Петр Николаевич Краснов
«Екатерина Великая - 04»

"Екатерина Великая - 04"

XVII

В девять часов вечера пробили при карауле вечернюю зорю. Разводящие повели по постам очередные смены.

Северная бледная ночь спускалась над крепостью. От реки и озера густой туман поднимался. В маленькой комнате караульного офицера засветили свечу. Углы помещения тонули во мраке. На чёрном столе стояла чугунная чернильница и подле лежала постовая ведомость. Мирович сел на просиженный жёсткий кожаный диван, облокотился на стол и углубился в свои думы. Потом оторвал разгорячённое лицо от ладоней и с тоской прошептал:

- Нет... нет... Нельзя... Рано, рано... Надо солдатство склонить на свою сторону...

Он тяжело вздохнул и опять упал лицом на ладони и стал думать, как повести работу среди солдат. Мирович людей не знал. Дитя города, он вырос среди учителей, среди узких интересов разорившейся мелкошляхетской семьи и в полку служил недолго, потом был адъютантом у Панина и как-то раньше никогда не задумывался о солдатах. Да и видал-то он их только в карауле. Он думал о солдатстве, а солдатство между тем само шло к нему. Дверь тихо растворилась, в ней появилась приземистая, коренастая фигура мушкетёра "на вестях" Якова Писклова. Правой рукой Писклов локтем отодвигал дверь с тяжёлым блоком, в левой под пропотелой в камзоле мышкой держал кусок хлебного пирога, а обеими ладонями крепко обжимал дымящую паром глиняную кружку со сбитнем.

Он бережно поставил кружку и сказал Мировичу:

- Пожалуй, ваше благородие, вот в команде сбитенька заварили горяченького. Откушай на здоровье.

Писклов рукавом смахнул пыль со стола и положил хлеб, Мирович внимательно посмотрел на Писклова. "Ну что же, поговорим, - подумал он, - узнаем, как настроено солдатство".

- Спасибо, Писклов, спасибо, - сказал Мирович и, заметив, что Писклов хочет уходить, добавил: - Постой, братец, я хотел с тобою поговорить.

Солдат стал, расставив ноги, и тупо смотрел на бледное, возбуждённое лицо офицера.

- Чего изволите, ваше благородие? - тихо и недоумённо спросил Писклов.

- Вот что, Писклов... - Слова не шли на ум. Сказать надо было очень много, а вот как сказать - Мирович не знал. - Да, так вот что... Слыхал ты когда-нибудь про Государя Иоанна Антоновича?..

Солдат тяжело вздохнул и ничего не ответил.

- Ведомо ли тебе и солдатству, что здесь, в крепости, в нескольких шагах от нас, безвинно содержится как простой арестант Государь Иоанн Антонович?.. Знаешь ты, что такое Божия правда?..

Солдат тупо смотрел на офицера.

- Увольте, ваше благородие, - тихо сказал он.

- Наш долг, Писклов, того Государя от лютой тюрьмы освободить. Бог и Государь вознаградят нас за то... Я со многими капралами говорил о том, и они со мною во всём согласны. Ты как о сём полагаешь?..

Желтовато-бледное лицо Писклова, под белым париком казавшееся темнее, покрылось мелким бисером пота. Писклов смотрел на Мировича, как смотрит собака на хозяина, который собирается её побить. Мирович ждал ответа.

- Ну, что же ты скажешь?..

- Ваше благородие... Дык как же... Ежели... с капралами... Ежели солдатство о том согласно, так что же я?.. Я никогда не отстану от камрадов... Как они, так и я... Всем, значит, полком. А только... Увольте...

- Чего там увольнять... Ты запомни, что я тебе про Государя и про правду сказал... Ступай и кого знаешь за верного человека, того склоняй к сему... Говори: нам надо Государя своего освободить.

Писклов, тяжело и сокрушённо вздыхая, точно он был в чём-то уже виноват, вышел из офицерской комнаты, а Мирович не притронулся ни к хлебу, ни к сбитню, но, сняв кафтан, лёг на диван.

Нет... Рано... Ничего не выйдет с такими людьми. Команду исполнят, а сами помыслить не могут...

Мирович ощупал под подушкой завёрнутый в кожаный портфель - у него такой от адъютантства остался - манифест и другие бумаги и глубже засунул их под подушку. Вдруг ясно ему стало, что всё то, что он так тщательно продумал, вовсе не готово и что думать нечего в это своё дежурство что-нибудь делать. Надо и с солдатами до конца договориться, и таких людей, как Чефаридзе - сенатских, - на свою сторону склонить. И как только подумал это, стало тихо и спокойно на душе, ровно стало биться сердце, и сразу ощутил всю усталость дня, проведённого в волнующих мыслях и разговорах.

- Это всё бросить надо... Пока...

Стал забываться в крепком сне. Свеча, нагорая, притухала, и полыхалось её красно-сизое пламя. Отчётливее стало видно белёсое окно, за ним тёплая летняя ночь шествовала, Часы на церковной колокольне отбивали время. Мирович их не слышал, он тихо спал. На мгновение проснулся. Часы пробили один раз. Смены часовых пошли с разводящими, и грузно и тяжело стучали мушкеты. Люди со смен вернулись в кордегардию, и было слышно, как отхаркивались они и тяжело, по-ночному, хрипло кашляли. Потом всё стихло, и Мирович стал снова засыпать.

На платформе как-то сонно, негромко ударил колокол. Часовой вызвал караульного унтер-офицера. Мирович прислушался.

Фурьер Лебедев заглянул к нему.

- Ваше благородие, от коменданта прислали, не беспокоя вас, пропустить из крепости гребцов.

- Пропусти... Пошли разводящего...

Стал засыпать.

Опять ударил колокол и прервал начавшийся было сон.

- Ваше благородие, комендант приказали пропустить в крепость канцеляриста и гребцов.

- Прикажи часовому пропустить.

Прошло несколько минут сладкого забытья, и снова пришёл Лебедев.

- Комендант приказали пропустить обратно гребцов.

- Пропусти...

Мирович лежал спокойно на диване. И вдруг отдохнувшая мысль стала работать с необычайною силою и чёткостью, и всё стало ясно. Зачем коменданту ночью понадобились канцелярист и гребцы?.. Да вот оно что!.. Чефаридзе или Власьев, а может быть, оба сказали коменданту о том, что им днём говорил Мирович, и комендант написал рапорт об этом. Он посылал в форштадт за канцеляристом, за печатью, чтобы внести в исходящий журнал рапортов, а потом послал с гребцами рапорт в Петербург... Его дело, не начавшись, кончено... В его распоряжении день, может быть, только сегодняшняя ночь... А там - арест, дыба, пытки и казнь... Как картёжный игрок Мирович тотчас понял, что, если он не будет сейчас - всё равно, готово или не готово, - действовать, он погиб. Тут нет никакого шанса выиграть. На него донесли, и он - конченый человек, но если начать сейчас всё то, что так, казалось, хорошо продумано, и теперь же привести в исполнение, у него есть шансы выиграть. И, как бывало в картёжной игре, когда, решивший играть ва-банк, он начинал лихорадочно понтировать, так и теперь, точно в забытьи, точно в лихорадочном кошмаре, он вскочил с дивана, схватил кафтан, епанчу, шапку и шпагу и вбежал в кордегардию.

Очередная смена лежала на деревянных нарах, пришедшая с постов понуро сидела. Люди клевали носами. Тяжёлый солдатский, караульный дух спёр дыхание Мировичу.

- Караул к ружью, - крикнул задыхающимся голосом Мирович.

Сонные солдаты начали вскакивать. Капралы побежали по соседним избам будить и собирать людей.

Мирович выбежал на платформу. Густой туман стоял над крепостью. Тесные казарменные постройки в нём едва намечались, казались расплывчатыми и призрачными. Часовой, точно прозрачный, стоял неподвижно у колокола. Смоленцы выбегали из изб и строились на платформе. Все молчали, слышалось только тяжёлое со сна дыхание людей.

- Слушай! - скомандовал Мирович.

Шеренги дрогнули, лёгкий шорох пробежал вдоль фронта, стукнули приклады устанавливаемых у ноги ружей, и всё стихло. Стало напряжённо, страшно и весело. Мирович ощутил всю громадную силу караула и вдруг поверил, что всё сбудется так, как он придумал. Он смело стал командовать:

- К заря-ду!.. Открой полки!.. Вынь патрон!.. Скуси патрон!.. Сыпь порох на полки!.. Закрой полки!.. Перенеси ружьё!.. Заряжай с пулею!..

Чётко и резко отстукивали и бряцали приёмы. Шомпола звенели о пули. Караул изготовился к бою.

- Капрал Кренёв с одним мушкетёром к воротам, к калитке, никого не впускать, никого не выпускать!

Tax, тах - чётко отбили приёмы Кренёв и назначенный им солдат, отделились от фронта и исчезли, точно растаяли в тумане. Солдаты во фронте были бледны, скулы были напряжённо сжаты, и была в них та упрямая решимость, какая бывает у солдат, когда они, ничего не понимая, что делается, отдают свою волю офицеру, командующему ими.

Ещё веселее стало на душе у Мировича, он ощутил то хорошо знакомое ему чувство, когда в карточной игре повалит к нему хорошая карта.

Вдруг из тумана, со стороны комендантского дома, сверху, с балкона, раздался сердитый, хриплый, начальнический голос:

- Эй, что там такое?.. Для чего так, без моего приказу, во фронт становятся и ружья заряжают?..

Мирович выхватил из рук солдата ружьё и бросился на крыльцо комендантского дома. Мирович прикладом ударил коменданта по голове и, когда тот упал, крикнул солдатам исступлённым, срывающимся на визг голосом:

- Взять его!.. Под караул его!.. Преступник!.. Невинного Государя в тюрьме держит!.. И не сметь мне с ним разговоры разговаривать!.. Не слушать его речей!.. Не сметь!..

Сейчас же вернулся к караулу. Мирович понимал теперь, что уже нет ему ни остановки, ни размышления, надо действовать до конца.

- Караул на-пра-во!.. Ступай!

Подбежал к правому флангу и повёл караул к той страшной, таинственной двери, за которою была камера безымянного колодника.

Из густого молочного тумана тревожный окрик раздался:

- Кто идёт?..

Мирович громко и возбуждённо крикнул:

- Я, Мирович, иду к моему Государю!

В тумане жёлтой точкой вспыхнуло пламя выстрела. Как-то глухо и печально раздался выстрел, и пуля прошуршала над головою Мировича. И прежде чем Мирович успел подойти к казарме, там раздался быстрый топот многих ног, и стена гарнизонного караула заслонила узкую дверь. Караул Мировича без команды остановился.

В гарнизонном карауле кто-то решительно крикнул: "Пали!.."

Гулко, эхом отдаваясь о крепостные постройки, раздался залп, пули пронеслись в воздухе, посыпались ветки с деревьев на валах, и затрещали доски на крышах караульных изб.

Смоленцы шарахнулись в сторону, отбежали и укрылись за каменным пожарным сараем. В молчание ворвались тревожные возмущённые голоса:

- Царица небесная!.. Да что же такое случилось?.. По своим, как по неприятелю!..

- Брат супротив брата!..

- Звездануло-то как!.. Ну, думаю, пресвятая Богородица... крышка... В самый лоб угодит...

- Ваше благородие, да почему же оно так прилучилось, вы нам ничего такого не говорили? Куда вы нас ведёте?..

- Что замышляете?..

- На смерть ить ведёте... Да за что?..

- Вид-то какой на то имеете?..

- Я имею верный вид, - сказал Мирович. - У меня на то манифест самого Императора.

- А ну, покажи оный манифест.

Белая туманная ночь, точно молочное море, залила крепость. Ни времени, ни пространства не было в ней. Весь мир, вся жизнь вдруг сосредоточились на тесном крепостном дворе между дверью арестанта и гауптвахтой. Тут конец, там - начало. Мирович побежал в кордегардию и притащил свой портфель. Буквы прыгали у него перед глазами, в призрачном свете ночи трудно было разбирать написанное. Мирович знал всё наизусть. Торжественным, слегка дрожащим голосом вычитывал он солдатам:

- "Божией милостью, мы, Император и Самодержец Всероссийский..."

Солдаты сгрудились вокруг него и стояли, опираясь на ружья. И уже не было у Мировича послушного команде караула, но была толпа, которую надо было уговаривать, увлекать за собою.

- Братцы, - крикнул Мирович, дочитав манифест. Слёзы дрожали в его голосе. - Вот вам крест!.. - Он перекрестился. - Правое наше дело!.. Наш святой долг присяжный!.. Идём!.. Скажем им... Объявим всю правду... Поймут нас православные... Не будут стрелять.

Не строем, но толпою вышли из-за сарая и подошли на сто шагов к гарнизонному караулу.

- Братцы!.. Православные!.. - крикнул Мирович. - Не стреляйте!.. Выслушайте, по какому делу идём... Святое, правое наше дело...

- Палить бу-удем, - проревел бас из команды.

- Ваше благородие, а ваше благородие, - раздался негромкий голос сзади Мировича. Тот оглянулся. Капрал с растерянным лицом нагнулся к нему. - Что, ежели устрашить его допрежь пушкою?.. Ить он от пушки должон напугаться.

Мирович послал за пушкою. Он уже потерял свою волю, он плыл по течению, ждал, что само выйдет. Побежали в кордегардию, за ключами, потом в пороховой погреб за зарядами и ядрами. В туманной ночи белыми призраками метались люди, раздавались крики, каждый подавал советы, кто-то угрожал, кто-то истерично плакал. С бастиона людьми катили старую чугунную пушку. Её установили впереди караула и неумело заряжали ядром.

Кругом толпились солдаты, они толкали Мировича и подавали ему советы.

- Ваше благородие, ежели теперя ишшо послать к ним. Увидавши пушку, может, и надумают сдаваться...

И побежали к гарнизонному караулу.

- Эй, вы там, - кричали издали, - гарниза пузатая, что таперя, будете палить аль нет?.. А коли палить зачнёте, так мы вас всех враз из пушки положим.

Мрачный голос от лестницы ответил с какою-то особой печалью и досадой:

- Теперь палить не будем...

Мирович с мушкетом в руке, сопровождаемый нерешительно продвигавшимися за ним смоленцами, быстро пошёл ко входу в тюрьму.

XVIII

Как только раздался выстрел часового у двери каземата с безымянным колодником и затопала ногами выбежавшая на выстрел гарнизонная команда, Чекин, спавший с Власьевым за ширмами, вскочил с постели.

Стены каземата были очень толстые, и выстрел и топот ног были едва слышны в нём. Но долголетняя и однообразная служба при арестанте обострили нервы приставленных к нему офицеров, и сон их обычно был чуток и напряжён.

- Данило?.. А Данило?.. Слыхал?..

Но Власьев уже встал с постели. Оба вышли за ширмы. Арестант спал крепким и спокойным сном. Его дыхание было ровное и тихое. Свеча на столе нагорела, пламя её колебалось, и странные тени прыгали по белой стене над головою арестанта.

- Посмотри, что там такое?.. - сказал Власьев.

В это время горохом прокатился залп. Арестант вздохнул во сне, но не проснулся.

Чекин на носках подбежал к двери и отодвинул засов.

- Данила, - сказал он, задыхаясь от волнения, - с большой командою сюда идут... Кричат, чтобы наши не палили.

Из тёмного каземата в приоткрытую дверь были видны волны белого тумана на дворе. Неясные звуки доходили оттуда. Всё казалось нелепым сном. Крики команд и говор солдат там не умолкали. Слышно было, как сурово ответили гарнизонные солдаты: "Палить будем..."

- Вот и свобода к нам пришла, - прошептал Власьев.

- Ты что, Данила?

- Я ничего. - Власьев кивнул на арестанта и вынул из ножен тонкую офицерскую шпагу.

Чекин выхватил свою. Он понял сразу Власьева. Арестант продолжал крепко спать.

- Присяжную должность исполним, - прошептал Чекин.

- Погоди маленько, - сказал Власьев. - Посмотри, что там делается?..

- Побежали за пушкой, - торопливо, стоя у дверей, передавал хриплым голосом Чекин. - С бастиона скатывают пушку... Заряжают.

- Тогда... - чуть слышно прошептал Власьев, - тогда... действуй!

Он бросился с поднятой шпагой к постели арестанта.

Тот проснулся. Неровным жёлтым светом освещено его бледное, одутловатое лицо. Глаза были вытаращены, он простёр руки с растопыренными пальцами навстречу Власьеву и захрипел, заикаясь, желая что-то крикнуть. Страшные тени побежали по лицу. Пламя свечи заколебалось. В тот же миг Власьев с силою ткнул его шпагой в шею. Кровь брызнула из раны и оросила белую рубашку арестанта.

- Злодеи, - крикнул арестант и выскочил из постели. - Кого!.. На кого покушаетесь?!

Власьев тонкой, гнущейся шпагой нанёс удар в бок. Арестант пошатнулся и привалился к столу. Кровь заливала его. Власьев и Чекин, обезумев от вида крови, стали наносить уколы куда попало. Арестант упал и, хрипя, стал дёргать ногами.

- Теперь готово, - сказал Чекин, рукавом стирая пот с лица.

- Дверь отложи, - прохрипел Власьев.

Чекин пошёл по узкому коридору к наружной двери и только открыл, как в проход вскочил Мирович с мушкетом в руке.

- Где Государь? - задыхаясь, крикнул он.

- У нас Государыня, а не Государь, - сурово сказал Чекин.

Мирович левой рукой толкнул Чекина в затылок и крикнул:

- Поди укажи Государя... Отпирай двери.

- Дверь отперта и так.

Налетевший от хлопанья дверьми ветер задул свечу, и в каземате был густой мрак.

- Принеси, братцы, кто огня, - приказал Мирович. Он левой рукой держал Чекина за ворот, в правой у него был мушкет.

- Другой бы тебя, каналья, давно заколол, - прохрипел он.

- Колоть меня не за что, - хмуро сказал Чекин.

Из кордегардии прибежали с фонарём солдаты. Мирович вскочил в каземат и остановился, мушкет выпал из его рук и с грохотом упал на каменный пол. У стола, в луже чёрной крови, лежал бледный молодой человек в окровавленном белье. Над ним, спокойно скрестив руки, стоял капитан Власьев.

- Ах, вы... Да что же это вы такое сделали? - хватаясь за голову, закричал Мирович. - Совести в вас совсем нет... Как могли вы невинную кровь т а к о г о человека пролить?..

- Какой он человек, - глухим голосом сказал Власьев, - того нам не объявляли... Для нас он только арестант... И поступили мы с ним по нашей о том присяге.

Мирович медленным театральным движением опустился на колени, перекрестился и поцеловал руку и ногу арестанта... Вошедшие за ним солдаты снимали шапки и крестились. Благоговейная тишина смерти вошла в полутёмный, едва освещённый фонарём каземат. Унтер-офицер Лебедев распорядился, чтобы тело убитого положили на кровать.

- Несите его за мною, - приказал Мирович.

- Ваше благородие, а с ними как поступить прикажете? - спросил капрал.

- Оставьте их, - с глухим рыданием в голосе ответил Мирович, - они и так никуда не уйдут.

Он пошёл за телом убитого арестанта. Земля колебалась под его ногами. Всего ожидал он, всё, казалось, продумал и предусмотрел, но только не это. Всё было сорвано. Карта опять была бита. Он всё проиграл. А ставкою была - жизнь... Платить придётся... Мёртвое тело вынесли из каземата, пронесли через канал и поставили на площади против кордегардии.

- Построиться во фронт, - приказал Мирович.

Молча становились люди караула в четыре шеренги, барабанщик стал на правом фланге. Солдаты были потрясены, они смотрели на офицера, все надежды возлагая на него. В туманном утре была томительная тишина.

Писклов подал Мировичу шапку и епанчу, оставленные в каземате. Мирович надел шапку и вынул шпагу из ножен. Епанчою накрыл по грудь покойника. Красной епанчи он не припас, и Государь лежал под простой офицерской голубой епанчой. Потом Мирович вышел перед середину фронта караула и сказал с печальною торжественностью в голосе:

- Теперь отдам последний долг своего офицерства. Барабанщик, бей утренний побудок...

Глухо и коротко прозвучала барабанная дробь.

- Караул, - командовал Мирович, - на пле-е-чо!.. Шай на кра-ул!.. Барабанщик, бей полный поход!..

Барабанный бой, отдаваясь эхом о стены крепости, раздавался в тумане. Мирович отсалютовал шпагой и прошёл на правый фланг караула. Когда барабанщик перестал бить, Мирович вложил шпагу в ножны, подошёл к убитому арестанту, снял шляпу, перекрестился и, став на колени, поцеловал руку покойника. Глубокая, давящая тишина стояла на дворе. Мирович встал и скомандовал на плечо и к ноге. Он медленно подошёл к караулу. Безумными, широко раскрытыми глазами обвёл растерянные лица солдат. "Вот всё и кончено, - думал он. - Остался ещё мой офицерский долг... Смерть так смерть... Казнь так казнь... Они не виновны... Не везло мне в картах - не повезло и в жизни..."

Чувствовал в торжественной тишине неподвижно стоящего фронта нечто зловещее. Видел, как в тупых лицах солдат точно сознание начало проявляться, будто от тяжёлого сна они просыпались. На фланге плутонга сержант пошевелился. Мушкетёр перебрал пальцами по погонному ремню. Сейчас всё будет кончено.

- Вот, братцы, - протягивая руку к постели с арестантом, тихо сказал Мирович, - наш Государь Иоанн Антонович. Ему ничего больше не надобно. Не нужно ему и государства.

Мирович перевёл дыхание. Солдаты шевелились во фронте. Мирович понимал - конец его наступал.

- Ныне мы не столь счастливы, - продолжал Мирович, - как бессчастны... А всех больше за то перетерплю я. Вы не виноваты. Вы не ведали, что помыслил я сделать. Я уже за всех вас ответствовал и все мучения на себе сносить должен... Простите меня, братцы.

Глухое молчание было в карауле. Сняв шапку, Мирович подошёл к правофланговому мушкетёру и троекратно поцеловал его. Целуя так каждого солдата, Мирович обходил шеренгу за шеренгой весь фронт. Послышались тихие всхлипывания, солдаты плакали. Мирович подходил к четвёртой шеренге. Строя уже не было. Люди смешались в толпу. От этой толпы отделился капрал Миронов - самый преданный человек был он Мировичу - и, зайдя сзади офицера, схватил его шпагу.

- Нет... Нет, Миронов, что ты?.. - растерянно сказал Мирович. - Шпагу я сам... Коменданту... Как же так?.. Солдат?.. Ты солдат?.. Я сам... Сам...

Миронов его не слушал. Он отцепил шпагу и понёс её к комендантскому дому.

Как только в комендантском доме узнали, что безымянный колодник убит, - часовые, приставленные Мировичем к полковнику Бередникову, освободили его, тот привёл себя в порядок, надел кафтан и послал в форштадт к командиру Смоленского полка, полковнику Римскому-Корсакову за сикурсом. (Помощью.)

Было раннее летнее утро. С голубого неба солнце золотые лучи на землю посылало. Туман, клубясь кверху, поднимался, и становилось светло и радостно. В этом утреннем свете серокаменные и кирпичные постройки крепости казались не такими безотрадными. На ветках в берёзовой аллее бриллиантами загорались мокрые листья деревьев. Там весело и радостно пели и гомонили птицы.

Через канал на лодках подходил сикурс. Римский-Корсаков (Римский-Корсаков Александр Васильевич (1729-1781) - полковник, командир Смоленского полка, позже генерал-поручик.) с секунд-майором Кудрявым, поручиком Васильевым и прапорщиком Жегловым с двадцатью тремя рядовыми смоленцами спешили к комендантскому дому.

Они пошли с Бередниковым на крепостной двор. Последние остатки ночного тумана съедались солнцем. Косые золотые лучи ласково скользили по кровати, на которой лежал на спине окровавленный покойник, накрытый синей офицерской епанчой. Сзади кровати толпою стояли, понурив головы, вооружённые люди смоленского караула. От этой толпы отделился невысокий офицер без шпаги с бледным лицом и пошёл нетвёрдым шагом к командиру полка. Остановившись в четырёх шагах от него, как для рапорта, он резким движением сорвал с головы шапку и сказал ломающимся хриплым голосом:

- Быть может, вы не видели живого Императора, нашего Иоанна Антоновича, - смотрите ныне на мёртвого... Он уже не телом, но духом всем кланяется.

Бередников, с кровавым шрамом на голове, злой и раздражённый, бросился на Мировича, сорвал с него офицерский знак и крикнул караулу:

- Под стражу его!.. В караул!..

Солдаты безмолвно сомкнулись вокруг офицера и повели его в кордегардию.

Началось следствие.

XIX

Императрица Екатерина Алексеевна вторую неделю путешествовала по Лифляндии. Как не походило это путешествие на те кочевья, которые совершала она с покойной Императрицей Елизаветой Петровной по югу России и Малороссии. Там были гомон и шум больших становищ, спаньё в шатрах на матрацах, положенных на землю, свежий воздух утра, пение птиц, долгие сборы, неудобные телеги с теми же матрацами и подушками, множество людей кругом, дымы костров, шумные обеды на зелёной мураве, песни песельников, ржанье лошадей и природа кругом.

По Лифляндии Императрица ехала в удобной венской карете, на висячих рессорах, от именья к именью, от замка к замку. Иным постройкам было более двухсот лет. Каменные дома хранили уют целых поколений. Раскрывались тяжёлые ворота, и за ними были прекрасные парки с тенистыми аллеями столетних лип и дубов, богатые цветники пёстрым ковром расстилались подле входа. Императрицу после торжественной встречи вели в ароматную прохладу комнат, где всё было приготовлено для её отдыха и работы. На мызе Большой штроп Фитингофа, (Фитингоф Иван Фёдорович (Отто Германн) (1720-1792) - губернский советник Лифляндии, позже сенатор и директор Медицинской коллегии.) где был ростах, Императрице показывали образцовое молочное хозяйство и сыроваренный завод. В громадном мызном стодоле Государыня любовалась тремястами красно-бурыми - все, как одна, - коровами ливонской породы, стоявшими на свежей соломе. В Риге, девятого июля, Государыню ожидала торжественная встреча... Генерал-губернатор Броун, (Броун Юрий Юрьевич (Георг) (1698-1792) - родом из Ирландии, на русской службе с 1730 г., участник войн с Турцией и Швецией, Семилетней войны, генерал-аншеф, граф (с 1774 г.).) епископ Псковской и Рижский Иннокентий, местное рыцарство и генералитет выстроились на крыльце отведённого Государыне дома. Она прибыла в Ригу в девять часов утра и, милостиво побеседовав с встречавшими её людьми, прошла во внутренние покои. Там на столе была положена только что прибывшая с курьером из Петербурга почта. Сверх всего, поверх свежих номеров "Ведомостей" лежал небольшой пакет, припечатанный пятью сургучными печатями, на средней три голубиных пера. Императрица кинжалом с рукояткой из ноги оленя вскрыла пакет и углубилась в чтение. Ничто не выдало её волнения, и подававший ей пакеты, состоявший при ней в качестве секретаря во время поездки генерал Пётр Иванович Панин ничего не мог заметить на её лице. Похлопывая ножом по пакету, Государыня повернулась к Панину и сказала:

- Сядь, Пётр Иванович... В ногах, люди сказывают, правды нет. Скажи мне... - Она помолчала, как бы затрудняясь, как начать, и продолжала: - Скажи мне... Что, это у тебя был адъютантом поручик Мирович?..

- Как же, Ваше Величество, недолгое время был такой. Я был принуждён его прогнать.

- Что же - он нехороший был человек?..

- Он - лжец, Ваше Величество.

- Лжец?..

- Отчаянный лжец... Бесстыжий человек и великий трус. Сумасброден не в меру и не по чину обидчив.

- Вот как! Что же ты такого взял?.. Ты не знал его раньше?..

- Пожалел его. Страдал и разорён был за измену деда... Дед был при Орлике, а Орлик был при Мазепе.

- Ах, вот что...

- Чем, Ваше Величество, маленький Мирович заслужил внимание Вашего Величества, что вы его вдруг вспомнили?..

- Я не вспомнила о нём, ибо никогда про него не слыхала раньше и самого его тем паче не видала. Ты знаешь меня - я слух свой закрываю от всех партикулярных ссор, ушинадувателей не держу, переносчиков не люблю и сплетнейскладчиков, кои людей вестьми же часто выдуманными приводят в несогласие, терпеть не могу... Но... Тут уже не сплетни... Тут тяжкое преступление и потрясение основ государства и благополучия российского. На мне лежит долг Государыни... Пока ничего больше... Я хотела только тебя спросить самого, как ты, оказывается, того Мировича знавал... Можешь пока идти, остальную почту после разберём, я должна ехать с Броуном осматривать гидравлические работы на Двине.

Письмо, расстроившее Государыню и побудившее её говорить о Мировиче, было первое поспешное донесение Никиты Ивановича Панина о том, что офицеры Мирович и Ушаков составили заговор и хотели, освободив из Шлиссельбургской крепости безымянного колодника, возводить его на престол как Императора Иоанна Антоновича. В донесении было ещё сказано, что Мирович с командою при пушке напал на караул при безымянном колоднике и что Власьев и Чекин в силу данной им инструкции закололи колодника. Донесение было краткое, составленное по словесному докладу, и было прописано, что вслед едет полковник Кашкин и везёт подробные данные о происшествии.

Внимательно, удивив всех своими познаниями в гидрографии, Императрица осматривала дамбы, задавала вопросы инженерам, потом поехала на банкет лифляндского дворянства. Она была ласкова ко всем, много расспрашивала о приближённой фрейлине правительницы Анны Леопольдовны, Юлии Менгден, которая была заточена недалеко от Риги и умерла в заточении, она прерывала рассказ восклицаниями сожаления и негодования:

- C'est formidable!.. Cela fait fremir!.. (Это ужасно!.. Это бросает в дрожь!.. (фр.))

Она осталась в Риге. На другой день, когда полковник Кашкин привёз ей подробное, но всё ещё неверное донесение, она закрыла двери своего кабинета и писала то по-русски, то по-французски письмо Никите Ивановичу Панину, которое тот же Кашкин должен был немедленно везти в Петербург.

"Никита Иванович, - писала Императрица. - Не могу я довольно вас благодарить за разумныя и усердныя ко мне и отечеству меры, которые вы взяли по Шлюссельбургской гистории".

Она продолжала по-французски:

"La Providence m'a donne un signe bien evident de sa grace en tournant cette enterprise de la facon dont elle est finie...

Le jour de mon depart de Petersbourg une pauvre femme avait trouve dans la me une lettre de main contrefaite ou il en etait parle; cette lettre fut remise au Prince Wesemski et elle est chez lui. Il faudra questionner ces officiers, si ce sont eux, qui l'ont ecrit et repandue. Je crains que le mal n'aye d'autre suite encore, car Ton dit cet Ушаков lie avec nombre de petits gens de la Cour. Enfin il faut s'en remettre au soin du bon Dieu, qui voudra bien decouvrir, je n'ose en douter, toute cette horrible attentat... (Провидение мне дало знак своей явной милости, повернув это предприятие так, как оно закончилось...В день моего отъезда какая-то бедная женщина нашла на улице письмо, написанное подделанным почерком, где об этом говорилось. Это письмо было передано князю Вяземскому, и оно у него находится. Надо допросить этих офицеров, не они ли написали и распространили это письмо... Я боюсь, чтобы зло не имело продолжений, так как говорят, что этот Ушаков имел связи с мелкими придворными. Но надо отдать себя Богу, который - я в этом не алею сомневаться - раскроет скоро всё это ужасное покушение... (фр.))

Вспомните так же врания того офицера, что Соловьёв привёл, да с Великаго поста более двенадцати подобных было и всё о той же материи. Велите, пожалуй, разсмотреть не оны ли тому притчины были...

