Петр Николаевич Краснов
«Амазонка пустыни - 01»

"Амазонка пустыни - 01"

I

Иван Павлович Токарев, начальник Кольджатского поста, только что окончил вечерние занятия с казаками, обошел конюшни и помещения, осмотрел, чисто ли подметен двор, сделал дневальному замечание за валяющуюся солому и конский помет - он требовал на своем маленьком посту идеальную чистоту, "как на военном корабле", - и прошел на веранду домика, обращенную на восток. Сибирский казак, его денщик, принес ему на стол большой чайник с кипятком, маленький чайник с чаем, громадную чашку с аляповатой надписью золотом по синему полю "Пей другую" и бутылку рома, и Иван Павлович принялся за свое любимое вечернее занятое - бесконечное чаепитие со специальными сибирскими сухарями, которые ему готовил его же денщик - Запевалов.

Он любил эти часы умирания дня в дикой и нелюдимой природе Центральной Азии. Любил звенящую тишину гор, где каждый звук слышен издалека и кажется таким отчетливым. Любил часами созерцать бесконечную долину реки Текеса, поросшую камышами и кустарниками и кажущуюся с этих высот широкой темно-зеленой лентой, уходящую к другим, менее высоким горам, позлащенным лучами вечернего солнца. Он любил эти дикие пики гор, причудливые скалы, имеющие вид то каких-то великанов, то развалин старинных замков с башнями и зубчатыми стенами, любил крутые скаты Алатауского хребта, по которым шумно неслась холодная ледяная Кольджатка, рассыпаясь в пену и пыль, любил ее монотонный шум в жаркие летние дни, когда ледник сильнее таял и тысячами капель и ручьев пополнял непокорную Кольджатку... Любил Иван Павлович и своих угрюмых и молчаливых сибирских казаков, положительных и серьезных, и их маленьких мохнатых лошадок. Но больше всего любил свое одиночество, самостоятельность и независимость ни от кого.

Здесь, у подножия величайшей горы в мире Хан-Тенгри, называемой киргизами Божьим троном, на высоте двух с половиной верст от уровня моря, Иван Павлович чувствовал себя как-то лучше, возвышеннее, чувствовал себя особенным, не земным человеком.

Служба была не тяжелая, но томительно-скучная. Стерегли китайскую границу, к которой спускалась крутая, заброшенная каменьями, труднопроходимая тропа. По ту сторону границы стояла белая, квадратная в основании, высокая глинобитная башня с зубцами - сторожевой китайский пост, в котором должно было помещаться двадцать человек китайских солдат, но китайцы караула не держали, и жил там только хромой на одну ногу старый китаец, сторож поста.

Ивану Павловичу было лет под тридцать. Был он высок ростом, статен и строен, как настоящий горный охотник. У него были густые русые, слегка вьющиеся волосы, загорелое лицо с тонким прямым носом, с русыми небольшими усами, не скрадывавшими красиво очерченных губ. Бороду он брил, и энергичный подбородок красиво выделялся от тонкой, юношеской, темной от загара шеи.

Были какие-то причины, по которым он не любил и избегал женщин. Когда весной по Кольджатской дороге проходили киргизы на "летовку", на обширные плоскогорья Терскей-Алатау, он не любовался хорошенькими, разряженными в синие, желтые и красные цвета, в ярко горящих монисто молоденькими киргизками, не посылал им комплиментов на киргизском языке и не ездил потом в далекие кочевья, чтобы слушать их унылые песни и чувствовать подле себя женщину, полную первобытной прелести. Его не видали также никогда спускающимся в дунганский поселок, где темные дунганки в длинных белых одеждах носили на плечах глиняные кувшины, поддерживая их классическим изгибом руки.

Он занимался охотой, искал в неизведанных горах золото и драгоценные камни и жил, обожая природу и тщательно охраняя свое одиночество.

Его домик начальника поста был казенной глинобитной постройкой, устроенной инженерным ведомством со всеми претензиями и неудобствами казенной постройки.

Вдоль всего дома шла веранда с решеткой. Если бы эту веранду можно было обвить виноградом, плющом или хмелем, то она доставила бы много радости, но так как на каменьях Кольджата ничего не росло, она стояла голая, доступная всем ветрам, и зимой сплошь забивалась снегом. Посередине были двери, ведшие в сквозной коридорчик. Этим коридором дом разделялся на две самостоятельные квартиры, каждая из двух комнат, так как предполагалось, что на посту будет два офицера. Теперь вторая половина была скудно омеблирована на полковые средства на случай приезда "начальства".

Иван Павлович жил в левой половине домика. Здесь у него был уютный кабинет, устланный пестрыми коврами из Аксу, со стенами, покрытыми коврами и киргизскими вышивками. На них в красивом порядке висели: отделанная в мореный кавказский орех трехлинейная русская винтовка, трехстволка Зауера, нижний ствол нарезной под пулю, и легкая 20-го калибра двустволка без курков отличной английской работы. Между ружьями висели патронташи, кинжалы, ножи, принадлежности конского убора.

У этой стены стоял диван, сделанный из низких ящиков, на которые был положен набитый шерстью мешок, и все это было покрыто тяжелым ковром. Подушки и мутаки дополняли устройство. Большой письменный стол был более завален принадлежностями охоты, нежели письма. Тут были весы, мерки для пороха и дроби, приборы для делания патронов и коробочки с капсюлями. На противоположной от дивана стене был большой книжный шкаф с книгами по зоологии, минералогии, описаниями путешествий и т.п. Беллетристика почти отсутствовала.

Соседняя, меньшая по размерам комната служила спальней. Вместо ковров в ней были постланы бараньи, медвежьи и козьи шкуры. У походной койки лежала громадная тигровая шкура, трофей самого Ивана Павловича, ездившего для этого на две недели к озеру Балхаш в поросшие густым камышом плавни реки Или. Простой умывальник и аккуратно развешанные по стене платья да офицерский сундук с бельем, на котором лежало седло, дополняли обстановку.

На веранде, по случаю весеннего времени, стоял обеденный стол, два венских стула и плетеный соломенный лонгшез, оставленный здесь приезжавшими на охоту несколько месяцев тому назад англичанами.

В правой половине домика, в большой комнате, была устроена спальная для приезжающих. Здесь стояла хорошая железная койка с пружинным матрацем, у окна большой стол с пришпиленным к нему кнопками клякс-папиром, накрытый от пыли старыми пожелтевшими газетами, и в углу простой, крашенный черной краской шкаф для платьев. На полу вместо ковров были протянуты поверх прибитых для тепла барданок дунганские тканые циновки. Соседняя маленькая комната была пуста и служила для Ивана Павловича кладовой для патронов, консервов, запасов рома, сухарей и печенья.

Всюду была образцовая чистота. Стекла окон были вымыты, пыль обметена, а постель с подушками и сложенным пуховым одеялом была накрыта чехлом из холста.

Кухня, помещение для денщика, сараи, конюшня, баня и другие хозяйственные помещения находились в отдельных, не инженерного ведомства, а самодельных постройках, тяжелых, неуклюжих, нелепо свалянных из земли с соломой, кривых и косых, не включенных в общую ограду. Они лепились одни выше, другие ниже главного домика на небольшом горном плато, обрывавшемся отвесными скалами к реке Кольджатке, а за ней к долине Текеса.

Веранда домика одним краем подходила к обрыву, и с нее-то и открывался тот чудный вид на необъятный простор таинственной, малоисследованной Центральной Азии, которым так любил любоваться и вечером, и утром Иван Павлович...

Большая чашка с надписью "Пей другую" допита маленькими глотками... Влитый в нее ром оставил приятное вкусовое ощущение во рту и разбудил неясные мысли и мечты, проносившиеся под маленьким шумом легкого хмеля.

Иван Павлович уютно протянулся на лонгшезе и устремил взгляд в Текесскую долину. Глазами мечты он видел то, чего не было, он бродил в густом кустарнике и камышах реки, он вспугивал стайки золотистых фазанов, сгонял уток и диких гусей. Мысль его устремлялась в пестрое Аксу, таинственный подземный Турфан, где люди, чтобы спастись от жары, устроили город под землей, ему чудилось, что он видит за снеговой полосой Алатауских гор еще более высокую, сверкающую ледниками цепь Гималаев и Индию...

Внизу дунгане прогнали стадо баранов и коз, и блеяние овец, крики дунган и лай собак, отчетливо слышные наверху, стихли и замерли, и вечерняя торжественная тишина вместе с надвигающимся холодом от морозного дыхания ледников начала охватывать Кольджатский пост.

Вдруг чуткое, охотничье ухо Ивана Павловича уловило по ту сторону веранды на Джаркентской дороге погромыхивание военной двуколки и топот конских ног. Было слышно, как маленькие камушки обрывались и катились вниз с узкой дороги, как скрипели они под подковами и шелестели под ободом колеса.

Никто не должен был приехать теперь на Кольджатский пост. Командир бригады был на нем всего неделю тому назад и проехал в Джаркент, где теперь разгар весенних смотров и скачек. Командир полка устраивал лагерь на Тышкане. Никакой смены или пополнения казакам быть не должно, продукты для довольствия людей доставлены подрядчиком-таранчинцем всего вчера, почта ходит без двуколки, на вьюке, раз в две недели, и раньше конца будущей недели ей незачем прийти. Охотникам теперь не время приезжать, да и путь идет прямо к Хан-Тенгри, минуя никому не нужный Кольджат.

Но слух не обманывал. И двуколка грохотала колесами, и топотали мерной ходою подымавшиеся в гору лошади.

Иван Павлович взял бинокль и перешел на западную сторону веранды.

Красное солнце спускалось за отроги Алатауских гор. Изъеденные временем и волнами потопа, покрывавшими когда-то всю эту долину, скалы торчали здесь, вылепленные из мягкого мергеля, наслоившегося пластами темно-красного и серого цвета, то мягкими очертаниями холмов, то причудливыми пиками. Края их были точно окованы пылающей на солнце красной медью, тогда как сами горы тонули в фиолетовой мгле долины и казались изваянными из прозрачного аметиста.

Ближе виден был бесконечный скат Алатауских гор, покрытый каменными глыбами, Бог весть когда свалившимися с гор или принесенными сюда могучими ледниками и казавшимися отсюда, с этой высоты, маленькими черными камушками. Между ними от реки Или вилась дорога, которую можно было определить по поднявшейся, да так и застывшей в неподвижном вечернем воздухе золотой пыли, которая стояла змеей по всему длинному скату, насколько хватал глаз.

К самому посту, то, скрываясь за скалами или в глубокой расселине горного ущелья, то, появляясь на маленьком хребтике или горном плато, приближались три всадника и за ними тяжело нагруженная двуколка, запряженная парой лошадей. Простым глазом было видно, что два всадника - казаки, а третий был одет в бледно-серый казакин или черкеску и серую папаху...

Иван Павлович приставил к глазам бинокль и чуть не уронил его от удивления и от... негодования, потому что к Кольджату, несомненно, подъезжала женщина, и притом женщина европейского происхождения.

А значит... Значит, на некоторое время, Бог даст, конечно, недолгое, ему придется возиться, угощать, устраивать, заботиться именно о том существе, которое он меньше всего хотел бы видеть у себя на одинокой квартире.

Он снова поднес бинокль к глазам. Да, это была женщина. Хотя какая-то странная женщина, похожая на мальчика, на юношу в своем длинном сером армячке, с винтовкой за плечами, патронташем на поясе, большим ножом и в высоких, желтой кожи, сапогах.

Он не тронулся с места, не кликнул Запевалова, чтобы приказать ему согреть воду для чая и приготовить ужин. Слишком велико было его негодование и огорчение, и он так и остался стоять на веранде, пока к ней не приблизились вплотную приезжие и молодая женщина легким движением не сошла с лошади.

II

- Вы Токарев, Иван Павлович,- сказала она, и ее мягкий голос прозвучал в редком горном воздухе, как музыка.

Была она красива? Иван Павлович не думал об этом. Он ненавидел в эту минуту ее, врывавшуюся в его жизнь и нарушавшую размеренное течение дня холостяка, установившего свои привычки. И перед казаками появление молодой девушки на одиноком посту являлось неудобным и как будто стыдным.

Но, прямо и сурово глядя ей в глаза, Иван Павлович не мог не заметить, что у нее были большие и прекрасные, темной синевы глаза под длинными черными ресницами, смотревшие смело. Это были глаза мальчика, но не девушки. Изящный овал лица был покрыт загаром и нежным беловатым пухом, полные губы показывали характер и упрямство, а ноздри при разговоре раздувались и трепетали. Густые темно-каштановые волосы были убраны под отличного серого каракуля папаху, из-под которой помальчишески задорно вырывались красивыми завитками локоны, сверкавшие теперь при последних лучах заходящего солнца, как темная бронза. И вся она была отлично сложена, с тонкой девичьей талией, с длинными ногами с красивой формы подъемом, четко обрисованным изящным сапогом. Винтовка была тяжела для нее, но она, как мальчишка, кокетничала ею, патронташем темно-малиновой кожи и большим кривым ножом. Ей, видимо, нравилось, что на ней все настоящее мужское: и ружье, и нож, и толстые ремни, и кафтан серого тонкого сукна, и синие шаровары, чуть видные из-под него, и мужская баранья шапка. Видно было, что она больше всего боялась, чтобы ее не приняли за обыкновенную барышню-наездницу, переодетую в кавказский костюм, которых так много на кавказских и крымских курортах... И Иван Павлович это заметил.

- Да, я Токарев, Иван Павлович, - сухо сказал он, не сходя с места и не двигаясь ей навстречу. - Подъесаул Сибирского казачьего полка и начальник Кольджатского поста. Что вам угодно?

Она рассмеялась веселым смехом, показав при этом два ряда прекрасных белых зубов.

- Я так и знала, - воскликнула она, - что вы меня так примете.

- Простите, но я не имею чести вас знать.

- Вернее, вы должны были бы сказать: "Я не узнаю вас, я не могу вас припомнить". Нахальство этой женщины взорвало Токарева, и он настойчиво сказал:

- Нет, я не знаю вас.

- А между тем, - с какой-то грустью в голосе проговорила приезжая, - я вам довожусь даже родственницей. Помните Феодосию Николаевну Полякову, сумасшедшую Фанни, с которой вы играли мальчиком на зимовнике ее отца и вашего троюродного брата в Задонской степи? Я, значит, вам племянницей довожусь.

Лицо Ивана Павловича от этого открытия еще больше омрачилось.

"Родственница, племянница, да еще с целой двуколкой домашнего скарба; да что же она думает здесь делать", - с раздражением подумал он и протянул ей руку. Она пожала ее сильным мужским пожатием.

- Вижу, что не рады, - сказала Фанни.

- Но, Феодосия Николаевна... - начал, было, Иван Павлович. Она прервала его:

- Никаких "но", Иван Павлович. И очень прошу вас называть меня Фанни, как вы и называли меня когда-то, и признать факт свершившимся. Я буду здесь жить...

- Но позвольте...

- Так сложились обстоятельства. Сюда направил меня, умирая, мой отец.

- Как, разве Николай Федорович умер?

- Полгода тому назад. Наш зимовник отобрали. Имущество я продала. Я приехала сюда с деньгами и буду жить самостоятельно. Мне от вас ничего не нужно.

