Петр Николаевич Краснов
«От Двуглавого Орла к красному знамени - 04»

"От Двуглавого Орла к красному знамени - 04"

XIII

Телеграмма была секретная, и содержания ее никто не мог знать, но Заболотье жило тревожною, безпокойною ночною жизнью. Почти во всех домах, из-за спущенных занавесей и задернутых портьер, в щели ставен был виден свет, слышался таинственный шорох и сдержанный разговор. Заболотье шевелилось, и в нем каждый житель знал, что Россия объявила мобилизацию армии: война с Германией и Австрией неизбежна. И преж­де чем сотенные командиры успели собраться в канцелярию полка, "пантофельная" быстрая, невидимая почта понесла известие о мобилизации и войне по городам и селам губернии, на границу и за границу.

Мобилизация в полку была шестичасовая. Это значило, что полк ров­но через шесть часов выступал на границу, в поход. Она была за много лет продумана и написана. Каждому было указано, что и как он должен был сделать и в какой час, все расчеты, все требования были загодя написаны, теперь оставалось только проверить их и подписать.

В полковой канцелярии ярко горели большие висячие лампы под плос­кими железными абажурами, и от них было чадно и душно. Окна были настежь раскрыты, и темная ночь глядела в них. Карпов застал всех писа­рей на местах, адъютант, войсковой старшина Коршунов и большинство командиров сотен были в большой комнате, где занимался командир. Все догадывались о причине вызова, но никто не говорил об этом.

- Ты спал? - спрашивал командир 1-й сотни Хоперсков у маленького толстого Ильина, начальника пулеметной команды.

- Нет. Мы у Захарова в картишки заигрались. Засиделись мало-мало. А ты?

- Я с девяти завалился. Так заснул, долго понять не мог, чего это ден­щик будит, неужели уже утро. Ан вон оно що!

Худощавый Агафошкин, командир 2-й сотни, отец семерых детей, жив­ший почти что в нищете, тревожно совался своим бледным лицом, оброс­шим жидкой бородкой, и спрашивал: "Ну что? Ну что? Так в чем же, го­спода, дело-то? А?"

Ему никто не отвечал. Считали неприличным говорить об этом, пока не скажет командир. Адъютант, успевший заснуть и не прогнавший сна со своего полного лица, узкими сонными глазами оглядывал толпившихся офицеров и считал, все ли пришли. Все были в кителях с серебряными погонами, с золотым номером полка, при шашках. Одновременно вошли запыхавшиеся, разгоряченные скорою ходьбою Захаров, Траилин и ма­ленький седой, лысый и беззубый пятидесятилетний Тарарин, командир 5-й сотни - суета и лотоха, но честнейший человек и рыцарь в полном смысле этого слова.

- Господин полковник, - сказал во вдруг наступившей тишине адъю­тант, - все собрались.

Слышно было, как затихли в соседней комнате писаря и стали на нос­ках подкрадываться к двери, чтобы услышать, что будет говорить коман­дир полка.

Офицеры стали в порядке номеров сотен, как они становились всегда, когда их вызывал по службе командир полка, и Карпов любовно оглянул своих сотрудников.

- Господа! - сказал он спокойным, ровным баритоном хорошо изу­ченного им в командах и приказаниях голоса. - Объявлена мобилизация. Первым часом 23 часа 59 минут. Теперь уже шесть минут первого. Все на работу. Мобилизационные пакеты у всех в порядке?

- В порядке, - за всех ответил Тарарин. На лице его, вдруг поблед­невшем, разлилось сильное волнение.

- Господа, мобилизация еще не война. Объясните это казакам. В шесть часов утра полк должен быть на гарнизонном плацу. Я надеюсь, господа, что все будет как всегда в нашем полку?

Офицеры молча поклонились.

- Знамя, - спросил адъютант, - прикажете иметь без чехла? Командир ответил не сразу.

- Да, - сказал он. - Без чехла.

И почему-то в этом случайно отданном приказании все увидали, что война будет.

- Можно идти? - опять за всех спросил Тарарин.

- Да, идите, господа, и я надеюсь, что все пройдет у нас тихо и гладко.

- Постараемся.

Канцелярия опустела. Писаря кинулись по своим столам. Адъютант поднес командиру полка бумаги, запечатанные в красные конверты, на которых крупными буквами было написано: "вскрыть по объявлении мо­билизации".

Карпов уселся за стол и стал просматривать и подписывать подавае­мые ему бумаги. Их выросла перед ним на столе целая стопа. Тут были требования, списки, донесения, инструкции, приказы, отчеты, послуж­ные списки.

Кругом глухо, как большая фабрика, шумело местечко, переполнен­ное казаками, гусарами и солдатами пехотного полка. Все окна казарм, до того темные и слепые, с тускло мигавшими ночными лампами и образны­ми лампадками, ярко осветились сверху донизу. На дворах и на улицах стали появляться озабоченные люди. Открылись настежь широкие воро­та обозных сараев и неприкосновенных запасов. Люди вывозили оттуда на себе новые повозки, грузили их вещами и везли на себе по дворам ка­зарм. Из казарм несли узлы, сундуки и ящики с собственными вещами и парадным обмундированием, которые оставались в Заболотье. Никому в голову не приходило, что Заболотье когда-либо может быть оставлено на­шими войсками.

В сотнях копошились и гомонились люди. Все офицеры были при сво­их взводах, сотенные командиры с вахмистрами и каптенармусами счита­ли, записывали, выдавали и отмечали вещи. Полковая машина работала стройно, серьезно и безотказно. Карпов улучил минуту между потоком бумаг и прошел в ближайшую сотню. Она кипела копошащимися людь­ми, как муравейник. Койки уже были убраны и одеяла и матрацы сложе­ны. Раздалась команда "смирно", и все люди замерли в неподвижных по­зах. Бравый дежурный лихо отрапортовал.

- Ваше высокоблагородие, во второй сотне N-ского Донского полка происшествий не случилось. Сотня занята мо-би-... ли-би... зацией, - с трудом выговорил мудреное слово молодой казак.

Карпов поздоровался с людьми, приказал продолжать работу и пошел по сотне.

Не было говорено никаких громких и шумных речей, никто не объяс­нял значения и цели мобилизации, возможности войны, но все отлично понимали, что творится что-то важное, к чему готовились и для чего учи­лись.

- Ну что же, - спросил Карпов, останавливаясь подле молодого, румяного, без усов и бороды казака, носившего страшную фамилию Лиховидова, но имевшего самый безобидный вид, - боишься, если война бу­дет?

Казак краснел и мялся. Его товарищи прекратили работу - они насы­пали в это время сахар и чай в маленькие мешочки и смотрели на Лиховидова, улыбаясь. Внимание товарищей смущало Лиховидова еще более, и он молчал.

- Ты понимаешь, что, может быть, и война будет?

- Так точно, - наконец проговорил Лиховидов. - А только чего бо­яться-то? Все одно - присяга. А помирать, кому как указано, так и будет.

- Ну, а рубить-то не забыл как?

- Да, как учили. По голове лучше всего, без промашки и перерубить ее легко.

- Молодец! - сказал Карпов и пошел дальше. "Да, - думал он, - с этими людьми и на войну не страшно". Подумал о себе - боится ли он? И о себе сказал: нет, не боюсь, ибо верую.

XIV

Короткая летняя ночь убывала, а Карпов все сидел в канцелярии, пи­сал, подписывал и отвечал на короткие вопросы, с которыми приходили к нему то посланные из сотен казаки, то офицеры, и вопросы все были буд­ничные, простые, не вызывающие сомнений.

- Ваше высокоблагородие, старший врач спрашивают - когда индивидуальные пакеты раздавать, сейчас, как написано в плане, или подо­ждать, когда совсем объявится?

Карпов видел, что в войну все-таки не верили. Не могли допустить, что она так близка, что эта ночь еще мир и тишина, а утром уже война, и кровь, и раны, и индивидуальные пакеты могут понадобиться.

- Раздайте сейчас, как по плану указано.

- Господин полковник, - говорил хорунжий, подходя к столу, - Брайтман за автобус для семейств офицеров до станции просит пятьдесят рублей, деньги вперед давать или нет?

- Давайте.

- Семьи отправлять?

- Да, завтра в шесть часов вечера.

- Слушаюсь.

В три часа ночи, отчетливо ступая по полу, твердым ровным шагом по­дошел к столу хорунжий Протопопов, румяный, могучего сложения юно­ша, звякнул шпорами и доложил:

- Господин полковник, честь имею явиться, с разъездом особого на­значения прибыл.

Адъютант передал ему пакет, на котором было написано: "Вскрыть в Звержинце".

Звержинец было ближайшее пограничное местечко.

- Австрийское золото получили? - спросил Карпов.

- 626 крон золотом и 8000 марок бумажными деньгами, - отвечал хорунжий.

- Подрывной вьюк готов?

- Так точно.

- Где разъезд?

- Во дворе канцелярии.

- Я сейчас выйду, провожу вас, - сказал Карпов.

В мутном тумане приближающегося рассвета, когда ночь еще не усту­пила утру и звезды только что начали гаснуть, на дворе канцелярии, пол­ном людей 2-й сотни, виднелось шестнадцать конных казаков, построив­шихся в одну шеренгу. Сзади стояли две лошади с вьюками. Это был разъезд особой важности, который должен был, в момент объявления войны, скрыт­но перейти границу Австрии, пройти по лесным дорогам далеко в глубь стра­ны и взорвать мосты на шоссе и на железной дороге. Казаки смотрели серь­езно. Они отдавали себе отчет в важности и опасности поручения.

- С Богом, станичники! Будете ожидать приказания. Помните, что вой­на еще не объявлена. Ведите себя честно и благородно, достойно высоко­го звания Донского казака, - сказал Карпов.

- Постараемся, ваше высокоблагородие, - дружно ответили казаки.

- Хорунжий Протопопов, ведите разъезд.

- Справа рядами, шагом марш, - скомандовал Протопопов. Карпов вышел за ворота. Передний дозор отошел за углом и пошел крупной рысью по мостовой города. Левая лошадь сорвалась на галопе и не могла успокоиться, и долго были слышны в утреннем тумане ровная четкая рысь правой лошади и неровные скачки левой, пока не заглушил их топот ног идущего шагом разъезда.

Раннее утро, чуть побледневшее на востоке небо, усталость безсонной ночи - придавали особенный, полный тайны вид этому разъезду, медлен­но удалявшемуся за город. Во мгле скоро скрылись силуэты всадников, но еще слышен был стук копыт. Карпов стоял у ворот, следя за ним. Стук сразу стих. Мостовая кончилась, разъезд вступил на пыльную улицу.

Когда Карпов вернулся в канцелярию, на его столе лежала большая стопка темных книжек - паспортов. Он взял первую, чтобы подписать, и невольно остановился. На первом листочке с государственным двуглавым орлом, напечатанным на коричневой сетке, значилось: Анна Владими­ровна Карпова, 43 лет, православная, жена полковника...

Представилась она в пустой квартире, глубокою ночью, совсем одна. И надолго. Может быть, навсегда. Образы прошлого на миг окружили его. Почудилась прохлада громадного войскового собора, и появилась в груп­пе одинаково одетых девушек скромная темноволосая Аня Добрикова... Пригрезилась тенистая аллея Александровского сада, с медвяным слад­ким запахом белой акации, длинными гирляндами свешивающейся из-за перистых нежных листьев, темное небо с луною, застывшей над сверкаю­щим займищем разлившегося Дона, и тихий покорный ответ на его страст­ную речь: "Где ты, Кай, там и я, Кая..."

Теперь он ей подписывает отдельный паспорт. Теперь, когда суровая подкрадывается старость и более чем когда-либо они нужны друг другу.

Усилием воли Карпов прогнал мысли и быстро подписал свою фами­лию на паспорте жены.

Писарь гасил лампы. Бледный утренний свет вместе с легкой прохла­дой врывался в растворенные окна. Наступал день - день похода, может быть, - войны.

XV

В 6 часов утра, 18 июля 1914 года, на гарнизонном, так называемом Бородинском плацу выстраивалась 2-я бригада N-ской кавалерийской ди­визии.

Карпов в это время возвращался в свою квартиру. В столовой, по-мир­ному, кипел громадный фамильный красной меди самовар, пуская к по­толку густые пары, в железном лотке лежали булки, было приготовлено масло и сливки. Анна Владимировна в лучшем своем платье ожидала мужа. Она была спокойна, и только покрасневшие веки и глубокая синева под глазами говорили о том, что за эту ночь пережито было много горя. Не­сколько серебряных волос пробились сквозь черноту ее кос, уложенных на голове. Чай пили торопливо. Говорить - так надо было передать друг другу такую массу нежных слов, глубоких ощущений драмы, совершаю­щейся в душе у каждого, весь ужас тоски, разлуки, а это говорить было слишком больно и долго, и потому говорили о пустяках.

- Ты на Сарданапале поедешь? - спросила Анна Владимировна.

- Да, на нем. А Бомбардос в заводу.

- Сарданапал покойнее. Я запасные стремена положила в сундучок. Николай знает.

- Ну... Прощай, дорогая. Пиши...

- Куда писать-то?

- В действующую армию.

- Ах, да...

Она обняла его и стала крестить мелким частым крестом. Губы ее вдруг опухли, и из глаз часто-часто побежали слезы. Еще мгновение, и она не выдержала бы - свалилась бы в обморок. Но он оторвался от нее и пошел вниз во двор, где его ожидала лошадь. Когда он садился, она догнала его. Глаза у нее были красные, сухие, губы еще дрожали. Она дала кусок сахара узнавшему ее и потянувшемуся к ней губами Сарданапалу, перекрестила и его. Потом она быстро прижалась лицом к колену мужа, и, когда ото­рвалась, две слезы остались на алом лампасе.

Карпов выехал за ворота.

На плацу за городом его полк был уже готов. Пятая запоздавшая сотня рысью входила сзади, и видно было взволнованное злое лицо Тарарина, трясшегося на большой, не по его росту, серой лошади. На углу стоял взвод со знаменем, ожидая, когда полк будет готов. Правее выстраивались гуса­ры. Их командир, солидный немец фон Вебер, еще не приехал к полку.

Карпов влюбленными глазами смотрел на казаков. Полк был в полном порядке, хоть сейчас на смотр. Обоз оглобля в оглоблю, дышло в дышло, весь заново покрашенный стоял за пулеметной командой. Равнение, "за­тылки" были идеальны. Пики были так выровнены, что сбоку была видна только одна пика, моложавые загорелые лица казаков были чисто вымы­ты и волосы причесаны. Их успели накормить завтраком и напоить чаем, и никто бы не сказал, что всю ночь они провели в спешной лихорадочной работе. В стороне собрались жители города. Отдельною группой стояли полковые гусарские и казачьи дамы, и там были пятна ярких зонтиков, освещенных косыми лучами поднявшегося над городом солнца. Против фронта был поставлен зеленый с золотом аналой, и высокий худой священник гусарского полка в лиловой рясе и скуфейке раскладывал книги. Под резкие звуки труб армейского похода приняли штандарт и знамя.

Начальник дивизии, старый генерал Лорберг, приехал вместе с бри­гадным командиром и начальником штаба. Он объехал полки, здороваясь с людьми и хмуро крякая. Он был взволнован. Надо было что-либо ска­зать людям, а что сказать, он не знал - война еще не была объявлена и он далеко не был уверен, что война будет объявлена. Он ничего не сказал, но еще более нахмурившись и надувши свои короткие, как иглы, седые усы, торчавшие над губою, галопом отъехал на середину фронта, почти к само­му аналою и хриплым голосом закричал:

- Бригада, шашки в ножны, пики по плечу, слушай!

Когда повторенная командирами полков, эскадронов и сотен команда была исполнена, он снова скомандовал:

- Трубачи, на молитву!..

Медленно, под звуки певучего сигнала полковые адъютанты вынесли к аналою штандарт и знамя. Певчие выходили из рядов гусар и казаков и, поддерживая за спиною винтовки, бежали к аналою. Священник обла­чился в ярко-зеленую шитую золотом ризу и, взяв крест, вышел вперед.

- Во имя Отца и Сына и Святаго Духа, - начал он несильным голо­сом. - Воины благочестивые! Настал час великой и трудной работы, ко­гда вы должны будете перед лицом Всевышнего дать отчет, истинно ли вы христолюбивое воинство, готовое душу свою отдать за веру, Царя и отече­ство.

Набегавший ветер рвал его слова и относил в сторону. Сзади, по шос­се, тарахтели и звенели кухни гусарского полка, чей-то пес, которого ден­щик вел на веревке за подводой, рвался и визжал.

Священник кончил, и певчие запели "Царю небесный"...

Слишком обыденными казались слова молебна для того, что соверша­лось. И опять переставали верить, что война будет. Дамы стояли сзади при­наряженные, красивые и некрасивые, богатые и бедные. С ними были дети. Они-то знали, что война будет, потому что иначе им не пришлось бы бросать свои жилища и искать пристанища по всей России, по чужим людям. Война еще не началась, но ее разорение, ее ужас уже коснулся, и первыми были разорены и выброшены на улицу офицерские семьи по­граничных полков. После молебна, когда убрали аналой, начальник ди­визии, потрясая шашкой над головою, сказал несколько слов, казавших­ся ему сильными и важными.

- Смотрите, молодцы! Обывателя не грабь и не обижай, помни: война еще не объявлена. Ну, а объявят войну - так все ум-р-р-р-ем за веру, Царя и Отечество! Поняли, ребята... А?.. Руби, коли, как учили. Сумей доказать свою силу, оправдать себя перед Царем-батюшкой!

- Поста-р-раемся, ваше превосходительство, - дружно грянули люди стоявших ближе к нему эскадронов и сотен.

- Так с Богом, господа. Казаки, в авангард!

Карпов подал команды, и первая сотня рысью стала выдвигаться в го­ловной отряд, и от нее галопом поскакали дозоры вперед, вправо и влево. От второй сотни пошла цепочка связи, и скоро все шоссе до самого леса покрылось парными всадниками на равных промежутках. Карпов нароч­но не отпускал по местам трубачей, и, когда полк тронулся, трубачи гря­нули полковой марш.

Так просто, скромно, буднично и обыденно пошли на войну передо­вые полки Русской армии.

Анна Владимировна сухими глазами смотрела на удаляющийся полк. Замерли звуки полкового оркестра, и, сверкая трубами, разъехались по сотням трубачи, выше и гуще стала подниматься пыль, заслоняя всадни­ков, и только острия пик горели над колонной. Серая змея гусарской ко­лонны стала заслонять их, затрещали повозки обозов, задымили поход­ные кухни с огнями углей в поддувалах, проскакал запоздавший казак, и стало пусто и серо на затоптанном пыльном плацу. Толпа любопытных стала расходиться. Заболотье горело в утренних лучах жаркого июльского солнца.

- Ну эти-то больше никогда не вернутся! - сказал кто-то, обгоняя Анну Владимировну.

Она пошатнулась и чуть было не упала. Жена есаула Траилина поддер­жала ее. Несколько минут она шла, спотыкаясь и ничего не видя. В ушах еще слышались обрывки бравурного марша, а в голове неотступно стояла тяжелая мысль о том, что все кончено. Кончено их бедное - мещанское счастье. Кругом шли такие же печальные, спотыкающиеся женщины, иные плакали, молодая, всего шесть месяцев тому назад обвенчанная и уже бе­ременная жена сотника Исаева рыдала навзрыд и ее вели, успокаивая, две посторонние женщины-польки.

Полки уходили к границе.

XVI

Восьмой день полк Карпова стоял в 12-ти верстах от границы в ма­ленькой польской деревушке Бархачеве, среди густых и зеленых дубовых Лабунских лесов. Через деревню, весело журча по камням, протекала не­широкая речка. Подле реки стояла покинутая учителем и детьми сельская школа, и в ней в классной комнате, между сдвинутых к стенам учениче­ских парт, помещался штаб Донского полка.

По стенам висели хромолитографированные таблицы: жизнь пчелы, народы всего мира, сельскохозяйственные орудия, северное сияние, боль­шая карта Европы, изображения земных полушарий, карты Африки, Аме­рики и Австралии и над учительским местом в рамках два больших отпе­чатанных в красках портрета Государя и Государыни.

Карпова по утрам не бывало дома. Полк выставил сторожевое охране­ние, и Карпов объезжал заставы и посты. В школе, неудобно подогнув ноги за маленькими детскими партами, сидели делопроизводитель, полковник Коршунов и писаря и считали, и писали, заготовляя полевые отчетные книжки для сотенных командиров. И на войне каждая казенная копеечка была на счету.

Было раннее утро 26 июля. Накануне узнали, что Германия, а вслед за­тем и Австрия объявили войну России, разъездам было приказано выдви­нуться за границу и "войти в соприкосновение с противником". Так зна­чилось в приказе, стереотипною, со школьной скамьи заученною фразою, но никто еще не уяснял себе, что это значит.

Погода стояла жаркая, небо млело от солнечных лучей, румяные зори сменялись тихими лунными ночами, полными волшебного блеска.

В это утро на дворе школы, еще не просохшем от ночной росы, подле денежного ящика, стоявшего у сарая, заросшего репейником, толпился народ. Полковой писарь Кардаильсков, маленький приземистый казак, уже пожилой, десятый год бывший на сверхсрочной службе, лысый и важ­ный, правая рука адъютанта, стоял впереди всех, заложив руки в карма­ны. Он только что умылся, и его лицо было красно и лоснилось от холод­ной ключевой воды. Штаб-трубач Лукьянов, стройный черноусый краса­вец, в рубахе, при револьвере с алым шнуром и с серебряной сигналкой за плечами на пестром шнуре с кистями, совсем готовый, чтобы ехать с ко­мандиром полка, его помощник Пастухов, командирские ординарцы Миронов, Дьяков, Медведев, Апостолов, Лихачев и Безмолитвеннов, писаря, денщики, обозные казаки и кашевары обступили только что при­ехавших с донесением маленького белобрысого казака Лиховидова и боль­шого плотного, обросшего черною бородою старообрядца Архипова. Они привели с собою двух небольших караковых нарядных лошадей в не на­шем уборе. На седлах были привязаны ружья, сабли с желтыми плетены­ми темляками и темно-синие куртки на густом белом бараньем меху, крас­ные шапки - кепи и мундиры, расшитые желтыми шнурами. Одна из шапок была перерублена, и в местах разреза темнела запекшаяся кровь. На белом бараньем меху были алые, еще не успевшие потемнеть пятна. Лица привезших были серы и утомлены безсонною ночью, но возбужде­ны и полны одушевления.

Это были первые боевые трофеи полка.

Миронов задумчиво гладил рукою по белому меху австрийского мен­тика и говорил:

- Ишь ты, густая какая шерсть. Ее, поди, и не перерубишь.

- Ку-у-ды ж! - деловито, сознавая себя героем дня, сказал Лиховидов, - мы так одного-то кинулись рубить, как по пустому месту. Шашка даже отскакивает.

- Ты-то, поди, перерубишь! - снисходительно оглядывая маленькую тощую фигурку Лиховидова, сказал Кардаильсков. - Где тебе! Поди, и шашку в руке не удержишь.

- А вы, Лиховидов, хотя одного взяли? - спросил его же сотни урядник, ординарец Апостолов.

- Дык как же! - гордо воскликнул Лиховидов, - я стрелил одного. Так с коня и загремел. Враз упал. Голова простреленная оказалась.

- А это кто по голове рубил так важно? - спросил Миронов, бросая мех и разглядывая разрубленное австрийское шако.

- Это? Это сам Максим Максимыч, хорунжий. Они и привезть нака­зывали командиру. Скажи, мол, что я, хорунжий Протопопов, убил.

- Постойте, ребятежь, - сказал Лукьянов, - что зря ребят расспра­шиваете, пусть толком рассказывают, как дело было.

- Много их было? - спросил Миронов.

- Говорю, 24 человека. 14 положили на месте, а 10 ушло.

- А наших?

- Двенадцать, офицер, значит, тринадцатый.

- И четырнадцать положили? - с сомнением в голосе сказал Кардаильсков.

- Верно, положили, - подтвердил басом молчавший до сих пор Ар­хипов.

- А лошадей две привели. Где же остальные? - спросил Миронов.

- Убегли. Их разве поймаешь? Они сытые, а наши приморенные, всю ночь болтались по лесу. Одну хорунжий себе взяли.

- Ну, рассказывай толком, как было? - сказал Лукьянов.

- Как было-то? Да вот как. Значит, вышли мы в разъезд вчора, еще в 6 часов утра. Как приказ о войне получили. Ну, переехали, значит, грани­цу. Максим Максимыч разъезд остановил, приказал столб пограничный снять: теперь, говорит, граница земли нашей лежит на арчаке нашего сед­ла, где мы, там и граница.

- Правильно сказано, - сказал Кардаильсков.

- Дальше-то что? - сказал Лукьянов.

- Дальше?.. Идем. Чудно так, прямо полями. Поля топчем. Картофь попался, по картофю прошли, так и шелестит. Значит, война, топтать мож­но. Неприятельское. Да самого Белжеца мало не дошли, повернули, по­шли вдоль границы. В лесу остановились, передохнули, по концерту съели. Жителей нигде никого, и спросить некого. Даже не то что человека - со­баки, кошки нигде нету. Пусто. Ночь шли лесом.

- Жутко? - спросил Кардаильсков.

- Ничего, - со вздохом сказал Лиховидов.

- Не перебивайте его, ребята, - сказал Лукьянов.

- Светать стало. Только дозор нам с опушки леса рукой машет, да так показывает, чтобы мы потихоньку шли, не шумели. Подходим. Вот так, значит, об эту опушку мы идем без дороги, а о ту опушку углом, значит, по дороге они идут. Дозоры прошли. Нас не видали. Впереди офицер, сереб­ро сверкает, синяя шубка наопашь висит, мех хороший такой, сзади они, по четыре в ряд. 24 мы насчитали, шесть шеренок, сзади никого не ви­дать. Солнце всходить уже стало. Сабли на солнце сверкают, бренчат. Ло­шади фыркают, видно, недавно из дома вышли, сытые, не приморенные. Идут рысью. Ну, урядник Быкадоров и говорит его благородию: "Ваше бла­городие, вдарим на них, пока они не заметили нас". Максим Максимыч головой кивнул и знаком показал - шашки вынуть. Пики мы повалили. Урядник Быкадоров у меня пику взял и айда! Крикнули мы: ура! И на них. Они остановились, офицер их крикнуть что собрался или что, а тут ему Быкадоров пикой под самое горло, тот так и полетел, гляжу, вместо лица черная дыра. А красивый был... Да... ну, австриец сейчас утекать. Мы за ним. Только видим, что его лошади хотя и сытые, но только слабее наших. Нагонять стали. Антонов рубить стал, а они, чудные, не рубят нас, а толь­ко защиту делают. Антонов ударил по шубе и ничего, тот только нагнулся, Антонов и кричит нам: "Руби по голове". Тут Максим Максимыч своего рыжего выпустили и хватили австрийца по затылку. Так мозги и брызну­ли. Враз упал. Я догнать своего не могу, уходить стал. Я винтовку снял и ему в голову - раз! Гляжу, падает, нога в стреме застряла, коня тормозит, ну, я коня схватил - вот он, мой конь! Осмотрелся, - вижу, уже кончено все. Десять, что порезвее кони были, уходят, на шоссе вышли, так припу­стили, четырнадцать лежат. Кони за теми скачут, домой, значит, к своим. Она хоть и животная, лошадь, а тоже понимает, к нам не идет. Трех пойма­ли. Максим Максимыч себе одну взяли. Славная кобылица такая, ростом повыше этих. Вот оно и все дело.