Хотя в сём письме я к вам с крайнею откровенностью всё то пишу, что в голову пришло, но не думайте, чтобы я страху предалась. Я сие дело не более уважаю, как оно в самом существе есть, сиречь дешператной и безразсудный coup, (Удар (фр.).) однакожь надобно до фундамента знать, сколь далеко дурачество распространилось, дабы, есть-ли возможно, разом присечь и тем избавить от нещастия невинных простяков.

Радуюсь, что сын мой здоров, желаю и вам здравствовать.

Екатерина.

Из Риги 10 ч. июля 1764.

Стерегите, чтоб Мирович и Ушаков себе не умертвили".

Императрица сама вложила письмо в конверт и опечатала его своею печатью. Потом взяла ещё лист и написала на нём размашистым почерком:

"Указ генерал-поручику Веймарну. (Веймарн Иван Иванович (1722-1792) - генерал-квартирмейстер русских войск в Северную войну, позже командовал русскими войсками в Польше.) По получению сего немедленно ехать вам в город Слюсельбург и тамо произвесть следствие над некоторыми бунтовщиками, о которых дано будет вам известие от нашего тайнаго действительнаго советника Панина, у котораго оное дело, и потому он как вам все наставления дать, так и вы всего что касаться будет от него требовать можете.

Екатерина".

Императрица сократила своё пребывание в Риге и пятнадцатого июля поехала в Петербург, "дабы сие дело скорее окончить и тем дальных дурацких разглашений пресечь..."

Семнадцатого августа особым манифестом был объявлен над Мировичем верховный суд. В этот суд было назначено пять духовных и сорок три военных и гражданских высших сановника. Суду этому было повелено:

"Что лежит до Нашего собственного оскорбления в том Мы сего судимаго всемилостивейше прощаем, в касающихся же делах до целости государственной, общаго благополучия и тишины, в силу поднесённаго Нам доклада, на сего дела случай отдаём в полную власть сему Нашему верноподданному собранию..."

Мирович на суде держался стойко, решительно - по-офицерски.

Он с твёрдостью отверг, что имел сообщников.

Духовные лица настаивали на том, чтобы к Мировичу были применены пытки. Обер-прокурор князь Вяземский, видя искренность подсудимого и веря его офицерскому слову, протестовал против этого. Много раз спрашивали Мировича, и он всегда одинаково отвечал: "Я считаю себя уже не существующим в этом мире, мне ничего другого нельзя ждать, как только позорной казни. Я готов её с мужеством перенести и тем искупить совершённое преступление. Сообщников я не имел и полагаю, что никто не захочет, чтобы я невинных обвинил. Я оплакиваю горе солдат и унтер-офицеров, которых вовлёк своим безумством в кратковременное заблуждение..."

Третьего сентября на Мировича наложили оковы. Он заплакал. Девятого состоялся приговор - было постановлено: "отсечь Мировичу голову и, оставя тело его народу на позорище до вечера, сжечь оное потом купно с эшафотом, на котором та смертная казнь учинена будет..."

Жестоко были наказаны и все унтер-офицеры, и солдаты смоленского караула, пошедшие с Мировичем. Князь Чефаридзе был лишён всех чинов, посажен в тюрьму на шесть месяцев и "написан в отдалённые полки в солдаты...".

Капитан Власьев и поручик Чекин с повышением в чинах были отправлены в азиатские гарнизоны, и их жизнь прошла неприметно и бледно. Тень убитого ими "по присяжной должности" Императора точно всегда витала над ними.

Пятнадцатого сентября на Петербургском острове, в Обжорном рынке, казнили Мировича.

XX

Странные были отношения между Императрицею Екатериною Алексеевною и её сыном Великим Князем Павлом Петровичем. Точно не мать была сыну Екатерина Алексеевна, но отец. Материнской ласки, женской нежности у неё не было. Мальчик побаивался своей неласковой, маловнимательной к нему матери. Бывали периоды, когда занятая делами государственными Императрица целыми днями не видела Великого Князя. Он жил со своим воспитателем - в этот год Семёном Андреевичем Порошиным (Порошин Семён Андреевич (1741-1769) - флигель-адъютант Екатерины, в 1762-1766 гг. воспитатель цесаревича Павла.) - на своей половине дворца, имел своих гостей и редко ходил на половину Государыни-матери. Лишь на балы, спектакли в Эрмитажном театре, на французские комедии и балеты приводили мальчика, и он томился на них, нетерпеливо дожидаясь, когда отпустят его спать. Фрейлины Государыни обожали милого "Пуничку", прелестного, умного, развитого ребёнка, танцевали с ним, ухаживали за ним, дарили ему конфеты, писали ему французские стихи. Мать издали снисходительно наблюдала за ним. Иногда она подзывала сына к себе, задавала ему два-три вопроса, но вопросы её были отцовские, мужские - не материнские, женские. Мальчик стеснялся матери.

На половине Великого Князя сменялись учителя, шли уроки и забавы по установленному Императрицей расписанию. По желанию Императрицы у Великого Князя к обеду всегда бывали гости - кто-нибудь из вельмож, приезжие в Петербург сухопутные и морские офицеры, иностранные посланники. Императрица хотела, чтобы её сын с малых лет приучился к серьёзным разговорам. Разговор часто, к великому смущению воспитателя Порошина, шёл слишком "взрослый". Гостям казалось, что Павел Петрович не слушает, не понимает того, что говорится, что он занят своими игрушками, расцвечивает флажками большую модель фрегата, стоящую рядом со столовой, или просто "попрыгивает" подле клетки с птицами, но вдумчивый Семён Андреевич не раз отмечал в своём дневнике, как отражались эти разговоры на чуткой и восприимчивой душе Великого Князя и как он их запоминал.

В этот раз к обеду были - вице-канцлер Воронцов, граф Никита Иванович Панин, граф Захарий Григорьевич Чернышёв, граф Александр Сергеевич Строганов и Пётр Иванович Панин.

В эти дни в Петербурге так много говорили о казни Мировича. Двадцать два года в России не было смертных казней, и эта первая казнь взволновала умы. Как ни старался Порошин отвести разговоры на темы, более подходящие для его воспитанника, Великого Князя, разговор всё возвращался к различным случаям казни людей.

Никита Иванович, большой гурман, приказал поставить к своему прибору "канфор" и варил в кастрюлечке "устерсы" с английским пивом. Великий Князь поставил у своего стула приступочку, встал на неё, внимательно следил за варкой и крошил хлеб к этому вареву.

Строганов, присутствовавший на казни Мировича, рассказывал мерным, спокойным голосом:

- Я никогда раньше не видал казней... Как ни относиться к этому безрассудному офицеру, должен признать - и на суде, и на эшафоте он себя молодцом держал. Никого не выдал, никого не оговорил. Что говорить - замысел был смелый!.. Всё сделал один... На казни... Громадная толпа народа... Крыши домов и весь мост на Неве - черны от людей. В оной толпе и ужас и любопытство. Казни у нас забыли, ныне увидели её во всём её устрашающем безобразии. Мирович взошёл на эшафот с благоговением. Так к причастию Святых Тайн подходят. Его бледное, спокойное лицо было красиво. Он сам склонил колени и положил голову на плаху. Взмахнул топор... Народ ахнул страшным ахом, точно то был один гигантский человек. Палач схватил отрубленную голову за волосы и, высоко подняв, показал народу - толпа содрогнулась, и от сего содрогания тяжёлые перила обвалились и мост поколебался... Брёвна перил поплыли по Неве.

- Ужасно... - сказал Пётр Иванович Панин. - И этого человека я хорошо знал... Нет... Нет... Довольно казней... Смертная казнь невозможна, не нужна... Она никого не устрашает... Она граничит с варварством. Разве в других странах, где семена гуманизма принесли свои плоды, ну, скажем, во Франции, возможно что-нибудь подобное?..

- Ну-у... Ещё и как!.. Славны бубны за горами, - сказал Воронцов. - Во Франции и народ, и правители много жесточее, чем у нас, понеже много среди них безбожников. У нас казнили Мировича... Так надо знать: за что его казнили?..

- И этого человека я знал, - вздохнул Пётр Иванович.

- Он покушался потрясти основы государства Российского... Он сам собирался казнить и, поверь мне, нас с вами не пощадил бы... Простого убийцу, разбойника у нас не казнят... Во Франции недавно, в Валансьене, казнили некоего Мандрина. Так кто такой был сей Мандрин... Ну просто контрабандист. Он наносил убыток королевским доходам. Его казнили, и притом с издевательством, с ненужною жестокостью и мучением. Мандрина - я читал в "Ведомостях" - привели на площадь в одной рубахе, босого, с верёвкою на шее, с доскою на груди, с надписью: "Атаман промышляющих заповедным торгом, оскорбитель величества, разбойник, убийца и нарушитель общего покоя". Не слишком ли много тут экзажерации!.. (...много тут экзажерации! - то есть преувеличений.) В руках у Мандрина была зажжённая двухфунтовая свеча. На площади - море народа. Патер Гаспари не провожал разбойника. Мандрин вошёл на амвон с такою же неустрашимостью, с какою препроводил всю свою жизнь, и сказал смотрителям сильную речь. Он всенародно молился Богу и просил у короля прощения за пролитую им кровь. Ему переломали на плахе руки и ноги, и палач хотел его ещё живым тащить с амвона на колесо, но господин Левеет по прошению епископа и многих знатных персон приказал удавить разбойника. Народ смотрел всё сие спокойно и шутками и свистом встретил муки казнимого.

Семён Андреевич Порошин страдал от этих разговоров. Он краснел, бледнел и неспокойно сидел.

"Им надо бы наперёд подумать самим с собою, а тогда говорить", - думал он. Но его страданий никто не замечал. Никита Иванович со вкусом рассказывал, как в Париже казнили какого-то аббата:

- И вот, значит, палач взвёл его на виселицу, накладывает петлю на шею, толкает его с лестницы, а аббат наш ухитрился зацепиться за лестницу ногою и не хочет повиснуть.

- Кому охота, - засмеялся Чернышёв.

- Тогда палач с силою толкает его и говорит: "Descendez donc, ne faites pas l'enfant, monsieur l'abbe". (Слезайте, господин аббат, довольно ребячества (фр.).)

Все засмеялись, и Великий Князь со всеми. Пётр Иванович Панин наконец заметил недовольное лицо Порошина, понял его умоляющие знаки и переменил разговор. Он стал рассказывать о "положенном на будущий год под Петербургом лагере".

- Где же тот лагерь будет? - с живостью спросил Великий Князь.

- Под Красным Селом. Я там, Ваше Высочество, со своими гусарами ваш кирасирский полк атакую и вас самого в полон заберу.

Великий Князь внимательно посмотрел на Панина

- Если пойдёт дело на драку, - серьёзно сказал он, - гак мы и обороняться умеем.

Никита Иванович съел свои "устерсы", варенные в пиве. Лакей обносил блюдо с котлетами. Воронцов отказывался взять, Никита Иванович уговаривал его.

- Право, не могу больше. По горло сыт.

- Prenez donc, mon prince, - неожиданно сказал Великий Князь, - ne faites pas l'enfant. (Берите, князь, довольно ребячества (фр.).)

Порошин густо покраснел.

Ночью в глубокой комнате Зимнего дворца, опочивальне Великого Князя, у окна, на письменном столе тихо горят две свечи за зелёным тафтяным абажуром. Порошин, в камзоле, со снятым париком, сидит за столом и в большую тетрадь своего дневника записывает наблюдения за Великим Князем за истёкший день. В Петербурге стоит тихая осенняя ночь. Слышно, как плещут волны Невы о гранитную набережную. За ширмами на узкой кровати мечется, ворочается и стонет в неспокойном сне мальчик, Великий Князь Павел Петрович.

Скрипит гусиное перо по шероховатой бумаге, рыжеватые чернила длинною вязью строк ложатся в тетрадь.

"...Всякое незапное или чрезвычайное происшествие весьма трогает Его Высочество, - пишет Порошин. - В таком случае живое воображение и ночью не даёт ему покою. Когда о совершившейся пятнадцатого числа сего месяца над бунтовщиком Мировичем казни изволили Его Высочество услышать, опочивал ночью весьма худо..."

Страшные видения снятся Великому Князю. Обрывки фраз, слухи, сплетни, неосторожно сказанные слова, непродуманные рассказы вдруг вспоминаются в полусне-полуяви. Он вспоминает маленькую комнату в Александро-Невской лавре, обитую сплошь чёрным сукном, красный бархатный гроб с позументом, и в нём, с тёмным лицом, со шрамом на шее, - его отец, Император Пётр III... Почему он там?.. Почему всё так кругом таинственно, почему его не допускают туда и только из рассказов он видит эту страшную комнату и страшного и близкого покойника?.. Убит он или умер?.. И если убит, то по чьему приказу?.. Мирович с бледным лицом поднимается на эшафот, преклоняет колени и кладёт голову на плаху... Он никого не убивал... Он хотел посадить на престол Императора Иоанна Антоновича, который имеет все права на престол... И кто опять, по чьему приказу убил Иоанна Антоновича?.. Думы сменяются снами, становятся расплывчатыми, неопределёнными. Но жуть остаётся в них. Аббат ухватился ногою за лестницу... Какое страшное у него лицо! Голос палача звучит во сне грубой палаческой насмешкой: "Descendez donc, ne faites pas l'enfant, monsieur l'abbe". Двадцать два года при бабушке в России не было смертных казней. Встаёт перед ним бабушка, тяжёлая, большая, полная. Сладко пахнет от неё восточной амброй, мягкая рука ласкает Пуничку и смотрят, смотрят на него синие глаза с несказанной любовью... Добрая, милая бабушка!.. При ней не было казней. Теперь - казнят... Он точно чувствует холодную, маленькую, твёрдую руку, как касается она его горячего лба. Он слышит равнодушный голос матери: "Нет никакого жара... Его Высочество просто объелся..." Как холодно от этих слов!..

Пройдут года... Много лет... И некогда вдруг все эти видения раннего детства встанут со страшной силой, всё тогда в этот жуткий миг вспомнится, всё, что крепло и ожесточалось в детском сердце, и тогда в необъяснимом безумном порыве вернёт он из могилы тело отца и поставит его в богатом гробу на высоком катафалке, в большом зале Зимнего дворца, рядом с телом только что умершей матери. Соединит - разорванное... Примирить хочет или устыдить и присрамить перед народом за всё совершённое: за Ропшу и за Шлиссельбург?!

И тогда подлинно "привидения станут казаться" потрясённой петербургской толпе.

3. СКВОЗЬ БЛЕСК ПОБЕДЫ И СЛАВЫ

ЖУТКИЕ ТЕНИ ЗАВИСТИ

XXI

Восемнадцатого июля 1769 года Императрица Екатерина Алексеевна смотрела эскадру адмирала Спиридова, (Спиридов Григорий Андреевич (1736-1790) - участник Северной войны, с 1769 г. адмирал.) отправлявшуюся на войну с Турцией.

После смотра Государыня прошла в адмиральскую каюту и осталась одна с адмиралом. Она села на круглый кожаный стул у письменного стола. Адмирал стал против неё. Императрица долго и внимательно смотрела в тёмные глаза адмирала, на его простоватое, обветренное, загорелое лицо. Она достала из ридикюля бумаги и небольшой образ Иоанна Воина и, подавая образ, сказала: "Да хранит тебя, Григорий Андреевич, Господь в этом дальнем походе. Надень и носи. Владыка Платон освятил его".

Спиридов перекрестился и надел на шею образ. Императрица развернула письмо и сказала:

- Граф Алексей Григорьевич Орлов пишет мне: "Эскадра наша от осьми до десяти линейных кораблей, и на которой несколько войск наших посажено будет, великий страх причинит туркам, если достигнет до наших мест; чем скорее, тем лучше. Слыша о неисправности морской турецкой силы, о слабости их с сей стороны, надёжно донести могу, что оная, не токмо великие помехи причинит им в военных приуготовлениях, поделает великое разорение, понанесёт ужас всем магометанам, в кураж и ободрение православным и более страшна им быть может, нежели всё сухопутное войско.." Вот, Григорий Андреевич, моя мысль и что я пишу графу Алексею Григорьевичу: "Главная всему нашему плану цель - поднять на турок подвластные им народы..." Твоя экспедиция должна сему содействовать. Граф Алексей Григорьевич поведёт с юга сухопутные операции против турок. Ты должен провезти ему сухопутные войска и парк артиллерии. При помощи их граф создаст из христиан, живущих в Адриатике, целый корпус к учинению Турции диверсии в чувствительнейшем месте. Твоя задача помогать и славянам и грекам против Турции, не позволять иным державам доставлять Турции военные припасы... Как это говорится, - с милой улыбкой добавила Императрица, - я хочу чужими руками жар загребать.

На Спиридове новенький - сегодня первый раз надел - гладкий белый парик с тремя круглыми буклями над ушами и чёрною лентою в косе. Большие глаза под густыми бровями, не мигая, смотрят на Государыню. В каюте тишина, а подле, за переборкой, на верхней палубе, слышны крики команд, свистки боцманских флейт и топот босых ног. Корабль готовится к манёвру.

- Ты меня понял, Григорий Андреевич?

- Я так понимаю, матушка Государыня... Надо турецкий флот уничтожить... Совсем уничтожить... Чтобы - и названия его не было.

Рукою Спиридов как бы отрубает турецкий флот, показывает, как его вовсе не должно быть.

- Как знаешь... Тебе сие дело виднее. У меня ныне в отменном попечении флот, и я истинно так хочу его употребить, если Бог велит, как он ещё раньше употреблён не был.

- Понимаю, Ваше Величество. Никто не поверит, Государыня, что русские корабли могут добраться морем из Кронштадта в Турцию. Турецкий султан будет изумлён...

На лице Государыни расплывается горделивая улыбка. Несказанно прекрасным становится молодое царственное лицо. В тесной каюте слышнее запах французских духов Государыни. Маленькая рука тонкими пальцами укладывает в ридикюль бумаги. Сияющие глаза смотрят прямо в глаза Спиридову.

- Изумить, Григорий Андреевич, это - победить!

- Знаю, Ваше Величество, - с тихим вздохом говорит Спиридов.

Государыня встаёт. Спиридов распахивает двери каюты.

На корабле нет ослепительного солнечного света, и пёстрые флажки не играют по ветру. Громадные паруса откинули густую синюю тень на половину корабля и полощут по ветру. Матросы стоят по снастям. У якорного шпиля собраны люди. Всё готово к манёвру.

- Что же, - усмехаясь говорит Государыня, - покажи, Григорий Андреевич, колико искусен стал мой флот.

На мачте взвилась пёстрая лента флажков - сигнал. Застучали у шпиля ногами матросы. Раздалась затейливая длинная морская команда.

Корабли "все вдруг" взяли ветра, повернулись и понеслись ровным строем, взбивая белые буруны пены. Андреевские флаги играли над морем.

Красота!..

XXII

На острове Паросе эскадра Спиридова брала воду. К ней на корабле "Три иерарха" прибыл граф Алексей Григорьевич Орлов.

Точно ярче стало летнее средиземноморское солнце, синее небо и прозрачнее голубые воды проливов, когда появился на шканцах Орлов в полной конногвардейской форме. Высокий, казавшийся ещё выше от большого золотого шлема, украшенного перьями, в блистающей кирасире, в орденской мантии - он появился подобный древнегреческим героям Саламина, прекрасный, несокрушимый и прямой. Над "Тремя иерархами" был поднят золотой императорский штандарт - кейзер-флаг. Орлов объявлял этим адмиралам, офицерам и командам, что он требует себе повиновения, как самой Государыне. На мачтах - иерусалимские флаги, чтобы Морея и весь Пелопоннес знали, что русский флот пришёл не завоёвывать и покорять, но освобождать порабощённых магометанами христиан и стоять за Христову веру.

Всё подтянулось с прибытием Орлова... Знали, каким влиянием тот пользуется у Государыни и какая власть ему дана. Его трепетали, но и любили его за прекрасный характер, за доброту, простоту в обращении и приветливость. Его красота влекла к себе. Богатый наряд среди простых морских кафтанов был к месту - он поднимал Орлова над всеми, сближал с Государыней.

Адмирал Грейг (Грейг Самуил Карлович (1736-1788) - на русской службе с 1764 г., капитан 1-го ранга, с 1770 г. контр-адмирал, затем адмирал, участник войн с Турцией и Швецией.) с подзорной трубой под мышкой поднялся вслед за Орловым.

- Ваше сиятельство, так рано?..

Орлов, не оглядываясь, протянул руку адмиралу.

- От греков, адмирал, имею сведения, что турецкий флот вчера, двадцать третьего июня, ушёл от Пароса к северу.

- Ветер слаб, ваше сиятельство, турецкие корабли не могли уйти далеко.

- Пойдём и мы... К Хиосу, я думаю... А?.. Что?.. Если там не найдём турок, - к Тенедосу... Отрежем им путь к Дарданеллам. Это что за корабль там впереди, под парусами?..

- Наш передовой дозор - "Ростислав". - Адмирал Грейг поднял к глазам трубу. - Ваше сиятельство, с "Ростислава" сигналят.

- А?.. Ну, что?..

- "Вижу неприятельские корабли"...

- А, тем лучше... Их флот, оказывается, у Хиоса... Прикажи поднять сигнал: "Гнать за неприятелем!.."

Утренняя истомная тишина на корабле, неподвижно стоящем на тихом рейде, где мягко бежали голубые волны и куда с берега наносило пряным запахом ладана, олеандров, ещё каких-то цветов и соломенной гари, была нарушена.

Вахтенный барабанщик пробил боевую тревогу. И едва смолкла последняя дробь, как со всех концов палубы стали подниматься белые фигуры матросов. Раздались свистки боцманских дудок, где-то звонко щёлкнул линёк по спине зазевавшегося матроса, офицеры разбежались по плутонгам. Тяжёлые реи зашевелились, как живые, и с шорохом, наполняя палубу пленительною голубою тенью, стали спускаться паруса.

Очередные офицеры бросились на шлюпки - развозить по кораблям "ордр-де-баталии". (...развозить... "ордр-де-баталии"... - то есть боевые приказы.)

В авангарде должен был идти адмирал Спиридов на "Евстафии" с кораблями "Европа" и "Три святителя". В корде-баталии граф Орлов на "Трёх иерархах" с "Януарием" и "Ростиславом", в арьергарде - контр-адмирал Эльфингстон (Эльфингстон Джон (1720-1775) - англичанин, на русской службе с 1769 г., контр-адмирал, после гибели его корабля "Святослав" на рифе отдан под суд и ушёл в отставку.) с кораблями "Не тронь меня" и "Святославом". Фрегаты "Надежда благополучия", "Африка" и "Святой Николай", бомбардирский корабль "Гром", пакетбот "Почтальон" и транспорты "Орлов" и "Панин" оставались в общем резерве.

Разослав приказания, Орлов сел в шлюпку и пошёл на ней к адмиралу Спиридову для совета.

Когда Орлов с адъютантом Камыниным подходили к "Евстафию", на корабле была мирная тишина. Шестёрка Орлова обогнала ординарческую двойку, и главнокомандующий прибыл на корабль раньше "ордр-де-баталии".

Адмирал Спиридов, на ходу застёгивая белый парадный кафтан, шёл навстречу блистательному Орлову.

"Что твой Агамемнон явился снова в морях Эгейских, - подумал он, подходя с рапортом к Орлову. - Нельзя того отнять - красив, как бог, и обаятелен... Вели-ко-лепен..."

- Пойдём к тебе, Григорий Андреевич, - сказал Орлов, ласково сжимая локоть адмирала. - Потолкуем, Иван Васильевич, - обернулся он к Камынину, - обожди нас, друг. Ординарца с "ордр-де-баталии" задержи, пока я его не кликну.

Они скрылись за низкою в золотых украшениях дверью адмиральской каюты.

Камынин прошёл по палубе и, облокотившись на пушку, скрытый ею, наблюдал солдат-кексгольмцев и матросов, сбившихся в тени, на баке. В пёстрых камзолах и рубахах нараспашку они лежали и сидели на канатах возле якорных клюзов и около шпиля и слушали, что бойко говорил сидевший на борту фурьер Кексгольмского полка. Это был старый, видимо, бывалый солдат. На плохо бритых щеках пробивала седина. В руках у него была итальянская гармоника. Камынин, стараясь не обратить на себя внимания, подошёл ближе и слушал.

- А что я говорю, братишки, не одно, татарин ли крымской или здешний лобанец...

- Ну что болтаешь... Татарин он мухамеданской веры, а лобанец всё одно что грек - нашенской.

- Нашенской... Нашенской, поди, сказал тоже - нашенской! Чёрта его поймёшь - какой он нашенской! И на мужика совсем не похож, так, наподобие бабы. В юбку одет.

- Я тоже, братишки, с Махровым в согласии, - сказал пожилой матрос. - Коли он нашенской был бы веры - говори по-русскому или как подходяшше, потому наша вера есть русская - православная, а иное, что - кисляки: "шире-дире - вит ракомодире"... И не поймёшь, чего лопочет.

- Попы их... Опять же церквы сходственны с нашими.

- Так... Может и то быть, - вдруг согласился Махров и ладно и красиво заиграл на гармонике.

От утреннего солнца голубые тени ложились от бортов на лица солдат. Кругом было светло и по-южному ярко. Нестерпимо горела медь. По розовому от солнца парусиновому тенту бегали в весёлой игре солнечные отражения волн. Крепко пахло морскою водой и канатом. Тихая радость была в природе, и ей так отвечал несколько грустный мотив, напеваемый гармонией.

- Это он нам опять про крымский поход спевать хотит. - сказал молодой кексгольмец. - Невесёлая то песня.

- Погоди, узнаешь веселье, тогда поймёшь, какие бывают весёлые песни, - сказал Махров и негромко и ладно, по-церковному запел:

Женою Адам был на грех прельщён, За что он был адом поглощён, По что ж велел нам быть жёнам послушным И против их быть слабым и малодушным;

По желаньям их во всём им угождать, И для них, странствуя в трудах, нам умирать.

- Завсегда с Адама начинает, - сказал молодой кексгольмец.

- Не мешай, брателько, ладно он это начинает.

- И где он такую гармонь достал?..

- Ладная гармонь... Ровно как бы орган немецкий.

- Сказывали - в Неаполе, что ли, за два червонных купил.

Адам в паденье сам трудно работал, По что же свои лопатки он нам отдал...

По смерти своей во ад хоть и попался сам, А Каинову злость и зависть оставил нам, До воскресенья ж и сам рая не получил, А суете мирской он народ весь научил.

- Ну, замурил своё, - недовольно сказал, вставая и вскидывая на плечи кафтан, плотный и крепкий боцман. - Не такие песни правильному гренадеру играть. Почто ребят мутишь! Глупая вовсе твоя песня.

- Народ сложил, - коротко бросил Махров.

- Нар-род... Солдатня, что палками, знать, мало учили... Кутейники. Оставить енту песню надоть...

- Зачем, Богданыч, мешаете?.. Кому она не ладна, пускай не слухает.

- А табе ндравится?..

- Что ж, ладная песня. Быдто церковная.

- Це-ерковная... много ты сокровенного не видишь. За тот смысл линьками надоть отодрать.

Ныне же Адам и с Евою живёт в раю, А нас оставил в проклятом Крымском краю, Показав, как дрова рубить косами И собирать в поле навоз нашими руками;

День и ночь кизяки на плечах носим И в том Тебя, Господи, и праотца просим...

Махров хотел продолжать, но на шканцах раздался взволнованно-весёлый крик:

- Свистать всех наверх!..

Барабанщик ударил боевую тревогу. Тихий, дремавший в море корабль наполнился трелями боцманских дудок, криками команд, топотом босых матросских ног, шелестом тяжёлых парусов, скрипом рей и канатов.

"Евстафий" снимался с якоря.

XXIII

Послав по кораблям "ордр-де-баталии", Орлов усумнился в правильности отданного. В сущности, он ничего не знал о турецком флоте. Рассказы греков не в счёт. Он ночью прибыл к эскадре и, увидав сигнал: "вижу турецкие корабли", - приказал в душевном порыве "гнать за неприятелем". Он приехал спросить Спиридова, как смотрит тот на такой приказ.

- Ты не знаешь, кто против нас?.. - спросил Орлов, садясь на табурет у стола, на котором была разостлана морская карта Эгейского моря, испещрённая малопонятными ему значками.

- Весь турецкий флот, ваше сиятельство.

- Вот как!.. Весь, говоришь, его флот?

Орлов почувствовал, как непроизвольно задрожала у него левая нога и на мгновение потемнело в глазах.

- Весь, ваше сиятельство, - кротко повторил Спиридов. - Против нас капудан-паша Джейзармо-Хасан-бей, и с ним шестнадцать линейных кораблей, шесть фрегатов, а мелочи не счесть.

- В два раза сильнее нас!

- Почитай, что в три.

- Мне греки говорили иное.

- Того не могу знать, ваше сиятельство.

- Но... всё-таки?.. Я приказал - гнать за неприятелем?

- Так точно, ваше сиятельство.

- Что же делать?..

- Атаковать, ваше сиятельство.

- Подумавши, Григорий Андреевич!

Несколько времени в каюте стояла тишина. Слышен был прозрачный звук плеска волны о борта корабля, и издалека, с бака, доносилась игра на гармонике и чей-то голос, певший мерную, печальную, точно церковную песню. Слов нельзя было разобрать.

- Думать много не приходится, - наконец сказал Спиридов. - Они оякорены - мы на ходу. Они в бухте - мы в море. Они не могут все сразу выйти из бухты. Будем атаковать их, начиная с ближайших кораблей, отделяя на каждый неприятельский корабль один наш, а как ближайшие будут разбиты, всеми силами ударим на остальных.

- И... уничтожим турецкий флот во славу России и Государыни.

На переборке, над столом с картою, висел небольшой овальный портрет Екатерины. Из золотой рамы, из-под напудренных волос остро и умно смотрели прекрасные глаза. Маленький властный подбородок смыкал чистый овал прелестного лица. Орлов встал и пронзительно смотрел на портрет. Точно молился на него.

- Что же, Григорий Андреевич, ординарец с "ордр-де-баталии" тебя ожидает. Тебе в авангард... Прикажи пробить боевую тревогу. С Богом! Порадеем о славе нашей Государыни!.. Порадуем её.

Спиридов молча поклонился.

Когда Орлов возвращался на "Три иерарха" - все суда авангарда набирали ветра, белый бурун играл по синему морю под высокими носами, и раззолоченные, в лепных украшениях, блистающие стёклами кают корабельные кормы мягко покачивались на невысокой волне, оставляя за собою прозрачный зелёный след с играющими белыми пузырьками.

Турецкий флот увидал русскую эскадру и с полным ветром выходил из-за острова Хиоса.

Впереди русского авангарда на "Европе" шёл капитан Клокачёв. За ним "Евстафий" с адмиралом Спиридовым.

Спиридов, в чёрной шляпе с золотым галуном, в парадной форме, при звезде и ленте, с образом Иоанна Воина, благословением Государыни, на груди, стоял на шканцах. Он видел, как "Европа" сближалась с турецким флотом и красивым манёвром загибала бортом вдоль неприятеля, готовая открыть огонь со всех деков.

- Так... так, - говорил Спиридов, не сводя глаз с "Европы", - правильно... А!.. - вдруг болезненно вскрикнул он и схватился за рупор. - Что такое?.. Да что он?.. С ума спятил?..

Капитан Клокачёв, так же, как и Спиридов, в парадной форме стоял на шканцах позади рулевого колеса, имея подле себя лоцмана-грека. Лоцман рукою показывал, куда править. Вдруг, и уже тогда, когда корабль подходил на пушечный выстрел, лоцман показал матросам взять мористее - в сторону от первого турецкого корабля.

- Что ты делаешь, несчастный? - крикнул Клокачёв.