- Но, Феодосия Николаевна...

- Фанни, - прервала она его.

- Но, Феодосия...

- Фанни! - еще строже крикнула девушка, и глаза ее метнули молнии.

- Как же вы будете жить здесь, чем и для чего?

- Вам этикетка нужна?

Она издевалась над ним, хотя он был лет на десять старше ее.

- Да, этикетка. И она нужна не для меня, а для вас.

- Какие у вас, у всех мужчин, всегда подлые мысли и зоологические понятия.

- Но, Феодосия Николаевна...

- Фанни! - уже с сердцем воскликнула девушка. - Я знаю ваше "но". Что скажет свет? А если бы приехала не молодая девушка, не ваша племянница...

- Троюродная. Седьмая вода на киселе, - вставил Иван Павлович.

- Пусть так. Это к делу не относится. Так, если бы приехала не племянница, а племянник, я полагаю, вы были бы даже рады. Он помогал бы вам в вашей работе.

- Он тогда должен был бы быть офицером. Да и то на Кольджате положен один офицер.

- Пускай так, но вы ищете золото и охотитесь.

- И вы хотите, что ли, искать золото и охотиться? - насмешливо спросил Иван Павлович.

- Что же тут смешного?

- Простите, Феодосия Николаевна.

- Фанни, - гневно крикнула она, но он не рискнул так ее назвать, да, пожалуй, и не хотел, боясь, что это невольно установит ту интимную близость, которой он так боялся.

- Долг гостеприимства обязывает меня принять вас. Милости просим. Казаков я устрою. А ваши вещи... Я думаю, до выяснения ваших намерений их можно будет оставить в двуколке.

- Очень любезно с вашей стороны. Но вы напрасно так беспокоитесь. У меня в вещах есть отличная английская палатка, мой калмык - потому что он со мной, кроме казаков вашего полка, которых мне против моей воли навязал ваш бригадный генерал, - ее мне расставит. Скажите, вон та горная речушка и есть граница России и Китая?

- Да.

- Значит, по ту сторону, в ста шагах отсюда, китайская земля?

- Совершенно верно.

- Я думаю, что Его Величество китайский богдыхан ничего не будет иметь против, если Фанни Полякова воспользуется его гостеприимством?

- Я этого не допущу. У нас есть комната для приезжающих, и вы можете пока в ней устроиться. Запевалов! - крикнул Иван Павлович своему денщику и, когда тот явился, приказал ему согреть чай и приготовить что-либо на закуску. - Пока он готовит нам, я проведу вас в вашу комнату.

Казаки и калмык начали разгружать повозку и вносить ящики и сундуки в комнату для приезжающих. Запевалов подал ей воду для умывания, а в это время Иван Павлович гневно ходил взад и вперед по веранде и думал неотвязную думу: "Вот принесла нелегкая!.. Племянница, черт ее подери! Она такая же мне племянница, как чертяка батька. Вместе детьми играли!" Это правда, когда-то он из корпуса на вакации ездил в Задонские степи на зимовник Полякова, но он даже и не помнил, чтобы там была девочка. Да и мог ли он ее помнить, когда ей было тогда 4-5 лет. "Не было печали! Прощай теперь и охота, и поиски в горах за золотом, и экспедиции в таинственные пади к таким ущельям и водопадам, где никогда нога европейца не бывала! Нет, надо объясниться и дать ей понять всю неуместность и невозможность ее пребывания в Кольджате".

III

Запевалов поставил на не накрытый скатертью стол синий эмалированный чайник с кипятком, принес стаканы и подал на тарелке грубо нарезанную толстыми ломтями колбасу и кусок холодной баранины, из которой неаппетитно торчала кость. На тарелке же был и кусок хлеба. Все это выглядело жалко, бедно и неопрятно. Он поставил свечи в стеклянных колпаках, но их не зажигали, чтобы не залетали мошки.

- Феодосия Николаевна, - крикнул в двери Иван Павлович, - если готовы, пожалуйте, чай подан.

- Фанни! - гневно крикнула девушка. - Иду сейчас. Она вошла в том же костюме в его кабинет.

- Можно повесить? - спросила она, указывая на ружье и на свободный гвоздь на стене против двери. - Пожалуйста, - холодно сказал он.

Она ловким движением скинула винтовку и папаху и повесила их на гвоздь. Теперь при свете лампы ее густые темные волосы, подобранные вверх, отливали в изгибах червонцем. Они мешали ей. Она тряхнула головой и тяжелые косы упали на спину, рассыпались и ароматным облаком закрыли всю спину.

- Чай на веранде, - сказал Иван Павлович, открывая дверь кабинета.

Фанни вышла на веранду.

- Боже, какая прелесть!- воскликнула она. - И какой воздух! Какая легкость! Даже в ушах звенит. Какая здесь высота?

- Две с половиной версты.

- Вы знаете... Это такой вид, что его за деньги можно показывать.

Несколькими смелыми обрывами, крутыми отвесными скалами, рядом мягко сливающихся с равниной холмистых цепочек Алатауские горы срывались в долину реки Текеса. Эта долина теперь была полна клубящегося мрака и казалась бездонной. Где-то далеко-далеко на востоке совершенно черными зубцами перерезывали долину горы. Из-за них громадным красным диском поднималась луна, зардевшаяся, будто от стыда, и еще не дающая света. И по мере того как она поднималась, ее верхний край бледнел, становился серебристым и она уменьшалась в размерах. И точно шар, осторожно пущенный вверх, она медленно и величаво поднялась над далекими горами и поплыла в бледнеющую от ее прикосновения густую синеву неба. Колеблющийся в долине над рекой туман засеребрился и стал, как потрясаемая парча, переливать тонами яркого опала. Вспыхнул где-то красной точкой далекий костер пастухов, и взор, настраиваемый фантазией, начал творить волшебные картины восточной сказки. Чудились в серебром залитой долине города удивительной красоты, пестрые ковры, золото и самоцветные камни людских уборов.

Вправо грозно вздымались, уходя по краю долины, величественные черные отроги Терскей-Алатау, поросшие по северным скатам высокими елями с мохнатой хвоей. На их вершинах, как полированное серебро, горели ледники, и за ними далеко-далеко, будто висящий в воздухе, громадный брильянт Коинур, отделенный вереницей облаков от своей подошвы, блеснул сахарной головой, правильным покатым конусом, весь укрытый снегом Хан-Тенгри, почаровал несколько мгновений глаз таинственным блеском недосягаемой вершины своей и исчез, закутавшись облаками.

И странно было в прозрачной тиши ночи с неколеблемым воздухом сознавать, что там ревет жестокая вьюга и вихри снега мечутся по ледникам. И чудилось, будто чувствуешь, сидя на этой высоте, стремительный бег земли и ее непрерывное вращение. Казалось, что эта могучая вершина рассекает необъятное пространство миров и несется с землей в неведомую даль...

Кружилась голова от редкого воздуха, от ярко брошенной прямо в лицо мертвой улыбки луны, от высоты, необъятного простора и таинства ночи.

Внизу, между кустов рябины и дикого барбариса, по каменистому ложу неслась Кольджатка. Тихая днем, она начала теперь ворковать и шуметь, пополняемая водами подтаявших за день ледников. Ни одного человеческого голоса, ни лая собак, ни блеяния стад не было слышно, и ухватившейся за перила решетки Фанни показалось, что она одна несется где-то в безвоздушном пространстве, увлекаемая землей в ее неведомый путь.

Так прошло несколько минут. Иван Павлович не мешал Фанни любоваться видом. Он сам слишком любил, понимал, ценил и восхищался красотами Кольджатских восходов и закатов, и он как собственник, как хозяин этой красоты был доволен, что она так поразила его гостью. Но сам он в этот вечер уже не мог любоваться чарами лунной ночи в горах. Ему отравляла удовольствие эта женщина, стоявшая рядом с ним, непрошеная и незваная, явившаяся сюда Бог весть с какими целями...

Снизу и слева раздался протяжный зовущий крик. Он зазвенел в ночной тиши тоскующим призывом мятущейся души и стих, а потом повторился снова призывной нотой. - Ла Аллах иль Аллах, - взывал муэдзин в дунганском поселке к ночной молитве.

Пролаяла внизу собака, и снова все стихло, будто видение жизни, будто трепет человеческого дыхания пронеслись вдоль мощной груди земли и затихли...

В выявившейся теперь ночи волшебными казались воздушные дали и таинственной тишина. И точно для того, чтобы нарушить эту грезу чарующей сказки, сзади дома раздался могучий окрик:

- Кот-торые люди, выходи строиться на перекличку...

И загомонили на площадке поста казаки. И скоро, хрипя и срываясь, будто простуженная сыростью ночи, запела кавалерийскую зорю старая ржавая труба постового трубача...

IV

- Итак, - проговорила Фанни, наливая себе второй стакан чая и вынимая тоненькими пальчиками с отделенным и манерно загнутым вверх мизинцем из жестянки, принесенной Иваном Павловичем, квадратное печенье petit beurre, - итак, вас удивляет, что я сюда приехала?

- Откровенно говоря, - да.

- Слушайте. Условимся наперед и навсегда говорить только правду. Говорить действительно откровенно и то, что думаешь.

- Вряд ли это возможно!

- Уж очень, верно, вы меня ругаете, - улыбаясь милой детской улыбкой, сказала Фанни.

- Нет, зачем так, - смутившись, отвечал Иван Павлович, - но признаюсь, ваш поступок мне непонятен.

- Почему?

- Да мало ли уголков в России более привлекательных, нежели глухой пограничный пост в Центральной Азии. И почему из всех родственников вы вспомнили какого-то троюродного, если еще и не дальше, дядю, который давно порвал с Доном и донской родней и живет отшельником?

- Меня тянуло путешествовать.

- Есть путешествия много интереснее. Поехали бы в Париж или Швейцарию, ну, на озеро Комо, что ли.

Брезгливая гримаска скривила хорошенькие губы Фанни.

- И в Париже, и в Швейцарии, и на итальянских озерах я была. Не нравится. Слишком много культуры. Все вылизано, исхожено, и мне кажется, на самой вершине Монблана стоит надпись: "Лучший в мире шоколад "Gala-Peter".

- Да мало ли куда можно ехать? Ну, наконец, можно проехать на Зондские острова, в Африку, в Трансвааль, бурам...

- А меня тянуло по пути Пржевальского. Я вспомнила, что вы служите в Джаркенте, и поехала к вам.

- Что тут хорошего?

- Это мы увидим. И не беспокойтесь, пожалуйста, дядя Иван Павлович...

Она так его и назвала - "дядя Иван Павлович", и голос ее даже не дрогнул, хотя эта фамильярность передернула Ивана Павловича.

- Или нет, я вас буду называть "дядя Ваня", ведь правда, вы мне чеховского дядю Ваню напоминаете. Добрый бука. Я вас не стесню, дядя Ваня. У меня все есть. Со мной мой калмык Царанка, завтра я куплю себе лошадей, и затем - мы только соседи.

- Где же вы купите лошадей?

- В Каркаре, на ярмарке.

- Кто вам это сказал?

- Ваш командир, Первухин.

- Но ярмарка в Каркаре будет еще через месяц, да и лошади там дикие.

- А что, вы думаете, я не умею укрощать диких лошадей? Ого! У отца на зимовнике я сама арканом накидывала, сама валила, седлала. И скакала же вволю по степи!

Глаза ее заблестели. Если бы не эти волосы, гривой волнистых прядей разметавшиеся по спине, - мальчишка, совсем мальчишка-кадет, озорник. Мечут молнии задорные глаза, и губы оттопыриваются, как у капризного мальчугана.

"Да, характер, должно быть", - подумал Иван Павлович.

- И все-таки это не женское дело - путешествовать одной. Быть искательницей приключений.

- Во-первых, не одной.

- А с кем же?

- Да с вами, дядя Ваня.

- Ну, это положим. Этот номер не пройдет.

- А почему?

- Да что вы все "почему" да "почему", как малый ребенок? Очень просто, почему. Потому, что вы молоденькая девушка. Вот и все.

Фанни совсем по-детски всплеснула руками.

- Опять, - воскликнула она. - Слушайте, дядя Ваня, я вас раз и навсегда прошу это позабыть. Смотрите на меня как на мужчину. Ведь это же безумная отсталость, что вы говорите. Это прошлыми веками пахнет. Я, слава Богу, не кисейная барышня.

- Жизнь здесь полна опасностей и приключений.

- Тем лучше, - перебила она его, и лицо, и глаза ее загорелись, - я их-то и ищу, их-то и жажду.

- Притом здешняя жизнь первобытно проста.

- Великолепно.

- В этих условиях жить молодой девушке под одной кровлей с мужчиной невозможно.

-Я не одна, со мной мой калмык Царанка. И потом, все это архаические понятия. Время теремов, дядя Ваня, прошло. Женщина равноправна с мужчиной. Посмотрите на Запад.

- Мы на Востоке.

- Это все равно. Если все ехать на восток - то будет запад.

- Удивительные у вас географические понятия.

- Ну, конечно, - засмеялась она. - Там что? - спросила она и протянула руку к долине.

- Кульджа, - неохотно выговорил Иван Павлович.

-А дальше?

- Дальше пустыня Гоби.

-А дальше?

- Дальше Китай! Вы совершенный ребенок. Дальше, дальше, дальше... Точно сами не знаете.

- Ну конечно же, знаю. Дальше Пекин, потом Великий Океан и Сан-Франциско. То есть Америка, то есть запад. Ну не права ли я, что если ехать на восток, то будет запад.

- Это еще Колумб раньше вас открыл, - мрачно проговорил Иван Павлович.

- Бука!

Иван Павлович не ответил.

Она встала из-за стола, потянулась, как кошечка, с сытым и довольным видом, взглянула с чувством удовольствия в открытую дверь на винтовку и кабардинскую папаху, еще раз бросила взгляд на бесконечную долину и вздохнула.

- Ну, спокойной ночи. Благодарю за хлеб за соль.

-Спокойной ночи, - сердито сказал Иван Павлович.

- А все-таки - бука, - кинула она ему и легко впорхнула в свою комнату.

V

Долго в эту ночь не мог заснуть на своей узкой и жесткой походной койке Иван Павлович. Уж очень не нравилось ему все это приключение. Романом каким-то веяло. Точно у Фенимора Купера или Майн Рида, а ведь он человек положительный и серьезный. Бабья этого не любит и никак не переносит. Явилась сюда. Черт ее знает, с какими намерениями. Может быть, просто авантюристка и женить на себе думает.

"Не похоже, впрочем. Чем я ей дался? Я думаю, она в России жениха легче нашла бы. Красивая, слов нет. Стройная. Одни волосы чего стоят. Брови. Поступь какая! Ножки, ручки! Настоящая низовая казачка.

Ну и тем хуже. Наваждение дьявольское, да и только. Желает путешествовать. Открытия делать. Пржевальский в юбке. Тьфу ты, пропасть! Ведь додумаются эти бабы... Начиталась, поди, книг. Эмансипация, равноправие. Драть ее некому было. Мать-то ее умерла, она еще маленькой была, а отец в ней души не чаял, все ей позволял. Лошадей арканом накидывала. С нее станет".

И только под утро заснул Иван Павлович и проспал потому утреннюю зорю и волшебный восход солнца за Кольджатскими горами.

