и принесения поздравления по случаю революции. На ми­тинге были офицеры и представители полков корпуса.

Саблин пошел на этот митинг, чтобы руководить им и присмотреться к настроениям солдат.

При его входе в большую землянку - церковь и манеж 805-го полка, все встали и затихли. Оказалось, что уже до него кто-то руководил солда­тами. Им объяснили, что должен быть выбран председатель, президиум и секретарь. В председатели, как чуждая старому режиму, была предложена заведующая корпусной летучкой городского союза женщина-врач Софья Львовна Гордон - красивая полная еврейка, давно неравнодушная к Саблину. В президиум были избраны офицеры и заслуженные унтер-офице­ры, в большинстве Георгиевские кавалеры. По предложению Софьи Львов­ны, Саблину было предложено принять почетное председательствование, что было принято единогласно, и его сейчас же усадили рядом с Софьей Львовной.

- На повестке дня, - начала Софья Львовна (кем была составлена эта повестка дня, Саблин не знал, и, когда спросил, ему сказали, что коман­диром 819-го полка, молодым офицером генерального штаба). - На по­вестке дня значится: избрание делегата и его товарища для посылки в Пет­роград и сообщение им ответов дивизий по следующим вопросам: устрой­ство Российского государства, отношение к войне, воинская дисциплина, решение вопросов о земле... для доклада Временному правительству.

- И совету солдатских и рабочих депутатов, - раздался голос с места.

- Товарищи! Прошу с мест не говорить, - сказала Софья Львовна, - полагаю, что нам надо начать с избрания делегатов для того, чтобы, слу­шая то, что будет здесь говориться, они могли бы записать, что нужно. Избрание должно быть сделано закрытой баллотировкой, поданием записок. Но для того, чтобы нам не разойтись во мнениях и более или менее единогласно избрать делегата, я предлагаю назвать тех, кого вы считали бы достойными быть выразителями мнений дивизии.

Наступила тишина.

- Генерала Саблина, - сказал вставая прапорщик, произведенный из фельдфебелей, с четырьмя Георгиевскими крестами на груди. - Как, зна­чит, генерал Саблин, все одно как отец нам, заслуженный генерал и Геор­гиевский кавалер и знает нужды наши, и заботится о нас...

- Просим, просим! - раздались голоса.

- Не надо генералов. Своего изберем!

- Товарищи, - раздался возбужденный голос Воронкова, - мы толь­ко что освободились от гнета проклятого царизма, а, между прочим, мы видим на погонах у генерала вензеля как будто самодержавного Государя. Теперь Николашка...

- Молчать, - крикнул Саблин, - не сметь так говорить про Государя! Государя нет, но оскорблять его память я не позволю!

- Товарищи, вы видите... - сказал, отходя, с позеленевшим лицом, Воронков.

- Воронков, вы не правы, - крикнул с места Верцинский.

- Генерала Саблина и подполковника Козлова, как оба егорьевские кавалеры, - сказал снова прапорщик.

- Георгиевские кресты тут ни при чем, - крикнул кто-то с места.

- Прапорщика Осетрова!

- Капитана Верцинского!

- Прапорщика Гайдука!

- Солдата Воронкова.

- Воронкова! Товарища Воронкова! Просим, просим.

- Голоса наметились, - сказала Софья Львовна. - Приступим к голо­сованию.

Собрание засуетилось и загомонило. Саблин встал и вышел из землян­ки. Давыдов последовал за ним. На большой поляне среди леса толпились солдаты. Они с живым интересом следили за тем, что происходило на митинге. То и дело из землянки выбегали делегаты и сообщали о том, что делается внутри. Саблин закурил папиросу. Солдаты, стоявшие непода­леку от него, смотрели ему в рот, не спуская с него глаз. Они были кругом и, казалось, не было возможности уйти от них куда-либо. Они следовали сзади и прислушивались к тому, что говорили Саблин и Давыдов. На беду Давыдов не говорил ни на каком иностранном языке. Саблин взял его под руку и они тихо пошли по лесу. Мягкий мох расступался под их ногами, пахло сыростью, хвоей, весною. В лесу весело перекликались птицы.

- Вы считаете продолжение войны возможным? - сказал Саблин.

- Нет, - коротко ответил Давыдов.

- Эти люди изберут своими вождями тех, кто им будет потворствовать и угождать, кто раньше страдал от начальства, - сказал печально Саблин.

- Вы слыхали, в N-ской дивизии пехотные солдаты явились на бата­рею и запретили артиллеристам стрелять. Чего, мол, стреляете, только немца раздражаете. Вы молчите, и они молчат. Нам это нежелательно. Поставили свой караул к батарее и угрожали убить командира и офице­ров, если они будут стрелять, - сказал Давыдов.

- Что дальше?

- Ничего. Их делегатов вызывали в штаб дивизии, уговаривали, что этого делать нельзя, они согласились, а караула все-таки не сняли.

- А в Петербурге выносят резолюции - война до победного конца в полном согласии с союзниками, - нервно бросая папиросу, сказал Саб­лин.

- Выносят потому, что не им воевать. А попробуйте послать их на фронт?

- Отольется союзникам эта революция полною мерою. Так бы они этим летом уже победили Германию, а когда Русского фронта не станет, неиз­вестно, что еще будет, - сказал Саблин.

- А ведь приезжали их знаменитости в Петроград, на похоронах жертв революции были. Тома, французский социалист, речь говорил, превозно­сил русский народ и говорил, что в восторге от революции. Без отпевания похоронили на Марсовом поле в красных гробах жертвы революции, - говорил Давыдов, - и вы знаете, ваше превосходительство, пикантную подробность. В гробах с жертвами революции лежат более чем наполови­ну люди, никакого участия в революции не принимавшие, или даже бо­ровшиеся против революции. Там похоронены те, кто случайно умер в эти дни в больницах, и убитые солдаты и городовые.

- Шуты гороховые! - сказал Саблин.

- Да, ваше превосходительство, во Временном правительстве шуты гороховые, а в совете солдатских и рабочих депутатов уголовные преступ­ники и предатели России, и добра от этого для России не будет.

- Какое же добро!.. Мы должны готовиться к борьбе не на живот, а на смерть, а мы уступаем легко позицию за позицией.

- Вы пойдете еще туда, в собрание? - спросил Давыдов.

- Загляну на минуту. Послушаю, до каких геркулесовых столбов тупо­умия и жадности дойдет солдатня, призванная решать государственные дела. Но оставаться долго не могу. Слишком тошно.

- Вы знаете, Воронков в Петрограде из дворца Кшесинской, от партии большевиков получил большие деньги. А партия замешана в сношениях с немцами. Вот вам и ключ нашей революции.

- Ну, так Воронкова и изберут, - сказал Саблин.

- Изберут того, кто обещает сейчас мир и землю, - сказал Давыдов, - или кто даст деньги.

- Безысходная тоска! И подумаешь, я, командир корпуса, смотрю на все это возмутительное безобразие и молчу.

- А что сделаете? Один в поле не воин. Это народ.

- Народ! Народ! - воскликнул Саблин. - "Мужик умен, да мир ду­рак", - это сказал сам про себя русский народ. Ну, пойдемте на минуту, а потом и домой. Хотелось бы зарыться с головою в подушки и заснуть, за­снуть так, чтобы не видеть всего этого ужасного кошмара.

- А помните толстовское: образуется.

- Вот оно-то и сгубило нас. Приучило к пассивности, к тупому фата­лизму... - сказал Саблин, подходя к землянке.

IV

В землянке среди затихшей тяжело дышавшей толпы шел подсчет го­лосов.

- Воронков... Воронков, Осетров, Воронков, Воронков, - читал мо­лодой прапорщик, избранный секретарем. Имя Саблина встречалось редко.

Подавляющим большинством голосов был избран делегатом от диви­зии солдат Воронков, товарищами делегата Осетров, Гайдук и Шлоссберг. Саблин заглянул в землянку тогда, когда выборы были кончены и началь­ник дивизии, командиры полков и многие офицеры пожимали руку Воронкову, поздравляя его с избранием.

Начальник дивизии, старичок в очках, не могший отличить фокса от мопса, говорил приветственную речь.

- Вам, Воронков, предстоит большое дело, - говорил он, - разъяс­нить Временному правительству наши настроения и рассказать то, как бьется сердце окопного солдата. Вы скажете, Воронков, что мы, солдаты 204-й дивизии, не посрамим земли Русской и готовы драться до послед­него дня полной победы над врагом! - прокричал он, стуча кулаком по столу. И так не отвечали этот крик и высокопарные слова его иссохшей фигуре, бледному старческою бледностью лицу, изборожденному глубо­кими, чисто вымытыми морщинами, что Саблину стало совестно за него.

- Дайте же мне обнять вас, Воронков, и пожелать вам счастливого исполнения вашей миссии!

Старик так расчувствовался, что готов был перекрестить Воронкова.

Воронков, бледный, взволнованный, обернулся лицом к солдатам и заговорил, видимо, заученную и заранее подготовленную речь. Он гово­рил плохо, часто повторяясь, делая все один и тот же жест, отодвигая ку­лак от груди и снова прижимая его к ней. Он снимал все высокое и святое и обнажал низкое и земное. Его речь въедалась в память короткими, часто повторяемыми фразами.

- Товарищи, я благодарю вас за ваше доверие ко мне и я оправдаю ваше доверие, - говорил Воронков. - Я скажу вам, как я чувствую по текущему моменту, и ваше одобрение или неодобрение приму к сведению при составлении своей программы. После свержения проклятого цариз­ма, слишком триста лет угнетавшего рабочих и крестьян, не подлежит никакому сомнению, что Россия должна представлять из себя федератив­ную республику, где всякому народу должны быть предоставлены права на самоуправление. Нам не нужно тиранов, и поставим целью своею до­биться того, чтобы пролетариат мог взять власть в свои руки. В отноше­нии войны, программою нашей партии является: мир хижинам. Доволь­но лилось крови крестьянской! Русскому пролетариату не нужно никаких аннексий и контрибуций...

Речь Воронкова длилась почти полтора часа и, несмотря на то, что она была переполнена иностранными словами и местами так запутана, что похоже было на то, что и сам Воронков ее не понимал, его слушали вни­мательно. Он говорил о том, что земля должна принадлежать трудящему­ся на ней народу, что земля, как воздух и вода, не могут быть ни чьею соб­ственностью. Он рисовал картину будущей России, где не будет ни войны, ни воинской повинности, не будет полиции, народ не будет платить никаких податей и налогов, у каждого будет прекрасный дом и в нем всего полная чаша, но все будет общественное.

Солдаты, разинув рты и тяжело дыша, слушали его, как слушают дети рассказчика сказки, но они верили этой сказке.

Ему стал возражать капитан с мужественным русским лицом и окла­дистой черною, с проседью бородою.

Он говорил красиво, звучно, образно, чисто по-русски, пересыпая свою речь остроумными словечками и пословицами. Он старался доказать, что Россия без царя немыслима, что нам нужна конституционная монархия, тогда не будет того, что было раньше.

Речь Воронкова прерывалась частыми возгласами "правильно", "пра­вильно!" и речь капитана, диаметрально противоположная по содержа­нию, прерывалась такими же криками: "Правильно! Это верно! Правиль­но сказано".

Или солдаты не понимали того, что им говорили, или они сами не зна­ли, чего хотят.

Саблин вышел с митинга и поехал домой. Митинг продолжался до позднего вечера. Солдаты забыли про обед, про усталость и все стояли с распаренными лицами в духоте и слушали одного оратора, сменявшего другого. Говорил полковник генерального штаба, начавший свою речь подыгрыванием к солдатам с заявления: "Я социалист-революционер и республиканец, я сторонник народоправства. Я сам вышел из народа. Мой дед пахал землю, а мать моя была прачкой".

Он клеветал на свою мать. Его мать была дочерью статского советни­ка, а дед был помещиком, спустившим в карты свое имение.

Говорили Осетров, Гайдук, длинно и витиевато говорил Шлоссберг, цитировавший Некрасова. Но чем дальше разъясняли солдатам ораторы то, что произошло в России, тем темнее становилось у них на душе. Ясно было одно: произошло что-то громадное, что совершенно все изменило, и эти изменения углублялись все больше.

Когда расходились, то шли, озабоченные, задумчивой молчаливо. Глав­ное, боялись продешевить.

Софья Львовна обедала у командира полка, а потом в его коляске, ожив­ленная и красивая, приехала к Саблину с докладом о результатах митинга. Она смотрела на Саблина ласковыми томными глазами и по записочке докладывала ему постановления собрания.

Почти все офицеры высказались за конституционную монархию, сол­даты - за ряд отдельных республик, вроде Соединенных Штатов, но без общего президента. Все офицеры и часть солдат: война до победного кон­ца в полном согласии с союзниками. Подавляющее большинство солдат: немедленное заключение мира и роспуск по домам. Многие офицеры и все солдаты за демократизацию армии и установление в ней выборного начала. На митинге ясно выказалось недоверие солдат офицерам. Стоило офицеру что-либо предложить, чтобы солдаты требовали совершенно про­тивоположного. Среди солдат сквозила ненависть к военной службе и к мундиру...

- Ваше превосходительство, - сказала Софья Львовна, кладя свою белую, холеную, сильную руку на руку Саблина и приближая к его лицу свое красивое лицо с глазами, вдруг наполнившимися слезами, - уезжайте куда-нибудь!

Карие глаза смотрели глубоко в душу Саблина. В них была нежность. Что-то материнское усмотрел Саблин в больших карих глазах красивой еврейки.

- Ну я вас прошу! Здесь хорошо не будет. Ах, Александр Николаевич, они так озлоблены и на вас и на всех офицеров, что страшно становится. Будет что-то ужасное.

- Но вы, Софья Львовна, кажется, так радовались революции? - ска­зал нервно Саблин. Близость красивой женщины возбуждала его.

- Ах, я ее воображала себе совершенно иначе. Это не революция. Это самый грубый бунт.

Полная рука дрожала на руке Саблина. Красивое лицо было близко, большие с поволокой глаза смотрели с любовью и жалостью. Она опустила глаза и стала тяжело дышать.

- Благодарю вас, Софья Львовна, - сказал он. - Но бежать я никуда не побегу. От своего долга не уйду. Да и куда уйдешь? Кругом то же самое.

- Берегите себя, ваше превосходительство, - сказала Софья Львовна. - Я знаю вас давно и я знаю, что таких, как вы, мало в России. Вам грозит страшная опасность.

Она стояла у стола, освещенная снизу двумя свечами. Какие-то тени бежали по ее лицу. Краска то приливала к ее щекам, то отливала. Саблин в затуманенном слезами взоре видел все возраставшую нежность и сам был тронут до слез.

- Ваше превосходительство, - прошептала Софья Львовна. - Я ска­жу вам тайну. Эта тайна может стоить мне жизни. У нас в законе написа­но: и лучшего из гоев убей! Раздави главу змия... Теперь наши люди стоят у власти... Вы... лучший... Ах! Я так боюсь за вас!.. Я так люблю вас!.. Бере­гите себя!..

В избе стало так тихо, что Саблину казалось, что он слышит, как сту­чит сердце в его груди. Софья Львовна стояла, опустив голову на грудь. Бледность шла к ее восточному лицу. Длинные ресницы ее нервно вздра­гивали, и вздрагивала тень от них под самыми бровями.

Прошло две минуты. Часы отбивали их на столе, и Саблин слышал тиканье маленького маятника в золотой коробке.

- Прощайте, - сказала Софья Львовна, протягивая руку.

- Прощайте, - сказал Саблин и поцеловал белую руку, чего раньше никогда не делал.

Она прошла тяжелым шагом по глиняному полу. Слышно было, как она звала кучера, зашелестели по мокрому двору колеса, тяжело вздохну­ла у самого окна лошадь, заскрипели рессоры, и коляска покатилась.

Саблин сел на табурет за стол, облокотился на обе руки и прошептал:

- И лучшего из гоев убей!

"Что же это? Или правда? Семьдесят мудрецов, на которых намекал Верцинский и которых никто не знает, и русская революция, руководи­мая из недр Сиона. Тайна?..

А, лучше не думать".

В избе еще стоял запах духов и молодого женского тела. Ласка Софьи Львовны глубоко тронула его. От нее становилось легче на сердце, истер­занном тоскою мрачных предчувствий. Запах духов был приятен. Его му­чительно потянуло к Софье Львовне. "Все забыть в ее нежных ласках. Все бросить к черту и хоть на миг уйти из этого страшного мира всепожираю­щей глупости".

"Нет, - сказал сам себе Саблин. - Нет. Только не это!" - Он вышел на двор и позвал Давыдова, сидевшего в соседней халупе в канцелярии штаба.

- Сергей Петрович, - сказал он порывисто. - Давайте заниматься.

- Да заниматься нечем. Нечего делать, - ответил Давыдов.

- Бумаг нет?

- Не поступало.

- Ну... давайте разрабатывать план наступления на Камень-Каширский.

- Пустое дело! Теперь уже видно, что никакого наступления не будет

- Все равно, давайте.

- Как хотите, ваше превосходительство.

V

Германские разведчики доставили в штаб своей дивизии флаг, снятый ими с русского проволочного заграждения, с надписью "Долой войну".

Флаг был переслан в штаб корпуса, а оттуда в штаб Армии. Последова­ло распоряжение о приостановке эвакуации Ковеля, и штаб Армии донес о своевременности наступления на русских с целью прогнать их за реку. Уничтожение заречных плацдармов дало бы возможность освободить до трех дивизий для переброски на западный фронт.

Главное командование одобрило этот план, и 20 марта к ночи немец­кая артиллерия, молчавшая больше месяца, заговорила и начала обстре­ливать позицию у деревни Лесище.

Все попрятались по блиндажам, и на окопах остались одни часовые. Рядовой Пантюхов, Пензенской губернии, тридцатилетний мужик, неглупый малый, отец пятерых детей, заступил на пост и, упершись лок­тями на бруствер и поставив винтовку подле, стал смотреть на догораю­щее закатное небо. Вечер был теплый, весенний. Пантюхов собрался на пост наскоро. Только что у них в карауле, несмотря на неприятельскую стрельбу, был горячий спор. Поручик Левенталь, из немцев, доказывал, что нельзя от помещиков землю так отобрать, а надо, чтобы государство за нее заплатило и дало бы крестьянам в рассрочку через земельный банк, потому что у многих помещиков земля купленная и несправедливо так ее отнять, а прапорщик Гайдук говорил, что надо отобрать даром, потому что помещик достаточно уж этою землею попользовался. В самый разгар это­го спора взводный выслал Пантюхова на часы. Пантюхов накинул ши­нель с оборванным хлястиком, вдел рукава и, не беря ни патронташа, ни противогаза, с одним ружьем, путаясь в полы шинели, вышел к брустверу. - И платить хорошо, а не платить куда уж лучше, - думал Пантю­хов. - У нас помещики Оболенские, три брата, земли у них полторы ты­сячи десятин, а в Замараловке крестьян всего полтораста семейств не наберется, значит, по десять десятин на семейство приходится. Да есть и между крестьянами такие, что свою землю имеют, им и вовсе давать не надо. А давать надо так: у кого семья большая, тому и земли больше. У меня, к примеру, Акулька, да Ванька, да Миша с Гришей, еще Авдотья махонькая, как на войну идти, родилась. Значит, уже мало-мало, а пять­десят десятин мне подавай. Опять прапорщик Гайдук правильно говорил, что и инвентарь делить надо, потому долго они им владели. А у господ Оболенских одних коров триста голов. И какие коровы. Одна к одной. Рыжие. Из-за границы их выписывали в десятом году. Всех поделить.

Шум и металлические удары на позиции противника отвлекли на мгно­вение внимание Пантюхова.

И чего он там делает? - подумал он. - Ведь учили нас чему-то. Пойтить разве доложить? А то погодить?.. Опять у Оболенских конный завод свой. Одних кобылиц, почитай, шестьдесят, да четыре жеребца с Тамбов­ской губернии пригнаты, всех надоть поделить обязательно. На что ему завод, когда земли у него не будет. И делить чтобы обязательно поровну. Только вот, чтобы не сделали так, как в пятом году мастерили, не стали бы ребята резать. Народ-то озорной, ожесточится и пойдет кромсать, ни себе ни людям.

Пантюхов уже давно отстоял свою смену, но никто не приходил. Это его мало безпокоило. Он хорошо выспался днем в теплой нагретой людь­ми землянке, ночь была хорошая, в меру прохладная, и так хорошо мечта­лось под синим небом, усеянным звездами.