- А наши пострадали?

- Ничего. Агафошкину щеку царапнуло. А то - без урона.

- Хорошие лошади, - деловито сказал Миронов и погладил по крупу сытую австрийскую лошадь.

- Лиховидов, - крикнул с крыльца школы адъютант, - командир зо­вет.

Маленький Лиховидов приосанился, снял с седла перерубленное шако, окровавленный ментик, винтовку и саблю и важно пошел в школу.

Толпа стала расходиться. У всех было повышенное праздничное на­строение. Война началась, и так удачно. Трофеи, победа, отсутствие сво­их убитых и раненых радовали и были хорошей приметой.

- Да, - говорил Кардаильсков Лукьянову, - а жидок, выходит, этот австриец и снаряжен не по-боевому. Этакая жара, а он уже в мех наря­дился.

- А главное, Антон Павлович, мне предполагается так: почин дороже денег будет...

XVII

При первом же известии об объявлении войны России венгерская кавалерийская дивизия, стоявшая против русского города Владимира-Во­лынского, собралась и решила овладеть конною атакою городом Влади­миром-Волынским, сорвать всю русскую мобилизацию и овладеть скла­дами.

Эта дивизия состояла сплошь из венгерских магнатов, людей лучших венгерских фамилий. Она сидела на прекрасных кровных гнедых и воро­ных конях, была одета в блестящую, шитую серебром форму. Ее разъезды и соглядатаи донесли начальнику дивизии, что расположенная во Влади­мире-Волынском русская кавалерия ушла, что в городе остался только Лейб-Бородинский пехотный полк, который занят мобилизацией. Весь город переполнен запасными солдатами, телегами и лошадьми, постав­ляемыми по военно-конской повинности. Впереди города накопаны око­пы, занятые небольшими пехотными заставами.

Венгерцы решили или умереть, или прославить в истории свое имя. Начальник дивизии, родовитый граф Мункачи, был мужчина пятидесяти пяти лет, низкий, кряжистый, крепкий, с красным лицом, с большими седыми, развевающимися усами, уходящими в длинные подуски. С ним служило в этой дивизии пять его сыновей, молодцев один лучше другого. Четверо были женаты, пятый был шестнадцатилетний юноша и состоял ординарцем при своем отце. Это был любимец графа.

Ранним утром 30 июля дивизия на рысях, в стройном порядке пере­шла русскую границу, смяв посты пограничной стражи, и быстро стала приближаться к Владимиру-Волынскому. Она шла густыми Волынскими лесами. Венгерцы оделись, как на парад. На них были темно-синие шако, темно-синие расшитые шнурами венгерки и такие же ментики наопашь на левом плече. Прекрасные кони были круто собраны на мундштуках. Это была красота старого конного строя, гармония изящных всадников, грациозных лошадей и блестящей одежды. Подойдя к городу, дивизия оста­новилась. Из-за ее рядов выкатили подводы маркитантов, и янтарное вен­герское заиграло в кубках. Пили за здравие короля и императора, за славу венгерской конницы, за прекрасных дам.

А в это время стройными серыми рядами, блестя круто подобранными штыками и отбивая тяжелый шаг по шоссе, молчаливая и серьезная, из­вещенная своими заставами, вливалась русская пехота в окопы, клали вин­товки на брустверы, едва возвышающиеся над землею, опиралась локтя­ми на края, устраивая поудобнее локти для стрельбы. Офицеры обходили по окопам и спокойно говорили:

- Без приказа не сметь стрелять, хотя бы тебя рубить стали. Целить, куда укажу, либо в грудь, либо под мишень. Стрелять, не торопясь. По­мни, как учили! Затаи дыхание, всю свою мысль собери на выстреле и цель­ся внимательно. Лучше один выстрел попади, чем десять патронов зря про­садить.

За спиною этой прекрасной пехоты спокойно шла в Владимире-Во­лынском работа и, хотя стоустая молва во много раз преувеличивала силы венгерской кавалерии, никто не считал возможным, что венгерцы могут овладеть городом и выбить из окопов российскую пехоту.

Было около 10 часов утра, когда венгерская кавалерия построилась поэшелонно. Граф Мункачи, старший сын начальника дивизии, командир первого полка, на холеном широком арабе, в сопровождении своего адъю­танта и двух трубачей, в блестящем, залитом серебром мундире объезжал ряды полка и говорил слова ободрения:

- Не бойтесь этой русской сволочи! Помните 1848 год и отомстите за своих братьев! Рубите этих собак безпощадно.

Жадным, страшным огнем горели черные глаза солдат и сурово смот­рели сухие, темные, загорелые лица с черными усами.

На сытом гунтере, украшенном золотом и шелками, с пеной, просту­пившей у подперсья, галопом прискакал начальник дивизии, горячо об­нял сына, поцеловал его в губы на глазах всего полка и воскликнул:

- За славу Венгрии, за славу короля и императора, вперед!..

Полк зашумел по кустам и траве лесной опушки и рысью стал выхо­дить на чистое поле, отделявшее лес от города. В полутора верстах были видны белые стены, дома, то высокие, каменные, то низкие, деревянные, церкви со сверкающими на солнце куполами, фабричные трубы и башня костела. Сжатые поля сменялись черным паром. Вдоль полей шло шоссе с телеграфными столбами с оборванной проволокой. По полям и поперек шоссе чуть намечалась линия пехотных окопов, присыпанная соломой. В них не было видно никакого движения.

Полк четырьмя ровными шеренгами, одна задругой, шел мощным по­левым галопом, и на жирной пахоти полей, стоявших под паром, летели от копыт тяжелые черные комья. Яркое солнце блистало на серебре шну­ров офицерских венгерок, на мундштуках и обнаженных саблях, на свет­лых ножнах. Лошади начали блестеть и покрываться потом.

Из окопов, закрытые по самые брови в землю, глядели на эту атаку лейб-бородинцы. Винтовки были положены на бруствер, и люди, чтобы не было соблазна, не прикасались к ним. Казавшиеся темными точками венгерские кавалеристы то разъезжались шире, то смыкались. Они, то при­поднимаясь, то опускаясь, быстро приближались и, по мере того как при­ближались, росли и становились отчетливее. Стали видны отдельные ло­шади, и по блеску мундиров стало возможно отличить офицеров от сол­дат.

- Унтер-офицеры и лучшие стрелки! - раздалось по окопам, - возьми на мушку офицеров.

Чуть шевельнулись люди в окопах, и несколько штыков приподнялось от земли.

Тысяча сто шагов, девятьсот, семьсот, шестьсот...

Молчат окопы.

Тайная радостная надежда закралась в сердце графа Мункачи и его вен­гров. Русских нет - они ушли, они испугались. Венгерская дивизия вор­вется в пустой город и займет его с белыми храмами и высокими домами во славу венгерской кавалерии!

- За Венгрию! Императора и короля! - крикнул граф хриплым голо­сом, оборачивая красивое лицо к солдатам. - Hourra!

И могучий, глухой, непривычный для русского уха крик донесся до око­пов.

Стали видны лица всадников. Дальнозоркие люди различали черноту усов и нависших бровей.

- Вполгруди, наведи, попади! - раздался тонкою колеблющейся но­той пехотный сигнал открытия огня, поданный командиром, и сейчас же грянул одинокий, как будто неуверенный выстрел, другой, третий, и вдруг вся длинная линия окопов загорелась ярко вспыхивающими огоньками ружейных выстрелов, и окоп стал так часто трещать, что не стало уже слыш­но отдельных выстрелов, но трескотня слилась в общий гул. Властно раз­резая трескотню ружей, точно громадные швейные машины, строчили кровавую строчку пулеметы.

Упал арабский жеребец под графом Мункачи. Мункачи, стараясь вы­свободить из-под него ногу, оглянулся назад. Как мало осталось людей! Как редки шеренги! Как много людей и лошадей уже лежат неподвижно синими и темными пятнами на черном поле и на сизо-желтой стерне. Ата­ка отбита! Полк уничтожен!

Пуля ударила его повыше сердца, и он упал ничком в черную землю.

- За Венгрию! Императора и короля! - пролепетали его синеющие губы.

Оставшиеся в живых немногие люди поскакали назад, к лесу, и их преследовали тонким противным свистом одинокие пули. Навстречу им спокойными величаво-властными волнами вышел еще полк и так­же понесся, встречаемый зловещей тишиной, затихшей по сигналу пе­хоты.

- Протри винтовки! Остуди пулеметные стволы, - говорили по ря­дам солдат, словно дело шло об учебной стрельбе на стрельбище по мише­ням.

Четыре атаки отбито.

Старый граф Мункачи был в ярости. Он собрал остатки полков и лич­но сам, сопровождаемый младшим сыном, последним отпрыском слав­ного рода, повел пятую атаку.

Они с группой людей дошли до самых окопов, но не дрогнула, так же величаво спокойна была российская императорская пехота и верен глаз у маленьких землеедов лейб-бородинцев. На самом окопе упали отец и сын, а те, кто перескочил наполненный людьми окоп, были живьем перелов­лены солдатами резерва.

Так в первый день войны под стенами Владимира-Волынского погиб­ла в безумном стремлении победить русскую пехоту лучшая в Австрии вен­герская кавалерийская дивизия.

Бой затих. Санитары по приказу вышли собирать раненых венгерцев, роты выходили из окопов и сумрачно торжественные строились побаталь­онно. Конные разведчики и патрульная цепь пошли к лесу.

По пыльным улицам спасенного Владимира-Волынского расходились по казармам роты. Высоко, по-гвардейски, подтянув штыки и подравняв приклады, стройными серыми рядами в колоннах по отделениям, с пес­нями всею ротою, без вызова песенников шли Бородинцы, гордые созна­нием только что одержанной победы.

- Тверже ногу! Отбей шаг! - кричал на роту ее командир, старый сорокалетний капитан.

На сытом коне у перекрестка улиц командир полка пропускал мимо себя полк.

- Спасибо, двенадцатая! - крикнул он, - славно стреляли!

- Рр-рады стараться, ваше высоко-бро-д-ио-оо, - заревела, отбивая могучий шаг, рота.

По всему Владимиру-Волынскому неслись песни и мерно гремел тя­желый шаг русской пехоты.

Барабан громко бьет, Бородинский полк идет, Идет, идет, идет!

Лихо пела двенадцатая, пройдя мимо командира.

Из деревень распоряжением исправника вышли мужики с лопатами копать могилы и собирать убитых. Их было около двух тысяч. Среди них пали люди лучших фамилий Венгрии. Санитары снимали с них шитые серебром мундиры, сабли, револьверы, обыскивали карманы. На телеги складывали винтовки и сабли, конные ординарцы и обозные солдаты ло­вили разбежавшихся лошадей.

Жарко и душно на улицах Владимира-Волынского. Вкусно пахнет пе­ченым хлебом, солдатскими щами и гречневой кашей, и никому нет дела до того, что у самых окопов лежит полураздетый труп красивого старика с седыми усами и рядом юноша с лицом херувима, а по всему полю раски­даны вздувшиеся буграми темные тела лошадей и рядом, распластавшись, лежат убитые люди.

Это война.

Гулко гудит медный колокол собора. Духовенство собирается служить благодарственный молебен за избавление от опасности и блестящую по­беду, и, замирая в дальней улице, слышна лихая солдатская песня: Барабан громко бьет, Бородинский полк идет, Идет, идет, идет!

XVIII

На 1 августа всей русской кавалерии было приказано перейти австро-германскую границу, вторгнуться возможно глубже в неприятельскую стра­ну, внести в нее пожар и разорение, помешать мобилизации и сбору ло­шадей и разрушить пути сообщения.

Полк Карпова около шести часов вечера 31 июля втянулся в неболь­шой пограничный город Томашов, куда собралась вся N-ская кавалерий­ская дивизия, и стал квартиро-биваком.

Штаб дивизии занял низ большого каменного дома, бывшего до вой­ны собранием и офицерскими квартирами Донского казачьего полка. На­верху, в разоренной командирской квартире, были отведены ночлеги ко­мандиру и офицерам гусарского и казачьего полков.

До глубокого вечера Карпов просидел с адъютантом и делопроизводи­телем в комнате за треногим столом, подписывая требования и составляя приказ на завтра. Когда он вышел на балкон вздохнуть свежим воздухом, солнце уже зашло за австрийскую границу и закатное зарево пылало за темною пеленою громадных Томашовских лесов. На балконе сидел ко­мандир гусарского полка барон фон Вебер со своим адъютантом.

- Красивая картина, - сказал фон Вебер. - Отсюда Австрия видна почти до самой Равы-Русской. Куда-то попадем завтра?

Небо синело вверху, а внизу ярким пламенем догорал закат. Четкой щетиной выступали на нем леса, слегка холмившаяся местность и розо­вела от закатного света. В стороне, совсем близко стояли сосны большо­го леса, они обрывались шагах в четырехстах от дома и здесь была песча­ная площадь, на которой стояли серые деревянные конюшни Донского полка. Между конюшнями, на коновязях были привязаны лошади каза­чьего полка, и около них располагались на ночлег казаки. Красными пятнами в сгущавшейся внизу темноте под лесом выступали топки казачьих кухонь. Там толпились и гомонили люди, и слышался визг поросенка.

У конюшен, накинув шинели на плечи и собравшись в кружок, человек шесть казаков протяжно, складно пели тягучую песню.

Ах ты, сад, ты, мой сад, -

начинал один задушевным, низким голосом и все шесть пристраивались к нему разом -

Сад, зеленый виноград.

- Хорошо поют ваши, - сказал фон Вебер.

- Да, - задумчиво проговорил Карпов, - старая это песня казачья, низовая песня. Там ее поют, где берега Дона и южные пристены балок по­крыты густыми кустами виноградной лозы, где казак живет виноградом и вином, где приволье степи с одной стороны, с другой - густая тень ви­ноградников. И голоса я узнаю. Это Аржановсков заводит, а Смирнов, Пет­ров, Зимовейсков и еще кто, не разберу, пристраиваются.

- Вот поют и не думают, что будет завтра, - сказал гусарский адъю­тант.

- А что же думать-то? - просто сказал Карпов. - Будем пить чай, обе­дать, будем жаждать сна и спать будем. Это - жизнь.

- А кому и смерть, - сказал адъютант.

- Да ведь смерть-то - это телесное. Есть душа и думы, и мысли, и мо­литвы, и обожание красоты - это одно. И к этому смерть никак не отно­сится. Это само по себе - и есть телесное - пить чай, обедать, спать - это смерть разрушит. А того она не коснется. То останется, - сказал Кар­пов.

- Хорошо, если так, - тихо сказал адъютант. Все замолчали.

Последние краски заката догорали за темными лесами, тянуло легкой прохладой, стихал гомон людей у кухонь. Внизу, уже невидимые люди, пели другую, тоже медленную тягучую песню.

Ах, да ты подуй, подуй, Ветер, с полуночи, Ты развей, развей Тоску мою, кручину...

Лошади на коновязях мерно жевали овес и иногда тяжело вздыхали, точно и они думали свои думы, слушали тоскливые песни и понимали их.

Вдруг в темноте резко протрубил дежурный трубач повестку к зоре, и люди стали выходить из темных углов на песчаную дорогу, где полосами от окон ложился свет, и строиться длинными темными шеренгами. Слыш­на была перекличка. Вахмистр внизу читал приказ, и дежурный светил ему свечкой, и было так тихо, что пламя свечи не колебалось.

Певуче проиграли на фланге полка кавалерийскую зорю. Пропели Отче наш и Спаси Господи. На секунду стихли. Запевало откашлялся и верным чуть-чуть колеблющимся голосом один, давая тон, пропел: "Бо-же!.."

Хор разом, могуче подхватил: "Царя храни! Сильный державный, царствуй на славу нам".

Звуки гимна лились все величавее и полнее, захватывая душу.

Когда кончили петь, гусарский адъютант тихо сказал:

- Я вот что думаю. Если убьют этих людей, вот всех этих, верующих в Бога, преданных Государю и Родине, что тогда будет с Россией? Когда одна дрянь-то останется. Я бы этих поберег, а вот из тюрем каторжан, да вот ссыльных-то этих, Родины не признающих. - в первую голову. Пусть их истребляют. И сами на них зубы поломают, да и нам кроме хорошего ни­чего не сделают. А то, чует мое сердце, что нас перебьют, покалечат, изло­мают духовно, а когда надо будет - полезет всякая мразь... Ах! Не хоро­шая это штука война!

- Да что вы, Иван Николаевич, такое все думаете, - сказал Кумсков, адъютант Донского полка.

- Не знаю почему - но чувствую, что меня завтра убьют. В первый день войны. И мать мне днем сегодня снилась. Все крестила и благослов­ляла меня! - сказал гусар, порывисто встал и пошел с балкона.

Ночь окончательно поглотила предметный мир. Лошади перестали же­вать, редко вздыхали и тяжело и грузно ложились на песок.

- Ты чего, сволочь, чужую протирку взял? А? Ирод проклятый! Я тебе морду-то начищу, анафема!.. - слышалось из-за конюшен.

Австрийская земля тонула в темноте и казалась таинственной, страш­ной, непереступимой.

XIX

В четыре часа утра дивизия построилась в резервном порядке на пес­чаном поле возле шоссе. В Донском полку, по приказу Карпова, сняли чехол и развернули знамя. Солнце еще не встало, но было светло и тепло.

Полк Карпова назначили в авангард. Карпов послал первую сотню впе­ред и теперь стоял, дожидаясь, когда она отойдет на версту.

- Ну, с Богом, вперед! - сказал он и попустил рвавшегося Сарданапала.

Шоссе до самой границы, бывшей в четырех верстах, шло густым со­сновым лесом. Пахло хвоей, мхом и грибами. Впереди, в двухстах шагах, ехали два казака цепочки связи, дальше еще два и там, где шоссе шло пря­мо, эти звенья, все уменьшаясь, уходили далеко и видна была маленькая колонна головной сотни.

Перешли границу. Посмотрели на столб с чугунной доской и выпук­лым на ней австрийским орлом с надписью черными буквами "Oesterreichisches Reich" (* - Австрийское государство), спустились вниз и вышли в поля. Вправо, по жнивью, были разбросаны скирды недавно сжатого хлеба, который не успели еще увезти, влево тянулись низкие овсы. Утреннее солнце косыми лучами све­тило на них и отбрасывало длинные тени от казаков. Вправо, далеко в полях, то появлялась, то скрывалась между скирдами маленькая группа всадников. Шла правая застава, дальше, совсем далеко, была видна высо­кая пыль - там шла первая бригада.

- Правую заставу вижу, - сказал Карпов, - а где левая?

- И левая была, - сказал Кумсков. - Я сейчас дозоры видал. Да вот они. Видите, по хребтику маячат.

- Хорошо идут. Заставу ведет логом, только дозоры обнаружил.

- Это, вероятно, Коньков там.

- Да, надо полагать, он...

Ехавшие впереди казаки остановились. Вся цепочка стояла.

- Чего стали? - крикнул Карпов, и вопрос его стал передаваться от звена к звену.

- Стреляют... ают... стреляют... там, сказывают, стреляют, - понеслось ответом по звеньям цепочки.

- Э, на войне всегда стреляют, - проворчал Карпов и, толкнувши сво­его коня шпорами, поскакал широким галопом вперед. Когда он выехал из перелеска, стали слышны редкие глухие удары далеких выстрелов. Пер­вая сотня спустилась в балку и стояла, спешившись и ничего не предпри­нимая. Командир сотни, поднявшись из балки, где опять был лес, из-за дерева смотрел вперед.

То и дело с легким жужжанием пролетали пули. Иногда вдруг падала подбитая ветка, и странным казалось ее падение.

- Ваше высокоблагородие, - крикнул Карпову фланговый урядник, - здесь нельзя на коне, убьют.

- Ерунда! - проворчал Карпов и верхом подъехал к Хоперскову.

- В чем дело, Алексей Петрович? - спросил он.

- И не разберу. Стреляют, а откуда не пойму, - отвечал, отрываясь от бинокля, командир сотни.

Адъютант, уже соскочивший с лошади, смотрел в бинокль.

- Это из сторожки, - сказал он. - И там не более как два человека.

- Вы патрули послали? - спросил Карпов.

- Послал. Еще не вернулись.

- Высылайте цепи и айдате вперед, через лес, ничего там страшного нет, - сказал Карпов.

Пули перестали свистать, стрельба затихла.

Из лесной заросли показался казак. Лицо его было красное, рубаха взмокла, воротник был расстегнут, и красная мокрая от пота шея выдава­лась из ворота.

- Чего ты, Ларионов? - сказал Карпов.

- Там всего два человека ихней финанцовой стражи было. Никого боль­ше и не было. Мы стали было с Шумилиным подкрадываться, чтобы за­хватить их. А они убегли. Шумилин в сторожке остался, а я побег с доне­сением. Можно идти вперед.

Карпов приказал 1-й сотне идти лесом, спешившись, цепью, а сам по­ехал верхом по шоссе. Он доехал до сторожки пограничного поста. Адъю­тант и несколько казаков вошли в сторожку. На полу валялись прорезные обоймы от патронов, гильзы, недокуренная трубка, старая записная книж­ка, платок. И на все эти столь обыденные, скучные и простые вещи смот­рели с вниманием. Многие казаки брали их на память. Они были неприя­тельские и потому приобретали особое значение.

За сторожкой опять шел лес, потом была небольшая прогалина, устав­ленная кладками свеженапиленных дров, затем начинался новый лес. В прогалине пахло сырым деревом, смолою и грибами. Едва вошли в нее, как с разных сторон засвистали пули и из леса стали раздаваться двойные выстрелы австрийских ружей и резкие сильные ответные удары наших винтовок. Карпов сразу увидел, что наших сил было слишком мало. На каждый наш выстрел отвечало десять австрийских.

- Георгий Петрович, - сказал он адъютанту, - скажите Тарарину и Траилину, чтобы со своими сотнями на рысях шли сюда. Здесь, у дровяных кладок, пусть спешиваются и рассыпаются - пятая правее первой и четвертая - левее. Надо выкурить из леса этих молодчиков.

- Патрули доносят, господин полковник, - сказал, подходя, Хоперсков, - что по опушке леса и в лесу рассыпано две роты австрийской пе­хоты да еще две цепями подходят.

- Ничего, справимся, - сказал Карпов и приказал следовавшему за ним сотнику Санееву, начальнику команды связи, тянуть телефон к на­чальнику дивизии.

XX

Из леса галопом на большой серой лошади выскочил маленький се­денький Тарарин.

- Слезайте! - крикнуло на него несколько голосов. Он недоуменно осмотрелся кругом, слез и пошел, ковыляя тонкими ногами, по вереску между пней срубленного леса к командиру полка. Пули свистали часто. Иногда какая-нибудь вдруг неожиданно сильно ударяла в землю или в дерево, и заставляла вздрагивать стоявших близко людей.

Тарарин блаженно улыбался и, казалось, ничего не соображал.

- Что это такое, как поет? - сказал он, когда неприятельская пуля просвистала подле самого его уха, и трудно было понять, представляется он дурачком или действительно не понимает страшного значения этих зву­ков.

- Пули, - сердито, отрывисто сказал адъютант.

- А, вот оно. Пули... Никогда не слыхал, - и восторженная улыбка застыла на лице Тарарина. - Славно поют, - сказал он.

Он получил задачу от командира полка и пошел к подходящей на ры­сях сотне...

- Сотня, - закричал он, - готовься к пешему строю.

Его голос звучал торжественно, и торжественность голоса передалась людям. Казаки проворно снимали с голов фуражки и крестились.

Цепи вошли в лес и стали продвигаться вперед. Карпов шел за ними, шагах в двадцати, и покрикивал: вперед, вперед!

- Идем вперед, - слышал он бодрый голос Тарарина и видел его ма­ленькую худощавую фигуру, сопровождаемую трубачом с сигнальной тру­бою на спине.

Огонь разгорался по всему лесу. Из цепей передавали, что еще две роты рассыпались правее и охватывают левый фланг четвертой сотни. Карпов вызвал третью, шестую и вторую сотни и рассыпал их влево. Весь полк был в бою. Карпов послал за пулеметами.

Из леса показались два казака. Они несли за плечи и за ноги раненого. Весь живот его был залит кровью, и по кустам и песку они оставляли кро­вавый след.

- Чего носить-то, - сказал державший за ноги, - все одно кончился.

Но раненый в это время мучительно застонал.

- Неси, неси, полно. До шоссе донесем, там линейку подать можно.

- Кого это? - спросил Карпов.

- Урядник Ермилов, - хрипло сказал раненый, открывая мутные страдающие глаза.

- Ничего, Ермилов, поправишься, - сказал Карпов, подходя к нему. Раненый улыбнулся бледной улыбкой.

- Ку-ды ж! - сказал он, - в живот ведь. Сам понимаю, как следовает. Отцу, жене отпишите, ваше высокоблагородие, что, как следовает... Нелицемерно.

- Поправишься, - сказал Карпов и отвернулся от раненого. - Неси­те, - сказал он казакам и пошел к цепям.

- Вперед, вперед! - сказал он, увидав, что Тарарин прочно залег под кустом и не подается вперед.

- Идем вперед, - отвечал Тарарин, но в голосе его не было прежней бодрости. Он поднялся, однако, и пошел к опушке.

Лес обрывался здесь стеною, и с опушки было видно песчаное поле, на котором возвышался точно нарочно насыпанный большой, высокий холм с отвесными скатами. Он был сильно занят австрийской пехотой. За ним в отдалении были видны красные крыши и зеленые сады местечка Белжец.

До холма было не более шестисот шагов, но идти нужно было по от­крытому полю. В бинокль было видно, что весь холм изрыт глубокими окопами. Оттуда и был сосредоточен огонь по казакам. Казаки отстрели­вались, укрываясь в кустах.