А Фанни достала из одного из своих сундуков чистые простыни, постелила их, надела на подушки свои холодные наволочки, быстро разделась, юркнула под теплое одеяло и заснула глубоким сном усталого физически человека, довольного собой, уснула тем крепким и волшебным сном, который дает холод ночи на высоких горах.

Она проснулась тогда, когда пурпуровая полоса загорелась на востоке, и, накинув туфли и легкий халат, бросилась на веранду любоваться восходом.

И опять вершина Хан-Тенгри показалась на полчаса из-за туч. Но теперь она была не серебряная, играющая томными красками опала, а розовая, прозрачная, воздушная, как облако. И долго Фанни не понимала, что висит это в небе, точно роза необъятной величины. Облако или гора? И когда догадалась, что это гора, то почему-то дивная радость сжала счастьем ее сердце и она тихо засмеялась. Засмеялась приветом великому Божьему миру. Засмеялась и солнцу, и этой горе, подножию Божьего трона.

А когда солнце пустилось в свой путь и яркие краски побледнели, она, вся продрогшая и освеженная на утреннем холодке, прошла в свою комнату, разделась, растерлась мохнатым полотенцем, оделась в легкую шерстяную блузу с мужским галстуком, зашпиленным брошкой, сделанной из подковного ухналя, в синюю юбку, надела желтые американские ботинки на шнурках с двойной толстой подошвой, стянулась ремешком, застегнутым широкой кавказской пряжкой из серебра с чернью, убрала свои волосы в модную прическу и, не похожая уже на мальчика, занялась с калмыком и Запеваловым хозяйством.

Из недр ее сундуков был извлечен круглый медный самоварчик, фарфоровый голландский чайник, чашка, ситечко, ложки, она достала свое печенье и английское варенье-мармелад. Явилась скатерть с зелеными полосами блеклого цвета и бахромой по краям, салфеточки, тарелочки, хрустальная сахарница, вазочки для цветов и, когда в девятом часу на веранде появился Иван Павлович, он не узнал своего чайного стола.

Самовар пыхтел и пускал клубы белого пара, напевая песню о России, в порядке на скатерти стоял утренний чай, а в вазочке торчали ветки желтых цветов дикого барбариса, синие ирисы, сухоцветы, и красивый прошлогодний репейник красовался среди белых и нежных анемонов.

И откуда она успела достать все это?

- Как спали, Феодосия Николаевна?

Фанни ему погрозила кулачком на это торжественное название, и опять, несмотря на юбку, на прядки вьющихся волос, красивыми локонами, набегавшими на лоб, перед Иваном Павловичем был задорный забияка - мальчишка и вечный спорщик.

Она, как хозяйка, уселась за самовар, и даже мрачный Запевалов любовался ею, как она распоряжалась за чайным столом.

- Кто у вас ведет хозяйство, дядя Ваня? - спросила она, намазывая сухарик печенья вареньем и аппетитно отправляя его себе в рот.

Иван Павлович даже не понял. Какое хозяйство у постового офицера? Борщ из котла. Иногда денщик на второе сжарит или сварит что-либо. Баранью ногу, убитого фазана или утку, козлятину или кабана. Хлеб привозят из полка, из хлебопекарни. Так же и чай, и сахар, и рис... Только ром, который он любит подливать в чай, составляет его хозяйство и заботу.

- Но вы могли бы иметь молоко, масло, - сказала Фанни, когда Иван Павлович рассказал, как идет у него хозяйство. - Можно приготовить и наше донское кислое молоко, и каймак...

- Откуда?

- Я достану, - и опять самонадеянный мальчишка-озорник глядел на него из-под упрямых локонов хорошенькой барышни. - Можно будет сегодня попросить у вас взять лошадь для Царанки? Он поедет по моим делам.

- Какие у вас дела?

- Я хочу наладить вам хозяйство. Мне нужны лошади для моих разведок. Я надеюсь найти золото, застолбить участок.

- Что же, сами мыть думаете? Шурфовать? - насмешливо сказал Иван Павлович.

- Там увидим. Может быть, и продам участок, если найду выгодного покупателя.

- Здесь нет золота.

- А я найду.

- Да для чего оно вам?

- Я хочу быть богатой. Богатство дает свободу. Я могу тогда поехать, куда хочу. Буду путешествовать.

- Скажите пожалуйста. Если бы это было так легко и просто, многие бы разбогатели.

- У меня счастливое будущее.

- Цыганка вам это нагадала?

- Нет. Хиромантка. По руке. Я верю в хиромантию. Задорный мальчишка стоял перед ним. Он протягивал ему свои маленькие ладони и говорил, задыхаясь от торопливости. Маленькие ручки были перед лицом, каштановый локон щекотал щеку, и свежий запах молодой девушки пьянил его.

- Вот это - линия жизни. Видите, какая она глубокая и четкая. А вот сколько маленьких линий ее пересекают. Это - приключения и опасности, это - перемена места, это - путешествия.

Близко-близко сверкали темные в серо-синем ободке задорные глаза, виден был нежный пушок, покрывавший щеки, и румянец под ним.

И жар охватывал Ивана Павловича.

"Неужели власть женщины так сильна, - думал он, - неужели и я, равнодушный к ее обаянию, так просто паду и низринусь в пучину любви?"

Но она уже отошла от него. Ее внимание отвлек орел, паривший над домом и тень от которого странным иероглифом ползала по песку перед верандой.

- Это орел? - восхищенно и, как ребенок, кладя палец в рот, спросила Фанни.

- Беркут, - отвечал Иван Павлович.

- Можно убить его?

- Попробуйте. Это не так легко.

- Я? - глаза у Фанни разгорелись, и опять задорный мальчишка, в синей шерстяной юбке, стоял перед ним.

Фанни схватила свою винтовку, приложилась и выстрелила. Орел сделал быстрый круг, поднялся выше и продолжал парить.

- Позвольте ваше ружье, - сказал Иван Павлович. Она молча отдала ему ружье.

Иван Павлович прицелился, грянул выстрел, и орел камнем упал на скат, на берегу Кольджатки.

- Ах! - воскликнула Фанни и в слезах от униженного самолюбия убежала в свою комнату.

"Нет, просто это ребенок", - подумал Иван Павлович, и, как бы нехотя, его мысль договорила ему: - И может быть отличным товарищем.

VI

Царанка привел лошадей.

Это были отличные каракиргизские горные лошадки, легкие, сухие, живые и энергичные. У них были маленькие, изящные головы с большими злыми глазами, сухие, крепкие ноги и прекрасные спины с горбом. Их было три.

И откуда он их достал? И Иван Павлович, и казаки поста отлично знали, что хороших лошадей до ярмарки достать трудно, почти невозможно. А вот достал же!

- Ты где же, Царанка, лошадей достал? - спрашивали его Иван Павлович и казаки, окружившие лошадей.

Калмык только ухмылялся счастливой улыбкой.

- Моя достал, - гордо говорил он. - Моя для барышня все достал. Скажи: Царанка, птичье молоко достань, моя достанет. Такой калмык. А лошадь - калмык знает, где достать.

- Да где же, где достал-то, чудак-человек? - спрашивали сибиряки, уязвленные в своем самолюбии, что вот приезжий, чужой человек, а их перехитрил.

- Далеко! - улыбался Царанка.

- Ну где? В Каркаре? Или Пржевальске?

- Моя не знает где. Вон там, - и калмык махнул в сторону Китая.

- Так ты в китайской земле был? Сумасшедший ты человек.

- Народ хороший. Добрый народ. Лошади хороши! Ух, хороши. Маленькие лошади. Наши калмыцкие больше. Только хороши лошади.

Правда, за лошадей были заплачены большие деньги, но зато это были настоящее торгауты, выведенные из самых недр Центральной Азии, считающиеся близкими родственниками дикой лошади, сильные, резвые и необыкновенно выносливые.

Лошадей поставили под навес, и Фанни и Царанка от них не отходили. Им сделали "туалет", несмотря на все их протесты, прибрали им гривки, челки, хвосты, щетки. Царанка вымыл их мылом, вычистил щеткой и скребницей, и лошадки заблестели, отливая темным каштаном в пахах и у крупа; на одной появились на темно-золотистом фоне черные пятна. Им и названия дали: Мурзик, Маныч и Аксай. Фанни целый день просидела в сарае подле них на вязанке соломы и достигла того, что эти дикие лошади стали позволять себя трогать, гладить, а к вечеру, долго обнюхавши маленькую ручку, протягивавшую им хлеб, недоверчиво взяли его, подержали во рту и, наконец, к великому счастью Фанни, прожевали его.

Она вскочила с вязанки и, сияющая счастьем, пошла к Ивану Павловичу, радостно крича:

- Дядя Ваня! Дядя Ваня! Смотрите, уже хлеб с руки едят. Царанка видал, как Мурзик взял и Маныч. Аксай дольше всех противился.

- Аксай лучше всех, барышня, будет, - говорил Царанка. - Это примета такая. Которая самая недоверчивая лошадь - самая сильная будет.

- Но Мурзик лучше всех. И у него, дядя Ваня, глаза добрые стали.

Иван Павлович должен был пойти и убедиться, что у Мурзика стали добрые глаза.

Да, это был ребенок, а не женщина. И так и приходилось смотреть на эту девушку и стараться не обращать на нее внимания как на женщину.

Но как она его стесняла! Она своей маленькой особой наполнила все существование Ивана Павловича и перевернула всю его сонливо-спокойную холостяцкую жизнь тихого созерцателя. Все переменилось. Созерцать природу одному, погрузившись почти в нирвану, как-то любил делать Иван Павлович, не приходилось. Она была подле. Живым дополнением этой природы, самым чудным ее произведением, сидела она тут же, и меткие и восторженные ее восклицания и вопросы будили мысли Ивана Павловича и, как молния, резали темневший в его голове мрак.

- Это Венера, я знаю, а то Марс. А эти три звезды в линию, что это?

- Созвездие Стрельца, - вяло говорил задремавший после чая с ромом Иван Павлович.

- Дядя Ваня! Вы спите! В эту ночь! Смотрите, как горят звезды. Словно живые... Как вы думаете, на них есть живые существа?

- Говорят, на планетах есть. А кто знает? Там ведь никто не был. Только фантазия писателей носилась на Луну и на Марс.

- Я думаю, что там будут наши души. Глядя на эту голубизну синего неба, я начинаю понимать ту "жизнь бесконечную", о которой поется на панихиде... Смотрите, вон и еще, и еще зажглись. Совсем над головой. Сколько их! Вон то Плеяды... Там миллионы маленьких миров, и все это вертится и несется куда-то, и мы с ними! Милый дядя Ваня, я вам не надоедаю?

- Нет... Отчего же?

- Я знаю, что вы любите "помолчать"... А вот взойдет луна, и они начнут гаснуть, милые звездочки.

Она сидела, опершись полными пухлыми руками, обнаженными до локтя, о перила веранды, а начавшая формироваться грудь ее нагнулась за перила, голова с туго, по-гречески, затянутыми на затылке косами была поднята кверху и четко рисовалась на фоне неба силуэтом, полным красоты и гармонии.

И не мог не видеть Иван Павлович, что это женщина, что это прекрасная, молодая девушка, полная женского обаяния.

Она стесняла его.

- А вы знаете, дядя Ваня, у Мурзика прелестная звездочка на лбу. Совершенно правильный ромб. И вы заметили, у него самые маленькие уши из всех трех. Завтра мы их поседлаем, и я поеду на Мурзике, а Царанка на Аксае.

- Но ведь они совершенно не выезженные. Это почти дикие лошади. Я знаю этих торгаутов. Да вы видали, что они делали, когда ваш калмык их чистил.

- Ого! - задорно воскликнула Фанни, - не впервой мне диких лошадей объезжать. Аида - и в степь!

- Но тут горы, обрывы, пропасти.

- А не все ли равно!

Фанни задорно свистнула.

И опять это был взбалмошный казачок-мальчишка, избалованный отцом сорванец...

Фанни внесла в жизнь Ивана Павловича и еще неудобства. Она любила хорошо покушать. А стол постового офицера - спартанский стол. Борщ да рисовая каша - вот и все. На посту появилась корова и при корове дун-ганка. Откуда? - "Царанка привел". Кто приказал? - "Барышня Фаня" - как, по ее приказанию, называли ее казаки. Утром на столе стали часто появляться коржики, оладьи, пышки и пончики, стояли кувшины с молоком и кувшинчики со сливками. И обед стал иной. Запевалов начал под опытным руководством показывать большие успехи в кулинарном искусстве. Артельщик, ездивший в город, получал от "барышни Фани" длинный список, чего надо привезти. Из ее ящиков появлялись дорогие консервы, конфекты, варенье, печенье.

Спорить было невозможно. Она не признавала слов "мое" и "твое", но все было "наше", а в это "наше" она вносила так много "своего". И это становилось страшно.

Теперь вот купила лошадей. Значит, прочно думает засесть на Кольджатском посту. Куда-то ездит, что-то ищет. Не золото же в самом деле? Какая-то цель у нее есть. К этой цели она неуклонно стремится, не жалея денег.

Какая цель? Мужская или женская? Трудиться и завоевывать себе свободу и право жить на земле - или поработить женскими чарами мужчину, его, Ивана Павловича, и стать потом самой рабою его?..

- Дядя Ваня... Вот и луна. Смотрите, какой сконфуженно-глупый у нее вид. Точно ей стыдно, что она так запоздала... Вы знаете? Я уверена, что на луне нет людей. Ведь она совершенно замерзшая. Я учила... Правда?

- Правда.

- Ух! И поскачу же я завтра по плоскогорью! Держи! держи! не поймаешь!.. Тут ни у кого нет борзых собак?

Иван Павлович не ответил. "Ну что с нею поделаешь", - думал он.

VII

Запевалов, Царанка и дюжий казак Стогниев, нарочно позванный с поста как знаток этого дела и силач, поседлали казачьими седлами Мурзика и Аксая. Фанни в легком кафтане, подтянутом тонким ремешком в серебряном наборе, и кабардинской шапке, с нагайкой на темляке, по-донскому перекинутой через плечо, наблюдала за процессом седлания этих диких лошадей и подавала советы.

- Закрутки не надо! - кричала она. - За уши возьмитесь, вот и все. Ишь ты какой!.. За уши его!..

Глаза ее стали темными и горели восторгом. Локоны развевались под мягкими завитками бараньей шапки.

- Готов, Царанка?

Казаки поста толпились на дворе, обмениваясь впечатлениями. Не каждый из них рискнул бы сесть на такую лошадь.

- Феодосия Николаевна, неужели вы сами сядете на эту лошадь? Это безумие! - говорил Иван Павлович и чувствовал, что волнение охватило его.

Он никогда еще так не волновался. На всякий случай он поседлал свою лошадь.

Фанни даже не посмотрела на него. Ей было не до разговоров.

- Царанка, - обратился Иван Павлович к калмыку, - барышне нельзя ехать на Мурзике. Он совсем дикий.

- Барышне все можно, ваше благородие, - покорно проговорил Царанка. - Готово, барышня, садись!