- Ишь, дух-то какой хороший! Весною пахнет. Земля-то как благоуха­ет! После Благовещения али на Пасху хорошо бы и домой. Да, Господи благослови! И помещиков порешить, и за пахоту приниматься на новых делянках... А не унимается герман... И все-то он работает. Все работает. Что значит офицерская палка над им. Боится. Н-да, а мы освободились, ловко... Только бы назад не повернули. Вот ребята поговаривают - перебить их нужно, чтобы и не встали. Тоже и перебить страшно. А ну, как под ответ попадешь!.. Ишь, шумят как... Точно паровозы пар выпущают. И откуда у него там машины, никогда раньше не было.

Вдруг страшная мысль ярко прорезала его мозг. "Газы... Газы удушливые пускать будет! Уже пустил значит..." И все то, чему учили, что несколько раз репетировали при самом гене­рале Саблине, вдруг встало со страшною яркостью в мозгу Пантюхова. "Первее всего противогаз одеть, потом тревога по всей линии, на батарею сказать, костры зажигать, как подойдет газ-то, значит, водой заливать, потому он воды боится, кто зачумел кислородом отпаивать".

- Ахти, родимые, а где же мой противогаз! Пресвятая Богородица, спаси нас грешных!.. Что же это буде!.. Да что же это буде!

Пантюхов метался по окопу, ничего не предпринимая. Пантюхов хо­тел ракету пустить тревожную, кинулся к ракетному ящику, а он водой залит. Как третьего дня шел дождь, так и не вынесли его, а ведь говорил кто-то, чтобы вынести, значит. И спички в воде плавают. Пантюхов хотел на батарею сказать, да так одурел с перепуга, что не мог вспомнить, где батарейный телефон. Показалось ему, что уже газ его тронул, и тут вспомнил, что весь кислород ребята, балуясь, выпустили. "А кислый он, кислород-то, - вспомнил Пантюхов, - ну и легкий же, так и пьешь его на ма­нер лимонаду!"

Он бросился в ближайшую землянку и широко распахнул двери. На Нарах горела жестяная лампочка. Человек восемь солдат, раздевшись до рубах, ожесточенно играли в карты. Остальные люди взвода храпели на все тона.

- Газы, товарищи! Газы!.. - крикнул Пантюхов, дико вращая глазами и отыскивая свой противогаз. Но найти его среди разбросанного платья и белья было нелегко.

- Что врешь? - грубо окликнул его старый солдат, подвигая к себе кучку ассигнаций.

- Ей-Богу, ребята, газы пустил немец. Так и шумят.

Люди начали вскакивать с нар, кто-то из спящих неловким движени­ем опрокинул лампочку, и она потухла. Полный мрак наступил в землян­ке. В этом мраке копошились и ругались люди, отыскивая свою одежду, и дрались, отнимая друг у друга противогазы.

VI

С соседнего фронта уныло неслись тусклые звуки била. Одетый в про­тивогаз солдат, похожий на какого-то демона, ударял обломком подковы в подвешенную железную доску, и звон ее раздавался печально и скучно по окопам. Люди суетились и выскакивали, большинство без противога­зов, так как многие оставили их в резервных землянках, когда шли на смену.

Мальчик-прапорщик из кадет, у которого солдаты только что отняли противогаз, со слезами в голосе кричал на телефоне.

- Иван Андреич!.. Иван Андреич!.. Господин капитан!.. Вы? Ах Госпо­ди!.. Открывайте скорее огонь... По расписанию N 4. Газовая атака... Что?.. Не позволяют?.. Караул от нашей дивизии? Да скажите им - мы поги­баем!..

Часть роты, руководимая офицерами, одела противогазы и выстраи­валась вдоль бруствера. Те, у кого не отыскалось противогаза, бежали тол­пами к реке.

Далеко за рекою заметались сполохами желтые огни, и выстрел за вы­стрелом загремела приданная корпусу артиллерия. Пехотные делегаты вняли мольбам из окопов и разрешили открыть противогазовый огонь. Но было поздно.

В сумерках ночи над черной сырою землею надвигался густою пеле­ною низкий туман. Легкий западный ветер быстро гнал его прямо на око­пы. Он подкатил к чуть намечающимся в темноте кольям проволочного заграждения и сейчас же поглотил их. И стало ясно, что он так быстро идет, что убежать от него невозможно.

Била, звеневшие по всему фронту окопов, смолкли. Прапорщик, гово­ривший по телефону, без противогаза и шапки выбежал на бруствер и ско­мандовал положить винтовки и быть готовым встретить атаку. Много лю­дей стояло, завязав рты платками, без противогазов. Это были лучшие, старые солдаты.

Пахнуло кислым, какою-то удушливою химиею, легкий дурманящий запах горького миндаля примешался к нему, желтая пелена надвинулась на лица, на сырую от ночной росы ивовую плетенку окопа. Лица, не зак­рытые противогазом, стали зелеными, и глаза вдруг широко раскрылись, выражая ужас.

"Что же это?" - подумал прапорщик, и вдруг задвигал судорожно паль­цами. Ему показалось, что его мама, милая любимая мама, высокая, розо­вая, в каштановых волосах и еще молодая склонилась к нему, как тогда на их квартире, на Мойке, когда благословляла она его прощаясь... Собачка Бобка царапает полу его шинели и скулит, будто понимает всю тяжесть разлуки. Бабушка стоит в углу. Седая... и все крестит его мелким дрожа­щим движением руки... "Мама! Мама! Бабушка!" - захотел крикнуть прапорщик, но не крикнул ничего и упал на спину со страшным, перекошенным лицом. Кругом падали люди. Их внезапная смерть, лица, выражавшие нечеловеческий ужас и зеленовато-желтые, страшные, не похожие на лица мертвецов, навели ужас и на тех, кто смотрел сквозь мутные стекла противогазов. Солдаты стали сходить с позиции и идти назад. Позиция пустела. Солдаты шли к реке. На дороге они натыкались на одиночных людей на целые кучи людей, лежащих по полям и дороге. Это были те, которые убежали раньше, и которых газ нагнал в пути.

Наступал рассвет. Все колебалось в мутных желто-зеленых волнах газа, который заполнил все впадины и лощины и лежал в них. Там, где стояли кухни, лежали мертвые лошади, мертвые кашевары, и печально догорали топки брошенных котлов.

Мосты на реке были сломаны. Снег на льду был до середины реки по­крыт желтым налетом. Дальше газ не пошел - сырость реки его съела, он растворился.

Люди в противогазах толпились, не смея стать на лед.

- Чего стали! - раздавались глухие из противогазов голоса. - Все одно погибать! Вали на лед.

Мальчик-прапорщик стал на лед и легко перебежал на ту сторону.

- Вали! Вали! Держит...

И толпа солдат кинулась на лед. Но он не выдержал, осел, затрещал, и люди стали проваливаться в темную дымящуюся воду. Было неглубоко, вода доходила едва до пояса, но идти дальше было нельзя.

- На мост, на большой мост! Товарищи, на мост! - раздавались го­лоса.

Не думая о неприятеле, солдаты кинулись вверх по реке к большому мосту, который еще был цел.

В это время в окопы входила жидкая цепь германских разведчиков. Люди в серых шинелях и низких металлических касках, из-под которых страшно глядели темные, точно лица демонов, противогазы, держа ружья наперевес, рассыпались по укреплению. Они открыли редкий ружейный огонь по бегущим по берегу людям и тем заставили их еще торопливее бежать на мост.

Но мост был занят. С той стороны на него вливалась густая колонна людей, в противогазовых масках. Это шли 204-й и 209-й полки, наскоро собранные Саблиным. Саблин лично вел их в контратаку.

VII

Уже рассвело. Солнце светило сзади, косыми лучами освещая песча­ный холм, за которым были укрепления Лесищенского плацдарма. По скату холма колебались, словно брюхо ползущей призрачной змеи, вол­ны желто-зеленого тумана. Сквозь очки противогаза местность представ­илась неестественной и непохожей на землю. Старая трава приникла под газом и потемнела. В межах лежали мертвые жаворонки, застигнутые газом. Весь скат холма с дорогой, спускавшейся от господского дома, был покрыт мертвыми телами. Лошади упали в коляске, на козлах сидел мертвый солдат, склонившись вперед, и зеленое лицо его выражало муку и ужас.

Внутри коляски с такими же зелеными лицами сидели бригадный генерал и полковник Пастухов. В свалившейся на бок бричке - видно, лошадь в предсмертной агонии кинулась в сторону - сидели мертвые делопроиз­водитель и казначей в погонах гражданских чиновников. Утренний ветер трепал черной бородой на зеленом лице казначея.

Все это было страшно своею непостижимостью. Поле боя не походило на поле боя. Казалось, не люди сражались тут с людьми, но сама костля­вая смерть с косою прошла по нему и свалила внезапно так много народа. Мертвецы были страшные, земля была страшная, и выходившие на тот берег солдаты колебались.

- Первый батальон, поротно, в две линии, вправо от дороги, - сказал Саблин, и голос его глухо раздался из противогаза.

Шинель его пожелтела от газа, а погоны стали тусклыми с зеленым оттенком, и на них черным казался вышитый вензель Государя.

Саблин остановился, чтобы пропустить вперед головную роту. Ее вел Козлов. Но как только роты разошлись на интервалы, они пошли тише.

Навстречу бежали люди в противогазах.

- Товарищи, - кричали они, и голоса их тускло звучали из резиновых чехлов масок, - назад, товарищи, все пропало. Его сила!

Козлов и Ермолов шли впереди, и за ними молча шел Морочненский полк. Первые полуроты рассыпались в цепь. Германские разведчики ста­ли покидать окопы. Со стороны германцев показались густые темные цепи.

Саблин поднялся на холм и смотрел в бинокль сквозь очки противога­за на поле боя. Морочненский, а за ним и Павлиновский полки были ближе к окопам, нежели германцы. Еще одно усилие - и плацдарм будет снова занят русскими войсками, а в укреплениях они отсидятся. Наша артилле­рия хотя и безпорядочно, видно, не было настоящего наблюдателя, но поражала противника, и немецкие цепи часто ложились.

Секунды казались вечностью.

Ермолов, шедший впереди, то и дело приподнимал противогаз и звон­ко и одушевленно кричал: "Вперед, братцы! Вперед! Наша взяла!"

Над головами раздалось мерное жужжание нескольких пропеллеров. Эскадрилья аэропланов с черными крестами на крыльях летела навстречу бригаде Саблина. Глухо стали падать и взрывать бурым дымом бомбы, сверху затрещали пулеметы. Саблин приподнял противогаз и крикнул:

- Не робеть! Бегом вперед, в окопы! - едкий кислый запах заставил его поперхнуться и закрыть маску.

Солдаты пошли вперед.

Но в это время от Павлиновского полка отделилась маленькая группа людей. Над нею был красный флаг с черной надписью. Иногда то один, то другой из этой группы останавливался и, приподняв противогаз, звонко кричал:

- Назад! Назад! На мост! Спасайся кто может.

Цепи остановились. Бомба, брошенная с аэроплана, разорвалась у ре­зервной роты, и несколько человек было убито.

Саблин выхватил револьвер и кинулся к бежавшим к нему людям.

Перед ним мелькнуло бледное лицо Осетрова, вдруг снявшего маску и крикнувшего:

Арестовать генерала. Он продался немцам! Он - немецкий шпион!

Саблин остановился и прицелился в Осетрова, но в ту же минуту чьи-то грубые сильные руки схватили его сзади, и толпа с красным флагом окружила его. Он по погонам и по голосам узнал Гайдука, Шлоссберга, Икаева и Воронкова. Воронков держал красный флаг, на котором было написано: "Долой войну!"...

Саблина обступили, подхватили под руки и стремительно повлекли вниз к мосту.

Все бросились за ним. На мосту образовалась давка. Аэропланы бро­сали бомбы.

- Чего на мост, валяй мимо! Мимо валяй. Лед-то, он выдержит, - ре­вел чей-то могучий бас.

Люди сыпались на лед, одни перебегали по нему благополучно на ту сторону, другие проваливались, бились среди льдин, тонули, третьи про­бирались вброд, и над всею этою толпою, над всем этим хаосом реяли аэро­планы, бросали бомбы, и трещали их пулеметы. Аэропланы спускались так низко, что простым глазом было видно летчиков, но никто не стрелял по ним. Все, задыхаясь в масках, толкаясь и ругаясь, бросая раненых, бро­сая ружья, стремились, кто на мост, кто на лед.

По мосту в густой толпе солдат вели под руки арестованных - генера­ла Саблина, Давыдова, подполковника Козлова и подпоручика Ермоло­ва. С генерала Саблина погон сорвать не посмели, у Давыдова, Козлова и Ермолова погоны были сорваны.

За мостом снимали противогазы и шли поспешно, не оглядываясь, к лесу, где надеялись укрыться от нападений аэропланов.

Бригада германской пехоты свободно входила в покинутые окопы Лесищенского плацдарма. Раздавались короткие команды и приказания гер­манских офицеров, появлялись люди с бочками на спинах и пульвериза­торами в руках и выбивали газ из окопов. Все работали дружно и делови­то, стаскивая отравленных русских, разбирая ружья и амуницию. Без единой потери, если не считать нескольких убитых и раненных артиллерийским огнем, страшный плацдарм, угроза Ковелю, был очищен, и нем­цы готовили дивизии для переброски на западный фронт.

Если бы они хотели, они могли бы идти далеко в глубь русской пози­ции. N-ский армейский корпус в это время почти не существовал.

В штабе корпуса стремительно и молниеносно распоряжался Ворон­ков. Он вызвал делегатов от полков корпуса для суда над генералом Саблиным и подполковником Козловым, он отдал артиллерии приказ пре­кратить стрельбу и властным тоном разговаривал с Пестрецовым.

Пестрецов не знал, что делать. Послать ли ему казаков для ареста Воронкова и тех, кто с ним заодно, или пойти на мировую? Он снесся с фронтом. Из штаба фронта ответили, чтобы он без нужды к репрессиям не прибегал, Саблин сам виноват - зачем не снял вензелей и арестовывал за красные флаги. Надо было принять революцию и идти с народом, а не противиться. При штабе фронта заседал фронтовой съезд делега­тов. Пестрецову дали понять, чтобы он уговорил Воронкова отправить Саблина в штаб фронта на съезд. Съезд настроен благожелательно, и инцидент как-нибудь разрешится.

Пестрецов так и сделал. Он уговорил Воронкова отправить арестован­ных генералов и офицеров в штаб фронта, и Воронков, боявшийся, чтобы ему не пришлось отвечать, согласился и снарядил прапорщика Гайдука с конвойными для отправки Саблина, Давыдова, Козлова и Ермолова в штаб.

Корпус понемногу таял. Каждую ночь из каждой роты уходили по 5, по 10 человек. Уходили лучшие, солидные солдаты. "Что ж, - говорили они, - теперь добра не жди. Солдат арестовал генерала, егорьевского ка­валера, а начальство с этим солдатом, заместо того, чтобы расстрелять его разговоры разговаривает. Что же это будет?"

Пантюхов, чудом спасшийся и убежавший за реку, рассказал кое-кому из своих земляков свои соображения насчет дележа экономии Оболен­ских, и они, семь человек, решили уйти до дома.

Они три дня скрывались лесами, шли опасливо, но когда добрались до тыла, то убедились, что скрываться было нечего. Всюду всем заправляли солдаты, везде звучало ласковое слово "товарищ", дезертирами была пол­на Россия, и слово "дезертир" звучало даже как будто гордо и почетно.

Пантюхов с приятелями ехал к Пензе в первом классе и срезал бархат­ную обивку диванов на подарок жене.

- То-то обрадую!

Русская армия перестала существовать.

VIII

В Российском государстве шло демократическое строительство. Все то, в чем обвиняли Государя Императора те, которые взялись управлять за него, повторяли с еще более грубыми ошибками. Министры сменялись чуть не ежедневно. Верховного Главнокомандующего Николая Николае­вича, заменившего в Ставке Государя, отправили на Кавказ, а потом, по настоянию Совета солдатских и рабочих депутатов, уволили от службы и разрешили ему переехать в Крым. Его сменил генерал Брусилов, понра­вившийся толпе своею демократичностью, но и он удержался недолго. Его заменили генералом Корниловым, на которого смотрели, как на человека выдающихся воинских талантов.

Петербург не успокаивался. Полицию послали на фронт, ее заменила милиция из обывателей. Митинги и демонстрации не прекращались. Во все дела управления властно вмешивалась толпа и предъявляла свои тре­бования. В теплый и бледный апрельский вечер вольноопределяющийся Линде роздал солдатам запасного батальона Финляндского полка по но­венькой двадцатипятирублевке и вывел их на площадь Мариинского двор­ца, в котором заседало Временное правительство. К Финляндскому пол­ку, бывшему далеко не в полном составе, присоединился 2-й Балтийский экипаж и еще какие-то проходящие солдаты. Они выкинули красные фла­ги с обычным "долой". Они требовали удаления Милюкова и Временного правительства, передачи власти Совету и прекращения войны. Времен­ное правительство пошло на компромиссы, и мягкого и податливого кня­зя Львова сменил пылкий и коварный, на все готовый Александр Федоро­вич Керенский. Милюкова удалили.

Петербург бесновался. Дамы общества, вчера верноподданные Его Ве­личества, бегали слушать и смотреть Керенского и засыпали его цветами. Толпа почтительно смотрела, как madame Керенская на царских лошадях и с царским кучером подъезжала к самым дорогим магазинам, заказывала себе туалеты и покупала драгоценное белье. Газеты, захлебываясь в хо­лопском усердии, помещали громадные фотографии Керенского и момен­тальные снимки из его жизни во дворце и на фронте. На Керенского мо­лились и видели в нем российского Наполеона. Мозги бедной, усталой от войны России пошатнулись, и было похоже, что Россия сходила с ума.

Но природа оставалась все та же - равнодушная, величественная, пре­зрительная к людским волнениям.

В конце апреля стали благоухать по бульварам, скверам и садам тополя и выбросили клейкие почки, березки покрылись сережками и маленьким зеленым пухом листочков, и стали набухать ветки сирени. На улицах появились девочки, продающие маленькие букеты фиалок и сладко пахну­щие ландыши. Среди шума и грохота ломовых подвод, лязга железа, гула трамваев, пароходных гудков и говора многолюдной толпы появились го­сти полей и лесов - ранние цветы печального севера, и петербуржца по­тянуло на дачу. Охая и кряхтя, - ломовая подвода, стоившая пять целко­вых, требовала пятьдесят, сто рублей - петербуржцы переселялись на дачу и устраивались по-летнему.

В мае месяце опушилась белыми и лиловыми гроздьями густая сирень, и хоть теперь ее безжалостно ломали, она цвела, пышная и ароматная. Млели под лучами солнца задумчивые пруды Царского Села, отражались в них минарет и купол купальни-мечети, Орловская колонна, и зеленые ивы свешивали к ним острые тонкие листья. И ни притоптанная солдата­ми трава, ни заплеванные шелухою от семечек дорожки не могли испор­тить очарования густой зелени, голубого неба и красиво размещенных групп деревьев, аллей из могучих лип и меланхоличных лиственниц.

Такою же точною, размеренною жизнью, какою жила природа, жила семья Полежаевых, в которую переехала Таня Саблина. Полежаев был богатым помещиком. На юге России, в приволье Таврических степей, у него было богатое имение, дававшее ему возможность жить так, как он хотел. Полежаев очень недолго, всего три года, прослужил в том же полку, где и Саблин, потом женился и сейчас же вышел в отставку, отдав всего себя сначала жене, а потом детям. У него их было трое - Павел, которому шел в это время двадцатый год, Николай девятнадцати лет и Ольга сем­надцати. Вскоре после родов Ольги жена Полежаева умерла, и Полежаев остался один. Он отдал мальчиков в Пажеский корпус, а дочь, когда она подросла, в Смольный институт, а сам уехал в деревню, предоставив дом старой тетке и англичанке, воспитательнице Оли. Оля в институте сошлась и подружилась с Таней Саблиной.

Молодое поколение русской интеллигенции уже давно подготовлялось к приятию революции. Свободное чтение, легкость суждений о религии, презрение к прошлому, отсутствие патриотизма отличали русские школы. Дети росли без твердых устоев. Как оранжерейное растение, насильно выгнанное на жирном перегное в душной атмосфере парника, так эти дети, рано познавшие азарт политических споров и свободу любви, росли бледные и нездоровые, отметали старое, старалась создать что-то такое чего еще никогда никому не удавалось создавать. Поэзия, проза, живо­пись, архитектура, скульптура - все получало больные образы, кричащие краски, изломанные линии. Красивый, звучный, образный язык Пушки­на, Карамзина и Гончарова им казался пресным и скучным. Они искали новых слов и создавали их, они искали нового размера стихов и новых рифм, они искали новых красок. Многие не выживали в этих поисках и, разочарованные в новом, без веры в старое, уходили сами из жизни.

Революция сняла с них последние сдержки, разрушила последний мо­стик, соединявший их со старой Россией.