- Нельзя там, капитан... - растерянно бормотал лоцман. - Скала подводный... Разобьёшь корабль... Я знай. Сворачивай корабль...

Капитан Клокачёв скомандовал поворот. "Европа" описала дугу и повернула кормою к неприятелю, в то же мгновение на её место вошёл "Евстафий". Он шёл с туго надутыми парусами, в чинном порядке, как и полагается на адмиральском корабле. Их кормы проходили так близко одна от другой, что Клокачёв видел красное сердитое лицо своего адмирала.

- Капитан Клокачёв!.. Капитан Клокачёв!.. - кричал в рупор Спиридов.

- Есть капитан Клокачёв, - вытягиваясь и снимая шляпу, ответил с "Европы" Клокачёв.

- Поздравляю вас... ма-тро-сом!..

И в тот же миг все три дека "Евстафия" окутались пороховым дымом и страшный гром оглушил Клокачёва. Весь турецкий флот ответил на залп "Евстафия". Калёные ядра полетели на палубу адмиральского корабля, ломая реи, разрывая в клочья паруса.

Спиридов вынул из ножен шпагу и спустился на палубу Он шёл по палубе, точно не замечая ни убитых, ни раненых, ни того беспорядка, который был на корабле.

- Музыкантов наверх, - крикнул он. - Капитан Круз, почему нет музыки?..

- Я сейчас, Григорий Андреевич...

- Сейчас... Сейчас... Надо было сразу... Нацельте ваш корабль на "Реал-Мустафу"... На нём флаг Джейзармо-Хасан-бея... Дарю вам его.

- Есть, Григорий Андреевич.

Спиридов дошёл до бака.

Среди обломков рей, обрывков парусов, в лужах крови лежали убитые и раненые матросы и артиллеристы. Бледные музыканты со своим старостой выстраивались вдоль шканцев Адмирал направился к ним.

- Играй!.. Играй, чёрт возьми! - крикнул он.

Ядро свалило валторниста.

- Играй до последнего!

Спиридов повернул назад. Вслед ему раздались звуки труб и треск барабанов. Музыка странно сливалась с грохотом пушек, свистом ядер, треском лопающихся брандкугелей и стонами и криками раненых. Она входила в эти звуки и была чуть слышна.

- Тесно... Душно... Да, жарко, - бормотал про себя Спиридов, оглядывая корабельную палубу и мачты. - Хорошо полезли... Черти, право, черти... Нет, таких матросов, как наши, нигде не сыщешь!.. Как они там копаются!.. Не могут навязать грота! На кливер, чёрт возьми, на кливер подойди!.. Близко вовсе. Марселя порвало!.. Жарко!.. Душно-то как!

Опять пошёл к шканцам. Музыканты сомкнулись между убитыми и что-то трубили. Увидав адмирала, перестали играть. Старшина их был убит. Они думали, что адмирал их отпустит.

- До последнего!.. Сказал - до последнего!.. Играй!..

Солнце нестерпимо пекло. Шёл первый час дня. Совсем близки - казалось, вот они, рукой подать - были турецкие "топчи" и "арабаджи" в расстёгнутых синих куртках и красных фесках.

Страшный треск раздался сзади адмирала. Тяжёлая рея грот-мачты была перебита ядром и, увлекая парус, обрушилась за борт. Бизань-мачта, как косою скошенная, рухнула в море, накреняя корабль.

- Григорий Андреевич!..

- А, кто там?..

Капитан Круз салютует со шканцев шпагой.

- Григорий Андреевич, управление потеряно. Мы падаем под ветер.

- Отлично, милый... Ветер несёт нас на "Мустафу". Приготовьтесь к абордажу!

Густой пороховой дым белыми облаками по палубе ходит. С одного конца не видно, что делается на другом. Люди - как тени. Мало что-то людей... Першит от дыма в горле и ест глаза. Пушки - в упор бьют. Огненный жар обжигает тела. Неба за дымом не видно. Внизу море кипит и кажется совсем чёрным. Тяжело переваливаясь, на одних кливерах "Евстафий" надвигается на турецкий корабль. Пронзительны крики турок. Протяжные звуки чужих сигнальных рожков раздаются без перерыва. Глухо бьют барабаны: "Там, там, там-та-там". На "Евстафий" музыка подхватила наступной марш.

Высокий бушприт с ослабевшими вантами надвинулся на "Реал-Мустафу". Разрывая снасти, как паутину, он заклинился между грот- и бизань-мачтами.

Офицеры кричат:

- На абордаж!.. На абордаж!..

Громче и быстрей наступной марш. Офицеры выхватывают шпаги и впереди матросов и солдат прыгают на турецкий корабль. Горохом прокатился мушкетный залп.

Спиридов стоит на борту подле самого турецкого корабля. Он видит всё... Вот матрос, извиваясь, как кошка, проскользнул к корме. Он ухватился за красный флаг с белым полумесяцем и тянет его, чтобы сорвать. Турок ножом ударил матроса по руке. Тот отпустил руку, но схватился сейчас же другой и уже наполовину оторвал флаг, но тут подбежал ашкер и отрубил саблей руку матросу. Тот ухватил надорванный флаг зубами и упал с флагом, заколотый турком. Дым покрыл их всех.

- Ай, молодца!.. Ай, славно!.. Как учили, - говорит восторженно Спиридов и идёт ближе к носу.

На турецком корабле неистовы крики ярости и вой ашкеров, но всё громче, властнее и решительнее русское "ура". Оно говорит о полной победе.

Громадный грот "Реал-Мустафы", полоскавшийся на знойном ветру, вспыхнул, как пороховая нитка. Красные огненные змейки побежали по просмолённым канатам вант и зажгли мачту. Под шканцами занялся пожар. Русские матросы, презирая пламя, вскочили на шканцы и бросились на Хасан-бея. Тот, размахивая саблей, проложил себе дорогу к борту и прыгнул в море.

- По-нашему!.. Молодец, Хасан, - сказал Спиридов.

- Чего изволите? - спросил стоявший за ним его ординарец граф Фёдор Орлов.

- Молодец, говорю, даром что турок. Приятно с такими и драться. А где капитан Круз?

- На своём посту, на шканцах.

Мачта турецкого корабля в огневых языках рухнула на "Евстафия", проломила борта и упала на крюйт-камеру. Сейчас взорвёт корабль.

- Своё дело мы сделали, - сказал Спиридов и крикнул по пустынной палубе: - Спасайся, кто может. Капитан Круз! Кончено!

Капитан Круз отсалютовал шпагой.

- Я останусь, Григорий Андреевич... Согласно статуту.

- Дело ваше!.. Ваше дело-с! Вы - капитан!.. Только сейчас и взорвёт-с!..

- Есть, Григорий Андреевич.

Спиридов, Орлов и остатки команды прыгнули в тёплые волны, отражающие пламя пылающих кораблей. Посланные с других кораблей эскадры шлюпки спешили к ним. Капитан Круз кричал со шканцев, чтобы отбуксировали "Евстафия" от турецкого корабля. Кто-то кинул конец. Но корабли плотно сцепились, и не было возможности оттащить "Евстафия" от пылающего "Реал-Мустафы". На лодках оставили эти попытки и стали подбирать плавающих людей. Вдруг столбы пламени и дым взлетели к небу, море разверзлось, протяжный грохот взрывов оглушил, корабли исчезли в дыме. В море сыпались балки, реи, обрывки верёвок и парусов. Пушечная пальба смолкла, и стало томительно тихо.

Взъерошенная и поднятая взрывами волна успокаивалась. Море было бутылочного, зелёного цвета. Обломки кораблей плавали по нему. Люди цеплялись за них, и между, плавно колышась, ходили русские лодки, подбирая живых, вылавливая мёртвых. Так забрали раненого Хасан-бея, подобрали плавающих в воде адмирала Спиридова и графа Фёдора Орлова, оглушённого взрывом и выброшенного с корабля в море капитана Круза, девять офицеров и пятьдесят одного матроса. Это всё, что осталось от громадного экипажа "Евстафия". Двадцать два офицера и пятьсот девять человек команды и солдат-кексгольмцев погибли в бою, во время взятия на абордаж турецкого корабля и при взрыве обоих кораблей.

Музыканты играли до последнего.

XXIV

Главные силы, под командой графа Орлова шедшие сзади, были свидетелями славного боя и гибели "Евстафия". За дымом не было видно, куда же девался остальной, такой многочисленный и сильный турецкий флот. Корабль "Три иерарха" медленно наплывал в полосу дыма. С правого его борта вдруг показалась высокая - не наша - корма корабля. Красный флаг с белым полумесяцем на ней развевался. По ней дали залп из пушек. За пушечным дымом корма скрылась, и, когда дым рассеялся, ничего не было видно, то ли потопили корабль, то ли ушёл он в сторону.

Грохот орудий, крики, барабанный бой, временами казалось, что и музыка там, где шёл бой авангарда, продолжались почти два часа, потом вдруг раздалось два, один за другим, страшных взрыва, и всё стихло. Ещё раньше Орлов приказал послать шлюпки со всех кораблей к месту боя.

Дым ложился на воду и относился к берегу. Медленно открывались дали. Под самым горизонтом белели паруса турецкого флота. Его корабли, огибая остров Хиос, шли к азиатскому берегу, к Чесменской бухте.

В шестом часу вечера, когда ветер стал стихать и паруса полоскали, а под кормой не играл бурун, но корабли медленно, едва заметно приближались к берегу, показалась Чесменская бухта. Русский флот стал против неё на якоре. Капитан Грейг на бомбардирском корабле "Гром" под вёслами пошёл на разведку "состояния и расположения турецкого флота".

Мокрый адмирал Спиридов в капитанской каюте "Трёх иерархов" переодевался и спокойно докладывал сидевшему против него на табурете Орлову о ходе боя, о победе, о гибели "Евстафия" и "Реал-Мустафы". Внизу пленнику Хасан-бею доктора делали перевязки.

Камынин, помогавший Спиридову одеваться в чужое платье, вышел на палубу. Какие-то струны дрожали в его теле; лихорадочная дрожь била его.

"Адмирал Спиридов... Мокрый, в парадном, прилипшем к нему мундире, с орденской лентой, к которой пристали медузы... сотни раненых и убитых, которых всё носят и носят со шлюпок на корабли... Корабль наш погиб, и погиб один, один только турецкий корабль!.. Их вдвое, втрое больше!.. Что же дальше?.. Дальше-то что?.. Ведь это - уходить надо!.. Ну, хорошо, сегодня одним кораблём ограничилось... Могло быть и хуже... Взрывы... Пожар... Обугленные люди плавают в воде... В дыму, словно призрак, надвинулась корма турецкого корабля... Дали залп... Матросы, солдаты видели весь этот несказанный ужас. Море никого не щадит... Адмирал Спиридов, кому Императрица пожаловала икону Иоанна Воина, бледный, изнеможённый, он более часа плавал в воде, переодевался в каюте и рассказывал... И у него, как у простого матроса, была одна участь... Сколько офицеров погибло. Тишка, крепостной слуга Спиридова, стягивал со своего барина приставший к белью камзол и плакал горькими слезами... Ужасно... Кто теперь из матросов, видавших всё это, пойдёт в такой страшный, неравный бой?"

Чесменский залив между двумя мысами, северным, далеко уходившим в море, и южным отдельными скалами, точно клешнями краба, отделявшими горловину бухты, глубоко вдавался в материк. На сером плоскогорье под низкими редкими маслинами белели низкие постройки и тонкие минареты мечетей. Закатное небо покрывало их розовой краской. Нестерпимо блистали окна домов, и ярко было золото куполов. На северном мысу были ряды круглых турецких палаток. Лёгкий вечерний ветер от берега потянул и принёс волнующий "чужой" запах ладана, чеснока, пригорелого бараньего жира и ещё чего-то сладкого, пахнущего ванилью. С берега доносился далёкий рокот барабанов и звуки рожков. Что-то протяжно там люди кричали. В бухте тесно сбились суда. Мачты и реи, ванты и снасти будто чёрною сетью накрыли бухту.

Мирный, красивый вид азиатского берега казался ужасным. В нём была "последняя печаль".

Медленно уходит солнце за море. Тёмные, таинственные берега. Тут, там зажглися огни. Всё тише и тише у турок. Луна поднимается из-за берега.

"Что решили они?.. Неугомонный, весёлый, чему-то обрадованный Орлов - его брат едва не утонул - и этот спокойный, всё посмеивающийся, такой жалкий, без парика, с неровными чёрными отросшими волосами Спиридов... Неужели они не видят, как громаден турецкий флот?.. Как велики наши потери?.. Кто же останется?.. Господи, всех погубит, зачем?.. Неужели адмирал Спиридов будет настаивать на своём? Неужели он не потрясён?.. Я вчуже за него не могу прийти в себя. О чём они там советуются?.. Вызвали артиллерийского генерала Ганнибала (Ганнибал Иван Абрамович (1736-1801) - старший сын "арапа Петра Великого", во время Наваринского сражения цейхмейстер морской артиллерии, позже генерал-поручик.)... Вон побежал вестовой, кличут капитан-лейтенанта Дугдаля, лейтенантов Ильина и Мекензи и мичмана князя Гагарина... Мальчишки! Говорят, вызвались охотниками на какое-то отчаянное предприятие... Гагарин-то зачем?.. Жених прелестной девушки, брат Государыниной фрейлины, любимец петербургских дам и барышень... Господи, что они, с ума посошли все?.. Моё мнение... меня о нём, впрочем, совсем и не спрашивают, - уходить, пока целы, живы и здоровы... По-моему, и матросы так же смотрят... Вчера пели... Да, пели, нехорошо пели про государынь... намёки... Кто-то из них понимал это всё... Опасная игра. Да не пойдут матросы, не пойдут солдаты... Довольно... Домой... Хочу домой..."

Лунная июньская ночь колдует, ласкает, нежит, навевает сладкие сны, поёт о жизни, о любви. Из иллюминаторов капитанской каюты струится по воде золотой, пламенный поток. С "Европы" доносится тоскующее, но и какое отрадное, панихидное пение. Там идёт отпевание тех, чьи тела выловили из воды.

"Вечная память". Ужасно! Как можно всё это снова перенести?"

Камынин прошёл в свою каюту, разделся, лёг на койку и забылся в тревожном, полном кошмаров сне.

Камынин проснулся. Заботная мысль, страх не покидали его. Бой казался невозможным. Он прислушался.

Было утро. В открытый иллюминатор шли свежесть и запах моря. По крашенному белой краской потолку причудливым золотым узором играли отражения волн. Звонко плескала вода о борт. Было ясно, должно быть, солнце только что взошло, было отрадно, свежо и радостно. Звериное чувство бытия охватило Камынина. Безумно захотелось домой. Подумал о матросах, как им, должно быть, хочется тоже домой!..

Совсем близко, под самым иллюминатором, стучит топор, и звук этот, отражаясь о воду, точно двоится. Мягкий, приятный тенор негромко поёт:

Как на ма-а-тушке, на Не-еве-реке, На Ва-аси-ильевском...

Пение прервалось, и тот же мягкий тенор, который пел, сказал под иллюминатором:

- Ипат... а Ипат... Как полагаш, грекам за лодки заплотят?..

- Надо полагать, что заплотят... А табе-то что?..

- Что?.. А ничего...

Пение продолжалось.

На Ва-а-асильевском... было острове...

Мол-а-о-дой ма-атрос корабли снастил...

- Им, чай, тоже судов-то во как жалко... Погорят, говорю, суда-то... Лодки... Говорю... Пропадут почём зря.

- Ну и что... Вон люди и те как обгорели... Видал, Махрова, гармониста вчера похоронили... Не узнать, что и человек был. Чёрный весь, и нога обуглена... А человек был. А то лодка. Это что.

- Да я говорю - ничего.

Ко-а-орабли снастил, О две-о-надцати белых парусов...

- Им непременно лодок-то во как жалко. А отказать не посмели.

- Как отказать?.. Им - откажи они только - граф им показал бы, какой отказ-то быват... Видал, как на ноках вешают?..

- Не прилучалось...

"О две-о-надцати белых парусов..."

Камынин подошёл к иллюминатору. У корабля на "выстрелах" причалены большие греческие парусные лодки. На них матросы что-то приспосабливают.

- Вы что, ребята, тут делаете?.. - спросил Камынин.

И тот, кто пел, белокурый, без парика, голубоглазый матрос, певучим тенором ответил:

- Брандеры, ваше благородие, приспособляем... Приказ такой от генерала Ганнибала.

Ночные тревоги и страх вдруг с новою силою овладели Камыниным. Он быстро встал и пошёл к флагманскому офицеру узнавать, в чём дело.

Турецкий флот в составе пятнадцати кораблей, шести фрегатов, шести шебек, восьми галер и тридцати двух галиотов укрылся в Чесменской бухте. Там же стоит много купеческих кораблей. В бухте теснота и беспорядок. Одни стоят носами к NW, другие к NO (К северо-западу и северо-востоку.) - уткнулись в берег, повернулись к нам бортами. Командующий турецким флотом Джейзармо-Хасан-бей лежит израненный в нашем судовом лазарете. Турецкий флот без головы. На вчерашнем совете Орлов и Спиридов решили уничтожить неприятельский флот. Сегодня ночью наша эскадра с ночным бризом должна подойти вплотную к туркам, так, чтобы не только батареи нижнего дека, но и верхние малодальнобойные пушки могли бы действовать. Когда разгорится бой - четыре парусные лодки, управляемые офицерами-охотниками, должны кинуться на турецкие линейные корабли, воткнуть в их борта гарпуны с минами, поджечь эти мины и взорвать корабли...

Так рассказывал - и со смаком! - флагманский офицер Камынину.

- А сами? - спросил Камынин.

- Ну, сами, если успеют, уйдут на вёслах на шлюпках.

- А если нет?

- Взорвутся.

- Да-а-а...

- Капитан Грейг с кораблями "Европа", "Ростислав", "Не тронь меня", "Саратов", и с фрегатами "Надежда" и "Африка", и бомбардирским кораблём "Гром", и четырьмя брандерами будут атаковать турок, как только на корабле, на котором будет главнокомандующий, поднимут три фонаря на мачте - сигнал для атаки.

У Камынина отлегло от сердца. Флагманский офицер ничего не сказал о "Трёх иерархах". Он смотрел весёлыми глазами на Камынина.

- Адмирал не сомневается в победе. Граф тоже. Он будет держать свой кайзер-флаг на "Ростиславе".

Совсем подавленный Камынин ушёл от флагманского офицера.

"Чёрт связал меня с этим самым графом", - думал он.

XXV

Под вечер граф Орлов с Камыниным перешли на шлюпке с "Трёх иерархов" на "Ростислава". Орлов прошёл в капитанскую каюту к Грейгу, Камынин остался на палубе. Он был совершенно подавлен и боялся, что граф заметит его настроение.

Солнце спустилось в море, из-за азиатского берега румяная, точно заспавшаяся луна выплыла на темнеющее небо. Всё стало таинственным и призрачным в её свете. Дали плавились и исчезали. Голубая, прозрачная и вместе с тем непроницаемая стена становилась между флотом и берегом. На кораблях спускали на ночь флаги. Играли горнисты, и били барабанщики. Команды, вызванные наверх, пели "Отче наш". Слова молитвы перекрещивались, переносясь с корабля на корабль, и точно тонули в ночной тишине. Команды разошлись по декам, но коек не навешивали. Напряжённая тишина установилась по кораблям...

Камынин видел, как шли таинственные, молчаливые приготовления. Большие греческие парусники на вёслах медленно и неслышно пошли к "Ростиславу" и стали на причалах у борта. Капитан-лейтенант Дугдаль, лейтенанты Ильин и Мекензи и мичман князь Гагарин в парадных свежих париках и новых кафтанах поднялись на борт "Ростислава", и Камынину было видно, как сели они у борта недалеко от шканцев. В мутном лунном свете были видны их белые фигуры. Они о чём-то дружно переговаривались, и было видно, как ярко блистали в улыбке ровные белые зубы князя Гагарина. Они знали, на что шли. Они знали, что они или взорвутся вместе с турецким кораблём, или их ещё раньше убьют турки и потопят из пушек или из мушкетов. Что у них?.. Есть ли хотя один шанс на победу?.. Смеются, шутят, толкают друг друга... Или Камынин один такой - трус!.. Другие как-то просто, иначе смотрят на всё, во всём ищут не плохое, но хорошее, верят в победу и никогда не теряют офицерской бодрости.

Спокойная, полная отрадной свежести ночь стояла над миром. На турецком берегу погасли последние огни. Камынин всё сидел у борта на пушечном лафете. Орудийная прислуга лежала подле на палубе. Никто не спал. Артиллеристы молчали, и только слышно было, как тихонько, чтобы не потревожить тишину и торжественное молчание ночи, переговаривались редкими фразами, должно быть, подшучивали друг над другом молодые офицеры-охотники с брандеров.

От лунного света побежали по морю таинственные мерцающие дороги, по кораблю легли голубые нежные тени. Камынину казалось, что тишина ночи стала зловещей. По шканцам взад и вперёд ходил вахтенный офицер, и звук шагов его далеко разносился по воде. Пробили склянки на "Ростиславе", им ответили на "Европе", потом донеслось с "Не тронь меня"... Замерли где-то далеко в море...

Камынин надавил золотой английский брегет. Чуть слышно, мелодично пробило одиннадцать и ещё один удар. С моря задул свежий ветер. Волна набежала на борт и плеснула, за ней другая. Чуть заметно, плавно покачнулась палуба. На серебряных лунных путях пошла несказанно красивая игра волн. Ночной ветер стал посвистывать в вантах над головою Камынина, запел свою однообразную песню. После знойного дня приятна была морская свежесть. Так хотелось, чтобы так вот всё и было и ничего больше не случилось.

От капитанской каюты босиком пробежал по палубе матрос и поднялся на шканцы. В ночной тишине был громок его таинственный шёпот доклада вахтенному начальнику.

Вдруг большой красный фонарь засветился жёлтым огнём на шканцах, за ним другой и третий. Какою-то невидимою снастью фонари эти приподнялись над шканцами и медленно и непрерывно поползли к клотику грот-мачты. Было в их движении нечто страшное, непреодолимое, как рок.

Сигнал атаки.

Ни команды, ни свистка. Все знали, что делать, все были предупреждены заранее и только ждали этого сигнала. Без крика, без обычной лихой боцманской ругани по палубам, по вантам и реям разбежались матросы. Паруса стали спускаться и покрывать мачты. Зашевелились корабли.

Первым должен был атаковать фрегат "Надежда", но на нём что-то не ладилось с парусами. Тяжёлый грот вырвало из рук матросов, и он хлопал по ветру Подле "Ростислава" брала к ветру "Европа".

"Старается Клокачёв, - подумал Камынин, - хочет сгладить свою неудачу третьего дня. Матросом-то не хочется быть. Сильно рассердился тогда Григорий Андреевич... Горячий человек!.."

Сбоку медленно проходил корабль "Три иерарха". Луна заливала светом его палубу. Камынин увидал на шканцах весь штаб адмирала и самого Григория Андреевича впереди, в полном параде.

Адмирал взял в руки серебряный в лунных лучах рупор и через "Ростислава" кричал на "Европу":

- Ка-пи-тан Клокачёв!.. Никого не ждите!.. Идите на неприятеля!..

Все реи на "Европе" вдруг повернулись, крепко надулись паруса, "Европа" дрогнула и, раздвигая серебром заигравшие под нею волны, стала быстро уходить по направлению к берегу.

Незаметно прошло в тишине ночи ещё полчаса. Весь русский флот блистающими призраками наплывал к Чесменской бухте.

"Европа" первая открыла огонь со всех бортов по бухте, и ей громом ответили турецкие корабли. Яркое пламя пушечных выстрелов вспыхивало молниями и сразу погасало, пушечные выстрелы, эхом отдаваясь о берег, сливались в непрерывный гром.

У Камынина гудело в ушах и першило в горле. Пороховые дымы в ночи создали непроницаемую завесу. Ничего не было видно. Вдруг налетело ядро и прорвало снасти над головою Камынина. Он вскочил и, отбежав от борта, прижался за мачтой. Пушечная прислуга стала у пушек. Заряжали орудия. "Ростислав" поворачивался, готовясь ударить со всех деков. За "Ростиславом" в дымах и лунном мареве показался высокий в лепных украшениях нос "Не тронь меня" с длинным бушпритом, занавешенным парусами, под флагом Эльфингстона... Белый бурун играл под ним. В лунной зыби чуть виднелись другие корабли.

Гул пушечного залпа оглушил Камынина. Стреляли со всех трёх деков. Пламя залпа на мгновение ослепило Камынина, и в тот же миг густое облако едкого дыма поглотило корабль.

Камынин ничего не мог разобрать. Кто стреляет?.. Разве могут видеть, куда бить?.. Зачем вдруг побежали эти люди с горящим каркасом на верёвке?

Он стал следить за ними. С ужасом, заледенившим его тело, увидал прямо перед собою и несколько ниже паруса турецкого корабля и услышал точно подле себя неистовый вой ашкеров.

- Кидай!.. Кидай, тебе говорят, болячка тебя задави!.. Выше кидай! - Дальше шла виртуозная боцманская ругань. - Не зевай, кид-да-ай!..

Ярко вспыхнул красным пламенем огневой каркас и полетел на турецкий корабль. Он описал в воздухе крутую дугу и попал на рубашку грот-марселя. Тот вспыхнул, как бумага. Огонь побежал по турецкому кораблю. Загоревшаяся грот-стеньга рухнула на палубу, и в вихрях пламени и дыма корабль исчез так же неожиданно, как и появился. Уже, казалось, совсем далеко было оранжевое пятно его пожара.

Камынин услыхал, что кто-то кличет его со шканцев. Потрясённый только что виденным турецким кораблём, шатаясь, хватаясь руками за снасти, он пошёл к корме. На шканцах капитан Грейг вызывал кого-то.

- Капитан-лейтенант Дугдаль, - кричал он вниз в море, где сплошной дым клубился. Оттуда приглушённо хриплый раздался голос:

- Есть капитан Дугдаль.

- Видите что?..

- Нет видимости.

Орловский бархатный голос приказал сверху:

- Всё одно... Валяйте... Пора!..

Камынин нагнулся за борт. В облаках порохового дыма от "Ростислава" отвалил парусный баркас и, набирая ветра, пошёл в неизвестность. Скрылся в дыму.

- Лейтенант Мекензи!.. Лейтенант Ильин!..

- Есть лейтенант Ильин.

Орлов, должно быть, увидал внизу у борта Камынина.

- Иван Васильевич, - весело закричал он. - Вот ты где, братец, а я тебя послал искать... Надо и тебе, брат, отличиться... Ступай-ка на брандер с Ильиным.

Камынин вздрогнул. Привычка повиноваться заглушила страх. Камынин стал говорить не то, что думал, стал делать не то, что хотел.

- Слушаю, ваше сиятельство, - через силу крикнул он.

- Ильин, возьмёшь полковника!

- Есть - взять полковника!

Дрожащими ногами по верёвочному трапу Камынин стал спускаться в лодку. Крепкие, сильные матросские руки его подхватили, и он, сам не понимая как, очутился в неудобной сидячей позе на дне большого баркаса. Кругом него, притаившись за бортами, сидели матросы. Молодой Ильин стоял на самом носу и, отводя рукою полощущий кливер, давал знаки рулевому. Лодка нагнулась под порывом ветра, выйдя за "Ростислава", повернула и, зарывшись в волне, понеслась в неведомую даль.

Грохот совсем близкой пушечной пальбы оглушал Камынина. Луна призраком стояла над дымными клубами. То и дело со свистом проносились в воздухе туда, назад ядра, свои, турецкие, они шлёпали то тут, то там по воде, вздымая блестящие фонтаны.

Всё так же на носу в напряжённой позе стоял Ильин. Сзади него гигант, здоровеннейший детина, боцман, в одном камзоле, без парика, с сивыми волосами, держал что-то большое, чёрное, оканчивавшееся острогой с крюком. На лодке было так тихо, что сквозь грохот пальбы было слышно, как вполголоса говорил Ильин рулевому:

- Право руля!.. Так держать!.. Ещё право руля!..

Видал Ильин что-нибудь? Во всяком случае, он куда-то направлял лодку. Перед лодкой была сплошная стена дыма. У носа причаленная к баркасу пустая шлюпка с уложенными в ней вёслами рыскала по волнам. Вода журчала под нею. Вдруг в дымной полосе прорежутся красные огни пушечного залпа, и на мгновение призраком покажется нечто громадное, чёрное. Ильин торопливо зашепчет:

- Лево руля!.. Ещё лево руля!.. Так держать!

Баркас несётся прямо на огни. Но там уже ничего не видно. Дым, серебряный лунный сумрак, грохот пальбы и будто крики и вопли людей.

Вдруг сразу и тогда, когда Камынин меньше всего этого ожидал, над самою его головою разверзлось красное небо и рявкнул неистовый грохот ужасного залпа. Горячим, обжигающим дуновением охватило лицо. В нескольких футах от баркаса показались высокие корабельные борта. Дикие крики на непонятном языке раздались совсем подле.

И спокойный голос Ильина:

- Готово, Петрович?..

- Есть, запаливай, барин!..

- На руле!.. Держи на крюйт-камеру!

Баркас стукнулся носом о борт корабля. Матрос подал дымящий пальник Ильину, боцман Петрович с размаху всадил бранд-кугель в чёрный борт, и мелкими искрами быстро побежал огонь по запальному фитилю.

Все кинулись в лодку. Растерявшегося Камынина кто-то бросил на самое её дно, и он не помнил, кто и как его посадил на задней банке рядом с Ильиным.

Матросы гребли короткими сильными гребками.

- Петрович, не видишь, горит?..

Взволнованный Ильин оборачивается назад.

- Где ж увидать... Ничего как есть не видно, - отвечает сидящий загребным боцман.

Лодка прыгала по волнам.

Вдруг громадное пламя метнулось и охватило полнеба. В нём наметились корабли, снасти, порванные паруса, хаос и беспорядок... И "ба-ба-а-ах" - пронёсся страшный взрыв и отдался многочисленным эхом о берег.

Кругом падали обломки корабля.

- Хорошо взяло... Навряд ли кто живой на нём остался, - сказал Петрович и, перестав грести, медленно перекрестился. - Хоть и поганые, а всё люди, - проговорил он и снова взялся за вёсла. - Ну, навались, ребятки!..

Как только раздался взрыв, все корабли русской эскадры открыли беглый пушечный огонь. Орлов приказал для усугубления паники и задним кораблям, которые не могли стрелять из опасения попасть в своих, стрелять холостыми зарядами.

На тесном пространстве Чесменской бухты был огненный хаос. Ветер дул с моря. Он наносил горящие обломки на турецкие корабли. Выходить из бухты надо было на гребных буксирах, лавировать в тесноте было невозможно. Иные поставили паруса и пытались выйти, другие спустили шлюпки. Зажигательные ядра воспламеняли паруса. Пожар широкою волною разливался по судам. Купеческие суда загромождали берег. За первым взорвавшимся кораблём воспламенился другой. Пожар охватывал судно за судном. Обезумевшие люди не слушались команд и кидались в море. Неуправляемые корабли сталкивались один с другим и распространяли пожар.

По всему этому аду непрерывно били ядра, разрушая корабли, поражая людей и увеличивая смятение.

В четыре часа утра на русских судах протрубили "отбой".

Ветер погнал пороховые дымы на берег. Красное зарево заливало полнеба. Турецкий флот сгорал. От него отделился стоявший впереди и с края и потому не тронутый пожаром корабль "Родос", он отошёл от бухты, убрал паруса, бросил якорь в кабельтове от русского флота.

Белый флаг сдачи был поднят на нём. От него шли шлюпки к русским кораблям.

Турецкий флот был совершенно уничтожен. Весь архипелаг был во власти эскадры Орлова.