Он со Стогниевым едва сдерживали всего мокрого от пота Мурзика. Мурзик бил передними ногами, стараясь ударить державших его, и взвивался на дыбы. Глаза его метались во все стороны, открывая белки то вправо, то влево. Ноздри были раздуты. Он пыхтел и временами визжал. Страшно было подойти к нему.

Фанни быстро перекрестилась, легко подошла к лошади, схватилась левой рукой за поводья и за гриву, а правой, по-калмыцки, за переднюю луку, люди расступились... "Пускай"! - крикнул Царанка, и Фанни помчалась по каменистому широкому спуску. Мурзик прыгал, горбил спину, бил задом, и на каждый его протест Фанни сыпала ему нагайкой по обоим бокам. За ней на Аксае летел и Царанка. Когда и как он сел, никто не успел заметить. Этот выделывал курбеты еще злее, но калмык впился в него ногами и все посылал его вперед.

-Ух! Хорошо, барышня! - крикнул калмык, обгоняя Фанни и сейчас равняя свою лошадь с ее.

Иван Павлович не мог их догнать на своем сытеньком и круглом сером киргизе Красавчике...

Скачка продолжалась минут пять. Лошади сдали, перебились на рысь, а через час все трое - Фанни, Царанка и Иван Павлович - ехали шагом на взмыленных лошадях к дому. Лицо Фанни горело восторгом победы, волосы развевались, грудь порывисто вздымалась, из полуоткрытого рта блестели зубы. Маленькой ручкой без перчатки она то и дело похлопывала по мокрой шее лошадь, и та ежилась от ее прикосновения и подбирала голову, не зная, сердиться ей на своего победителя или признать его власть, покориться и быть счастливой этой лаской.

- Посмотрите, дядя Ваня, - сказала Фанни, показывая свою руку с кровавыми пятнами, мокрую от конского пота с налипшими на нее темными волосами, - всю руку в кровь разорвала поводом. Даром что поводок у меня лучшей работы, совсем мягкий.

- Вы сумасшедшая, - сказал Иван Павлович. Фанни засмеялась.

- А ваш Красавчик-то и близко не мог подойти к Мурзику и особенно Аксаю, - хвастливым тоном мальчишки сказала она. - И что за глупое имя Красавчик! Неужели вы лучше не нашли?

- Ну и Мурзик, по-моему, не лучше, - парировал Иван Павлович.

- Вы правы... Я согласна. Это Царанка его так назвал. У нас на зимовнике была собака Мурзик, и Царанка ее очень любил. Но я буду ездить на Аксае. Он сильнее и наряднее. Вы посмотрите, какой узор у него на крупе. Точно леопард, а не лошадь. И пятна, как от тени листьев. Отчего это так? Но очень красиво. Вы знаете, когда он наестся овса и вычистится, у него рубашка будет замечательно красива.

- Да, добрая лошадь, - сказал Иван Павлович, несколько обиженный замечанием насчет Красавчика.

- А вы все-таки бука, - кокетливо сказала Фанни. - Ну, попробуемте пойти рысью. Смотрите, идет. Ах, какая рысь. Вот никогда бы не поверила, что у такой маленькой лошадки могут быть такие движения.

- Торгаутские лошади считаются в китайском Туркестане лучшими лошадьми, - сказал наставительно Иван Павлович.

-Ах, дядя Ваня, я хотела бы достать отличного туркмена. Говорят, они рослы и резвы, как чистокровная английская, а нарядны, как араб. Ах, если я разбогатею, я заведу себе завод, где будут самые лучшие в мире лошади. И сама буду скакать на них. Я слыхала, что в Ташкенте скачет одна барышня и берет призы. Правда?

-Да. Это Елена Петровна Петракова, дочь генерала. - Завидую ей. - Ну, вам-то нечему завидовать.

- Почему?

- Да делаете все, что хотите.

- И отравляю вам жизнь, наслаждаясь своей волей. - Нет. Но я ужасно за вас волновался.

- Милый дядя Ваня. Помните о равноправии.

- Но я мог бояться и за товарища.

Они перевели лошадей на шаг и въезжали на пост, где казаки с нетерпением ожидали возвращения лихой девушки.

Фанни, перед тем как слезать, повернулась к Ивану Павловичу и сказала, мило улыбаясь: "Спасибо, дядя Ваня, на добром слове..."

И это ласковое слово точно солнечным теплом согрело одинокую душу Ивана Павловича.

VIII

Фанни каждое утро уезжала вдвоем с Царанкой. Она ездила на Аксае, на котором красиво сидела в полной гармонии с лошадью. Куда она ездила, она не говорила. Но пропадала надолго, до самого обеда.

На вопрос Ивана Павловича, куда она ездит, она ответила: "На Кудыкину гору", - а потом, точно стыдно ей стало грубого ответа, добавила: "Тренирую лошадь".

Ее лошади от работы, корма и заботливого ухода, которым их окружил Царанка, стали блестящими, статными и красивыми. Им завидовали казаки поста.

Но она не тренировкой лошадей была занята. Она ездила с какой-то определенной целью, она что-то делала, потому что ездила с сумами на седле, и эти сумы Царанка таинственно приносил в ее комнату. Сумы были тяжелые.

По ее подвижному живому лицу Иван Павлович всегда знал, что у нее - была удача или нет. Но она ревниво берегла свои секреты. А он не допытывался. Да и какое ему дело!? Он так был рад, что установились до некоторой степени товарищеские отношения, и ему казалось, что им обоим удалось взять верный тон во время обедов, ужинов и бесед. Мучило только одно. Что "говорят" теперь и в Джаркенте, и на Тышкане, и в Хоргосе, и в Суйдуне, словом, везде. Ничего не было. Жил в одном доме с ним сорванец-мальчишка, но говорили, должно быть, черт знает что. И Ивану Павловичу жаль становилось милую Фанни...

Так прошло две недели. Создалась привычка, и, когда Фанни опаздывала к обеду, Ивану Павловичу было беспокойно и скучно и он ходил взад и вперед по веранде, мурлыкал какую-то песню и все посматривал на горы, ожидая увидеть ее серый кафтан и папаху...

В комнату ее он никогда не входил. Она прибирала ее сама.

-Я еду на четыре дня, - сказала ему однажды Фанни.

- Ваше дело, - сухо сказал Иван Павлович.

- Да. Но говорю, чтобы вы не беспокоились.

- Я не беспокоюсь. У меня на это права нет.

- Будто?

Он не допытывал, куда она едет. Почему-то решил, что в Джаркент за покупками.

Ему было скучно эти четыре дня. Недоставало темных от загара маленьких ручек, наливавших ему его большую чашку чаем и подававших ром, недоставало ее мальчишеской усмешки, ее легких движений и аромата ее волос. Вечера казались скучными, и не тянуло смотреть с веранды на темное небо и яркие звезды. Даже по ее кабардинской шапке и винтовке, исчезнувшим на эти дни с гвоздя в его кабинете, он скучал.

Да, - стыдно было Ивану Павловичу в этом сознаться, - но он хандрил в отсутствие Фанни...

Она приехала еще более загоревшая. Ее волосы стали светлее и больше отдавали в золото, чем в каштан. Солнце пустыни не шутит. Она была пыльная, усталая, но по сверкающим глазам Иван Павлович заметил, что счастливая.

Она пошла купаться в Кольджатку, захвативши с собою тонкий шелковый халат и туфельки, и через час возвратилась, сверкающая свежестью, неся в руках кафтан, шаровары и сапоги.

- Ну и прожарилась я в этом костюме, - воскликнула она, поднимаясь на балкон. - Что же, вы недовольны, что я вернулась?

- Нет, Фанни... - он ее первый раз так назвал.

- Будто? - с сомнением покачивая головой с мокрыми волосами, небрежно скрученными большим узлом, сказала Фанни.

Они пообедали молча. После обеда она сказала:

-Дядя Ваня, я хочу с вами посоветоваться. Пойдемте ко мне.

Он не узнал теперь убогую комнату для приезжающих.

Ковры и вышивки, кисейные занавески, бриз-бизы на окнах, роскошное покрывало на одеяле и на подушках - это все было женское. Но стол и ящики подле стола и полки в углу, заваленные книгами и кусками каменных пород, - это уже было от того самоуверенного "мальчишки", который непрошеным гостем явился к нему на пост.

Большой букет альпийских горных цветов, набранный на плоскогорьях, стоял в глиняном дунганском кувшине, а рядом лежали молотки, маленькие кирки и ломики заправского минералога или золотоискателя.

Стоя у окна, освещенная яркими лучами, она брала куски камней со стола и подавала их один за другим Ивану Павловичу.

- Что вы скажете насчет этого? - протягивая большой полупрозрачный кусок нежного розового цвета, сказала она.

- Это розовый кварц.

- А это? - и она протянула ему кусок почти черного минерала, похожего на стекло.

- Это базальт.

- А это?

- Если не ошибаюсь - Лабрадор.

- Да, милый дядя Ваня, - и не только Лабрадор, но нефрит, ляпис-лазурь, орлец лежат здесь у самого вашего носа.

- Я, да и все это знают. Скажу вам больше. Где-то на Среднеазиатской ветке, но только в стороне от нее, нашли серу...

- Да ведь это преступление - не разрабатывать все это.

- Ничего подобного. Не строить же нам, бедным поселенцам, дворцы из нефрита и базальта и украшать их колоннами из орлеца и ляпис-лазури.

- Нет. Конечно, нет. Но вывозить их.

- Овчинка выделки не стоит. Товар громоздкий, тяжелый, и его не повезешь гужом на две тысячи верст, через сотни перевалов, да еще при нашем полном бездорожье. Это не золото.

Фанни лукаво усмехнулась. Она подошла к шкафу и достала со средней полки несколько кусков совершенно белого камня, похожего на блестящий молочный сахар.

- Ну, тогда посмотрите это.

- Ну, что же - благородный кварц. Его здесь сколько угодно.

Она достала кусок побольше, покрытый коричневато-желтым налетом, будто ржавый.

- А это что? - с торжеством в голосе воскликнула она.

- Ну, что же - золотоносный кварц, - спокойно проговорил Иван Павлович.

- Это... золото, - прошептала она, восхищенная своей находкой.

- Да, золото, - холодно подтвердил Иван Павлович. - Золотая пыль. Но чтобы отделить эту пыль, нужны громадные машины, множество рабочих и труда и значит, - овчинка выделки не стоит. Сюда доставить эти машины, привести их в действие при отсутствии топлива - это почти невозможно, а главное, слишком мало этого золота на камне. Это знали и без вас. Давно знали.

Фанни была подавлена.

- Что же надо?

- Надо найти жилу. Вот если бы это была не золотая пыль, а маленькие комочки золота, слитки его, жилки между кварцем, стоило бы и искать его.

- А как же легенда о золотом кладе, зарытом в этих горах китайцами?

- Легенда легендой и останется. Потому она и легенда, что ничего этого нет.

Фанни печально смотрела на Ивана Павловича. Ей было горько, что ее работа, ее исследования, ее открытия, которыми она в душе так гордилась, оказались не новыми и бесполезными.

- Но я найду и жилу, и самородки! - упрямо сказала она. - И мы станем, богаты, дядя Ваня.

- Говорите про себя. Я-то при чем?

- Мы составим с вами компанию.

В этот вечер они долго стояли друг подле друга, облокотившись на перила. Внизу шумела в кустах рябины, барбариса, смородины и облепихи Кольджатка, а наверху тихо сверкали кроткие звезды.

Фанни говорила усталым голосом.

- Я не буду унывать и падать духом, дядя Ваня. Я найду это золото. Мы найдем рабочих дунган и китайцев, и мы выроем это золото. Кто знает, сколько его будет! И тогда мы поедем путешествовать. У меня есть двадцать пять тысяч рублей в банке, этого хватит для начала дела... А скажите, дядя Ваня, вы... вы нашли что-либо?

- Да, - тихо отвечал Иван Павлович, - я нашел. Мало нашел, но мне кажется, больше вас. И я на верном пути.

- Простите. Я не спрашиваю... Где?

- Увы, не на нашей земле.

- Я так и знала. Там? - и Фанни маленькой ручкой махнула в сторону Китая.

- Да.

- Это ничего не значит, дядя Ваня. Мы достанем и оттуда!

IX

По приказанию командира бригады между Кольджатом, Джаркентом и Тышканским лагерем установили гелиограф.

Маленькая, нестерпимо яркая звездочка начала временами светиться в тумане далекой долины, где темным пятном мутно рисовались сады Джаркента. Она вспыхивала частыми и яркими всплесками солнечного света, давая позывные Тышкану, пока кто-либо из дремавших у треноги с зеркалом казаков не обращал на нее внимания, не становился у аппарата, а другой брал тетрадку и под диктовку - то по букве, то по слову - записывал медленно идущую гелиограмму. Гелиограммы были редкие и больше хозяйственного содержания. Справлялись о ценах на клевер и ячмень на Кольджате, сообщали, что хлеб, белье и консервы посланы, узнавали, сколько имеется на людях патронов и сколько патронов в запасе. Полковой врач справлялся у постового фельдшера, сколько больных на посту.

И в этом далеком мигании солнечной звездочки, за пятьдесят верст пускаемого "зайчика", было что-то таинственное. В хорошие дни, когда солнце особенно ярко светило, зоркий глаз казака-гелиографиста улавливал всплески света на противоположном горном хребте Кунгей-Алатау в Тышканском лагере и принимал сообщения непосредственно, без промежуточной станции.

Однажды под вечер, когда уже труднее стало улавливать косые лучи солнца, пошла "важная" гелиограмма. Начиналась она словами: "Секретно, весьма спешно!" Это сейчас же сообщили Ивану Павловичу, и он сам вышел к аппарату.

- "Начальнику Кольджатского поста. 19**. 11 июня. 6 часов 27 минут вечера. Получены сведения, что Зариф снова появился в Пржевальском уезде. Начальник области приказал послать отряды для его поимки. По приказанию командира бригады Аничков с 30 казаками сегодня пошел на Зайцевское, выступите немедленно пустыней на Каркару, соединитесь с Аничковым. Действуйте по обстоятельствам. 0139. Первухин..."

Гелиограмма была от командира полка, и содержание ее было ясно для Ивана Павловича. Зариф был таранчинец, знаменитый вождь шайки разбойников, набранной из отчаянных головорезов-каракиргизов, отлично вооруженных ножами, винтовками и револьверами. Он был грозой киргизов во время их летовок, а иногда осмеливался нападать и на русских переселенцев. Осенью прошлого года казаки гонялись за ним, но безуспешно. Он почти на их глазах вырезал небольшой молодой поселок и ушел за границу, в Китай. Китайское правительство обещало его поймать и выдать, но все отлично понимали, что оно бессильно это сделать.

Он снова появился в пределах России и крутился, по своему обыкновению, в горах, угоняя стада, уводя женщин, беспощадно грабя киргизские кочевья. За поимку его была обещана награда. Уничтожение этого опасного разбойника, издевавшегося над русскими войсками, было вопросом самолюбия для казаков. В случае его успехов к нему могли примкнуть каракиргизы, и Центральная Азия могла стать на долгое время ареной кровавой политической борьбы.