Карпов пошел назад на телефон доложить обстановку и просил началь­ника дивизии прислать хотя два орудия, чтобы продвинуться вперед и за­нять Белжец. Возвращаясь, он встретил нескольких легко раненных. Они шли, опираясь на ружья, без провожатых. "Ничего, - подумал он, - все идет хорошо". Он дождался, пока не пришел к нему командир батареи. Командир батареи, молодой полковник Матвеев, с академическим знач­ком на груди и неизменной сигарой в зубах, рассмотрел позицию и стал по телефону отдавать приказания об открытии огня.

- Вперед, вперед, - крикнул Карпов.

- Идем вперед, - отозвался уныло Тарарин и не тронулся с места. Ле­жала и цепь.

В это время за лесом ухнула пушка, и сейчас же белый дымок вспыхнул над самым песчаным холмом. Неприятельский огонь стих на мгновение, затем снова загорелся безпорядочно частый.

- Вперед, вперед, - крикнул Карпов.

- Идем вперед, - бодро отозвался Тарарин и пошел из лесу. За ним поднялась вся цепь, и поле наполнилось людьми, быстро идущими к хол­му. Белые дымки шрапнелей окутывали вершину холма. Подоспевшие пу­леметы стучали часто.

Пули свистали и рыли песчаное поле. Карпов шел за своими людьми, не останавливаясь. Он увидал, как хорунжий Федосьев, кумир заболотских гимназисток, красивый юноша, лучший танцор и гимнаст в полку, вдруг выскочил вперед и с криком "ура!" побежал на гору. За ним побежали казаки.

Громадный австриец в серо-синем мундире, в шако, с тяжелым ранцем за плечами встал во весь рост на краю холма и направил штык на Федосьева.

Федосьев схватил винтовку у него из рук и ловким движением вырвал ее от великана, потом перевернул прикладом, обитым медью, вперед и мо­гучим ударом раскроил череп австрийцу. Черная кровь залила ставшее белым лицо, и австриец опрокинулся назад и упал в окоп. Федосьев вдруг отбросил австрийскую винтовку и, опускаясь на край холма, закрыл лицо руками и заплакал, как женщина, истерично всхлипывая.

Но никто не обратил на него внимания. Казаки стремительно бежали в окопы, раздавались удары прикладов, редкие выстрелы, австрийский офицер вдруг поднялся сзади, крикнул что-то бегущим солдатам, вложил револьвер себе в рот и застрелился.

Весь полк Карпова длинною цепью подавался за убегающими австрий­цами и входил в местечко Белжец; правее двигались гусары.

XXI

Чистенький маленький город как бы вымер. Пустые стояли виллы, окруженные садами с железными решетками на каменном фундаменте. Из садов яблони и груши свешивали свои ветви, отягченные плодами, пе­стрые цветы цвели в грядках. Шоссе вилось между домами и уходило в улицы. В домах никого не было. Наконец где-то в подвале разыскали ста­рика еврея с длинною седою бородою, в черном сюртуке ниже колен и потащили для допроса к Карпову. Но старик мало что знал. По его сло­вам, здесь утром высадился один батальон австрийской пехоты, хотели подавать второй, но в это время загремела артиллерия и все побежало из города. Рассказ походил на правду. Старика отпустили. Станция была пу­ста.

- Смотрите, - крикнул адъютант Карпову, высовываясь из окна станционного дома. - Как поспешно они бежали. Хотите закусить? Завтрак готов.

Карпов зашел на квартиру начальника станции. Он был знаком с ним. Он не раз приезжал сюда из Заболотья пить австрийское пиво. Начальник станции, немец, всего полгода как женился на белокурой чистенькой не­мочке, и они любили рассказывать Карпову, что они выписали себе для хозяйства из Вены. На кухне, в плите, ярко горели дрова. На сковородке были уже готовы четыре котлеты, яичница пригорала. Закипевшее моло­ко вылилось на плиту и испарялось. Кошка с комода испуганно смотрела на вошедших. Рядом, в столовой, был накрыт стол, дальше была спальня. Две рядом стоявшие постели были не прибраны, по всей спальне были разбросаны вещи. Валялась на постели соломенная шляпа с цветами. Корсет, юбка и ночная рубашка лежали на полу подле умывальника, тут же было форменное пальто и голубая фуражка с галунами. Видимо, метались второпях, хватали одни вещи, бросали их, не зная что взять, обменива­юсь словами ужаса и отчаяния, брали не то, что нужно.

Карпову было тяжело смотреть на это грозное разорение мирной жизни. Когда он видел умирающего Ермилова с животом, залитым кровью, когда видел австрийца с раскроенным черепом, убитых казаков и солдат - его не коробило. На войне это было нормально. Он ждал этого. Но истерично плачущий на краю окопа Федосьев, погром этого чистого домика, интимная домашняя рухлядь, которую ворочали чужие люди, на которую смотрели глаза посторонних - это была та оборотная сторона медали, о которой он как-то не думал.

Его размышление прервал Санеев. Он вошел в комнату и доложил:

- Прикажете взрывать? Шашки уже заложены.

Карпов даже не понял, что взрывать, так далек он был от мысли, что можно завершить этот погром еще и взрывом, и окончательным уничто­жением этого маленького невинного счастья.

- Да, - глухо сказал он, - взрывайте! Он вышел из комнаты.

Глухой взрыв раздался по местечку. Огонь весело заиграл в окнах, охва­тывая занавески и пожирая полы и мебель. На платформе горели громад­ные штабеля шпал. Там и там загорались дома. Казаки бегали с пучками соломы по местечку, и дома и сараи занимались огнем.

Карпов приказал трубить сбор. Его полк вместе с гусарами шел даль­ше, уничтожать и рвать железнодорожный мост у станции Любичи, что­бы помешать подвозу войск к границе.

Было уже три часа пополудни, когда Карпов, взорвав мост и предав огню местечко Любичи, шел к Раве-Русской, где, по сведениям, собира­лась австрийская пехота в больших силах. Люди и лошади, бывшие с че­тырех часов утра на походе, без еды и корма, устали и лениво подвигались вперед. В это время Карпова нагнал гусарский офицер от начальника ди­визии с приказанием возвращаться обратно в Томашов. Начальник диви­зии считал свою задачу исполненной и боялся далеко зарываться. Карпов собрал полк и повернул его назад.

Он ехал сзади батареи. На том месте, где было прекрасное местечко, бушевало пламя. Многие дома уже догорели и вместо красивых вилл тор­чали закоптелые трубы и разрушенные темные стены. Ему бросилась в глаза нелепо стоявшая посреди сада почернелая железная кровать со скрюченными от жары пружинами. Решетки заборов прихотливо изо­гнулись и были красны от жара. Деревья стояли обугленные, без листьев и плодов.

Через местечко шли рысью, опасаясь задохнуться и загореться. Впере­ди Карпова громыхала батарея. Вдруг у зарядного ящика загорелось коле­со. Сначала пошли по краске белые дымки, потом показалось пламя.

- Стой, стой! - раздались взволнованные крики.

- Взорвет!

Ездовые растерянно оглядывались. Батарейная прислуга и проходив­шие мимо казаки сотен скакали в карьер. Паника начинала охватывать людей. Карпов и Матвеев остановились. Откуда-то сзади появился широ­коплечий могучий солдат с рыжей бородой, он катил перед собою запас­ное колесо.

Пламя бушевало кругом. Лошади в передке пугливо бились, колесо го­рело. Бородач деловито поплевал на руки, вынул чеку и, сняв горевшее колесо, подпер могучим плечом ящик и надел новое.

- Аида, ребята, - крикнул он ездовым. - Ничаво, не взорвет!

- Да, - попыхивая неизменной сигарой, сказал Матвеев, - у нас есть люди!

- А могло взорвать? - спросил Карпов.

- Ну, конечно.

- И что тогда?

- Да побило бы прислугу, лошадей. Нас бы с вами зацепило.

- Значит, ваш солдат совершил геройский подвиг.

- Да, если хотите, - невозмутимо сказал Матвеев. - А что такое ге­ройство?

XXII

Наступила ночь. Но она не была такая трепетно ждущая, полная томления, тихая и темная, как прошлая ночь.

Когда Карпов с Матвеевым и фон Вебер вышли на балкон того же дома, где были накануне, перед ними открылось безконечное зарево. Небо, сколько хватал глаз, было красное. Горели города и местечки, горели леса и хлеб в скирдах. Эти багряные факелы с безпощадною ясностью говорили о пришедшей войне.

Зарево бросало красный отблеск на леса, и темнота внизу казалась еще глубже и страшнее.

- Вся Австрия в огне, - сказал Матвеев. - У вас как, - обратился он к гусару, - есть потери?

- Адъютанта убили, - отрывисто сказал фон Вебер.

- Где? - спросил Карпов, - ведь ваш полк в бою не участвовал.

- А вот подите вы! Шли лесом, знаете, уже за Белжецем. Вдруг из леса несколько выстрелов. Пульки засвистали. Начальник дивизии с нами ехал. Заволновался. Это, говорит, что такое? Пошлите узнать. Адъютант рва­нулся в лес верхом, за ним ординарцы. Скоро все стихло. Привели плен­ных. Двое мальчишек. Знаете, польские соколы они себя называют. Залег­ли в лесу и стреляли. Адъютанта наповал в лесу свалили. Прямо в сердце. Царство ему небесное.

- Хороший, кажется, был человек, - сказал Матвеев.

- Очень. Семейный. Непьющий. Золотой человек. Музыкант. На скрипке играл. И так глупо. Польские соколы. Мальчишки. Их драть нужно.

Внизу копошились люди. Опять, как вчера, жевали овес лошади и тя­жело вздыхали, точно думали о своей печальной доле, опять огнями свер­кали кухни, слышен был звон котелков и запах щей и каши, и весело го­монили казаки. И перекличка была так же, как вчера, и так же величаво плыли над лесами Русский гимн и молитва.

В дровяном сарае, при свете тусклой свечи, два казака, длинный и худой Антонов и небольшой чернобородый Золотовсков, из тонких со­товых досок мастерили гроб. Покойник, накрытый с головою окро­вавленной шинелью, лежал тут же, и видны были его ноги, обутые в хорошие сапоги. Это был тот самый Ермилов, которого несли мимо Карпова.

К ним зашел тоже их же одностаничник, черноусый бравый казак Ша­повалов.

- Бог в помочь, - сказал он и присел на обрубок дерева.

- Спасибо, - отвечал Золотовсков, сильной рукою отрывая недопиленную доску.

- Жилище, значит, ему мастерите. Хороший урядник был. Ни ругать­ся или так обидеть кого, никогда за ним не водилось. А вот помер и нико­му не нужон. Он что же, с вашего хутора?

- Однохуторец, - отвечал Золотовсков. - С Кошкина мы все трое. Изо всей станицы что ни на есть самый бедный хутор, а Ермилов со всего хутора беднейший, значит, казак. Жена у него, трое детей малых, а хозяй­ство - всего ничего. По миру семья-то теперь пойдет.

- Так, - сказал Шаповалов. - А конь у него лучший в сотне был и сапоги, ишь, справные какие.

- Коня покупал ему отец. Три пары волов продали, как коня покупа­ли. С того и разорение пошло, с коня этого самого. Шестьсот рублей за него помещику Ефремову отдали. Вот как.

- Что же так? - спросил Шаповалов.

- Гордые они, вишь, очень. Дед у них хорунжим в 12-м году был. С крестами и регалиями, ну вот с того и пошло, что ему надо дослужиться до хорунжия. Вот и коня - разорились, а купили.

- Так.

- А куда коня позадевали?

- Сотенный взял.

- А по какому праву?

- Да он правое и не спрашивал. Призвал вахмистра и сказал: "Мой конь, а я там с наследниками рассчитаюсь".

- Да как же это так? Надо же по закону, - сказал Золотовсков.

- По закону. Ты видал ли где этот закон? Да и опять по закону - с аукциона продавать надо. Кто теперь купит? Видал, каких коней гусары из-за границы пригнали? Тут и вся-то цена коню копеечка. Все равно за ним же и останется.

- А домой послать! С дома-то пишут - коней не хватает, по тысяче и больше платят. Да и в хозяйстве такой конь - капитал немалый. Все вдо­ва бы заработала на нем.

- Чудной, - сказал Шаповалов. - Взяли и все тут.

Он вдруг сел перед покойником и стал снимать с него сапоги.

- Ты что же это, друг? - строго сказал Антонов.

- Да на что ему, мертвому, сапоги? У него добрые, а у меня, вишь, прохудились.

- Это его дело. А только мы не позволим.

- Ладно. Ишь, захолодал как. Давно скончался, что ли?

- Да ты что! Очумел, что ли? Ты это всерьез?

- Ну как же. Что я зря мараться, что ль, буду. На что ему!

- А вдове послать.

- За мной не пропадет. Я вдову знаю. Ублажу, - сказал Шаповалов и стал скручивать папироску.

- Ты что же, сдурел окончательно, - сказал Антонов, - курить еще при нем будешь.

- Да ему что! Разве почувствует?

- Уходи вон, - строго сказал Антонов. - Я сотенному скажу на тебя

- Говори, брат. У него тоже рыло-то в пуху, как коня забрал. И то пойтить, что ль, а? - сказал Шаповалов, отворяя дверь. - Ух да и ночь, брат­цы, хорошая.

И он скрылся за дверью.

- Ведь унес-таки сапоги-то, - сказал Золотовсков. - Мертвого обо­крал, аспид.

- Унес. Ну да ему это так даром не пройдет. Антонов встал и начал прилаживать доски.

- Ну что, Вася, сколачивать, что ли, будем? Не затейливый гроб вы­шел, а все-таки гроб.

- Я так думаю, друг, надоть нам ночку посидеть и крест смастерить хороший, осьмиконечный из цельной сосны, а писаря попросим, значит, дощечку написать, кто и при каких геройских обстоятельствах и где, зна­чит, убит. Может быть, когда вдова или дети разбогатеют, тело, значит, разыщут и отправят на родной погост. А, друг?

- Ну-к что ж! Посидим и ночку. Вот гроб сколотим и пойдем за лесом. Он, Ермилов-то, чувствует, какую мы заботу об нем имеем. Ах и Шапова­лов, Шаповалов! Ну, народ пошел, самый жулик. Ему и то, что он покой­ника, зде лежащего, изобидел и обокрал, ему ничего. Никакого уважения.

- Да что Шаповалов? Шаповалов на всю их станицу славу худую име­ет. А сотенный с конем. Ты как понимаешь? Красиво это или нет?

Золотовсков сокрушенно покачал головой, достал гвозди и, подойдя к Антонову, стал забивать доски. Мерный тяжелый стук молотка разбудил ночную тишину и далеко разнесся по лесной прогалине.

- Что там? - спросил спросонья Карпов.

- Это, господин полковник, гроб Ермилову сколачивают, - ответил не спавший Кумсков.

- Один он умер?

- Один. Ничего дело. Убитый у нас один, да раненых двадцать шесть. Все и потери. Вы пойдете завтра на похороны?

- Пойду непременно. В котором часу?

- Ермилова в семь часов, а гусарского адъютанта в девять.

- Хорошо. Вы что же не спите?

- Расход патронов подсчитываю, да еще реляцию маленькую соста­вить надо, - отвечал Кумсков.

- Надо бы наградные листы хоть завтра подготовить. Хорунжий Федосьев, видали, первым ворвался на укрепленную позицию неприятеля - статутное дело.

- А вы знаете, что с Федосьевым? Его уже в лазарет отправили. Нервы разыгрались. Вот вам и герой. Как такого представить?

- Однако по закону.

- Как прикажете, - сказал Кумсков. Но Карпов не отвечал.

XXIII

Четвертая сотня Донского полка на заставах. Вахмистр, подхорунжий Попов, с взводом в двадцать шесть человек занимает заставу у деревни Рабинувки. Вся деревня - три хаты да два сарая. Подле хат на песке жал­кие вишневые садочки. Восемнадцать казаков спешились и сидят возле покинутых жителями маленьких халупок деревни, восемь внизу, за карто­фельными огородами и сараями держат лошадей.

Ночь тепла и тиха. Запад пылает пожарными огнями. Над головами темным шатром раскинулось синее небо. Сильно вызвездило, и поздняя луна не умеряет осеннего блеска звезд. Млечный Путь широкою парчовою дорогою разлился на полнеба и переливается искристым, зыбким сиянием. Каждые полчаса два казака уходят в патруль к темному лесу, а следом за ними двое других возвращаются из леса. До леса верста. В сум­раке ночи леса не видно, но темная полоса его чудится сейчас же за дерев­ней. Патрульные идут то в одну, то в другую сторону и на полпути, в поле, встречаются.

Вахмистр Попов смотрит на часы, стараясь при свете луны разобрать стрелки циферблата, и думает свои думы. Думы двоякого свойства, и одни перебивают другие. Одни печальные. Из Заболотья отправлена на Дон се­мья. Семья эта нежеланная там. Попов женился давно на местной польке, и родители не дали благословения на брак. Он остался на сверхсрочную службу. Теперь сын и дочь у него в гимназии. Свое счастье, бедное и убо­гое, начинало налаживаться, а тут война. Семью приказали отправить на Дон. Как-то ее там примут? Другие мысли о себе. О том, что можно отли­читься, получить производство в офицеры, сделать карьеру. Маленький взвод его и участок в полверсты, который он охраняет, рисуются ему чрез­вычайно важными, и он вспоминает все свои обязанности как начальни­ка заставы. У него при себе полевой устав; рассветет - он его подчитает.

- Талдыкин и Ажогин - в дозор! - говорит он.

Два казака, лежащих за домом, поднимаются, потягиваются, шумно зевают, оправляют ремни амуниции, берут прислоненные к дому винтов­ки и идут к вахмистру.

- Талдыкин за старшего, - говорит Попов. - Обязанности помните. Пропуск - берданка, отзыв - Белжец. Отзывы помни, никому не говори, а сам спрашивай, коли пропуск сказал и не уверился, что свои. Ну, с Бо­гом!

Талдыкин и Ажогин идут по дороге мимо дома, сворачивают на поле­вую дорогу и спускаются в балку. В балке туман лежит гуще, и кажется теплее. Пахнет зрелым сжатым хлебом. Но этот запах сейчас же сменяется запахом клевера. Дорога идет мимо клеверного поля. Ночная птица вспор­хнула из-под самых ног, и оба вздрогнули. Когда они поднялись из балки, наверху показалось светлее. В серебристом мареве озаренного луною ту­мана стала намечаться темная полоса леса. Сырость плотнее окутала их и стала каплями оседать на шинели. В темноте четко замаячили две фигуры и казалось, что они шли очень быстро и качались из стороны в сторону.

- Свои? - крикнул Талдыкин.

- Свои, свои, - растерянно и испуганно отвечали из сумрака ночи.

- Акимцев, что ль?

- Я.

Казаки сошлись. В темноте ночи и тем и другим встреча была приятна, они остановились и закурили папироски.

- Ну что? - спросил Талдыкин.

- Ничего, - отвечал Акимцев. - Тихо. Его не видать. До самой гра­ницы доходили, на дороге лежали, слушали. Гудет, а что гудет - не пой­мешь. То ли пожар гудет, то ли что другое. Ну только - ни пешего, ни конного не видать. Далеко слышно: собаки брешут. А с чего, не пойму никак.

- Так. Здря. Мало ли, что ей, собаке, приснилось. Опять же пожар, днем бой был, ну и растревожилась.

- Да. Пожалуй, и так. Ну, бывайте здоровеньки.

Талдыкин и Ажогин опять одни. Они входят в лес. Густой спиртовый запах можжевельника, сосны и мха крепко охватывает их. Так темно, что если встретится человек, так столкнутся с ним, а не увидят. Идут с оста­новками. Пройдут шагов двадцать и долго слушают. Кажется, слышно, как колотится сердце в груди, как лесная мышь перебегает дорогу или скачет потревоженная белка. Но в лесу тихо. Когда выходят на опушку, в полях кажется светло. Пожары уже не заливают заревом неба, но лишь багрове­ют пятнами там, где еще горят уголья домов и местечек. Небо на западе стало серовато-синим, и звезды погасли. Туман поднимается кверху. Погода обещает быть пасмурной. Казаки выходят на большой шлях, идущий на Звержинец. Здесь сейчас и граница.

- Должно, четвертый час уже, - говорит, зевая, Ажогин. - Светать начинает.

Прямая дорога идет полями. Она вся серая и тонет в тумане. Но и сквозь туман видно, что вся она во всю ширину занята каким-то темным предме­том. Неясный шорох несется оттуда, мерный, ровный, будто кто-то гро­мадный что-то жует.

- Глянь-ка, Ажогин, что там такое?

Они стали посредине и смотрели вдаль.

- Кубыть, колонна, - сказал Ажогин.

- Бо-ольшая, - сказал Талдыкин. - Не иначе, как он наступает.

- Пойти доложить? - спросил Акимцев, которого потянуло к своим и которому своя застава показалась надежным оплотом и домом.

- Погоди. Чего зря будоражить. Опять посмотреть надо. А ну, как наши.

- Наши? Оттуда?

- А что? Почем знать? Сосчитать надо.

Они стояли минут пять с бледными взволнованными лицами. Време­нами им казалось, что они слышат шаги справа, сзади, они пугливо ози­рались, хватали друг друга за руки, тяжело вздыхали.

- Ты слышал?

- Ничего, ветка упала.

Рассвет надвигался быстро, шорох становился слышнее и темная мас­са отчетливее.

- Он, - прошептал Талдыкин. - Видишь синеют и горбатые. В ранцах.

- Ух! Много!

- С полк будет. Сзади кавалерия.

Небо бледнело. Последние звезды угасли. Теперь уже ясно была видна колонна австрийской пехоты, шедшая прямо к границе. Три эскадрона конницы ее сопровождали. Не доходя с версту до опушки леса, австрий­цы остановились. Видно было, как люди сели на дорогу, засветились огонь­ки папирос.

- Привал делают, - сказал Акимцев.

От колонны отделились одиночные люди и жидкою цепью быстро по­шли к лесу.

- Ну, Акимцев, беги, друг, к Попову, доложи, как оно есть, а я оста­нусь, наблюдать буду. Куда они пойдут - на Звержинец или на Томашов. Понял, что сказал?

- Понимаю.

XXIV

Застава изготовилась к бою. Вахмистр Попов сел на лошадь и галопом проскакал вперед, чтобы лично убедиться в том, что Акимцев не врет. Он не доскакал и до опушки, как увидал Талдыкина, приготовившегося к стрельбе. По лесу в разных местах раздались выстрелы, и попасть на опуш­ку уже было нельзя. Попов вернулся на заставу и послал письменное до­несение в штаб полка.

Застава его лежала по гребню, впереди домов Рабинувки. Шестнадцать человек растянулись почти на триста шагов и зорко смотрели вперед.

В лесу раздавались частые безпорядочные выстрелы. Австрийцы перестреливались с Талдыкиным. Казакам с их места было видно, как Талдыкин проворно перебегал от дерева к дереву вдоль по опушке и стрелял то с одного, то с другого места, обманывая тем австрийцев. Но австрийцы все-таки подавались вперед. Выстрелы становились громче, и иногда над го­ловами казаков с жалобным пением пролетала далекая пуля.

Талдыкин дошел до дороги, врывшейся в холмы, и по ней бегом пу­стился к своей заставе.

- Смотри, братцы, дуром не стрелять. Пали, когда под мишень подве­дешь, - говорил Попов, обходя низом бугра своих казаков, согнувшись так, чтобы из-за бугра его не было видно.

- Не подгадим, господин вахмистр. Целую его армию остановим, - говорили казаки.

Талдыкинская стрельба прекратилась, замолкли выстрелы австрийцев.

Попов с волнением ожидал, что будет. Каждая минута промедления была ему дорога, каждая приближала помощь резервов, потому что он был уверен, что Карпов не замедлит прийти на помощь. Об отступлении он не думал, хотя насчитал тридцать винтовок против Талдыкина, да сколько еще и не стреляло.

Утро наступило хмурое. Не то мелкий дождь моросил, не то снова са­дился туман. В небе клубились темные тучи. Попов осмотрел свои флан­ги. И справа и слева к нему подходили леса. Там стояли другие взводы их сотни, но удержат ли они?

- Господин вахмистр? - услышал он негромкий крик слева. - Можно?

Попов посмотрел туда. На опушке леса среди зелени молодых елок чет­ко показались три австрийца. Серо-синие шинели, высокие кепи, ранцы за плечами были ясно видны на темном фоне лесной опушки.

Попов кивнул головой. Охотничья жажда охватила его, он схватил вин­товку и пополз на фланг.

- Погоди, братцы, только не спугни раньше времени. Давай и я паль­ну, по мишеням не мазал, ужели теперь пропуделяю.

Три выстрела раздались почти одновременно на фланге. Стреляли По­пов и два крайних казака. Один из австрийцев осел и остался синеватым пятном среди молодых елок, два других исчезли.

- Попали, господин вахмистр. Одного подбили.

- Эх, а вы чего же промазали?

- Кубыть и верно прицел взял...

- Да, чудной, стрелял-то, поди, с постоянным.

- Ах ты! И то правда. Экая напасть.

- Станови на тысячу двести, так верно будет.

- Понимаю.

В это же мгновение весь лес огласился частой и сильной ружейной трескотней. Пули стали непрерывно свистать, выть и щелкать кругом Рабинувки. Казаки отвечали редким огнем. Стрелять было не по чему, австрийцы не были видны в густой чаще леса. Били по опушке, но сами сознавали, что эта стрельба была безполезная. Молодой Пастухов вдруг уронил винтовку, дрыгнул ногами, перевернулся и затих с побелевшим лицом.

- Пастухова убило, оттащить бы надо, - прошептали соседи, но уже страшно было вставать.

- Пастухова убили, - пронеслось по цепи.

Вахмистр Попов поднялся, чтобы посмотреть, что там, но в ту же ми­нуту острая боль пронизала его ногу ниже колена, и он упал на землю и покатился к халупам.

- Ой, братцы, ногу перебило, кажись, совсем, - стонал он, - отнеси­те куда-нибудь, перевязаться бы.

Два казака отползли назад и взялись за Попова. В это время сзади, из леса, показался пешком командир полка. Он оставил адъютанта, орди­нарцев и трубачей в лесу и сам, не сгибаясь под пулями, смело шел к Рабинувке.

- Командир полка! - пронеслось по заставе, и минутное колебание и желание уйти с этого проклятого места, где на сотни винтовок австрий­цев отвечало только десять, сменилось спокойною уверенностью, что мы отстоим и этого места не покинем.

Разорванные тучи обнажили клочок голубого неба. Он стал шириться и расти, дождь перестал, и солнце заблистало брильянтами дождевой ка­пели. В низинах трава казалась белой от воды, лес смотрел яркий, точно вымытый. Дали ширились. Было восемь часов утра, и день наступал, сол­нечный и веселый.