XXVI

С известием о чесменской победе и уничтожении турецкого флота к Императрице были посланы лейтенант Ильин и полковник Камынин.

Но гул победы докатился до Зимнего дворца ещё до их приезда. Государыня узнала о победе от курьеров Задунайской армии и из притворно льстивых поздравлений иностранных послов и посланников.

Радостно взволнованная, писала она ранним утром графу Алексею Григорьевичу и всё поглядывала в раскрытое окно на серые волны Невы и думала: "Такие ли там волны или, как пишут, как на картинах она видала, тёмно-синего небесного цвета?" Думала о своём флоте в Эгейском море, да уж не в самом ли деле они у стен Константинополя?

Легко бежало перо по плотной бумаге. Слова сами низались в красивые фразы.

"Блистая в свете не мнимым блеском, флот наш, под разумным и смелым водительством вашим, нанёс сей час чувствительнейший удар Оттоманской гордости. Весь свет отдаёт вам справедливость, что сия победа приобрела вам отменную славу и честь. Лаврами покрыты вы, лаврами покрыта и вся находящаяся при вас эскадра..."

Государыня вздохнула и задумалась. В окно доносился шум просыпающегося города. На Неве, на корабле, матросы тянули снасть и дружно в лад пели. Нельзя было разобрать слов той песни. И всё это напомнило ей вдруг её детство, Штеттин и песни пленных русских в саду. Милые, счастливые воспоминания. Как далеко всё это и как далека, бесконечно далека та маленькая девочка Фике от этой великой и властной Императрицы, чей флот, быть может, уже подходит к самым стенам цареградским.

А сколько зависти, сколько злобы возбудит эта неслыханная победа в целом свете!.. Зависти, злобы и... ненависти и клеветы!..

Пятнадцатого сентября в высочайшем Её Императорского Величества присутствии, в одиннадцать часов утра, в Соборной церкви Петербургской крепости", после Божественной литургии служили благодарственное молебствие по случаю чесменской победы.

Задолго до службы съезжались генералы, дамы, придворные, офицеры и сенаторы. В церкви был сдержанный шум голосов. Камынин был центром внимания. Он стоял окружённый вельможами, и сотый раз рассказывал, как в пороховом дыму, в вихрях пушечного пламени, осыпаемый ядрами, он мчался на шлюпке, чтобы вонзить пылающий брандер в борт стопушечного турецкого корабля. Он скромно потуплял глаза, когда его спрашивали: "Как, вы сами и вонзили?" - и многозначительно молчал. Он понимал, что рассказывать правдиво не имело смысла. Он должен был быть героем, не таким, какими бывают на войне герои, не таким даже, каким был лейтенант Ильин, но таким, каким нарисовала себе в своём воображении героя толпа. Нужен был непременно красочный подвиг, много пламени, крика и шума, чтобы поддерживать то ликующее настроение, которое было кругом него.

Служители с фитилями на длинных палках ходили в толпе и возжигали лампады перед образами. Пахло маслом и воском. Не смолкал оживлённый разговор. Передавали слухи, рассказывали, кто чем награждён.

- Графу Орлову орден Святого Георгия Первой степени и титул Чесменского.

- Заслужил Алехан... Граф Орлов-Чесменский!. Знатно звучит!

Чужое, турецкое, далёкое слово "Чесма" точно вдруг приблизилось, стало своим, родным, русским - Чесменский Орлов!..

- Спиридову Андрея Первозванного!.. Голубая кавалерия! То-то Григорий Андреевич доволен! Заслужил!.. И то... зна-а-то-ок!.. Бывало, на шлюпке заедет посмотреть, как рангоут ровняют... Боже сохрани, кривизна где какая или что там провиснет... В струнку!.. Ногами затопает... Линьками грозит... Ему всё одно - матрос ли, офицер... Всякая вина виновата... Капитана Клокачёва - ма-атро-о-сом пожаловал!.. Камынин вот рассказывал... Ей-Богу!.. Ну и отходчив... Ему пойдёт голубая лента... Скромница - чистая девушка...

- Капитану Грейгу - Георгия Второй степени... Клокачёву и Хметевскому Георгия Третьей степени...

- Новые белые крестики... Умеет матушка жаловать.

- Всему флоту объявляется благоволение, выдаётся не в зачёт годовое жалованье и деньги за взятые и сожжённые корабли.

- В Э-ге-йеском море флот наш русской!.. Слыхали?.. Мо-о-лодцы, что и говорить!.. За-слу-ужи-или!

Императрица, сопровождаемая сыном, пятнадцатилетним Великим Князем Павлом Петровичем, прошла на своё место. Служба началась.

Великий Князь в белом с голубыми отворотами адмиральском мундире был очарователен.

Служил митрополит Платон с сонмом духовенства. Медленно истово и торжественно шла обедня. Прекрасный придворный хор ангельскими голосами по-новому пел. В высокие окна гляделась золотая осень. Литургия приходила к концу.

В лиловой мантии, в белом клобуке, вышел на амвон митрополит, опираясь на посох.

Будет говорить предику.

Под куполом ещё звенело: "Исполла ети деспота..."

Митрополит быстрыми шагами спустился с амвона и, раздвигая перед собою толпу молящихся, прошёл к мраморному саркофагу над могилой Императора Петра Великого. Глубоко запавшие глаза владыки сверкали неугасимым огнём веры. Рука сжимала пастырский посох. Митрополит вперил глаза в гробницу и воскликнул с воодушевлением, так уверенно и громко, что дрожь пробежала по спинам молящихся:

- Возстань!.. Возстань ныне, великий монарх!.. Возстань, отечества нашего отец!..

Кое-кто из придворных, те, кто ближе были к Государыне, поднесли платки к глазам. Митрополит примолк, точно ожидал ответа из гроба. В наставшей тишине внятно раздался шёпот графа Кирилла Григорьевича Разумовского:

- Чего вин его кличе?.. Як встане, всем нам достанется.

Государыня оглянулась и строго посмотрела на Разумовского.

Митрополит Платон продолжал с новою силою и несказанным вдохновением:

- Возстань и насладися плодами трудов твоих. Флот, тобою устроенный, уже не на море Балтийском, не на море Каспийском, не на море Чёрном, не на океане Северском, но где?! Он на море Медитерранском, (...на море Медитерранском... - то есть Средиземном (от фр. Mediterranee).) в странах восточных, в архипелаге, близ стен константинопольских, в тех то есть местах, куда ты нередко око своё обращал и гордую намеревался смирить Порту... О!.. Как бы твоё, Великий Пётр, сердце возрадовалось, если бы...

Митрополит постучал по саркофагу:

- Но слыши!.. Слыши!.. Мы тебе как живому вещаем, слыши!.. Флот твой в архипелаге, близ берегов азийских. Оттоманский флот до конца истребил!..

4. САМОЗВАНКА

XXVII

Чесменское сражение, ночное плавание на парусном брандере с лейтенантом Ильиным неизгладимый оставили след в душе Ивана Васильевича Камынина. От природы он не был храбр. Он был исполнителен, услужлив, ревностен к службе, как и должно быть - в прошлом - фельдфебелю Шляхетного корпуса. Брат опального Лукьяна, разжалованного в солдаты, раненного под Цорндорфом и теперь трубившего "армеютом" в далёкой и глухой окраине, - Камынин должен был стараться, чтобы заслужить милости вельмож.

Алексей Орлов взял его адъютантом по самодурству. Брат бывшего солдата, ссыльного?.. Плевать!.. Иван Камынин из себя молодец, остёр с девушками на язык, прекрасно образован. В молодости жил с полькой и хорошо говорит по-польски. По-французски и по-немецки говорит и пишет свободно - такой человек полуграмотному Орлову был находка. Пока жили в Ливорно, пока дело касалось собирания сведений, бесед с тосканцами, греками и албанцами, писания донесений в Военную коллегию и писем Румянцеву да лёгких шаловливых амуров с томными, черноокими итальянками - всё шло отлично. Камынин ничего лучшего не желал.

Но когда повидал палубы, залитые кровью и усеянные мёртвыми телами, услышал непрерывный рёв сотен пушек и грохот взрывов кораблей, увидал, как в морской пучине тонут люди, - затосковал. Приехав в Петербург - понял, что не может вернуться к военной карьере, что и адъютантом при вельможе не всегда бывает безопасно, и решил переменить "карьер".

Алехан дал ему связи. Камынин стал вхож в дома вельмож. Брат Алехана - Григорий - был "в случае" - любимец Государыни, Кирилл Разумовский и Никита Панин запросто принимали орловского адъютанта, героя Чесмы, и Камынин через них устроился для определения к штатским делам.

Турецкая война приходила к концу. Защита христианам была дана. Но православных угнетали не одни турки, им не сладко жилось в католической Польше, перед Государыней вставал новый вопрос, завязывался крепкий узел, разрубить который она могла только мечом. Понадобился человек для тонкой и осторожной разведки о "положении и состоянии Польской конфедерации" во Франции, где, по сведениям, находился предводитель конфедерации, литовский гетман Огинский. Камынину было предложено с паспортом польского шляхтича Станислава Вацлавского поехать в Париж и там войти в дома, где собираются польские конфедераты.

Осенним вечером 1772 года Камынин в почтовой карете через узкие ворота Святого Мартына въехал в Париж.

Серое небо низко нависло над городом. Надвигались сумерки. По городу только начинали зажигать огни.

Карета остановилась в тесной улице. Носильщики и извозчики окружили её.

- До свидания, Стась... - Молодой поляк, севший за две станции до Парижа, протянул руку Камынину. - Рад был встретить соотечественника и услужить ему чем и как могу.

Он был светловолос под париком, в высокой круглой шляпе, с тростью, без вещей. Он жил в Париже. В голубых глазах его хрусталём застыла затаённая печаль неразделённой любви. Эта печаль и побудила заговорить Камынина с поляком, выспросить его и познакомиться с ним, и как-то сразу между ними легло доверие. Они поняли друг друга.

- Вы первый раз в Париже?..

- Да... Первый.

- Тут теперь много поляков... Вся надежда на Францию... Хотите, я вас кое с кем познакомлю, вам помогут в ваших торговых делах. Вы из самой Варшавы?

- Да... Из Варшавы.

- Меня зовут Михаил Доманский. Я тут не очень давно.

И как-то сразу, вероятно, приветливость и русская душа, сквозившая в Камынине сквозь польский паспорт, внушили доверие Доманскому, он стал рассказывать, что он знаком здесь с одной особой.

- Блистательная, знаете, особа... И общество... Я вас туда введу. Вы сами увидите... Там всё, что есть лучшего в Париже... Князья, прелаты... Удивительно... И вы скажете мне... Впрочем, когда увидите... её надо спасти... Она же больная при том...

Карета остановилась...

- A demain!..

- A demain... В Fauburg St-Germain (До завтра... До завтра. В Сен-Жерменском предместье (фр.).) у бакалейщика Прево. Его там все знают. Там мы с вами и сговоримся, когда и как. Так завтра, в пять... Я займу столик и буду вас ожидать.

Доманский крепко пожал руку Камынину и сел в извозчичий фиакр.

Мелкий дождь стал накрапывать. Камынин вручил свою ивовую корзину казанского изделия, укрученную верёвками, красноносому носильщику из отеля д'Артуа и пошёл за ним.

- Monsieur, russe?

- Non... Polonais.

- Ah...bon... Russes, polonais, bon. (Господин русский?.. Нет, поляк... А, хорошо. Русские, поляки - хорошо (фр.).)

Громыхая колёсами, ехали кареты, верховые продирались через толпу пешеходов. В уличке было темно и грязно. Высокие серые и коричневые дома с крутыми крышами стеснили кривую, мощённую крупным булыжником улицу. Остро и едко несло вонью из дворов. Пронзительно торговцы кричали.

Улица раздвинулась. Было тут нечто вроде маленькой площади. Стояло большое стеклянное колесо лотереи, сзади него пёстрой горою были разложены выигрыши. Человек в высокой шляпе надоедливо звонил в колокольчик, рядом с ним стояла девочка с завязанными глазами. Кругом сгрудилась толпа. Через толпу шли носильщики, нёсшие каретку с дамой в бальном платье.

Таким представился Камынину Париж.

За площадью, на рю Монмартр, был отель д'Артуа. По тёмной деревянной лестнице, вившейся крутыми изгибами, Камынин поднялся за слугою в четвёртый этаж и вошёл в отведённый ему номер. Маленькая каморка с громадной постелью ожидала его. Сухая вонь стояла в ней. Камынин подошёл к окну и раскрыл его. Окно было низкое, до самого пола. Железные перила были внизу. Камынин пододвинул к ним кресло и сел.

Под ним кипела и волновалась улица. Дождь перестал. Молодая луна мутным пятном проблёскивала сквозь тучи, она казалась ненужной: оранжевыми пятнами вились по улице фонари. Кто-то жалобным пропитым голосом пел под скрипку. Под самым окном мрачного вида господин говорил скороговоркой:

- Citrons, limonades, douceurs,

Arlequins, sauteurs, et danseurs,

Outre un geant dont la structure

Est prodige de la nature;

Outre les animaux sauvages,

Outre cent et cent batelages,

Les Fagotins et les guenons,

Les mignonnes et les mignons. (*)

(* Лимоны, лимонад, спасти, Арлекины, прыгуны, разные радости, Великан - чудо природы...

Хищные звери, Сотни и сотни фигляров, Шуты и обезьяны, Красотки и милашки... (фр.))

Хлопали хлопушки, был слышен смех. У кабачка с ярко освещёнными окнами, на отблёскивающей мокрой мостовой, две пары плавно танцевали павану. Там то и дело срывались аплодисменты.

Служанка пришла стелить постель.

- Что это у вас за гулянье сегодня? - спросил Камынин. - Вероятно, большой праздник?..

Служанка бросила одеяло, снисходительно улыбнулась вопросу постояльца, повела бровью и сказала:

- Праздник?.. Но почему мосье так думает?..

- Шумно так?.. Весело?.. Люди танцуют...

- В Париже?.. В Париже, мосье, всегда так!

XXVIII

Дама, с которой обещал познакомить Камынина Доманский, носила странное имя- Ali-Emete. princesse Wolodimir, dame d'Asov. (Али-Эмете, княжна Владимирская, госпожа из Азова (фр.).)

Что-то русское, как будто русское было в этом имени. Камынин насторожился, но ничего не сказал Доманскому.

Али-Эмете занимала особняк на ile St-Louis, (Остров Св. Людовика (фр.).) у самой набережной Сены.

В гостиной, куда Доманский провёл Камынина, было человек шесть мужчин и одна дама - хозяйка дома. Камынину, не привыкшему ещё к парижской обстановке, показалось, что он вошёл в громадный зал, где было много народа. Обманывали зеркала, бывшие по обеим стенам комнаты, в общем совсем уж не большой, и много раз отражавшие общество.

Хозяйка лежала в капризной позе на низкой кушетке. Золотая арфа стояла подле. Чуть зазвенели струны, когда хозяйка встала навстречу входившим.

- Charmee de vous voir, (Счастлива видеть вас (фр.).) - сказала она, точно повторила заученный урок, и протянула Камынину маленькую, красивую, надушенную руку. - Спасибо, мосье Доманский, что привели дорогого гостя.

Она была в нарядной "адриене" с открытой грудью и плечами. Платье было модное, почти без фижм. Среднего роста, худощавая, стройная, с гибкими и вместе с тем ленивыми, какими-то кошачьими движениями, она была бы очень красива, если бы её не портили узкие, миндалевидные, косившие глаза. В них не проходило, не погасало некое беспокойство, которое Камынин про себя определил двумя словами: "Дай денег..."

- Господа, позвольте познакомить вас - мосье Вацлавский, из Варшавы.

Она протягивала полуобнажённую руку со спадающими кружевными широкими рукавами и называла Камынину своих гостей:

- Барон Шенк... Мосье Понсе... Мосье Макке... Граф де Марин-Рошфор-Валькур, гофмаршал князя Лимбургского.

Названный старик, с лицом, изрытым морщинами, с беззубым узким ртом, осклабился в приторной любезной улыбке.

- Михаил Огинский, гетман литовский.

Камынин долгим и пристальным взглядом посмотрел на Огинского и низко ему поклонился.

- Все мои милые, верные, дорогие друзья, - сказала Али-Эмете, усаживаясь на кушетку.

Камынин сел против неё и осмотрелся. Обстановка была богатая, но Камынин, привыкший к хорошей обстановке в домах русских вельмож, сейчас же заметил, что всё было в ней случайное, рыночное, наспех купленное, временное, наёмное. Казалось - принцесса Володимирская не была здесь у себя дома. Золото зеркальных рам слепило глаза, зеркала удваивали размер залы, но комната была совсем небольшая, и в ней было тесно. Общество было пёстрое, и, хотя разговор сейчас же завязался и бойко пошёл, было заметно, что все эти люди чужие друг другу и чужие и самой хозяйке, что они лишь случайно собрались здесь и что "свой" здесь только маленький, услужливый Доманский. Он уселся у ног хозяйки на низенькую качалку и не спускал с принцессы нежного, влюблённого взгляда.

Макке стал рассказывать, как он был на прошлой неделе в Версале на "levee du roi", (Утреннее вставание короля (фр.).) а потом на королевском выходе к мессе.

- Плох король?.. - спросил, сжимая морщины, граф Рошфор.

- Не то что плох, а видно, что не жилец на этом свете. И нелегко ему.

- Ну вот... Везде герцог Шуазель... Ему только соглашаться.

- Так-то так... но вот... Не то, не то и не то... Это уже не король... Божества нет. Нет торжественности, трепета, всё стало бедно, скромно, мескинно... Levee du roi - утренний приём у короля. Король вышел совершенно одетый, готовый к мессе, обошёл представляющихся, расспрашивал о делах... Какое же это "Levee du roi"!.. Когда-то, при Людовике XIV, да ведь это было подлинно пробуждение некоего божества, вставание с постели со всеми интимнейшими подробностями человеческого туалета... Доктор, дворянское окружение... Стул...

- Оставьте, Макке, - капризно прервала рассказчика принцесса Володимирская. - Удивительная у вас страсть рассказывать всякие гадости, от которых тошнит, и покупать неприличные картинки с толстыми раздетыми дамами на постели. А когда дело коснётся высочайших особ - тут вам и удержу нет... Такая страсть под кроватями ползать.

- Princesse, я хотел только сказать, что раньше дворянству показывалось, что король тоже человек и, как говорят римляне, - nihil humanum... (Ничто человеческое (лат.).)

- Есть вещи и дела, Макке, о которых не говорят в салоне молодой женщины.

- Зачем же их публично делали во дворце?

- Мало ли что делается публично по всем дворам Парижа, но слышать разговоры об этом у себя в доме я не желаю... Меня просто тошнит от этого. Судари, кто из вас видал трагедию "Танкред"?..

Камынин чуть было не отозвался, но вовремя спохватился, потому что видал-то он трагедию в петербургском Эрмитажном театре, а приехал он... из Варшавы.

- Я смотрел ещё в прошлом году, - сказал барон Шенк. - Мне не очень понравилось. Вот маленькая штучка "La nouvelle epreuve" ("Новое испытание" (фр.).) прелесть... Хохотал просто до упаду... И как играли!

Из соседней комнаты в гостиную прошёл прелат в чёрной сутане. Он кивнул головою тому, другому и сел в углу у корзины с искусственными цветами. Ливрейный лакей принёс поднос с маленькими чашечками с чёрным кофе и стал обносить гостей. Камынин, живший на востоке, понял - пора уходить. Разговор разбился. Граф Рошфор тяжело поднялся с кресла и подошёл к принцессе Володимирской.

- Простите, Princesse, от кофе откажусь.

- Всё приливы? - сочувственно, протягивая тонкую бледную руку, спросила принцесса.

- Да... вообще нерасположение... До свидания.

- До свидания, граф. Надеюсь - до очень скорого.

За графом поднялся и гетман Огинский. Гости допивали кофе и расходились - сербский обычай, видимо, соблюдался в доме принцессы в Париже. Камынин уходил последним.

- До свиданья, мосье Станислав. Я рада была с вами познакомиться, надеюсь, что мы с вами будем теперь часто видеться.

И опять, как при приветствии, Камынин заметил в косых глазах принцессы то же беспокойное выражение: "Дай денег"

Доманский остался вдвоём с принцессой Володимирской.

- Доманский, - сказала принцесса, опускаясь на кушетку и рассеянно перебирая струны арфы. - Ну, посоветуйте что-нибудь. Придумайте что-нибудь. Ведь положение ужасное. Этот? Как его? Мосье Станислав? Что он? Богатый?

- Не знаю Но, кажется, очень хороший, добрый, сердечный человек.

- Не то... Не то, Доманский. Хороший, добрый, сердечный... Все они такие... Все строят мне куры, ни один не догадается построить мне замок. Доманский, мне денег - ух! - как надо. Я недолговечна, а прожить мою короткую жизнь хочется хорошо. У Вантурса долги, он не может больше оплачивать мои счета. Барон Шенк и Понсе уговорили его дать мне немного последний раз... Гроши, Доманский. Капля в море. Мне надо содержать мой двор, - лошадей. Один этот палац сколько мне стоит!

- Princesse!

Молодая женщина долгим внимательным взглядом смотрела на бледное печальное лицо Доманского. Она играла на арфе какую-то восточную певучую мелодию, потом бросила играть и, порывисто схватив Доманского за руку, притянула к себе.

- Знаю, Доманский. Верю, милый мальчик. Не могу... Не могу... Не могу... Не мучайте ни себя, ни меня.

Она опять заиграла на арфе и под музыку говорила с каким-то глубоким надрывом:

- Не могу, не могу, не могу... Не для того я рождена и не так воспитана. Я не могу жить в каком-то фольварке с курами, гусями и свиньями. Мне достаточно и одного человеческого свинства... Моя жизнь... - она широким жестом показала на зеркала, отражавшие многократно её хрупкую фигуру, - должна иметь раму... Я знаю всех этих Макке, Понсе, Рошфоров - ничтожные люди!.. Но мне рама нужна... Золотое обрамление... Я люблю - не судите меня, - я люблю роскошь... Драгоценные камни. Люди чтобы были кругом... Мне замок нужен, а не фольварк...

Она закашлялась тяжёлым сухим кашлем, слёзы показались в её глазах, и сквозь них она сказала:

- Поймите меня... Брак с князем Лимбургским мне кажется единственным исходом. Тут всё - и титул и богатство. Филипп-Фердинанд, владеющий князь Лимбургский и Стирумский, совладелец графства Оберштейн... Звучит-то как!

- Старик...

- Ему всего сорок два года. Он очень образован.

- Но глуп.

- Умной жене - глупый муж не помеха. Он потомок графов Шауенбургских и притязает на герцогства Шлезвиг и Голштейн... Он близок русскому двору. У него, подумайте, Доманский, своё войско... Своё войско!. Оранжевый прибор с серебром!.. Красиво!.. Он раздаёт ордена... Помогите мне, Доманский. Вы знаете, что я вас люблю и любить не перестану...

- Чем, чем могу я вам помочь в этом деле?

- Всё готово... Всё оговорено. Граф Рошфор мне сказал, что князь согласен венчаться на мне, но он требует бумаги. Свидетельство о моём рождении. Он хочет по ним точно знать, кто я.

- За чем же дело стало?

- У меня нет никаких бумаг... И понимаете, что хуже всего, - я сама не знаю, кто я?

- Я вас не понимаю, princesse.

Тихо звенела арфа, она рассказывала какую-то восточную сказку. Невнятен был этот рассказ. Молящие, растерянные, косящие глаза смотрели мимо Доманского, в темнеющий угол гостиной.

- Вы... персидская княжна...

- Я этого не знаю.

- Но... Вы носите такой красивый и сложный титул.

- Я сама его придумала. Надо же было мне как-нибудь называться? И собака кличку имеет.

Опять лились аккорды. Звенела арфа. Лакей пришёл зажечь свечи. Принцесса Володимирская махнула ему, чтобы он уходил.

Густели сумерки осеннего вечера, в глубокую прозрачную синеву окно погрузилось.

- Что я о себе знаю?.. Да почти ничего. Вся жизнь моя - как какая-то легенда, сказка, да, может быть, и то, что я о себе знаю, я сама и придумала и ничего из того, что я о себе думаю, никогда и не было. Моя память начинается с Киля. Знаю точно - крещена по греко-восточному обряду - по крайней мере, я и теперь, когда хожу в костёл и крещусь - крещусь по-гречески. Меня воспитывала какая-то госпожа... Госпожа Пере... Никто никогда не говорил мне, кто я, кто мои родители. Потом вдруг меня увезли из Киля... Может быть, похитили... Чёрные маски... Я очень тогда была этому довольна. У меня болела голова, и было всё, как в горячке, в бреду. Как будто - Петербург. Смутное воспоминание. Широкая река, много воды. Москва. Как будто мы скрывались от кого-то Помню ещё Волгу. Каспийское море. Говорили про Азов. Что лучше было куда-то свернуть и ехать в Азов. Слово мне очень запомнилось. А затем был удивительный, как рай, Восток.

Принцесса Володимирская стала играть восточный, всё повторяющийся оригинальный, певучий напев.

- Вот это очень запомнилось. Точно сейчас слышу. Плоская крыша, лунная ночь и женщина с закрытым лицом играет на инструменте вроде арфы. При мне старуха, которая меня учила по-французски. Она мне сказала, что мы из Персии и что нас туда послали по повелению русского Императора Петра III... И вдруг мы опять бежим. Теперь уже я помню - мы жили в Багдаде. Нам помогал персиянин Гамет. У нас - совсем как сказка Шахразады - Аладдинов дворец. Зеркала, мрамор, розы. Ужасно как много роз. Крупные розовые, красные, оранжевые, жёлтые, белые... И фонтан! И вот - бежать. Мы поехали в Испаган. При мне учитель-француз - Жан Фурнье, и я совсем взрослая барышня. Я учу Корнеля, Расина, Мольера, я читаю Вольтера Я - une demoiselle! (Я барышня! (фр.)) Вероятно, всё-таки я хорошего рода. Обо мне так заботились. В 1769 году в Персии были беспорядки, и молодой перс Гали - он очень меня любил, совсем как вы, Доманский, друг Гамета, - увёз меня из Персии в Астрахань. Скверный город. Жара, пыль, пахнет рыбой и гнилью. Там почему-то Гали назвался Крымовым, выдавал меня за свою дочь. Мы купили русских слуг и поехали в Петербург. Что там случилось, я не знаю, но в Петербурге мы провели только одну ночь и уехали в Кенигсберг. Русские слуги были оставлены и заменены немцами. Мы больше года прожили в Берлине, потом в Лондоне. Гали должен был вернуться в Персию. Он оставил мне много денег, и я стала по его имени называться Али. Я одна, совсем молодая, в Лондоне. Много денег, и я живу вовсю. Наряды, лошади, безумие... Деньги скоро вышли, вот тогда и появился банкир Вантурс... Он очень увлёкся мною, но как ни молода я была, я уже имела жизненный опыт, и я поняла, что называться Али слишком скромно и бедно, вот я сама и придумала себе этот пышный титул. Али-Эмете, принцесса Володимирская, дама из Азова! Очень мне всё это казалось красиво. Вот и всё. Дальше - вы знаете. Но никаких документов, никаких бумаг - словом, ничего у меня нет, я, как собака, не имеющая хозяина, я даже имени своего настоящего не знаю и должна откликаться на каждую кличку. И вот всё то, что я вам рассказала сегодня, завтра я вам совсем по-иному расскажу, потому что я совсем не уверена, что это так и было... Но всё-таки?.. Кто-то учил меня и по-французски, и по-немецки, и по-итальянски, кто-то научил меня играть на арфе, да, наконец, ведь жила же я все эти с лишком двадцать лет!.. Какой мой родной язык?.. Не знаю... Если я крещена по-русски, вероятно - русский, но я на нём не знаю и пары слов. Как же мне с таким бредом в голове выходить замуж за князя Лимбургского, который хочет совершенно точно знать, кто я, и видеть мои документы о рождении, а я не знаю, ни где я родилась, ни где я крещена? Помогите мне, Доманский. Надо не только придумать рассказ о своей жизни, но создать для этой жизни и бумаги.

Когда принцесса Володимирская рассказывала всё это, она сопровождала рассказ игрою на арфе. Теперь арфа смолкла. В зале - тихо. Было уже темно. В окно были видны редкие огни фонарей на противоположном берегу Сены.

Доманский встал, неслышно шагая по ковру, отыскал огниво, высек огня и зажёг канделябр. Медленно уплыли, точно растаяли, огни парижских фонарей.

- Princesse, вам надо ехать к князю, в Стирум, в его замок.

- Князь сейчас в Кобленце... Зачем я к нему поеду?

- Поезжайте в Кобленц. Держите князя под своим влиянием и обаянием. Я думаю, что хорошо было бы, если бы вы приняли католичество... Попробуем заинтересовать в вашей судьбе иезуитов и папу...

- Папу?.. Вы думаете?..

- Кроме того, я поговорю с гетманом Огинским и княгиней Радзивилл. Если у вас нет бумаг - их надо вам создать. В связи с политической обстановкой нужно будет что-нибудь придумать.

- Боюсь, Доманский. Я ничего не хочу, только красиво и хорошо жить... Для этого - денег... Я устала, милый мальчик... Опять ехать... Так хочется покоя.

- В княжестве Стирум вы отдохнёте.

- Когда-то, когда князь Лимбургский верил каждому моему слову, он обещал дать мне в пожизненное пользование Оберштейнское графство. Я сознаю - вы правы. Надо опять куда-то ехать... Прислуге три месяца не плочено. Я завалена счетами... Мне надо денег... денег... денег!..

Принцесса Володимирская тяжело закашлялась, легла на кушетку и зарылась лицом в подушки. Она казалась Доманскому жалкой и обречённой на несчастия.

XXIX

Камынин был счастлив своей удаче. Чуть не первый день в Париже, и он уже видел гетмана литовского. Камынин строил планы, как ему войти в доверие к княжне Володимирской, как возможно чаще бывать там и проникнуть к самому Огинскому. Но человек предполагает - Бог располагает. Так часто было в его судьбе - его мотали по всей Европе с поручениями, не давали сделать одно, как поручали другое.

Кирилл Григорьевич Разумовский, бывший в это время в Париже, вызвал его к себе. Камынин должен был ехать в Данию покупать жеребцов соловой масти для Троицкого конного завода Разумовского. Камынин только заикнулся о том, что он имеет из Петербурга поручение отыскать гетмана литовского и следить за ним и что он уже нашёл его, как Разумовский сердито перебил его:

- Ось подывиться!.. С князем Иваном Сергеевичем, посланником нашим, и конфедератами уладим. Конфедераты подождут... В Петербурге о том мало подумали, что князю-то, может быть, обидно, что по этому делу тебя из Петербурга прислали, точно ему не доверяют. Это к твоей же пользе, что я тебя за жеребцами посылаю. Да не торопись оттуда. Купишь жеребцов, наладишь их отправку, присмотри мне там в датской земле порцелин японский (...порцеллин японский... - то есть фарфор.) либо китайский. Сказывали мне, что по причине датского торгу с Ост-Индией в немалом количестве туда оный фарфар вывозят и продают недорогой ценой.

Камынин знал - с такими вельможами, как Разумовский, не спорят; "скачи враже, як пан каже"... Поехал он в Данию и только окончил всё поручение и по лошадиной и по фарфоровой части, как получил приказание ехать в Швецию за поваренной железной посудой.

Камынин вздохнул, почесал под париком в затылке и поехал в Швецию. Так по делам казённым и частным пропутешествовал он более года и только летом 1774 года вернулся в Париж.