Про Зарифа рассказывали легенды. Он обладал, по словам таранчинцев и дунган, способностью проходить в день более трехсот верст. Или у него были двойники, или он мог одновременно появляться в разных местах. Его видели в Верном в образе продавца фруктов, разговаривающего с губернатором, и в тот же день он ограбил в Копальском уезде караван с чаем. Он проваливался сквозь землю, когда его окружали войска. Ездил он на особенном, пегом, белом с черными пежинами коне, едва ли не крылатом, и настичь его на обыкновенной лошади было невозможно. Он, наверно, знался с шайтаном, если только это не был сам шайтан, принявший на себя человеческое обличье.

Собраться сибирскому казаку в поход, в пустыню, хотя бы на месяц, - полчаса, не больше. Едва только Иван Павлович объявил на посту содержание гелиограммы и отделил сорок казаков на лучших лошадях, которые должны были идти с ним в набег, как уже казаки повели поить лошадей в Кольджатке, стали набирать ячмень в саквы и выносить всегда уложенные по-походному вьюки.

Фанни увидала эту суматоху и подошла к Ивану Павловичу, укладывавшему во вьюки консервы, чай, сахар, сухари и разную мелочь.

- Вы куда-нибудь уезжаете, дядя Ваня?

- Да.

- Куда?

- Принужден ответить вам грубостью. Какое вам до этого дело?

- Вы правы. Мне до этого нет никакого дела. Но так как я могу быть вам полезной, то я и спрашиваю вас об этом.

- Вы мне полезной в моей поездке быть не можете, а мешать будете.

Фанни надула губы.

- Кажется, я вам не мешала до сих пор.

Иван Павлович не ответил. "Действительно, - подумал он, - мешала она мне или нет? Стала с ее приездом моя жизнь лучше и уютнее или хуже? То стеснение, которое она делала, не окупалось ли оно ее хозяйственными способностями, а главное, ее милым, веселым характером?" Было бы жестокой несправедливостью сказать, что она ему мешала.

- Нет, не мешали. И я вам скажу: мы едем в военную экспедицию, в набег, в котором для женщины нет места.

- Почему?.. Нет, дядя Ваня, вы возьмете меня с собой.

И она бросилась переодеваться и приказала Царанке седлать и вьючить лошадь.

Она явилась на дворе, где уже строились казаки во всеоружии: в кабардинской шапке, лихо заломленной набок, с винтовкой за плечами, с ножом и патронташами на поясе.

- Фанни, - строго сказал ей Иван Павлович. - Вы не поедете с нами. Я вам это запрещаю.

- Я умоляю вас взять меня. Помилуйте. Военная экспедиция. Такой редкий случай. Дядя Ваня!

- Ни за что. И думать не смейте. Я не хочу рисковать вами... Да и своей служебной карьерой тоже.

- Дядя Ваня, я не стесню вас.

- И думать не смейте. Ни за что!

- Я сама поеду.

- Вы заставите меня употребить насилие. Я окружу вас казаками и со скандалом верну вас на пост. Она заплакала.

- Дядя Ваня, это жестоко! За что вы со мною так поступаете?

Он молчал.

- Дядя Ваня, я все для вас сделаю, что вы ни, попросите, только возьмите меня с собою.

- Я уже сказал вам, что не возьму. Потрудитесь идти в дом, переодеться в свое платье, расседлать ваших лошадей и терпеливо ожидать нас на посту, не смея никуда без меня отлучаться, так как неизвестно, куда бросятся разбойники, когда мы их нажмем.

- Вы гонитесь за разбойниками. И не берете меня, - простонала в отчаянии Фанни.

- Не беру-с!.. Потрудитесь идти в дом и переодеться... Фанни знала характер Ивана Павловича и поняла, что дальнейшие разговоры бесполезны. Она замолчала.

Но она не пошла в дом и не переоделась, а решила ожидать во всеоружии на посту возвращения "счастливого" дяди Вани.

-Вахмистр, готовы люди?- крикнул Иван Павлович.

- Готовы, ваше благородие, - отвечал молодой, черноусый урядник Порох, бывший на посту за вахмистра.

- Носилки забраны?

- Забраны.

- Фельдшера и кузнец есть?

- Однако, есть.

- Господи, благослови! Айда, ребята, с Богом. Иван Павлович сел на Красавчика и тронул его от поста. За ним стали вытягиваться казаки. Остающиеся десять казаков с пожеланиями счастливого пути проводили их до ворот с трепыхавшимся над ними вылинявшим русским флагом. Проводила вместе с ними и Фанни. Печальная, до глубины души оскорбленная, задетая за живое, она стояла у ворот и полными слез глазами смотрела, как спускался по красноватой песчаной дороге отряд всадников на маленьких пестрых лошадях. Тонкая пыль, озаренная последними лучами заходящего за горы солнца, вилась над ними и казалась золотой. Туманная даль, лиловые горы манили, суля неизведанные волнения, обещая новые переживания, обещая "приключения", которых так жаждало пылкое сердце Фанни.

Темная тихая ночь без луны незаметно надвинулась над пустыней. Загорелись яркие звезды и стали перешептываться между собой лучами, плетя бесконечную сказку мира. Фанни уселась у ворот на камни, поставила винтовку подле себя и стала внимать ночным шорохам земли: неумолчному шуму Кольджатки, тихому шепоту веками скользящих ледников и неуловимо тихому шелесту песков пустыни.

И волшебная темная ночь у подножия Божьего трона заколдовала ее.

Иван Павлович шел на соединение с Аничковым "лавой". Этот чисто восточный способ передвижения заключался в том, что шли, не останавливаясь, шагом, рысью и наметом до тех пор, пока хватало сил у лошадей. Потом отыскивали в степи табун, отбирали в нем лучших лошадей, переседлывали, своих, усталых, пускали в табун, а на свежих гнали дальше.

Переседлавши в предрассветном сумраке, Иван Павлович за ночь сделал восемьдесят верст, спустился в пустыню и около восьми часов в ярком блеске солнца и песков увидал глинобитные стены и низкие длинные постройки с плоскими соломенными, облепленными землей, крышами маленького полуразрушенного кишлака у станции Менде-Кара, где, по его расчету, должен был ожидать Аничков.

И действительно, под навесами стояли оседланные лошади, а между ними крепким дневным сном спали казаки. Ружья лежали подле них.

Маленький приземистый казак с винтовкой на плече вытянулся перед Иваном Павловичем.

- Хорунжий Аничков здесь? - спросил у него Иван Павлович.

- У хате, - коротко ответил казак.

- Давно приехали?

- Да часа два как тут, ваше благородие.

- Ну, ребята, - сказал Иван Павлович уже слезшим казакам, - живо чаю, вари себе плов, отдохни мало-мало, после полудня и дальше.

- Понимаем, ваше благородие.

Не прошло и получаса, как на дворе горели костры из саксаула, в нанизанных на прутья котелках кипела вода и варился рис под наблюдением "очередных", лошади жевали сено, а казаки, разметавшись в самых невероятных позах, храпели на все лады "в солкынчике" длинного пустого навеса.

Аничков сидел в хате на соломенной циновке подле низкого, в пол-аршина, квадратного желтого полированного стола, на котором были дунганские лепешки из полусырого теста, круглые низкие фарфоровые чашки без ручек и без блюдечек и два котелка: один - с кипятком, другой - с заваренным чаем.

Против Аничкова, поджав ноги, сидел худой желтый дунганин в грязно-серой длинной рубахе, маленькими косыми глазками поблескивал на офицера и отвечал короткими гортанными звуками. Говорили по-киргизски.

- Ну вот и ты, слава Богу, - сказал Аничков, вставая навстречу Ивану Павловичу.

- Ну как? Что разведали?

- Дело дрянь. Вот, видишь ли, - Аничков достал из полевой сумки испещренную густыми и черными горизонталями карту и разложил ее на столе.

Иван Павлович подсел к столу. Дунганин дул на чашку с чаем, с суеверным страхом косился на карту, но все посматривал на нее и прислушивался к тому, что говорили между собою по-русски офицеры.

- Вот, видишь ли... Дунгане и переселенцы в Зайцевском уверяют, что Зариф уже в Пржевальске или его окрестностях. Если нам идти, как приказано, на Каркару и через почтовый перевал на Пржевальск, все будет кончено. Пехоте... а какая там пехота и сколько - сам знаешь... Местная команда... Разве она за ним угонится!! Значит, и Иссык-Кульский монастырь, и Сазановка в его власти. И мы... опять в дураках.

Аничков поднял свое худощавое лицо без бороды и усов, темное от загара, и остро карими глазами посмотрел на Ивана Павловича.

- Так как же? Другого пути нет.

- Да, нет. А поэтому мало-мало надо считать двести верст.

- Да хоть и лавой идти - меньше двух суток не обернешься.

- А устанут люди как! А ведь настигли - и прямо бой. Зариф-то в Пржевальске лошадей сменит, а мы где!.. У Зарифа глаза везде - ему про нас скажут, а нам никогда.

Иван Павлович поник головой. Выходило, опять впустую. Опять в свиной след попадут, опять победа Зарифа и срам для сибирских казаков.

- Эх, нехорошо, - с досадой проговорил Иван Павлович.

- Что говорить... Плохо. Но смотри, что я надумал. Вот урочище Менде-Кара, где мы, а вот Пржевальск, где Зариф. Ведь сорок верст всего! Каких-нибудь двадцать дюймов по карте, - растопыривая по плану темные пальцы, сказал Аничков.

- Но горы?

- Видишь, ущелье отсюда и ущелье оттуда, а между - ледник. Почти сходятся. Я спрашивал дунгана, говорит, что киргизы летом здесь скот перегоняют в Пржевальск. Я послал за проводником. Как ни труден путь - за двенадцать часов сделаем его, а главное, насядем на Зарифа оттуда, откуда он нас никак не ждет.

- Ну что же, - раздумчиво сказал Иван Павлович, - попробуем.

- Да не попробуем, а сделаем. Если Зариф сегодня У Пржевальска, он сразу не нападет - побоится. Нападет завтра. А завтра мы его окружим. Проводник - мой тамыр - человек надежный... Согласен.

- Ладно. А пока поспим. Я всю ночь в седле.

- Да и я тоже, - зевая, сказал Аничков.

Они допили чай, завернулись в бурки и улеглись на земляном полу в тенистой прохладе сумрачной дунганской фанзы.

Дунганин, тихо ступая босыми ногами между спящих, прибрал посуду и вышел за дверь дома. И в доме, и на дворе была томительная предполуденная тишина. Под навесом лошади лениво обмахивались хвостами и уже перестали жевать. Жара томила.

Солнце с безоблачного темно-синего неба лило жгучие лучи на желтый песок пустыни, на черные камни скал, на серую колючую траву, жесткими пучками торчавшую кое-где между камней, и на редкие, сухие, безобразные, точно серые змеи, ползущие по камням, мертвые стволы саксаула. Недвижный воздух был пропитан зноем. Большой орел застыл в небе, распластав в небесной синеве громадные крылья, черные с белым, и неподвижность пустыни нарушали только ящерицы с задранными кверху хвостами, озабоченно перебегавшие по раскаленному, как печь, песку.

Дунганин оглянулся на дневального казака - но и тот, казалось, стоя спал.

Дунганин сделал два шага и вышел за ворота. Здесь зной казался еще сильнее. Далекие горы резко блестели в безоблачном небе белыми пятнами ледников, казавшихся маленькими пушинками, насевшими на лиловых навесах и пиках вершин.

Дунганин быстрой и легкой походкой пошел по раскаленному желтому песку. И долго было видно, как мелькали его коричневые икры по поднимавшейся к горам пустыне и то поднималась, то опускалась черная голова.

XI

В одиннадцать часов приехал проводник. Это был немолодой, рослый, могучего сложения киргиз. Он приехал на маленькой тощей рыжей лошади, и казалось, что он раздавит ее своим большим тяжелым телом, одетым в теплый ватный халат, белый с темно-лиловыми полосами, и в шапку лилового бархата с опушкой из лисьего меха.

Открытая грудь, поросшая густыми волосами, была черна и серебрилась мелкими каплями пота, как роса, сверкавшими на мехе его волос. Черные прямые жесткие усы и маленькая бородка были на его темно-бронзовом лице.

- Ассалам алейкум! - сказал он, входя в фанзу и прикладывая ладони ко лбу.

- Алейкум ассалам, - поднимаясь, сказал Аничков, поздоровался за руку с киргизом и повел с ним беседу.

- Можно пройти, - весело сказал он Ивану Павловичу, - но надо идти сейчас, чтобы до ночи пройти ледник. Ночью идти нельзя.

- Ну, так я иду будить казаков, и айда!

Не прошло и десяти минут, как сонный двор был полон жизни. Кряхтели и стонали лошади, которым туго подтягивали подпруги, из колодезной ямы носили парусиновые ведра и поили лошадей и с тихим гомоном садились на коней казаки. Сон не сошел еще с их распаренных зноем лиц, И движения были медленны и ленивы.

Тамыр Аничкова, сидя на своем рыжем коньке, покорно ожидал у ворот.

- Ну, - сказал Аничков, на прекрасной, рослой кровной лошади выдвигаясь к нему, - айда.

Отряд стал вытягиваться из ворот.

Пустыня полого поднималась к горам, и горы казались близкими. Ровный и плотный, точно утрамбованный, выглаженный водами давнишнего потопа, песок был красновато-желтого цвета. Розовая пыль поднималась от отряда и казалась прозрачной дымкой. Пучки желтой верблюжей травки становились реже и наконец исчезли. Кругом был только песок, и перед глазами часами стояли горы, все такие же близкие, но до которых никак не добраться.

Лошади сбавили ход. В синеве знойного неба трепетали над желтыми песками обманчивые миражи. Расстилались студеной синевой прозрачные озера, над ними в мягкой зелени тамарисков, груш и яблонь стояли дунганские кишлаки. В небе дрожали причудливые лиловые пики гор, которых на деле не было. Воздух точно играл, дрожал и переливался, создавая все новые картины.

Два часа пути не изменили ландшафта, только действительно придвинулись горы, стало легче дышать, воздух стал более редким. Но от раскаленных гор пылало жаром, как из печи, и лошади и всадники изнемогали от зноя.

На одиннадцатой версте в песке пустыни обнаружилось широкое углубление, сплошь забросанное шлифованными ползшим когда-то здесь ледником серыми камнями. Сошли в это углубление и пошли по мелкой гальке. Долина становилась глубже. Оба берега поднимались по краям на несколько аршин, обнажая породу камня и показывая сланцевые наслоения. Из песчаных осыпей кое-где торчали корявые ветки саксаула. Местами из-под земли среди камней пробивался тихо журчащий ручеек, разливался по песчаной осыпи и исчезал в песке. Мокрый песок был буро-красного цвета, и из него густо торчали иголки ярко-зеленой травы, и сверкали низкие желтые звездочки горного одуванчика.

Стало свежее. Холод гор и близость ледника дали наконец себя чувствовать, и казаки вздохнули полной грудью. Подъем становился круче. Русло было завалено крупными камнями, скалами, между которыми вилась чуть заметная тропинка. По бокам уже не был песок - гнейс и сланцы, но торчали черные скалы базальта, перемежаемые гранитами и порфирами. Шли по узкому коридору, по одному, один на хвосте у другого. Разговоры и тихие протяжные песни в колонне смолкли. Вошли в ущелье мертвых диких гор, и давило величие скал и пиков. Под ногами непрерывно струился ручеек студеной воды, но не было травы, и темно-зеленый, почти черный мох покрывал скалы.