Карпов, как только получил донесение, поднял дежурную сотню и при­казал ей рысью идти к Рабинувке, начальнику связи приказал тянуть туда же телефон, а сам с адъютантом и ординарцами, обгоняя третью сотню полевым галопом, поскакал к заставе. Какое-то чутье подсказало ему, что вахмистр Попов и командир сотни Траилин не зря написали, что неприя­тель действительно наступает.

Он стоял теперь над казаками в рост и, не обращая внимания на часто посвистывавшие и чмокавшие подле пули, смотрел в бинокль на лес. То, что он видел в лесу и за лесом, его далеко не радовало, но он говорил громко:

- Великолепно! Великолепно! Я так и знал. Ну, голубчики, сейчас вам третья пропишет. Продержись, молодцы, еще несколько минут - третья подходит, - сказал он и стал спускаться в лощину.

- Постараемся, ваше высокоблагородие. Не сдадим. Не извольте безпокоиться, - раздались голоса.

Карпов с трудом удерживался от желания нагнуться и побежать. Пули подгоняли его. Но он понимал, что в эти минуты он всё, и от стойкости тех пятидесяти человек, занимавших все заставы, зависит, может быть участь дивизии, безпечно бивакировавшей в Томашове. Там - он знал это - отпевали его урядника Ермилова и готовились торжественно хоро­нить первого офицера, убитого в дивизии, гусарского адъютанта. Но то, что он увидал в свой бинокль, сильно его встревожило. Весь лес кишел людьми. За лесом, огибая правый фланг наших постов, двигалась боль­шая колонна конницы; Карпов насчитал 10 эскадронов. Поле за лесом было серо от австрийской пехоты, там было не менее трех тысяч человек. Но артиллерии Карпов не видал, и это его ободрило. Он понял, что это авангард большого отряда, пехотной дивизии, а та, вероятно, идет во гла­ве корпуса, и обязанность их дивизии задержать и прикрыть во что бы то ни стало Заболотье и Холм, чтобы дать собраться нашей пехоте. Каждый день задержки имел громадное значение.

На опушке леса он встретил третью сотню. безстрастным, спокойным голосом, как будто бы дело шло о простом маневре, он отдал ей приказа­ние спешиться и идти, охватывая с фланга опушку леса. Ему было жаль каждого казака, каждого он любил, как сына, но понимал, что это нужно, и твердо и спокойно отдал свой приказ.

После этого он пошел отыскивать телефон.

XXV

Маленький Санеев сам окликнул его, иначе Карпов прошел бы мимо.

- Господин полковник, вам телефон?

Санеев с двумя телефонистами лежал на опушке, в песчаной яме, по­росшей вереском, подле громадной сосны, гордо выдвинувшейся из леса вперед.

- Телефон работает? - спросил Карпов.

- Сейчас отвечали.

- Давайте мне штаб дивизии.

Он не скоро добился, чтобы начальник дивизии подошел к телефону. Минуты казались ему часами, кровь колотилась в виски, ноги дрожали от волнения. Наконец он услышал старческий хриплый, недовольный голос.

- В чем дело? - спрашивал Лорберг. Карпов доложил обстановку.

- Что же, отступать? - растерянно сказал Лорберг.

- Никоим образом, ваше превосходительство. Разрешите мне спешить весь полк, пришлите мне мои пулеметы и хотя одну батарею, и мы их и близко не подпустим, пока не подойдет к ним артиллерия. Помните, что в Заболотье теперь хаос и, если пехота противника подойдет, - там будет каша.

- Знаю, знаю... Ну хорошо. Я казаков ваших и седьмую батарею отдам вам, но гусары останутся при мне и первая бригада в Звержинце. Я ее тро­нуть не могу. Уланы вчера, один эскадрон атаковал австрийцев, говорят, такой удар вышел, сошлись врукопашную...

- Ну и кто же? - спросил Карпов.

- Наши разбили. Всех порубили и покололи, но и сами потеряли. Из 110 человек целыми только 40 и морально сильно потрясены. Так, хоро­шо. Берите полк и батарею. Я подчиняю ее вам.

Карпов отдал приказания полку, а сам, взобравшись на сосну, жадно смотрел в бинокль. Он не спускал глаз с австрийской колонны, лежавшей на привале, он ждал известий справа о том, что будет делать та конница, которая ушла туда. Карпов понимал, что пока отдыхает большая колонна, это еще не бой. К нему подходили сотни его полка, и он затыкал ими дыр­ки. Местами ему удалось потеснить австрийскую цепь и глубже загнать ее в лес. Перестрелка то совершенно затихала, то вспыхивала с новою силою.

Австрийские разведчики донесли, что против них только жидкие каза­чьи аванпосты, и начальник австрийского отряда не торопился.

Шел одиннадцатый час, когда Иван Иванович Матвеев в сопровожде­нии артиллеристов, разведчиков и телефонистов подъехал к дереву, на ко­торое ему указали казаки Карпова.

- Что батарея? - спросил его Павел Николаевич.

- Батарея становится. А у вас что?

- Да вот, поглядите.

Матвеев забрался на дерево, примостил свою большую рогатую трубу, прочно привязал ее ремнями, закурил сигару и, попыхивая ею, щеголяя медлительностью своих движений, стал разглядывать расстилавшуюся пе­ред ним местность.

- Экая жалость - далеко. Не хватит! - сказал он между клубами си­зого дыма сигары.

- Они подойдут, - сказал Карпов.

- Несомненно.

Взяв трубку телефона, Матвеев стал передавать команды старшему офи­церу.

- Подождем, - сказал он.

Около полудня отряд австрийской пехоты поднялся. Это был 2-й пе­хотный полк, краса австрийской армии, занимавший гарнизоном Вену. Два дня тому назад, под звуки музыки, сопровождаемый лучшими поже­ланиями венцев, он погрузился в вагоны, вчера ночью, при зареве пожаров, высадился в Раве-Русской, всю ночь шел походом и теперь готовился размозжить казачьи заставы и занять Томашов, где ему была назначена ночевка.

В большую артиллерийскую трубу была видна длинная колонна авст­рийской пехоты. Отчетливо рисовались новые голубовато-серые мундиры, тяжелые ранцы, шако. Иван Иванович видел конных командиров полка и батальонов, и маленькие фигуры, точно оловянные солдаты, шевелились, тянулись и занимали все полотно дороги. Шли долгие минуты, и в би­нокль колонна становилась отчетливее и яснее.

- Ага! Ага! - вырвалось у Матвеева, и он на минуту отложил свою си­гару. - Посмотрите-ка, Павел Николаевич.

Карпов нагнулся к трубе. До колонны оставалось немного больше трех верст. Она медленно входила в углубленную дорогу, вившуюся по расще­лине между двух больших холмов. Щеки этих холмов были так круты, что по ним трудно было взбираться. Карпов видел, как, нагнувшись и хвата­ясь руками за траву, ползли наверх одиночные люди, дозоры, и в бинокль казалось, что это не люди, а маленькие, опасные насекомые. В ущелье, заполняя всю дорогу, входила колонна. Карпов видел блеск ружей, ему казалось, что он различает отдельные лица, угадывает офицеров среди солдат.

Когда он оторвался от бинокля и посмотрел на Матвеева, он увидал на его лице ликование, и он понял его. В Матвееве заговорила радость про­фессионала и лучшего артиллериста в корпусе.

- Вы начнете сейчас? - спросил Карпов и почувствовал, как дрожь волнения охватила его.

- Нет. Подожду, пока все войдут. Я их всех там и прикончу, - сказал Матвеев.

Сигара потухала у него в руке, серые глаза были устремлены мечтатель­но вдаль. Матвеев предвкушал удовольствие перебить и уничтожить всех этих маленьких, аккуратно одетых австрийцев. Карпов знал, что Матвеев был отличный семьянин, что у него была молодая, хорошенькая жена, двое детей, что жена его любила наряжаться, и по вечерам она каталась с му­жем по Заболотью в прекрасной батарейной коляске, запряженной парой белых лошадей в шорах, с короткими хвостами и гривой ершиком. Мат­веевы были счастливой парой, и Иван Иванович считался в Заболотье об­разованным, культурным и добрым человеком. Он был верующий хри­стианин, верный муж, любящий отец, отличный, честный офицер. Все знали, что Матвеев враг ссор и мухи не обидит. Его солдаты души в нем не чаяли и считали его хорошим, душевным барином. И теперь не злоба, не кровожадность, не ненависть к австрийцам были в его серых глазах, не­подвижно устремленных на колонну, уже видную простым глазом, но толь­ко радость артиллериста, увидавшего хорошую цель и уверенного в том, что он поразит ее с первого же выстрела. Сбывалось то, о чем мечтал Мат­веев мальчиком-кадетом, читая, как Тушин крушил французов в "Войне и мире" Толстого, и мечтая быть таким, как Тушин. Сбывалось то, о чем он думал юношей, юнкером Михайловского артиллерийского училища, стоя под дождем в накинутой на плечи шинели на Красносельском полигоне, исполнялось то, что высчитывал и доказывал он, решая задачи в Артилле­рийской школе.

Сейчас он докажет всем своим друзьям по дивизии, что ныне артилле­рия - царица полей сражения и ей дано играть решающую роль. Сейчас его имя и имя его лихой N-ской конной батареи будут навсегда занесены в летописи истории артиллерии.

Он еще раз посмотрел в бинокль. Вся колонна, протяжением около вер­сты, вошла в тесницу. Последние серые кухни и тяжелые патронные ящи­ки въезжали в нее.

Он приложил ко рту трубу телефона.

- Капитан Кануков, - сказал он, - прицелы взяты? Угломер прове­рен?

Ответ удовлетворил его.

- Так, - сказал он, потянулся в сладостной истоме, зажмурил глаза, пыхнул потухающей сигарой и медленно и раздельно, почти нежно, сказал:

- Прицел 95, трубка 94. Один патрон. Первым взводом.

Он начинал пристрелку и заранее знал, что она не нужна. Его офицер переживал такие же минуты вдохновенного волнения и счастья. Вся при­слуга батареи, ничего не видавшая, потому что стояла за холмами и ле­сом, понимала по смыслу команд, что готовится что-то особенное, и ра­ботала, как наэлектризованная. Люди безошибочно исполняли все при­емы, ставили дистанционные трубки на соответствующие деления, открывали и закрывали затворы, все делалось с поразительной быстро­той.

Бах, бах!.. Глухо ударило два выстрела сзади леса, и два снаряда со скре­жетом пролетели левее дерева, над казачьими цепями, и в то же мгнове­ние два белых дымка появились впереди и несколько правее колонны.

Матвеев самодовольно улыбнулся. Он знал, что он не ошибся. Он по­вторил в телефон команду.

- Очередь! Три патрона! - сказал он и мечтательно улыбнулся. Каза­лось, он слышал беготню на батарее, звон отворяемых затворов, видел но­мерных с блестящими медными патронами, бегущих от передков к ору­диям, видел нагнувшегося наводчика, готового откинуться в сторону. Улыбка показалась на его устах. Он был счастлив сознанием, что он ко­мандир такой батареи!

- Беглый огонь! - сказал он в трубку и прильнул к биноклю.

Стая белых дымков покрыла колонну. Упал с лошади командир полка. Стройная, сверкающая ружьями колонна обратилась в кашу, люди стали метаться куда попало, пробовали лезть по скатам холмов. Но белые дым­ки снова разорвались над ними, и многие люди остались лежать на ска­тах. Им был еще один путь - вперед, но их неудержимо тянуло назад и в стороны, и они падали под ударами рвущихся над ними шрапнелей.

- Я думаю, - сказал Матвеев, - что ни одна пуля не пропадает зря. Я считаю, что уже положено более восьмисот человек.

Он затянулся еще раз сигарой, бросил окурок, потер самодовольно руки.

- Вы можете убирать свои цепи, - сказал он Карпову. - Они бегут. И, нагнувшись к телефону, он проговорил сладострастным шепотом:

- Беглый огонь!..

XXVI

Весь вечер и всю ночь казаки и гусары собирали оружие и вывозили раненых из дефиле.

2-й австрийский полк был уничтожен. Наступление австрийцев оста­новилось, и пехота в Заболотье спокойно закончила мобилизацию и ста­ла отходить к Комарову. Там собирался армейский корпус.

Пять дней простояли казаки и гусары в окрестностях Томашова. Каж­дый день у них были стычки то с конницей, то с пехотой. Противник уси­ливался против них. Вся армия Ауфенберга наконец обрушилась на N-скую кавалерийскую дивизию, и она начала отходить.

Карпов с донцами прикрыл ее. Он вспомнил уроки истории, безсмерт­ную платовскую лаву, которою Платов сокрушал французов, и применил ее теперь, в век пулеметов, скорострельных пушек и аэропланов. Семь су­ток почти не расседлывали, семь суток не спали и толком не ели, но зато и армия Ауфенберга подавалась эти семь суток, едва делая по восьми верст в сутки. Было, как при Платове.

Они лишь к лесу - ожил лес, Деревья мечут стрелы, Они лишь к мосту - мост исчез, Лишь к селам - пыщут села.

Жаркий июльский полдень. Сотня Траилина спешилась и залегла по опушке леса. Казак лежит от казака далеко, шагов на тридцать. Два взвода в лесу, два взвода в версте вправо у фольварка Чертовчик. Там же и тол­стый Ильин с пулеметами. Верстах в двух показывается австрийский эс­кадрон на вороных лошадях. Четыре белые лошади четко рисуются в его рядах. Он долго стоит во взводной колонне, как бы приглашая казаков атаковать себя. Но казаки уже знают, в чем дело. За эскадроном стоят ав­стрийские пулеметы и рассыпана австрийская пехота - это ловушка. Никто не идет атаковать эскадрон, и он медленно уходит, подставляя свои фланги, отчетливо рисуясь на фоне зеленого леса.

Из кустов появляется жидкая патрульная цепь. Она долго идет и дохо­дит почти до казаков. Сзади ползет колонна.

И вдруг - тах, тах - срывает два резких выстрела ильинский пуле­мет и начинает трещать, осыпая колонну пулями. К нему пристраива­ется другой, по всему широкому фронту начинают стрелять казаки, вправо и влево, охватывая фланги колонны, бьет третья, пятая и вто­рая сотни. Австрийские дозоры бегут назад, колонна ложится, выезжа­ет артиллерия, австрийские полки строятся поротно, высылают цепи, и по всему громадному фронту, захватывая леса и селения, гремит бой. Медленно, цепь за цепью, подаются вперед австрийцы, падают под меткими выстрелами казаков, которые вдруг появляются на флангах. Австрийцы разворачивают новые полки, и армия стоит и ждет резуль­тата.

- Агафошкина уберите, братцы, убило его, - кричат по фронту.

- Сейчас. Семенов, тебя в руку, что ль? Передай, милой, патроны, мои кончаются.

- Третья отходит уже, отходить нам, что ль.

- Погоди, вон тому пучеглазому в морду запалю.

- Эх, не попал! i

- Я, братцы, офицера свалил.

- Глянь, еще орудия подвезли.

- Кабы знали они, что нас и всего-то двадцать человек!

- По воробьям из пушек.

- Эх, кабы нам артиллерию! Прописали б!

- Отходить по одному к коням! Командир приказал.

Траилин идет последний, сопровождаемый трубачом. Австрийцы дол­го бьют по пустому месту, но постепенно стрельба стихает. Патрули осто­рожно ползут вперед. Там, откуда стреляли, никого. Несколько гильз, окро­вавленные тряпки да примятая трава.

Австрийцы идут вперед, но уже настали сумерки и страшно идти в тем­ноту леса. Полки становятся на ночлег.

А ночью то тут, то там загорается перестрелка. Мерещатся, а может быть, есть и на деле пешие и конные люди.

Лицо Карпова стало худым и черным от загара, в бороде и на висках засеребрилась седина. Только он соберет полк, отскочит с ним верст на пять, как уже снова стоит над картой и дает новую задачу.

- Хоперсков с первой сотней и двумя пулеметами к деревне Козя-воля. Там спешитесь. Вторая сотня по опушке Лабуньского леса, третья займет с двумя пулеметами шоссе у Лабуньки, четвертая у Чертовца, пятая по лесу до ручья Черного, шестая при мне.

На двенадцать верст раскинулись сотни и ждут. Темная августовская ночь сменяется ясным утром, блестит роса на вновь зацветших клеверных полях, четко рисуются блестящие скирды, и опять со всех сторон ползут австрийцы, и опять лопаются шрапнели и стучат пулеметы.

Другие полки дивизии с конными батареями ушли далеко в какой-то набег, казакам Карпова приказали быть при пехоте и прикрывать ее, а пе­хота еще только собиралась и была в сорока верстах от места боя.

Каждый день были потери, маленькие, незаметные потери, о них не стали бы говорить в пехоте, где люди сразу гибнут тысячами, - два уби­тых, восемь раненых, пять убитых, двадцать раненых, никого убитых, два раненых, но они были каждый день, и когда наконец пехота вышла впе­ред и Карпов собрал свой полк, он не узнал его. Вместо полных пятнадца­ти и шестнадцати рядов в нем было по восемь и по девять, половина пол­ка полегла на полях Холмщины. На месте старых бравых казаков местами стояли молодые люди, совсем незнакомые, непохожие на казаков, в не­ловко пригнанном обмундировании и снаряжении, несмело сидящие на лошадях. Особенно много таких было у энергичного и предприимчивого Каргальскова, командира третьей сотни.

- Это что за люди? - недовольным голосом спросил Карпов.

- Добровольцы, господин полковник, - отвечал Каргальсков.

- Откуда?

- Сами приходят. Хорошие люди, местные крестьяне и дерутся отлич­но. Не хуже казаков. Местность отлично знают, проводниками, перевод­чиками служат. Коноводам и кашеварам помогают. Им все равно деваться некуда. Деревни их заняты, дома пожжены или разорены, вот они и при­стали к нам.

- Да верные ли люди?

- Верные. Поручиться за них могу.

Карпов махнул рукой. Жутко и больно ему стало на сердце. И месяца нет, что война идет, а уже половины полка, его ученого, славного полка которым он так любовался в день выступления в поход, не стало!

XXVII

Была дневка. На дворе господского дома, в котором стоял штаб полка Карпова, толпились крестьяне, поляки и евреи. Все с мелочными основа­тельными и неосновательными претензиями. Тому за курицу не заплатили, у этого овес взяли, не спросив, одного толкнули, другого обругали. Кумсков потный и красный, сбился с ног, разрешая, удовлетворяя и просто прогоняя.

- Ты, пан, погоди, твоя речь впереди, - говорил он, останавливая лез­шего к нему седого морщинистого старика в белой свитке.

- Ой, пан! Вшистко знищено! Жолнержи були, вшистко забрали!

- Постой, постой, пан. Какие жолнержи? Было у них тут червоное? - показывал Кумсков на ноги.

- Ни, пан. Не казаки, а так жолнержи.

- Ну, вот видишь, а ты к нам лезешь. Не иначе, господин полковник, - обратился он к Карпову, стоявшему на крыльце, - как нам придется взять переводчика. Разрешите к Каргальскову послать, у него много доброволь­цев, пусть пришлет хорошего. А то трудно с ними.

- Ох уже эти добровольцы, - проговорил Карпов. - Кто их знает, что за люди, а, может быть, среди них и шпионы.

- Нет, господин полковник, славные люди. Каргальсков их хвалит, и казаки их одобряют.

- Да что казаки! Казаки - простодушные. Долго ли их обмануть. А впрочем, пошлите. Нам, пожалуй, и правда не вредно иметь при штабе одного поляка. И мне покажите.

Под вечер, когда на дворе было тихо и Карпов смотрел, как чистили его лошадей, во двор вошел есаул Каргальсков. Сзади него шел юноша лет восемнадцати, с чистым лицом, в фуражке, сдвинутой на затылок. Из-под козырька выбивалась задорная черная прядь волос. Ни усов, ни бороды не было на прекрасном лице. Серые глаза смотрели смело. Юноша был одет в чистую казачью рубаху с погонами, при шашке, патронташе и вин­товке, шаровары были новые, сапоги хорошо вычищены. Выглядел он мо­лодчиком и сразу обращал на себя внимание, но под его прямым прони­зывающим взглядом Карпов невольно потупил глаза и подумал: "Какое отталкивающее выражение у этого красивого поляка".

- Ты кто такой? - спросил он юношу.

- Виктор Модзалевский, - смело ответил доброволец.

- Откуда?

- Я гимназист Холмской гимназии. Сын шляхтича из-под Владими­ра-Волынского.

По-русски он говорил чисто, но с некоторым иностранным акцентом, как говорят иностранцы или русские, долго жившие за границей.

- Душевный парень, Витя, - сказал Каргальсков. - Все казаки его полюбили. Песни поет. Он и по-немецки и по-французски знает. Вчера пленных допрашивал. Ловко говорит.

- Где вы учились немецкому языку?

- В гимназии, - коротко ответил Модзалевский.

- Он давно у вас? - спросил Карпов Каргальскова.

- Третий день всего. В Чертовце к нам пристал.

- Хорошо, - сказал Карпов, подавляя какое-то смутно-неприятное чувство, которое он испытывал почему-то при виде этого юноши, - оста­вайтесь при штабе.

- Слушаюсь, - отвечал твердо Модзалевский и еще раз прямо посмот­рел в глаза Карпову.

За эти три дня он очень много слышал восторженных рассказов каза­ков о их командире и теперь, глядя прямо в глаза Карпову, он подумал: "И лучшего из гоев убей!.. Убей!"

Он отчетливо повернулся кругом, как научили его казаки, и пошел со двора. Карпов оставался в раздумье. "Почему, - думал он, - этот юноша мне сразу так неприятен? Прав ли я? Что он смотрит так смело и не боит­ся? Но что в этом худого?"

До самой ночи он не мог отделаться от тяжелого чувства. Странная тоска вдруг заползла в его душу и прогнала тот безмятежный покой, который был у него даже в самые опасные минуты боев.

XXVIII

Полк, в котором служил Саблин, шел четвертый день походом. Ночле­ги были плохие. Останавливались по маленьким польским деревням, в тесных и грязных халупах, где ночевали кто на походной койке, кто на полу на ворохе соломы. Эскадроны расходились в разные места, не хвата­ло хат, кругом были угрюмые болота и леса. Часто набегали дожди, потом светило солнце и ярко по-осеннему отражалось в лужах.

Кавалерия, высадившаяся пять дней тому назад из вагонов, где прове­ла трое суток, спешила теперь на помощь N-скому армейскому корпусу, медленно отступавшему из Пруссии, останавливавшемуся, задерживав­шемуся и наносящему убыль германцам. Русская армия в эти августов­ские дни спасала Париж, отдавая свои земли, принося в жертву войне ты­сячи своих лучших сынов.

Полком командовал князь Репнин, первым дивизионом - Саблин, первым эскадроном - ротмистр граф Бланкенбург и вторым - Ротбек. Оба эскадрона были полны офицерами и ожидали приезда еще корнетов, только что выпущенных из училища и Пажеского корпуса.

В этот августовский день выступили, как всегда, в 8 часов утра. Пере­ход был большой, день очень жаркий, за три дня похода все притомились и жаждали ночлега, мечтая о хороших квартирах. На другой день предпо­лагалась дневка.

От высокого красного кирпичного костела, новой стройки, с серою грифельною крышей дивизионы разошлись. Первому дивизиону был назна­чен ночлег в селении Вульке Любитовской и второму - в Гончем Броде.

От костела поднялись на холм, покрытый скирдами сжатого хлеба. Шли без песенников с высланными вперед дозорами. Кругом была мирная природа. В деревнях шумели и трещали молотилки, спеша обмолотить хлеб.

Крестьяне выходили на дорогу и равнодушно смотрели на войска, но в этом мирном пейзаже вот уже второй день Саблин примечал суровые штри­хи, внесенные войной. Нет-нет попадалась навстречу прочная, на высо­ких дубовых колесах польская бланкарда, запряженная парою добрых хо­леных рослых лошадей. На бланкарде, на узлах и чемоданах, среди клеток с домашнею птицею, сидели дамы, барышни, кто в городских шляпках, кто в больших шерстяных платках. Сзади мальчики и девочки гнали ко­ров, гусей, тащили на веревке толстую свинью. Лица женщин были заго­релые, волосы растрепаны, глаза усталые, на них лег отпечаток лишений кочевой жизни, ночевок в поле под телегой, свежего ветра, растерянно­сти и испуга.

Это были беженцы.

По стратегическим и иным соображениям войска отходили, пуская неприятеля на Русскую землю. Это делалось легко во имя успеха, во имя по­беды в будущем. Каждый такой отход срывал с места целые хозяйства, раз­рушал навсегда уклад жизни, создававшийся двести, триста лет.

Перед эскадронами Саблина бланкарды сворачивали в сторону. Тем­ные красивые глаза женщин смотрели на офицеров, и Саблину казалось, что он читает в них горький упрек за опоздание. Ему становилось совест­но, и он отворачивал голову. Эти беженцы открывали перед ним новую сторону войны. Он всегда думал, что война касается только военных, что это они, офицеры и солдаты, умирают героями, страдают по госпиталям от ран, всю жизнь отдают учению о войне и для войны, не имеют истин­ной свободы и за то им и почет, и яркий мундир, и веселая жизнь, и бли­зость к Государю, и любовь и поклонение женщин. Здесь, в этих измучен­ных лицах женщин, Саблин читал страшную драму жизни, разбитый, по­руганный мир, тихое счастье, обращенное в обломки. Ему становилось страшно и совестно. Он считал себя виновным во всем этом. Это он не спас, не защитил, не заслонил их от всего этого разорения.

Но молодежь, офицеры эскадронов, ехавшие впереди, не замечали это­го. Они видели в этом только батальную картину, какое-то оригинальное и красивое приключение. Они не думали о том прошлом счастье, которое было у этих людей, и о том будущем бездомном скитанье, которое их ожи­дало.

- Куда вы, прелестные паненки? - кричал корнет Покровский, хоро­шенький мальчик, посылая воздушные поцелуи.

- В Варшаву, - отвечали, улыбаясь, паненки. И в улыбке их Саблин видел слезы.

- Зачем так далеко! Мы прогоним немцев, и вы спокойно вернетесь домой.

- Ах, если бы так! - вздыхала старая толстая дама, сидевшая на низ­кой клетке с курами. - Ах, если бы так, пан офицер!

Женщины и мужчины смотрели на прекрасных лошадей полка, на громадных солдат, красивых, молодец к молодцу, брюнетов, и надежда заго­ралась в них. Не может быть, чтобы эти не победили!

Бланкарда остановилась в раздумье. Но в эту минуту легкое дуновение ветра с запада донесло далекий неясный гул, шедший без перерыва, то усиливаясь, то ослабевая, пан, сидевший с бичом на борту телеги, решительно ударил по лошадям, бланкарда покатилась по выбоинам шоссе, старая тетка запрыгала на курах, а паненки печально поджали губы.