Побывав в посольстве, Камынин пошёл на остров Святого Людовика искать принцессу Володимирскую с поляками. Он нашёл особняк пустым. Серые ставни закрыли большие окна и красноречивая надпись "a'louer" (Отдаётся внаймы (фр.)) говорила об отсутствии хозяйки. "Да, так оно и быть должно", - подумал Камынин и вспомнил странное выражение косых глаз принцессы - "денег дай...".

Зашёл Камынин в кондитерскую Прево, думал, может быть, случайно встретит там милого Доманского, но там о поляке ничего не помнили. Где же упомнить всех посетителей?.. Точно всё то блестящее пёстрое общество, удвоенное зеркалами гостиной принцессы Володимирской, показалось Камынину в сонном видении - оно исчезло бесследно... Осенью русский посол во Франции князь Барятинский передал Камынину приказание графа Чесменского спешно выехать в Рим, где отыскать графского адъютанта поручика Христинека и исполнить то, что Христинек доверительно передаст.

Поручение порадовало. Рим давно манил Камынина. В Риме происходили интереснейшие события. В сентябре умер папа Климент XIV, и теперь в закрытом здании заседал конклав для выбора нового папы. Рим был полон съехавшимися со всего света иезуитами и правоверными католиками, и там можно было многое узнать о делах Польской конфедерации и об отношениях их к планам Государыни Екатерины Алексеевны. Камынин снова окрылился мечтами рассеять польские козни и поработать для матушки Царицы Он с радостью помчался в Рим.

На улицах Рима Камынин застал большое оживление. Было много экипажей, дорожных и городских раззолоченных карет и колясок, носилок, несомых смуглыми левантинцами или чёрными неграми. Камынин не сразу отыскал указанный ему глухой квартал, где в старом доме, на самом чердаке, в какой-то словно таинственной квартире проживал поручик Христинек. Камынин его давно знал.

Смуглый хорват с блестящими чёрными глазами под тонким размахом красивых бровей, человек горячий, верный, преданный графу Чесменскому, встретил Камынина радостными восклицаниями:

- Наконец-то вы!.. Я к каждому дилижансу выходил... Всё вас ожидал... Такое дело... Такое страшное дело...

- Да что случилось?.

- Видите... Только вам и мне граф такое дело и доверяет... Тут появилась одна особа... И эта особа говорит... выдаёт себя за дочь покойной Государыни Елизаветы Петровны и Разумовского.

- Постойте... Постойте, Христинек... Не ослышался ли я?.. Как вы сказали?.. Дочь Государыни?.. Но, сколько я знаю, у Государыни детей не было.

- Да... Да, конечно... но вот явилась такая, которая это говорит, и, как всегда, подле неё целая орава иностранной сволочи.

- Кто же это такая?.. Даже интересно... Вы меня сразили... Так вдруг... Ведь это?..

- Страшное дело, Иван Васильевич... Страшное!..

- Если не просто глупое...

- Да, если бы только глупое... Это - графиня Пиннеберг...

- Ничего не слыхал. При чём же графиня Пиннеберг и покойная Государыня, царство ей небесное?..

- Пиннеберг, говорят, графство в Голштинии.

- Допустим... Но отсюда до дочери Государыни... Какое же это отношение? Откуда граф узнал о ней?..

- Она сама писала Чесменскому, писала и Никите Ивановичу Панину... Она склоняла их к измене Государыне в её пользу как законной наследницы русского престола.

- Нашла кого склонять!.. Что же мы с вами должны делать?

- Граф поручил получить от неё ответное, уличающее её письмо и ещё какие-то документы и привезти её к нему в Пизу Там в Пизе нам всё это дело казалось пустяками, вздором, казалось, что меня одного будет для этого достаточно, - на деле оказалось иное. Она окружена двором, и скромному поручику, хотя бы и адъютанту Орлова, не удалось к ней пробраться. Притом, вы знаете, я европейскими языками не слишком владею.

- Но если она дочь... выдаёт себя за дочь Государыни Елизаветы Петровны, она должна говорить по-русски?

- Представьте, ни слова...

- Всё это какая-то ерунда... Сон какой-то, сказка?..

- Да, если бы так... Она с турками ведёт какую-то канитель. При ней два капитана из Варварийских владений Порты - Гасан и Мехемед...

- Поздно уже... Мирные переговоры в полном ходу.

- Не знаю. Но тут хлопочут и англичане. Я знаю, что ежедневным гостем у неё некий Монтегю, человек с большим влиянием здесь... Ну, и, конечно, поляки. Граф Пржездецкий, староста Пинский, Ян Чарномский, один из деятельнейших агентов Генеральной конфедерации и её главы графа Потоцкого... Итальянский банкир Мартинелли, кажется, финансирует её. Аббат Роккатани сватает её кардиналу Альбани, и она только и ждёт окончания конклава, чтобы заявиться у папы как законная претендентка на русский престол. Как видите, птичка не такая простая. Граф писал мне, что у вас есть польский паспорт, вы старше меня, вам легче попасть туда, в эту компанию, и всё узнать.

- Всё-таки мне кажется всё это пустяками... Графиня Пиннеберг. Почему графиня Пиннеберг - дочь Государыни Елизаветы Петровны?.. Надо её посмотреть. Вы её видали? Что же, она похожа, но крайней мере, на покойную Государыню?

- Какое!.. Ничего похожего! Маленькая, щупленькая, едва ли не больная. Чернявая. Вернее всего- полька.

- Покажите мне её, хотя на улице, а там подумаем, как мне к ней попасть.

- В воскресенье она непременно поедет в костёл. Мы станем у её дома, и вы её увидите.

XXX

Дул зимний, ледяной ветер. От мраморной виллы, подле которой ходили в ожидании выхода графини Пиннеберг Камынин и Христинек, тянуло холодом. Подле крыльца, затянутого тяжёлым тёмно-зелёным суконным пологом, стояла карета, запряжённая четвериком плохих, разбитых рыжих лошадей. На потёртой сбруе и на карете были написаны бронзовые вензеля "Е" под императорской короной.

Плотная занавесь вдруг отдёрнулась. Камынин стал в стороне, но так, чтобы ему всё видеть. За занавесью была глубокая мраморная передняя. Два красавца турка, в раззолоченных куртках синего сукна и широких малиновых шароварах, при саблях, выскочили на улицу и стали по бокам кареты. Приятный женский голос со слегка манящей хрипотцой раздался в глубине передней:

- A bientot, cheri! (До скорого, милый! (фр.))

На улицу вышла стройная тонкая женщина, одетая в шубу, отороченную мехом, в платье с фижмами. На высоко взбитых тёмных волосах едва держалась маленькая кружевная шляпка. В руке был ридикюль и молитвенник в красном переплёте. Женщина повернула голову к турку и ласково улыбнулась ему. Турок бросился к карете и помог женщине сесть в неё.

Карета загремела по плитняку колёсами и скрылась в тесной улице.

- Видали?..

- Я знаю эту женщину, - сказал Камынин.

- Да?.. Ну!.. Где же?.. Кто же она?..

- Два года тому назад она была в Париже, окружённая поляками. Она называлась тогда принцессой Володимирской. Ничего подозрительного тогда в ней не было. На мой взгляд - лоретка... Продажная женщина, вот и всё.

- И метит на всероссийский престол!.. Ужасно!

- Итак, приступим к исполнению порученности графа Орлова.

"Гора с горою не сходится, а человек с человеком?. Надо же было ему узнать её тогда в её парижской жизни, когда в глазах её была только одна мысль - "дай денег"... Кто же она? Почему именно её избрали орудием русской смуты все эти иностранцы, которым любо одно: позор, унижение и разрушение России? О!.. Как ненавидят они все нашу Государыню за её православие, за её борьбу за своих подданных, за то, что она стоит крепко за Россию и приумножает её владения... Но всё-таки - принцесса Володимирская, да что в ней общего с покойной Государыней?.. И молодец Алехан!.. Всюду у него глаз, всё он знает, за всем следит и бережёт государынино имя.

И вспомнил давнишний разговор у Алексея Разумовского с Алеханом о подвиге. Тогда Алехан отправился в первое своё путешествие за границу, и тогда он сказал... как сказал-то!.. Для подвига нет ничего священного!.. Честь!.. Да и честь надо отдать для Государыни... Он свято, особенно сильно понимал, что такое беспредельная преданность Государыне.

- Что же, - обернулся Камынин к Христинеку, - узнаем всё и поступим так, как указал граф Чесменский. Я думаю - вопрос только в деньгах, а судя по её выезду, хотя и с императорскими коронами, даже и не таких больших деньгах...

И больше до самого дома Камынин не сказал ни слова.

XXXI

Превращение Али-Эмете, prmcesse Wolodimir, dame d'Asow, в графиню Пиннеберг случилось совсем недавно, весною 1774 года в Вюрцбурге. Графиня была там вдвоём с Доманским, в скверной гостинице. Она скрывалась от кредиторов. После года покойной и сытой жизни у князя Лимбургского ей пришлось спешно уехать из Стирума. Кто-то донёс князю, что Али-Эмете водит его за нос, что она злостная авантюристка, которая и сама не знает, кто она такая, вернее всего, что она дочь трактирщика в Киле. Князь охладел к своей любовнице, отказался платить по её счетам, его управляющий граф Рошфор выгнал Али-Эмете из замка, и она в отчаянии переехала в Вюрцбург, впереди были нищета, суд за долги и или тюрьма, или новое бегство, на этот раз к верному Доманскому в фольварк, то есть то, чего Али-Эмете боялась больше смерти. Жизнь её таяла под ударами судьбы. Она знала, что у неё чахотка, что она сгорает, но тем сильнее было желание если сгореть, так уж сгореть ярким пламенем.

Доманский разрывался на части в поисках денег, в придумывании богатых и надёжных покровителей.

Он поехал с Михаилом Огинским в Париж к княгине Сангушко и князю Радзивиллу.

Польские патриоты были очень озабочены политикой Екатерины, Императрицы Всероссийской. Они искали путей противодействия этой политике и в этих поисках ухватились за Али-Эмете. Безродная, не помнящая своего детства, не знающая, кто её родители, но, несомненно, хорошо воспитанная, образованная, оригинально красивая, смелая женщина, которой нечего было терять, ничем не гнушающаяся, показалась полякам интересной. Были достаны откуда-то документы - духовное завещание Петра Великого о престолонаследии, такие же завещания Екатерины I и Елизаветы Петровны - всё на французском языке, всё заведомо фальшивое, и Али-Эмете была вызвана к действию. По мнению Огинского, Радзивилла и Сангушки, документы эти вместе с самозванкой могли усугубить смуту, поднятую в России Пугачёвым, поколебать престиж и авторитет Императрицы, отвлечь её от её широких планов на Польшу, а при удаче и свалить её с престола.

Но десятого мая король Людовик умер. (Людовик XV занимал французский престол в 1715-1774 гг.) Рассчитывать на помощь Франции больше не приходилось, но у принцессы Володимирской уже было то, чего ей недоставало. Наконец появились у неё документы, те несчастные бумаги, без которых она ничего не могла сделать с князем Лимбургским. Она, оказывается, была много выше того, за кого себя считала. Она начинала сама верить в то, что она - Елизавета, дочь русской Императрицы Елизаветы Петровны и Разумовского. С этими документами она могла выйти замуж за князя и начать спокойную и привольную жизнь. О большем она не думала. Она написала обо всём князю. Тот прислал ей двести червонцев и обещал дальнейшую поддержку, но не торопился вступать в брак. Теперь именоваться Али-Эмете не имело смысла, принцесса Володимирская, под именем графини Пиннеберг, переехала в Дубровник и стала давать понять кому находила нужным, что она много выше, чем графиня.

Князь Радзивилл прислал несколько польских офицеров для совета. В её свиту добыли двух нарядных турецких офицеров... По совету поляков графиня написала письма графу Орлову и Никите Ивановичу Панину, склоняя их к измене Императрице ради неё, законной наследницы Елизаветы Петровны.

Так, помимо её воли, без того, чтобы она вполне сознавала то, что она делает, началось её самозванство. Её убедили, что для полного успеха ей нужно заручиться содействием папы и иезуитов и для того принять католичество.

Опять появились деньги, лошади, двор, хорошая квартира и шумное общество малознакомых людей. Голова кружилась, по ночам одолевали страхи от того, что делается кругом неё и помимо её воли, но "le vin est tire - il faut le boire" (Вино откупорено - остаётся его выпить (фр.).) - графиня, скрепя сердце, поехала в Рим. Деньги летели, сгорали точно в огне, их никогда не хватало, и было нужно где-то у кого-то их выпрашивать. Время проходило в приёмах, шумных завтраках и обедах, в поездках к знатным лицам, вокруг были прелаты и священники, банкиры и дельцы, дипломаты и купцы, они присматривались к ней, как игрок присматривается к идущей карте или к бегу шарика по тарелке рулетки. Что она?.. Выйдет дело - ей дадут денег, не выйдет - отойдут в сторону и забудут её, холодно уйдут, не простившись.

В эти римские дни вся надежда графини была на Орлова - графиня ожидала ответа на своё письмо.

XXXII

Камынин, явившийся к графине под именем Вацлавского, был сейчас же принят. Графиня Пиннеберг спускалась по мраморной лестнице в холодную, сквозную с колоннами прихожую. Она куда-то уезжала. С нею шёл итальянский аббат в чёрной сутане. Графиня любезно улыбнулась Камынину.

- Вы узнаёте меня, comptesse?.. (Графиня (фр.).) Я был у вас в Париже.

- Ну как же... Я очень, очень рада видеть вас снова у себя. Мосье Станислав, n'est ce pas? (Не правда ли? (фр.)) Я сейчас должна ехать с аббатом Роккатани, - графиня показала на ставшего в стороне священника, - к монсеньору Альбани. Но... приходите сегодня вечером... В семь... Хорошо?..

Она новым у неё, милостивым, точно королевским жестом протянула Камынину руку для поцелуя и прошла к раздёрнутой занавеси, сопровождаемая аббатом. На улице её ожидали носилки. Садясь в низкое купе, графиня помахала Камынину рукою.

Было что-то невыразимо грустное в её улыбке. Была в ней, как это было и в Париже, просьба "дай денег", но вместе с тем было и нечто обречённое, жалобное, точно говорили эти косые, ставшие печальными глаза: "Что вы все со мною делаете?.. Зачем?.. Зачем?.."

Вечером, в нарядном атласном кафтане и свежем парике, Камынин поднимался по холодной, мраморной лестнице в салон графини Пиннеберг. И, как в Париже, сверху доносился звон арфы. Графиня играла гостям. Потом Камынин услышал, как вдруг она тяжело закашлялась сухим надрывным кашлем. Звон струн прервался. Камынин вошёл в холодный, просторный зал.

С пёстрого, расписного потолка спускалась драгоценная венецианская люстра. Зелёные листики и розовые цветы, вылитые из хрусталя, обвивали вычурные изгибы гранёного стекла. Пятьдесят свечей красного воска горели в люстре и отражались в зеркалах... Графиня Пиннеберг поднялась с небольшого табурета с боковыми ручками, нарядный турок в расшитой золотом куртке и длинных голубых шальварах (Шальвары - устаревшее название шаровар.) отставил в сторону золотую арфу.

- Merci, мой дорогой Гасан.

Графиня очень похудела, скулы выдавались на остром лице, яркий нездоровый румянец горел на щеках. Она пошла навстречу Камынину, но толстый англичанин, сидевший в низком кресле с поджатыми ногами, с круглыми икрами в белых чулках, встал к ней и, протягивая красные большие руки, заставил остановиться.

- Прекрасно... Удивительно... - сказал он по-английски и продолжал по-французски: - Voire Altesse, (Ваше Высочество (фр.).) с такими ручками только и играть на арфе. Подобных ручек и в Турции не видал, а там ручки и ножки нечто пленительное.

- Полноте, Монтегю... Эти руки я унаследовала от моей матери, Императрицы Елизаветы Петровны.

- Как же... Слыхал... Ваша матушка была писаная красавица.

Монтегю поймал пухлыми руками руку графини Пиннеберг и жадно поцеловал её.

Освободившись от англичанина, графиня подошла к Камынину Она взяла его под руку и подошла к камину, где тлело большое бревно.

- Как холодно, - сказала она, пожимая голыми плечами. - Никак не могу привыкнуть к римской Зиме. Гасан, дайте мне накидку.

Турок почтительно накинул на плечи графини душистый куний мех.

- Вы давно из Парижа? - садясь перед камином и указывая Камынину кресло против неё, сказала Пиннеберг.

- Совсем недавно... Я приехал нарочно, чтобы повидать вас, - И, понижая голос почти до шёпота, Камынин добавил: - Я имею поручение к вам от графа Орлова.

- Вы знаете его?.. Вы - поляк?.. Как же это так?.. Мне казалось, при нём нет и не может быть поляков...

- Теперь - есть, - многозначительно подчёркивая слово "теперь", сказал Камынин.

- Вы состоите при нём?.. Вы от него?.. Как же?.. Из Парижа?..

Растерянность и обречённость стали сильнее сквозить сквозь оживление, вдруг охватившее графиню.

- Граф прислал за вами своего адъютанта, поручика Христинека. Граф считает, что то, о чём вы ему писали, требует личных переговоров. Он просит вас приехать к нему в Пизу или в Ливорно. Он будет там ожидать вас с эскадрою верных ему матросов, готовых на всё.

Глаза графини заблестели оживлением. На мгновение страх, жалобная мольба "дай денег" исчезли из них, но тем сильнее сквозила в них обречённость.

- Постойте, - перебила Камынина графиня. - Постойте, я должна это сказать. Мартинелли, - обернулась она к сидевшему в углу толстому итальянцу в богатом кафтане и с драгоценными перстнями на пальцах белых бескровных рук. - Вы слышите?.. Вот мосье Станислав ко мне от графа Орлова... Граф просит меня приехать в Пизу... Он ждёт меня там с эскадрою верных матросов.

- Отлично, отлично, графиня, - проворчал итальянец. - Я очень за вас рад.

- Вы должны сделать из этого выводы и понять наконец, что вы должны делать в этом случае.

- Я всё понимаю, графиня. Но позвольте мне выжидать дальнейших результатов.

- Вам надо выжидать? Вы мне, мне не верите!!

- Графиня... Смею ли я?.. Но я так мало знаю о вас, а вы так много от меня хотите... Позвольте мне подождать, по крайней мере, развязки всей этой истории... Банковское дело не допускает никакой опрометчивости, и оно не может повиноваться фантазии.

- Voila un homme!.. (Вот ещё человек!.. (фр.)) - Графиня быстро повернулась спиною к камину, лицом к гостям. - Мосье аббе... Граф... Монтегю, прошу вас, выслушайте всю мою историю... Теперь я вижу - всё сбывается как по писаному... Мартинелли, вам надо понять, что вас тут никто не обманывает и перед вами верное и чистое дело. Гасан, не гремите там своею саблею и оставьте в покое мою арфу.

Графиня, видимо, была очень взволнована, в ней был какой-то надрыв, и казалось, что всё это вот-вот окончится истерикой... Она уселась удобнее в кресло, протянула ноги по ковру и начала, сбиваясь, возвращаясь к рассказанному и повторяясь:

- Вы все, мои друзья... Вы все должны знать всё, всё обо мне. Люди так злы, и они так много говорят того, чего нет. Моё прошлое - это такая грустная и тяжёлая история, что мне так часто плакать хочется, когда я думаю о себе и всё это вспоминаю... Трудно многому поверить.

Красивые косые глаза беспокойно обводили гостей. Те подошли поближе к камину и сели полукругом. Камынин мог теперь всех их разглядеть - как и в Париже, так и тут, все были мужчины, ни одной дамы не было при графине. Она была - как серна среди волков. Она опять тяжело закашлялась и поёжилась под длинным меховым палантином.

- Совсем сибирский холод. Я так хорошо помню Сибирь...

Так начала она, как будто что-то вспоминая, может быть, импровизируя, подыскивая слова, поднимая глаза к потолку.

- Я родилась в Петербурге, в Зимнем дворце. Моя мать - Русская Государыня Елизавета Петровна, мой отец - её венчанный муж - Разумовский. До девяти лет я жила при матери во дворце. Какие игрушки у меня были, какая восточная роскошь меня окружала! Белые медведи играли со мною в залах дворца и грели меня своим чудным мехом...

- Вы, значит, говорите по-русски? - быстро спросил Камынин.

- Я?.. Нет... О!.. Нет!.. Я как-то совсем забыла этот язык... Вы не поверите, что я пережила потом. Государыня умерла, и так как я была её наследницей, я не могла оставаться в Петербурге. Меня повезли в Сибирь. Я прожила там год и чуть не умерла от холода. Разумовский, который очень беспокоился обо мне, разыскал меня и привёз в Петербург. Но... Вы понимаете... Из огня да в полымя... Меня хотели отравить... Государыня Екатерина незаконно захватила власть. Это ужасная женщина, которая ни перед чем не остановится. Я была девочка и, конечно, ничего не понимала во всех этих интригах. Но мой отец непрерывно думал, как меня спасти. Он послал меня к своему родственнику - шаху персидскому. Я там жила, не подозревая тайны своего рождения. Я даже считала себя персиянкой... Когда мне минуло семнадцать лет, персидский шах открыл мне, кто я... Он предложил мне свою руку... Но тогда мне пришлось бы отречься от своей веры и вместе с тем от престола, на который у меня были все права. Я не могла так поступить. Вы поймёте меня. Я всё честно и прямо сказала шаху. Он был благороден. Он щедро одарил меня и отпустил меня ехать, куда я хочу. Я переоделась в мужское платье и с другом шаха - Гали, никем не узнанная, проехала всю Россию. Я узнала во время этого путешествия, как ненавидит народ свою Государыню и как он жаждет видеть на престоле законную наследницу, дочь Императрицы Елизаветы Петровны. В Петербурге я побывала у некоторых знатных особ, друзей моего отца. Они мне обещали помочь, когда настанет подходящее время. Я поехала в Берлин. Я была у короля Фридриха. Король сейчас же признал во мне дочь покойной Государыни. Он протянул мне обе руки и назвал меня "princesse". "Тише, тише, дорогой король, - сказала я ему, - я окружена врагами..." Из Берлина я поехала в Лондон, а потом в Париж. Когда Гали умер, я купила себе в Германии графство Обернштейн. Я могла бы жить в нём в полном довольстве, но меня беспокоили судьбы моего бедного народа. И вот тут я узнаю, что мой брат - Пугачёв начал войну из-за меня с Императрицей Екатериной... Я решила помогать ему и для того войти в сношения с Турцией и прусским королём. Я готова дать Пруссии расширить её владения на востоке, а Турции можно будет дать что-нибудь на юге. Россия так богата землями. Важны не земельные приобретения - важны правда и справедливость и счастье моего народа. Я написала обо всём этом графу Орлову... И вот ответ. - Графиня Пиннеберг встала с кресла и, протягивая руку в сторону Камынина, сказала, повышая голос: - Граф просит меня к себе. Он ждёт меня с целою эскадрою верных мне матросов!.. Мартинелли, я вам ещё раз говорю - вы должны мне, должны помочь. Русская императрица сторицею вам заплатит за эту помощь ей!

- Я позволю себе, графиня, подождать того момента, когда вы и точно станете Императрицей. Я предпочитаю немного выждать событий.

- Какой ужасный человек!..

- Нет, графиня, просто - банкир.

Мартинелли подошёл к столу, на котором лежали карты, и, взяв колоду, подошёл к графине.

- Не гневайтесь на меня, графиня. Les affaires sont les affaires... (Прежде всего дела (фр.).) Я был бы плохим банкиром, если бы давал закладные под воздушные замки...

- Вы сегодня невозможны, Мартинелли...

- Увы, как всегда. Вы не возьмёте карту?..

- Нет, я не в состоянии сейчас играть. Я слишком потрясена воспоминаниями.

Играли на двух столах. Графиня отозвала к себе Камынина и села с ним в стороне от гостей, у камина.

- Послушайте, мосье Станислав, вы слышали всё... Всю мою трагическую историю. Вы, как поляк, знаете лучше них русские дела. Неужели и у вас есть какое-нибудь сомнение?

- Графиня, я не сомневаюсь, что вы всё это искренне рассказываете. Но... другой раз... мой искренний, дружеский вам совет... Не называйте Пугачёва своим братом. Он простой казак... И, сколько я знаю, он уже выдан Императрице и едва ли не казнён.

Графиня сильно покраснела. Она смутилась, но смущение её длилось недолго, она сейчас же и нашлась.

- Я немного спутала. Когда говоришь людям, которые ничего не понимают в русских делах, невольно говоришь не так, как надо. Это правда - Пугачёв никогда не был моим братом, но, когда я была совсем маленькой девочкой и жила у матери, однажды Разумовский привёл ко мне казацкого мальчика, вот его-то и звали Пугачёвым. Мы с ним играли, и он мне стал как брат. Императрица, видя его смышлёность, послала его в Берлин, чтобы он там мог получить основательное военное образование... Он очень ко мне привязался и вот и теперь пошёл за меня сражаться... Вы говорите - пойман, выдан, казнён? Это было бы ужасно... Не может этого быть! Откуда вы всё это знаете?..

- Графиня... Что, если бы вы?.. Впрочем... Я не имею права ничего вам ни говорить, ни советовать... Так что прикажете передать орловскому адъютанту?..

- Скажите господину Христинеку, чтобы он послезавтра пришёл с доверенностью к моему секретарю Флотирону. Тот передаст ему мой ответ графу Орлову.

- Слушаюсь, графиня, ваше желание будет исполнено.

Глаза Камынина встретились с косыми глазами графини. Такие обречённость, растерянность, страх и подавленность были в глазах графини, что Камынину вдруг стало необычайно жаль эту женщину.

- Графиня, - начал он и не мог продолжать. Вдруг вспомнил то, что так резко запечатлелось в его памяти: разговор с Орловым о том, что такое беспредельная преданность Государыне. И понял, что подошёл к этому пределу, и уже не мог удержаться. Не было, значит, у него орловской твёрдости.

- Что скажете?..

- Графиня... Я думал, что иногда бывает лучше, чтобы то, что надвигается, - отошло...

- Я вас не понимаю, о чём вы говорите?

- Я сознаюсь - неясно я говорю... Знаете?.. Вдруг исчезнуть... Сделать бывшее, сказанное, написанное - не бывшим, отречься от писаного, обратить в шутку сказанное... Словом, уйти, исчезнуть с той сцены, куда взошли. Отказаться от роли...

- Исчезнуть?.. Да... Может быть... Я сама знаю, мне врачи намекали - я недолговечна... Но если сгореть?.. Так сгореть блестящим огнём!..

Она встала и выпрямилась и, гордо протягивая руку Камынину, сказала важно:

- Мой долг, мосье Станислав... Вы исполните ваш - пришлёте сюда господина Христинека.

Камынин низко поклонился и, поцеловав протянутую ему руку, пошёл из залы.

Он шёл пешком домой, на ту сторону Тибра, и думал: "Какой, однако, вздор вся человеческая жизнь. Глупая женщина, так мало знающая Россию, совсем её не любящая, орудие международной политики, сама не понимает, на что она идёт... Никто из предающих её ей не верит, ни на грош, все отлично понимают, на что её толкают, и всё-таки тащат её куда-то, взвинчивают и ведут... на плаху... Во имя чего?.. Чтобы только хотя немного помешать торжественному шествию к величайшей славе Екатерины... Международная политика - глупый заговор... А впрочем, глупы только те заговоры, которые не удаются, а удайся?! Такая женщина на престоле российском!.. Готовая всё и сама себя продать... Нет, прав Орлов... Тысячу раз прав... Пусть гибнет... Ей остаётся только надеяться на милость милосерднейшей матери нашей всемилостивейшей Государыни Екатерины Алексеевны".

Но отделаться от едкого чувства чего-то досадного и нехорошего, во что он попал, Камынин долго не мог.

XXXIII

"La demarche gue la Princesse Elisabeth de toutes les Russies fait, n'est gue pour vous prevenir, Monsieur le Comte, gu'il s'agit actuellement de se decider sur le parti, gue vous avez a prehdre dans le affaires du temps, - писала Орлову графиня Пиннеберг. - Le Testament, gue feu Elisabeth l'Imperatrice fit en faveur de sa fill, est tres bien conserve et entre bonnes mains; et le prince de Razoumovsky, gui commande une partie de notre Nation sous le nom de Puhaczew, etant en avantage par l'attachement, gue toute la Nation Russe a pour les heritiers legitimes de feu l'Imperartrice, de glorieuse memoire, fait, gue nous armes de courage pour chercher les moyens de briser nos fers". (Попытка, которую княжна Елизавета всея России делает, имеет целью только предупредить вас, граф, что от вас требуется решить, примете ли вы участие в теперешних делах. Завещание, сделанное покойной Императрицей Елизаветой в пользу своей дочери, сохранно и находится в верных руках, и князь Разумовский, командующий частью нашего народа под именем Пугачёва, имея все преимущества вследствие преданности, какую имеет вся Россия к законным наследникам покойной Императрицы и её славной памяти, - вооружает нас мужеством искать средства порвать наши оковы (фр.).)

Она описала свою ссылку в Сибирь и бегство оттуда в Западную Европу... "Elle est soutenue et appuyee de plusieurs souverains; elle ne vous ecrit tout cela, gue pour vous avertir, gue l'honneur, la glorite, tout vous dicte de seconder une Pricesse, gui reclame des droits legitimes". (Она поддержана и опирается на многих верноподданных, она пишет вам только для того, чтобы осведомить вас, что честь, слава - всё повелевает вам помочь княжне, объявившей свои законные права (фр.).) Она указывала, что ввиду войны, которая ведётся, необходимо и выгодно изменить отношение к туркам. Она сообщила, что находится в союзе с Портой и что ничто ей не может угрожать, так как она находится на турецкой земле и под охраной большого конвоя. У неё огромное количество приверженцев в народе, уже давно страдающем под тяжким игом честолюбивой женщины, славолюбие которой не знает пределов. Она указывала Орлову на его обязанность поддержать её, законную наследницу русского престола. Она заранее уверена в успехе своих притязаний... "Le grand ouvrage etant fait, il ne s'agit donc plus, gue de nous montrer. Nous avons cherche les moyens pour nous rendre a Livourne, mais on nous en aempeche, guoigue nous fussions bien assure de votre probite". ("Громадная работа уже закончена - нам остаётся только появиться. Мы искали возможности приехать в Ливорно, но нам помешали, хотя мы не сомневаемся в вашей честности" (фр.).) Она сообщала, что готова приехать в Ливорно, и просила Орлова ввиду тайны дать ответ через посланного на имя господина Флотирона. В конце письма она опять возвращалась к завещанию Императрицы Елизаветы I, которое хранится у неё в надёжном месте, она писала, что в этом завещании упомянута она одна, что её брат в кем даже не назван. "Время коротко и драгоценно, - писала она, - нужно двинуть дело, иначе всё государство погибнет..." Она борется не из-за короны, а потому, что её чувствительное и нежное сердце не может выносить стольких страданий русского народа. Она предоставляла графу Орлову сократить или расширить составленный ею манифест, но просила сделать это продуманно. Заканчивала она письмо словами: "De la reconnaissance il n'est pas necessaire, gue nous vous en parlions, elle est si douce aux ames sencibles, gu'elle ne laisse point d'espace entre la sensibilite et la susceptibilite; sentiments gue nous vous prions de croire a toujous sinceres". ("Нет надобности говорить о моей благодарности - у душ чувствительных она так нежна, что тут нет уже грани между чувствительностью и обидчивостью, Мы просим вас верить, что наши чувства к вам будут всегда нежными" (фр).)

К этому длинному письму были приложены данные для составления воззвания к флоту. Они начинались выдержкой из завещания Елизаветы, Императрицы всероссийской, сделанного в пользу её дочери Елизаветы Петровны. На основании этого завещания она, наследница престола, ныне совершает шаг во имя блага её народа, который стонет и несчастия которого дошли до предела, во имя мира с соседними народами, которые должны стать навеки нашими союзниками, во имя счастья нашей родины и всеобщего спокойствия.