Орлы реяли над колонной. Их потревожило вторжение людей, и они срывались со скал, подпуская к себе так близко, что отчетливо были видны их большие и кривые клювы цвета слоновой кости и зоркие смелые глаза.

Наконец путь преградила осыпь громадных камней, наваленных один на другой. Пришлось карабкаться, цепляясь руками и помогая друг другу. За казаками карабкались лошади. За каменистым кряжем была ровная и чистая площадка нежного серебристого песка - дно бывшего здесь озера. Прошли его спорой рысью и подошли к беспорядочно наваленной груде камней, как лестница, поднимавшейся наверх.

Воздух был редок и прохладен. Вечерело. Каждый аршин пути завоевывался с трудом, колонна растянулась, и люди, и лошади карабкались в гору, как козявки. Ни один звук не нарушал тишины гор, и в их вековечном безмолвии слышался топот копыт, тяжелое дыхание людей да вздохи и стоны падавших коленями на камни лошадей.

Древность породы, непостижимая человеческому уму тайна образования этих пиков, каменных осыпей, следы бывшей здесь когда-то титанической работы природы, которая льдами и водой шлифовала порфиры и граниты, присутствие здесь когда-то страшной массы воды, которая отлагала пласты слюды, сланца, глины и песка, разбросанные в беспорядке громадные камни и скалы, брошенные откуда-то страшной силой и вросшие в землю, - все говорило, что здесь раньше не было покоя. Двигались скалы и горы, бушевало море потопа, далекий вулкан бросал каменья на десятки верст, а потом медленно, упорно, с жестокостью природы ползли вниз громадные ледники. Это было. Когда? Никто из живущих здесь не помнит когда. Ни одна здешняя летопись не говорит об этом. И повествуют это только скалы, пролетевшие пространство, только истертые бока твердых каменных пород да жесткий кварц, обращенный в нежный, серебристый, легкий, полупрозрачный песок.

Жутко было здесь человеку, заглянувшему в тайны мироздания и прочитавшему книгу природы, услышавшему те "неизреченные глаголы", которые, по словам пророка, нельзя слышать безнаказанно людскими ушами.

Должно быть, солнце, давно не видное из узкого коридора скал, село за горы. Сумерки надвинулись. Небо стало темное, и ярко вспыхнули звезды. Иван Павлович нашел в полутьме хвост лошади головного дозора. Дозоры стояли. Оставив Красавчика, он протискался вперед. Аничков и киргиз совещались.

- В чем дело? - спросил Иван Павлович.

- Дальше идти нельзя, - отвечал Аничков.

- Как? Совсем?

- Нет, до утра. Мы стоим под ледником. Наверх пробита в снегу лестница, но сейчас ее не видно. В снегу могут быть провалы, заметенные снегом. Надо ждать до утра.

- Печально.

- Ничего не попишешь.

Иван Павлович с Аничковым прошли вперед. Щель расширилась, образовалась как бы чашка в скале. Под ногами захлюпала вода. Серебристо-белой стеной, преграждая дорогу, саженей десять вышиной, перед ними лежал ноздреватый снег. Ледяным холодом обжигало дыхание... Когда они остановились, стала слышна непрерывная капель на разные тона воды, падавшей со дна ледника в озеро.

Казаки вывязали из вьюков шинели и оделись в них. Появились маленькие сучки саксаула, которые опытный сибирский казак не ленится собирать на походе в пустыне зная, что на привале нигде не достанешь леса и дров; запылали костры, бросая причудливые тени на снеговую стену и отсвечивая в ней красноватыми пятнами, и казаки уселись "чаевать".

XII

О, эта ночь, долгая ночь в горах у подошвы ледника! Ночь без ярких больших костров, которые могут согреть, ночь после зноя похода по раскаленной пустыне. Тихая молчаливая ночь. Какой бесконечно долгой и холодной казалась она казакам!

Сначала тишина ее нарушалась гомоном людей, сходившихся к котелкам с чаем и пившим чай, раздавались короткие, деловые замечания. Слышалось чавканье и дутье на горячие котелки и железные кружки. Потом водили поить лошадей, возились над ними, снимали седла и вьюки. Навешивали торбы с ячменем. Около получаса в сплошной темноте слышалось частое жевание лошадиных челюстей, довольное фыркание и тяжелые вздохи. Потом люди громоздились, укладываясь кучками между скал, раздалось сопение, притихли лошади и тоже заснули, понуривши головы.

Иван Павлович и Аничков долго не могли уснуть. Цыганский пот пробивал, и тело в мокром белье не могло согреться.

Иван Павлович прислушивался к непрерывной капели воды, и его раздражала настойчивость и ритмическая последовательность ее, ничем не нарушаемая, вероятно, веками. Сначала падала одна большая тяжелая капля, дававшая глухой, плоский звук, потом быстро с серебристым звоном падали две маленькие капельки, и опять большая, тяжелая плоско плюхалась в лужицу. Через строго определенные промежутки времени какая-то чашечка, выдолбленная этими каплями в скале, переполнялась и оттуда с легким журчанием выбегала крошечная струйка. Иван Павлович сосчитал, что падало шесть больших капель и одиннадцать малых и после одиннадцатой бежала струйка. Так было вечно. Сколько времени понадобится, чтобы настолько углубить эту чашечку, чтобы струйка выбежала после двенадцатой малой капели или после седьмой большой? Ужас охватывал от сознания этой медленности и настойчивости работы природы. Ему захотелось нарушить ее расчеты, подойти, ударить ногой в снег, изменить расстояние между льдом и чашечкой, продолбленной в камне. Тогда будет какой-то другой ритм, который не сразу наладится.

Но ему было лень встать. И, борясь с желанием вступить в мелочную борьбу с природой, и ленью, и истомой, все более и более охватывавшей его тело, он начал засыпать.

Подумал о Фанни. Она бы непременно встала и разрушила бы это. Из своего мальчишеского упрямства сделала бы. Вспомнив ее, почему-то улыбнулся счастливой улыбкой и заснул крепким сном.

Проснулся он от свежего мужского голоса, который не то пропел, не то проговорил нараспев:

- "Ах, да зачем эта ночь была так холодна".

Иван Павлович открыл глаза. Было еще темно, но звезды гасли, снег казался серым, и стали видны силуэты людей. Пропел эту фразу веселый казак Попадейкин, уже мостившийся, чтобы согреть чаю. Люди просыпались, потягивались, зевали... Начали поить лошадей, задавать ячмень, седлать и вьючить.

Стало светло. Но солнца не было. Оно было за горами, и было очевидно, что лишь около полудня заглянут его лучи на эту снеговую массу и начнут растапливать ледник.

Теперь стала видна узкая тропинка, протоптанная в снегу киргизами. Она врезалась в ледник и поднималась на его вершину. Легкая белая пушинка, будто прилипшая между двух черных утесов, оказалась ледяной равниной, тянувшейся на версту. По леднику проходили скорым шагом. Торопились миновать его. Знали о предательских расселинах в снегу, в которые можно провалиться безвозвратно. И когда снова под конскими ногами застучал твердый камень шлифованной скалы, вздохнули свободно, полной грудью. Еще несколько шагов - и были на перевале. Отсюда был ровный пологий скат по скале, уходивший в густой еловый лес. Необъятный простор и ширь открылись взорам казаков. Совсем близкое, окруженное горами, громадное, как море, синело густым сапфиром озеро Иссык-Куль. Горы спускались к нему пологими холмами, покрытыми квадратами полей. Черные, паровые поля чередовались с синевато-зелеными нивами ржи и зеленью лугов. Вились дороги, пестрыми крышами среди зеленых садов стоял, как игрушка, Пржевальск, видна была группа деревьев и скала памятника Пржевальскому, а за Пржевальском - снеговые горы без конца.

Отряд вошел в еловый лес. Среди можжевельника, как колонны тихого храма, высились серые стволы алтайской ели, и мутная зелень ее игл издавала легкий смолистый запах.

Едва заметная тропинка влилась теперь в широкую лесную дорогу, по которой волоком таскали деревья. Отряд сел на лошадей и быстро стал спускаться.

У домика лесника его хозяин вышел на топот коней и с удивлением смотрел, откуда появились казаки. Спросили его о Зарифе, но он ничего не слыхал.

Около полудня разведали Пржевальск. Там уже была тревога. Зарифа ожидали вчера из Каркары, но он не пришел. Обрадовались казакам, уговаривали их остаться, но Иван Павлович перемигнулся с Аничковым, и они пошли по почтовому тракту на восток.

Вечером у самого перевала еще раз переменили лошадей в хорошем киргизском табуне. Не без грусти оставил Иван Павлович своего Красавчика и сел на чужую, плохо знающую повод лошадь, и только Аничков ехал на своем блестящем, кровном, золотисто-рыжем Альмансоре, который не знал утомления.

На перевале встретились киргизы. Они бежали из Каркары. Там был Зариф со своей шайкой. Он резал баранов, угонял табуны, забирал все богатства киргизских кочевьев.

Старики и старухи спаслись, молодые киргизы частью были убиты, частью рассеялись в горы, девушек Зариф брал с собой... Продаст в Аксу или Турфане...

Это известие оживило изнемогавших от долгого пути казаков. Свежие лошади шли хорошо, и в сумерках отряд проходил мимо громадной груды, наваленной высокой пирамидой, по преданию, войсками Тамерлана, когда они шли в Европу, и рядом лежала маленькая кучка камней - это были камни, положенные солдатами великого монгола на обратном пути. Каждый воин клал камень, когда шел туда, и каждый положил при возвращении. Так наглядно исчислил Тамерлан свои потери во время похода на Европу.

Два трупа киргизов лежали на дороге. Они говорили красноречивее рассказов и донесений о близости разбойника.

Было совсем темно, когда казаки вошли в долину Каркары. Вперед от гор до гор побежали дозоры. Казаки сняли винтовки. В темноте ночи сторожко шли казачьи кони.

В полночь наткнулись еще на труп киргиза. Он был совершенно свеж. Орлы и вороны не успели исклевать, и шакалы не тронули его. Еще сегодня шайка хозяйничала здесь. И стало ясно, что Зариф о чем-то пронюхал и побоялся идти на Пржевальск и вдоль озера к русским поселкам, но ограничился грабежом киргизских летовок и ударился назад, к китайской границе.

Каркара, обычно в летнее время полная табунов и стад, была пуста. Ее как вымело. Изредка попадались одиночные овцы, отбившиеся при угоне.

Отряд Ивана Павловича шел рысью и наметом. Охотничьи сердца казаков разгорелись, темная ночь была не страшна, а долина реки Каркары была обставлена кругом горами, и в ней нельзя было заблудиться.

Далеко за полночь подошли к спуску с плоскогорья. Дорога раздваивалась. Трудно проходимая, каменистая узкая тропа шла подножиями Хан-Тенгри через много тяжелых перевалов и ущелий в Китай, большой тракт сворачивал на север и направлялся через Зайцевское в долину реки Или.

- Ты знаешь, Николай, - сказал Иван Павлович, подъезжая к остановившемуся на распутье Аничкову, - не понравился мне дунганин в Менде-Кара.

- Да... Конечно, это он донес о нас Зарифу и заставил свернуть от Пржевальска.

- Уйдет опять...

- Посмотрим.

- Как думаешь, как он пошел отсюда?

- Пошел по тракту и, не доходя до Зайцевского, свернул на Кольджат.

Мучительной, не знаемой раньше болью сжалось сердце Ивана Павловича. Фанни вспомнилась ему, встала перед ним в своем сером армячке и кабардинской шапке, и суровый воин и житель гор почувствовал, как похолодели руки и ноги, сердце остановилось от тоски и страха за нее.

- Ну конечно, - продолжал Аничков, - по горной тропе стада добычи скоро не погонишь, а он торопится. Большой тракт и дорога вдоль Или кружна. Джаркент близок, и он боится, что там ему перережут путь. Лазутчики и преданные киргизы и дунгане сказали ему, что в Кольджате никого нет, и он пойдет на пролом Кольджатского поста.

- Вперед! - бешено, не своим голосом крикнул Иван Павлович, и отряд помчался к краю долины Каркары, к извилистому спуску в Илийскую долину.

XIII

Яркие огни выстрелов мотнулись сполохами в полусвете нарождающегося дня, и горное эхо прокатилось по ущельям.

У спуска толпились стада. Тревожно блеяли бараны, быки сгрудились темно-бурой массой, и белые рога торчали над ними каким-то частоколом. Ревели потревоженные верблюды. Человек двадцать конных киргизов, охранявших их, открыли стрельбу по казакам.

- Строй лаву! - крикнул Иван Павлович. - Айда за мной!

Аничков выхватил из ножен стальную полоску дорогого клинка и, пустив Альмансора, мчался на маячившего с винтовкой в руках, на хорошей сытой лошади, богато одетого киргиза.

Грянуло "ура". Киргизы поскакали в стороны.

Аничков нагнал богатого киргиза. Киргиз бросил винтовку, соскочил на полном ходу с лошади и покорно стал на колени. Узкие глаза его бегали по сторонам и горели злобой. Казаки окружили его.

Иван Павлович организовал захват скота, оставил десять казаков для его охраны и подъехал к пленнику.

Он говорил на горном наречии каракиргизов, и его с трудом понимали казаки. Он "большой человек", помощник и правая рука Зарифа, Зариф поручил ему вчера остаться со стадами для отдыха в долине, а сам с главной добычей пошел на Кольджат, чтобы очистить путь.

Настал ясный день пустыни. Синее небо куполом опрокинулось над землей, без облака, без дымки, без намека на тучи. Казаки еще раз сменили лошадей и сели на лучших коней, отобранных из добычи Зарифа.

От края плоскогорья шли опять две дороги: одна - на Хан-Тенгри, другая - к Кольджату. И опять брало сомнение. Путались следы. Куда пошел Зариф? "Большой человек" мог и соврать, и Аничков задержал Альмансора, вглядываясь в притоптанную и тут и там пыль дороги. Где истинный, где ложный след?

Но Иван Павлович не раздумывал. Даже если бы Зариф не пошел на Кольджат, Иван Павлович пошел бы туда: там была Фанни - и весь интерес погони, охоты за разбойником, жажда подвига и славы, награды - все затмилось новым сильным чувством беспокойства за кого-то дорогого... любимого... да... может быть... любимого...

Был знойный полдень. Отряд только что поднялся на перевал. Внизу, под крутым обрывом, показались чуть видные в далеком мареве постройки Кольджата.

Аничков, выехавший вперед, вдруг круто осадил своего коня и крикнул взволнованным голосом:

- Гелиограф!

Кругом столпились казаки. Гелиографист доставал из пыльного чехла зеркало и устанавливал треногу.

Джаркент говорил с Кольджатом...

В далеком тумане пустыни у темного пятна садов Джаркента вспыхивала и угасала огненная точка.

О чем мог говорить Джаркент с Кольджатом? Что сообщал Кольджат Джаркенту и, если он просил помощи, то помощь ближе отсюда и надо вызвать Кольджатскую станцию сюда и расспросить ее. И, если там... не все благополучно, нестись по кручам вниз, без дороги, по горному скату, где и козы не проходили.

Авось пройдет киргизская лошадь с сибирским казаком!..