Профессор Мануйлов в угоду малограмотным, прикрывая свое неве­жество научными изысканиями, от имени Временного правительства объявил о введении в России нового упрощенного правописания; на звуч­ность и красоту русского языка посягнула рука нового Правительства. Ему ничего не было жаль из того, что связывало Россию с ее прекрасным про­шлым. Традиции быта, религия, наконец, родное правописание - все было уничтожено для того, чтобы обезличить Россию и уничтожить националь­ное чувство. Какой-то рок влек Россию к интернационалу...

Но в семье Полежаевых этого не было. Корпус и семья с прочными старыми традициями русской жизни, лучший институт с вековыми устоя­ми полумонастырской жизни дали возможность Павлику, Нике и Оле вы­расти в обожании России, преклонении перед монархом, в глубокой, доходящей до фанатизма вере в Бога, и в дни всеобщего шатания эта мо­лодежь ясно и твердо смотрела в будущее и ни на минуту не теряла веры в милосердие Господа. Они искали в толпе, проносящейся мимо них, геро­ев, верили в то, что эти герои будут, готовились сами стать этими героями. Они, друзья Тани Саблиной, обожали ее отца и наметили его в герои, ко­торый спасет Государя. Когда будет спасен Государь, тогда будет спасена и Россия - в это они верили глубоко.

Государь отрекся. Это неважно. Оля и Таня, - они особенно чутко все это переживали, - знали, при каких обстоятельствах он отрекся. Его за­ставили отречься, у него силою вынудили это отречение и такое отрече­ние недействительно. Они знали, что Государь жил, как узник в Алексан­дровском дворце в Царском Селе и, сами живя в Царском, они мечтали, когда можно будет, спасти его. Они знали, что караулы по охране его не­сут стрелки, и Ника, кончивший ускоренный выпуск Пажеского корпуса, вышел не в кавалерию, как хотел, а в пехоту и устроился в Царскосель­ские стрелки. Павлик был на фронте и мечтал сделать то же самое. В семье Полежаевых создавался маленький заговор для спасения Государя.

Оля и Таня никогда не осуждали Государя. Он был для них не человек, Николай Александрович Романов, с человеческими слабостями и способ­ностью радоваться или страдать, но эмблема власти, эмблема России, и приложить к нему людской масштаб они не могли. Они знали, как много приходилось терпеть Царской Семье от грубости караульных и от нагло­го, издевательства над ними бездушных, враждебно настроенных людей, и они страдали за нее.

Царская Россия была для них все. Елка на Рождестве с парафиновыми цветными свечками, с лакомствами и подарками, с ожиданием звезды, до которой нельзя было есть, с морозною снежною зимою за окнами, Новый Год с визитерами во фраках и мундирах с эполетами, с балом в институте, Великий пост с говением, со страхом идти на исповедь и грехами, запи­санными на бумажке... Радость причащения, весна с ее Троицыным днем и клейкими белыми березками у изголовья кроватей, лето в имении с безконечною степью, по которой суетливо бегают суслики и где бродят гро­мадные стада баранов, возвращение в институт, радостная встреча с по­другами, мечтания под липою на берегу Невы, где пахнет сыростью, смо­лою и каменным углем и где протяжно гудят пароходы; длинные всенощные с красивым пением институтского хора и трогательным "величит душа моя Господа", - радостные обедни, на которых точно душа открывается, когда после тихого "Тело Христово приимите", вдруг радост­но и скоро скажет хор: "аллилуйа, аллилуйа"... - Это все была Россия!! Когда священник появлялся последний раз со Святыми Дарами и гово­рил: "Всегда, ныне и присно и во веки веков", слезы туманили глаза Оли и Тани и, стоя на коленях и нагнув головы, они повторяли, содрогаясь от внутреннего восторга: "Всегда, ныне и присно и во веки веков!"

Что всегда? Что теперь и всегда? Что?

И радостно откликалось сердце: Россия!!!

Те, кто решил сокрушить и уничтожить Россию, знали, по какому мес­ту ее надо ударить. Они уничтожали ее старый быт, они уничтожали ее историю, ее православную веру и Царя.

Но в сердцах Павлика и Ники, Оли и Тани они не могли уничтожить ничего.

И никто из них, посягнувших на Россию, не знал, сколько таких сер­дец, как у Павлика и Ники, у Оли и Тани, бьется по всей могучей и вели­кой России!..

IX

Летнее утро вставало ясное с голубым небом и радость обещающим солнцем. Но уже поднимались откуда-то снизу, вставали из-за леса и пар­ков, седые туманы, ползли лиловыми тучами, закрывали дали, и скупо светило через них солнце. Надо было торопиться гулять, пока солнце све­тило и отражалось огнем от блестящих прудов, надо было торопиться гу­лять, пока они учились или спали по казармам. Они - хозяева Царско­сельского парка. Когда, после обеда, выходили они гульливыми толпами и наполняли весь парк, становилось страшно ходить даже по людным дорожкам. Они никого не признавали. Про них рассказывали что-то ужас­ное, чего девушки не понимали и чего знать не могли, но о чем смутно догадывались, холодея мертвенным холодом при одной мысли об этом.

Они все могли. Они держали в плену, под арестом самого Государя, чего же больше!

Оля и Таня, обе в белых блузках с открытыми шейками и темных ко­ротких юбках, вышли гулять с мисс Проктор, старой англичанкой, и весе­лым Квиком, шотландской овчаркой, сходившей с ума от запаха лета, от радости солнечного света и возможности носиться взад и вперед по дорожкам.

Таня выше ростом и крепче, чем Оля. У нее такие же золотистые гус­тые волосы, как были у Веры Константиновны, такие же голубые глаза и нежный овал лица с прекрасною прозрачною золотистою кожей. Черты лица у нее тонкие, губы чуть пухлые, открытые, нос небольшой с розовы­ми ноздрями. Оля брюнетка. Ее густые волосы не отросли еще после тифа бывшего год тому назад, и завязаны на затылке узлом. Лицо чистое, бе­лое, с тонкими черными бровями, из-под которых ясно и честно, прямо в глаза каждому, смотрят глубокие карие глаза. Румянец во всю щеку гово­рит о ее прекрасном здоровье.

Обе девушки шли свободным, быстрым шагом, и песок хрустел под их маленькими башмачками.

Таня несла в руке книжку английского романа в бледно-желтой обложке.

Они прошли мимо озера, вошли в густую аллею громадных лип, уходя­щую вдаль, и сели на скамейке.

- Let us read (*-Будем читать?), - сказала мисс Проктор.

- Directly miss Proctor, we would like to chat (*-Сейчас, мисс, нам хочется немного поболтать),- сказала Таня. - Оля, - обратилась она к Полежаевой, - как ты думаешь, ему видны эти большие аллеи? Он может по ним гулять?

Оле не нужно было говорить, о ком так говорила Таня. Их мысли были заняты только Государем и его семьею.

- Мне папа рассказывал, - продолжала Таня, - что он так любит эти аллеи. Видит ли он их теперь? Он любил природу и красоту. Цветы - его слабость. А есть у него цветы теперь?

- Ника нам все расскажет. Он сегодня в карауле при нем и постарается все разузнать.

- Что ужасно, Оля, что кругом него люди, чужие ему, другого воспита­ния. Этот Коровниченко... Он вовсе не полковник, а адвокат, он дурно воспитан и часто, даже не желая того, он оскорбляет Государя. Делают обыски. С тех пор, как во главе Правительства Керенский, жизнь Госуда­ря стала ужасной.

- Они этого, Таня, не понимают. Ника говорил, что солдаты настаи­вают, чтобы он жил так же, как они, и питался такою же пищею, как они. Его во всем урезывают, и в то же время не только солдаты, но и офи­церы крадут что попало из вещей Государя и его семьи. И некому жало­ваться!

- Государь никогда не станет жаловаться, - сказала Таня.

- Ах, Таня, я часто думаю, как хорошо было бы увезти его отсюда, от этих грубых жестоких людей.

- Его ведь хотели увезти в Англию, но он отказался покинуть Россию. "Народ не предаст меня, - сказал он, - и не сделает мне ничего худого".

- Как он верит в народ и как свято любит Россию!..

Квик покорно улегся на дорожке у ног девушек. Золотые кружки, как червонцы, рассыпались по песку аллей, на темно-синих тенях от густой зелени деревьев. Девушки молчали.

- Я думаю, Таня, - проговорила Оля, мечтательно глядя вдаль. - Я думаю, не может быть, чтобы все русские люди стали такими скверными. Есть же настоящие честные люди, которые не забыли Бога. Я часто ду­маю, что где-нибудь далеко, за Волгой, где растут дремучие леса, есть старообрядческие скиты. Никто про них не знает. Зарылись в чащу лесную старцы и белицы благочестивые, усердием людей старой веры построены у них храмы громадные, обители крепкие, и ведет туда только одна нико­му не ведомая тропинка через болота топкие. Вот куда хотела бы я спря­тать их. Пусть окружает их благочестие, привет и ласка христианской люб­ви. Там рос бы в истинной вере и учился наследник, там спокойно воспи­тывались бы великие княжны, и Государю было бы хорошо отдохнуть от трудов среди любимой им природы. А когда настанет время и образумится русский народ, он явился бы снова.

- Но есть ли такие скиты, про которые никто не знает? Ведь если зна­ет кто-нибудь, то выдадут комиссару, и тогда эти люди... убьют Государя...

Губы Тани задрожали. Слезы показались на ее глазах.

- Ты знаешь, солдаты уже грозили убить его. К коменданту дворца являлся какой-то неизвестный, одетый в форму полковника. Он показал коменданту приказ, подписанный Чхеидзе от имени Совета солдатских и рабочих депутатов, с требованием перевезти Государя и семью в Петро­павловскую крепость. Подумай, какой ужас!

Наступило долгое молчание. В теплом воздухе пахло цветами и зеле­нью парка. Становилось жарко.

- Какое теплое лето, - сказала Оля. - И как это тоже ужасно! Ты зна­ешь, императрица не выносит жары, у нее делаются сердечные припадки. Государь просил повесить жалюзи. Керенский ему отказал, а сам живет во дворце, спит на кровати императора Александра III и носит белье Государя.

- Зазнавшийся хам!..

- Мне рассказывали, что солдаты на глазах детей стреляют ручных козочек в парке, пишут всякие гадости на скамейках, на которые садятся великие княжны, и подкладывают императрице все те грязные листки, которые печатают про нее и про Распутина.

- Какая мерзость!

- У наследника была любимая игрушка - маленькое солдатское ру­жье. Из него и стрелять нельзя. Это была модель, к ней патронов не было. Он как-то принес это ружье показать солдату, который приласкал его. Солдат отнял у него ружье и унес.

- Ужас! Какою болью звучат, Оля, твои слова - "солдат приласкал Наследника"... А что же Временное правительство?

- Правительство... Таня... недавно Гучков приезжал в сопровождении своих революционных офицеров во дворец. В коридоре один из офице­ров, говорят, пьяный, увидел стоящих на лестнице дворцовых служителей и стал кричать на них: "Вы наши враги, мы ваши враги. Вы здесь все продажные". Лакей ответил ему: "Вы бы, ваше благородие, лучше молчали. Мы Государя не продали и служим ему, а вы кому продались?" Гучков сде­лал вид, что не замечает ничего. Да он боялся своих офицеров!

- Оля, надо что-нибудь сделать.

- Таня, я думала об этом. Ты знаешь, Ника тебя безумно любит. Скажи ему.

Таня покраснела.

- Я думаю, - тихо сказала она, - мне и говорить ему не нужно. Он сам знает, что надо делать.

- Ах, только поскорее бы. Не убили бы они его раньше.

- Какой ужас! И подумать, что это мы, русские девушки, в России, говорим о своем Русском Государе.

- Ужас! Смотри, Таня, вот это идет тоже русский офицер!

- А красив. Красив, как разбойник. Вот я таким воображала себе Стеньку Разина.

- И это гвардейский офицер!

- А с ним!.. Наверно, паршивка какая-нибудь. Как разрядилась! Жара, лето, а на ней высокие сапоги и соболиное боа.

- Украли где-нибудь при обыске.

- Идут сюда. Ну, нам надо уходить.

Мисс Проктор заволновалась, увидав подходившую к скамейке пару, и стала собирать разложенную ею работу.

- I think girls we had better go (*-Я думаю, мисс, нам лучше уйти!), - сказала она.

Но не успели девушки подняться, как пара была уже у скамейки и офи­цер развалился подле Тани. Квик встал и заворчал, подняв шерсть. Оля и Таня быстро пошли от скамейки.

- Буржуйки! - услышали они вслед насмешливый возглас. Спутница офицера приставила золотой лорнет и смотрела на них.

X

Эта пара были Осетров и Дженни. Из-за заломленной на затылок смя­той фуражки задорно выбивался на белый лоб Осетрова черный чуб. Ши­рокая русская рубаха защитного цвета была расстегнута и обнажала могу­чую, воловью шею и белую грудь, на которой висел на тонкой золотой цепочке дорогой кулон с красным, как капли крови, гранатом. Шаровары были заправлены в высокие желтой кожи сапоги. Шашки не было, и сбо­ку висел большой тяжелый маузер в деревянном чехле.

Осетров действительно был в гвардии. Ввиду убыли офицеров в гвардей­ских полках во время последнего наступления, Осетров, по приказу свыше, был переведен в гвардейский запасной полк, куда правительство подбирало революционных офицеров, не склонных к возвращению "старого режима".

Дженни, в вычурной шляпке, которая до войны была парижской мо­делью и принадлежала известной артистке, но теперь была совершенно не модна и не гармонировала с костюмом, в богатом боа из темного собо­ля, была ужасна. Ни пудра, ни румяна не могли скрыть зеленовато-белого цвета лица и особенно шеи и груди, которых даже солнце не могло тро­нуть загаром. Она была бела, как труп. И только глаза, яркие, живые, не­нормально горящие, говорили о том, что жизнь еще кипит в ней искусст­венно возбужденною страстью.

Осетров вынул из кармана золотой портсигар с брильянтовым вензе­лем и, достав толстую папиросу, закурил.

- Что же, Дженька, совсем бросила Шлоссберга? - спросил он, при­щуривая ясные наглые глаза и насмешливо глядя на Дженни.

- Ну его! - сказала Дженни хриплым усталым голосом. - Склизкий какой-то, сопляк совсем. Я мущин люблю, чтобы на мущину был похож. К. сердцу прижмет, чтобы дух вон.

- Сознайся, твой идеал - матрос Дыбенко.

- А что ж, и не скрою. Ладный парень. Такого полюбить - отдать все можно. Богатырь волжский. Ну, да и ты хоть куда. С тобой ночку прове­дешь, потом весь день шатаешься, как хворая.

- То-то!

- А ты меня любишь?

Осетров скосил свои глаза. Презрительная усмешка скользнула по его губам.

- Ты, Дженька, на меня не обижайся. Я так тебе скажу. Я никого не люблю. Я всех ненавижу. Во мне теперь такая ненависть кипит, так мне все уничтожить хочется... Да что уничтожить!.. Мало! Загадить, заплевать, оскорбить, вот чего мне надоть теперь. Гляжу я на небо. - Синее, облака золотые по нему ползут, а я думаю, как бы это доплюнуть до него, кажет­ся, так бы все его и заплевал, чтобы и синевы этой не осталось. Да...

- Ты и меня ненавидишь? - спросила Дженни.

- Тебя? Как тебе сказать? Нужна ты мне сейчас. Как болячка нужна. Ведь ишь ты какая! Все превзошла, и нет в тебе страха ни к чему. И ночью ты нужна мне. Не укрепился я еще достаточно. Вот, как капитана Сиверсова на Морской убил на глазах его жены и ребенка, с той поры покой по ночам потерял. Все мерещится он мне. Потом, как громили мы дом на Каменностровском, я штыком полоснул городового, а кровь мне на шею. Ну, ночь настанет - жутко. Неужто, думаю, Бог есть? Муки совести? Так нет, не совесть, а так, точно страх. А с тобой мне не страшно. Всю-то ночь ты, Дженька, возишься, да страстью своею мучаешь, ну и забудешь. А днем я так думаю - откопал бы их обоих, да по всему свету раскидал бы по кускам, чтобы не мучили. Вчера под утро заснул я, пьяный, у тебя и вижу сон. Будто приходит ко мне Зорька и говорит: "Не ладно вы закопали на Марсовом поле жертвы революции. Близко очень. Ночью они возятся, грызут друг друга", и так это отчетливо, так ясно. И знаешь, посмотреть захотелось, раскопать. Что, как грызутся, а? Упокойники-то?

- Что, тебе Зорька снится? Забыть не можешь? Осетров нахмурился.

- Что ж, Дженька. Не скрою, любил девчонку. Сам бы бросил и ниче­го. А то меня злоба взяла, что, не спросясь, разлучили нас, и знаю кто. Генерал Саблин. Запрятал невесть куда. Ну да, найду!

- Найдешь, что сделаешь?

- Не знаю. Может, убью.

- Значит - любишь?

- Не знаю. Не любил бы, так Гайдука видеть бы мог, не ревновал бы. А то ревность какая-то.

- Да ведь сам предложил.

- Сам. По-товарищески. Думал, очень просто. Все общее и она, по­любовница, тоже пополам. А на поверку вышло - не могу.

- Плохой ты коммунист.

- Погоди. И у меня это явится. Не сразу, не вдруг. У меня такая мысль что обладание женщиной и убийство - все одно. Вот я и думаю, хорошо бы так: взять девушку, невинную совсем, которая ничего бы не знала, или хотя девочку махонькую, натешиться над ею, а потом убить. Вот это ощущение!

- Ты садист, Миша.

- Не понимаю я этого. Худое что?

- Нет. Потому ты мне и приятен, что у тебя возможности большие.

- Большие, говоришь?.. Так... А как думаешь, Наполеоном я мог бы стать? Я так понимаю. Наш народ - не французский. Наш народ смело­стью надо взять, озорством. Тогда он твой, рабом станет. Я так понимаю, есть, к примеру, у нас чудотворные иконы, ну Казанская что ль. И наро­да уйма при ней. Старики, старухи, женщины, дети, купцы богатые, му­жичье и все на коленях. "Владычице, спаси!" И вот прийти и самую что ни на есть гнусную пакость сделать, чтобы самому срамно стало, а по­том и посмотреть. Я так думаю: для народа я после того святее иконы стану. Потому святее, что сильнее. Или там взять мощи какие-нибудь, Серафима Саровского что ль, и развернуть и надругаться - вот тогда Наполеоном станешь. Наш народ - раб. Ему сила нужна, палка. Цар­ское правительство тряпкой оказалось, вот и сгинуло. Смертной казни испугалось. Нет, я бы так! Вы бунтовать! Да? Пришел бы один, с пулеме­том. Становись на колени, подлецы! Ведь стали бы! А! И с пулемета их всех уложить бы. Может быть, я через то и ненавижу так русский народ, что уже больно презираю.

- Откуда, Миша, у тебя мысли такие?

- Из головы...

Осетров помолчал немного.

- Ну тоже и не все из головы. Подружился я в совете с Коржиковым, солдатом. Вот этот все может. Я так полагаю, вот кто Наполеоном россий­ским станет, потому что у него ничего святого. А наш народ, как я пони­маю, - ему либо явись святым, либо наплюй на все. Середины он не пой­мет.

Осетров бросил папироску и сказал:

- Ну, пойдем, Дженька, поедим да попьем. И он запел на весь парк: Эх жил бы, да был бы, Пил бы, да ел бы, Не работал никогда.

Жрал бы, играл бы, Был бы весел завсегда!

XI

Павлик Полежаев неожиданно приехал с фронта. На расспросы о том, что там делается, только рукою махнул.

Вечером вся молодежь: Павлик, Ника, Оля и Таня Саблина собрались вместе.

Лика, вернувшийся из караула, рассказывал о том, что он видел во двор­це. Он был смущен.

Они сидели на небольшом стеклянном балконе, убранном пальмами и цветами. Это было любимое их место для тайных разговоров, таких, кото­рые не должны были слушать посторонние уши.

- Поговорить с Государем или с кем-либо из его семьи не удалось, - рассказывал Ника. - Это невозможно. Солдаты ни на минуту не оставля­ют их одних. Они сядут на скамейку - и кто-либо из солдат подсаживает­ся к ним, закуривает, заговаривает, или между собою начинают говорить разные гадости и смеяться.

- Какая пытка! - нервно пожимаясь, сказала Таня.

- Весь мой караул прошел в том, что я сгонял их.

- Как же ты их сгонял? - спросил Павлик.

- Ах, трудно было. "Товарищ, - говорю, - оставьте, это нехорошо, что вы делаете. Вы показываете вашу несознательность".

- И действовало? - спросил Павлик.

- На иных действовало, на других нет. Все-таки есть и такие, что совесть имеют. Мне Мельников, моего взвода, обещал достать обратно Наследнику его ружьецо. "Жаль, - говорит, - мальчонку, так убивает­ся!".