- Эк и тетка, - кричали смеясь солдаты, - гляди, каких цыплят высидела, пора и с посести вставать, смотри раздавишь.

Сзади, мыча, бежала большая пестрая корова и гуси, испуганные ло­шадьми, бросались с тревожным гоготаньем через канаву, и за ними бе­жал мальчишка.

За холмом стоял высокий крест. Распятый Христос, в изнеможении муки он опустил свое бледное лицо с кровяными каплями к правому пле­чу, и все оно было покрыто пылью. У ног его, на небольшой скамеечке, лежал букет увядших васильков. Пестрые ленты, поблекшие от дождей и солнца, монисто, сердце, сделанное из белого металла, были привязаны к ногам Христа.

От распятия открывался широкий вид. Внизу протекала окруженная лесами и кустами небольшая речка. Подле нее в купах громадных лип и дубов стоял замок, а в полуверсте от него, по скату, обращенному к распя­тию, разбежалось местечко из полсотни маленьких домиков, окруженных садами, белел каменный шинок под железной крышей, да торчали тонкие шесты колодезных журавлей. За селением шли большие леса, они преры­вались желтыми пятнами сжатых полей, черными полосами отдыхающей земли и зелеными клеверниками. Густое, лиловато-синее небо висело над холмами, лесами, полями и деревней.

Христос скорбно отвернулся от широкого раздолья полей, будто тяж­ко было смотреть ему на прекрасную Польшу, столько веков заливаемую кровью, столько веков служащую ареною войн и раздоров, истоптанную боевыми конями, покрытую курганами мертвых тел - татарских и турец­ких, венгерских и немецких, шведских и литовских, французских и авст­рийских, и русских и польских, польских и русских.

Неугомонная, задорливая, волелюбивая и порабощенная, шумная и хвастливая Польша и сейчас заливалась потоками человеческой крови и рыла новые могилы.

Синие васильки на сжатом поле смешались с яркими пунцовыми маками. У дороги рос косматый и колючий, высокий репейник, и блед­но-лиловые нежные пушистые цветы его целой шапкой торчали по­верх; желтые мальвы росли по межам, впереди из господского сада вид­нелись дубы в три охвата и громадные липы, в тени которых могла от­дыхать целая рота. Стадо бурых однотонных коров, шерсть в шерсть одинаковых, паслось на толоке, и тут же дремали серые густошерстные мериносы. Косматая собака поднялась от отары, потянулась, пригото­вилась лаять, но раздумала и стала отбрасывать задними ногами зем­лю, злобно рыча.

От деревни, прямо к Саблину, плавно поднимаясь на облегченной рыси, с болтающейся на левом боку полевою кожаного сумкой, в сопровожде­нии солдата ехал офицер. Это был корнет Лидваль, посланный вперед квартирьером.

- Господин полковник, - доложил он, задерживая свою лошадь и заезжая сбоку Саблина, - квартиры 1-му и 2-му эскадронам отведены. Го­сподам офицерам разрешите стать всем вместе в помещичьем доме.

Помещик, пан Ледоховский, просит откушать у него. Очень богатый че­ловек. У него винокурный и сахарный заводы и своя суконная фабрика.

- С какой стати одолжаться, - хмуро сказал Саблин. - Разве нельзя было найти в селении у войта или у жида какого-нибудь, где бы можно было заплатить и не одолжаться. Бог его знает, кто он такой, этот пан Ле­доховский?

После смерти Веры Константиновны Саблину тяжело было общество посторонних людей. Могли найтись общие петербургские знакомые, пой­ти расспросы, а так не хотелось бередить начинавшую подживать, но не могущую вполне зажить рану.

- Он очень просит, - с мольбою в голосе говорил Лидваль. - Он та­кой богатый. Ему самому лестно. И дом у него переполнен прекрасными польками. Так хорошо бы было... Можно потанцевать.

Саблин нахмурился. Он готов уже был резко отказать, но случайно взглянул на столпившуюся подле него на лошадях молодежь, увидал их оживленные лица и подумал, что, может быть, он и не прав, прилагая свою мерку к офицерам.

- Отчего бы, Саша, и не стать у помещика, - сказал Ротбек. - И по­мыться бы можно хорошо и поспать на свежем белье. Дом, как видно гро­мадный, наверно десятка полтора Fremdenzimmer (* - Комнаты для гостей) имеет. Мы не только не стесним, а оживим общество.

Девять молодых красивых лиц в восемнадцать глаз глядело с ожидани­ем и мольбой на Саблина. Он сдался.

- Ну, хорошо, - сказал он, - но при условии, что в каждом эскадроне по одному офицеру будут дежурить по очереди в деревне при людях.

- О, будем, будем. Не безпокойтесь, - хором ответили офицеры. Шут­ки и веселые предположения и планы пикника с прекрасными польками оживленно посыпались со всех сторон.

XXIX

Пан Ледоховский встречал гостей на крыльце своего громадного замка.

- О, пан полковник, - говорил он, мешая русские слова с польски­ми, - прошу милостиво в наш убогий палац. Прощенья прошу, что не могу на каждого пана офицера дать по комнате. Но у меня такое стечение об­стоятельств, беженцы со всей гмины, Войцеховские, Любитовские, кня­гиня Развадовская с двумя дочерьми, пан Лобысевич, пан доктор Карпиловский и все с детьми, полфлигеля занято беженцами.

- Мы вас стесним, пожалуй, - сухо сказал Саблин.

- О! Ниц! Ни Боже мой! Пан осчастливит меня в моем палаце. Но мне хотелось бы доставить полное удобство, достойно встретить знатных го­стей. Вот сюда пожалуйте.

В громадном вестибюле был сделан камин, в котором свободно можно было зажарить целого кабана. На стенах висели трофеи охоты: оленьи и козьи головки с рогами и просто рога, на отполированных лобных костях которых порыжелыми чернилами было написано, когда и кто убил како­го козла или оленя. Вправо и влево от камина шла двумя маршами лест­ница, покрытая серым суконным ковром.

- Я покажу вам ваши комнаты. Теперь четыре часа, я пошлю вам по номерам чай и перекусить, а в шесть часов милости просим все вместе пообедать, и я вас представлю тогда графине.

Саблин с графом Ледоховским, сопровождаемые офицерами, подня­лись во второй этаж. Вдоль просторного коридора с окнами во двор шли большие двери. Пан Ледоховский открыл одну дверь и указал комнату с двумя кроватями.

- Для пана полковника, - сказал он. - Тут все готово, - и, оставив Саблина одного, он пошел разводить других гостей.

В комнате был чистый, но несколько затхлый воздух. Саблин раскрыл окно. Прямо в стекла тянула ветви душистая липа. За окном был парк с тщательно разделанными газонами и куртинами цветов. Правее цветоч­ного сада была зеленая лужайка, предназначенная для игр. Вся лужайка была заставлена экипажами и телегами. Большая карета с откидным ко­жаным верхом на железном ходу стояла с краю, и лошади в хомутах и се­делках были привязаны к дышлу и ели из большого мешка сено. Рядом в бланкарде на сене и коврах сидели две польки и пили чай, наливая его из железного чайника в кружки. Молодой поляк, в штанах с помочами и ру­бахе, прислуживал им. У полек были заспанные лица и растрепанные во­лосы, на их блузках пристало сено. Они быстро говорили поляку, и тот отмахивался от них. Рядом с бланкардой была пустая коляска, потом две телеги с разным домашним скарбом, поверх которого был привязан про­волочный манекен модистки, потом длинная и узкая телега, в которой было много вещей и много черноволосых глазастых еврейских детей. Ста­рая еврейка с длинными сивыми распущенными волосами, в красном шер­стяном платке, накинутом на плечи, сидела в конце телеги на узлах, опер­шись сухими костлявыми руками о подбородок, и тяжелое неисходное горе было в ее глазах. Молодая, очень хорошенькая женщина, с туго закручен­ными и подшпиленными на затылке волосами, в юбке и рубашке, без коф­ты, сверкая полными ярко-белыми плечами и грудью, кормила ребенка и желчно что-то кричала старому седобородому еврею, в длинном до пят черном сюртуке, медленно ходившему подле худой с выдавшимися реб­рами белой лошади, печально смотревшей большими черными глазами на положенную перед нею траву.

Мимо них проходили офицерские вестовые, несли в замок вьюки.

За парком были поля, за полями синел далекий хвойный лес, и из-за него, то стихая, то снова начинаясь, слышался неровный и неясный гул. Там шло сражение; была слышна канонада.

Комната была в стиле ампир. Вещи были старинные, прочные, доро­ге. На стене над кроватями висело хорошее полотно, изображавшее закат солнца в Венеции. На противоположной стене две гравюры: море с зелеными волнами, по которому шла большая гребная лодка, перепол­ненная людьми, и темная гравюра-офорт - олень с оленихами в лесу. В углу у окна стоял туалет с тройным зеркалом и были разложены хрустальные флаконы и вазочки. По другую сторону низкий, пузатый, красного дерева с бронзою комод. У двери был шкаф и большой умывальник с дву­мя приборами хорошего английского фаянса.

Пришла кокетливо одетая в белом чепце и переднике хорошенькая горничная, принесла Саблину чай и сандвичи и, поставив на стол у мягкого дивана, стала доставать из комода и стлать чистое белье на обе постели и развешивать полотенца у умывальника.

Она нагибалась и выпрямлялась стройным станом, показывая моло­дые упругие ноги в черных башмаках и белых нитяных чулках, проворно ловкими руками расстилала пахнущее свежестью белье и искоса лукавы­ми темно-карими глазами поглядывала на Саблина, сидевшего на диване.

- А что, пан, - вдруг быстро спросила она, - герман придет сюда? Вопрос был так неожидан, что заставил Саблина смутиться. Он под­нял глаза на горничную и молчал.

- Вишь, как бьет, - сказала она. - Это из пушек. Хлопцы оттуда при­бегли, сказывали, много народа погибло. Будто отступать наши стали.

Она ждала ответа, авторитетного ясного указания и заверения, но Саблин не мог ничего сказать, потому что совсем не знал обстановки.

- Ой, беда будет, если герман придет. У меня отец больной в деревне лежит. Куда его увезешь? Мужа забрали. Запасный он.

- Я думаю, - сказал Саблин, - что сюда не придут немцы. Бой идет далеко.

- Да, кабы устояли, - сказала горничная. - Чаю позволите еще при­нести?

- Нет, благодарю вас, - сказал Саблин. Горничная вышла.

В коридоре слышался звон шпор и веселые молодые голоса.

- Полина, вы вот за кем поухаживайте, - кричал Лидваль, - посмот­рите - какой красавец.

- Полина, потрите мне спину.

- Да, полноте, баловни!

- Полина, вы русская? Что вы так хорошо говорите по-русски.

Саблин закрыл дверь в коридор, сел у окна и задумался.

"Война, - думал он, - и богатый замок, и нежное белье, и Полина, и шутки, и любовь...

И старая еврейка, трясущая головой, и две растрепанные польки, став­шие как бездомные кошки.

Кому шутки и веселье, а кому горе. А может быть, и им завтра, после­завтра... что будет? Кто знает? Быть может, смерть уже завтра заморозит эти жаждущие женской ласки молодые, горячие тела!.."

XXX

В шесть часов вечера камердинер, одетый в ливрею с графскими коро­нами на белых плоских пуговицах, постучал в дверь комнаты Саблина и попросил по-польски идти обедать.

В большой столовой, со спущенными шторами, залитой электрически светом, уже собрались все офицеры Саблинского дивизиона и гости графа Ледоховского. Ждали Саблина как почетного гостя. Едва он переступил порог столовой, как с хор трубачи грянули ему полковой марш. Это было так неожиданно, что Саблин вздрогнул и приостановился. К нему подошел Ротбек со сконфуженной виноватой улыбкой.

- Саша, прости, - сказал он, - что я без тебя распорядился и просил князя разрешить взять трубачей. Но молодежь, столько дам, барышень, отчего и не потанцевать потом.

- Эх, Пик, Пик! - укоризненно сказал Саблин и пошел к хозяйке. Графиня, сорокалетняя, но еще видная и красивая полька, была одета в бальное платье и блистала своими широкими белыми плечами и высо­кою грудью. Она не хотела или не умела говорить по-русски и заговорила с Саблиным на отличном французском языке. Саблина это взорвало, и он, сознавая свою грубость, отвечал ей по-русски. Разговор прервался. Ее дочь, Анеля, прелестное существо семнадцати лет, свежее, румяное, с боль­шими черными глазами, тонким носом, тонкими бровями и губами, це­ремонно присела перед Саблиным. Она воспитывалась во французском монастыре и с трудом говорила по-русски.

Саблин торопливо проходил вдоль стоявших группой гостей, мимо тянувшихся перед ним офицеров. Прилизанные затылки и длинные носы вычурно, по-варшавски одетых польских помещиков и туалеты их дам - то богатые бальные, то простые дорожные, мелькали перед ним. Много было молодых красивых лиц, и Саблин понял, что Пик не мог устоять пе­ред соблазном развернуться вовсю. Сзади Саблина шел граф Ледоховский и представлял его дамам, а ему своих гостей:

- Пан Каштелянский с Кухотской Воли. А то полковник Саблин, наш защитник. Пани Ядвига Каштелянская, а то ее панночки Марися и Зося... Пан Зборомирский с Павлинова, где теперь бой идет, а то пани Анеля Зборомирская, самая красивая и веселая во всем нашем округе.

Мило подрисованное овальное лицо, с крошечными пухлыми кап­ризными губами, с большими блестящими глазами, чуть вздернутым носиком с широкими ноздрями и лбом, прикрытым задорными кудря­ми, повернулось к Саблину с нежной истомой. Ей было меньше трид­цати лет, рядом стоял пан Зборомирский, старый, лысый и безсиль­ный.

"Самая веселая, - подумал Саблин, - есть отчего веселиться при та­ком муже!"

На отдельном столе была приготовлена закуска и водки. Стол этот живо обступили гости и офицеры. Саблин стоял в стороне. Со дня похорон жены и объявления войны он дал зарок не пить ни вина, ни водки.

Пани Анеля и графиня несколько раз подходили уговаривать его, но он отказывался.

- Саша, - подмигивая глазами, кричал ему туго набитым ртом Ротбек, - а я ad majorem Poloniae gloriam (* - За большую славу Польши) четвертную шнапса хватил. Преле­стный шнапс, на каких-то з-за-м-мечательных травах настоянный. А кол­баса - не колбаса, а прямо мечта. Так под водку и просится.

- Пани Анеля, - говорил высокий и красивый штаб-ротмистр Арте­мьев, - ну вы хотя пригубьте мне немного, чтобы я ваши мысли узнал.

Зборомирская смеялась, показывая два ряда великолепных зубов, ко­кетливо грозила маленьким пальцем, украшенным кольцами, и говорила:

- О! Зачем пану ротмистру знать мысли маленькой польской панен­ки? Черные мысли, нехорошие мысли.

Наверху трубачи играли попурри из "Кармен" и шаловливо-страстные мотивы оперы Бизе волновали дам и возбуждали мужчин. О войне, о бли­зости боя никто не говорил.

За обедом Ледоховский, сидевший рядом с Саблиным, занимал его политическим разговором. Саблин угрюмо молчал.

- Вы слыхали про манифест великого князя Николая Николаевича? Польша возрождается. Какой это хороший, красивый, благородный жест. Два братских народа, слившись в объятии, пойдут на защиту своей свобо­ды от общего врага славянства. Вы, наверно, испытываете эту глубокую священную ненависть к германскому народу?

Саблин ничего не ответил. Он заглянул себе в душу и не нашел там ненависти. Он не мог ненавидеть Веру Константиновну, он продолжал лю­бить баронессу Софию, а ее муж, прусский офицер, был в лагере врагов. Вся война казалась Саблину страшным недоразумением, и он не пони­мал ее.

- Как вы думаете, - сказал он Ледоховскому, - что же будет пред­ставлять из себя в будущем Польша? Царство, королевство или иное что?

Ледоховский расправил красивый длинный ус, внимательно посмот­рел на Саблина и начал:

- Конечно, никому другому не следует быть на престоле Польском и короноваться короною Пястов, как великому князю Николаю Николае­вичу. За него все сердца польского шляхетства, вся Польша за него... Но, пан полковник, не находите ли вы, что в двадцатом веке уже неуместно говорить о коронах и престолах?.. Народ сам желает принять на себя управ­ление страною. Мы живем в век демократии, и Речи Посполитой умест­нее преобразоваться в республику, связанную прочным союзом с Россий­ской монархией.

- Сейм будет править Польшей? - сказал Саблин, не думая ни о чем.

- О да. Сейм. Парламент. Народ.

- Но как же уроки истории? К чему привели вас сеймы и шляхетское veto.

- О, то не сейм, пан полковник, виновник развала Польши. О, то ко­роли не сумели владеть достоянием народа. Не шляхетство пойдет теперь в сейм, но весь народ, подлинная демократия, и он сумеет сберечь Польшу. Польша Пястов от моря и до моря должна возродиться снова, пан полков­ник, и как хорошо, что это будет по слову Государеву.

- Но в манифесте, - сухо сказал Саблин, - сколько я помню, ничего не сказано о границах. Куда вы денете Курляндскую губернию и Мало­россию?

- О, пан полковник, о Украине речь впереди. Украинский вопрос - это есть часть вопроса польского. Киев и Варшава - это начало и конец.

"Как странно, - подумал Саблин, - война только что началась, а уже идет речь о разделе России. Польша, Украина, Финляндия предъявляю свои старые счета к оплате тогда, когда еще неизвестно, кто победит". Ему неприятен был разговор о политике, и он обратился к сидевшей по левую его руку, в голове стола, графине Ледоховской:

- Comtesse, dites, avez vous recue votre Иducation en Russie ou Ю l'Иtranger?

- J'ai fait mon Иducation au gymnase de Varsovie, (* - Скажите, графиня, вы воспитывались в России или за границей? - Я окончила Варшавскую гимназию) - отвечала быстро графиня, обрадовавшись, что заставила гордого полковника говорить по-французски.

- Значит, графиня, - сказал Саблин, чаруя ее своими прекрасными мягкими серыми глазами, - вы должны отлично говорить по-русски. Вся Варшава говорит по-русски.

Пойманная врасплох графиня смутилась и пролепетала по-русски:

- Но я так позабыла русский язык.

- Язык варваров, - сказал Саблин.

- Нет, почему же?

- А вы помните... Вы, наверно, учили Тургенева, о красоте русского языка.

- Ну, а польский... Польский вам не нравится?

- Я боюсь быть грубым и оправдать свое варварское происхождение, - скромно опуская глаза, сказал Саблин.

- О, я знаю, - сказала графиня, - вы сейчас повторите эту остроту - "не пепши Пепше вепрша пепшем, бо можешь перепепшить вепрша пепшем". Но это совсем даже и не по-польски. А в самом деле, разве наш язык не такий ласкЮвый, нежный, чарующий.

- Вот именно, ласкЮвый. В ваших устах, графиня, всякий язык преле­стен, но кто жил на юге России, тот привык слышать все эти слова в устах простонародья, и слышать их в устах прелестных дам кажется так стран­ным.

Анеля Зборомирская с другой стороны стола протягивала бокал со сверкающим шампанским и, улыбаясь пухлым ртом и сверкая ровными, как жемчуг, зубами, говорила:

- За победы, пан полковник!

Графиня Ледоховская примкнула к этому тосту.

- О! За победы! Защитите нас. Вы знаете, нашему палацу без малого двести лет. В 1812 году здесь ночевал Наполеон со своим штабом, и пан Ледоховский имел счастье принимать его величество у себя. У нас сохра­няется и комната, где был Наполеон.

Граф Ледоховский нагнулся к Саблину и говорил:

- Потерять этот замок было бы невозможно. Это одно из самых куль­турных имений Польши. У нас своя электрическая станция, рафинад­ный завод, винокурня, суконная фабрика - здесь достояние на многие мильоны. У меня в галерее Тенирс, - граф сказал Тенирс вместо Теньер, - и Рубенс лучшие, нежели в Эрмитаже. А коллекция Путерманов и Ван Дейков - лучшая в мире. Я завтра покажу вам. Графы Ледоховские были покровителями искусства, и мой прадед всю свою жизнь провел в Риме при Его Святейшестве. Я скорее умру, нежели расстанусь с зам­ком.

Лакеи подавали мороженое. По раскрасневшимся лицам молодежи и по шумному говору на французском и польском языках Саблин видел, что вина было выпито немало. Ротбек не отставал от полной и шаловливой пани Озертицкой, смотревшей на него масляными глазами. Пани Озертицкая была зрелая вдова с пышными формами, и Ротбек, подметивший взгляд Саблина, крикнул ему:

- Я, Саша, иду по линии наименьшего сопротивления. Где мне бо­роться с молодыми петухами. Ишь какой задор нашел на них.

Пани Анеля разрывалась между своими двумя кавалерами: рослым и молодцеватым штаб-ротмистром Артемьевым, который ее решительно атаковал, и скромным черноусым корнетом Покровским, смущавшимся перед ее прелестями, которого она атаковала сама. И тот и другой усилен­но подливали вина ее мужу, старому пану Зборомирскому, не обращая вни­мания на притворные протесты пани Анели, и старый пан смотрел на всех мутными, ничего не понимающими глазами, хлопал рюмку за рюмкой и говорил:

- А я, пан, еще клюкну!

Его тянуло ко сну.

XXXI

После обеда были танцы. Пржилуцкий с пани Люциной Богошовской танцевал настоящую польскую мазурку, помахивал платком, гремел шпо­рами, становился на колено, пока дама обегала вокруг него, прыгал сам козликом подле нее и очаровал всех поляков.

- Вот это танец, - говорил восхищенный граф, - это не то что там разные кэк-уоки да уан-стэпы - танцы обезьян, это король танцев, - и он вдруг схватил за руку свою дочь и помчался с нею в лихой мазурке.

В самый разгар танцев лакей подбежал к графу и доложил ему что-то.

- Панове! - воскликнул граф. - Бог милости послал! Еще паны офи­церы приехали! Пан полковник, позволите просить прямо до мазурки!

Саблин вышел в прихожую. Там раздевались, стягивая с себя шинели и плащи, розовые, румяные юноши, только что выпущенные в полк офи­церы.

Увидев Саблина, они построились один за другим и стали представ­ляться ему.

- Господин полковник, выпущенный из камер-пажей Пажеского Его Величества корпуса корнет князь Гривен.

- Из вахмистров Николаевского кавалерийского училища корнет Багрецов.

Оленин, Медведский, Лихославский, Розенталь - всех их Саблин знал пажами, юнкерами, детьми. Он знал их отцов и матерей. Это все был цвет Петербургского общества, лучшая аристократия России. Сливки русско­го дворянства посылали на войну своих сыновей на защиту Престола и Отечества.

Сзади всех, укрываясь за спинами молодых офицеров, появился высо­кий мальчик, красавец, в солдатской защитной рубахе, подтянутой белым ремнем, при тяжелой шашке - его сын Коля.

Саблин нахмурился.

- Коля! - строго сказал он. - Это что!

Сын вытянулся перед ним и ломающимся на бас голосом стал гово­рить заученную фразу рапорта:

- Ваше высокоблагородие, паж младшего специального класса Нико­лай Саблин является по случаю прикомандирования к полку.

- Кто позволил?

- Господин полковник.

- Нет, Коля! Это слишком! Пойдем ко мне. Господа, - обратился он к вновь прибывшим офицерам, - завтра я распределю вас по эскадронам. А сейчас... Помойтесь, отмойте дорожную пыль и веселитесь... Идем, Ни­колай.

Коля послушно пошел за отцом.

Саблин прошел в свой номер, зажег лампу и стал спиной к окну. Сын смотрел на него умоляющими глазами.

- Ну-с. Как ты сюда попал?

- Папа! Пойми меня. Мы были с бабушкой в Москве у дяди Егора Ивановича. Вдруг - манифест - объявлена война. Папа, я не мог больше ни минуты оставаться. Дядя Егор Иванович вполне меня одобрил. Он мне сказал: твой долг умереть за Родину!

- Старый осел! - вырвалось у Саблина.

- Папа, у меня отпуск до 1 сентября. Позволь остаться. Посмотреть войну. Убить хотя одного германца... Папа!.. Я в нынешнем году лучшим стрелком. Во весь курс всего пять промахов. Папа... Мамы все равно нет. К чему и жить? Папа, не сердись... Позволь.

- Сестра где? - сурово спросил Саблин. - Таню где оставил?

- Таня с бабушкой поехала в Кисловодск.

- Бабушка что? Разве пустила тебя?

- У бабушки горе. Дядя стал требовать, чтобы она переменила фами­лию и стала называться Волковой, а бабушка рассердилась: была, гово­рит, баронессой Вольф и умру баронессой Вольф и много нехорошего на­говорила. Таня плакала потому, что у нее бабушка немка.

- Да что вы там, сдурели, что ли?

- Папа - немецкие магазины разбивали и грабили, вывески срывали. У Эйнема карамель была рассыпана по улице, как песок, ногами топтали. Одни собирали, а другие запрещали.

- Какая дикость!

- Папа, ведь это хорошо! Это патриотизм. Саблин пожал плечами.

- Плохой это патриотизм, - сказал он. - Так ведь и еврейский по­гром можно патриотизмом назвать! Шуты гороховые!

- А дядя Егор Иванович ходил с толпой и говорил, что так им и надо, все они, мол, шпионы.

- Экой какой!

Саблин смотрел на сына. В душе у него был праздник. Да, он был рад, что сын приехал к нему в полк, на настоящую войну, а не остался в тылу разбивать магазины и грабить ни в чем не повинных мирных немцев. Он поступил так, как должен был поступить Саблин.

Сын стоял, вытянувшись по-солдатски, и три пальца левой руки его чуть касались тяжелых черных ножен со штыковыми гнездами. В голубо­вато-серых глазах было то же выражение упорной воли, готовности во имя долга умереть, как и у его матери. И сам он овалом лица, тонким носом и тонкими сурово сжатыми губами напоминал мать.

Чувство одиночества, которое не покидало Саблина со дня смерти Веры Константиновны, смягчилось. Сын словно был прислан матерью, чтобы облегчить Саблину его долг.

- Ну, здравствуй! - сказал Саблин и горячо обнял и поцеловал сына в нежные бледные щеки. - Бог с тобой, оставайся.

Сын горячо охватил отца за шею. Слезы текли у него из глаз.

- Папа, - говорил он, всхлипывая, - мы одни. Мамы нет! Не будем расставаться.

- Ты ел?

- Я не хочу есть.

- Ну, умывайся, почистись и ступай. Танцуй, веселись. Видишь, ка­кая война у нас...