"Nous, Elisabeth Seconde, par la grace de Dieu, Princesse de toutes les Russies, avertissons toute notre nation, gu'elle n'a d'autre parti a prendre, gu'a se decider ou pour, on contre elle, nous avons l'avantage sur ceux, gui nous ont usurpe notre Empire, nous publierons dans peu de temps le Testament de feu Elisabeth Imperatrice, tous ceux, gui s'opposeront a nous preter serment, seront punis par les lois sacrees, etablies par la Nation meme, renouvelees par Pierre Premier, Empereur de toutes les Russies". Манифест этот был помечен: "de Foms de Turguie le 18 courant". ()

Это письмо и проект воззвания к матросам были переданы Христинеку. Тот остался в Риме для наблюдения за графиней Пиннеберг, а Камынин сухим путём поехал в Ливорно к графу Орлову.

Орлов его принял в красивой вилле, где он жил с молодой итальянкой. Он внимательно прочёл и перечёл письмо графини, потом дал его прочитать Камынину.

- Чушь... Ерунда какая-то... Каша у ней в голове порядочная... Ты её видел?.. Что ты думаешь о ней?

- Несчастная авантюристка, жадная до денег и мишурного блеска... Продажная женщина.

- Красивая, по крайней мере?

- Если хотите... Есть в ней что-то... Ловкая, умная бестия и окружена проходимцами, международными мошенниками.

- Умная?.. Не вижу ума в этих писаниях. И никто её не просветил...

Орлов сжал руками голову. В его глазах знакомый Камынину стальной огонь.

- Не люблю, когда с бабами. Не на то они созданы... Ты народ наш не меньше моего знаешь. Живому, светлому, радостному, умному не верит. А вот такому вздору поверит, как верил в Пугачёва. Узнаю в её писании пугачёвский штиль... Народ, Иван Васильевич, на солнце плевать готов и в потёмках будет счастья искать... Надо сие в корне пресечь... Здесь же... Без шума, без скандала... Мы своё дело по чести и по совести исполнить должны. Я пошлю всё это при письме от себя матушке Государыне, а ты отправляйся обратно в Рим и живую или мёртвую, честью или обманом доставь ко мне эту... самозванку. Свой долг Орлов исполнит. Понял?..

В тот же день Камынин поехал обратно в Рим.

5. "МАРКИЗ" ПУГАЧЁВ

XXXIV

У Государыни - как гора с плеч. Донские казаки выдали Емельку Пугачёва генералу Александру Васильевичу Суворову, и тот везёт его закованного и прикованного к клетке в Москву.

Сама Государыня Пугачёва не боялась, но из Москвы были панические "эхи"... Готовы были вывозить казну и дела из Москвы. Чёрный народ стал заносчив. Мятеж сам по себе многого не стоил, но долгое время не было войск, чтобы усмирять его. Войска были в Молдавии. Было тревожно читать, как пламенем пожаров, кровью помещиков и дворовых людей катился этот мятеж по обширному Приволжскому краю, как сдавались города и крепости и как озверевший народ расправлялся с пленными и безоружными жителями.

Тот народ, о котором так хорошо было писать в сентиментальных тонах Гримму и Вольтеру, о котором, читая Монтескье и Дидро, так приятно было думать, как его облагодетельствовать, показал своё дикое, звериное лицо.

Все эти ночи Государыня плохо спала. Стало ясно, что, прежде чем освободить народ, надо просветить его, научить его и заставить уважать законы и повиноваться им... Ей это не достанется. Не ей сладость снять цепи с рабов. Внуку, может быть, даже правнуку - ей же надо созидать такие законы, которые смирили бы зверя, калёным железом застращали его. Она ещё раньше писала в своём "Наказе": "Лучше, чтобы Государь ободрял, а законы угрожали. Лучшая слава и украшение Монарха - есть хорошее мнение о его правосудии..."

Проснувшись, Государыня долго не вставала и всё думала о своём долге перед народом. Думала и о том, чем покорял Пугачёв народ... Почему-нибудь шли за ним на бой, на смертные муки и саму казнь?.. "Надо служить народу... Он не служил, он потворствовал низким инстинктам. Народу надо уметь служить. Многое при настоящем служении не понравится ласкателям, которые во вся дни всем земным обладателям говорят, что народы для них сотворены, однако ж я думаю и за славу себе вменяю сказать, что я сотворена для моего народа. Нелегко работать для народа. Нелегко оберегать его от всяких случайностей. Но не надо бояться этого. Монарх обязан говорить о вещах так, как они быть должны... Про меня пишут в английских газетах: "Россия порабощена прихотям и произволу самовластительства..." Пустобрёхи!.. Слава Богу, что Россия предана моему произволу, а не произволу Емельяна Ивановича, маркиза Пугачёва!.. Смешно!.. Знают они, как трудно управлять русским народом?.."

В шестом часу на придворном театре была комедия, играли французские актёры: "Le chevalier a la mode". ("Модный кавалер" (фр.).) Потом был балет Толата, в котором танцевали с подделанными под башмаки деревяшками, отчего на сцене был красивый, ритмичный, согласованный с музыкой веселящий стук. После ещё была маленькая пьеса "L'impromptu de campagne". ("Деревенская неожиданность" (фр.).)

Государыня много смеялась и аплодировала актёрам Нейвиль и Дельпи.

После спектакля в малом зале был ужин для приглашённых. После ужина Государыня села играть в ломбер с графами Захаром Григорьевичем Чернышёвым, Воронцовым и Паниным. Она шутя выиграла "пулю".

Чернышёв взял колоду, чтобы сдавать карты для следующего роббера. Государыня рукою остановила его:

- Погоди, Захар Григорьевич... Расскажи мне хорошенько о Пугачёве. Почему же повиновались ему, несли ему деньги и продовольствие, на смертный бой шли за него?

- Шли, Ваше Величество, не за него и несли деньги не ему, а императору Петру Фёдоровичу... Это император Пётр Фёдорович явился к народу, окружённый вельможами и генералами, о которых народ слыхал. Это император казнил и миловал, дарил землю и волю. Потворствовал самым низким народным страстям - жадности и зависти.

- Захар Григорьевич, ведь ты и раньше как будто знавал Пугачёва?..

- Знавать не знавал, а слышать про него приходилось. В Семилетнюю войну был в моём отряде Донской казачий полк полковника Денисова. Был тот Денисов большой любитель до коней. При лошадях у него был вестовым молодой разбитной казачишка Емельян Пугачёв. Бывало, пойдёшь по казачьему лагерю, Денисов лошадьми своими станет похваляться. "Емельян, - кричит, - выведи того жеребчика, знаешь, что у татар отбили..." И бежит Емельян с оброткой угодить своему полковнику... Во время ночного нападения пруссаков Емельян возьми и упусти одну из любимых лошадей Денисова. Тот - крутой человек, да ещё и под горячую руку, наказал Емельяна розгами... Не добрым глазом посмотрел на своего полковника Емельян. Слыхал я потом, что в турецкую войну Пугачёв отличался храбростью, расторопностью, наездничанием, прекрасным владением копьём. Денисовская выучка даром не пропала, и произведён он будто в хорунжие. На войне заболел он чирьями и был отправлен на поправку на Дон. Дома он помог своему тестю уйти на Терек. Это же строго запрещено, ему грозил суд и жестокая расправа. Он бежал в степи - вот тут, какой бес его толкнул, кто его надоумил, кто знает, но только тут и началась вся его необыкновенная история. И раньше в степях были самозванцы и всё ходили слухи, что Император Пётр Фёдорович у раскольников скрывается.

Государыня забыла про карты. Она с интересом слушала Чернышёва. Тот Пугачёв, о котором она столько читала это время донесений губернаторов и военных начальников, столько читала россказней в иностранных газетах, точно оживал перед нею и являлся совсем в новом свете.

- И вот, представьте себе, Ваше Величество, - тёмная, грязная, скользкая банька из самана, на окраине казачьего хутора. В ней парятся два казака. Хозяин - яицкий казак и его случайный гость, принятый им Христа ради. Мутный свет сквозь бумажное прожированное оконце, раскалённый докрасна полок и банный неистовый пар. В этом пару тёмное, крепкое тело, и на груди у этого человека белые пятна, образующие крест, - следы чирьев. Казак-хозяин заинтересовался, что это за знаки на теле его гостя?.. Гость ничего не ответил. И вот нарастает любопытство, и кажется, что есть что-то таинственное в этих знаках, что не случайны они. Выходят из бани. День к вечеру, степь, тишина, горький запах полыни и просторы бескрайние. Всё притаилось в природе, и должно быть чуду, чему-то неестественному. Гость останавливается и говорит глухим голосом: "Ты про знаки на теле?.. Не знаешь?.. Будто не понимаешь?.." Яицкий казак ответил: "Не разумею, о чём говоришь". - "Не разумеешь?.. Ну так разумей... Тебе сказали, что я Пугачёв... Какой я Пугачёв... Я не Пугачёв, а Император Пётр III..."

- Действительно, сказал, - проговорил Никита Иванович. - Господи, вот ведь взбредёт в голову человеку, и с чего!..

- C'est incroyable! (Это невероятно! (фр.).) - сказала, вздыхая, Государыня. - Всё им привидения кажутся. Который это Пётр III в народе объявляется? Чуть ли не двенадцатый? Я понимаю, ну сказал... Мало ли что можно пошутить? Но ведь он серьёзно. Как пошёл!.. Чем околдовал он народ?.. Валом пошли к нему... И казаки, и крестьяне... И даже кое-кто из господ... Пошли за кем?..

XXXV

Тихо сказал Никита Иванович:

- Генерал Бибиков писал Фонвизину (Бибиков Александр Ильич (1729-1774) - маршал Комиссии по составлению нового Уложения, сенатор, генерал-аншеф, с ноября 1773 г. главнокомандующий усмирением пугачёвского восстания. Фонвизин Денис Иванович (1745-1792) - знаменитый драматург, в то время секретарь графа Н. И. Панина.) "Пугачёв не что иное, как чучело, которым играли воры - яицкие казаки..." Не Пугачёв, Ваше Величество, важен - важно общее недовольство и негодование.

Оживлённое и весёлое лицо Государыни омрачилось. Маленькая ручка стала прямыми пальцами похлопывать по столу - признак недовольства и волнения. Панин тронул по больному месту. Знала Государыня это народное недовольство, рабскую злобу, зависть, бедность и нищету крепостных людей. Вперёд глядела на много лет. Сознавала, расходятся поступки её с тем, что писала она в своём "Наказе" и о чём много раз советовалась и говорила с Паниным. Чего они хотят?.. Пугачёвский мятеж принёс разорения больше, чем турецкая война. Из-за безродного казака остановились так удачно начатые польские дела. Сотни сёл и деревень выжжены, поместья уничтожены, многие тысячи людей побиты насмерть... Вся заграница с интересом и злорадством следила за движением казака Пугачёва. Государыня видала изображения Пугачёва в заграничных газетах. О нём писали с сочувствием - он нёс свободу!.. О ней - с негодованием. За границей алкали уничтожить, унизить и посрамить, всё равно чьими руками, Россию!..

Государыня грустно усмехнулась.

- Знаю, - тихо сказала она. - Не первый раз о том слышу. Верь мне, Никита Иванович, наше первое желание - видеть народ российский столь счастливым и довольным, сколь далеко человеческое счастие и довольство может на сей земле простираться. Собирала я для того сведущих людей. Что же вышло?.. Не мною порядок сей установлен, и, видно, не мне его переменить. Всю Россию в одночасье не перестроишь. Дать волю народу, сам видишь теперь, - погубить Россию, а, погубляя Россию, не погублю ли я и самый народ?..

- Ваше Величество, Заволжский край далёкий и глухой. Земля для обработки тяжёлая - степь... Летом зной и засуха, зимою жестокая стужа и вьюги.

- Воля крестьянам, Никита Иванович, климата не изменит.

- Точно, Ваше Величество. Но - помещичьи угодья огромные, надо много труда положить, чтобы сносно существовать. Перетянули дугу, она и сломалась.

- Помещики виноваты, - с грустной иронией сказала Государыня.

В её красивых глазах разлилась печаль. Как часто думала она и писала: "О!.. Россия!.. Любезное моё отечество!.. Ты вверила мне скипетр!.. Я оправдаю твоё избрание, все минуты жизни моей употреблю на соделание тебя счастливой!." Она думала всегда о целом - о России, они думали всегда о частях: о крестьянах - им нужно волю дать, о помещиках - не давай воли народу, о духовенстве - не отнимай крестьян у монастырей. Как тяжело, что и такие умные люди, как Никита Иванович, её не понимают.

Панин, заметив, что Государыня недовольна, замолчал. Государыня продолжала:

- Ну ладно!.. Помещики!.. Пусть и точно - звери... Знаю, есть и такие, что крепостного и за человека не считают... Но зачем же всё-таки Емельку-то слушали?.. Что он, хорошему, что ли, учил?.. Грабежам да поджогам... Воровской казак...

- Они, Ваше Величество, не Емельку слушали, а императора Петра Фёдоровича, которого считали вами обиженным.

- Хорош император - бородою оброс!

- Ваше Величество, край старообрядческий, борода-то там и очень кстати пришлась... И на теле крест... Знак Божий. Эта-то вот мистика и влекла к себе простой народ.

- Крест - следы чирьев, грязи!.. Ф-фу!..

- Ваше Величество, наш народ, и особенно народ тамошний, где много инородцев, татар, тёмный. По песням, по сказкам, по былинам он составил себе своё понятие о Государе. Ему такой нужен Государь, чтобы водку с ним хлестал и пьян не бывал, чтобы скверными мужицкими словами ругался, землю и волю дарил, непокорных, и особенно господ, тут же казнил своею царскою ручкою... Лихой наездник, топором над человеческими головами владеть умеет, голос громкий, властный; силища непомерная - вот царь в представлении народном. Ему наши придворные финтифлюшки непонятны, они просто чужды ему. Вот вам Захар Григорьевич расскажет, каков из себя был Пугачёв.

- Ну что же, расскажи, Захар Григорьевич, каков должен быть Государь, а я Вольтеру и Монтескье отпишу, чтобы знали.

- Ваше Величество, Никита Иванович правильно вам докладывает. Там за Волгой жизнь другая, понятия иные, нравы грубые и жестокие, всё там аляповато, но как картинно умел в этой аляповатости появляться Емелька. Умел он себя народу показать.

- Ну, расскажи, поучи меня...

- Сакмарский городок... Это селение, утонувшее в беспредельной степи. Только у церкви небольшая берёзовая роща. Тёмные низкие избы вытянулись широкими улицами, всюду густая серая пыль, у домов подсолнухи стоят, как часовые, всё широко, просторно, места не жалко, как только это и бывает в степи. Ждут Пугачёва...

- Нет, Ваше Величество, - перебил Чернышёва Панин. - Не Пугачёва ждут, в том и дело, что вовсе не Пугачёва, а Императора Петра Фёдоровича, который едет к своему народу объявить ему волю и казнить помещиков и непокорных.

- У станичной избы пёстрые ковры по земле постланы, вынесен стол, накрытый белым, расшитым по краям убрусом, на нём большой каравай белого пшеничного хлеба на резном деревянном блюде и такая же солонка с крупною солью - всё своё, здешнее, русское. Священник в полном облачении с крестом в руке ожидает у церкви. Крестный ход окружил паперть, иконы, хоругви вынесены на площадь. Старики с костылями стоят впереди, по краям у плетней пёстрые, а более - белые платки женщин. На мужиках парадные кафтаны, которые надевают раз в год, в светлый праздник. И вот - показался вдали... Прискакал в пылевых клубах махальный, крикнул задыхающимся, испуганным голосом. "Едет!.. Царь-батюшка жалует к нам!.." Зашевелились, затоптались на месте, завздыхали. Много часов на солнечном припёке ожидали. Разморились... Пугачёв в богатом кафтане, соболья шапка с малиновым бархатным верхом на брови надвинута, сабля в золоте, на боку болтается. Под ним жеребец соловой, священной, по понятиям татар - царской, масти - хвост на отлёте, грудь широченная, как у льва, седло калмыцкое с широкими луками, в самоцветных камнях - сердоликах и халкидонах, в изумрудах и яшмах, в золотой резьбе. Вся сбруя конская в золоте. Жеребец катит широким проездом. Пугачёв сидит, молодцевато откинувшись, хмурит густые тёмные брови.

- Ка-артина, - со вздохом говорит Государыня.

- Сзади свита. Человек пятьдесят казаков. Отчаянный народ. Пугачёв слезает с лошади, вестовые казаки подхватывают его под руки, ведут к церкви, как архиерея... Колокольный звон... Шапки скинуты с голов, люди становятся на колени. Со вздохами, опираясь на руки, отвешивают земные поклоны. Слышен покорный шёпот: "Царь-батюшка, помилуй..." Пугачёв свою роль знает. Умеет "фасон" держать. Он не станет с колен поднимать. Он - Государь - земной Бог. Медленно подвигается он к кресту, истово по-старообрядчески крестится, целует крест: Ему подносят хлеб-соль, он целует хлеб - благословение Божие. Теперь уже станичные старики принимают его под локти и ведут к приготовленному ему стулу с подушкой.

- Хорошо рассказываешь, Захар Григорьевич, - тихо говорит Государыня. - Тебя заслушаться можно. У тебя и Пугачёв красавцем выходит в народном духе... Башкирский маркиз... Маркиз Пугачёв.

Она задумывается, вспоминает раннюю свою юность и как первый раз у Есмани увидала она казаков, их коней и услышала дремотные их песни в степи.

- Да, дела, - говорит она и вздыхает. - Одно непонятно моему женскому уму, Захар Григорьевич, назначила я тогда генерал-аншефа Александра Ильича Бибикова командовать войсками противу Пугачёва, и тот Бибиков прогнал злодея из-под Казани, освободил Оренбург и двадцать четвёртого марта разбил Пугачёва наголову под Сакмарой. Злодей потерял все взятые им по разным городкам пушки, четыреста человек - писали мне - было убито у него, да три с чем-то тысячи в плен взято. Пугачёвский Воронцов тогда в плен нам попался. Сам Пугачёв - мне тогда Бибиков доносил - с четырьмя заводскими мужиками бежал к Пречистенской, а оттоле на Уральские заводы. Конец Пугачёву! Михельсон, генерал, разбил тебя, пугачёвского графа Чернышёва, у Зубовки, двадцать пять пушек взяли от тебя, освободили Уфу. Мансуров занял Илецкий и Яицкий городки. Полнейший разгром! И вдруг... Пугачёв как ни в чём не бывало оказывается на Белорецких заводах. Пугачёв у Магнитной, у Челябинска - везде Пугачёв... C'est epouvantable!.. Михельсон, Фрейман, (Фрейман Фёдор Юрьевич (Магнус Фердинанд фон) (1725-1796) - рижский комендант, генерал-поручик, с 1772 г. действовал против Пугачёва.) Декалонг (Декалонг (Деколонг) Иван (171? - после 1777) - генерал-поручик, командир Сибирского корпуса, имел порицание от Екатерины за нерешительные действия против Пугачёва.) с ног сбиваются, гоняя злодея по степям... Пугачёв у самой Казани!.. C'est miraculeux! (Это ужасно!.. Чудеса!.. (фр.)) Что он?.. Феникс?..

- Это, Ваше Величество, не Пугачёв делал, - мягко говорит Панин. Он смотрит вниз и пухлыми белыми пальцами тасует карты. - Народ сам поднимался по всему громадному Заволжскому краю за землю и волю, которые им обещал император Пётр Фёдорович. Ваше Величество, покойный супруг ваш, оказав милости раскольникам и даровав вольности дворянам, посеял семена этого мятежа - вам досталось пожинать жатву.

- Земля и воля!.. Где же давал злодей эту землю и волю? Весь край был объят пожарами и залит кровью. Расскажи, Захар Григорьевич, что творилось в Бердах. Пусть Никита Иванович послушает, на что способен народ под таким управлением, какое было у Пугачёва.

Государыня смотрит на Панина и на старого Воронцова, и ей кажется, что не столько возмущены они Пугачёвым, как напуганы и восхищены. Ай, молодец! Их точно страшит и чарует человеческая кровь. И что, если бы вот сейчас в этот зал вошёл бы Пугачёв в бобровой шапке и при сабле?.. Сам пьяный и с ним пьяная ватага мужиков... Что они?.. Не поклонились бы ему?.. Не оставили бы её для него?.. Какие страшные мысли!.. Не будь у неё этого славного маленького Суворова, не будь Михельсона, Бибикова, Петра Ивановича Панина с их лихими драгунами, кто знает, не сидел бы Пугачёв в державном Петербурге и не кланялись бы ему земно все эти вельможи, ею обласканные?.. Может быть, и в Петербурге стало бы как в Бердах, казацком пугачёвском стане! Господи, как всё ненадёжно в этом мире!..

- Расскажи нам про Берды, - повторяет Государыня и смотрит в угол скудно освещённой гостиной.

XXXVI

- В Бердах Пугачёв собрал толпы казаков и крестьян в пятисотенные полки, назначил десятников и сотников. Всё устроил, как было в денисовском полку, где он служил. За побег назначил смертную казнь бежавшему, когда его поймают, и десятнику, как только побег обнаружится, за то, что недосмотрел. Кругом по степи поставил караулы, послал разъезды и сам днём и ночью поверял бдительность службы.

Государыня вздохнула.

- Да, - сказала она. - Это не плац-парады на гауптвахтной площадке у Зимнего дворца. Видно, маркиз Пугачёв понимал военное дело.

- Каждый день в полках шли ученья. Не довернёшься - бьют, и перевернёшься - бьют. В церкви служили обедни и поминали Государя Петра Фёдоровича и супругу его Государыню Екатерину Алексеевну. Пугачёв ездил верхом по базару и по бердским улицам и бросал в народ медные деньги. Тут же награбил - тут же и роздал. Нравилось это народу. На крыльцо избы, где он стоял, выносили кресло, и Пугачёв садился на него чинить суд и расправу. По сторонам становились казаки - один с булавою, другой с серебряным топором.

- Точно... Как в сказке!..

- Да так и было... И эта-то сказка и нравилась народу. К Пугачёву приводили захваченных офицеров, помещиков, помещичьих жён и дочерей. Женщин Пугачёв отдавал на поругание разбойникам.

- Нравилось, конечно...

- Овраги около Бердов были завалены трупами расстрелянных, удавленных и четвертованных помещиков. Их не хоронили. Собаки и вороны препирались о них. Смертным духом несло по улицам Бердов.

- От нас, Государей Божией милостью, требуют отмены смертной казни, но как восхищены, когда найдётся, кто казнит народ массами... За границей портреты Пугачёва печатаются. Народный герой!..

Маленькая ручка Государыни стала опять похлопывать по карточному столу.

- Крестьяне казнённых помещиков получали волю. Им некому стало служить, не на кого работать. И так, как в Бердах, было везде, куда приходил Пугачёв.

- И что же?.. Все так ему и покорялись?..

- Нет, Ваше Величество. Офицеры Вашего Величества присягу помнили. В ноябре прошлого года злодей взял Ильинскую крепость. К нему привели солдат и с ними капитана Камешкова и прапорщика Воронова. Солдат поставили против пушки. Когда Пугачёв к ним подъехал, их заставили стать на колени.

- Какой позор!..

- Пугачёв осадил коня и сказал: "Прощает вас Бог и я, ваш Государь Пётр III, Император. Вставайте!.." Пушки обернули в степь и выпалили из них ядром. От солдат Пугачёв направился к офицерам. Те стояли связанные, избитые, голодные, с зелёными от пережитых страданий, лишений и оскорблений лицами. Они смело, по-офицерски смотрели прямо в глаза Пугачёву, и во взгляде их был вызов. И Пугачёв затрепетал перед ними, связанными и бессильными. Стараясь быть угодливым, он говорит им: "Зачем вы шли на меня, Вашего Государя?" - "Ты нам не Государь, - ответил капитан Камешков, - у нас в России - Государыня Императрица Екатерина Алексеевна и Государь цесаревич Павел Петрович, а ты - вор и самозванец!.."

- Скажи мне, Никита Иванович, почему вот таких вот героев портреты нигде не напечатаны по заграничным газетам, об них книги не пишут, а о Пугачёве пишут и портреты его распространяют?.. Их, конечно, казнил маркиз Пугачёв?

- Тут же повесил.

- И народ?..

- Народу нравилось... Власть!..

- Ваше Величество, - сказал Панин, - мой брат мне недавно писал. Привезли Пугачёва в клетке на тот двор, где мой брат стоял со своим штабом. Пётр Иванович вышел посмотреть на злодея. Тот сидит - как медведь в клетке. Волосы колтуном, борода нечёсаная, в разодранной рубахе и нагольном тулупе. Мой брат спросил его: "Кто ты таков?.." Пугачёв смело посмотрел в глаза брату и ответил: "Сам, чаю, лучше моего знаешь - Емельян Иванович Пугачёв". - "Как же ты смел, вор, называться Государем?" Пугачёв мрачно посмотрел на брата и сказал точно про себя: "Я не ворон, я воронёнок, а ворон-то ещё летает. Гляди, ещё и тебе глаза выклюет". Есть в Пугачёве, Ваше Величество, особая сила духа, и сила-то эта подкупает народ.

- Мне доносили о том, что Пугачёв, когда почуял, что казаки поняли его и готовы выдать, пустил слух, что он и точно донской казак Пугачёв, но что между его казаками скрывается подлинный Император Пётр III Фёдорович, да имени своего до времени не объявляет... Вот я и ещё жду самозванца. Привыкать, кажется, к этому начинаю. Ты помнишь, Никита Иванович, о том письме, что тебе писала тоже какая-то из Рима... Невероятно!..

XXXVII

Орлов писал Государыне, что в Неаполе, а потом в Риме появилась "дочь Императрицы Елизаветы Петровны"...

"Есть ли эдакая на свете или нет, я не знаю, - писал Орлов, - а буде есть и хочет не принадлежащего себе, то б я навязал камень ей на шею - да в воду. Сие же ея письмо при сём прилагаю, из которого ясно увидеть изволите желание. Да мне помнится, что и от Пугачёва несколько сходствовали в слоге сему его обнародования; а может быть, и то, что и меня хотели пробовать, до чего моя верность простирается к особе Вашего Величества; я же на оное ничего не отвечал, чтоб чрез то не утверждать более, что есть таковой человек на свете и не подать о себе подозрение... От меня ж послан нарочно верный офицер, и ему приказано с оною женщиною переговорить, и буде найдёт что-нибудь сомнительное, в таком случае обещал бы на словах мою услугу, а из того звал бы для точнаго переговора сюда, в Ливорно. И моё мнение, буде найдётся таковая сумасшедшая, тогда, заманя её на корабли, отослать прямо в Кронштадт; и на оное буду ожидать повеления: каким образом повелите мне в оном случае поступить, то всё наиусерднейше исполнять буду..."

Государыня бросила письмо на стол.

- Графа Никиту Ивановича ко мне, - сказала она статс-секретарю Попову и, отодвигая стул, встала из-за стола. В ожидании Панина она ходила по антикамере взад и вперёд по мягкому ковру.

"Все... все... Все они такие. Может быть, только Румянцев и Суворов способны сами что делать, не дожидаясь приказа. Но даже верному Алехану всегда приходится подсказать, утвердить, направить... Взять всё на себя... Хотя бы как тогда... в Ропше... Намекнуть. Ну и точно, навязал бы камень на шею, и концы в воду... Так нет!.. "Каким образом повелите мне поступить?.." А сам, голубчик, не знаешь, что делают с самозванками?.. Не знаешь?.. Не знаешь?.. Не знаешь?.."

Она села за стол и принялась писать тонкими крупными буквами. Когда вошёл Панин, она, не отрываясь от письма, протянула ему левой рукой письма Орлова и самозванки и сказала:

- Читай... Вчера только говорили о Пугачёве, а вот и сестра его объявилась. Опять подкоп под всероссийский престол, задуманный врагами нашими. Надо полагать - всё та же, что и тебе тогда писала.

Пока Панин читал, Государыня заканчивала своё письмо.

"Письмо, писанное к вам от мошенницы, - писала Орлову Государыня, - я читала и нашла оное сходство с таковым же письмом, от нея писанным к графу Никите Ивановичу Панину. Известно здесь, что она с князем Радзивиллом была в июле в Рагузе, и я вам советую туда послать кого и разведывать о ея пребывании и куда девалась и, если возможно, приманите её в таком месте, где бы вам ловко было бы её посадить на наш корабль и отправить её за караулом сюда; буде же она в Рагузе гнездит, то я вас уполномачиваю чрез сие послать туда корабль, или несколько, с требованием о выдаче сей твари, столь дерзко на себя всклепавшей имя и природу, вовсе не сбыточныя, и, в случае непослушанья, дозволяю вам употребить угрозы, а буде и наказание нужно, то бомб несколько в город метать можно; а буде без шума достать способ есть, то я и на сие соглашаюсь..."

Она сама положила письмо в конверт и запечатала сургучом.

6. КОНЕЦ САМОЗВАНКИ. КНЯЖНА ТАРАКАНОВА

XXXVIII

Десятого января 1775 года Пугачёв был казнён в Москве, на "Болоте". Ему была назначена такая же казнь, как для волжского разбойника Степана Разина. Его должны были колесовать, отрубая ему по очереди крестообразно сначала одну руку, потом ногу, потом опять руку и снова ногу и после всего голову. Но в Москве давно не было казней и не было опытного палача.

Пугачёв искренне каялся и перед народом просил простить его, в "чём согрубил он". Палач, сам не отдавая себе отчёта в том, что он делает, отрубил разбойнику голову, а потом над обезглавленным трупом произвёл колесование.

Известие о казни, изображение её появились в заграничных газетах - и за границей все знали об этом, одна графиня Пиннеберг ничего об этом не слышала и продолжала наивно называть Пугачёва то своим родным братом, то другом детства и верным своим сообщником, борющимся с Императрицей Екатериной Алексеевной за неё.

Пятнадцатого февраля графиня Пиннеберг, сопровождаемая Камыниным и Христинеком, с Доманским и Чарномским приехала в Пизу для переговоров с Орловым.

Она сразу была восхищена, очарована, поражена тем вниманием, лаской, щедростью и красотою всего, что для неё было приготовлено Орловым.

Жить по чужим домам и на чужой счёт она привыкла - она иначе и не жила никогда. У неё всегда были покровители - персиянин Гали, английский банкир Вантурс, князь Лимбургский, кто только не помогал ей, не дарил ей за ласки и любовь деньги и драгоценности. Были у неё времена богатые, бывали и бедные, почти голодные, когда приходилось бегать от кредиторов и когда при ней оставался только верный ей маленький Доманский. Но никогда не бывало так, как этою весною в Пизе.

Графиня Пиннеберг приехала в Пизу под именем графини Силинской. Для неё Орловым была нанята прекрасная вилла. В саду цвели камелии и мимозы. Белые и красные цветы камелий резко выделялись на тёмной зелени, припорошенной вдруг нападавшим и быстро тающим снегом. Раскидистые пинии шатром прикрывали небольшую красивую, как игрушка, дачу. Внутри всё было последнее слово моды, изящества, искусства и красоты.

Только что графиня Силинская разобралась и устроилась на вилле - к ней приехал Орлов. Она много слыхала эти дни про Орлова, но она не могла и вообразить себе такого сочетания мощи, громадного роста, красоты, силы и изящества. Прекрасные глубокие глаза его смотрели ей прямо в душу. Ни у кого из прежних её любовников не было такого взгляда, ласкового и сильного в одно и то же время. Графиня поняла, что она ни в чём не сможет противоречить этому северному медведю. Его голос шёл прямо в сердце. Орлов почтительно склонился к руке графини, наговорил ей с места множество ласковых слов, и, когда она пожелала иметь его портрет, чтобы всегда видеть его перед собой, Орлов на третий день их знакомства прислал ей свой прекрасный портрет в драгоценной раме.