Зеркало Джаркентской станции мигало в бесконечной дали. Надо было отсюда схватить луч Джаркента и сказать ему, чтобы Кольджат связался с ними, назад, и вошел в лучевую связь с отрядом.

И долго стучал ключ зеркала в черных руках гелиографиста, подавая позывные Кольджата Джаркенту. Не так долго, как казалось долго. Занятые работой гелиографисты не сразу заметили блистанье зеркала над Кольджатом, не сразу сумели указать Кольджату направление новой станции. Проходили минуты, и казались они часами. Зеркало мигало и погасало и снова мигало, то часто, то, останавливаясь, и казалось, что чья-то молодая жизнь трепещет в объятиях смерти предсмертными трепыханиями и мукой. Наконец сверкнуло зеркало Кольджата, направленное на отряд.

Станции связались. И Кольджат заговорил торопливо, нервно, путаясь, ошибаясь в буквах, пропуская точки, путая слова...

- Положение отчаянное. Зариф большими силами окружил нас. Из двенадцати шесть ранено. Патроны на исходе. Готовится атаковать нас. Нужна немед...

Оборвался и погас. И никакие позывные не могли заставить Кольджат заговорить снова яркими огневыми лучами солнца. Да никто и не слушал дальше. На дороге остался один гелиографист с аппаратом.

С криком "айда, за мной" Иван Павлович ринулся с кручи, и покатилась, и заскользила его лошадь, подминая его под себя. Он вскочил... Было больно, неловко в плече, но он преодолел боль и пошел пешком за казаками. Упершись передними ногами в песок и осторожно ими перебирая, широко расставив задние и севши на круп, скользили лошади широкой лавой по крутому спуску более версты вниз.

Впереди всех, вспотевший от страха, спускался могучий золотистый Альмансор с худощавым Аничковым.

Перевернулся и упал один казак, у другого лошадь покатилась на боку и делала жалкие усилия встать...

Внизу слышнее становились выстрелы и дикий вой киргизов, обложивших густой цепью Кольджат. Стали видны в лощине их сбатованные лошади и тяжелые вьюки с добычей...

XIV

Зариф почуял опасность. Еще казаки были на середине спуска, как по его приказанию осаждавшие Кольджат каракиргизы стали маленькими партиями перебегать к лошадям и на глазах скользящего вниз по спуску отряда разбирали вьюки. Несколько казаков открыли стрельбу по разбойникам, но это только ускорило их сборы. Среди них появился всадник на пегой лошади, и по его знаку вся ватага киргизов бросилась наутек. Спуск стал положе. Аничков поднял Альмансора в галоп, за ним понеслись успевшие выбраться с кручи казаки. По горному плато мимо Кольджата неслось две группы всадников, и расстояние между ними все увеличивалось. Только кровный и рослый Альмансор могучими прыжками, выпущенный вовсю, быстро приближался к всаднику на пегом коне. И казакам была видна с горы напружившаяся, нагнувшаяся вперед тонкая фигура Аничкова с выхваченной и ярко блестящей в опущенной руке кривой шашкой, с небольшой головой на тонкой длинной шее, похожая на хищную птицу. Зариф понял, что ему не уйти на своем крылатом пегасе, вороном с белыми пежинами, от этого тонкого офицера. Он нервно ударил плетью по бокам пегого и вынесся вперед своих киргизов. И сейчас же увидел опасность с другой стороны. От Кольджата наперерез ему неслось шесть всадников. Впереди два на лучших конях, сзади четверо казаков. Скакавший впереди всех юноша был в высокой серой бараньей шапке и длиннополом сером кафтане. Зариф заметил, что он был красив, как может быть красива только женщина. Ему почудилось, что это ангел смерти Азраил мчится наперерез его пегому. И тошно стало у него на сердце.

Он гневно ударил плетью пегого коня. Не хотелось ему погибать от руки этого белого юнца. Он выхватил револьвер и приготовился стрелять по преследователю. Но вдруг какая-то черная змея сверкнула, с тонким свистом разворачиваясь в воздухе, и он почувствовал, как его руки и плечи крепко обвил волосяной аркан, грудь его сдавило, и он невидимой силой был стащен с седла, повержен на землю и покатился по песку. И сейчас же спереди на него наскочил юноша в сером одеянии, а сзади молодой офицер, которого он давно знал как самого смелого офицера Сибирского полка.

Юноша закричал звонким девичьим голосом кому-то:

- Царанка, накинь пегаша!

Торжество и упоение победой звучали в женском голосе, и стало от этого Зарифу нестерпимо больно, досадно и обидно. Но он сдержал нахлынувшую обиду и горе, придал своему темному лицу выражение непоколебимой покорности воле Божьей и ожидал, поверженный на землю и сильно разбившийся, что будет дальше.

Казак с лицом киргиза ловко накинул петлю аркана на его пегого, и пегий, полузадушенный петлей, метнулся на дыбы и рухнул на землю.

Разбойники, увидавшие гибель своего вождя, растерялись, начали метаться вдоль площадки, не зная, где спускаться, и казаки нагнали их и врубились. Тяжелые шашки размалывали черепа, и окровавленные трупы падали на землю. Казаки знали, что толстого наваченного халата им никогда не перерубить, и старались нанести удар прямо по лицу, и это привело в ужас киргизов. Они стали соскакивать, бросать оружие, становиться на колени, молить о пощаде.

Кто-то из казаков уже повел лошадь Ивану Павловичу, и он явился в разгар рубки, остановил властным голосом излишнее кровопролитие и приказал забирать пленных, оружие и лошадей и гнать все в Кольджат.

Аничков с казаком вязали руки Зарифу, подле, с гордым видом, на караковом Аксае крутилась Фанни. Ее лицо горело жаром схватки, глаза сверкали, и удовольствие, и хвастовство были разлиты на нем. Вся фигура ее говорила: "Видели вы меня? Видели вы, как я храбро кинулась на Зарифа, видели вы, как я ловко владею арканом? Теперь, мол, не будете смеяться надо мною! Не будете не верить! Я ловчее вас!"...

- Каким вы молодцом, Фанни! - искренно любуясь ею, воскликнул Иван Павлович.

- А вы видели? - отвечала она, протягивая ему маленькую ручку.

- Удивительно ловко! И вам, Фанни, мы обязаны поимкой важного разбойника.

- А мне жаль его. И какая хорошая под ним лошадь! Какой оригинальной масти! Не правда ли, она моя? Ее ведь Царанка накинул арканом.

- Безусловно, ваша.

- А что сделают с этим...

Она показала на Зарифа, который с гордо поднятой головой, оглядываясь по сторонам блестящими косыми глазами, шел со связанными назади руками между казаков.

- Повесят, - спокойно отвечал Иван Павлович. Страх и горечь метнулись по вдруг побледневшему лицу Фанни.

- Мне жаль его, - тихо, как бы в раздумье, проговорила она. - Зачем я это сделала!

- Если бы не вы накинули Зарифа своим арканом, его схватил бы Аничков.

- Ах, какая досада! Какая досада!.. - она смотрела на Зарифа и говорила как бы про себя: - Какой он гордый, сильный и смелый. Как орел пустыни! Идет, как на праздник.

- Жалеть его нечего... За ним много убийств невинных людей. А сколько бедных киргизских девушек мы освободили!

- Для чего они разбойникам?

- Их продали бы в рабство в Аксу или Турфан. Подъехал Аничков. Он был великолепен на Алемансоре, и Фанни глазом знатока оценила его прекрасную лошадь.

- Феодосия Николаевна, - сказал Иван Павлович, - позвольте вас познакомить. Хорунжий Аничков.

- Какая прелестная лошадь у вас. Она чистокровная?

- Да... А вы любите лошадей?

- Ужасно, - по-женски отвечала Фанни. - И как не узнать чистокровной! Все жилки у нее выступили под кожей, и как легко вы нагоняли киргизов.

Аничков ласково потрепал Альмансора по шее.

Отряд входил в ворота поста. В неподвижном воздухе висел линялый русский флаг, и после оживления, скачки, рубки и победы на пустом песчаном дворе, по которому мирно бродили куры, пахло буднями.

Да будни и наступали. Надо было составить и, пока не зашло еще солнце, отправить в Джаркент по гелиографу подробное донесение, надо было хоронить убитых киргизов, перевязать раненых казаков, разобраться с пленными и добычей, с лошадьми, и всем этим занялись офицеры с казаками, а Фанни с Царанкой осматривали пегого коня Зарифа, любовались им, сравнивали с Аксаем. Возбуждение ее не проходило, была потребность двигаться, говорить, что-либо делать.

Фанни прошла в приемный покой, где фельдшер перевязывал раненых, и стала помогать ему. Раненых было восемь казаков и двадцать киргизов. Один тяжело раненный двумя пулями в живот казак лежал в забытьи с позеленевшим, уже обострившимся лицом.

- Сейчас и командира починим, барышня Фанни, - сказал фельдшер.

- Когда же его ранили? - тревожно спросила Фанни.

- Он не ранен, а только здорово ушиблен. Все тело в синяках. Мы боялись, нет ли поломов костей.

- Ну и что же?

- Ничего, слава Богу.

- Слава Богу.

"И ведь ничем, ничем не показал, что ему больно. Да он герой, этот дядя Ваня", - подумала Фанни и почувствовала, как какая-то тяжесть свалилась с ее души.

- Да. Им счастливо вышло. А вот двое так же упали, так поломалась. Один ключицу, другой руку. Теперь придется полежать.

- А тот что? Сидоренко? - кивнула головой Фанни.

- Умрет, - спокойно сказал фельдшер.

Он сказал это страшное слово просто и громко, и оно отдалось до самой глубины сердца Фанни. Она с испугом оглянулась. Ей казалось, что оно таким же страшным громовым ударом должно отдаться и в сердцах всех казаков. Но никто не обратил на это внимания. Перевязанные рассказывали друг другу эпизоды столкновения, беспокоились о сухарях, о чае, о дележе добычи, будут ли ровно делить и кольджатским, и тем, что ходили в набег, или кольджатским меньше, а может быть, и ничего не дадут. Разверстывали добытый скот и лошадей на рубли за выкуп и вычитывали, по сколько достанется на каждого. Раненный в живот ничего не слыхал. Он лежал и тихо стонал, беспокойно водя черной грязной рукой по груди.

И Фанни поняла, что они другие люди. С другой душой, с другими понятиями, взглядами, с другого философией. Может быть, они лучше ее, чище, проще, может быть, хуже, но друг друга они никогда не поймут.

XV

В эту ночь народилась молодая луна. И, когда солнце начало заходить за горы, она выявилась на небе бледная, стыдливая и робкая, тонким серпом с рогами, поднятыми кверху. А когда стало темнеть, она засеребрилась и стала сиять на синеве неба, точно оглядывая дремавшую под ней землю. Загорелись волшебными огнями звезды, появился опрокинутый котел семи звезд Большой Медведицы, и над еле видными темной полосой горами Кунгей-Алатау выявилась яркая Полярная звезда. Стало тихо на посту. Угомонились усталые люди, полегли под навесом на коновязи лошади, сильнее зашумела Кольджатка, и тихая ночь пустыни начала рассказывать вечную сказку мира, полную тайн, которую не каждому дано постигнуть и понять.

На веранде, обращенной на восток, был накрыт стол. На столе приветливо горели две свечи в лампионах, шумел маленький самовар и было наставлено все, что можно было наспех достать и сготовить. Все были голодны. Иван Павлович и Аничков третьи сутки питались чаем да сухарями с салом. Фанни тоже почти ничего не ела. Не до еды ей было.

Иван Павлович медленными глотками допил вторую свою громадную чашку и просительно посмотрел на Фанни.

- Налить еще? - спросила она.

- Да ведь совестно. Написано-то "Пей другую", а это уже третья будет.

- Ну что за счеты.

Но воды в самоваре не оказалось, и позвали Запева-лова, чтобы он снова поставил самовар.

- Ну расскажите же нам подробно, Фанни, о всем, что произошло на посту после моего отъезда, - ласково сказал Иван Павлович.

С края стола сидел Аничков, и Фанни чувствовала на себе пристальный взгляд его зорких глаз, и было ей почему-то неловко. Ей хотелось хвастать, но в присутствии Аничкова погасал ее задор, и она начала робко и смущенно:

- Вы уехали... Мне стало так скучно, так обидно. Я так на вас разозлилась, что вы меня не взяли. Казаки скрылись за горами, а я все стояла у ворот и смотрела. Стало темно. Появились звезды. Я хотела идти домой. Но тут я заметила, что у ворот не было казака. Всегда стоял, а теперь нет. Я пошла на пост. Заглянула в казарму. При свете лампочки увидала, что девять казаков крепко спят на нарах. Десятого не было, я сообразила, что он на посту, на тропе, на китайской границе, а у ворот никого.

- Ах я, телятина! - воскликнул Иван Павлович. - Учись, Николай! Век живи, век учись, и все-таки умрешь дураком. Ведь если бы не Феодосия Николаевна, - быть бы Кольджатскому посту всему перерезанному.

- Мал гарнизон оставил, - примирительно сказал Аничков.

- Ну, говорите, говорите дальше. Простите, что перебил, - сказал Иван Павлович.

- Да... Ну, я пошла к Царанке. Он возился при лошадях. И решили мы караулить по очереди вдвоем. По четыре часа. Я села у ворот и просидела свою смену. Было хорошо. Я чувствовала, что и я нужна и я вам помогаю... Первая ночь прошла спокойно... Днем мы просили казаков посматривать в эту сторону, но я, как и обещала вам, никуда не уезжала.

- И отлично сделали, - вставил Иван Павлович.

- Вторая ночь прошла так же тихо. Ночью у нас шел дождь со снегом, а что делалось там наверху, в горах, и особенно у Божьего трона, страшно и подумать. Там небо было черно, непрерывно сверкала молния, прорезавшая небо длинными зигзагами, но грома слышно не было, и от этого было еще страшнее. Я промокла и продрогла, и днем мне нездоровилось, и я, стыдно сказать, валялась в постели.

- Бедная Фанни, - вырвалось у Ивана Павловича.

- Наступила третья ночь. Небо было после вчерашней грозы удивительно чистое. Точно вымыло его дождем и выскоблило молниями. Тихо было, как никогда. Кольджатка, правда, шумела больше обыкновенного, но к ее шуму я так привыкла, что совсем его не замечала. Около полуночи я услышала в камнях, недалеко от поста, шорох и голоса. Камень сорвался и упал. Я разбудила Царанку. Он лег на землю и долго слушал. "Сюда идут, - сказал он. - Много идет". - "Это наши", - сказала я. Он опять долго слушал и потом сказал: "Нет, не наши... Киргизы... по-киргизски говорят"... Мы решили разбудить казаков...

- Экий вы молодчина, Феодосия Николаевна, - сказал Аничков, - это не всякий бы офицер догадался.

Фанни зарделась от этой похвалы.

- Казаки живо встали, разобрали винтовки и расположились за камнями, скалами и забором, что у конюшни. Но нас было так мало! Около часа ночи вдруг шагах в двухстах от нас раздался душераздирающий вой, и мы увидали бегущих на нас толпой людей. Мне показалось, что их страшно много...

Фанни замолчала.