Он с нежностью смотрел на белый торс сына, обнаженного по пояс. Коля, умывшись, обтирался полотенцем. Молодая сильная жизнь скво­зила в плотных мускулах рук и спины и красивом цвете здоровой кожи. Коля, протирая глаза, рассказывал свои впечатления от Москвы.

- Кестнер, ты помнишь, дядя, - присяжный поверенный, правовед, стал Кострецовым, так смешно! Мы, дорогой, корнета Гривена передела­ли в Гривина, а Розенталя назвали Долинорозовым. Папа, а правда, это глупо! Война - это одно, а чувство - это другое. Я хочу убить немца, ты знаешь, если бы я дядю, фон Шрейница, встретил, я бы его - убил не колеблясь, потому что он враг - а я его очень люблю, дядю Вилли и тетю Соню люблю. Но это война.

Коля пошел вниз в зал, а Саблин остался наверху. Если бы он мог мо­литься, он молился бы. Но он больше не верил в Бога и сухими глазами смотрел на шинель сына и на его раскрытый чемодан. Мысли шли, не оставляя следа, и если бы Саблина спросили, о чем его мысли, он не су­мел бы ответить, так неслись они, тусклые, неопределенные, отрывочные.

Ночь была тихая, темная, задумчивая. В окно было видно, как точно зарницы далекой грозы вспыхивали огни отдельных пушечных выстре­лов. Но грома их не было слышно. Саблину показалось, что взблески ог­ней стали ближе, чем днем, слышнее была канонада. Огни появились сей­час за темной полосой большого леса, верстах в двадцати от замка.

"Неужели наши отошли", - подумал Саблин. Снизу раздавался певу­чий вальс, и в раскрытые окна слышались голоса.

В одиннадцать часов, как было условлено с Ротбеком, трубачи за­играли марш и ушли. По коридору с шумным говором расходились офи­церы.

- Ты знаешь, Санди, - говорил Покровский, идя обнявшись с Арте­мьевым, - Анеля обещала меня ровно в два часа ночи впустить в семнад­цатый номер.

- Какая же ты скотина, - смеясь говорил Артемьев, - ведь ты мне рога наставишь.

- Каким образом?

- Она обещала меня впустить ровно в двенадцать и с тем, чтобы в по­ловине второго я ушел, а то муж придет.

- Ах ты! Но это очаровательно.

- У вас, господа, настоящее приключение, - сказал барон Лидваль, - а мы с Пушкаревым делимся Полиной.

- А Пик-то! Не стесняясь при всех заперся с этой толстой Озертицкой!

- Ну, мы Нине Васильевне отпишем.

Артемьев с Покровским запели верными голосами-дуэтиэ "Сказок Гоф­мана"

О, приди, ты, ночь любви, Дай радость наслажденья ...

Коля, оживленный, счастливый, гордый тем, что он с настоящими офицерами, на настоящей войне, вошел к Саблину.

- Как хорошо, папа! - сказал он. - И какой ты у меня хороший... Ге­рой!..

XXXII

Под утро Саблину приснился тяжелый сон. Ему снилось, что он с тру­дом, борясь с течением, часто захлебываясь, переплыл широкую и глубо­кую реку, а Коля, плывший рядом с ним, захлебнулся и потонул. Как то­гда, когда умерла Маруся и ему снилась вода, он проснулся с тяжелым чувством, что на него надвигается что-то тяжелое, от чего ни уйти, ни ус­кользнуть нельзя. Не открывая глаз, он продолжал лежать под впечатле­нием сна. Громкие однообразные удары, сопровождавшиеся легким дре­безжанием стекол в окне, привлекли его внимание. Вчера пушечная пальба не была так слышна, она была дальше.

Саблин открыл глаза. Было утро. В полутемной комнате мутным прямоугольником рисовалось окно с опущенною белою в сборках шторою. Выстрелы шли непрерывно и часто. Один, другой, два сразу, маленький промежуток и опять один, другой, три сразу. Отчетливые, громкие, с дре­безжанием стекол. "Это наши выстрелы", - подумал Саблин. Им издали отвечал глухой, неясный гул, шедший почти непрерывно - то стреляли германские батареи.

"Наши выстрелы приблизились за ночь, - подумал Саблин и, пора­женный одною страшною мыслью, вдруг поднялся и сел на постели. - Это значит: наши отошли. Немцы напирают". И та война, на которую он шел, на которую приехал теперь его сын, приблизилась к ним. Вчера танцевали, играла музыка, любезничали с дамами, а сегодня бой со все­ми его страшными последствиями. Саблин повернулся всем телом к по­стели, на которой спал его сын. Коля лежал, улыбаясь во сне счастливой, кроткой улыбкой. Строгие черты его лица, темные брови и тонкий нос напомнили Саблину Веру Константиновну. Он долго смотрел на него. Он теперь стал понимать, как сильно любил его. Все находил он в нем прекрасным, и теперь у него была одна мысль: сохранить его во что бы то ни стало до конца августа, а там отправить обратно, подальше от войны.

"Ах, Коля, Коля, - подумал он, - ну зачем ты приехал!" Саблин посмотрел на часы. Шел седьмой час. Не одеваясь он подошел к окну и поднял шторы. Утро было хмурое, моросил частый осенний дождь, тучи низко клубились над темными лесами, старые липы и дубы заботно шумели. Внизу, на поляне, устроив себе навес из тряпья, спали в бланкар­де польки. Кучер поил лошадей, привязанных к дышлу кареты. Старый еврей озабоченно запрягал белую лошадь в телегу. Одна еврейка помогала ему, другая, молодая, укутавшись в платок, сидела на корточках над разведенным костром и кипятила что-то в котелке.

"Они собираются уезжать", - подумал Саблин, и опять забота и тре­вога о сыне охватили его. Саблин начал одеваться. Едва он был готов, как к нему осторожно постучали. Денщик, стараясь не разбудить молодого ба­рина, доложил Саблину, что его просят к замковому телефону. С ним говорил князь Репнин.

- Ты, Александр Николаевич, поймешь, что я не могу всего сказать. Собирай дивизион и к 10 часам утра сосредоточься у Вульки Щитинской. Я сейчас еду в штаб корпуса. На обратном пути заеду к тебе.

- А что? В чем дело? - спросил Саблин.

- Ничего особенного. Итак, поднимайся с квартир. Вчера долго весе­лились?.. Ну отлично.

Денщик ожидал Саблина в номере. Коля все также крепко спал счаст­ливым сном юности.

- Ваше высокоблагородие, слыхал, наших побили. Отступают, - ше­потом сказал денщик.

- Откуда ты это знаешь?

- Тут солдат много проходит одиночных. Говорят, от колонны отби­лись. Не иначе как бежали. Ужас сколько германа навалилось. Так, гово­рят, цепями и прет. Цепь за цепью и не ложится. Артиллерия его кроет - страсть. Вчора, слышно, тяжелые пушки к нему подвезли. А у наших, слы­хать, офицеров почитай всех перебили. Разбредается без офицеров пехо­та. Без офицера-то солдат все одно что мужик... Молодому барину кого седлать прикажете?

- Диану, папа, - сонным голосом сказал Коля, услыхавший послед­ний вопрос. - Пожалуйста, папа, Диану. Ты ведь сам на Леде?

- Диана молода и горяча. Она тебя занесет. Но Коля уже спрыгнул с постели.

- Папа, милый, не оскорбляй меня. Я лучший наездник на курсе, да ведь я же ее знаю! Помнишь, в прошлом году с мамой в Царском Селе я на ней ездил. Она такая умница! Семен, мне Диану пусть сед­лают.

- Ну, хорошо. А молодым офицерам вахмистры из заводных назначат, которые получше. Да ступай, Семен, скажи денщикам, чтобы будили го­спод, в девять с половиной всем быть при эскадронах.

Семен ушел.

- Ах, папа! - одеваясь, говорил Коля. - Ужели и правда я на войне. И бой? Это пушки палят? Как близко? Правда, вчера мы ехали - было далеко, мы даже спорили - пушки это или далекий гром. Как хорошо, папа!

В половине девятого Саблин зашел к графу Ледоховскому, чтобы поблагодарить его за гостеприимство.

- А как думает пан полковник, - что есть какая-либо опасность али ни? Я думаю, беженцев лучше отправить подальше. Я останусь. Как мой прадед принимал Наполеона, я буду принимать врага. Немцы культурный народ. Тут свеклосахарный завод, спиртовый завод, суконная фабрика - тут самое культурное имение этого края. Это нельзя разрушить.

- А не думаете вы, граф, - жестко сказал Саблин, - что именно по­тому, что тут такие ценные заводы, что это такое культурное имение, оно и не может целым достаться врагу?

- Ну, то дело войска его оборонить.

- А если оборонить нельзя?

- Но, пан полковник, я не могу позволить, чтобы разрушили это все. Это строилось больше двухсот лет. Тут Тенирс и Рубенс, тут, Ван Дейки и Путерманы. О! Вы их не видали? Это миллионы.

- Укладывайте их и увозите.

- Куда?

- В Варшаву... В Москву... подальше.

- Когда?

- Сегодня.

- Но пан полковник шутить изволит. Ну, как же это возможно? Надо устраивать ящики, надо подводы. Это потребует целый месяц работы.

- Вы слышите, - сказал Саблин, указывая на лес, от которого слыш­на была стрельба.

- Пан полковник, - бледнея и оловянными глазами глядя на Сабли­на, сказал Ледоховский. - Это невозможно. Вы понимаете, что легче уме­реть.

- Как хотите. Но сами уезжайте. И жену и дочь увозите. Расстались они холодно. У Саблина на сердце была щемящая тоска.

"Хорошо, - думал он, - отплатили мы за гостеприимство! Напили, наели и бросили на произвол судьбы. Отход по стратегическим соображениям... Лучше бы умереть, чем так отойти".

На дворе замка была суета. Кучера торопливо закладывали кареты, ко­ляски и бланкарды. Горничные и лакеи носили чемоданы, узлы и увязки. Толстая пани Озертицкая, наскоро причесанная, бледная, неряшливо оде­тая, сидела на бланкарде рядом с кучером и что-то гневно выговаривала смущенно улыбавшемуся Ротбеку. Артемьев и Покровский подсаживали в коляску пани Анелю Зборомирскую и ее мужа. Пани Анеля весело сме­ялась и кричала на весь двор:

- Только не ревнуйте, господа, друг друга и совсем не надо из-за этого дуэли устраивать. Это все было дивно хорошо. За новые победы, панове!

Полина плакала, прощаясь в углу двора со сконфуженным и красным Багрецовым.

Дождь лил теплый, мелкий и нудный. На дворе пахло свежим конским навозом и дегтем, пахло дорогой, неуютными грязными ночлегами и постоялым двором.

XXXIII

В Бульке Щитинской солдаты развели лошадей по дворам, часть сто­яла на улице, расседлывать не было приказано, и люди томились от без­действия и неизвестности, ловя всякие слухи. Кашевары торопились при­готовить обед. Дождь перестал, но погода все еще была хмурая. Стрельба совершенно затихла.

Все офицеры забились в большой еврейский дом. Шестнадцатилетняя неопрятная, но красивая дочка хозяина кипятила воду и, гремя посудой, приготовляла в просторной и чистой столовой завтрак. Молодой черно­бородый еврей ей помогал и острыми внимательными глазами осматри­вал офицеров.

- Вы меня простите, паны офицеры, - говорила еврейка, - всем ста­канов не хватит. Половина - стаканы, половина - чашки. И мамеле мо­жет изготовить только яичницу и немного баранины.

- Отлично, отлично, Роза, пусть так и будет.

- Ты знаешь, Саша, - беря за талию Саблина и отводя его в сторону, сказал Ротбек, - мне не нравится, что пальба стихла.

- Ты думаешь, наши отошли?

Ротбек молча утвердительно кивнул головой.

- Или мы, или они. Но если бы это были они, то наши пушки их преследовали бы. А тут ты слышал, как сперва постепенно замирала наша стрельба. А их, напротив, гремела таким зловещим заключительным ак­кордом. Тебе князь ничего не сказал?

- Нет. Но он скоро приедет.

- Ну вот и узнаем... А ты знаешь, Саша, эта пани Озертицкая преми­лая. Только я умоляю - не надо никакого намека Нине. Она так глупо ревнива... А ведь это маленькое приключение.

Коля сидел в углу стола рядом с Олениным и Медведским и говорил серьезно, нахмурив темные брови:

- Самое лучшее в жизни - это конная атака. И по-моему, если ру­бить, то надо не по шее, а прямо по черепу.

- Пикой колоть лучше, - говорил Оленин. - Ах, как в училище каза­чьи юнкера колют. Эскадрон за ними не угоняется.

- Все-таки лучше немцев, - сказал Коля.

- Как похож твой Коля на мать, - сказал Ротбек. - Ты не находишь? И какой воспитанный мальчик. А нам с Ниной Бог детей не дал.

- Поди-ка, ты жалеешь? - насмешливо сказал Саблин, - ах ты, ска­зал бы я тебе - старый развратник, да уж больно молод ты.

- Таких же лет, как и ты.

- Нет, милый мой, меня жизнь состарила, а ты... ты как-то сумел пор­хать по ней, как мотылек.

- Un papillon. (* - Бабочка) - А в самом деле, гляжу на Колю и думаю, что хорошо бы иметь такого молодчика. Вот только... не люблю этой прелюдии, когда жена так некрасива и ни в ресторан, ни к цыганам, ни на тройке с нею не поедешь. Милый твой Коля. Ты ему Диану дал? А управится?

- Я думаю, - с отцовской гордостью сказал Саблин.

- Господа, юнкерскую! - говорил штаб-ротмистр Маркушин, моло­дой двадцативосьмилетний офицер, - напомните мне, старику, веселые годы молодости и счастья.

Как наша школа основалась, красивым нежным баритоном запел, краснея до слез, Коля. Человек де­сять офицеров с разных концов стола пристроились к нему, и песня поли­лась по столовой, то затихая, то вспыхивая с новой силой.

Тогда разверзлись небеса, Завеса на небе порвалась И слышны были голоса!..

- У Коли совсем твой голос и твоя манера петь, и так же конфузится, как конфузился когда-то и ты. А помнишь Китти? - толкая локтем в бок Саблина, сказал Ротбек.

Саблин ничего не ответил. Лицо его было неизменно грустным. Ему казалось, что все это было так безконечно давно и жизнь его совсем про­шла.

Роза принесла на сковороде дымящуюся баранину и яичницу.

- Спасибо, Роза! - раздались голоса, и проголодавшаяся молодежь набросилась на еду.

Во время завтрака вестовой, карауливший у крыльца, доложил Саблину, что командир полка едет в деревню. Все засуетились.

- Продолжайте, господа, завтракать, - сказал Саблин, - я пока вый­ду к князю один, переговорю с ним, а потом приглашу князя пить чай и представлю ему молодых офицеров.

- Мы уже представлялись его сиятельству, - сказал князь Гривен. - Мы вчера прямо в штаб полка попали.

- Ну тем лучше. Саблин вышел из дома.

Яснело. Из-за разорванных туч проглядывало солнце и загоралось ис­крами на придорожных лужах. Князь Репнин на громадном гунтере, в со­провождении адъютанта, графа Валерского, и трубачей подъезжал рысью к дому. Саблин отрапортовал ему.

- Здравствуй, Александр Николаевич... Где бы нам поговорить откро­венно? А? Тут у тебя все офицеры.

- Да, завтракают.

- Ну пойдем, что ли, в эту хату. Бондаренко, - крикнул он старому штаб-трубачу, - посмотри, есть там кто?

Все слезли с лошадей. Бондаренко кинулся в хату.

- Один старик поляк и с ним девочка лет четырех, - сказал он, выходя из хаты.

- Выгони-ка их оттуда. Граф, захвати карту.

В маленькой тесной халупе было темно и душно. На низком столе ле­жали хомут, ремни и шило. Граф Валерский брезгливо сбросил все это на пол и разложил на столе двухверстную четкую русскую карту.

- Граф, посмотри, нет ли кого?

Адъютант осмотрел халупу и сказал:

- Никого.

- Вот в чем дело, Александр Николаевич, - сказал тихо князь Реп­нин. - N-ский корпус отступает. Сегодня к шести часам вечера он займет позицию... - вот видишь, как у меня красным карандашом отмечено - от Анненгофа до Камень Королевский. Надо продержаться до завтраш­него вечера. Гвардия высаживается с железной дороги и спешит на выруч­ку. 2-я дивизия уже подходит. На тебя с дивизионом возложена задача на­блюдать левый фланг корпуса. Ты так и останешься здесь, в Вульке Щитинской. Ночевать можешь спокойно. Арьергарды пехоты останутся впереди. Ну, конечно, установи с ними связь, а завтра уже высылай дозоры. Я думаю: твоя роль - только наблюдение и доносить начальнику N-ской пехотной дивизии и мне. Мы оба будем за тобою в Замошье. В корпусе настроение крепкое. Удержатся, наверно. Потери хотя и велики, но и противника наколотили порядком.

- Значит, Волька Любитовская и замок, где мы ночевали, остается у неприятеля.

- Да. Командир корпуса уже послал туда казаков. Приказано все сжечь, чтобы ничего неприятелю не досталось, ни ночлега хорошего, ни фабрик. Там уральский есаул есть - молодчик такой. Он это сумеет сделать. Я еще был в штабе, он отправился.

- Хорошо мы отплатим за широкое гостеприимство и радушие графа Ледоховского!

- А что, милый друг, поделаешь! Графу что! Я слыхал, у него два дома в Варшаве, а вот куда денутся рабочие и служащие экономии? Это уже дра­ма! Это, Александр Николаевич, семена большого социального бедствия. Неудовольствие войною и ее разорением глубоко захватит все слои обще­ства. Беда отступает. Суворов-то не зря говорил: "В обороне погибель".

- Так почему не наступают?

- Бог его знает. То ли слабее мы, то ли духом этим самым наступатель­ным не запаслись в должной мере. Ну так все понял? Я поеду.

- А чайку, князь?

- Нет. Спасибо. Устал я. С восьми в седле, тороплюсь домой. Телефон тяни на Замошье, понял?

- Слушаю.

Из еврейского дома, где открыты были окна, слышался веселый говор. У подъезда стояли поседланные офицерские лошади, их держали весто­вые в шинелях, накинутых на плечи, с винтовками, вдетыми в рукав ши­нели. Стройная, легкая караковая Диана стояла под тяжелым солдатским седлом, до белка косила глаза по сторонам и будто жаловалась, что она стоит под некрасивым и тяжелым седлом.

- Лошадей можно расседлать, - садясь с крылечка на своего гунтера, сказал князь.

Офицеры выбежали из столовой на улицу.

- Здравствуйте, господа, - сказал им князь, приветливо махая рукой, - хорошо отдохнули вчера? Спасибо за приглашение к чаю, но прошу извинить. Тороплюсь домой - если можно назвать мою хату домом.

Князь Репнин толкнул шенкелями лошадь и поехал по деревенской улице.

XXXIV

С четырех часов дня через Вульку Щитинскую потянулись серые пол­ки пехоты. Они появились как-то сразу и сразу наполнили деревню гул­ким шумом, побрякиванием котелков, привешенных к скатанным шине­лям, и кислым прелым запахом солдатских сапог и пота. Все вышли смот­реть на них. Люди шли усталые, с серыми землистыми лицами, молчаливо уставивши глаза в пыльную землю. Винтовки были на ремне, ряды не вы­ровнены, шли не в ногу. Рота за ротой густыми толпами наполняли улицу, громыхала пустая кухня, ехал на давно не чищенной косматой лошади офи­цер, такой же серый и пыльный и с таким же землистым лицом, как у сол­дат, мотался на штыке за ним батальонный значок, и опять густая, серая, безличная масса людей с черными от грязи руками и бледными усталыми лицами наполняла улицу.

Солдаты Саблинского дивизиона вышли из хат и дворов и смотрели, кто сочувственно, кто с недоумением на валом валившую мимо пехоту.

- Какого полка, земляк? - крикнул солдат в ряды. Солдаты ничего не отвечали.

- Не слышь, что ль, милой? Какого полка?

- Пехотного, - ответил чей-то голос.

Два-три солдата засмеялись на шутку, из рядов вышел светловолосый парень и, подходя к солдатам Саблина, сказал:

- Земляк, дай папироску, смерть курить хочется.

Несколько рук с папиросными коробками потянулось к нему. Солдат закурил, и на лице его отразилось удовольствие.

- Отступаете? - спросил его кавалерист.

- Прямо гонит нас. Утром до штыка доходили. Отбили его. Отошел. Много его полегло, однако и нам попало. Сила его. Наших всего две ди­визии. Шестой день деремся. Патронов мало. А он так и засыпает. Пуле­метов очинно много.

- Что же, совсем уходите?

- Нет, зачем? Опять драться будем. Погоди, брат, еще и победим. Для российского солдата ядра, пули ничаво. Знай наших, чарторийских. А вы, земляк, откелева?

Новая колонна надвинулась на деревню. Эта шла в большем порядке. Большинство в ногу. Офицеры хмуро шли впереди рот, заложивши руки за скатку шинели, и так же, как солдаты, с ружьем на плече. За этим пол­ком очень долго тянулась артиллерия. Орудия сменялись ящиками, ящи­ки - орудиями. Они были в пыли и грязи, лошади косматые со слипшей­ся от дождя и пыли шерстью. Прислуга шла стороною дороги и обменива­лась редкими словами. И снова шла пехота.

Потом густые массы ее оборвались и еще часа два через деревню то партиями по десять - двенадцать человек, то поодиночке шли солдаты. Они заходили в дома. Кое у кого за скаткой висела зарезанная курица или гусь. Их лица были возбуждены, некоторые были заметно выпивши.

- Земляк, а земляк, хошь угощу! - кричал бородатый солидный за­пасный солдат, вытягивая из кармана бутылку с вином и подходя к группе кавалеристов.

- Где достал?

- А в экономии. Там казаки. Ух, и перепились, гуляют! Всем раздают. Спирт спустили в канаву, фабрику жечь начинают. Душевный народ, ураль­цы эти самые. Сами пьют и проходящих не забывают.

Около семи часов вечера за деревней над ольховой рощей, прикрывав­шей Вольку Любитовскую, взметнулось пламя, потом исчезло и вдруг по­явилось сразу в нескольких местах сильное, властное, злобное. Пожар за­гудел и заревел, и стали видны летящие вверх искры и горящие головни.

Пьяный казачий есаул с тридцатью казаками, все с корзинами с ви­ном, торжествующе въехали в деревню. Перед собою они гнали восемь породистых племенных коров, сзади бежали молодые лошади.

Есаул остановился у еврейского дома, где стояли офицеры дивизиона Саблина.

- Господа офицеры, - сказал он, слезая с лошади и чуть не падая. - У, стерва, - замахнулся он кулаком на шарахнувшуюся лошадь. - Холе­ра проклятая! Язви тебя мухи! Не угодно ли винца на поминки помещика.

- А граф Ледоховский? - спросили несколько офицеров, - что с ним? С его гостями?

- Так он еще и граф!.. Ах, язви его! Он, господа, германский шпион.

- Да что с ним? Почему вы знаете?

- Гости его уехали. Так. Жена с дочерью простились с ним и уехали тоже. Так... Прислуга, рабочие, все поразбежались куда глаза глядят, как мы приехали и заявили, что жечь будем, а он, господа, остался. "Я, - го­ворит, - картины беречь буду. Не смеете жечь". А, каков гусь! Я его угова­ривал. Уперся. Ну, думаю, пусть себе. Стали мы с ребятами пировать и готовить солому, он ходит, смеется. "Не смеете, говорит, жечь... Тут Напо­леон был. Я самому Государю буду жаловаться". Мы молчим, смеемся. Ну и он смеяться стал. Так. Явное дело - шпион. Стали мы зажигать. Госпо­дин полковник - эту бутылочку, позвольте, я вам. Финь-шампань насто­ящий и три звездочки американские на синем поле, самая высокая марка. Я насчет спиртного горазд. Да...

- Да говорите, что же с графом Ледоховским, - нетерпеливо сказал Саблин, чувствуя, какую-то противную томящую дрожь и от нее дурной вкус во рту.

- Да что! Дурак он, ваш граф-то, - смеясь сказал есаул. - Хоть и граф, а дурак. Пошел в картинную залу и застрелился. Горит теперь там. Так финь-шампань, господин полковник, не изволите. Презент от по­койника.

- О!.. Звери! - вырвалось у Саблина, но он сдержался и сухо сказал:

- Благодарю вас, но мне вашего коньяка, есаул, не надо. И вам, госпо­да, я запрещаю брать и давать солдатам это вино. Напрасно вы не вывезли тела несчастного графа. Как будет убиваться бедная графиня.

- Но ведь он шпион, - бормотал есаул, - уверяю вас, совершенней­ший шпион. У него там в картинах, наверно, безпроволочный телеграф был... Что такое!.. Как хотите! А коньяк хороший, старый.

Саблин вошел в еврейский дом. У стены стояли еврей и молодая де­вушка и глазами, полными нестерпимого ужаса, смотрели на Саблина. "Война! - подумал Саблин. - Да, неужли это и есть война!"

XXXV

Вечером пришло приказание: быть в полной готовности к бою. Посед­лали лошадей. Люди спали кучами по дворам на сеновалах чутким тре­вожным сном, прислушиваясь к ночной тишине. Ночь была ясная, хо­лодная, сильно вызвездило. У каждого двора стоял солдат и смотрел на дорогу. Лошади, потревоженные ночью, звенели снятыми мундштуками, тяжело вздыхали и то принимались есть положенное перед ними сено, то вдруг останавливались, пряли длинными тонкими ушами и тоже к чему-то прислушивались.

Солдаты молчали и думали свои думы. Смысл войны им был непоня­тен и неясен. Они много слыхали за вчерашний день об убитых и ране­ных, но ни тех, ни других не видали: путь эвакуации шел стороною по большой дороге. Злобы к немцу они не испытывали, не было у них и стра­ха перед неприятелем. Многих забавляла мысль о том, что вот был бога­тый помещичий дом, знатный пан помещик и ничего не осталось: все по­жжено и погибло в огне. Но никто об этом не говорил, все как-то притих­ли перед тем, что совершалось.

Офицеры были все вместе в большом еврейском доме. Ни они, ни хо­зяева не ложились спать и не раздевались. Сидели, толкались, ходя взад и вперед, обменивались незначащими, пустыми словами, часто выходили на двор и прислушивались.

Ночь стояла тихая и дивно прекрасная. Широко через все небо пар­чового дорогою протянулся Млечный Путь, и таинственные дрожали звезды. Внизу чернел лес, и за ним полосою светилось в темном небе багровое зарево - то тлели уголья на пепелище палаца графа Ледоховского.