Силинской передали, что Орлов для неё разошёлся с прекрасной итальянкой, с которой жил до сего времени и которую любил. Женщине всегда приятна победа над соперницей, даже и такой, которую не видала она, а для такой женщины, как графиня Силинская, это было и ново, и особенно приятно, и дорого.

Орлов не отходил от графини. Он не стеснялся в подарках. Стоило Силинской чего-нибудь пожелать, как это появлялось у неё, как в сказке. Появились коляска и дорогие лошади, по одному намёку все её римские долги были уплачены.

Камынин рассказывал Силинской о том, что Императрица Елизавета Петровна была венчана с Разумовским, что Орловы играли большую роль при воцарении Императрицы Екатерины Алексеевны, что, говорят, брат Алексея Орлова Григорий - невенчанный муж Императрицы.

- Правда ли, мосье Станислав, я слышала, будто граф Алексей удалён Государыней, что он в опале и ненавидит её?

Камынин смутился: Как ни был он искушён в дипломатической лжи, прямая ложь не находила выражений.

- Откуда мне это так точно знать? Я поляк... Поляк из Варшавы, и я знаю только то, что говорят у нас в Варшаве. Ведь я здесь оказался чисто случайно.

Силинская этому не удивлялась. Столько при ней с раннего детства бывало случайных людей, столько сама она сочиняла, что ей не было странно, что с одной стороны пан Станислав как будто бы и очень хорошо знал тайны русского двора, с другой - вдруг заявлял, что он ничего не знает, потому что он - "из Варшавы"...

Орлов, великолепный, ласковый, нарядный - он каждый день являлся к графине в новом кафтане, один драгоценнее другого, с пуговицами из алмазов и рубинов, - напудренный, надушенный, громадный, величественный, настоящий вельможа, сильный - он ей на потеху свивал в узлы железные кочерги, ломал итальянские лиры, - любовался восхищением им Силинской. Та влюбилась в Орлова, как никогда ещё не была влюблена. Любовь украсила её, болезнь горела в ней, но в самой болезни явилась красота. Что-то неземное было во взгляде её, больше было обречённости, но эта обречённость нравилась Орлову. И так часто вдруг загорались её глаза страстью, в них появлялся совсем детский восторг наивности и невинности. На щеках пылал огневой румянец, зубы белели из-за пунцовых губ, и вся она, худенькая, стройная, гибкая, дышала таким зноем страсти, что и опытному Орлову становилось не по себе.

Она всё забывала. Забыла и роль будущей Императрицы Российской, она жила только сегодняшним днём, не думая о страшном и ответственном "завтра". Она совершенно доверилась этому рыцарю-великану из сказки, в железных руках которого ей было как в бархатных перчатках.

Орлов, казалось, был без ума от неё. Он предлагал ей венчаться, как ей будет угодно, с католическим ксендзом или с греческим попом - всё равно, но чтобы она была его, совсем его.

Косые глаза блистали счастьем.

- Милый, да разве я не твоя?.. Не вся твоя и навеки?..

Голубо-серые глаза Орлова смеялись. Он целовал Силинскую в щёки, в затылок, в завитки нежных волос, в "душку", а у графини, как у птички, схваченной охотником, быстро билось сердце, и она всё забывала.

- Ну что же, будем венчаться?.. Сейчас, сегодня, завтра?..

Он раскатисто хохотал.

- Граф... Я, право, не знаю... Я очень тронута вашим предложением... Но... теперь?. Не рано ли?.. Когда я с вашею помощью достигну всего, мне принадлежащего, тогда... Как мой отец, Разумовский!.. Не правда ли?..

У неё не было секретов от него. Драгоценные бумаги, фальшивые "тестаменты" были переданы Орлову на хранение, и Орлову оставалось только захватить её саму.

Как женщина нравов лёгких, она не могла противиться мужскому обаянию Орлова и его умению овладевать женщинами. Отдаваясь его ласкам, с последним вздохом вдруг подумает она: "У Орлова любовниц столько, сколько звёзд на небе... Кто я?.. Одной больше"...

Всё равно - так сладки, так страстны его ласки! Из-под жгучих долгих поцелуев срываются задушенные слова "Ещё... Ещё..."

Они лежали вместе на постели. Широкая дверь была открыта в мраморную лоджию, уставленную цветами. За нею - синее итальянское небо, большие, яркие звёзды и тёплый, нежный, весенний воздух.

Размягчённая, распалённая страстью, но всё ещё боящаяся проговориться, продешевить, отпугнуть, прервать эту колдовскую игру в любовь, она горела на медленном огне. Он, холодный, пресыщенный, уже не любящий да и не любивший, торопящийся закончить свою тяжёлую роль, безжалостный, пользовался этими минутами её размягчённости, чтобы больше о ней узнать и решить, насколько она опасна для той, кому он ни на одну секунду не изменял и кого никогда не забывал.

- Лиза... Неземная моя радость... Нежная ласточка... Ну, расскажи мне, как попали к тебе все эти документы?.. Расскажи мне всю, всю твою жизнь... Тогда мне легче станет работать для тебя...

Опять!.. Её прошлое, которого она сама не знала... Все, все её этим мучили... Князь Лимбургский приставал с бумагами, этому тоже надо всё знать. Инстинкт продажной женщины говорил ей, что тут надо как можно выше себя изобразить.

- Ты же знаешь! В моём письме я всё открыла. У меня нет от тебя ничего тайного Король прусский мой друг, он сразу же признал, кто я... Курфюрст Трирский, герцог Гольштейнский... Всё это, мой милый, люди с положением... В Париже, где я говорила со многими министрами, мне обещана поддержка. Только венский кабинет мне кажется подозрительным. Но я ведь могу совершенно положиться на Пруссию и... на Швецию. Польская конфедерация вся за меня. Теперь я хочу с твоей помощью проехать в Константинополь. Да, наконец, мой брат Пугачёв, он, как мне говорили, уже многое отвоевал у Екатерины. А он всецело за меня.

Орлов медленно поднимается с постели. Он надевает шлафрок. Прищуренными глазами он смотрит на лежащую перед ним женщину Ему всё ясно. Она - орудие врагов России и больше ничего.

- Графиня, - говорит он холодно и серьёзно. - Вы мне показывали документы... Я их прочёл.

- И что же? Ты мне не веришь?..

- По документам тем вы дочь Императрицы Елизаветы Петровны и Алексея Разумовского... Но почему же вы всюду названы Елизаветой Петровной?..

Графиня Силинская молчит. Она не понимает вопроса. Она ложится ничком. Её раскрасневшееся лицо уткнулось в подушку. Она тихо плачет.

Орлов выходит в лоджию. Он садится там в кресло, высекает огонь и закуривает трубку. Он долго и напряжённо думает. Он совсем позабыл плачущую больную женщину. Он всё узнал, его приговор постановлен. Он думает лишь о том, как спокойнее, без малейшего риска впутать в это дело Государыню, изъять эту женщину из возможности работать. "Бросить в воду проще всего..." У него нет ни жалости, ни раскаяния, ни любви...

XXXIX

Графиня Силинская долго не соглашалась поехать с Орловым в Ливорно. Какой-то инстинкт подсказывал ей, что этого не надо делать. Так хорошо и уютно было на их вилле в Пизе, так хорошо любилось в ней, что не хотелось думать о чём-то страшном, что надо делать в Ливорно. Но наконец согласилась. Она поедет всего на один день - смотреть свой флот и показаться верным ей матросам. Она выедет рано утром с Христинеком в венской карете и поедет к английскому консулу сэру Джону Дику, там она будет обедать и после обеда с Орловым, леди Дик и адмиральшей Грейг на вельботе проедет на корабль, откуда будет смотреть манёвры флота. К ночи она будет дома. С ней будут Чарномский и Доманский.

Двадцать третьего февраля она поехала в Ливорно.

У дома английского консула графиню Силинскую ожидала толпа итальянцев в пёстрых, нарядных костюмах. Толпа стеснила Силинскую при выходе из кареты, и какой-то человек в низко надвинутой на брови шляпе, закрывший лицо тёмным плащом, протиснулся к ней и сунул ей в руку записку. Силинская спрятала её в складках корсажа... В уборной она прочла записку. На дурном французском языке ей сообщали: "Не ездите на адмиральский русский корабль. Вам там приготовлена ловушка. Вас увезут в Москву и казнят там, как казнили Пугачёва. Ваш доброжелатель".

Она ещё ничего не слышала о казни Пугачёва, и это известие её ошеломило. У неё подкашивались ноги. Она рассеянно отвечала на вопросы горничной и машинально, привычными движениями поправляла высокую причёску и клала на лицо пудру. Голова её непривычно для неё работала. До сих пор никогда ничего сама не решала. Всегда кто-то руководил ею и за неё решал, что надо делать. Она испугалась и решила не ехать на корабль, а если что-нибудь будет ей угрожать, искать помощи у так трогательно, ласково встретившего её народа.

В просторной прихожей, уставленной цветами, с мраморными статуями, Силинскую ожидал Орлов. Он представил графиню, не называя её имени, леди Дик и жене адмирала Грейга.

Сэр Джон Дик всмотрелся в характерное красивое лицо Силинской с косящими глазами и сказал:

- Мы, кажется, с вами встречались. Говорите вы по-английски?..

- О! Очень мало... Возможно, что мы и встречались, когда я была в Лондоне.

Общество было небольшое. Силинскую смущали дамы, она не привыкла к женскому обществу. Но она подобралась и старалась быть интересной и любезной. Обед был накрыт в глубокой лоджии наверху, во втором этаже. Между мраморных столбов, увитых зеленью, был виден голубой простор несказанно красивого Средиземного моря. Внизу расположился беломраморными домами и зелёными садами прелестный город. На море длинной линией в кильватерной колонне вытянулся русский флот. Широкие, большие белые флаги с голубыми крестами по диагонали реяли на свежем ветру. Было нечто манящее в чёрных силуэтах кораблей с белыми поясами деков и чёрною паутиною не покрытого парусами такелажа.

Силинскую посадили по правую руку хозяйки, против неё сидела адмиральша Грейг, рядом Орлов, дальше сэр Дик, Чарномский, Доманский и Христинек. После первых стопок вина стало весело и уютно... Записка, поданная при входе в виллу, как-то позабылась. Не могло быть тут, где такие милые и любезные дамы, никакой опасности.

Адмиральша Грейг рассказывала, как эту самую эскадру в Кронштадте провожала в далёкий поход сама Императрица Екатерина Алексеевна и как навесила она на шею адмирала Спиридова образ Иоанна Воина. Силинская повернулась к Орлову:

- Скажите, граф, это те самые корабли, на которых вы разбили под Чесмой моего друга турецкого султана?..

- Да, тут есть корабли из той самой эскадры.

- Надеюсь, мы теперь всё это переменим. Нам нужны мир и согласие. Турецкий султан мой большой друг.

Она не заметила, что после её слов наступило неловкое молчание. Леди Дик стала говорить, что к вечеру ветер, наверно, усилится и на кораблях будет качать.

- На кораблях всегда качает, - меланхолично сказал сэр Джон Дик. - Но к этому привыкаешь.

- Мне стыдно сознаться, я жена адмирала и не выношу качки. Для меня поездка в Кронштадт - подвиг, - сказала адмиральша Грейг.

После обеда спустились в сад и пошли на пристань. Леди Дик и адмиральша Грейг отказались садиться в лодку. Отлично будет всё видно и с берега, из лоджии. Так было удобно теперь отказаться ехать и графине Силинской. Но перед нею у пристани колыхался великолепный адмиральский вельбот. Его корма была убрана букетами крупных фиолетовых фиалок. Между них лежала белая шёлковая подушка с кружевами. Лихие матросы сидели по банкам с вёслами, поднятыми отвесно вверх. Всё это было для неё - Императрицы!.. Она не могла отказаться.

- Ваш флот вас ожидает, - шепнул ей Орлов.

От выпитого за обедом вина, от ряби волн, набегавших к берегу, и их затейливой красивой игры у графини Силинской кружилась голова, несвязные мысли неслись в ней. Воля её уснула.

Орлов спустился к лодке и протянул руку графине. Лёгкими прыжками, грациозной, шаловливой козочкой Силинская сбежала к вельботу. Сильные руки подняли её и посадили на подушку среди фиалок.

Точно поплыл, удаляясь от неё, берег с виллою, где наверху в лоджии слуги прибирали со стола. Адмиральша Грейг смотрела на Силинскую с какою-то странною, грустною улыбкою. Никто не помахал отплывающим платком.

Едва Силинская ступила на адмиральский корабль, эскадра окуталась пороховым дымом, и гром салюта оглушил графиню.

На палубе офицеры и матросы в парадных кафтанах, музыка, игравшая что-то торжественное, треск барабанов - всё это смутило Силинскую и вскружило ей голову.

Графиня шла под руку с Орловым. Перед нею - не корабль, а сказка. Углубление на полуюте у входа в адмиральскую каюту было обращено в цветочный грот. В нём бил фонтан. Мягкие диваны стояли вдоль стен каюты. Подле них были столики. Орлов усадил Силинскую в глубине грота. Арапы в красных, расшитых золотом куртках несли подносы с хрустальными графинами рубинового кьянти, с блюдечками с рахат-лукумом, халвою, орехами в патоке, финиками, начинёнными фисташковым кремом, грецкими орехами - восточный "достархан" был подан Силинской. Венгерские цыгане и цыганки полукругом обступили гостью, зазвенела гитара, и пронзительный, какой-то точно тревожный голос молодой цыганки запел на непонятном гортанном языке что-то дикое и печальное.

Чарномский, Доманский и Христинек сидели за одним столиком с Силинской. Орлов стоял с адмиралом Грейгом напротив и тихим голосом отдавал приказания для манёвра.

Цыганка, изгибаясь тонкою талиею и размахивая пёстрою шалью, танцевала на палубе. Потом цыгане исчезли куда-то. Орлов подошёл к Силинской и сказал:

- Пойдёмте смотреть манёвры флота.

Они стояли у борта. Адмиральский корабль был на якоре. Мимо него, шумя бурунами, проходили корабли русской эскадры. Паруса были ровно надуты, ни один не играл на ветру, чёрные пушки зловеще смотрели из портиков.

Победители турецкого флота шли мимо маленькой безродной женщины!

Когда последний корабль, колыхаясь по волнам, пронёсся мимо них, Орлов пошёл отдать приказания, Силинская вернулась в беседку. Её и её спутников сейчас же окружили матросы-песельники. Что делалось за ними, Силинской не было видно. Матросы пели что-то бурно-весёлое. Заложив руки за спину, двое из них лихо танцевали матросский танец. Ерзгал с гулом бубен, звенел треугольник, и хору вторила высокая флейта. Матросы пропели несколько песен и ушли.

Пустота на палубе поразила Силинскую. Нигде не было видно Орлова. Часовые стояли у пушек. И над головою Силинской по полуюту, стуча башмаками, ходил вахтенный офицер. Никого больше из офицеров не было на палубе.

Наступал вечер, и время было думать об обратной поездке.

Русского флота не было видно. Море было пустынно. Стало холоднее.

Силинская допила свой бокал.

- А где граф и все остальные?.. - спросила она Христинека.

Тот не понял её. Он показался ей растерянным и смущённым.

Тревога охватила Силинскую. Она вспомнила записку. Она вскочила и резко крикнула, ни к кому не обращаясь:

- Позовите графа!.. Я хочу видеть моего графа!..

Стоявший у пушки часовой шмыгнул носом, качнул в её сторону головой и засмеялся. С нижней палубы, вырастая, точно появляясь из-под земли, показалась рослая фигура пехотного офицера в чёрном кафтане с жёлтым камзолом, за ним появились солдаты с ружьями с примкнутыми штыками. Они вылезли на палубу, подравнялись, твёрдым шагом направились к цветочному гроту и окружили его. Офицер подошёл к Силинской. Её спутники встали.

- Ваши шпаги, господа, - сказал по-французски офицер.

Христинек первый подал шпагу, за ним протянули свои и Чарномский с Доманским.

Силинская бросилась к офицеру.

- Что это значит? - истерически закричала она. - Что вы делаете, господин офицер?.. Где граф Орлов?.. Сейчас же позовите его ко мне сюда. Мне пора ехать.

- Мне приказано объявить вас под стражей, - холодно и строго ответил офицер.

- Но, господин офицер, позвольте!.. Это ошибка!.. Печальная ошибка. Я приглашена сюда графом. Эти господа тоже... Позовите скорее графа. Он вам всё объяснит, и он прикажет доставить нас на берег.

- Мадам, я не знаю, где граф. Возможно, что и самого графа постигла та же участь, что и вас. Прошу вас, мадам, следовать за мною в отведённую вам каюту.

Силинская молча последовала за офицером.

Тот открыл двери в адмиральское помещение. За узким коридором была просторная каюта. Под зажжённым морским фонарём - койка, постланная свежим бельём. Горничная Силинской Франциска Мешеде и камердинеры Маркезини и Кальтфингер оканчивали уборку каюты и раскладывали привезённые из Пизы вещи Силинской.

- Откуда вы взялись?.. Зачем вы всё это привезли сюда? Я же сказала, что вернусь на ночь домой.

Франциска стояла с ночным платьем в руках.

- Что я могу знать, мадам. Только вы уехали, пришёл тот поляк, что бывает у вас, пан Станислав, и сказал, что вы приказали забрать всё, что нужно для долгого путешествия, и везти в Ливорно. Он сам с нами и поехал.

- Для долгого путешествия?.. О!.. О!.. Для долгого путешествия!.. В Москву!.. В Москву!!

- Простите, мадам, я ничего не знаю.

Силинская в слезах рухнула на койку. Сквозь рыдания она вскрикивала:

- В Москву!.. Как Пугачёва!.. В Москву!..

XL

Она сейчас же оправилась. Не первый раз жестоко шутила с ней жизнь. Она верила в судьбу. Она научилась изворотливости. В каюте был стол, и на нём письменный прибор. Силинская написала по-французски письмо адмиралу Грейгу. Она просила объяснить, почему допущено такое насилие, она ведь ни в чём не виновата. Она же явилась на корабль только по настойчивому приглашению графа Орлова.

Она послала с письмом Кальтфингера. Тот сейчас же вернулся с словесным ответом адмирала.

- Их превосходительство приказали передать вам, что вы обязаны повиноваться высшей власти.

- Хорошо... Ступайте... Нет... Постойте. Будьте готовы отнести ещё одно письмо его превосходительству.

В каюте и на корабле было тихо. Чуть слышно плескали волны о борта, да мерно поскрипывали цепи в якорных клюзах... Круглый корабельный фонарь бросал на стол уродливую, ползающую чёрную тень. Было неудобно писать.

Силинская писала Орлову. Её письмо дышало негодованием. Как могло быть, чтобы он, кого она считала благородным рыцарем, неспособным на предательство, покровителем высокой идеи правды и справедливости, преданным сыном своей родины, позволил поступить с нею так жестоко!.. Почему он покинул её, когда её готовились взять под стражу?.. Она требует, чтобы он пришёл к ней и утешил её в её одиночестве. Что сделала она преступного, когда по его приглашению явилась на корабль? В чём виновата она, бедная, слабая, больная женщина? Она просила верить в неизменность её чувств даже и тогда, когда она потеряла свободу...

Она отправила письмо. Около часа дожидалась ответа, сидя в кресле. Потом усталость тревожно проведённого дня, хмель выпитого вина одолели её. Она позвала горничную и легла в постель.

- Как только будет ответ от графа, вы разбудите меня, когда бы это ни было. Ответ пришёл только утром. На ужасном немецком языке с невероятною орфографиею граф писал:

"Ach wo seind wier geraten unglick. Bei disen alem mus man geduldich sein; Gott allmechtiger wiert uns nicht verlassen. Ich bien ezunder in dieselben unglicklichen umsstand, wie sie siend, hofe aber durch freidschaft meinen ofizirs meine Freiheit bekomen und will ich eine kleine beschreibung machen der admiral Greick, aus seiner freindschaft zu mier das ich so geschwinde wie moglich insz Land gern sollte..." (Ах, какое несчастье... Надо быть терпеливыми. Всемогущий Бог нас не оставит. Я в отчаянии от вашего несчастного положения, однако надеюсь, что дружественные мне мои офицеры меня освободят, я напишу адмиралу Грейгу, чтобы он, по дружбе ко мне, дал бы мне возможность бежать, и я, как только можно быстро, отправлюсь... (нем.).)

Он писал, что адмирал Грейг предупреждал его об опасности и советовал бежать, но что около пристани его окружили лодки и забрали с собою. Он просил своего обожаемого друга успокоиться и беречь своё здоровье - всё выяснится, и, как только он освободится, он найдёт её где бы то ни было и сумеет её спасти...

Вместе с письмом он посылал ей "занимательные" книги из библиотеки сэра Джона Дика.

Силинская задумалась. Быть может, всё это так и надо. Она шла занимать русский престол, свергать Императрицу Екатерину Алексеевну, узурпировавшую его. Разве знала она, как это делается?.. За неё на Волге старался Пугачёв. Поляки и иезуиты, окружавшие её и вдохновлявшие её, никогда не говорили, как это надо сделать. Она надеялась на матросов... Но матросы ещё не знали её. Орлов пишет, что у него есть верные офицеры. Может быть, этот арест - неизбежное начало того, что она замыслила? Она не могла пожаловаться - с нею обращались хорошо, как с высокопоставленной особой. С нею, значит, считались. При ней были её слуги. Она знала, что Чарномский и Доманский были тут же, на корабле.

Надо ждать. Она вспомнила всю свою прежнюю, действительную и воображаемую жизнь. Она была полна приключений. Сколько раз она бегала от воображаемых или действительных врагов, от долгов, от кредиторов. Видно, и опять придётся как-то бежать...

Она рассеянно перелистывала присланные книги. Мысли бежали своим чередом. Она не слышала, как наверху, на палубе, раздавались командные крики, свистали боцманские дудки, топотали босыми ногами матросы, скрипели, точно стонали, тяжёлые реи. Вдруг нагнулась каюта, и, как это бывает при начале плавного корабельного движения, у Силинской закружилась голова. Она встала с койки и подошла к иллюминатору. Вода была близко. Синие волны в искрящихся точках яркого южного солнца быстро бежали мимо, и особенный шелестящий звук раздвигаемой кораблём волны баюкал её. От буруна, сбивая морские волны, простирался по морю косой след. Слегка нагнувшись, корабль нёсся в неведомую даль.

XLI

Время шло в каких-то несвязных грёзах, думах, как идёт оно на корабле, идущем с несильным ветром по спокойному морю. Не слышно было про избавление. Потом, должно быть, стих ветер. Знойное солнце слепило, играя в спокойной глади моря. Корабль едва шёл, отражаясь розовыми парусами в глубинах тихого моря. В каюте стало нестерпимо душно Силинская тяжело, надрывно кашляла. Появилась горлом кровь. Кальтфингер доложил о состоянии графини адмиралу Грейгу, и тот разрешил пленнице выходить на палубу.

Силинская лежала теперь с утра и до вечера на длинном соломенном кресле, на подушках, усталая, больная, ко всему безразличная. Она читала книги, пустые романы, присланные Орловым, а чаще смотрела в синь бескрайнего моря. Над нею тент бросал на золотую от солнечных лучей палубу густую синюю тень. Вверху тихо полоскали на слабом ветре большие паруса. В стороне от неё матросы караулили её. На баке, взобравшись наверх к тяжёлому бушприту, лежали люди в белых рубахах и тихо и сонно пели. Никто не подходил к Силинской, она была вне корабельной жизни.

Дремота, мечты, полусознание, сон... От горничной она знала, какие места они проходили. На каждой остановке Силинская ожидала письма от Орлова. Когда корабль приближался к берегу, Силинскую запирали в каюте.

Из иллюминатора Силинская наблюдала жизнь в порту. Корабль стоял в Кадиксе. Брали воду и провизию. В окно иллюминатора видна была глубокая изумрудная вода в розовых потёках солнечной игры. Перламутровые медузы колыхались в ней, как какие-то таинственные цветы. Подходили тяжело гружённые быками, баранами и зеленью лодки, стукались о корабельный борт. С криками и песнями шла погрузка. Силинская видела полуобнажённые бронзовые тела, жгучие южные глаза, слышала гортанные крики грузчиков.

Лодки отошли, на корабле подняли все паруса. Вдруг показался ярко, празднично освещённый берег. Белые дома, зелёные сады поплыли, удаляясь от Силинской.

В Бискайском заливе сильно качало, и Силинская не выходила из каюты. Она ждала письма в Англии. Там могли быть её друзья, друзья Орлова, тот мог дать знать о ней, и её могли там освободить.

Около суток стояли в Плимуте. На корабле шла починка. Силинская ни на минуту не покидала иллюминатора. Она увидала, как от корабля отвалила шлюпка и в ней - она не могла ошибиться - сидел Христинек без стражи с большим портфелем. Значит, его уже освободили. С трепетом сердечным она отсчитывала минуты. Ждала известий от Орлова, ждала самого Орлова.

По городу зажглись огни, в море стало сумрачно и страшно. Корабль снялся с якоря.

Они были в Немецком море, зеленовато-серые волны били в корабельные борта, когда Франциска принесла Силинской известие: "Корабль идёт в Кронштадт..."

- В Кронштадт? Что же это такое?.. Из Кронштадта в Москву, по следам Пугачёва?! Пошлите сейчас Кальтфингера к адмиралу, скажите ему, что я прошу адмирала немедленно прийти ко мне.

В каюту пришёл молодой офицер.

- Мадам, адмирал прислал меня спросить, что вам угодно?

- Вы?.. Вы?.. Кто вы такой?.. Мне вас не угодно, - истерически крикнула Силинская. - Я просила адмирала... Мне нужно не вас, а ад-ми-ра-ла...

- Его превосходительство поручил мне узнать ваши желания.

- Мои желания?.. Смешно говорить о моих желаниях... Почему меня держат под арестом?.. Что я сделала?.. Какой проступок я совершила? Я никогда никому ничего худого не желала... Меня не смеют держать, как пленницу... Я требую, чтобы меня освободили и пустили во Францию.

Она забилась в истерике. Горничная, позванная офицером, уложила её в постель. Силинская была в глубоком обмороке. Послали за судовым доктором, и тот распорядился, чтобы больную вынесли на палубу.

Силинская лежала в своём кресле с закрытыми глазами, потом приоткрыла глаза, осторожно огляделась, быстро встала, перебежала палубу и вскочила на борт. Матрос схватил её тогда, когда она уже кидалась в море. Силинская царапалась, кусалась и визжала:

- Оставьте меня!.. Оставьте!.. Вы не смеете мешать мне!.. Пустите меня! Её заперли в каюту и до самого Кронштадта не выпускали на палубу.

Одиннадцатого мая, после двух с половиною месячного плавания, корабль бросил якорь на кронштадтском рейде. Адмирал сейчас же послал Императрице донесение о благополучном прибытии с пленницей. Государыня была в селе Коломенском под Москвою.

Двадцать четвёртого мая вечером к адмиральскому кораблю подошла парусная яхта лейб-гвардии Преображенского полка. Капитан Александр Толстой поднялся на палубу и подал адмиралу Грейгу письмо от Государыни.

"Господин контр-адмирал Грейг, с благополучным вашим прибытием с эскадрою в наши порты, о чём я сего числа уведомилась, поздравляю, и весьма вестию сею обрадовалась, - писала Государыня. - Что же касается до известной женщины и до её свиты, то об них повеления от меня посланы г-ну фельдмаршалу князю Голицыну в С.-Петербург, и он сих вояжиров у вас с рук снимет. Впрочем, будьте уверены, что службы ваши во всегдашней моей памяти и не оставлю вам дать знаки моего к вам доброжелательства. Екатерина. Майя 16-го числа 1775 г. Из села Коломенского, в семи верстах от Москвы".

- Могу получить арестантов?.. - спросил Толстой.

Адмирал проверил поданные ему Толстым бумаги, провёл рукою по высокому лбу, поправил парик и сказал:

- Берите... берите... Только будьте с нею осторожны... Никогда не исполнял я более тяжёлого поручения. Наши бои под Чесмой кажутся мне теперь пустяками. Я должен был оставить английский берег ранее, чем предполагал, потому что приезжавшие на корабль англичане, как я мог заметить, уже пронюхали об арестантке.

- Да, положение... С меня и моих людей взято клятвенное обещание навеки молчать о пленнице. Никто здесь ничего не знает.

- Здесь, никто... Сомневаюсь... За границей всем известно. Граф Чесменский писал мне в Плимут. В Ливорно было большое смятение. Кошачьи концерты графу устраивали. Едва удалось ночью ускользнуть незаметно в Пизу. Тосканский двор весьма и весьма раздражён, что так обманом с их земель оную женщину выкрали. В Пизе пустили слух, что её умертвили на корабле. Иезуиты шептали всякую небылицу... Кто она - один Господь ведает... Но шум из-за неё большой вышел. Граф опасался, что его отравить могут приверженцы иезуитов... Предупреждаю вас обо всём этом. В Немецком море покушалась выброситься за борт. Как бы на яхте чего не выкинула. Крепче держите.

Арестантку, закутав ей шалью голову, на руках снесли в яхту и посадили в маленькой каюте между двух рослых гренадеров. Офицер поместился у входа в каюту.

- Куда теперь меня везут? - спросила пленница по-французски. - В Москву?..

Никто ей ничего не ответил. Она повторила вопрос по-немецки. Молчание было ей ответом.

По качке и по тому, как шуршала за бортом вода, Силинская могла догадаться, что яхта отвалила от корабля.

В два часа утра двадцать шестого мая главный комендант Петропавловской крепости принял от капитана Толстого арестантов. В призрачном свете белой ночи Силинскую, Чарномского и Доманского с их слугами, окружив солдатами, повели по песчаной дорожке между молодых берёз, мимо громадного белого собора и длинных низких казарменных зданий в Алексеевский равелин.

Впереди шла графиня. После долгого плавания, качки на яхте земля колебалась под её ногами. Светлая ночь была холодна и казалась страшной и призрачной. Силинская два раза на коротком пути останавливалась: не могла идти, жестокий кашель её душил.

В узком проходе медленно открывались тяжёлые ворота. По каменной лестнице небольшого дома графиню провели во второй этаж.

- Вот ваше помещение, - сказал сопровождающий Силинскую офицер.

Через высокие окна с железными решётками был виден небольшой дворик. Помещение состояло из трёх комнат с коридором перед ними. Две предназначались для слуг, в третьей Франциска стала устраивать свою госпожу. Слуги внесли баулы с вещами. Силинская села в простое кресло подле окна. Свет белой ночи её раздражал. В крепости вдруг заиграли куранты. Дрожащие звуки плыли в воздухе и несли безотрадную печаль. Ни мыслей, ни надежд, ни ожиданий. Одна беспредельная, надрывная тоска.

Настал день - Силинская не сомкнула ни на мгновение глаз, не переменила позы. Франциска ей сказала, что Чарномского, Доманского и Кальтфингера с утра потребовали на допрос, что и её спросят на допрос. Силинская точно ничего не слыхала. Она не повернула головы и не моргнула глазом.

Около полудня дверь комнаты Силинской распахнулась, и к ней вошёл князь Голицын.

XLII

Шесть месяцев почти, изо дня в день тянулись допросы. Князь Голицын был вежлив, внимателен к графине Силинской, но и он начинал терять терпение, выходить из себя, видя упорство графини.

Ему было приказано точно выяснить, кто же такая эта пленница?..

Странный вопрос!.. Она сама не знала, кто она. Допрашивавшие её не могли и не хотели этому верить.