- Это он про Наследника? - спросила Оля.

- Да... Ах, Оля, они ужасно говорят и поступают. Они не только не отдают чести, но, если Государь сам, по рассеянности, первый приложит­ся к козырьку, они не отвечают, отворачиваются, смеются. Если бы не сту­денты, которые есть между солдатами, я не знаю до чего бы дошло. У меня при смене большой скандал вышел. Я сменял прапорщика Гайдука. Это новый офицер, присланный из армии для насаждения демократических понятий. Хам ужасный. Латыш, мужик. При завтраке Государя офицеры - заступающий в караул и уходящий - обыкновенно, приветствовали Госу­даря, и Государь подавал им руку. Так было и теперь. Гайдук и я, мы взяли под козырек. Государь подошел к Гайдуку и ласково протянул ему руку. Гайдук отступил театрально шаг назад и не принял руки Государя. Ах, Оля, нужно было видеть прекрасное лицо Государя при этом. Какая скорбь была на нем! Государь подошел к Гайдуку, взял его за плечи и, глядя своими пре­красными глазами в лицо Гайдука, сказал ему:

- Голубчик, за что же?

Гайдук опять отступил назад и ответил:

- Я из народа. Когда народ протягивал вам руку, вы не приняли ее. Теперь я не подам вам руки!..

И вышел. Я пошел за ним. "Милостивый государь, - сказал я ему, - Вы негодяй и хам!"

- Спасибо, Ника, - прошептала Таня.

- Он остановился и спокойно посмотрел на меня. Ах, господа, я никогда не забуду этого взгляда! Такой он тяжелый. Будто он не видел меня, смотрел на пустое место. "Меня этим, товарищ, оскорбить нельзя, - ска­зал он. - Лучше оставьте. Если я плюну в вашу физиономию, вы умрете от оскорбления, а если вы мне плюнете, я только оботрусь. Советую не состязаться. Силы неравны". - И ушел к своим солдатам. Хорош гусь!.. Никто ничего не сказал. На балконе стлался сумрак летней Петербургской ночи, сильнее пахли гелиотропы и резеда, стоявшие внизу подле боль­ших бледно-розовых гортензий, и развалившись под ними лежал мохна­тый Квик, поглядывая одним черным прищуренным глазом на Нику.

- Ника, - тихо сказала Таня, и голубые глаза ее устремились на моло­дого человека. - Ника, я здесь одна чужая. Не Полежаева. Ника, я знаю, что вы меня, моего отца и покойного брата очень любите. Давайте, госпо­да, руки! Вот так! Оля, давай твою мне и Павлику, Павлик - Нике, Ника, дайте вашу мне. - Heil (*-Клянусь)! Да будет свято! Спасем его! Я не знаю как, но спасем!

Они встали, взволнованные всем происшедшим. Точно клятва связала их свято и ненарушимо.

- Оля, - сказала Таня, - расскажи всем то, что ты говорила утром о старообрядческом ските.

Оля рассказала, и опять никто ничего не сказал. Ника смотрел на Таню, не спуская с нее глаз. Таня была его давнишняя любовь. Он полюбил ее тогда, когда на детском спектакле десятилетним маркизом он танцевал менуэт с девятилетней маркизой - с тех пор его сердце свято хранило любовь к маленькой грациозной девушке. Эта любовь крепла в нем и из­менялась. Из нежного детского чувства она стала сильной, все преодолевающей первой любовью.

- У меня есть план, - сказал он. - Я спасу Государя. Но до поры до времени никто не должен про него знать. Павлик, ты мне поможешь.

Павлик нагнул голову.

- Вы нам не скажете? - спросила братьев Оля.

- Сейчас - нет. Он и мне еще не ясен, а потом... От вас у меня секрета нет. Тем более, Оля, что этот план навеян мне твоим рассказом. Я поеду сейчас в Петроград и кое-что подготовлю.

Таня пошла провожать его.

- Ника! - сказала она. - Да хранит вас Господь. Всем святым закли­наю вас - спасите его!

Ника опустил голову. Лицо его покраснело. Маленькая, еще детская ручка обвила его за шею и мягкие чистые уста трепетно прикоснулись к его лбу.

- Спасите Россию, - сказала Таня и побежала в свою комнату. Ника, открыв дверь, вышел на шоссе и исчез в густой тени развеси­стых деревьев.

XII

Ника был офицером нового поколения. В полк он вышел после рево­люции, тогда, когда все свободы были объявлены и была опубликована хартия вольностей солдата, приказ N 1. Ника не служил под двуглавым орлом и не был "ваше благородие". Он был "господин прапорщик", а чаще "товарищ" или "Николай Николаевич". Он это сразу воспринял, и его это не коробило. Он искренно любил народ, верил в него, и потому ему легко досталось то, чего добивался в молодые годы Саблин, - он сошелся с сол­датами. Он воспринял новую товарищескую дисциплину, и его не смущало, что в карауле или на работах всем батальоном, когда приходило время обедать, и приезжала походная кухня, ему нужно было становиться с ко­телком в очередь с солдатами, а не получать первому, или, тем более, есть особую пищу. Это унижение, это уравнение его с солдатами возвышало его в собственных глазах. Солдаты, особенно молодежь, ему нравились своим грубоватым юмором, и в них он видел веселых детей, которых, ка­залось ему, можно воспитать. Ему скоро удалось отучить солдат грубо и презрительно называть Государя, он разбудил в них чувство жалости к нему и сознания своей вины перед ним. Он достиг бы и большего, если бы был не один в этой работе. Но он был одинок. Царскосельский совет солдат­ских и рабочих депутатов или, как его сокращенно называли "совдеп", прислал в полк много своих офицеров, которые снабжали солдат брошю­рами и книжками, рисующими Государя отталкивающими чертами, раз­давали карикатуры на Царскую Семью и всячески возбуждали против нее солдат. Ника скоро понял, что то, что делают солдаты, исходит не от них, а от того пришлого элемента в офицерской форме, который руководит ими и толкает на грубые выходки. Особенно работал в этом направлении Гайдук.

Ника отметил в эти дни наблюдений над солдатом черту солдатского характера: легковерие и отзывчивость ко всяким слухам. Чем нелепее, не­обычайнее был слух, тем легче ему верили солдаты. Как-то во дворце, где по распоряжению коменданта были сняты гардины и шторы, великие княжны вечером занимались рукоделием. Одна из них, размечая работу, то нагибалась, то выпрямлялась, заслоняя лампу. Кто-то из солдат заметил это и сказал, что из дворца сигнализируют. Кому, зачем, как могли сигнализировать великие княжны, этим вопросом солдаты не задавались. Они кинулись толпою во дворец, и перепуганным княжнам и караульно­му офицеру стоило большого труда доказать, что никакой сигнализации не было.

Солдаты были подозрительны. Ника не мог понять их - не то им хоте­лось, чтобы Государя убили, не то хотелось, чтобы опять все было по-старому, но "только, чтобы кончилась вся эта канитель". Ника скоро увидал, что солдат Временное правительство никак не удовлетворяло. Оно дало много свобод, не дало главной свободы - от войны, не отпустило их до­мой, не дало мира. Если бы Государь, вернувшись на престол, наверно дал бы им мир - они посадили бы его на престол, но про него говорили и писали, что он изменник, что он хотел заключить какой-то сепаратный мир, и от этого России была бы гибель. Говорили, что Государь хочет вернуть крепостное право и снова отдать крестьян помещикам, - и этому верили, но существующим порядком тоже никак не были довольны и жда­ли Учредительного Собрания, которое даст настоящую власть и устроит так, что крестьянам и солдатам будет хорошо.

Столичная жизнь с ее развлечениями, кинематографами, женщинами, картами и вином развратила солдат. Унтер-офицеры потеряли свой авторитет, и их вытеснили солдаты из петербургской молодежи, хулиганы, карманные воришки, мелкие рабочие, умевшие ловить рыбу в мутной воде, отлично знавшие Петербург со всеми его притонами и злачными местами и готовые на всякое озорство. В их разбойничьей удали, в их сме­лых ухватках Ника находил свою прелесть и сумел своею ловкостью, молодечеством и тем, что за словом в карман не лазил, стать среди них свое­го рода атаманом. Он соревновался в этом с Гайдуком и часто, не без внут­реннего удовольствия, чувствовал свое над ним превосходство. С этими парнями он часто пел разбойничью песню: Ах тучки, тучки понависли И с поля пал туман, Скажи, о чем задумал, Скажи, наш атаман.

Ника чувствовал, что он атаман этих людей и что может прийти день и час, когда они пойдут за ним и на хорошее.

Жизнь стала не похожа на жизнь. Точно полный приключений и кро­вавых сцен бульварный роман разыгрывался перед ним. Заговоры, вы­борное начало в полках, таинственные "совдепы", в которые во все трудные минуты бегают солдаты, обилие у солдат каких-то темных денег, азартная игра в карты, в которой принимают участие и офицеры, подобные Гайдуку, золотые вещи у солдат, кольца, камни, веселые раз­ряженные девицы, свободно ходящие в казармы, одетые по-господски, но с ухватками горничных и портних, наконец, сама марсельеза, то и дело разыгрываемая оркестром или распеваемая солдатами и гостями - все создавало повышенную обстановку, создавало особое революцион­ное настроение. Ника не сочувствовал революции, он ненавидел ее, видел в ней бунт, а в солдатах - взбунтовавшихся рабов, но он был слишком молод, чтобы не мечтать, не увлекаться теми громадными возможностями, которые давала революция в руки людей молодых и предприимчивых.

Ника с детства горячо любил Государя, он был влюблен первою чи­стою любовью в Таню Саблину и ждал только окончания войны, чтобы сделать предложение и обвенчаться, потому что чувствовал, что отказа не будет. Как все чистые молодые люди, он считал себя недостойным Тани, видел в ней одни совершенства и решил совершить для нее подвиг, кото­рый сделал бы его достойным ее.

Этим подвигом будет спасение Государя.

Он решил использовать для этого свое влияние на солдат, их способ­ность к озорству и их легковерие. План у него был готов давно. Он не знал только одного - куда везти Государя. Первоначально он хотел везти за гра­ницу, к союзникам. Но отношение союзников к революции, их заигрыва­ние перед революционными героями, присутствие на похоронах жертв революции и речи, ими произнесенные, - все показало Нике, что там Го­сударь не найдет спокойного убежища. Он ломал голову, куда отправить Государя. В Абиссинию, к негусу, царю Эфиопии? К королю Сиама, где были принцы Чокрабон и Най-пум, воспитанные в России? В Китай, Японию? Все это было так сложно и трудно во время войны. Мечты Оли, ее рассказ о старообрядческих скитах, о верных заветам старины русских людях ему показались осуществимыми, и он решил их выполнить.

Как? Подробности его не занимали. Подробности он выработает с теми, кто ему должен помочь. Главным помощником своим он наметил старого шофера генерала Саблина, Петрова.

К нему и помчался тем же вечером Ника.

XIII

Петров принадлежал к тому типу привязчивых русских людей, кото­рые, раз полюбив кого, не изменяют ему в душе никогда. Петров был чи­сто русский человек, глубоко верующий, любящий все обряды православ­ной церкви и живший солидно, умеренно, по старине. Он был рабочим на механическом заводе, он был из крестьян, простой человек, и это давало ему право свободы слова, которой в эти дни была лишена интеллигенция. Человек в хорошем платье - буржуй, мог только восхищаться перед рево­люцией, преклоняться перед ее вождями, печатать портреты убийц вроде Кирпичникова, рядового Волынского полка, убившего своего ротного командира. Генералам, даже с таким характером, как у Корнилова, при­ходилось награждать в угоду толпе Кирпичникова и ему подобных Геор­гиевскими крестами и говорить соответствующие речи, - иначе тюрьма, крепость, может быть, смерть. Тут был не только шкурный вопрос, но и надежда путем угождения толпе направить революцию на иной путь.

Петров в самой возбужденной толпе спокойно сжимал свои мозоли­стые кулаки и говорил вождям: "Воришки вы и жулики! Хорош или плох был государь, - он был Государь, а теперешние господа - просто измен­ники и шантрапа", - и, самоуверенно расталкивая толпу, уходил.

Ему кричали в спину: "Провокатор!" Он останавливался, грозно оки­дывал толпу смелым взглядом и говорил: "Кто сказал? Выходи! Я тебе, сукину сыну, покажу какой я провокатор!"

Никто не выходил.

Настоящий буржуй в эти дни боялся одеться богато, выйти в дорогой шубе, Петров ходил в прекрасном меховом пальто и знал, что его, шофера Петрова, никто не посмеет тронуть.

После ареста генерала Саблина солдатами Морочненского полка, Петров, сыгравший значительную роль в освобождении Саблина, должен был уехать с фронта. Он, везший всех арестованных с прапорщиком Гайдуком и конвоирами на армейский съезд, вместо съезда подкатил их к помеще­нию штаба фронта, где быстро вызвал дежурного генерала, и в мгновение ока роли переменились: Саблин, Козлов и Ермолов были освобождены, а Гайдук и солдаты арестованы. Им грозил полевой суд, но за них вступился местный совдеп и их отпустили на все четыре стороны, окрестив все дело именем неизбежного революционного эксцесса.

Петрову уже небезопасно было оставаться на фронте, и Саблин пред­ложил ему с его женою поселиться на его петербургской квартире, заняв комнаты мисс Проктор.

Ника все это знал.

В девятом часу вечера Ника приехал на квартиру Саблина, но Петрова не было. Жена Петрова, благообразная худощавая женщина в кружевной черной наколке, делавшей ее похожей на испанку, сказала Нике:

- Вы застанете его, коли вам нужно, в главном гараже, в Михайлов­ском манеже.

Ника поехал в манеж.

Двери манежа были растворены настежь, и в тускло освещенном про­странстве видны были длинные ряды автомобилей. У входа стояли без дела какие-то вооруженные молодые люди.

- Вам что нужно, товарищ? - спросили они.

У Ники был вид революционного офицера. Молодые черные усы были подстрижены, фуражка была на затылке, свободный френч, галифе и башмаки с обмотками придавали ему вид нового офицера, его легко можно было принять за одного из адъютантов Керенского, Гучкова или офице­ров автороты.

- Шофер Петров здесь находится? - спросил Ника.

- Не знаю, товарищ, - говоривший обернулся в манеж и крикнул: - Товарищи, шофер Петров здесь или нет?

Из сумрака манежа отделился человек в кожаной шоферской куртке и подошел к Нике.

- Был здесь, - сказал он. - А вы кто будете?

- Я от жены его. С улицы Гоголя. Скажите, что Николай Николаевич его просит.

- Хорошо.

Шофер пошел в манеж и через несколько минут вернулся с Петровым. Петров знал Полежаева, так как возил письма к Тане и разговаривал и рас­спрашивал Нику обо всем, что происходит в России.

- А, Николай Николаевич, - сказал он, улыбаясь. - Здравия желаю.

- Здравствуйте, товарищ, - подчеркивая слово товарищ, сказал Ника. - Меня прислала за вами ваша жена. Вы свободны?

Петров догадался. Он уже несколько раз говорил Нике, что если бы найти хорошую машину, деньги, да смелых людей, то вывезти Государя ничего не стоит.

"Противно, - говорил он, - смотреть, как над его Величеством жиды измываются". Петров верил, что всю революцию сделали жиды, чтобы измываться над русским народом.

- Свободен, - сказал он.

- Она просила вас со мною приехать к ней. Пойдемте, - сказал Ника.

- Зачем идти? Я вам машину подам. Товарищ, - обратился он к сопровождавшему его шоферу, - ну-ка, милый, толкони Алешкина, пусть подает Бенц.

Через пять минут Ника с Петровым, отпустив Алешкина с автомоби­лем, поднимались на квартиру Саблина.

Ника провел Петрова в кабинет Саблина и, не зажигая огня, усадил его против себя за столом.

Лунная июльская ночь стояла над городом, и отблеск луны и уличных фонарей проникал туманным полусветом в широкие окна квартиры. Предметы на письменном столе, самый стол, кресла, диван, шкафы с книгами" курительный столик намечались темными силуэтами. Лиц не было видно. Говорили вполголоса.

- Помните, Петров, мы говорили с вами о том, чтобы увезти Государя, спасти его.

- Необходимо надо, Николай Николаевич. Никакой у меня веры нет к этому жиденышу. Убьет он его ни за что. Такой грех, прости Господи! Только куда увезешь-то, ваше благородие. К англичанке или французу, сами понимаете, неподходящее дело. Англичанин Россию ненавидит, - это я доподлинно знаю, а что жид, что француз - одна порода. Кабы с немцем не воевали, я бы немцу больше поверил.

- Нет, Петров. Нам надо спасти и укрыть Государя у русских людей!

- Ишь, Николай Николаевич, русские-то люди хороши стали. Совсем с ума посходили. А то куда же лучше!

- Есть, Петров, и хорошие люди. Мы вот что надумали.

И Ника рассказал про старообрядческие скиты, про стариц и белиц, про дремучие Керженские леса, все то, что осталось у него от чтения романов Печерского и Салиаса. Сладкий романтический бред претворялся в его сло­вах в широкие возможности, и он видел осуществленным это переселение.

Крепко задумался над его словами Петров. Барская фантазия столкну­лась со здоровым практическим разумом старого умного рабочего.

- Как же доставим туда? - спросил после долгого раздумья Петров.

- На автомобиле, - задыхаясь от волнения сказал Ника. Петров ничего не сказал.

- Прикурить позволите? - спросил он.

- Ах, курите, курите, пожалуйста, Петров, - сорвался со стула Ника и подал папиросы и спички. Он чувствовал, что в старой голове Петрова решается участь их плана. А если Петров откажется, то тогда уже никто не поможет.

Петров долго и молча курил. Глаза привыкли к темноте, и Ника ясно различал лицо Веры Константиновны на портрете, по распоряжению Саб­лина никогда не закрывавшемся кисеею. Ника мысленно умолял Петро­ва: "Ну решись, голубчик, ну пойди на это. Ну что тебе стоит!"

- Николай Николаевич, а никто нас здесь не подслушивает? - спро­сил Петров.

- Нет никого.

- Посмотреть надо. Я Тимофею, например, ихнему не верю. Свое у него на уме - как бы генерала обокрасть.

Ника посмотрел по комнатам и вернулся.

- Нет, кругом никого нет. Авдотья Марковна самовар в столовой на­ставляет.

- Это для вас. Мы всегда у себя пьем, - сказал Петров.

И опять молчал и курил. Видно, тоже волновался. "Ну, милый! Госпо­жи, помоги ему решиться".

- Спасти Государя надо, - наконец выговорил Петров. - Это точно. Не может империя быть без императора. А республика? Ну, какая там республика - так жидова одна, да галдеж по митингам... Только на автомобиле невозможно. Вы говорите, в Вятской губернии, или даже под Урал самый везти надо? А куда везти, вы сговорились?

- Нет.

- Вот то-то и оно-то. И сговориться, Николай Николаевич, нельзя. Вы один задумали - хорошо. Мне сказали - уже хуже стало. А, не дай Бог, третий узнает - все пропало. Кругом народ подлец стал.

Петров помолчал немного.

- Головами, ваше благородие, играем. Еще и не сделали ничего, толь­ко поговорили, а уже голова на карте. Вот оно что, - раздумчиво сказал он и примолк. Какая-то работа медленно шла в его голове.

- Спасти надо, - снова сказал он. - Только чисто надо сделать. И чтобы воля его была. Его охота будет - все выйдет хорошо. Видите, авто­мобилем до места не довезешь. Первее всего бензин надо. Опять карты. Какие там дороги, кто знает. Расспрашивать станешь - себя выдашь, за­саду поставят и конец. А, не дай Бог, машина станет. Опять - всех везти невозможно никак. Ну ему - усы, бороду долой - никто не узнает. На­следника тоже укроем. Нужда будет - девочкой нарядим. Ее никак нельзя, княжон тоже. Слишком приметные. Тогда несколько автомобилей надо - целый поезд! Не найдешь. Слишком приметно.

Сердце упало у Ники от слов старого шофера. Он чувствовал всю прав­дивость их и понимал, что план их был непродуман и сделан сгоряча. Что­бы выполнить его, надо создать обширный заговор, а как его создать Ника не знал. Он готов был отказаться от всего, попрощаться с Петровым и ехать домой, но Петров думал иначе.

- Надо спасти, - сказал снова Петров. - И вот как. За Павла Никола­евича, брата, поручиться вы можете?

- Ну конечно.