- Там тлеют полотна Тенирса и Рубенса, - задумчиво сказал Саблин, вышедший вместе с Ротбеком на улицу.

- И благородные кости пана Ледоховского тлеют там же, - сказал ему в тон Ротбек, - и что, милый Саша, важнее?

- Кому как? Человечеству дороже безсмертные произведения кисти великих художников, а близким графа - его кости.

- А что такое безсмертие? - тихо сказал Ротбек. - Вот и полотна сго­рели и сколько, сколько за историю вселенной погибло и умерло, того, что называют безсмертным! Как жалко, что Мацнева нет с нами. Он бы пофилософствовал на эту тему.

- Мне вчера говорил князь, он недалеко отсюда, с автомобильной ко­лонной Красного Креста работает где-то здесь.

- Вот и любовь его к автомобилизму ему пригодилась, - сказал Рот­бек. - Ну пойдем до хаты. Тихо все.

В большой столовой ярко над столом горела висячая керосиновая лампа под плоским железным абажуром, и офицеры, скуки ради, пили, сами не знали который по счету, бледный, мутный и невкусный чай.

- Совсем, Александр Николаевич, - сказал граф Бланкенбург, - как на станции в ожидании ночного поезда, который опоздал и неизвестно когда придет.

- Да и станции этого поезда неизвестны. Госпиталь, хирургическая, тот свет, - сказал Ротбек, и все посмотрели на него с удивлением, так эти слова не подходили к всегда веселому и легкомысленному Ротбеку.

- Ты что же это, Пик, - сказал ему Саблин, - вместо Мацнева в фи­лософию ударился. Расскажи нам анекдот, да посолонее.

- Для некурящих, - сказал штаб-ротмистр Маркушин.

- Ну, я не мастер. Это дивизионер наш мастак был соленые анекдоты рассказывать. А, Саша, расскажи.

Саблин пожал плечами, давая тем понять Ротбеку, что его положение старшего полковника, флигель-адъютанта и недавнего вдовца не позво­ляет ему рассказывать анекдоты.

- Позвольте, я расскажу, - сказал корнет Гривен, вчера приехавший в полк.

- Слушайте, слушайте, господа, молодой зверь будет анекдоты рас­сказывать! - крикнул Ротбек, за руку, как артист выводит танцовщицу, выводя на середину комнаты молодого офицера.

- Silence!

- Attention!

- Achtung!

- Смирно!

- Смирно, лучше всего, - раздались голоса, вконец смутившие моло­дого рассказчика.

- Это было тогда, когда только что разрешили дамам ездить на имперьяле конок, - начал Гривен, - и вот молодая и очень хорошенькая девушка стала подниматься по лестнице, а внизу стоял молодой чело­век.

- Старо, старо, как мир. Зверь, вы не выдержали экзамена.

- Позвольте, я знаю несколько лучше на ту же тему, - сказал барон Лизер.

- Ну валяй, барон!

- Когда Бог создал женщину, он вывел ее на суд для апробации и кри­тики художнику, архитектору и обойщику.

- О! О! - И он думает, что скажет что-либо новое! - воскликнул Рот­бек. - Милые мои, верите ли, что новые анекдоты случаются только в жиз­ни, да и то всегда скверные анекдоты.

- Господа, кажется, выстрел. Стреляют, - сказал граф Бланкенбург.

Все сразу стихли. Недалеко, четко и звучно, в ночной тишине раздава­лись выстрелы. Вдруг протрещало пять выстрелов пулемета, ударил еще раз и смолк, и снова таинственная тишина стала кругом. Все вышли на улицу. Офицеры, кто в фуражке, кто без нее, стояли и прислушивались.

- Это наши, - сказал Артемьев.

- Почем ты знаешь? - спросил его Маркушин.

- Звук, направление. Мне так кажется.

- Конечно, это наши, - сказал Саблин. - Показалось кому-нибудь на заставе, что подходят, вот и стали стрелять.

- А, может быть, и правда кто подошел. Разведчики его, - сказал Ар­темьев.

- Ух и страшно, должно быть, теперь на заставе, в лесу. У-у-у! - ска­зал Ротбек. - Ничего не видно.

- Это так со света кажется, что ночь такая темная, а если приглядеть­ся, то видно, - сказал Артемьев.

- А который, господа, теперь час? - спросил Ротбек.

- Второй уже.

- Надо бы и поспать. А то завтра тяжело будет.

Офицеры стали устраиваться где попало. Ротбек и штаб-ротмистр Мар­кушин улеглись на столе, подложив шинели под головы, кто улегся на лав­ках, кто на сдвинутых стульях, кто на полу. Саблину еврей предложил свою кровать, но Саблин отказался и сел в углу, облокотившись на подокон­ник.

Офицеры долго не засыпали и обменивались незначительными во­просами и сонными недоуменными ответами. Загасили лампу, и комна­та погрузилась во мрак, мутные вырисовались большие окна, и ночь заглянула в них своим тревожным взором. Чья-то папироса долго вспы­хивала красным огоньком, то исчезая, то появляясь. Наконец куриль­щик бросил ее и с тяжелым вздохом повернулся на заскрипевшей под ним скамье.

Коля спал, неловко устроившись на двух стульях. Саблин не видел, но угадывал его голову, на которую он для мягкости нахлобучил фуражку, его руки, подложенные под затылок, и ноги, подогнутые на стульях. Шпоры чуть поблескивали на высоких сапогах. Нежное, непередаваемое чувство охватило Саблина. Он горячо, до боли, любил в эти минуты своего маль­чика. Он понимал теперь, что он простил Веру Константиновну, простил уже за одно то, что она подарила ему такого сына. Он думал о той карьере, которую сделает его сын, и о том, как в нем отразится он сам, но без всех его пороков. "Может быть, это хорошо, что Коля приехал на войну, - ду­мал Саблин. - Пусть посмотрит на нее. Суровая школа войны убережет его и охранит от увлечений женщинами. Пусть у него не будет ни Китти, ни Маруси, пусть найдет он свою Веру Константиновну и отдаст ей чув­ство неизломанным и неизжитым. А что худого было в Китти? - подумал он. - Или в Марусе?" Воспоминания хотели было подняться в нем, но в это время незаметно подкрался к нему сон и охватил его крепкими объя­тиями. Сам не замечая того, Саблин откинул свою голову на оконную раму, неловко прижался виском к переплету и заснул крепким сном усталого человека.

Его разбудили свет и холод. От окна тянуло утреннею сыростью. Он открыл глаза. Огород и поля за окном были залиты золотыми лучами солнца, вдали позлащенный ими, веселый и приветливый темнел густой лес, небольшими островами и рощами молодых елок разбегавшийся по по­лям. Небо было голубое, чистое, на самом верху, окруженная розовыми перистыми облаками, бледная и высокая, с обломанными краями, широ­ким серпом, чуть видная, висела луна.

Было половина восьмого. Офицеры спали в самых неудобных позах, и громкий храп сливался и дрожал в душной комнате.

Саблин потянулся занемевшим телом, посмотрел на те стулья, где был Коля, и увидел, что его нет. Саблин вышел на двор.

XXXVI

Коля, радостный, веселый, с чисто вымытым румяным от холодной воды лицом и еще мокрыми волосами, прижимался щеками к мягким храпкам Дианы, трепетавшей от его ласки и старавшейся нежной верхней губой охватить ухо Коли, и осыпал ее нежными именами.

Он давал ей на ладони сахар, но Диана, забывая про лакомство, играла с мальчиком, дыша ему на щеки горячим дыханием розовых, раздутых ноздрей.

- Папа! Какая прелесть Диана! Ты знаешь, она меня узнала. Так и тя­нется ко мне.

Мальчик жил счастьем своих шестнадцати лет, восторгом радостного летнего утра и ласки молодого животного.

- Пойдем, папа, что я тебе покажу. Отсюда - я знаю, где стать - вид­на вся наша позиция.

Вестовой Саблина и трубач, такие же вымытые, свежие и блестящие, как и Коля, пошли за ними. Коля вывел отца огородами на небольшую поляну, которая спускалась вниз к широкой долине. Отсюда открывался далекий горизонт. Вправо к самому низу лощины сбегал лес и до ближай­ших его опушек было не больше пятисот шагов. Лес ровной полосой ухо­дил на север. Он стоял на вершине длинной гряды холмов и спускался к востоку, постепенно расширяясь. На запад шли поля, то желтые сжатые, то черные, то зеленые, покрытые яркою сочною травою. Верстах в семи виднелся красный костел, тот самый, мимо которого шли эскадроны Саб­лина третьего дня. Вдоль всего леса, верстах в двух от Саблина, длинной узкой серой полосой копошились солдаты. Простым глазом трудно было увидеть, что там делается. Саблин поднес к глазам бинокль. Вдоль всего леса, уходя за горизонт, взметывался желтый песок. Он летел из-под зем­ли непрерывными кучками и присыпался к желтой ленте уже нарытого окопа. Иногда из-под земли выскакивал солдат и бежал к лесу за ветками и деревьями. Из леса шли люди, несли деревья и сучья и исчезали под зем­лею в окопе.

Саблин внимательно оглядывал позицию и оценивал свое положение. Он оказывался за ее левым флангом. Он наметил небольшой овражек за огородами, где легко мог поместиться весь дивизион в резервной колон­не. К оврагу сбегали молодые елки саженого леса.

Жуткое чувство на минуту охватило Саблина. Он боялся не за себя, а за сына, за офицеров, за милого веселого Ротбека, за солдат, за лошадей - все было ему в эти минуты безконечно дорого. Но он сейчас же успокоил себя. Что может сделать в этом громадном бою его дивизион, двести всад­ников? Только наблюдать. В дозоры Саблин Колю не пошлет, пусть изда­ли с двух верст посмотрит на бой, ничего опасного тут нет. Неприятель никогда не догадается, что в балке стоит дивизион. Он облегченно вздох­нул и спокойно разглядывал роющуюся в земле пехоту.

- И все роет и роет, - сказал сзади него его вестовой Заикин, на правах близкого человека позволявший себе заговорить с Саблиным. - Вчора часов с десяти копать начал. Наши ребята туда ходили. Ничего. Бравый народ. Немца этого никак не боятся.

Саблин приказал трубачу вызвать к нему эскадронных командиров, и, когда Ротбек и граф Бланкенбург пришли, Саблин указал им лощину и приказал свести туда лошадей в поводу и построиться в резервной колон­не фронтом на запад.

- А неприятель? - спросил Ротбек.

- Неприятеля не видно, - сказал Саблин.

Эскадроны густыми колоннами наполнили всю низину. Люди лежали на траве между лошадьми. Большинство, плохо спавшие ночью, размори­лись на начавшем пригревать солнце и заснули крепким сном, разметав­шись на траве.

Саблин с офицерами стоял на краю оврага и смотрел то на войска, заканчивавшие окопы, то на запад, откуда должен был появиться неприя­тель.

- Господа, только не толпитесь, - говорил граф Бланкенбург, - не надо себя обнаруживать.

Офицеры расходились, но потом опять незаметно сходились в кучки. Солнце поднималось выше, ясный осенний день наступал, дали ста­новились четкими и яркими, костел краснел на фоне зеленых полей.

- Вот они! - сказал сзади Саблина Заикин, простым глазом усмот­ревший неприятеля.

- Где, где? - раздались голоса, и бинокли поднялись к глазам.

- Вот, ваше высокоблагородие, смотрите правее костела, вот, где чер­ное поле. Сейчас не видать, залегли, должно быть.

Саблин повел туда бинокль. От волнения в глазах было мутно, и он плохо видел. В бинокле показался край черного поля, камень лежал на нем. И вдруг из-за камня поднялся человек, рядом другой, и длинная цепь встала поперек поля. Это не были наши. Их мундиры имели особый сине­вато-желтый оттенок. Саблин ожидал увидеть черные каски с блестящи­ми медными украшениями, но головы были круглые и серые. Фигуры на­ступавших казались квадратными. Они быстро шли, неся ружья на рем­не, и сразу исчезли: должно быть, опять залегли.

В их движении Саблину почудилась страшная сила и мощь, и он с тру­дом заставил успокоиться свою ногу, начавшую дрожать дрожью волне­ния. Он оторвал бинокль и огляделся. Все офицеры побледнели, лица как-то осунулись, глаза смотрели напряженно. Вид наступавшего врага смущал.

- А вон наши патрули, должно, отходят, - спокойно сказал Заикин.

- Хорошо идут, - тяжело вздыхая, проговорил Бланкенбург.

- Я насчитал пять цепей, одна задругой, - сказал Артемьев.

Когда Саблин снова поднял бинокль, черное поле было пусто. Герман­ские цепи спустились по желтому жнивью широкого господского, чисто убранного поля. Теперь было видно, что на касках у них были чехлы, что ружья они несли на ремне и шли чрезвычайно быстро.

- И чего наши не стреляют? - сказал барон Лизер.

- Далеко. Версты три будет. Это в бинокль так кажется близко.

- Ну, а батареи почему молчат, ведь артиллерия хватила бы? - сказал Ротбек.

И, будто отвечая его желанию, вправо за лесом ударила пушка. Сна­ряд, скрежеща по воздуху, полетел через лес над нашими окопами, и бе­лый дымок появился низко над желтым полем, позади германских цепей.

- Эх! Перелет дали! - со вздохом сказал Заикин.

Прошло томительных полминуты. Снова раздался выстрел, заскреже­тал и завыл высоко в воздухе снаряд, и на этот раз дымок появился над самою цепью. Но она не дрогнула и шла таким же ровным шагом.

- Что, господа, - взволнованно спросил поручик Кушнарев, - не ви­дали, никого не свалило?

- Идут, - сказал, вздыхая, Бланкенбург.

- Нет, легли. Не видно, - проговорил Ротбек.

В ту же минуту сначала четыре, потом, после полуминутного перерыва, еще четыре выстрела раздались за лесом, и снаряды шумно пронеслись над окопами, и восемь белых дымков один за другим последовательно вспых­нули над полем и, сорванные ветром, понеслись назад и растаяли.

- Кажется, хорошо попали? - сказал корнет Покровский, задыхаясь от волнения.

- Не видно, убило кого или нет? - спросил Арсеньев.

- Нет, бегут.

- Куда бегут?

- Вперед. Хорошо бегут, равняются.

Разбуженные выстрелами артиллерии солдаты оставляли лошадей, подымались на край лощины и смотрели на наступавшего врага.

- А его артиллерия молчит, - сказал вахмистр Иван Карпович, все та­кой же полный, солидный, но уже совсем седой, ни к кому не обращаясь.

- Эй, вы, там! - крикнул строго граф Бланкенбург, - не вылезай, не обнаруживай себя.

Солдаты подались назад.

- Сами вылезли, - проворчал один солдат, - а мы не смей. Далеко за полями с костелом глухо ударили четыре пушки и, опережая их звук, со страшною быстротою раздалось приближающееся шипение че­тырех снарядов. Все невольно присели и пригнулись.

- Вон, вон они где, - крикнул Заикин, показывая, как за окопами под самым лесом взметнулось четыре буро-желтых взрыва и полетела вверх черная земля.

- Гранаты, - сказал Ротбек.

- Ну, Господи благослови, начинается, - сказал Кушнарев.

С нашей стороны открыли огонь еще две батареи. Двенадцать выстре­лов, сопровождаемых двенадцатью вспышками рвущихся шрапнелей, сле­довали один за другим. Воздух дрожал от сотрясения, и в ушах стоял гул. Наши шрапнели осыпали противника пулями, и в бинокль уже видно было, как оставались лежать серые фигуры на зеленом клевере, как полз­ли назад раненые, как несли тяжелораненых.

- Эк, ловко по санитарам хватило, - сказал Покровский, - бросили, канальи, раненого и разбежались. ,,i

- Нет, снова подходят, берут, - сказал Артемьев.

- Должно, начальник ихний, - вздыхая, сказал Заикин, простым гла­зом видевший так же хорошо, как офицеры в бинокль.

- На, Заикин, бинокль, - сказал Коля, - посмотри, как хорошо видно. - Я ружья вижу и каски в чехлах. Сапоги видно.

- Хорошо идут, - сказал Заикин, рассматривая в бинокль. - А сзади-то опять цепи. Резервы, должно быть.

Все поля на западе, сколько хватал глаз, были покрыты маленькими серыми фигурами, казавшимися безпорядочными, в шахматном порядке разбросанными, но неизменно и быстро подававшимися к нашим око­пам. Их, казалось, было так много, что нельзя было сосчитать их безчис­ленных рядов. Передние цепи уже показались на склоне холма, покрыто­го сжатым хлебом, и залегли. В это мгновение наши окопы загорелись стрельбою, и сражение началось по всему фронту.

XXXVII

По расположению сзади идущих цепей Саблин увидал, что главный удар противника направляется на наш левый фланг, то есть как раз к тому месту, где стоял его дивизион. Одну минуту ему в голову пришла мысль, что он может всегда уйти, что его это не касается, но он прогнал эту мысль. С лихорадочным волнением, почти не отрывая глаз от бинокля, он следил за развитием на его глазах большого сражения. Сколько про­шло времени, который теперь час, он не мог бы сказать. Судя по тому, что тени от людей и деревьев почти исчезли, должно быть за полдень. Саблин посмотрел на часы. Был второй час. Он шесть часов простоял на поле, но не чувствовал усталости и не заметил этого. О Коле он позабыл. Иногда безсознательно, когда приближающиеся снаряды, казалось, нес­лись прямо на него, он говорил мысленно: "Помоги, Господи!.. Господи, помилуй!.."

Несколько снарядов было брошено по деревне Вульке Щитинской. Гер­манцы хотели выгнать оттуда предполагаемые резервы. В деревне нача­лась суматоха. Из домов как обезумевшие выбегали люди, хватали что по­пало, грузили на телеги и мчались вон из деревни. Там слышалось тре­вожное мычание коров, блеяние овец, крики кур и гусей, которых ловили и увязывали в ящики и корзины.

- Смотрите, смотрите, подожгли, загорелось, - говорили офицеры, Указывая на сильно вспыхнувшее в деревне пламя.

- Как раз у того еврея, где мы стояли, - сказал Ротбек.

- Бедная Роза, - сказал Покровский.

Противник перестал обстреливать деревню. Он убедился в том, что там войск нет. Кавалерийский дивизион он считал ни за что.

Из-за правого фланга неприятеля, на глазах у Саблина, верстах в трех от него, появилась неприятельская батарея. Она быстро спустилась в ло­щину и, видимая простым глазом Саблину и его офицерам, но совершенно скрытая от пехоты, стала левее наших окопов и сейчас же открыла огонь.

- Ай-ай! Смотрите, пожалуйста! - стонущим голосом воскликнул штаб-ротмистр Маркушин. - Попали, попали! Ай, что же это!

Столб бурого дыма вылетел прямо из наших окопов, и оттуда полетели доски, палки. Потрясенное воображение рисовало летящие вверх руки и ноги, куски людей.

- Опять, опять!

Все бинокли офицеров были наведены теперь на это место. Батарея била без промаху. Стройная линия окопов обращалась в ряд безформен­ных ям, курившихся черным дымом. Оттуда стали выбегать люди и бе­жать к лесу. Шрапнель их настигала. Неприятельский ружейный огонь усилился здесь, а ему отвечало все меньше и меньше ружей. На глазах у Саблина разрушался важнейший участок позиции, германская пехота го­товилась выйти во фланг нашим окопам.

Саблин в волнении ходил взад и вперед недалеко от лесной опушки. Что мог он сделать? Спешить дивизион и послать его удлинить окопы? Но что могли сделать сто сорок спешенных кавалеристов, неискусных в пешем бою, без окопов, там, где безсильны были целые батальоны пехо­ты! "Проклятая батарея! Проклятая батарея!" - бормотал он, все быстрее ходя по полю. Одна пуля просвистала недалеко от него. Он не обратил на нее внимания. "Проклятая батарея, надо уничтожить ее, убрать! Но как?"

..............................................................................................

Конною атакою!

..............................................................................................

Саблин рассмеялся этой мысли. "Разве возможна конная атака по чи­стому полю, в лоб батарее? Это хорошо на военном поле под Красным Селом, где стреляют холостыми патронами". Он остановился и посмотрел на свой дивизион. Офицеры, понимая, что наверху они могут себя обна­ружить, спустились вниз и отдельной кучкой стояли впереди эскадронов. Саблин их всех различал. Вот Ротбек, улыбаясь, говорит о чем-то Маркушину. Милый Пик! Шалунишка Пик, в которого без памяти влюблена Нина Васильевна. Вон его Коля разговаривает с графом Бланкенбургом, старый Иван Карпович выговаривает солдату за то, что дал лошади лечь, и тот обтирает сорванной травой замазавшийся бок. Бросить этих людей на верную смерть, уничтожить дивизион и ничего не сделать... Его поста­вили наблюдать. Он своевременно донес о прибытии батареи, даже нари­совал ее место, теперь его долг ждать, пока не начнет отступать пехота, и тогда уйти и стать в безопасном месте. Это его задача.

Успокоившись на этом решении, Саблин опять начал ходить взад и впе­ред от первых елок леса до края оврага и думать свои думы. Смутно было на душе. Правильное решение ничего не делать томило и сосало под ло­жечкой, вызывало тошноту во рту. Саблин думал о конной атаке, его ки­дало в жар, пульс стучал в виски, и в глазах темнело. "Безумие, - говорил он себе, - храбрость должна быть разумна. Я отвечу перед Богом и Роди­ной за то, что погублю эти прекрасные эскадроны".

Внизу слышался смех. Ротбек боролся с длинным и худым Артемье­вым, стараясь повалить его на траву. Офицеры и солдаты окружили их смотрели за исходом борьбы. Они забыли о бое.

"И этих людей я поведу на верную смерть", - подумал Саблин и отрицательно тряхнул головой. Он хотел круто повернуть от леса и пойти овраг смотреть борьбу, чтобы так же, как они, забыть про бой, про проклятую батарею и не мучиться тем, в чем его долг, но в эту минуту из леса, продираясь сквозь кусты, показался солдат их полка на взмыленной, тя­жело дышащей лошади издали махавший ему листком бумаги.

Солдат боялся выехать на открытое место, где свистали пули, и, слезши с лошади, стал привязывать ее к дереву. Саблин подошел к нему.

- К вам, ваше высокоблагородие, от его сиятельства, командира пол­ка, донесение.

Саблин долго не мог разорвать аккуратно заклеенного конверта - руки дрожали, пальцы не слушались. Он вынул листок бумаги. Твердым, ров­ным, прямым и четким почерком князя было написано:

"На нашем левом фланге, против вас, появилась неприятельская четырехорудийная батарея. Она наносит нашей пехоте слишком большие поражения. Пехота не может держаться и начинает отходить. Это грозит проигрышем всего сражения. Вам необходимо уничтожить эту батарею. Бог да поможет вам! Свиты Его Величества генерал-майор князь Репнин".

Все запятые были на своих местах. Нигде, ни в одной букве не дрог­нул карандаш. Князь Репнин весь был в этой записке. Сухой, холодный, рыцарь долга, долга прежде всего. А ведь он знал, когда писал, что посы­лает на верную смерть, подумал Саблин и, нахмурившись, пошел от сол­дата.

- Ваше высокоблагородие, пожалуйте конверт, - крикнул настойчи­во солдат.

- Ах, да, - сказал Саблин и на конверте написал: "Свой долг испол­ним. Полковник Саблин". И проставил час: 15 часов 42 минуты.

Саблин пошел к дивизиону. Все было по-старому, но все ему казалось не таким, как было раньше. Небо, солнце, и дали казались маленькими, и мутными, чужими и плоскими, как декорация. Отчетливо рисовался ве­реск и трава под ногами. Каждый камешек, каждая песчинка были ясно видны. Саблин не чувствовал под собою ног. Они были как на пружинах. Гула пушек и ружейной трескотни он не слыхал. Ему казалось, все было тихо. Рот был сухой, и Саблин подумал, что он не сможет сказать ни сло­ва. Он шел, прямой и стройный, и лицо его было белое как снег, а глаза смотрели широко и были пустые. Он ни о ком и ни о чем не думал. Подой­дя к оврагу и уже спускаясь в него, он крикнул:

- Дивизион, по коням!

Он крикнул своим полным голосом так, как командовал всегда, а ему казалось, что это кто-то другой скомандовал глухо и неясно. Эскадроны всколыхнулись и замерли.

- Эскадрон, по коням, - звонко крикнул Ротбек.

- По коням, - скомандовал граф Бланкенбург.

Все уже знали, в чем дело. И все стали белыми как полотно, и у всех мысли исчезли, но тело исполняло все то, что привыкло и должно было исполнять.

Заикин бегом подбежал к Саблину, и за ним рысью, играя и стараясь ухватить его губами за винтовку, бежала Леда.

Саблин согнул левое колено, и Заикин ловко и легко посадил его в седло. Правая нога сама носком отыскала стремя, Саблин, не вынимая шашки поднял стек над головой.

- Дивизион, садись, - скомандовал он, и голос его совершенно окреп. Лошадь, на которой он сидел, придала ему силу.

- Первый эскадрон! - крикнул граф Бланкенбург.

- Второй эскадрон! - звонко крикнул Ротбек.

- Сад-дись, - крикнули оба одновременно.

Команда следовала за командой. Зазвенели пики, звякнули стремена, когда эскадроны выравнивались.

- Шашки к бою! Пики на бедро, слушай! - командовал Саблин. Сверкнули на солнце шашки, и пики нагнулись к левым ушам лоша­дей.

- Эшелонами повзводно, в одну шеренгу, разомкнутыми рядами, на шесть шагов, - командовал Саблин, и Бланкенбург и Ротбек повторяли его команду.

- На батарею!

- На батарею, - повторили Бланкенбург и Ротбек.

- Первые взводы рысью!

- Марш! - раздалась команда, и первые взводы раздвинулись в овра­ге и быстро стали выходить из него. Справа шел, сопровождаемый труба­чом, Бланкенбург, слева в таком же порядке - Ротбек.

Саблин пустил рвавшуюся вперед Леду и выскочил перед оба первых взвода. За ним, с трудом сдерживая нервную Диану, скакал правее трубача Коля, но Саблин не видал его.

XXXVIII

На германской батарее не сразу заметили появления атакующей кава­лерии. Там были увлечены стрельбой по окопам, из которых убегала рус­ская пехота. Готовился решительный удар, и германская пехота собира­лась вставать, чтобы броситься в пустеющие окопы.

Саблин успел спуститься в широкую лощину и подняться на холм, незамеченный неприятелем. Перед ним было громадное сжатое поле и в по­лутора верстах была ясно видна батарея и рота прикрытия.

Батарея стреляла пол-оборотом влево, и Саблину видны были желтые вспышки ее огней. Теперь она быстро стала поворачивать на него. Видно было, как бегали и суетились подле орудий люди.