Оставаясь одна, измученная вопросами, она ложилась в постель, закрывала глаза и старалась припомнить своё детство. Её память обрывалась. Скитания, сказочной красоты сады, фонтаны, розы - да что же это было - правда или всё это она сама придумала когда-то?.. Она сознавала только одно: у неё никогда не было ни отца, ни матери. Она их совершенно не знала и не могла сказать, кто они были.

Кто написал ей и подкинул все эти страшные бумаги, за которые её преследовали? Нужны были бумаги, чтобы выйти замуж за князя Лимбургского, и ей принесли эти бумаги. Ей сказали, что это верные бумаги, и она этому поверила. Дочь Императрицы Елизаветы Петровны и Разумовского?.. В её детстве было так много необычайных приключений, что почему ей было не поверить, что всё это было потому, что её рождение было совсем необычайным? Когда она объявила всё это и писала письма, она совсем не думала о последствиях своего шага.

Видя её упорство, её брали измором. Тогда она путалась в показаниях. Сегодня рассказывала одну историю своего детства - назавтра всё отрицала и говорила новую выдумку. Это считали притворством, умышленною ложью - она не лгала. Всякий раз она сама была уверена, что говорит правду. Что же было ей делать, когда в её детстве никто никогда не сказал ей, кто она, и не рассказал ей про её родителей?.. Ей самой приходилось направлять острый луч воспоминаний в потёмки прошлого. Он освещал какие-то углы, но освещал всякий раз по-новому. Князь Голицын изводился и терял самообладание.

- Если вы не знаете, кто вы такая, я вам сам подскажу, вы дочь еврея, пражского трактирщика...

Силинская нехорошо себя чувствовала, она давала показания лёжа в постели. Она резко поднялась и села. Худые руки хватились за грудь, косые глаза наполнились слезами, кирпично-красный румянец залил впалые щёки.

- Боже!.. Бо-же мой!.. Чего только про меня не выдумают люди! Никогда, князь, слышите, никогда я не была в Праге! Я готова выцарапать глаза тому, кто осмелился приписать мне такое происхождение... Уверяю вас, князь, я высокого рода... Я это-то точно знаю...

Что Силинская дочь пражского трактирщика, Голицыну сказал английский резидент. В Англии были очень заинтересованы самозванкой и производили о ней самостоятельное расследование.

Силинская хорошо говорила по-французски и по-немецки, недурно объяснялась по-английски и по-итальянски. Голицыну сказали, что Силинская говорит по-французски с польским акцентом, - Голицын этого не заметил. Поляки же, бывшие при Силинской, сказали Голицыну, что та знает по-польски только несколько слов. Кто же была она?.. Какой национальности?.. Раньше она называла себя Али-Эмете... У неё были узкие косящие глаза. Ей намекнули на то, что она может быть родом с Востока. Она сейчас же ухватилась за эту мысль и стала уверять, что она в совершенстве знает персидский и арабский языки.

- Я и писать умею на этих языках, - сказала она.

Её попросили написать на обоих языках. Она вскочила с постели, вдела ноги в туфли и села к столу. Нахмурив тонкие брови, она покрыла какими-то точками и запятыми два листка бумаги. Голицын сразу увидел, что написанное мало походит на турецкие и арабские письмена, но для верности приказал отправить листки в Академию наук для обследования через знающих эти языки людей. Он получил из Академии ответ: "По предъявлении оной записки ведущим, лицам, те нашли, что нарисованные знаки ничего общего не имеют ни с арабскими, ни с персидскими письменами".

Голицын передал это Силинской. Та, по обыкновению, лежала в постели. Она капризно пожала плечами и, кутая узкие тонкие плечи в шаль, сказала:

- Спрошенные вами люди ничего не смыслят в обоих языках.

Повернулась лицом к стене, спиною к Голицыну. В этот день она ничего не отвечала на вопросы князя.

Всё это время она писала Императрице, домогаясь личного свидания с Государыней и объяснения с нею.

Через неделю пребывания в крепости, второго июня, она писала Императрице:

"Votre Majeste Imperiale, je croie qu'il est a propos que je previenne Votre Majeste Imperial touchant les histoires qu'on a ecrit ici dans la forteresse. Elles ne sont pas suffisantes pour eclaircire Votre Majeste touchant les faux soupcons qu'on a sur mon compte. C'est pourquoi que je prends la resolution de supplier Votre Majeste Imperiale de m'entendre elle-meme, je suis dans le cas de faire et procurer de grands avantages a votre Empire.

Mes demarches le prouvent. Il suffit que je suis en etat d'annule toutes les histoires qu'on a trainees contre moi et a mon insue.

J'attends avec impatience les ordres de Votre Majeste Imperiale et je me repose sur sa clemence.

J'ai l'honneur d'etre avec un profond respect de Votre Majeste Imperiale.

La tres-obeissante et soumise servante.

Elisabeth". (*)

(* Ваше Императорское Величество, я думаю, что нужно, чтобы я предупредила вас о тех историях, которые пишутся здесь в крепости. Они недостаточны, чтобы объяснить Вашему Величеству лживые подозрения на меня. Вот почему я умоляю Ваше Величество выслушать меня лично, я имею случай доставить выгоды вашей империи.

Это доказывают мои попытки. Достаточно, чтобы я была в состоянии опровергнуть все истории, которые без моего ведома про меня выдумали.

Я с нетерпением ожидаю приказаний Вашего Императорского Величества и я разсчитываю на ваше милосердие.

Имею честь быть с глубоким уважением Вашего Императорского Величества.

Всепокорная и преданная слуга Елизавета (фр.).

(Орфография подлинника.))

Это письмо возмутило Императрицу. Она сейчас же написала князю Голицыну записку:

"Prince! Faites dire a la femme connue que si elle desire alleger son sort, qu'elle cesse la comedie continuee dans les deux lettres a vous adressees et qu'elle a l'audace de signer du nom d'Elisabeth. Ordonnez de lui communiquer, que personne ne doute un instant qu'elle est une aventuriere et que vous lui conseillez de modifier son ton et d'avouer franchement qui lui a conseille de jouer ce role, ou elle est nee et depuis quand elle pratiquait ses filouteries. Voyez-la et dites lui serieusement de finir la comedie. Voila une fieffee canaille. L'insolence de sa lettre a moi adressee depasse tout et je commence a croire qu'elle n'a pas toute sa raison..." (Князь! Скажите известной вам женщине, что, если она хочет облегчить свою участь, пусть она оставит играть комедию, которую изображают в двух письмах, вам адресованных, которыя она имеет смелость подписывать именем Елизавета. Прикажите сообщить ей, что никто не сомневается в том, что она авантюристка и что вы советуете ей умерить ея тон и откровенно сознаться, посоветовал ей играть эту роль, где она родилась и с какого времени она занимается своими плутнями. Повидайте её и серьёзно скажите ей кончить комедию. Вот отпетая каналья. Нахальство ея письма, адресованного мне, превосходит всё и я начинаю думать, что она не в своём уме... (фр.). (Орфография подлинника).)

То знойное, душное, то свежее с холодными дождями петербургское лето тяжело отзывалось на хрупком здоровье пленницы. Она сильнее кашляла и больше выделяла крови с мокротой. Она уже целыми сутками лежала, не вставая с постели, кутаясь в одеяла и шали. Иногда вдруг вскакивала, начинала быстро ходить по комнате, потом садилась к столу и писала письма, рвала их, писала снова и опять рвала. Она сама не знала, что писать и как оправдываться.

Князь Голицын сказал ей, что, если она скажет наконец всю правду о своём происхождении, он выпросит у Императрицы, чтобы её отпустили к князю Лимбургскому. Она пожала плечами.

- Что я могу прибавить ещё к тому, что я сказала вам, - печально проговорила она. - Я прошу вас... Не мучайте меня расспросами. Я ничего больше не знаю.

Её считали фальшивой, лживой, злой и бессовестной. Чтобы сделать её сговорчивее, караул, помещавшийся вне её квартиры, поставили к ней в комнаты. Теперь она всегда находилась под наблюдением офицера и солдат. Всегда, днём и ночью, кто-нибудь был в её комнате. Это её стесняло и мучило. Как испуганный зверёк, она лежала, лицом к стене, закутавшись с головою в одеяло.

Позднею осенью в холодный ненастный день, когда днём у неё на столе горела свеча, дрожащею рукою писала она Императрице:

"Votre Mageste Imperial! Enfin a lagonie, je m'arache les bras de la mort, pour exposer mon deplorable sort aux pieds de Votre Majeste Imperiale. Bien loing qu'elle me perdra, ce seras votre sacre Majeste qui fera ceser mes peines. Elle veras mon in noc ence. J'ai rassemblet le pent de forces qui me reste pour faire des notes que j'ai remis au Prince Galitzine, on me dit que cest Votre Majeste que j'ai eu le malheure d'offencer, vu qu'on croy telle chose je suplie a genoux votre sacre Majeste d'entendre elle meme toutes choses, elle seras vanges de ses ennemis et elle sera mon juge.

Ce n'est pas visavis de Votre Majeste Imperiale que je me veux justifies. Je connais mon devoir et sa profonde penetration est trop connue pour que j'aye besoin de lui detallier les diminutifs.

Mon etat fait fremire la nature. Je conjure Votre Majeste Imperiale au nom d'elle meme quelle veuille mentendre et m'accorder sa gracem Dieu a pitie de nous. Ce n'est pas a moi seule que Votre sacre Majeste refusera sa demence: que Dieu touche son coeur magnanime a mon egard et le reste de ma vie je la consacrerais a son auguste prosperite et service. Je suis de Votre Majeste Imperiale.

La tres-humble et obeissante et soumise devouee servante..." (Ваше Императорское Величество, уже в агонии, я отрываю от смерти мои руки, чтобы изложить к ногам Вашего Величества мою отчаянную участь. Вы не погубите меня; Ваше священное Величество, прекратите мои муки. Вы увидите мою невинность. Я собираю остатки моих сил, чтобы отвечать князю Голицыну; мне сказали, что я имела несчастье оскорбить Ваше Величество; так как верят в это - я умоляю Ваше священное Величество лично всё выслушать. Вы отомстите своим врагам и вы будете моим судьёю.

Я не хочу оправдываться перед Вашим Императорским Величеством. Я сознаю мой долг, а ваша глубокая проницательность слишком известна, чтобы нужно было вам смягчать описания.

Моё положение ужасно. Я умоляю Ваше Императорское Величество во имя вас самих выслушать меня и помиловать; Бог милосерд к нам. Не одной же мне Ваше священное Величество отказываете в милосердии: пусть Господь тронет ваше великодушное сердце ко мне, и я посвящу остатки моей жизни Вашему августейшему благоденствию и службе вам. Вашего Императорского величества всенижайшая и послушная и покорная и преданная слуга... (фр.). (Орфография подлинника.))

Она на этот раз не подписала письма.

В холодное, ноябрьское, тёмное утро, когда на фигурном столе Государыни горели свечи, а бледный сероватый свет шёл в окна, князь Голицын докладывал это письмо Императрице.

Государыня задумалась.

- Как полагаешь, если отпустить её теперь к князю Лимбургскому?..

Голицын молчал.

- Или... Ты мне как-то докладывал об этом влюблённом в неё поляке... Доманском?.. Что он?.. Всё верен своей страсти?..

- Он ещё совсем недавно говорил мне, что за величайшее счастье почтёт, если бы разрешили ему жениться на ней и увезти её к нему в деревню.

- Ну вот... Так в чём же дело?..

- Поздно, Ваше Величество... Дни её сочтены.

- У неё были доктора?..

- Были. Болезнь её неизлечима. Ей нужен уже не доктор, а духовник.

- Что же, пошли ей такового.

- Я не знаю, какого она исповедания.

- Странно... В полном смысле неизвестная... Что же она-то не скажет? Спроси её.

- Боюсь, что и она сама того не знает.

- Прекрасно... Этого только и недоставало... Попытай её, может быть, перед смертью вспомнит, какой она веры.

Когда спросили Силинскую, та сначала пожелала иметь православного священника, потом сказала, что она должна держаться римско-католической веры, так как обещала это князю Лимбургскому, но что она никогда не причащалась по этому обряду. Князь Голицын допросил Франциску Мешеде, и та сказала, что её госпожа ходила в католическую церковь, но сколько она её видала там, она никогда не причащалась.

- Слушайте, мадам, - сказал Силинской Голицын. - Ваши капризы мне надоели. Подумайте о страшном вашем положении. Если вы не скажете мне наконец, какой вы веры, - я вовсе никакого священника к вам не пришлю.

- И не надо, - сказала арестантка и отвернулась от князя.

Тридцатого ноября ей стало очень плохо, и она через доктора просила князя Голицына, чтобы к ней прислали православного священника. К ней был послан священник Казанского собора Пётр Андреев, хорошо говоривший по-немецки. Ему было поручено довести арестантку до полного раскаяния и признания своей вины.

Она внимательно выслушала увещание священника и тихим прерывающимся голосом начала свою исповедь:

- Я скажу всё, что о себе знаю... Я крещена по обрядам греческой церкви... Так говорили мне в Киле те, кто тогда воспитывал меня и где я жила до девятилетнего возраста... Потом... Это долго и трудно всё рассказывать... Я жила в разных странах... В Англии и Франции... В Германии я получила во владение графство Оберштейн. Была в Дубровнике, в Пизе... В Ливорно граф Орлов пригласил меня на корабль, и меня привезли в Петербург... Где я родилась, кто мои родители, говорю вам по чистой совести - я ничего не знаю... У исповеди и причастия никогда не была, ибо нигде не находила православного священника. О христианском учении знаю из Библии и французских духовных книг, которые иногда читала. Я верю в Бога и святую Троицу, не сомневаюсь в истине символа веры. Я ничего не злоумышляла против Государыни и не знаю, кто и когда мне дал те бумаги, которые мне столько причинили зла и несчастий. Я слаба, святой отец, я ничего больше не знаю. Зачем мне лгать или скрывать что-нибудь на краю могилы... Молитесь за меня. У меня один грех - и в нём я глубоко раскаиваюсь, - с ранней юности жила я в нечистоте телесной и грешна делами, противными заповедям Господним. Я раскаиваюсь от всего сердца, что огорчала Создателя, и умоляю простить мои многие и тяжкие грехи.

По мере того как она говорила, её голос слабел, всё чаще и чаще прерывали её припадки удушья и кашля. Она с трудом закончила своё покаянное слово.

Весь следующий день, третьего декабря, она пролежала неподвижно в постели и была в полусознании. Жизнь покидала её.

Четвёртого декабря 1775 года в семь часов вечера арестантка умерла, а утром, пятого, солдаты, державшие при ней караул, зарыли её тело во дворе Алексеевского равелина.

Тринадцатого января 1776 года в тайной экспедиции князем Голицыным и генерал-прокурором Вяземским был поставлен приговор над поляками и прислугой, бывшими с самозванкой. Всех их отпускали на родину с выдачею каждому вспомоществования и со взятием подписки о вечном молчании о преступнице и своём заключении. Если кто из них возвратится в Россию, то без дальнейшего суда подвергнется смертной казни.

Приговор этот был утверждён Императрицей, и в январе Франциска, Кальтфингер и слуги-итальянцы были через Ригу отправлены в Италию, а в марте за ними последовали в Польшу Чарномский и Доманский со своими слугами.

XLIII

Прошло десять лет, Императрица Екатерина II была в полной славе. Только что был присоединён к России Крымский полуостров, и в Севастополе - как порадовался бы Пётр Великий! - Григорий Потёмкин строил Черноморский флот.

Императрица прочно сидела на престоле. Призраки прошлого не могли уже больше колебать её власти. Тени Ивана Антоновича и Петра Фёдоровича растаяли, исчезли. Императрица не боялась и сына своего Павла Петровича. Тот был женат вторым браком, имел детей, казалось бы, кому, как не ему, сидеть на троне российском? Он был только тенью матери. Как месяц при солнце, светил он лишь отражёнными лучами екатерининской славы. Он жил с семьёю то в Павловске, то в Гатчине. Как он жил, чем занимался - это мало интересовало его мать. Его воспитатель и первый советник по иностранным делам граф Никита Иванович Панин умер - у Великого Князя не было никого близкого при дворе, кто старался бы для него. Великий Князь прозябал в удалении от двора, и когда Императрица думала о будущем, она думала через голову сына о внуке Александре Павловиче, которому была отдана вся любовь бабушки.

Павел Петрович с супругой совершили путешествие по Западной Европе. Россию, чего раньше никогда не бывало, посетили коронованные особы. Австрийский Император Иосиф II, а потом наследный принц Прусский были в России и восторгались Императрицей. И был летний прекрасный вечер, когда после парадного обеда Государыня вышла на верхний балкон Петергофского дворца с Императором Иосифом и остановилась у перил. Они были одни. И тогда был долгий и откровенный разговор о восточной политике России.

- Если бы я завладела Константинополем, - сказала Государыня, мечтательно глядя на ряд фонтанов, уходящих к морю, - я не оставила бы этого города за собою, но иначе распорядилась бы им.

И она позвала к себе няню со своим вторым внуком Константином.

Она ничего больше не сказала. В её душе было, когда родился этот мальчик, - восстановить Византийскую империю и дать наследника Константину Великому.

Что и кто мог помешать ей? Она царствовала одна, она была самодержица, все великие возможности России были в её распоряжении, и она употребляла их во славу и для благоденствия России. Великие люди, готовые на всё для неё, её окружали. Теперь какие бы призраки ни встали - они не были страшны.

XLIV

Зимою 1785 года статс-секретарь, уже складывая в портфель подписанные Государыней бумаги, сказал несколько смущаясь:

- Ваше Величество, осмелюсь доложить о маленьком беспокойстве.

- Докладывай... докладывай... что ещё там случилось, чего и обер-полицеймейстер не знает и о чём утром мне не доложил, - добродушно улыбаясь, сказала Императрица.

- Одна женщина очень добивается вас видеть. Просит быть вам представленной и доложить вам об одном секретном деле...

- Сколько таинственного!.. Одна женщина... Секретное дело... Да кто такая?

- Княжна Тараканова.

- Княжна Тараканова?.. Я никогда не слыхала в России князей Таракановых.

- Так точно, Ваше Величество. Я брал в герольдии справку, и мне ответили - князей Таракановых нет.

- Опять какая-нибудь самозванка?

- Нет, не похожа на такую. Очень скромная и отлично воспитанная, немолодая уже женщина. Я никогда не осмелился бы вас беспокоить с её настойчивою просьбой, если бы меня о том не просил граф Кирилл Григорьевич Разумовский...

- Графу Кириллу Григорьевичу отказать не могу. Он так редко меня о чём-нибудь просит. Хорошо. Я приму эту княжну Тараканову в Арабской комнате за полчаса до бала. Это самое свободное у меня время сегодня.

Когда Государыня, в тяжёлой парадной "робе", прошла из своих покоев в Арабскую комнату, там, в стороне от ожидавших её фрейлин, стояла высокая, чернявая женщина, с бледным, "постным" лицом, одетая в простое чёрное платье. Её ненапудренные волосы были густо пробиты сединою, прямой тонкий нос делил её лицо, глубоко сидящие глаза были полны скорби. Женщина эта низко поклонилась Государыне и поцеловала ей руку.

- Садись, - сказала Государыня, указывая кресло против себя. - Из каких же княжон Таракановых ты будешь? И по какому такому делу ты меня так настойчиво пыталась видеть?

- Ваше Величество... Я хотела вам сказать... Вам одной сказать, что, может быть, я могу пролить свет на ту неизвестную, что десять лет тому назад умерла в петербургской крепости и что имела наглость всклепать на себя чужое царственное имя... но только вам одной.

- Ах вот оно что!.. Мне и самой всегда было интересно дознать, кто же была оная самозванка?.. Оставьте нас, милые мои, одних с княжною, - сказала Государыня статс-дамам и фрейлинам.

Они остались одни в Арабской комнате. За запертыми высокими тяжёлыми, в бронзе дверями был слышен сдержанный гул голосов собравшихся гостей, пиликали скрипки, певучую руладу пропела флейта, хрипел фагот - музыканты настраивали инструменты.

- Ваше Величество, я потому так долго не могла вам об оном деле доложить, что я всё это время жила в Польше, в деревенской глуши, и только несколько дней тому назад совершенно случайно узнала все подробности о самозванке, и вот тогда я подумала, не есть ли эта несчастная - моя родная сестра, пропавшая много лет тому назад в Киле?

- Прежде всего, милая моя, кто ты сама-то?

- Меня зовут Августа, княжна Тараканова. Я была девочкой и жила с младшей моей сестрой Елизаветой и воспитательницей mademoiselle Marguerite в Киле. На дощечке нашей квартиры и на общей доске постояльцев гостиницы, где мы жили, против нашего номера всегда стояла надпись: "Княжны Таракановы"... Я как-то спросила свою воспитательницу: "Разве мы княжны?" Я хорошо знала, что мы из простых малороссийских казачек. Моя воспитательница засмеялась и ответила мне: "За границей все русские - князья", - и больше мы никогда не возвращались к этому вопросу. И вот что я помню... В Киле однажды ночью к нашей воспитательнице пришёл поляк. К ней часто ходили разные люди. Было уже поздно. Я не спала. Дверь в нашу спальню была приоткрыта, и я слышала, как говорила моя воспитательница с поляком. Сначала тихо, потом между ними разгорелся спор, и я уже могла слышать каждое слово. Они говорили о каких-то тестаментах Государя Петра Великого и Государыни Елизаветы Петровны... Поляк будто доказывал, что моя сестра Елизавета - дочь Государыни Елизаветы Петровны. Мадемуазель Маргерит резко это опровергала. Они как будто поссорились, и поляк ушёл. На другой день мадемуазель Маргерит повела меня и мою сестру к русскому резиденту. Помню, был сильный туман. В узкой улице нас окружили люди в масках, посадили в карету и увезли. Куда отправили мою сестру и мадемуазель Маргерит, я не знаю. С первого нашего ночлега, где-то в лесу, нас разлучили. Меня одну отвезли к полякам-шляхтичам в бедное глухое именье, где я и выросла и где прожила всё это время, много долгих лет, и лишь всего месяц тому назад я попала в Варшаву и там услышала всю историю про самозванку. Тогда я сочла священным долгом своим рассказать всё Вашему Императорскому Величеству, с глазу на глаз, и сказать вам...

Княжна замолчала, слёзы потекли из её глаз. Она не могла продолжать своего рассказа.

- Всё, что ты мне сказала, моя милая, всё это весьма интересно... Но что же ты думаешь дальше делать?.. Ты понимаешь, что и точно сего никто, кроме тебя и меня, не может знать...

- Ваше Величество, я это отлично понимаю... И хотя всё это так неверно... Точно просто во сне мне приснилось, но если я и точно сестра той... Несчастной... Я совсем ни в чём не виновата, но я должна куда-то уйти... Чтобы люди никак не прознали, чтобы люди, особенно поляки или иезуиты - вот ещё опасные люди! - не задумали чего... Вдруг пожелают зла Вашему Императорскому Величеству... Так вот я хочу... Я хочу...

Княжна Тараканова стала рыдать.

- Чего же ты, моя милая, хочешь?..

- Не знаю, Ваше Величество, где же мне знать?.. Я так мало видала, так мало жила, хотя уже состарилась. Я хотела спросить вас, что хотели бы вы, чтобы я сделала. Я всё то с радостью исполню.

Государыня с участием смотрела на плачущую перед нею женщину.

- Ваше Величество, мне кажется, я должна уйти, просто совсем, навсегда уйти, чтобы ничем, ниже самим воспоминанием о той несчастной, вам никак не помешать...

- Куда же ты уйдёшь?..

- Не знаю, Ваше Величество... Куда вы скажете.

Государыня задумалась. Сильнее становился шум в зале. Инструменты оркестра то стихали, то с новым усердием начинали свою пёструю игру.

- Я тебя понимаю, моя милая... Может быть, ты и права. Лучше, чтобы никто и никогда тебя не видал... Чтобы ты могла молчать... Но ты ни в чём не виновата... Ты ещё молода... Куда же ты уйдёшь?..

- Не знаю, Ваше Величество... Я думала, если Вашему Величеству будет угодно... В монастырь...

За стеною церемониймейстер постучал три раза тростью о пол. Гул голосов и игра инструментов стихли. Государыня встала с кресла.

- Хорошо, моя милая, - сказала она, протягивая руку княжне. - Я тронута благородством и прямотою твоей души. Поезжай в Москву к владыке Платону. Я завтра же напишу ему о тебе.

- Благодарю вас, Ваше Величество.

- Да... Ещё одно... Как и почему ты обратилась к графу Кириллу Григорьевичу?..

- Но, Ваше Величество... Мне всегда говорили, что я его племянница.

- Ах, вот как!.. Хорошо!.. Мне многое теперь понятно, но я не думаю, что та... была твоя сестра... Да, от Разумовских я могла и могу ожидать только высшего благородства... Как и ты поступаешь!.. Так... В Москву... Владыка Платон устроит тебя в женский монастырь. Ему ты всё скажешь, как сказала мне.

Государыня протянула руку для поцелуя, потом хлопнула в ладоши и сказала появившимся статс-дамам и фрейлинам:

- Прикажите скороходу проводить княжну боковой галереей к выходу.

В тот же миг высокие двери распахнулись. Яркий свет тысяч свечей, музыка, многоголосый прекрасный хор ошеломили княжну Тараканову. Она опустила голову и торопливыми шагами пошла за скороходом.

Тою же ночью, в четыре часа, княжна Тараканова села в ямские сани и на перекладных поехала в Москву, к митрополиту Платону, за решением своей судьбы. (*)

(* В 1810 году в Ивановском женском монастыре происходило отпевание тела скончавшейся там инокини затворницы Досифеи. Отпевание совершал епископ Дмитровский Августин, на погребении присутствовало много знатных особ. Главнокомандующий Москвы граф Гудович и вельможи екатерининского времени были в церкви. Видно было, что хоронили не простую монахиню. Инокиню Досифею погребли в Ново-Спасском монастыре направо от колокольни, у стены. Эти похороны возбудили тогда в Москве много толков, разговоров, пересуд и догадок о том, кто именно в /лиру была таинственная инокиня Досифея... На могилу её был положен дикий камень с высеченною на нём надписью: "Под сим камнем положено тело усопшия о Господе монахини Досифеи, обители Ивановского монастыря, подвизавшейся о Христе Иисусе в обители 25 лет и скончавшейся февраля 4-го 1810 года. Всего ея жития было 64 года. Боже, всели её в вечных Твоих обителях..." В Ново-Спасском монастыре имелся портрет инокини Досифеи. На обороте была надпись чернилом: "Досифея, в мире принцесса Августа Тараканова"...

В тридцатых годах XIX столетия в петербургской Петропавловской крепости, в Алексеевском равелине сидел замешанный в декабрьском бунте Д. И. Завалишин. Он отметил в своих записках, что внутри равелина был небольшой дворик, обращённый в сад с чахлыми кустами. Одна дорожка шла вдоль стен крепостных построек, другая пересекала дворик от дверей тюремной казармы. По правой стороне этой дорожки была как бы длинная грядка - зелёный бугор. Тюремный сторож, сопровождавший Завалишина, сказал ему, что это могила "княжны Таракановой".

Графиня Пиннеберг, она же Силинская, княжна Али-Эмете унесла с собою тайну своего рождения, да, возможно, что она сама не знала, кто она. Инокиня Досифея, в миру принцесса Тараканова, этой тайны не открыла, но людская молва подхватила сделанное ею когда-то перед Императрицей Екатериной II признание и много лет спустя после смерти самозванки приписала той новое имя "княжны Таракановой". С этим именем самозванка вошла в историю и литературу. Была ли монахиня Досифея подлинно Дараган - утверждать нельзя, но можно об этом догадываться и подозревать, что иначе не могло быть...)

XLV

Нежная и тихая любовь маленькой цербстской принцессы Софии-Августы-Фредерики к ещё незнаемой ею России по приезде её в прекрасную елизаветинскую империю вспыхнула ярким огнём. Так бывает только в мужской страсти - образ любимой влился в саму Екатерину Алексеевну и с ней сочетался. И стали они - "двое - плоть едина". Но сколько препятствий, борьбы, сколько жгучих, полных драматизма положений ей пришлось пережить, прежде чем вполне овладеть предметом своей страстной любви! Она боролась со всеми, кто мешал ей - "царствовать одной", нераздельно владеть любимой. Она устранила мужа, подавила материнскую любовь и сына удалила от престола, на который тот имел все права.

На её пути к обладанию Россией вставали страшные, тайные силы, точно привидения поднимались из могил. Тень Иоанна Антоновича, призраки Петра III Фёдоровича, таинственные самозванки, никогда не бывшие на свете дочери Императрицы Елизаветы Петровны, тянулись бледными руками, стремясь сорвать с её головы корону. Она всех победила, и эта победа была труднее, нужнее и славнее побед её доблестных армии и флота - екатерининских её орлов - на полях Польши, Турции, Швеции и Крыма, в морях Балтийском и Эгейском, ибо эта победа давала внутреннее спокойствие, уверенность её подданных в завтрашнем дне.

Под нею, как трава под солнцем, процветали науки, искусства и торговля, народ оправлялся и крепнул, готовясь к свободному существованию.

И вот - последняя тень прошлого, последний призрак, вставший из гроба, пронёсся мимо в образе этой несчастной, благородной женщины, обрёкшей себя на уединение и молчание. Тихо, осторожно, но решительно Государыня и её устранила и наконец осталась одна с любимой!..

Императрица Екатерина Алексеевна вошла в душное тепло ярко освещённой громадной залы. В серебристо-сером, парчовом тяжёлом платье, в уложенных буклями седых волосах, в тесном, как кираса, длинном и узком корсаже, перетянутом наискось широкой орденской лентой со звездой, в тяжёлой и блестящей арматуре драгоценных камней Государыня казалась выше ростом. Ей шёл пятьдесят шестой год - а она была красивее, чем в молодости. Глаза её блистали счастьем обладания и победы, довольная улыбка витала подле прелестных губ.

Оркестр и хор придворных певчих гремел навстречу. Пели кантату сочинения Гавриила Романовича Державина, ставшую её гимном - гимном Её России:

Гром победы, раздавайся!

Веселися, храбрый Росс, Звучной славой украшайся: Магомета ты потрёс...

Ещё далёк и недостижим был Константинополь, но память о молдавских победах, сознание обладания прекрасным Крымом поднимало сердца гордостью.

Государыня шла через расступающихся перед нею и образующих широкий людской проход гостей, а с хор неслось:

Славься сим, Екатерина, Славься, нежная к нам мать;

В лаврах мы теперь ликуем, Исторжённыхот врагов...

Лавровые деревья, подстриженные шариками, стояли в зелёных кадках вдоль громадного зала. Душистым воздухом веяло в нём, и, как степной ковыль под напором летнего ветра, склонялись пудреные головы перед Государыней.

Скрипки нежно пели, и детские голоса - альты и дисканты - говорили трогательные слова:

Вам, россиянки, даруем Храбрых наших плод боёв, Разделяйте с нами славу, Честь утехи и забаву, За один ваш взгляд любви Лить мы рады ток крови...

Улыбаясь, кланяясь на обе стороны, медленно шла Государыня, сопровождаемая своим двором через толпы гостей, и чувствовала, что наконец она победила и навсегда завоевала - Россию.

...Камынин закрыл тяжёлую тетрадь-брульон, вздохнул и сказал своему гостю:

- Теперь ты понимаешь, кто такая Екатерина Великая и почему мы все её так любим?.. Она любила Россию и всё делала для блага России... А когда хорошо России, хорошо и нам - народу русскому...

Петр Николаевич Краснов - Екатерина Великая - 04, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

За чертополохом - 01
Что имеем - не храним, Потерявши - плачем. ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I Был первый ч...

За чертополохом - 02
XXVI В кабинет вошел могучий, громадного роста старик. Седые, стальног...