- Так вот как, под самым Новгородом в трех верстах от шоссе, в глу­хой деревушке живет моя мамаша. Древний человек, жития хорошего и не болтливая. В достатке живет, милостями генерала Саблина я ей нема­ло помог. В избе пять покоен, а главное глушь новгородская. Так вот к ней? До нее за шесть часов докатим. Машину я достану хорошую, Баккарт. Павла Николаевича присылайте завтра без погонов учиться - он за помощника будет. Вы с бумагой едете, - караул - только пусть воро­та откроет и подержит, пока не выедем. Поняли, когда Государь на про­гулке будет. В чем есть захватим и аминь. А от мамаши, обрившись, в крестьянском платье, пробираться в леса, какие вы говорили, - вот это будет настоящее дело.

Ника смотрел восторженными глазами на Петрова. Да, он не ошибся в русском народе и из недр его он найдет помощников себе в задуманном святом деле.

- А теперь, ваше благородие, позвольте мне от имени генерала Сабли­на предложить вам откушать нашего чаю-сахару.

XIV

Медлить было нельзя. По Царскому носились темные слухи о том, что решено отправить Царскую семью в Сибирь. Об этом открыто говорили солдаты. Стрелки, друзья Ники, полупосвященные в его план, согласи­лись помогать ему.

- Только так, - говорили они, - чтобы нам никак в ответ не попасть, чтобы никакой, значит, вины или подозрения на нас не было. Чистая слу­чайность. Ежели попадетесь, нас не оговаривать, все одно отопремся.

Ника об этом не думал. Конечно, он все брал на себя. Он не сознавал, на какой важный шаг решается, и не думал о последствиях. Павлик уже вторую неделю ездил на одной машине с Петровым за его помощника, был запасен бензин и даже устроена в Любани на всякий случай запасная база. Все было готово, кроме главного. Не удалось переговорить с Госуда­рем. Но ведь не мог же он не согласиться? Для блага России! Павлик сове­товал, в крайности, действовать силою.

Ожидали только дня, когда намеченные люди будут в карауле, и ворота будто случайно останутся открытыми. Наконец и это случилось, но с ка­раулом шел прапорщик Гайдук, и это осложняло условия побега. Вечером Ника с соответствующими инструкциями, чемоданом с бельем и продо­вольствием, длинным серым макинтошем с высоким воротником и полу­военного шапкою приехал на квартиру Саблина и остался там ночевать.

Государь выходил на прогулку в одиннадцать часов утра. К этому вре­мени надо было влететь в парк. Погода хмурилась. По синему небу броди­ли большие облака, порывистый ветер дул с моря. Спокойно и ровно шел автомобиль, деловито гудя. Небольшой красный флажок развевался впе­реди, показывая, что все, сидящие в нем, признали революцию. В эти дни столько автомобилей с солдатами и молодыми прапорщиками носилось по городу, что появление Ники не возбуждало ничьего подозрения: какой-либо делегат или член совдепа. Будущее России принадлежало прапорщикам, на их улице был праздник, и автомобилями распоряжались они, а не генералы. Автомобиль никого не смутил и тогда, когда въехал в большой парк и взял, не ускоряя хода, направление к Александровскому дворцу.

Ника, стараясь затаить волнение и не вставать с сиденья, весь стал вни­мание.

Расступились ивы, росшие по дороге, показалась железная решетка, часовые с ружьями, вот и ворота. Они распахнуты на обе половинки. Ав­томобиль ускорил ход и летел полным махом. На лужайке у дворца, у де­ревянной стенки сидели три великие княжны и с ними Наследник. Княж­ны в простых шапочках колпачками, простеньких блузках, Наследник в фуражке и рубашке с солдатскими погонами и Георгиевской медалью, и в высоких сапожках, только что работали в своем огороде. Сзади них стоял солдат из дворцовой прислуги в фартуке, он им помогал. Государь сидел на скамейке у дворца, великая княжна Ольга Николаевна читала ему вслух книгу. Подле не было никого. Гайдука не было видно. Мельников сдержал свое слово и отвлек Гайдука и солдат караула, выставив какую-то мелкую претензию.

Быстро подлетел автомобиль. Прошло две секунды, но Нике показа­лось, что прошла целая вечность. Захрипел рычаг тормоза, Ника от нео­жиданной остановки едва не вылетел. Государь поднялся со скамьи. На­следник побежал к нему. Государь стал очень бледен. Он сильно исхудал за это время. В бороде отчетливо стала сквозить седина. Он вопроситель­но смотрел на Нику.

- Ваше Величество, - проговорил Ника, - садитесь скорее с Наслед­ником. Мы приехали спасти вас.

Государь отрицательно покачал головою. Быть может, он не поверил? Ника перекрестился.

- Ваше Величество, мы русские люди. Мы глубоко страдаем от вашего ареста и приехали спасти вас и Наследника. Садитесь, Ваше Величество.

Наследник смотрел любопытными глазами на Нику. Государь молчал. Автомобиль тихо шумел, машина работала на холостом ходу.

- Ваше Величество, вы не верите нам, - задыхаясь от волнения ска­зал Ника. - Ей-Богу, правда! Мы старые дворяне, верные слуги ваши.

- Я вам верю, - отчетливо сказал Государь, и лицо его стало дергаться едва заметною болезненной дрожью. - Но я исполню долг до конца. Да совершится воля Божия и моего народа надо мною. Русский народ не сде­лает мне ничего худого, как я ничего худого не желал народу.

Из дворца бежали солдаты караула, и впереди их был Гайдук.

- Хватай силою, - крикнул Павлик. Наследник заплакал и прижался к Государю.

Все тело Ники обмякло. Он не мог прикоснуться к Государю. Прекрас­ные выпуклые глаза Государя с глубокою скорбью устремились на него.

- Вы не сделаете насилия. От этого только хуже будет, - тихо сказал Государь и пошел к караулу, как бы ища у него защиты.

- Все потеряно, - сказал Павлик.

- Садитесь, - проговорил Петров, - ничего. Удерем.

Павлик втащил Нику в автомобиль и сейчас же заскрипело железо ко­нуса, автомобиль прыгнул, как застоявшийся конь, и помчался по мягко­му песку. Сзади затрещали выстрелы.

- Это по нам, - сказал Петров. - Господи, Твоя воля. Автомобиль круто огибал лужайку. Через нее наперерез бежал Гайдук и что-то кричал часовому у ворот. Мелькнули ворота, автомобиль качнулся на крутом повороте и помчался по шоссе, все ускоряя ход.

Все молчали. Ника не понимал, что случилось. Рядом сидел Павлик. Ветер свистал в ушах. Шоссе казалось ровным, гладким и белым. Не за­метны были выбоины и темные следы луж, все сливалось в одну ровную белесоватую ленту. Быстро приближались, точно летели, навстречу возы с сеном, лающие собаки, серые избы деревни, палисадники, трактир с об­ступившими его крестьянскими телегами, ревел гудок, дети что-то кри­чали, поддали рессоры на выбоине у моста, покатились по доскам, внизу видна темная вода, и вот далеко впереди стало видно ровное, как стрела, шоссе, и хвойный лес елями и соснами тесно обступил его с обеих сторон. Петров замедлил ход и обернулся. Сзади на многие версты залегло шоссе, и ни одного предмета на нем не было видно.

- Ну что же, господа! Сорвалось. Теперь вам надо скрываться. Солда­ты выдадут. Поехали пока что к мамаше, а там посмотрим, как быть.

- А как же вы, Петров?

- Я отверчусь. Меня никто не знает. Разве машину узнали? Так опять я уже ночью буду на месте. Машину на место, а сам спать. Ничего. А вас солдаты знают. Так ладно - к мамаше?

- Хорошо, - сказал Павлик.

Его воля была подавлена и он сам не знал, что делать.

В темноте автомобиль свернул, перелезши пологую канаву, в лес и оста­новился.

- Вы, Павел Николаевич, покараульте пока машину, а я отведу Нико­лая Николаевича к нашему дому.

Больше часа шел Ника за Петровым по тесной лесной тропинке. Ко­лючие ели хватали за лицо, под ногами пищала сырая земля. Наконец показалась прогалина, лесное озеро и шесть домов, улицей вытянувших­ся вдоль него. Месяц, уже ущербный, всходил над водою и отражался лу­каво и таинственно в темной воде. Хрипло залаяли собаки, но нигде не показалось огонька. Все также темными окнами смотрели избушки.

Петров долго стучал в двери. Наконец раздались чьи-то шаги, и стар­ческий голос спросил: "Чего надо?"

- Это я, мамаша, - сказал Петров. - Постояльцев привел.

Дверь открылась. Освещенная маленькой коптящей жестяной лампоч­кой стояла в дверях плотная старуха, кутаясь в серый шерстяной платок. Она добрыми глазами оглядела Нику и проговорила:

- Ну проходи! Спаси тебя Христос. От солдатов что ли спасаешься? Ника вошел в темные, пахнущие курами сени.

XV

30 июля в Александровском дворце с утра была суета. Государю было объявлено, что Временное правительство для его личной безопасности решило отправить его с семьею в Тобольск. Ему гарантировали безопас­ность и обещали возможно лучше обставить жизнь его и семьи. Большая часть лиц свиты и служащих добровольно решили ехать с Государем и не покидать его нигде. Государь просил отправить его на юг ввиду плохого здоровья Наследника, но в этом ему было отказано.

Утром во дворец привезли икону Знамения Божией Матери. В зале со­бралась Царская Семья, свита и служащие. Кругом плотным кольцом стали вооруженные солдаты. Высокий красивый священник с русой седеющей бородою служил молебен по случаю дня рождения Наследника, а после напутственный. Вся семья горячо молилась. Молились и лица свиты. Никто не знал, что ожидает их дальше. Мягкий голос священника разда­вался по залу, клубились синеватые струи кадильного дыма, и слышались тихие вздохи лакеев и служителей. Солдаты притихли. Они не стучали, как обыкновенно, прикладами, не кашляли и не сморкались. Солнце за­глядывало в окна и сияло на ризе священника, на золотой оправе образа, на налое. Лица Государя и Императрицы были бледны и сосредоточены.

Священник поздравил с новорожденным и пожелал счастливого путе­шествия.

Следующий день, 31 июля, прошел в сборах. Настало время, когда, обыкновенно, ложились спать, но Царская Семья не расходилась, ожидая поезда. К ней приехал брат Государя Великий князь Михаил Алексан­дрович, но его не допустили до Государя. Солдаты толпились по залам и комнатам. На полу и на стульях валялись их ранцы и мешки с поклажею.

Около полуночи раздались чьи-то быстрые, решительные шаги, и среди солдат шорохом пронесся говор: "Керенский!.. Керенский!.."

Среднего роста плотный человек, с лицом сальным, бледным и нездо­ровым, усталым, с набрякшими веками, бритый, рыжеватый, в суконном френче без погон, шароварах и башмаках с обмотками прошел в комнату где был караул, и обратился к солдатам с речью. Он говорил сильными короткими фразами. Смысл фраз был льстящий солдатам, тон речи был тон приказания.

Солдаты теснились кругом Керенского, смотрели ему прямо в рот, как будто бы хотели глазами увидать те круглые звучные слова, которыми он выпаливал в них.

- Товарищи! - говорил Керенский, - вы несли охрану семьи бывше­го царя здесь. Вы должны нести охрану и в Тобольске, куда переводятся Романовы...

Большинство солдат были молодые, поступившие на службу уже во вре­мя войны, но был между ними и один пожилой унтер-офицер стрелок. Он слушал напряженно каждое слово Керенского и ничего не мог понять. Пять лет тому назад все Царское с ликованием справляло этот день, и он, стрелок, ходил по городу и смотрел на иллюминацию. Толпы народа днем теснились на улицах, ожидая выезда Новорожденного, и когда он проезжал с Императ­рицей, народ снимал шапки и кругом слышались умиленные голоса:

- Раскрасавец наш! Ангелочек! Херувим небесный.

И он сам смотрел на Наследника и восхищался и боготворил его. Что же такое произошло за эти годы? Что случилось? Была война. Были победы... А потом?

- Завоевания революции! - слышались резкие властные слова.

"Да где же эти завоевания, - думал старый унтер-офицер, - когда, почитай по всему фронту наши отступили, а по всей армии, слыхать, бун­ты идут".

- Демократия взяла власть в свои руки, она не желает мстить, или сво­дить счеты с Романовыми...

Ах, непонятно все это было старому унтер-офицеру и тяжело сосало у него от этого под ложечкой.

Керенскому доложили, что великий князь Михаил Александрович ожи­дает разрешения проститься с Государем.

- Хорошо! В моем присутствии, - кинул Керенский.

Это свидание продолжалось десять минут и прошло почти в молчании. Что могли сказать братья, так много чувствовавшие в эти минуты, когда так нагло смотрел на них маленький рыжий человек, в руках которого была их судьба и судьба всей России.

- Ну, храни Тебя Господь! - сказал Государь, обнимая брата.

Вся семья посидела на увязанных вещах и стульях по русскому обы­чаю, потом спустились вниз и долго размещались по автомобилям. В ноч­ном сыром воздухе глухо звучали голоса. Липы шумели, точно прощались со своими владельцами.

Ах, эти липы, столько воспоминаний связано с ними и столько пре­красных дней они видали. Ярких, светлых, золотых дней, века Екатерины и Александра.

На вокзале Государь и его семья сидели в пустом зале на стульях. Кру­гом толпились солдаты. Уставший за день, разморившийся Наследник спал в неловкой позе на вещах, и лицо его горело нездоровым румянцем. Им­ператрица сидела над ним. Поезда все не было. Приходили и уходили люди, шептались о чем-то, бегали на телефон и обратно и тревога была на их лицах. Рабочие депо не выпускали паровоза для Царской Семьи. Они тре­бовали разрешения совдепа. Приказ Временного правительства был им не указ.

Несколько раз Государю говорили, что все готово, он одевал пальто, но сейчас же приходил кто-нибудь и говорил:

- Извиняюсь, господин полковник, еще придется подождать.

- Это мне надоело, наконец, - сказал Государь и, не снимая пальто, сел в углу зала.

Летняя ночь проходила. Мутный рассвет полз в окна, и туман покры­вал пути и поля за ними. Гасли сигнальные фонари.

- Пожалуйте, готово, - доложил командированный Керенским пра­порщик Ефимов.

Государь вышел на площадку. Но поезда не было. Инженер Макаров, командированный от Временного правительства, доложил, что поезд стоит на запасном пути, и пошел показывать дорогу. Государь шел за ним, ведя под руку Императрицу, спотыкавшуюся о рельсы и стрелки. От безсон­ной ночи ее больное сердце ослабело, и она едва передвигала ногами. Труд­но было лезть на высокие ступеньки...

Наконец разместились. Член Государственной Думы Вершинин ска­зал, что можно ехать.

В шесть часов десять минут утра 1 августа поезд медленно тронулся и пошел, отвозя в заточение Государя и его семью... Стрелки 2-го и 4-го пол­ков сопровождали их.

XVI

В середине августа Морочненский пехотный полк, стоявший в двад­цати верстах от позиции, получил приказ идти в окопы, на смену Павлиновскому полку. Приказ был подписан командиром корпуса, тем самым генералом, который не умел отличить фокса от мопса. Он всту­пил в командование корпусом вместо Саблина, который был отозван в Ставку.

В полку по случаю приказа был митинг. От того правительства, кото­рое Временным правительством не было признано, но которое в виде "со­ветов солдатских и рабочих депутатов" появилось везде и с которым дея­тельно сносились учрежденные правительством Керенского и Гучкова вся­кие фронтовые, армейские, корпусные, дивизионные, полковые и ротные комитеты, вышло указание, что не всякий приказ начальника подлежит исполнению без обсуждения. Приказы разделялись на боевые, которые всякий обязывался революционною дисциплиною безпрекословно испол­нить, и не боевые, которые прежде исполнения разрешалось, а иногда и рекомендовалось обсудить - не направлен ли он против завоеваний ре­волюции, не является ли он актом, стремящимся все повернуть опять к старому режиму, под офицерскую палку, так как все генералы и старшие начальники поголовно были заподозрены в контрреволюции.

Митинг собрался вечером, накануне выступления, на площади неболь­шого польско-еврейского местечка подле красного кирпичного костела и большого, разоренного солдатами палаца, польского господского дома Серая толпа солдат, тысячи в полторы человек, сгрудилась на площади около небольшого возвышения, хранившего остатки красного кумача и лент, построенного в "счастливые" дни мартовской революции по требо­ванию местных революционных властей. Наваливаясь друг другу на пле­чи, луща непрерывно семечки, перекликаясь друг с другом и прерывая ораторов замечаниями с мест, солдаты слушали то того, то другого офи­цера или солдата, выходившего уговаривать их в необходимости испол­нить приказ.

Первым говорил Верцинский. Длинно и желчно он говорил о необхо­димости победоносно закончить войну в полном согласии с союзниками, о том, что Россия одна жить не может, что ей необходима западноевро­пейская промышленность, что для победы союзников нужно, чтобы наш фронт продержался хотя бы до тех пор, пока союзники смогут нанести Германии решительный удар, что Павлиновский полк стоит безсменно второй месяц, солдаты обовшивели и им необходимо дать возможность отдохнуть и оправиться, что Морочненцы уже зажились в посаде и пора им и честь знать, а потому приказ командира корпуса правильный и его необходимо исполнить.

Под гром аплодисментов Верцинский сошел с трибуны, и на его место влез молодой прапорщик Долотов. Прапорщик этот приехал в полк месяц тому назад из Ораниенбаума с пулеметных курсов, отличался большою трусостью и в посаде сошелся и открыто жил с молодой еврейкой.

- Товарищи, - воскликнул он, подлаживаясь и голосом, и манерой к тону развязных солдат, мастеров зубоскалить и занимать толпу неожидан­ными вопросами, на которые сам тут же и давал ответ. - Товарищи, я вас так спрошу, к примеру, что этот приказ - боевой или не боевой? Потому, ну ежели боевой, так уже крышка - расходись и сполняй без никаких рассуждениев... Что, товарищи, гремят там на позиции пушки, слышен пулемет? Наши товарищи изнемогают в неравном бою? Потребовались резервы? - Ой, товарищи, чтой-то не слышно. Тишь да гладь и ожидание мира. Так вот я вам и говорю, что приказ это не боевой, потому что ника­кого боя, значит, нет, верно, что ль?

- Правильно, правильно, - загудела толпа.

- А потому и поговорить, значит, можно и дозволительно, к чему ве­дет этот приказ. Вот господин капитан говорил, чтобы, значит, стоять на позиции до полного окончания, до победы над врагом. Правильно это по-вашему?..

- Правильно, - раздалось несколько неуверенных голосов.

- А по мне, товарищи, и совсем даже неправильно. Народ хотит одно­го. Мира! И объявлено в лозунгах на священных знаменах революции: "Мир без аннексий и контрибуций". Мир, а не война. А нам все талдычат о войне. Кому война нужна? Не бедному же человеку, который пошел и дома в хате с прогнившей соломенной крышей оставил с голода помирать семью. Война надобна богатым - помещикам да капиталистам, которые на ней наживаются. Вы чего хотите? Мира или войны?

- Мира!.. Мира! Давно пора кончать эту канитель.

- Повоевали достаточно.

- Пора и по домам.

- Правильно, товарищи. А ежели мы будем смену делать, да усилять позицию, что из того выйдет? Там, дома, помрут все с голодухи, вас ожидаючи, а вы все будете в окопах гнить. Мое предложение такое: оставаться здесь, приказа не сполнять. Павлиновскому полку предложить воткнуть штыки в землю и разойтись. Повоевали и буде! Которые, ежели согласны, прошу поднять руки.

Целый лес рук поднялся над толпою. Темные, грязные, загорелые ку­лаки нависли над нею и несколько секунд грозно стояли, показывая свое полное согласие с оратором.

Долотов, улыбаясь нехорошей усмешкой, спускался по лесенке три­буны.

- Что, сколько получил, товарищ, - спросил его мрачного вида сол­дат, стоявший ближе к лестнице, но Долотов, ничего не отвечая, скольз­нул в толпу, и только лицо его побледнело и глаза забегали по сторонам.

На трибуну вошел старый чернобородый капитан. Он был любим сол­датами.

- Товарищи, - сказал он, - вы меня знаете. Я из народа и всегда был с народом. Я сочувствовал и во времена монархии революционному дви­жению, я верил в него, и за то немало страдал. Я надел этот красный бант - символ восставшего народа - не для того, чтобы стать изменником сво­им боевым товарищам французам и англичанам, а для того, чтобы выпол­нить свое обещание и довести войну до победного конца. Вынося решение не исполнять приказа и прекратить войну, вы показываете, что вы не сознательные солдаты, не свободный народ, а, как правильно назвал вам подобных глава нашего правительства, товарищ Керенский, - взбунто­вавшиеся рабы!

- Довольно! Буде! - раздались голоса.

- Слыхали!

- Офицер говорит, сейчас слыхать, куда гнет.

- Революционер какой объявился.

- Погоны ясные, а душа темная!

- Знамо, деньги не зря получают. Продажные души!

- Товарищи! - воскликнул, бледнея капитан. - Вас обманывают! Среди вас провокаторы и шпионы.