- Полевым галопом! - скомандовал Саблин, но люди уже сами ска­кали, не дожидаясь команды.

Тяжело ухнули пушки, и где-то сзади разорвались снаряды. Саблин видел, как неслась под ногами его лошади ему навстречу земля, и поду­мал, что хорошо, что борозды идут по направлению атаки, так легче ска­кать. Сам упорно смотрел на батарею. Она росла на его глазах. Стали видны отдельные люди в серых касках, бегавшие к ящикам и носившие блестящие патроны, стал виден офицер, стоявший во весь рост за сере­диной батареи, и пушки незнакомого чужого вида, снизу поднимавшие свои дула.

Какой-то неприятный свист несся навстречу, но свистал ли то ветер ушах или пули, Саблин не думал. Левее его обгонял Ротбек с поднято над головой шашкой, будто собирающийся кого-то рубить. Саблин увидал, как прямо перед ним вспыхнуло пламя, и белое облако появилось подле Ротбека, и лошадь Ротбека упала, а когда Саблин проскакивал мимо, он увидел, что Ротбек лежал ничком на земле и низ его тела был залит кровью.

"Пику оторвало ногу", - подумал он, и это не произвело на него ника­кого впечатления.

Батарея была видна вся. Люди суетились и не владели собою. Рота при­крытия бежала врассыпную.

Мимо Саблина, развевая хвост, вылетела красивая караковая лошадь под солдатским седлом, и Саблин узнал в ней Диану. Но он не успел поду­мать о том, что могло обозначать появление Дианы без седока, как все для него изменилось. Страшный удар хватил его по груди. Ему показалось, что его лошадь споткнулась и он упал с нее. Разгоряченное лицо холодила черная пахучая земля и неприятно лезла в рот. Саблин приподнял голову. Мимо него мчались на тяжелых лошадях солдаты и хрипло кричали "ура!". Шеренга проносилась за шеренгой, и топот конских ног гулко отзывался в ушах Саблина. Он ничего не понимал. "Я ранен или убит", - подумал он и увидал над собою синее бездонное небо. Мириады мелких прозрач­ных пузырьков поплыли перед глазами, ослепили его, он закрыл глаза и потерял сознание.

Граф Бланкенбург первым влетел на батарею и ударом шашки свалил стрелявшего в него из револьвера солдата. Его эскадрон и эскадрон Рот­бека под начальством штаб-ротмистра Маркушина, заменившего убито­го Ротбека, облепили орудия и творили расправу.

Правее их, потрясая воздух, гремело "ура!". Пехота, выскочив из око­пов, бежала за отступавшими германцами. В полуверсте влево, сколько хватал глаз, поле было покрыто скачущими на вороных лошадях всадни­ками: подоспевшая к бою 2-я дивизия бросилась преследовать отступав­шего неприятеля.

Победа была полная. И этой победой Российская армия была обязана безумно смелой атаке дивизиона Саблина!

Сам Саблин, тяжело раненный в грудь, лежал без сознания на поле. Его сын Коля с изуродованным туловищем и оторванной головой, иско­верканный до неузнаваемости стаканом шрапнели, валялся в луже дымящейся крови в двух шагах позади. Штаб-ротмистр Артемьев, корнет По­кровский, поручик Агапов, корнет барон Лизер были убиты, поручик Кушнарев, барон Лидваль и граф Толь ранены. Из приехавших третьего дня вечером шести офицеров - трое - князь Гривен, Оленин и Розенталь были убиты и двое - Медведский и Лихославский - ранены. Двадцать три сол­дата убито и шестьдесят два ранено.

Когда ротмистр граф Бланкенбург собрал позади взятой батареи диви­зион, то эскадроны едва набрали по два взвода. Вахмистр Иван Карпович был убит на самой батарее в тот момент, когда рубил ее командира.

К собранным людям по затихшему полю рысью подъезжал князь Репнин. Его лицо было величаво спокойно. Лошадь пугливо косилась на ле­жавшие повсюду тела лошадей и солдат.

- Спасибо, молодцы, за лихую атаку. Поздравляю вас со славным делом, - крикнул он.

- Р-рады стараться, - крикнули все еще бледные, тяжело дышащие люди.

- А где полковник Саблин? - спросил князь Репнин.

- Убит, - отвечал граф Бланкенбург.

- Нет, ранен, - сказал Маркушин. - Я видел: его сейчас понесли. Он стонал.

- Славное дело, лихое дело, господа, - сказал Репнин. - Вы навеки прославили наш полк!

Он слез с лошади и устало подошел к обрыву высокой межи.

- Граф, веди людей к полку в Замошье, - сказал он Бланкенбургу и, обращаясь к адъютанту, сказал: - Достань, граф, книжку донесений. Надо послать телеграмму Его Величеству, порадовать его громкой и славной по­бедой.

Когда адъютант составил подробное донесение и, поместив в нем фа­милии всех убитых и раненых офицеров, дал подписать его князю Репни­ну, князь задумался и долго держал карандаш в руке, оглядывая поле, по которому ездили телеги и санитарные повозки и ходили пехотные сани­тары, собирая раненых.

- Блестящее дело! - тихо сказал он, наконец подписывая донесе­ние. - Блестящее дело! Сколько цвета русской молодежи погибло! Пусть знает Россия, пусть знает весь мир, что наш народ един, что офицер наш умеет умирать вместе с солдатом, впереди солдата. Час суровой распла­ты перед народом настал, и мы полным рублем платим за наше привиле­гированное положение, за наши богатства, за наши земли, за сытую и веселую жизнь в мирное время. Пусть видит Государь и вся Россия, что отцы отдали своих сыновей на алтарь отечества и сами легли рядом с ними. Бедный Саблин! Знает он о том, как ужасно погиб и изуродован его сын, этот прекрасный мальчик?! Какой ужасный рок его преследует. Месяц тому назад потерять жену, при таких трагических обстоятельствах, теперь сына. Может быть, лучше и самому ему умереть! Что у него оста­лось?

- Слава! - гордо и торжественно произнес граф Валерский, и в ти­хом воздухе это слово прозвучало необычайно ярко. На поле лежали мертвые. Раненые стонали и кричали, стараясь обратить на себя вни­мание санитаров, черная земля еще не впитала в себя кровавые лужи, убитые лошади безобразно вздувались большими животами. Но это великое слово казалось покрыло собою всю безотрадную картину поля смерти.

- Красота подвига осталась Саблину! - снова сказал адъютант. - Ум­рет он или будет жить, но этот день конной атаки, им веденной и привед­шей нас к победе, будет сиять вечным неугасаемым светом!

- Да будет! - сказал Репнин. На его строгом лице легли торжествен­ные тени. Он встал с межи, на которой сидел, знаком подозвал к себе ве­стового, сел на лошадь и, сняв фуражку, медленно поехал по полю мимо убитых. Клонившееся к западу солнце бросало длинную тень от его худой и прямой фигуры. В сухих чертах его лица отразились целые поколения героев, славу и подвиг почитавших дороже жизни, верность Государю и Родине - дороже счастья.

XXXIX

В конце ноября 1914 года N-ская кавалерийская дивизия, в которую входил Донской казачий полк Карпова, после ряда утомительных маршей, исколесив всю Восточную Галицию, под напором австрийских армий, при­крывая отходившую пехоту, подошла к реке Ниде. Полк Карпова был рас­квартирован в длинной деревне, носившей странное наименование Хвалибоговице, вытянувшейся по каменистому обрыву шумящей, быстрой речки, впадавшей в Вислу.

Соприкосновение с противником было утеряно. Противник остано­вился, и произошла случайная передышка.

Осень стояла мокрая. Грунтовые дороги развезло, и в них тонули под­воды интендантских транспортов. Подвоз с тыла прекратился, и полки были предоставлены самим себе. Они посылали фуражиров по окрестным деревням для закупки сена и овса.

Утром хмурого декабрьского дня Карпов проснулся задолго до рассве­та. Его мучила забота. Ему надо было ехать за сорок верст в штаб корпуса по тяжелому и неприятному делу. Несколько дней тому назад два фуражи­ра 1-й сотни, Скачков и Малов, были посланы за Вислу, в Галицию, за сеном. В одной хате они нашли много сена, но старик русин и его молодая дочь отказались продавать сено. Тогда Скачков с Маловым сами наложи­ли сотенную подводу сеном и пришли к русину, чтобы рассчитаться за нее. Русин отказался принять деньги, а его дочь стала ругаться. "Разбойники вы! Воры и Государь ваш такой же вор!" - кричала она. "Нас ругай, мы смолчим, - строго сказал ей Малов, - а Государя нашего обижать не смей, а то плохо будет". Но баба разошлась. Она стала поносить Государя по­следними словами. "Тогда, - как показывал потом Малов, - не стерпел я такой обиды, затмение на меня нашло, я взял, приложился в сердцах в злую бабу из винтовки, выстрелил и положил ее на месте". Дело получило огласку, наехали полевые жандармы, сбежался народ, да и Малов не таил­ся, чистосердечно все рассказал. "Что у ей, - говорил он, - души у ей нет, один пар, жалеть ее не приходится, а ругать Государя она не смеет". Но дело обернулось серьезно, полевой суд усмотрел в этом мародерство и убийство, и Малова приговорили к смертной казни через расстреляние.

Карпов не мог этого допустить. Он слишком был христианином, что­бы не ставить выше всего побуждения сердца. Он понимал, что в поступ­ке Малова не было убийства, а была запальчивость и святое и гордое чув­ство глубокого и сильного, до самозабвения патриотизма, и в сердце сво­ем Карпов, не оправдывая Малова, не обвинял его. Малов был храбрый казак, уже имевший Георгиевский крест. Карпов знал его отца, мать, деда и бабку, знал весь обиход их станичной жизни и понимал, что смертная казнь сына Маловых убьет всю его семью. Эта казнь казалась ему чудовищной, особенно на войне, где и так легко было умереть и где так дороги были такие честные и верные казаки, как Малов. Он переговорил обо всем этом с начальником дивизии и, с его разрешения, решил ехать с личным ходатайством за Малова к командиру корпуса. Ночь он не спал. В малень­кой убогой хате крестьянина в Хвалибоговице было холодно и грязно. Карпов ворочался на жесткой походной койке. Рядом на сдвинутых скамьях, на сене, спал адъютант. На печи лежал сам хозяин. За окном сто­яла холодная лунная ночь, и лучи месяца падали в избушку. В углу, под образами и литографированной картиной Ченстоховской Божией Мате­ри в короне, стояло темное знамя в чехле, и Карпову чудилось, что знамя благословляет его на поездку.

Встал он в пять часов утра. Николай, его денщик, зажег жестяную лам­почку, поставил на стол и принес ему чай. И он и вестовой, седлавший лошадь, и оба трубача, Лукьянов и Пастухов, которые должны были с ним ехать, знали, зачем едет их командир, и сочувствовали ему.

В шесть часов утра Карпов сел на лошадь и поехал по подмерзшей дороге на восток. Луна красным диском спускалась за темный лес, смут­но рисовалась узкая дорога между густых кустов. Карпов ехал то шагом, то рысью, думая свои думы. Он видел станицу и Маловых, у которых бывал, видел осанистого с красивой седою бородою деда Малова с Геор­гиевским крестом за Ловчу и не мог представить, что почувствует ста­рик, когда его внук будет расстрелян по приговору полевого суда. Он обдумывал, что и как скажет командиру корпуса, генералу Пестрецову, и ему его речь казалась такой убедительной, что Пестрецов не мог не тронуться ею.

В двенадцать часов дня он въезжал в железные ворота большого парка господского дома Борки, где помещался штаб корпуса. Ему было стран­но, что штаб корпуса помещался так далеко от фронта, но он не думал об этом и не придавал этому никакого значения.

Двор был чисто подметен. Куртина против главного подъезда была уставлена цветами, закутанными соломой и увязанными рогожей. Кра­савец Лукьянов и Пастухов, надевшие лучшие свои шинели, казались на этом дворе жалкими и убогими. Резко видна была бедность их одежды, оторванная кисть на шнуре сигнальной трубы, заплата на сапоге. Кар­пов самому себе в тяжелом пальто, обтянутом амуницией, показался гру­бым и неизящным. Речь, так блестяще подготовленная в уме, испари­лась из памяти, и самая причина приезда стала казаться не такою важ­ною.

В подъезде его встретил изящный унтер-офицер с желтыми аксельбан­тами на чистой рубахе и в сапогах с блестящими шпорами. В углу боль­шой передней, у окна, за круглым столом, сидел припомаженный писарь и читал газету. Он посмотрел на Карпова и подумал, вставать или нет, но не встал, а дождался, когда Карпов снял пальто и амуницию, и тогда ска­зал, вставая:

- Пожалуйте, не угодно ли присесть. Вот газетка свежая. Угодно по­читать?

Карпов ничего не сказал и не пошел садиться. Большое зеркало отра­зило всю его фигуру. Он увидал загорелое до черноты лицо с поседевшими бакенбардами, смятые почерневшие от сырости погоны, тяжелые ремни амуниции, сапоги, забрызганные дорожною грязью, и чувство неловко­сти охватило его. Точно на бал приехал в домашнем платье. Жандармский унтер-офицер и писарь чувствовали свое превосходство над ним и молча оглядывали его. Он был из другого мира. Из того мира, где умирают на постах, где бьются, добывая корм лошадям и продовольствие людям, где по суткам не спят, где забывают обедать, где мутные и тяжелые тянутся дни, сливаясь с ночами в одну нудную вереницу. Они были из того мира, где день идет по аккуратно размеренному расписанию, где обозначено время для сна, для прогулки, для обеда и для доклада.

- Как доложить о вас прикажете? - спросил унтер-офицер.

- Полковник Карпов. Командир N-ского Донского полка. По лично­му делу.

Унтер-офицер деловито посмотрел на часы на кожаной браслетке и ска­зал:

- Не иначе, как пообедать вам придется в штабной столовой, а после обеда вас примут. Сейчас заняты с начальником штаба.

- Нет, - сказал Карпов, - я прошу доложить теперь. Мне обратно со­рок верст ехать. Хотелось бы к ночи быть у себя.

- Попробую сказать адъютанту, - сказал унтер-офицер.

В это время за стеклянной дверью, ведшей на лестницу, покрытую сук­ном, с зеркалом и двумя статуями, окруженными растениями в кадках, раздались голоса. Вниз спускалась красивая, лет сорока, дама в роскош­ном меховом манто. Впереди бежал холеный фокс в ошейнике, с нагруд­ными ремешками и розовым бантом на спине. Подле дамы шел молодой, безупречно одетый офицер, во входившем тогда в моду английском френ­че из мягкой, желтоватой материи, усеянном значками, и с орденом Св. Станислава 3-й степени с мечами и бантом в петлице.

- Дмитрий Дмитриевич, вы пойдете со мною на прогулку? - говори­ла дама офицеру. - Это ничего, что вы дежурный? Вы мне обещали пока­зать сыроварню.

- О, непременно, ваше превосходительство.

Унтер-офицер кинулся распахивать двери. Дама в лорнет посмотрела на Карпова.

- Кажется, кто-то к мужу, - тихо сказала она офицеру. Офицер подошел к Карпову и сухо спросил:

- Вы к кому?

- Я к командиру корпуса по спешному и очень важному делу, - ска­зал Карпов.

- Командир корпуса занят. Пожалуйте обедать и после обеда...

- Я не могу ждать и прошу вас доложить сейчас обо мне.

- Вы понимаете, я не могу этого сделать, полковник.

- А я настаиваю, чтобы вы это сделали.

Дама стояла в нерешительности у выходной двери. Маленький фокс нюхал воздух у двери и тихо повизгивал, прося выйти. Офицер вырази­тельно посмотрел на даму и пожал плечами, как бы говоря: идите одни. Ничего не поделаешь с этим хамом.

Дама улыбнулась.

- Догоняйте меня после, - сказала она. - Я буду гулять по липовой аллее.

- Слушаюсь, - сказал адъютант, кланяясь даме и открывая перед нею двери.

- Хорошо, я доложу, - сказал он, возвращаясь к Карпову, - только ничего из этого не выйдет.

Он ушел и через несколько минут вошел в прихожую и сказал офици­ально:

- Пожалуйте. Его превосходительство вас просят.

XL

Когда Карпов подъехал к господскому дому, у командира корпуса был его начальник штаба и старый друг генерал Самойлов. Доклад был давно кончен, и они говорили об общем положении дел.

- Я знаю, - говорил Пестрецов, - что командующий Армией писал об этом Великому князю Главнокомандующему, и Великий князь сочув­ствует этому и понимает это, но что поделаешь, когда в дела стратегии вмешивается политика.

- Милый Яков Петрович, - стоя против большого стола с бумагами, говорил Самойлов, - без патронов и снарядов нельзя воевать. Я офици­ально тебе говорю, что у нас осталось по 200 выстрелов на орудие. В Бре­сте взрывают склад с тяжелыми снарядами и, конечно, делают это нароч­но. Из-за этого мы в ноябре не взяли Кракова, теперь идем назад и теряем дух нашей прекрасной армии. Поверь, что второй раз так не пойдем.

- Но, что же делать? - разводя руками, сказал Пестрецов.

- Опять, как тогда, перед японской войной, говорил тебе, так и теперь скажу. Не надо сентиментальничать, не надо таскать своими голыми ру­ками горячие каштаны для других, нельзя вести войны pour les beaux yeux de la reine de Prusse (* - Ради прекрасных глаз прусской королевы), нельзя освободить Европу и губить Россию. Мы не можем воевать одни против Германии и Австрии тогда, когда французы и англичане ничего не делают. Мы отдаем свои земли на поток и разграбле­ние своих и чужих войск, германцы уже были под Варшавой. Наши до­блестные сибиряки отогнали их, но какой ценой! У нас уже нет теперь сибиряков...

- Николай Захарович, оставь, пожалуйста. Ведь это только критика ради критики. Что же мы можем сделать? Мы не можем заставить воевать Англию ранее, нежели она создаст свою армию, мы не можем потребо­вать от Франции больше того, что она дает.

- А какое нам дело до Англии и Франции? Ведь мы Россия. Россия мы и нам дороги только свои, русские, интересы. Пора стать эгоистами и по­нять, что эту войну нас заставили вести во вред нашим интересам.

- Ну, что же?

- Мир.

- Мир?

- Да, мир с приобретенной Галицией, с нефтяными источниками и угольными копями, со старым Львовом и Перемышлем...

- Его еще надо взять.

- Отдадут и так. Быть может, с проливами.

- Это невозможно.

- Воевать, Яков Петрович, невозможно, это точно. Мы учили, что та­кая громадная война, в которой развернуты миллионные армии, может длиться четыре, максимум шесть месяцев. Не хватит средств. Надо посту­пать по науке. Август, сентябрь, октябрь, ноябрь - и баста. Дальше "от лукавого". Мобилизация промышленности - это разорение своего дома. Во имя чего?

- Во имя честности.

- В политике честности нет. Поверь, Яков Петрович, что если, не дай Бог, мы придем в беду, ни англичане, ни французы не пожертвуют для нас ни одним солдатом, и немцы тогда займут Россию и обратят нас, при об­щем молчании, в навоз для германской расы.

- Нет, - со вздохом сказал Пестрецов, - мир теперь - это позор на­всегда. Нельзя будет русскому человеку показаться в Англии или Фран­ции. Кличка предателя и изменника куда как не сладка.

- Яков Петрович, привези золото и тебя встретят поклонами и самы­ми льстивыми и ласковыми словами.

В эту минуту вошел адъютант и доложил о Карпове. Разговор о мире был тяжел и неприятен для Пестрецова, и он обрадовался возможности прервать его.

- Просите полковника, - сказал он. - Николай Захарович, останься. Это, говорят, лихой казак. Он великолепно работал с полком.

- Все они грабители и мародеры, казаки, - сказал Самойлов, но остал­ся стоять у стола, когда вошел Карпов.

- Здравствуйте, дорогой полковник, - поднимаясь навстречу Карпо­ву, ласково сказал Пестрецов. - История конницы - история ее генера­лов. Одного из них я имею наконец удовольствие видеть у себя. Мне так много о вас рассказывал Развадовский, о ваших победах в августе. Бли­стательно работали ваши донцы. Как это говорили вы - "долбанем", а? "заманивай, да заманим его в вентеречек", а? Ну, садитесь, дорогой пол­ковник, Степаном Сергеевичем вас звать, кажется? А?

- Павел Николаевич, - сказал Карпов, ободренный приветливостью корпусного командира.

- Садитесь, Павел Николаевич. Ну, как у вас? Все благополучно? От­дыхаете немного. Вот еще денька два отдохнем, да и в наступление опять. Пора. Пора!

Карпов сел в тяжелое кресло против корпусного командира и молчал, не зная, как начать. Горячий рассказ о подвигах Малова, о том, какая у него хо­рошая патриархальная семья, как чисто убрана их хата и как кротко сияет из угла большой образ Богоматери, каким ужасным ударом для семьи было бы известие о смертной казни сына, перед этими двумя генералами казался неуместным. Из-за ласковых слов холодно и строго, а главное, безразлично смотрели серые блестящие глаза генерала. В его холеном, тщательно вымы­том и побритом лице, в обстановке кабинета с громадным столом, креслами, с различными безделушками, в карте, висевшей на стене и разрисованной акварелью, где маленьким синим квадратом у Хвалибоговице был показан и его, Карпова, полк, было столько чужого, не похожего на войну, как ее видел и понимал Карпов, что Карпов смутился и неловко начал:

- Дело вот в чем, ваше превосходительство. Тут на днях судили казака моего полка Малова. Приговорили к смертной казни. Приговор должен состояться завтра. А между тем обстоятельства дела таковы...

- Знаю, знаю, дорогой Павел Семенович, - перебил Пестрецов, уже позабывший имя Карпова, - мне это дело доподлинно известно. И, зна­ете, я возмущен, что в вашем полку могли явиться такие негодяи. Мы из­мучены жалобами населения на казаков. Этому надо положить, наконец предел. Ваш Малов убийца женщины - этого достаточно. Смертная казнь, утвержденная командующим армией, - это наказание, которого он за­служил.

- Ваше превосходительство, суд не вошел в обстоятельства дела, в об­становку, в психологическую подкладку этого преступления...

- Э, милый полковник, предоставьте всю эту ерунду гражданским су­дам с присяжными заседателями. Полевой суд стоит перед совершившимся фактом. Убийство было? Я вас спрашиваю, Семен Данилович, было убий­ство, а?

- Было... Но...

- И никаких "но" тут нет. И о чем вы меня просите? Это не от меня зависит!

- Я прошу вас ходатайствовать перед командующим армией. Я умо­ляю вас послать, если нужно, телеграмму верховному главнокомандую­щему.

- Э, что говорить о пустяках. Разве можно, глубокоуважаемый, безпо­коить командующего армией такими пустяками? Разве мыслимо, чтобы я, представитель власти, дискредитировал ее, заступаясь за преступников? Казаки всегда грабили и безобразили, и это надо, наконец, прикончить.

Самойлов, видя, что Карпов порывается что-то сказать, посмотрел на часы и сказал Пестрецову:

- Половина первого, ваше превосходительство. Нина Николаевна обе­щала нам сегодня завтракать вместе с нами.

- Ваше превосходительство, - сказал Карпов, вставая, потому что Пе­стрецов поднялся. - Я умоляю, я прошу... Это будет лучшей наградой мне и полку...

- Э, милый мой, оставим этот пустой разговор. Идем завтракать. И не думайте о пустяках.

Карпов решительно отказался от завтрака. Он не мог сесть со всеми этими холодными людьми, с богато одетой барыней за стол и есть тогда, когда он знал, что его казак будет ими расстрелян. Он задыхался в богатой обстановке господского дома, в высоких комнатах, ему было страшно хо­дить по паркетным полам. Тянуло вернуться скорее в маленькую холод­ную избушку Хвалибоговиц и там быть со своими казаками и офицерами, для которых казнь Малова была не мелкий эпизод войны, а громадное событие в полковой жизни.

Лукьянов, подававший у крыльца лошадь, по его лицу узнал, что заступничество за Малова потерпело неудачу, но в присутствии часовых и жандармов он ничего не сказал.

Сарданапал, соскучившийся ожидать на морозе, нетерпеливо рыл ко­пытом землю, производя безпорядок на приглаженном дворе. Он попра­шивал повода и свободным широким шагом вышел из ворот, точно и его томила атмосфера большого штаба, холодного и чуждого их полковой жизни.

Они отъехали верст пять от имения, два раза шли рысью и въехали в большой буковый лес. Узкую дорогу тесно обступили громадные черные деревья. Непрерывная капель шла с них на землю. Солнце пригрело и тая­ло. Дорога стала мягче, глубокие колеи блестели и осыпались под ногами лошади. Лукьянов сбоку продвинул свою лошадь и, поравнявшись с Кар­повым, сказал:

- Что, ваше высокоблагородие, не удалось отстоять Малова?

- Нет, не удалось, - просто ответил Карпов, которому понятен был вопрос его штаб-трубача.

- Ничего, ваше высокоблагородие, вы не жалкуйте об этом. Вы толь­ко одно устройте, чтобы Малова конвоировали не казаки, а пехотные.

- А что?

- Да, Малов не такой парень, чтобы в обиду себя дать. Убежит. Своих пожалеет, не побежит, да и наши присягу твердо знают, хоть и свой, а при­стрелят, а пехотных обмануть не грех. Хорошо, ежели бы ополченцы. Те и совсем народ-разиня.

Карпов ничего не ответил, но, приехав домой, послал телеграмму, в которой просил о наряде конвоя к Малову от ополченской роты.

Через два дня Лукьянов утром зашел к нему. Его лицо, красное от мо­роза, сияло восторгом, он едва сдерживал улыбку, собиравшую в складки его красивое лицо. Убедившись, что в хате Карпова никого не было, Лукь­янов тихим голосом сказал:

- Малов-то, ваше высокоблагородие... Малов... - Он не мог больше сдерживать смеха и рассмеялся заливисто и весело. - Убежал ведь. С пол­часа тому назад. Они его на казнь повели. Только до лесу дошли, он у правого конвойного винтовку из рук, сиганул через канаву, да лесом та­кого чеса задал, что никогда не догнать. Те, дураки, и не стреляли. Жа­ловаться домой прибежали. Ну и конвойные! Горе одно с таким наро­дом!..

Петр Николаевич Краснов - От Двуглавого Орла к красному знамени - 04, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

От Двуглавого Орла к красному знамени - 05
XLI В первых числах декабря Карпов неожиданно получил приказание спеши...

От Двуглавого Орла к красному знамени - 06
ЧАСТЬ ПЯТАЯ I В октябре 1916 года Саблин, совершенно неожиданно для се...