- Сам провокатор!

- Товарищи, вам говорили о разорении войною крестьян! Все разоре­ны! Не достаточно вам говорит этот прекрасный господский дом с разби­тыми стеклами в окнах, с порванной мебелью. Всех равно разорила война.

- Ишь ты! Кого пожалел! Помещика!

- Ты бедного пожалей! Богатый-то в этом нужды не имеет.

- Грабил народ, теперь его потрепали, жалеть нечего. Свое получил. Заслуженное, значит.

- Товарищи!

- Долой его!

- Волоките его оттеля!

- Довольно!

- Долой! Долой его!

Капитан болезненно улыбнулся и сошел с трибуны. На душе у него был мрак. "Что же это? - думал он, - ужели я ошибался, веря в народ, а Царское правительство было право, не давая ему свободы. Что же дальше, дальше что будет?"

Серый солдат неловко карабкался на трибуну. Оглядев толпу, увидав тысячи лиц, смотревших на него, он на минуту смутился, но сейчас опра­вился, улыбнулся широкой улыбкой, скинул с себя шапку и крикнул:

- Привет, товарищи, честному народу... Да... А идти на позицию надо. По крестьянству, значит, следовает. Они там устали, а мы отдохнули. По справедливости. И пойдем! Не по приказу, значит, а по крестьянству, по справедливости. Пущай отдохнут! Знай наших, Морочненских. Всегда товарищи хорошие были. Не подгадим!

И он, взмахнув фуражкой над головою, сошел с трибуны. Гром апло­дисментов и крики - "правильно, правильно!" - сопровождали его.

- Вот этот так поставил точку! - смеясь, говорил поручик солдату, - настоящий окопный дядя.

Толпа расходилась. Близилось время ужина. Летние сумерки надвига­лись. Обычно в такие часы то тут, то там завелась бы песня, заверещала бы гармоника, собрался бы кружок слушателей, но теперь после ужина всю­ду были кучки солдат, слышались тихие речи, вопросы без ответа, и хму­рились брови, и темно становилось в голове.

- Как вы думаете, Казимир Казимирович, - спросил Козлов у Верцинского, - пойдут или нет?

- Все зависит от погоды, будет погода хорошая, может, и пойдут... - сказал Верцинский.

XVII

За эти четыре месяца Козлов постарел лет на десять. Арест своими же солдатами, разложение армии сломили его. Из Райволово он получал ред­кие, но хорошие письма, и если что безпокоило его, так это только мучи­тельное ревнивое подозрение, которое зародилось в нем по одному пусто­му случаю. Он шел весною ночью по местечку, занятому его полком. Бла­гоухали развесистые липы, млели под лунным светом пирамидальные тополя, белые хаты казались нарядными, цвели каштаны. С соседнего болота слышался неугомонный хор лягушек. Луна светила с темно-синего, усеянного звездами неба. Сердце смягчилось от близости природы, хоте­лось верить в лучшее будущее и примирить с печальным настоящим. Кое-где горели костры - солдаты пекли краденую картошку. После револю­ции они пели мало, больше толковали, злословили, осуждали и строили планы будущего.

- А помнишь Осетрова, - говорил кто-то невидимый из-под самого ствола раскидистого дуба, - слыхать, с командирской женой в Питере путался. И Гайдук тоже. Все бабы, как бабы. А что, товарищи, картошка готова? Я так думаю. Ежели землю делить, то надо поровну и непре­менно в собственность, потому какое же хозяйство возможно, ежели зем­ля не твоя и сыну твоему не перейдет.

"Может быть, это мне послышалось, - подумал Козлов. - Разве мо­жет Зорька? Милая Зорька... А вот подойти и спросить? На каком основа­нии такие речи?".

Он уже сделал два шага к говорившим, но остановился и пошел прочь. Спросить - значит поверить, а поверить? - что же тогда останется в жиз­ни, когда все святое отнято и растоптано в прах: и царь, и Бог, и Родина... Неужели и семья? Нет, это послышалось. Козлов так уверил себя, что эти страшные слова не были сказаны, но померещились ему, что перестал о них думать... Но забыть не мог. И часто, в минуты раздумья, среди тяжелых дум о России, его мозг, как молния, прорезывала мысль: "Осетров с командирской женой путался, и Гайдук тоже". Теперь и Осетров, и Гайдук были в Совете, но теперь этого быть не могло. Зорьки не было в Петер­бурге... А ведь было тяжелое время осенью, когда не было от нее писем. Молчала она. Что тогда было? Спросить ее?.. И так жизнь не сладка, и без того ни мечтаний, ни надежд, а тут эта страшная мысль. Он прогонял ее, и она уходила, а потом возвращалась снова и мучила его безсонными но­чами.

В эту ночь после митинга Козлов тоже не спал. Он думал о Зорьке, о ее последнем письме и не понимал, как могла она ему изменить и так пи­сать. Нет. Она его ждет... Он думал о полке. В полку его ординарцем был унтер-офицер Железкин. Тот самый Железкин, который под Новым Корчиным грудью своею заслонил его, окопал его в землю, и которого он спас потом при атаке. С тех пор Железкин не расставался с ним.

- Никогда, ваше высокоблагородие, не забуду, что вы для меня сдела­ли. Детям заповедаю благословлять вас. Умирать буду, а вас не оставлю, - часто говорил ему Железкин.

У Железкина было два Георгиевских креста и он был произведен в млад­шие унтер-офицеры. Козлов хотел его сделать взводным, но Железкин был совершенно неграмотен и так туп, что как ни бились с ним, не мог оси­лить и азбуки. Козлов сказал, что он рад бы произвести его в старшие ун­тер-офицеры, но его стесняет его неграмотность. Железкин прямо в глаза посмотрел своему командиру и сказал:

- Куды ж мне, ваше высокоблагородие, взводным быть. Я и так пре­много вам благодарен. Не чаял никогда и унтер-офицером-то быть. Не безпокойтесь. Я и так по гроб жизни вам обязан.

На второй месяц после революции Железкин явился как-то вечером к своему командиру и заговорил упрямо и настойчиво.

- Ваше высокоблагородие, я к вам с просьбою. Ходатайствуйте о моем производстве в подпрапорщики. В Павлиновском полку многих произ­вели.

- Что с тобою, Железкин, - сказал Козлов.

- Как я, значит, геройски с вами воевал и всегда защита вам был, то вы бы могли обо мне позаботиться. Нынче это можно и без всякого разговора.

Козлов отказал Железкину. С тех пор наружно между ними оставались прежние отношения, но Железкин избегал смотреть в глаза своему командиру и не любил вспоминать про прежние геройские дела и в Зарайском полку.

- Так, серость одна тогда была, - сказал он как-то Козлову. - Мы, ваше высокоблагородие, несознательные были. Нас в темноте держали. А теперь нам все открыто.

Козлов посмотрел на Железкина. Железкин смотрел мимо Козлова куда-то в угол.

- Что же вам открыто? - спросил он солдата.

- Да вот, что в темноте нас держали. Дисциплина эта самая. Наказа­ния.

- Железкин! Разве кто-либо когда наказывал солдата без вины. Ты был хорошим солдатом, разве я когда тебя бранил? - воскликнул Козлов.

- Никак нет. А только могли, что хотели сделать.

- И опять-таки неправда. На все был закон, и против закона ни я, да и никто ничего не мог сделать.

- Какой уже закон... - мрачным голосом проворчал Железкин, - за­кон-то был Царский. Один произвол!

И Железкин вышел из землянки.

Все это вспоминалось теперь Козлову. В ротные комитеты не было из­брано ни одного офицера, больше половины членов комитетов были ев­реи или самые развращенные солдаты, подвергавшиеся частым наказа­ниям, бывшие под судом. Председателем полкового комитета был Верцинский, над которым смеялись солдаты, который ни во что не верил и ничего и никого не признавал.

"Что же это такое? - думал Козлов, ворочаясь с боку на бок на узкой койке. - Что же будет от этого? Начальству виднее... А где оно, настоя­щее-то начальство?".

XVIII

Утро выступления на позицию было серое и туманное. Падала с неба какая-то мокрота. Однако полк поднялся, засуетился и с говором и шу­мом выступил из деревни.

В десяти верстах от места ночлега, на полпути до позиции, протекала река, и на ней были мосты, охраняемые казачьими караулами. Здесь дол­жен был быть большой привал. Серою толпою с глухим гомоном надвига­лись солдаты. Шли уныло, медленным шагом. Ни в одной роте не пели. Старых песен петь не хотели, стыдились их, а новых знали слишком мало.

- Стой! - раздалась команда, когда головная рота подошла к реке. - Стой!.. Стой... - повторилась она во всех шестнадцати ротах. И, не дожи­даясь разрешения, солдаты стали садиться где попало, по сторонам доро­ги и закуривать папироски.

И только что они сели, как среди них появился матрос. Он был в за­ломленной на затылок матросской безкозырке с лентами, в рубахе с го­лою грудью и шеей и в широких раструбом вниз шароварах. Он появился с недалекой от места привала станции железной дороги. Молодой, юр­кий, наглый, он повертелся в одной группе солдат, потом в другой, тре­тьей, и вдруг от полка стали отделяться сначала одиночные люди, а потом целые группы, и бежать на мост. Взбежав на мост, они снимали с себя патронташи и высыпали патроны в реку. То тут, то там щелкнули винтов­ки, солдаты стреляли вверх. Это продолжалось несколько секунд, потом словно сумасшествие охватило весь полк. По величественному дубовому лесу, подходившему к реке, затрещала непрерывная бешеная стрельба, солдаты вынимали патронные ящики, хватали пулеметные ленты и бро­сали все это в реку.

- Долой войну! - неслось то тут, то там, среди криков и выстрелов. Где-то вправо сотни голосов дико и грубо заревели на мотив марсельезы: Мы пожара всемирного пламя, Молот, сбивший оковы с раба.

Коммунизм - наше красное знамя И священный наш лозунг - борьба!

К ним приставали голоса.

Весь полк расстреливал патроны, отраженные лесным эхом выстрелы казались громче, в самом лесу затрещал один, потом другой пулемет, а марсельеза, хриплая и дикая, то разгораясь, то утихая, неслась по берегу реки и подхлестывала людей. Слова знали немногие, им вторили без слов, и временами песня становилась диким и грубым воем.

Против общего злого вампира, Против шайки попов и господ, Встаньте, все пролетарии мира, Обездоленный черный народ!

Встаньте, рыцари нового строя!

Встаньте, дети великой нужды, Для последнего страшного боя Трудовые смыкайте ряды!

- Долой войну!.. Долой офицеров!.. Арестовать их!

При первых выстрелах Козлов вскочил на лошадь и поскакал к солда­там.

- Вы с ума сошли! - крикнул он. - Кто вы такие? - Немцы?.. Нем­цы? С немцами заодно? Перестать стрелять! Господа офицеры, по местам!

Бледные лица были кругом. Глаза были страшны, люди не понимали, что произошло. Из местечка бежали сторонние солдаты и несли красные знамена.

- Хватай командира, - крикнул кто-то, и Железкин схватил лошадь Козлова под уздцы. Толпа окружила его. Козлов хотел вынуть револьвер из кобуры, но его движение угадали. Кто-то из солдат, вцепившись обеи­ми руками в кобуру, оторвал ее вместе с револьвером. Пение и стрельба прекратились, все сгрудились в одну кучу, страшно дышащую; кругом были дикие безумные глаза,

- Тащи, тащи его! - распоряжался кто-то в толпе.

Грубые руки схватили Козлова за ногу, его сняли с дрожащей, покрыв­шейся потом лошади и поволокли к лесу. Все время подле него был Железкин. Он не трогал Козлова, и смотрел на него тупо, а лицо его было злое, искривленное ужасом.

- Железкин, - сказал Козлов, - помнишь Новый Корчин? Железкин отвернулся.

- Братцы, что вы делаете! - воскликнул Козлов со слезами в голо­се. - У меня жена, дети.

- К дереву его!.. Вот так. К дубу. Хорошенько крути ему руки.

- Что вы хотите делать со мной?! - воскликнул Козлов. - За что?!

- А, мало вы кровушки нашей попили!

- Капитана вяжи! Революционера вчерашнего!

Люди теснились, отдавливали друг другу ноги, спотыкались, падали вставали и шли, толкаясь и тяжело дыша.

- Где веревка? - спросил кто-то деловито и озабоченно.

- Посмотри на фурманке, кажись, там была.

- Что ж, так порешим или пытать будем? - спросил молодой парень без фуражки со всклокоченной лохматой головой.

Щелкнул одиночный выстрел.

- Матрос поручика порешил, - сказал кто-то подле Козлова... - Из револьверта.

- Начинать что ль?..

Люди дрожали и не походили на людей. Слова прыгали и срывались с губ непроизвольно. Никто не понимал ни того, что говорил, ни того, что делал.

- Раздеть надо.

- Так порешим.

- безпременно надо раздеть. Кителя жалко. Китель новый. Как же так-то?

С Козлова стянули китель.

- Постой, товарищ, а сапоги?

- Ишь ловкий какой. Ты что ль возьмешь?

- Сапоги делить будем. По жребию. У него хорошие.

- Тащи говорю.

На ходу Козлова схватили за ноги и стащили с него сапоги. Он уже не шел, но его несли, приближаясь к лесу.

- Шаровары снимай!

- За чево?

- Чево? Чево? А часы? Деньги?

У большого старого дуба Козлова, полуобнаженного, босого, прикру­тили веревками к стволу. Он смотрел широко раскрытыми страдающими глазами на солдат. На секунду молнией прошла мысль: "Осетров с коман­дирской женой путался, да и Гайдук тоже".

Он поднял глаза к небу. Серые тучи низко нависли. В воздухе парило. Над головою был тесный зеленый переплет ветвей, молодые желуди кра­сивыми блестящими точками были рассыпаны среди листвы. Все было так красиво, так очаровательно в Божьем мире, что Козлов понял до чего мучительно он хотел жить.

- Братцы! Или вы во Христа не верите! За что же! - воскликнул он. Железкин стоял против него и не то с сожалением, не то с недоумени­ем смотрел на него.

- Судить что ль будем? - нерешительно сказал он, обращаясь к толпе.

- Войну кто проповедовал, а? До победного конца? А? - раздались голоса.

- Мало кровушки нашей попили!

- Постой!

- Стрелить что ль?

- Мало его стрелить. Ишь, какой белый.

- Погоди, товарищи! Как учили! - воскликнул молодой растрепанный солдат, становясь в полутора шагах от Козлова в боевую стойку с ружьем.

- Прямо коли и назад прикладом - бей! - со смехом скомандовал кто-то из толпы.

Страшная острая боль заставила содрогнуться все тело Козлова. Низ рубахи и подштанники его окрасились темною кровью. Лицо позеленело, штык пробил его живот и воткнулся в дерево, солдат с остервенением по­вернулся кругом, перевернул винтовку прикладом вперед и с размаха уда­рил затылком приклада по лицу Козлова. Хряпнули кости. Нос, рот все слилось в одно сплошное кровавое пятно, страшно глядели из него еще живые, наполовину выскочившие из орбит глаза. С мучительным стоном Козлов стал опускаться книзу.

- Довольно! - крикнул кто-то.

- Прикончить надо, ишь хрипит.

Несколько выстрелов раздалось по безформенному, залитому кровью лицу Козлова, и он затих.

- Айда, товарищи, в посад! Наши уже там. Гуляют. Все бросились долой от трупов.

- Бей жидов! - крикнул кто-то из толпы.

Солдаты тащили еврейских женщин, девушек и подростков и волокли их в лес. Солдат тянула невидимая сила туда, где пролита была невинная кровь, где, привязанный к дубу, склонившись книзу, стоял неподвижный и страшный Козлов, где лежали трупы капитана, поручика и шести моло­дых офицеров с сорванными погонами, с разбитыми выстрелом в упор окровавленными черепами. Там, между мертвых, солдаты копошились толпами по пятнадцать, по двадцать человек, делая свое гнусное дело. Оттуда неслись тяжелые хрипы, стоны, истеричные вскрики, мольбы, женский плач, грубый хохот и жестокие шутки.

Люди пировали и тешились над добычей...

Люди делали дело, на которое никогда не решился бы зверь.

- Волоки старуху, товарищ!

- На чужой сторонке и старушка - Божий дар.

- Умерла что ль девчонка-то?

- Кончилась.

- А ты мертвую.

- Ничаво. Еще теплая.................................

.......................................................................................

.......................................................................................

.......................................................................................

Солнце так и не вышло из-за серых туч посмотреть на тот ужас, который творился революционными войсками. Вечер надвигался тоскливый и жуткий. Дождя не было, но парило над землей.

- Что ж это, братцы? Что нам за это буде!

- Да... Натворили.

- На позицию!

- Пусть Верцинский ведет!

- На позиции, товарищи, никто не тронет. Там немец. Ежели кто при­дет, белый флаг кинем и к нему перемахнем.

- Становись по ротам!

- Ищи Верцинского.

- Не удрал ли?

- Много их сволочей поудирало, как погоны рвать стали.

- Донесут.

- Гляди, кабы погони не было.

Роты запружали мост и шли по дороге на позицию, смятенные и трус­ливые.

Внизу у моста, на той стороне, над самой рекою, согнувшись, сидел Верцинский. Он опустил голову на руки, тупо глядел на несущуюся мимо него темную реку и шептал: Мы пожара всемирного пламя, Молот, сбивший оковы с раба.

Коммунизм - наше красное знамя.

И священный наш лозунг - борьба.

.......................................................

Наших братьев погибших мильоны, Матерей обездоленных плач, Бедняков искалеченных стоны Скажут нам, где укрылся палач!..

На том берегу, в дубовой роще, было тихо, но Верцинскому казалось, что он все еще слышит стоны замучиваемых офицеров, хрипение умира­ющего Козлова и плач, истеричный смех и вопли несчастных женщин. Ему казалось, что он различает между деревьев в траве их белые неподвиж­ные тела.

"Что же это? Что же это? - шептал он. - Или это не революция, а бунт, русский бунт, про который сказал Пушкин: "Русский бунт, безсмыс­ленный и безпощадный"...

"И это нужно и это неизбежно? И эти эксцессы революции? И это на­чало"...

- Ваше благородие! - услышал он голос над собою. - А, ваше благо­родие!

Перед ним, вытянувшись и держа руку у козырька, стоял тот самый солдат, который убил Козлова. Верцинский посмотрел на него.

- Полк просит ваше благородие, чтобы вы вели его на позицию. Верцинский вздохнул, покорно встал и пошел наверх на дорогу, где в темневшем воздухе видны были молчаливые, стоявшие в порядке роты. Он заложил руки глубоко в карманы своих шаровар и, опустив голову, за­шагал впереди полка.

В душе было пусто: ни мыслей, ни чувств.

XIX

В одиннадцатом часу вечера Морочненский полк подошел к позиции. Два батальона должны были остаться на лесной прогалине в землянках, два занимали окопы. Командир Павлиновского полка, молодой офицер генерального штаба, принял Верцинского вместе с председателем полко­вого комитета, солдатом из интеллигентных евреев, молодым человеком с бледным тонким лицом, большими выпуклыми глазами и толстыми чув­ственными губами. Он был в шинели без погон и протянул первый руку дощечкой Верцинскому. В землянке горела керосиновая лампа. В ней было тихо, как в могиле, и пахло землею, сыростью и холодным табачным ды­мом.

- Что так поздно, товарищ, - сказал офицер генерального штаба. - Мы слыхали бешеную пальбу в тылу и думали, не совершили ли на вас нападение германские аэропланы.

Верцинский посмотрел выразительно на председателя комитета.

- Говорите при товарище Зоненфельде. У меня от товарищей солдат тайн и секретов нет. Вместе клялись братски служить под красным знаме­нем революции, - сказал командир полка.

- Дело в том, - сказал Верцинский, - что сменять-то мы вас при­шли, но не знаю, примете ли вы нас и передадите ли нам позицию. Мы пришли без патронов, без командира полка и почти без офицеров.

- Где же это все? - спросил командир полка.

- Патроны частью в реке, частью расстреляны на воздух, командир полка, полковник Козлов, капитан Пушнин, поручик Звержинецкий, и шесть подпоручиков убиты солдатами, около сорока офицеров разбежа­лось, я даже не знаю хорошенько, кто у нас есть и кого нет.

Это известие не произвело большого впечатления ни на командира полка ни на Зоненфельда.

- Этого надо было ожидать, - сказал Зоненфельд и в упор посмотрел на Верцинского.

- Да, - сказал командир полка. - Козлов перетянул полк. Все к старине гнул. Он не понял нового революционного свободного солдата и поплатился. Царство ему небесное. Жалко, конечно, его, но нельзя было гнуть посвоему и отрицать солдатскую волю.

- Погодите, еще натворили наши братцы, - сказал желчно Верцин­ский. - После этого убийства они кинулись в местечко Далин и совер­шенно его разгромили. Я не знаю, что там было, но насилия женщин про­должались до вечера, и трупы их лежат в лесу под мостом.

- Это возмутительно, - воскликнул Зоненфельд. - Почему вы их не остановили?

Я посмотрел бы на вас, как бы вы их остановили, - сказал Верцинский.

- Вы должны были употребить в дело оружие.

- Я никогда, ни против кого не употреблял оружия, это мое убеждение.

- Плехановская тактика, - насмешливо сказал Зоненфельд. - Товарищ, я с вами заводить принципиальных споров не буду. У вас две мерки: одна для офицеров, другая для евреев и еврейских женщин. Вы - большевик. Ленинец. Вам кровь - ничто. Мне же, товарищ, всяко убийство противно и противоестественно, и поэтому оставим этот разговор.

- Первое - казнь. Может быть, жестокая, несправедливая, но казнь, месть народа. Второе - безсмысленное дикое убийство, русское зверство, - горячо возразил Зоненфельд.

- Я, товарищ, смертной казни не признаю и всегда боролся против нее, - сказал Верцинский усталым голосом.

- Оставьте, господа, - вмешался командир полка, - теперь не время спорить о принципах. Мы стоим перед голым фактом. Вы, товарищ Вер­цинский, кажется, юрист по образованию.

- Нет, я филолог и латинист.

- Ну, все равно. Вы должны лучше меня знать, что следует по закону за такое преступление, - сказал командир полка.

- Зачинщикам и главным виновникам - смертная казнь, - начал Вер­цинский, но Зоненфельд перебил его:

- Теперь, товарищ, смертной казни нигде нет. Это одно из главней­ших завоеваний нашей революции. Говорить о смертной казни могут толь­ко такие реакционеры, как генерал Корнилов, наш новый главковерх, но помяните мое слово, товарищи солдаты ему этого не простят никогда.

- Оставьте, товарищ, - ласково сказал командир полка. - Нам необ­ходимо выяснить обстановку. Допустим, что и смертная казнь ввиду на­силия над жителями будет признана необходимой. Нам, капитан, необ­ходимо установить, кто ответствен за все это.

- Я думаю, это невозможно сделать. Работала толпа. Из полутора ты­сяч человек, я полагаю, не принимало участия не более пятисот.

- Господин полковник, - сказал Зоненфельд, - я думаю, что это дело правильнее всего передать в армейский съезд и политическому комисса­ру, он сумеет разобрать его и подойти к нему с революционной, а не общеюридической точки зрения. Виновные в погроме необходимо долж­ны быть строго наказаны, но, конечно, расстрелять тысячу человек или даже судить тысячу нельзя. Необходимо выделить зачинщиков и главных участников, и комполка это выяснит.

- Я этого вопроса ни разбирать, ни касаться не хочу, - устало сказал Верцинский. - У меня другой вопрос. Солдаты привели меня на пози­цию и идут в окопы. Но у них нет патронов. У них нет офицеров.

- Я вам помогу. Я передам вам половину своих патронов, да, по существу, это и неважно, - сказал командир полка. - Войны с немцами у нас нет. Ни мы не стреляем, ни они не стреляют. Каждый день на фронте впе­реди позиций идет меновая торговля и разговоры. Вчера мои пулемет променяли на бутылку рома и, знаете, прескверного. Я донес в штаб. Наш почтенный Абрам Петрович приказал показать пулемет утерянным в бою. Среди немцев много говорящих по-русски, наши болтают о мире. Идиллия, а не фронт. По моим сведениям, против нашего полка стоит одна рота, с нами совсем не считаются и не собираются на нас нападать. Да, будь У нас патроны или не будь, солдаты определенно заявили, что они драться не будут. Что касается офицеров, то примените в ротах выборное начало, сделайте первый шаг к истинной демократизации армии, о которой так много кричат, но все еще ничего не делают и, уверяю вас, худого не будет. Итак, до лучших дней. Оставляю вам в наследство лампу и здесь в жестянке небольшой запас керосина. Я пойду распорядиться. Товарищ, идемте, - и командир Павлиновского полка откланялся Верцинскому.

Оставшись один, Верцинский, как был в шинели и при амуниции, повалился на грязный сенник на топчане, доставшийся ему в наследство от Павлиновского полка, и закрыл глаза.

Он очень устал физически и, особенно, морально. Он терялся в мыслях, путался в выводах. Когда он закрыл глаза, призраки обступили его. Он был без предрассудков, но в могильной тишине ему слышались стоны и вопли, и, казалось, он слышал шорох одежд, и многие руки тянулись к нему и хватали за край матраца и хотели взять его и потребовать от него отчета. "Я-то при чем, - мысленно говорил Верцинский, - оставьте меня". Он открыл глаза. "Какой скверный сон", - думал он. Но он не спал. Это не было сном. "Ужели муки совести", - думал он. - У меня муки совести, ха, ха, ха!". Он хохотал дико и громко над собою, как когда-то хохотал над Саблиным и Козловым. "Муки совести, угрызения душев­ные, - но почему, почему? Ведь я-то, старый филолог и латинист, ни при чем в этой проклятой войне, в этом наследии жестокого царизма. Вся вина и вся кровь на них, на дьявольском царско-полицейском режиме! Qui s'excuse - s'accuse!.. (*-Кто оправдывается, тот обвиняет себя) Я не извиняюсь! Никогда, слышите, не извиняюсь", - почти громко говорил он...

"А как же? Не ты ли или тебе подобные сочинили эту кровавую марсе­льезу и привили ее, как яд французской болезни, здоровому русскому на­роду? Ты только сегодня, повторяя машинально слова нескладно петой песни, понял на опыте, чему ты учил. Ты - русская интеллигенция. Не талдычили ли вы, как дятлы кору, о прелестях французской революции, и кровавое красное знамя мятежа не окутали ли вы флером красоты и сво­боды? Не отметнулись ли вы от кроткого учения Христа и не назвали ли вы христианское учение учением рабов? А что дали вы вместо этого? Мир хижинам, война дворцам... Эти маленькие еврейские домики с крошеч­ными двориками, заваленными домашнею рухлядью, где копошатся кра­сивые пучеглазые, в волнистых кудрях дети, так много, много детей, где сидят старики с библейскими бородами в длинных рваных лапсердаках, где сидят то молодые и красивые, то старые и безобразные женщины, - это дворцы? Дворцы?"

"Казимир Казимирович, - обратился он сам к себе, - я вас спрашиваю. "Бей жидов!" - вы слышали этот крик, крикнули вы, или, я знаю, вы скажете, это крикнул бывший городовой, член Союза русского народа, черносотенец..."

Верцинский застонал и повернулся лицом к стене. Призрак одной де­вочки его преследовал. Он видел ее, когда бежал на мост из дубового леса.

Это была девочка лет двенадцати с рыжими золотистыми волосами ниже плеч с громадными черными глазами, опушенными длинными ресница­ми. Она была сытенькая и упитанная. Четыре солдата несли ее. Алые и Пестрые юбки задрались, и из-под них видны были маленькие ножки в черных чулочках и повыше их нежное розовое тело. Она кричала и стонала, и пухлые губы ребенка обнажали прелестные мелкие и чистые, как перламутр, зубы. Сзади бежали старик и старуха. Они все забыли в своем бешеном горе, они ругались, и их сухие жилистые кулаки колотили в спи­ны солдат, а цепкие, тонкие, как кости скелета, пальцы цеплялись за ру­бахи. "Это были люди из дворцов? И кто палачи?"

"Что же, все кувырком? Казимир Казимирович, сорок летжизни вздор сорок лет верований ничто? От гимназической скамьи и украдкой читае­мых Писарева, Добролюбова и Герцена до Карла Маркса и Плеханова - все ерунда? Надо петь: "С нами Царь и с нами Бог, с нами русский весь народ". А, Казимир Казимирович? - какову загадочку-то вам задала эта маленькая еврейская девчоночка с пухленькими розовыми ножками?.. Пожалуй, в пору было бы городового позвать или за становым приставом с казаками спосылать?"

Верцинский сел на постель. Все тело его ломило страшной ломотою, лихорадка била его. "Это оттого, - сказал он, - что я не снял эти прокля­тые побрякушки", - он стащил с себя амуницию, снял шинель, одежду, сапоги и остался в одном белье.

"Веруешь ли ты во что-либо? - спросил он сам себя. - В Бога, напри­мер, веруешь?" И твердо сказал: "Нет, не верую, потому что если поверю в Бога, то поверю в будущую жизнь, а поверю в будущую жизнь, стану бо­яться, стану рабом, свободный человек не может веровать в Бога. Рели­гия - это опиум для народа".

"А как же девчоночка-то? Был бы опиум, не было бы и девчоночки?"

"А что такое она? Что такое старик и старуха с их бешеным горем?.. Ну, было и прошло. Пройдет неделя, и опять считать копейки и рубли и в виде утешения ходить и плакать на могилу. Все вздор. Ну, убили Козлова? Ска­жите, какое преступление! А то, что послали в окопы на Лесищенский плацдарм и там газами задушили шесть тысяч человек, - это не преступ­ление? Почему Царское правительство, объявляя или принимая войну, право, а рядовой Савкин, размалывая прикладом лицо подполковнику Козлову, не прав? Почему полковник Саблин, ведущий в атаку на бата­рею, на верную смерть дивизион рабов, - герой, и его награждают Геор­гиевским крестом, а матрос, двинувший полк свободных солдат на убий­ство и насилие, на такое же убийство, ибо мертвым-то все равно, - пре­ступник? Почему Саблин, овладевший Марусей, - принц... Да... Так, говорил Коржиков, она называла его, а солдат, овладевший девчоноч­кой, - зверь и насильник? Результат и того, и другого все равно - смерть".

"Вот в смерть я верю, а в Бога... нет".

"И что такое Бог? Бог безсилен. Все то, что делается теперь, начиная с войны, противно Богу, а Бог не может остановить этого, Бог не покарал никого, а вот те таинственные семьдесят, которые правят всем миром, те создали и войну, и революцию, и убийство Козлова, и "бей жидов", и дев­чоночка - их дело".

"Они сказали - и вместо тихого песнопения и очарования религии - девчоночка с розовыми ножками и садизм... А что? Не глупо придумано. Ха... ха... ха!.. Вот они-то боги, и если кому веровать и кланяться, так им... Ха... ха... ха!.. Им, семидесяти таинственным!.."

Верцинский повалился на койку, натянул на голову шинель и старался заснуть. Но все казалось ему, что призраки наполняли землянку, все слышались полузадушенные стоны, крики и вопли, и он туже натягивал на голову шинель. Наконец ему показалось, что он забылся на одну минуту, и сейчас же почувствовал, что землянка полна народом, что его трогают, тащат с него шинель. Он в испуге сбросил с лица шинель и открыл глаза. И точно, землянка была полна людьми.

В узкие стекла окна и в раскрытую дверь входил ясный солнечный рассвет. В сизом воздухе землянки, наполняя ее всю и покрывая лестницу, толпились солдаты. Они были бледны, от них пахло потом и прелым за­пахом проморившегося всю ночь без сна человека. Они совали какие-то записки Верцинскому и говорили:

- Господин капитан, вот вам списки зачинщиков по ротам. Больше все вторая рота виновата, а мы, ей-Богу, ни при чем. Мы, вот те Христос, освободить желали, а чтобы такое с евреями, мы даже убежали. И вот са­поги его принесли, носите, господин капитан. Потому сапоги добрые, и мы, чтобы ежели что взять, да ни Боже мой. Сейчас ребят отправляем, похоронить чтобы, значит, жертвы революции этой самой. За батюшкой думаем послать. Под присягу пойдем, - ни сном, ни духом не виноваты. Ей-Богу! Как перед Истинным. Одна вторая рота. Да вот еще матрос. Кто его знает, откуда взялся!..

Верцинский смотрел на них, и дикая улыбка сумасшедшего кривила его рот со сбритыми усами.

- Пошлите все в штаб дивизии. Я ничего не знаю, - сказал он.

- Слушаем, господин капитан, - послушно сказали солдаты и стали выходить из землянки, и вместо них косые лучи праздничного, веселого летнего солнца ворвались в нее, и с ними вместе вошел веселый писк ли­кующих лесных птиц.

Верцинский повалился на койку и заснул сном без сновидений.

XX

В штабе корпуса дело об убийстве командира полка и офицеров и о погроме посада Далин решили передать не судебному следователю по осо­бо важным делам, а в армейский съезд, и командировать для выемки ви­новных комиссара армии с полком казаков и пулеметами. Это дело было не единичным и исключительным. Подобные эксцессы уже были в разных местах, и практика показала, что посылка следователя ни к чему не приводила. От военного министра Керенского были преподаны для таких слу­чаев указания и рекомендовано действовать с полной осторожностью, дабы напрасно не раздражать солдат.

Армейским комиссаром был прапорщик Кноп. Революционная волна сделала его сначала делегатом полка в совет солдатских и рабочих депутатов, потом он попал в исполнительный комитет этого совета, так называ­емый исполком, и после апрельского переворота, в котором Кноп играл видную роль, руководя солдатами, он был послан комиссаром в армию. Солдаты его считали своим - он был членом совдепа и исполкома, значит за ним были большие заслуги перед народом и революцией.

Попав на фронт, Кноп увидал совсем не то, что ожидал. Он попал как раз к июльскому наступлению на Тарнополь и к прорыву, подготовленному Керенским и руководимому Корниловым. Он видел восемьдесят офицеров, которые кинулись вперед с красными флагами, и все полегли пол выстрелами своих солдат, стрелявших им в спину. Он видел взбунтовав­шийся руководимый Дзевалтовским Гренадерский полк, он видел бегство сотни тысяч людей, убийства, насилия и грабежи, равных которым не зна­ла мировая история.

Кноп открыто стал на сторону начальства. В пространном докладе он доказывал, что революция пошла по ложному пути, что надо восстано­вить авторитет старших начальников, надо вернуть дисциплину, хотя бы ценою смертной казни. Параллельно с этим он считал необходимым увеличить власть и влияние политических комиссаров. Тот самый Кноп, ма­ленький смутьян, боровшийся против внутреннего порядка в Запасном батальоне и капитана Савельева, певший куплеты на вечере графини Палтовой, стал теперь равным командующему армией. В его распоряжении были автомобили, если при нем не было адъютантов, то зато подле него всегда вертелись услужливые члены местного совдепа и армейского ко­митета, готовые подслужиться своему. Корпусные командиры, начальни­ки дивизий и командиры полков - одни игнорировали его, другие заис­кивали перед ним, ища у него помощи и надеясь через него восстановить разрушившиеся полки. Было отчего закружиться и более крепкой голове, чем у Кнопа. Кноп стал важен. Он оделся в Петербурге у лучшего портно­го, сшил себе элегантный френч, рейтузы и копировал в речах и манерах своего кумира Керенского.

Когда в штабе армии стало известно о кровавой расправе в Морочненском полку, Кноп явился на заседание местного совдепа, сделал огнен­ный доклад, заручился поддержкой совдепа и обещанием утвердить все его постановления. По телеграфу было сообщено в штаб корпуса, что он едет, и лучшая машина армейского гаража дана в его распоряжение.

Корпус, которым командовал старичок, не умевший отличить фокса от мопса, первый раз принимал у себя комиссара, и встречать его реши­ли, как самого командующего армией. Почетного караула не выставляли, но всем командам штаба было приказано выйти на улицу и не строем, но группами, встречать комиссара.

- Да смотрите, - говорил командир корпуса, - чтобы у всех были красные банты, а то, знаете, наша солдатня, она совсем не сознательная. Тогда генерал Саблин запрещал, иной и теперь побоится.

- Если господин комиссар вздумают поздороваться, - спрашивал за­менивший Давыдова исправлявший должность начальника штаба подпол­ковник Стралжковский, - как отвечать прикажете?

- Гм... - задумался командир корпуса. - Как думаете, господа?- " думаю, надо что-либо демократическое. Товарищ комиссар? Хорошо бу­дет?

- Я думаю, удобно ли будет - "товарищ", - сказал командир комен­дантской роты, старый капитан, переведенный из уездной полиции. - Все-таки это комиссар. Начальство в некотором роде. И потом к слову "товарищ", не подойдет "здравия желаю".

- Вы, Иван Антонович, все-таки совсем еще старорежимный человек, - сказал Стралжковский, - никаких "здравия желаю". "Здравствуйте товарищ комиссар".

- Я думаю, - сказал командир корпуса, - "Здравствуйте, господин комиссар", будет лучше. Он, говорят, совсем молодой человек, и ему это польстит.

- Репетировать прикажете? - спросил Иван Антонович, - чтобы, значит, в голос отвечали.

- Нет. Да вы знаете, пожалуй, даже и лучше не в голос, - картиннее и демократичнее. А, впрочем, Бог даст, и не поздоровается, - сказал ко­мандир корпуса.

Комиссара ожидали к десяти часам утра. К этому времени прибыл ка­зачий полк. Казаки ухарски, с песнями проехали через деревню и у них был такой вид, что никак нельзя было угадать, на чью сторону они станут. Командир казачьего полка, пожилой полковник в красивой черкеске, украшенной серебром, и в богатом оружии заехал в штаб. Там был приго­товлен чай для комиссара и, хотя всем хотелось пить, никто не начинал в ожидании Кнопа.

- Ну, как ваши? - спросил командир корпуса у казачьего полковника.

- Кажется, настроение хорошее. Утром офицеры с ними беседовали, возмущались поступком солдат, говорили, что такие безобразия и погро­мы недопустимы в свободной армии. Что нам делать нужно?

- Надо потребовать, чтобы выдали зачинщиков, их, считают, двадцать человек, арестовать их и доставить в штаб, - сказал командир корпуса.

- Сопротивления не встретите, - сказал Стржалковский. - Они об­разумились и покаялись. Все зачинщики ими выданы. Это все заварила вторая рота. В ней и произведете чистку. С такими молодцами, как ваши, ничего не страшно. Вы как-то сумели вид сохранить, и лошади у вас в порядке. А наши - совсем расползлись. Шинель оденет - хлястика сзади нет, рубахи перестали стирать, биваки загажены. Как еще болезней до сего времени нет, удивляться надо. А лошадей в ординарческой и пулеметной командах кормить и чистить отказались. Офицеры ходят и сами корм раз­дают. Скажешь им что, норовят вдвое ответить.

- Нет, у нас еще, слава Богу, до этого не дошло. Даже честь отдавать офицерам сами постановили.

- Да, сознательный народ, казаки. Не то что наши, - вздохнул сидев­ший в углу полковой командир.

- Едут, - распахивая дверь большой избы, где сидел корпусный ко­мандир, сказал молодой прапорщик, и лицо его сияло счастьем.

- Я думаю, - вставая, сказал командир корпуса, - нам его встречать-то, пожалуй, и неприлично. Мальчишка совсем, прапорщик. Говорят, ему двадцать три года всего.

- Конечно, - сказал Стржалковский, но все двинулись к дверям за Иваном Антоновичем, который, оправляя амуницию, выбежал на крыльцо.

По улице, по обеим ее сторонам, в тени развесистых яблонь и груш, под тополями толпились солдаты.

- Комиссар... комиссар... - шорохом неслось по рядам.

- А молодой совсем.

- На жида похож.

- Они, почитай, все жиды.

- Пропала Россия, жиды стали править ею!

- На Керенского похож.

- Сказывали, прапорщик, а погоны солдатские.

- Демократичности больше. Он - партийный человек.

- Да, вот она новая народная власть. Этот за генералов не потянет.

Автомобиль, управляемый двумя молодыми интеллигентными юноша­ми, лихо подкатил к калитке у садика, и Кноп, небрежно, изученным и скопированным у старых генералов движением скинул с себя шинель и направился ко входу. Дежурный офицер встретил его с рапортом.

XXI

- Здравствуйте, генерал, - протягивая большую чисто вымытую с от­шлифованными ногтями руку, сказал Кноп. - Я думаю, сейчас и поедем. Люди собраны?

- Люди на биваке. Батальоны, которые стояли на позиции, отказа­лись смениться. 806-й полк стоит пока при резерве. Они раскаялись. За­чинщики все переписаны, и я не сомневаюсь, что их выдадут.

Кноп, усаженный в голове стола, небрежно развалясь, жевал приго­товленные для него бутерброды с сыром и ветчиной и пил чай.

- Вы, - сказал он покровительственно командиру корпуса, - не ез­дите. Слишком много чести для этих мерзавцев. Мы поедем вдвоем с на­чальником дивизии.

- Я бы полагал, господ..., - командир корпуса поперхнулся, не зная, как титуловать Кнопа, - что мне бы хорошо поехать. Люди меня очень любят. У них обваливались землянки, я им леса готового выхлопотал, так намедни депутация являлась благодарить. Меня, знаете, и зовут даже - "наш дедушка". Русский солдат, знаете, отходчивый человек. Патриархаль­ности в нем много.

- Нет, вы останетесь, - сказал Кноп, кладя свою руку на руку коман­дира корпуса. - Нас и так довольно. Казаки готовы?

- Бивак оцеплен лавою, и пулеметы установлены, - сказал мрачно командир казачьего полка, с нескрываемою ненавистью и презрением глядя на Кнопа.

- Ну, так едем, - сказал, вставая, Кноп.

Его автомобиль окружили конные казаки, и, сопровождаемый ими, он покатил по дороге в лес.

Был жаркий августовский день. По небу разбежались волнистые бело-розовые барашки и небо было высоким и чистым. Стройные, красно-желтые сосны окружили дорогу, под ними доцветал розовый вереск, и к терпкому запаху смолы, мха, хвои и можжевельника примешивался местами тошный запах гниющего конского трупа и человеческих отбросов. Дорога шла то песками, то сбегала на узкую бревенчатую гать, лес по обеим сторонам становился ниже, могучие мачтовые деревья сменялись маленькими кривыми соснами и кустами можжевельника и голубики. Кочковатое болото озерком протягивалось вправо и влево, и сно­ва поднимались пески.

Показались проволочные заграждения и осыпавшиеся, давно не ре­монтированные окопы тыловой позиции, проехали лесом еще с версту, сильнее стал запах человеческого бивака, пахнуло дымом и щами, и авто­мобиль выбрался на большую лесную прогалину, по которой были раз­бросаны низкие землянки. На прогалине выстраивалось два батальона. Люди были без оружия. Кругом в лесу толпились вне строя солдаты, это был 806-й полк, собравшийся посмотреть на экзекуцию. Конные казаки с обнаженными шашками стояли кое-где вдоль опушки леса. Сотня ре­зерва, тоже на конях, стояла против батальонов.

Раздалась команда "смир-рна!", и батальоны затихли. Мертвая тиши­на наступила на лесной прогалине. Кноп вышел из автомобиля. Машина, фырча и скрипя, отъехала и затихла.

Вся обстановка залитой солнцем лесной прогалины, где неподвижно стояло около тысячи человек, глядя на Кнопа, и куда выходили из леса и приближались, чтобы услышать комиссара, еще две тысячи человек, ка­заки на лошадях, и сознание, что всего в версте идет позиция, а там и не­приятель, все это взвинчивало и вдохновляло Кнопа. Небрежным шагом, неловко шагая по мху и вереску, запрокинув высоко голову, он прибли­жался, сопровождаемый небольшою свитою и казаками, к первому бата­льону.

Полком командовал помощник Козлова, подполковник Щучкин, быв­ший в обозе, избежавший благополучно расправы и теперь явившийся встретить начальство. Это был пятидесятилетний худой человек, исправ­ный фронтовик, на сухом лице которого были написаны исполнитель­ность и почтение. Он то ел глазами начальника дивизии, то грозно оки­дывал старыми, сверкающими из-под морщин серыми глазками солдат­ские ряды и готов был ежеминутно кинуться и поправить, оборвать и подтянуть солдата. На Кнопа он не смотрел. Он старался не замечать его и был преисполнен к нему величайшего презрения.

Кноп остановился в пяти шагах от батальона и, стиснув кулаки, про­кричал:

- Мм-ерр-завцы! Вы что же думали, что свобода дана вам затем, что­бы убивать, чтобы насилия и погромы делать!?.. А?.. Мы создаем не ка­кой-нибудь английский или немецкий строй, а демократическую респуб­лику в полном смысле этого слова. Вы самые свободные солдаты в мире! Вы должны доказать миру, что та система, на которой строится сейчас армия, - лучшая система. Вы должны доказать монархам, что не кулак, а советы есть лучшая сила армии!

- Докажем! - глухо прокатилось по толпе.

- Наша армия при монархе совершала подвиги, неужели при республике она окажется стадом баранов, негодяев и насильников?

- Нет, никогда, - крикнуло из толпы два-три голоса.

- Так как же вы употребили данную вам свободу? Вы перебили честных слуг республики, вы унизились до погрома... Вы!.. Вы... Вы не свободные граждане солдаты, а взбунтовавшиеся рабы!.. И как с рабами с вами будет поступлено. Я член исполнительного комитета Петроградского совета солдатских и рабочих депутатов и я требую, - взвизгнул Кноп, - я требую, чтобы вы немедленно выдали мне тех негодяев, которые подстре­кали вас бунтовать на позиции.

Кноп замолчал. В батальоне была тишина. Лица солдат были бледны глаза мрачно горели. Никто не шелохнулся, ни один голос не раздался из батальона.

- Зачинщики выданы? - спросил у Щучкина начальник дивизии.

- Выданы-с, ваше превосходительство, - кидаясь вперед, сказал под­полковник.

- Вызовите их, - сказал Кноп.

Щучкин не шелохнулся, точно это его и не касалось.

- Вызывайте их, полковник, - сказал начальник дивизии. Щучкин вышел вперед Кнопа и громко и отчетливо стал на память выкликать фамилии. Из рядов второй роты, медленно и нехотя, стали выдвигаться солдаты и выстраиваться шеренгой впереди батальона. Они были зеленовато-бледны и тяжело дышали. Это все были молодые люди, не солдатского вида, большинство не крестьяне, а горожане. Их набралось восемнадцать человек.

- И кроме этих, - сказал Щучкин, - еще двое: Кротов и Лунчаков на позиции. За ними послано.

- Арестовать этих негодяев! - грозно крикнул Кноп.

- Товарищи! Что же это! - крикнул один из вызванных.

- Не выдадим! - раздались голоса в батальоне, сотни стиснутых кула­ков поднялись над головами, но никто не тронулся с места.

- Казаки! - сказал начальник дивизии.

Конная сотня надвинулась к батальону, руки опустились, и снова ста­ло тихо.

- Ведите их, - сказал Кноп казачьему офицеру.

Офицер мрачно посмотрел на него, окружил казаками вызванных пе­ред строй людей и повел их с площадки. Такая тишина стояла в лесу, что слышно было, как шуршали по вереску шаги уходящих солдат. Кноп пла­вал в блаженстве. Ему казалось, что он большой-большой, выше всех, а кругом него все маленькие, ничтожные люди. Он чувствовал себя как Гул­ливер в стране лилипутов.

Он вышел перед фронт батальонов и заговорил снова. Отрывистыми, короткими фразами, ясно и четко чеканя слова, так, как говорил Керен­ский, пересыпая свою речь пышными революционными лозунгами, Кноп говорил о завоеванной русским народом свободе, о великих завоеваниях революции, об уничтоженном гнете царизма, о необходимости револю­ционной дисциплины, которая должна быть выше и больше, чем прежняя дисциплина, о том, что долг каждого гражданина-солдата всеми мерами стремиться к победному окончанию войны в полном согласии с союзни­ками. Он говорил хорошо. Солдаты его слушали, тяжело вздыхая, и пот струился по их лицам. Большинство не понимало того, что он говорит, но слушало крикливый голос с ясно заметным иностранным акцентом.

- Так поняли меня, товарищи? - закончил Кноп свою речь.

- Поняли, поняли, - раздались голоса.

- Правильно я говорю?

- Правильно!.. Правильно!..

- Ну, вот видите, генерал, - самодовольно сказал Кноп, - нужно только уметь с ними поговорить. Это славный русский народ.

- Да, вам легко в солдатском платье, - сказал начальник дивизии, - а выйдет к ним офицер или, не дай Бог, генерал, - слова сказать не дадут.

- Пройдет и это, - снисходительно сказал Кноп. - Распустите ба­тальоны, а я с ними потолкую отдельно.

- Распустите людей, - сказал Щучкину начальник дивизии.

- Не надо бы, ваше превосходительство, - сказал Щучкин, тревожно глядя на людей.

- Ничего, ничего, распустите. Я знаю, что делаю, - сказал Кноп. Он ходил по биваку и ног под собою не чувствовал. В эти мгновения он, как никогда, верил в силу своего слова и в свое уменье владеть мас­сами.

- Разойтись, - скомандовал Щучкин.

Два серых квадрата батальонных колонн распались на группы, и вся прогалина покрылась кучками людей. Одни окружили казаков и загова­ривали с ними, другие толпою ходили сзади Кнопа. Он остановился око­ло большой сосны и, стоя на корнях ее, сверху вниз смотрел на серую тол­пу солдат, теснившуюся против него. Он казался сам себе проповедником новой морали, новым Христом, окруженным народом, жаждущим его живого слова.

- Товарищи, - обратился он к толпе. - Когда вы бунтовали против проклятого Царского правительства и убивали тех генералов и офицеров, которые не хотели идти с народом заодно, - это было понятно. Но те­перь, когда самое великое благо человека, свобода, завоевана вами, те­перь вы должны точно и без разговора и митингов исполнять приказания своих начальников.... Если русский народ, в особенности Русская армия не найдут в себе мужества, не найдут стальной брони дисциплины, то мы погибнем и нас будет презирать весь мир, будут презирать те идеи социализма, во имя которых мы совершили революцию. Возьмите наших не­примиримых товарищей, крайних социалистов: думали ли они три меся­ца назад, что они сегодня получат право говорить так свободно? Я при­ветствую тех, кто не останавливается ни перед чем для достижения своей идеи. Каждая честная цель - священна. Но к вам одна просьба истерзан­ной, истекающей кровью России, одна просьба: подождите хоть два ме­сяца.

- Через два месяца, значит, и мир? - спросил кто-то из толпы. Кноп скривился в презрительную усмешку.

- А вы, - сказал он, - что же, не хотите умирать за свободу?

- Кто хочет?.. Это известно... Поди-ка сам попробуй.., - ропотом пронеслось по толпе.

Вся фигура Кнопа выражала нескрываемое презрение.

- Когда мы, кучка революционеров, - продолжал он, - бросились на борьбу со сложным механизмом старого режима, мы никогда не огляды­вались назад, мы шли на борьбу без оглядки, и, если надо было, умирали. Если вам дорога свобода и революция, и вам понадобится идти, и если даже вы пойдете одни, - идите и, если нужно умереть, - умрите. Я зову вас на борьбу за свободу! Не на пир, а на смерть я зову вас. Мои товарищи социалисты-революционеры умирали один за другим в борьбе с самодержавием. Мы, деятели революции, имеем право на смерть!

- Мы идем за тобой, товарищ, - раздался чей-то одинокий голос.

- Так вот, товарищи, - вы обязаны исполнять все, что вам прикажут, - и это уже мы, комиссары, поставленные от народа, будем следить за тем чтобы приказания не были в ущерб революции.

- А позвольте вас спросить, товарищ, - сплевывая шелуху от семечек обратился к нему маленький несуразный солдат с плоским, желтым, из­рытым оспою лицом и маленькими серыми равнодушными глазами. У него были длинные, как у обезьяны, руки с большими узловатыми кулаками и кривые короткие по туловищу ноги. Лицо расплывалось в идиотскую улыб­ку, и тогда видны были редкие дурные зубы, между которыми лежали под­солнухи.

- Говори, говори Шатров, - одобрительно заговорили кругом солда­ты. - Этот скажет, правду истинную скажет.

- Какое, товарищ, мы можем иметь доверие к начальникам, когда ге­нерал Саблин газами сколько народа передушил, и ему ничего.

- Правильно!.. Верное слово... Правда истинная.

- Позвольте, товарищи, - спросил Кноп, - да когда же это было?

- А вот, об весну. Зараз после революции, как свободы вышли, он, зна­чит, и порешил с народом прикончить. Газы и пустил.

- Наверное, товарищи, газы пустили немцы, - сказал Кноп.

- Это, конечно, немцы. Ну только генерал Саблин сорок тысяч за это дело от них получил.

- Вы путаете, товарищи. Это не могло так быть.

- Конечно, когда солдат говорит, так завсегда скажут зря... Потому, мол, без образования. А правда-то, товарищ, где сидит? Правда в окоп­ном солдате! Да, в страстотерпце великом, вшами заеденном.

В других группах говорили о том, что приезжий комиссар вовсе и не комиссар, а немецкий шпион, присланный мутить солдат.

- Он и по-русски-то говорит не то как жид, не то как колонист, - го­ворили солдаты.

- Совсем даже не демократическая речь его была, - говорил казак, обращаясь к солдатам. - Мерзавцы, да мерзавцы, этого мы и при старом режиме достаточно наслухались.

Офицеры казачьего полка доложили о таких речах своему командиру, тот собрал полк в резервную колонну и пошел к Кнопу.

- Я бы вам, господин, - сказал он, - посоветовал уезжать. Дело свое сделали, зачинщиков взяли и, слава Богу. А эти разговоры к добру не при­ведут.

Кноп презрительно сморщился.

- Ах, - сказал он, - вы ничего не понимаете в солдатской душе. Не­обходимо рассеять все эти потемки, необходимо разубедить солдата, что все это не так.

- Слава Богу, - проворчал под нос командир полка, - тридцать лет с этим народом вожусь и знаю его насквозь.

Он приказал шоферам подавать автомобиль.

В это время к Кнопу подошел бледный взволнованный офицер и сказал, глядя на него, но обращаясь к начальнику дивизии:

- Ваше превосходительство, батальоны, занимавшие позицию, сошли с нее и в боевом порядке, цепями, наступают на нас. Они открыли редкий огонь. Я приказал казачьим пулеметчикам стрелять по ним. Они отказа­лись.

- Как! Сошли с позиции, - гневно воскликнул Кноп. - Это преступ­ление. Я покажу этим мерзавцам, как обнажать фронт. Где позиция, пол­ковник!? Проводите меня.

- Не ездите лучше! - воскликнул командир казачьего полка.

- Нет, я поеду! - упрямо сказал Кноп. - Это мой долг - заставить этих негодяев образумиться...

Он сел в автомобиль с начальником дивизии.

Машина тронулась, и сейчас же раздался чей-то пронзительный, по­крывающий все шумы голос:

- В ружье!

И в одно мгновение вся прогалина опустела.

XXII

Из землянок выбегали вооруженные солдаты. Они плотным кольцом окружили лесную прогалину и загораживали все выходы. Как будто при­зывая к бунту, затрещал установленный на противоаэропланном колесе пулемет, и сейчас же бешеная стрельба трех с лишним тысяч винтовок, отраженная и усиленная лесным эхом, раздалась кругом. Стреляли вверх. Казачий полк всей массой, как был в резервной колонне, сорвался со сво­его места и, увлекая офицеров, поскакал к дороге между проволочными заграждениями резервной позиции. Дорога была узкая, ошалевшие каза­ки бросились прямо на проволоку, и лошади падали, запутавшись между кольями, и над ними свистали и выли пули, сбивая ветки и усиливая па­нику.

Но не все стреляли вверх. Часть стреляла по автомобилю, на котором сидел Кноп с начальником дивизии, и по группе верховых, где был ко­мандир казачьего полка со своим адъютантом. Ординарцы-казаки поки­нули их. Автомобиль, поворачивавший к дороге на позицию, был оста­новлен шоферами, выскочившими из него и побежавшими за землянки, за ними выскочили и Кноп с начальником дивизии. Начальник дивизии ухватился за стремя командира казачьего полка и побежал рядом с ним за казаками. Кноп бросился в землянку. Бывшие подле нее солдаты вскочи­ли в землянку раньше Кнопа и приперли дверь изнутри. Кноп остался на узком крылечке, врытом в землю. Он был бледен, в глазах был безсмыс­ленный звериный ужас. Тот самый солдат с обезьяньими руками и плос­ким широким лицом, который задавал ему вопросы, ударил его прикладом по темени, и Кноп упал ничком возле двери. Несколько выстрелов в затылок прикончили его. Все это солдаты делали молча, серьезно и дело­вито. Кноп остался лежать на крыльце.

Командующему полком Щучкину удалось вскочить в землянку и он спрятался было в темном углу у нар. Сейчас же за ним ворвались солдаты.

- Вот он! - крикнул высокий молодцеватый солдат с Георгиевским крестом на груди. - Волоки его, товарищи, наружу.

Землянка наполнилась людьми. Подполковник, старый, седой, с по­трепанной бородой, одетый в китель с погонами, при шашке и револьве­ре, опустился на колени.

- Братцы, - воскликнул он, старчески всхлипывая. - Братцы! По­щадите. Я ничем не виноват. Я всегда с вами.

- Волоки, говорят, наружу! - раздался грозный приказ у дверей. Это распоряжался тот самый солдат, который только что убил Кнопа. Грубые руки схватили Щучкина и поволокли к выходу.

- Братцы, - молил он, - во имя Христа, пощадите меня.

- Ишь, кого вспомнил!.. Христа! - проговорил мальчишка-солдат с бледным идиотским лицом. - А он был, Христос-то, по-твоему? А?

- Распять его товарищи, как Христа, тогда узнает, - предложил дру­гой молодой солдат.

- Гвоздей таких нет, - сказал кто-то из толкавших Щучкина.

- Он, и впрямь, на Христа похож. Только борода седая. Старый Хрис­тос.

- Распять его. Вот тут, у стенки.

В лесу была построена из свежих сосновых стволов небольшая часов­ня. Раньше подле нее совершались очередным священником богослуже­ния. Солдаты, еще до революции стоявшие здесь, украсили ее резьбою, и внутри висели написанные кем-то из офицеров образа. К ней подвели бледного Щучкина.

- Братцы! - молил он, - не душегубы же вы, а солдаты. Вместе кровь проливали.

- Что же, распинать, что ль, будем, - улыбаясь спросил высокий сол­дат, прижимая Щучкина рукою к стене. - Тут важно.

- Говорят тебе, гвоздей таких больших нет.

- Чего? Гвоздей?.. - протянул солдат, убивший Кнопа, - а штыки не гвозди? Вытягивай ему руки. Поднимай его!

В раздвинутую ладонь с размаха всадили штык и сняли его с винтовки. Пальцы инстинктивно сжались и ухватились за штык.

- О-ох! - воскликнул Щучкин. - Ужели крестную муку приму! Лицо его стало белым, но в глазах вместо ужаса появился странный восторг. Он уже не чувствовал боли. Он смотрел вдаль, и старый рот из-под седеющих сивых усов бормотал:

- Живый в помощи Вышняго, в крове Бога небесного водворится!

Другой штык пронзил его левую руку, и он полуповис на стенке, под­держиваемый здоровым бородатым солдатом из запасных, смотревшим на него серьезными, важными, задумчивыми, кроткими глазами. Так смот­рел он всегда на быков и баранов, которых приводили убивать.

Третий штык пронзил грудь Щучкина посередине и, попав между бре­вен, ушел по самую трубку.

- Един от воин копией ребра ему прободе и абие изыде кровь и вода, - хрипло, но ясно выговорил Щучкин.

- Да замолчишь ли ты, старый пес! - крикнул гневно солдат, убив­ший Кнопа.

Щучкин приподнял упавшую было на грудь голову, посмотрел прямо в глаза говорившему и прошептал: - аминь! аминь! аминь!

Что-то такое было в потухающем взгляде старого подполковника, что солдат, уже бледный, стал еще бледнее, схватил винтовку и в упор выстре­лил в висок Щучкину. Ноги Щучкина безпомощно дернулись, и он затих. Солдаты, распинавшие его, вдруг почувствовали страшный ужас и разбе­жались от места казни.

Стрельба затихла. Патроны были на исходе. Оживление и яростный подъем сменялись апатией, люди, дошедшие только что до крайних пре­делов озверения и дерзновения, чувствовали, как липкий страх заползает в душу и сердце останавливается в мучительных перебоях. Не заходя в землянки, они шли нестройными толпами в окопы, там, перед лицом непри­ятеля, надеясь найти спокойствие и оправдание.

Немецкие часовые стояли открыто и смотрели на странные события, происходившие на русской стороне.

Звездная теплая ночь спускалась над биваком. Казачья лошадь с пере­битой ногой, запутавшаяся в проволоке, то вскакивала на три ноги, то снова падала и жалобно ржала, будто звала на помощь своего хозяина. На пороге землянки ничком, в нарядном френче лежал Кноп, заглохший автомобиль с криво вывернутыми передними колесами стоял неподалеку. У часовни висел распятый Щучкин с разбитой головой. Луна серебристым светом отражалась в его седых волосах, и издали казалось, что над его го­ловою сияет венец.

Бивак был пуст.

Только Верцинский лежал в командирской землянке, закрывшись с головой шинелью и стараясь ничего не слышать и ни о чем не думать.

Петр Николаевич Краснов - От Двуглавого Орла к красному знамени - 07, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

От Двуглавого Орла к красному знамени - 08
XXIII События на биваке, бешеная стрельба отразились далеко кругом. Ка...

От Двуглавого Орла к красному знамени - 09
VII В Новочеркасске гимназическая дружина разошлась. У каждого ока­зал...