- Ну что же дальше? - спросил Иван Павлович.

- Я так растерялась... - пробормотала смущенно Фанни. - Винтовка выпала у меня из рук. Я хотела бежать, но ноги не повиновались мне. Я вся стала какая-то мягкая. Было как во сне, как в кошмаре. Я готова была плакать и истерично кричать. Но тут затрещали спокойные и уверенные выстрелы казаков, и толпа так же стремительно бросилась назад.

- Да, они этого не любят! - сказал Аничков. - Узнаю наших сибиряков. И стреляли, должно быть, бесподобно.

- Несколько мгновений, - продолжала рассказывать Фанни, - было тихо. Слышно было, как отбегали люди, сыпались камни да резко стучали наши винтовки. Но вскоре по камням начали вспыхивать огоньки выстрелов, и над нашими головами со свистом стали проноситься пули. Казаки не стреляли. Было ужасно страшно. Мне казалось, что эти пули нас всех перебьют. Я собралась с духом, подползла к казаку и спросила, почему они не стреляют. "А для чего же стрелять-то? - отвечал казак. - Темно, да и они далеко. Вишь, как пули поверху свистят. Зря патроны тратить? Их и так немного". Всю ночь с редкими перерывами трещали выстрелы и свистали пули, но вреда от них никому не было, и я привыкла и успокоилась. С рассветом я увидала, что киргизы приближаются к нам, кое-где они стали хорошо видны, и казаки сейчас же открыли огонь. Я не стреляла. Не могла стрелять, - как бы оправдываясь, сказала Фанни. - Пробовала, но как только на мушке рисовалась человеческая фигура, у меня не хватало духа спустить курок. Но мне хотелось быть полезной. Пули уже не свистали, как ночью, а сильно щелкали, поднимая пыль и разбивая камни, осколки от которых летели во все стороны. Раздавались стоны раненых. Они отползали назад, их надо было перевязывать, а фельдшера не было, он уехал с вами. Я принялась за это дело. Среди легко раненных был гелиографист Воропаев, он предложил связаться с Джаркентом и просить помощи. Я знала, что это бесполезно. Ведь помощь из Джаркента пришла бы только на вторые сутки, но я решила хоть сообщить о нашей гибели. Казаки решили драться до последнего... Мы с Воропаевым установили станцию, и в самый разгар переговоров вдруг увидали, что наши лучи перебивают сверху лучи другой станции... Мы оглянулись. Яркая точка зеркала сверкала над нами... Это были вы. Мы стали передавать гелиограмму... Пуля ранила вторично гелиографиста. Я хотела хотя что-либо сделать, взялась за ручку... Другая пуля выбила аппарата из моих рук и разбила зеркало. Но главное было передано. Я побежала сказать об этом казакам, и тут мы увидали, что осаждавшие нас бегут... Мы выпустили по ним последние патроны и кинулись седлать лошадей. Я захватила арканы и понеслась с Царанкою. Дальше я почти ничего не помню. Все было как в тумане. Я видела только человека на пегой лошади, который скакал впереди. Я вспомнила уроки отца и калмыков, показывавших мне, как идти наперерез и как накидывать аркан, и я бросила петлю...

- И отлично попали, - восторженно сказал Аничков. - Мне надо будет поучиться у вас этому великолепному искусству.

- Что же, довольны теперь? - спросил Иван Павлович.

- Ах, очень! - горячо ответила Фанни. - Еще бы! Ведь это приключение!

- А вы любите приключения? - спросил Аничков. Фанни не сразу ответила. Запевалов внес шипящий самовар, и она занялась разливанием чая.

- Я заварю свежий, - сказала она, - на границе Китая можно позволить себе эту роскошь.

Она налила чай Ивану Павловичу, Аничкову и себе и, отхлебнувши из чашки, долго, как завороженная, смотрела в темноту ночи.

XVI

- Да, я люблю приключения, - сказала наконец Фанни, и ее большие серо-голубые глаза приняли мечтательное выражение. - Ведь надо знать и мою жизнь, и мое воспитание. Я училась в Петербурге, в гимназии. Рождество, Пасху и летние каникулы я проводила у отца на зимовнике, в степи, с калмыками. Матери я не помню. У меня было два мира - мир петербургских подруг, петербургских вечеров и "приключений" и мир степи. Табуны, лошади, жеребята, овцы, калмыки, однообразная бесконечная степь, горизонт, ничем не занятый, и тоже - приключения.

Иван Павлович и Аничков внимательно слушали Фанни, и Иван Павлович заметил, что она стала другая, новая. Серая кабардинская шапка была заломлена набок и плотно примята наверху, придавая ей вид мальчишки, серый армячок делал ее плечи шире и скрадывал грудь, но смотрела она серьезно, по-женски, и бесенок сорванца-мальчишки не играл огоньком в потемневших задумчивых глазах.

- От подруг по гимназии я слыхала о приключениях петербургской жизни. Поездка на тройке, ужин в ресторане... Шампанское... Чем-то серым и склизким представлялись мне эти приключения... Случайное знакомство в вагоне конки или железной дороги, ласковое слово модного актера или популярного писателя на вечере, вот и приключение... А для меня это было - ничто. Я знала, а кое-что и сама испытала из приключений иного порядка. Я проваливалась весной с тройкой, переправляясь по рыхлому льду в реке Сал. Я отстаивалась в степи во время бурана зимой... Меня носили дикие лошади. На мою лошадь нападал жеребец, и приходилось удирать от него, рискуя жизнью. Сердце усиленно билось. Рисовались страшные картины смерти, а потом, когда это проходило, - становилось так хорошо, и так горячо я любила жизнь. Я была ближе к Богу. Я чувствовала Его на себе. И эти приключения влекли меня. И я полюбила природу!

- Как я понимаю вас! - воскликнул Аничков.

- Вы любите природу? - спросила Фанни.

- Из-за нее я здесь. Я мог выйти в гвардию, у меня были хорошие баллы, но я предпочел остаться верным своим казакам и вернулся туда, где родился.

- Вы родились здесь?

- Я родился в пустыне между Кокчетавом и Верным. В тарантасе. И первая колыбель моя была подушки тарантаса, а первая песня - песня степного вихря и вой шакалов пустыни.

- А ты стал поэтом, - сказал Иван Павлович. Ирония против его воли звучала в его голосе. Аничков нахмурился. Фанни заметила, что в словах Ивана Павловича была насмешка над гостем, и ей стало неловко.

- Меня потянуло искать приключений сюда... Я прочла где-то в географии, что в Азии Хан-Тенгри называют подножием Божьего трона, и где же, подумала я, искать Бога, как не у подножия Его трона? Но как ехать одной в такую даль? И я вспомнила про дядю Ваню.

- И "дядя Ваня" очень холодно вас принял, - сказал Иван Павлович.

- Я так понимала его... И не обиделась... Но надеюсь, теперь он простил и примирился со мною.

- Как я намучился за вас! - с сердечной теплотой в голосе проговорил Иван Павлович.

Она сделала вид, что не заметила тона, каким были сказаны эти слова.

- Я приехала и поняла, что не ошиблась. Когда в первую ночь, вдосталь налюбовавшись видом лунной ночи и пустыней, озаренной луной, я прошла к себе в комнату, и юркнула под теплое пуховое одеяло, и почувствовала этот легкий холодный воздух, я ощутила на себе как бы дыхание Господа. Я поняла, что близость Божьего Трона - не сказка и не миф, и я заснула так блаженно-крепко, как спят только дети, когда их сон стережет ангел-хранитель... И я поняла, что все приключения, которые будут здесь, у подножия Божьего Трона, будут под охраной Его херувимов и серафимов...

Она подняла голову. Ее глаза блистали восторгом. Слезы дрожали в них...

- Ну, довольно, господа, - сказала она резко. - Ведь вы устали, вам спать хочется, а я занимаю вас бабьими сказками.

Она встала, по-мужски пожала им руки и, широко шагая, прошла в свою комнату.

Аничков задержался на Кольджатском посту на три дня. Он ждал, когда вернутся посланные им за своими лошадьми казаки.

- Ну, счастливец ты, - сказал Аничков, - вот тебе женщина, Иван, на которой смело, можешь жениться.

- Предоставляю это тебе, - сухо сказал Иван Павлович.

- Ты меня знаешь. Я никогда не женюсь.

- Таковы же и мои намерения.

- А Феодосия Николаевна все-таки идеальная женщина, - протягивая руку, сказал Аничков.

- Ну и пусть будет так. Это меня не касается.

- Ну, песенники, начинай мою любимую, - сказал Аничков казакам.

Утром рано весной На редут крепостной Раз поднялся пушкарь поседелой!

-раздалось в утреннем воздухе.

"Приключение" было кончено. Наступали скучные долгие будни...

Войдя в кабинет со двора, Иван Павлович уже с удовольствием поглядел на мирно висевшую на гвозде винтовку и серую кабардинскую шапку.

XVII

На Кольджате наступила тишина. Раненный в живот казак скончался, и его похоронили на небольшом казачьем кладбище, расположенном в версте от поста, где было десятка два казачьих могил. Хоронили без священника. Прочитали, какие знали, молитвы, пропели нестройными голосами "Отче наш" и закидали гроб камнями и песком. Постовой плотник поставил грубый крест, и еще одна безвестная казачья могила прибавилась на глухой китайской границе. Похоронили и убитых киргизов. Закопали, как падаль. Суровы и беспощадны обычаи глухой пустыни. За ранеными из Джаркента приехали санитарные линейки, и их повезли в госпиталь, легко раненные остались на посту. Следы набега и боя исчезли, добычу, пленниц и скот сдали уездному начальнику, составили акты и донесения, представили отличившихся к георгиевским медалям и в числе их поместили - тайно от Фанни - "добровольца Феодосию Полякову", и постовая жизнь вошла в свое нормальное, уныло-скучное русло.

Но отношения между Иваном Павловичем и Фанни наладились. Они стали теплые, сердечные.

Та гроза, которая бушевала в ночь накануне нападения Зарифа и покрывала молниями вершину Хан-Тенгри, подалась на север. Густой туман закутал Кольджатский пост, грозные тучи белым шаром клубились между постройками, сделалось сыро и холодно, почва и крыши намокли, как во время дождя. Потом эти тучи спустились еще ниже, с темного неба хлопьями повалил снег, и на три дня Кольджат принял зимний вид. Снег тяжелыми пластами лег на листья рябины и барбариса и покрыл зелень травы, росшей по берегам Кольджатки.

И странно было видеть, что над пустыней, над Джаркентом и на всем громадном протяжении в несколько сот верст от Кульджи до Алтын-Емеля было синее безоблачное небо, ярко, золотом, от солнечного блеска горели пески пустыни. И в мороз, доходивший на горах до пяти градусов ниже нуля, странно было сознавать, что там люди изнемогали от 50-60-градусного жара. Стоило спуститься на одну версту, и уже солнце пропекло бы насквозь.

Пришлось убрать стол и стулья с веранды и обедать, ужинать и пить чай в кабинете Ивана Павловича. Фанни не ездила в горы и только по утрам вместе с калмыком объезжала Аксая и Зарифова пегого мерина, которого назвали Пегасом.

Винтовка и кабардинская шапка неизменно висели на гвозде после полудня, и это успокоительно действовало на Ивана Павловича. Что делать - он привык к ней. И ему стало бы скучно, если бы за обедом и за ужином он не слышал ее ребяческих вопросов. Иногда по вечерам он набивал патроны, а она читала ему вслух. Лампа под синим колпаком уютно горела на столе, освещая ее тонкое лицо, в комнате было тепло, нежно пахло фиалками - ее духами, а за окном ревела горная вьюга, потрясая ставнями и грозя снести весь маленький домик поста, и шумела вздувшаяся от дождей и снегов, вышедшая из своего русла Кольджатка.

Было хорошо в эти часы на унылом посту. Так хорошо, как никогда не бывало.

- Дядя Ваня, - откладывая книгу, сказала Фанни и посмотрела лучистыми глазами на Ивана Павловича. Не играл в них обычный бесенок.

- Что, дорогая Фанни?

- Дядя Ваня, отчего вы не заведете себе такой лошади, как Альмансор Аничкова? Ведь ваш Красавчик никудышный конь. На нем совестно ездить.

- Возит, - коротко сказал недовольным голосом Иван Павлович.

- Возит, - передразнила она его. - Стыдитесь. Разве вам не хочется скакать и побеждать на скачках?

- Не хочется.

- И неправда. Наверно, хочется. Вы только напускаете на себя эту сибирскую угрюмость. Я сразу определила, что вы - бука. Но мне кажется, что вы только притворяетесь букой, а на деле вам тоже хочется быть таким, как Аничков.

Иван Павлович молчал, и Фанни продолжала.

- Может быть, у вас денег нет купить? Скажите мне. Я с удовольствием вам дам. Хотите две, три тысячи. Мне не жаль, но мне так хотелось бы, чтобы у вас лошадь была лучше, нежели у Аничкова.

- Не говорите глупостей, Фанни, - строго сказал Иван Павлович и стал ходить взад и вперед по комнате.

- Дядя Ваня, а кто лише и смелее, вы или Аничков?

- Аничков моложе меня. Он всего третий год офицер, а я уже восьмой. Разница.

- Подумаешь! Старик! Вы знаете, дядя Ваня, это правда - Аничков лише вас, но и в вас есть свои достоинства. Вы такой положительный. Я знаю, вас очень любят и уважают казаки, ну а Аничкова они обожают.

- Фанни, я вас очень просил бы прекратить эти сравнения. Мне это неприятно. Да и вы слишком мало знаете Аничкова... Да и меня не знаете.

- Вы ревнуете?

- Не имею на это никакого права, - резко сказал Иван Павлович, накинул шинель и фуражку и вышел на веранду. Ледяной ветер охватил его и закружил вокруг него снежинки. Вьюга не унималась. Но она отвечала настроению Ивана Павловича, и он начал ходить взад и вперед по веранде. Ноги скользили, снег хрустел под ногами, морозный ветер жег лицо, но зато хорошо думалось и ясными казались выводы.

"Ревную? Неужели и правда, это сравнение Красавчика с Альмансором, этот разговор и видимое восхищение... Да, восхищение Аничковым ему неприятно потому, что он ревнует ее к нему? Ревнует - значит, любит. Любит не как сестру, потому что сестер не ревнуют, а иначе. Любит сердцем... Страстью. Боже мой! Ее, этого доверчивого ребенка, этого мальчишку! Нет. Этого не может быть. Просто она задела его мужское самолюбие, его офицерскую гордость, и он возмутился. Да, у него другой характер, чем у Аничкова, но ужели ему переделывать себя для нее? А что, если она и правда полюбила Аничкова? Ведь он такой оригинальный. Именно "приключение", герой таких приключений, какие она любит. Ну что же, и пусть полюбила. Если и Аничков ее полюбит, и Бог с ними. Пускай вместе ловят разбойников, любуются подножием Божьего трона и ищут золото. Пара будет чрезвычайная. Американская пара. А мне-то что?"

"Да, вам-то что? - со злобой, как будто к кому-то Другому, обратился Иван Павлович. - Вам-то что? Какое вам дело до этой неприступной красавицы? Ведь вы обрекли себя на холостую жизнь, ведь вы так любите одиночество!"...

Злоба кипела в нем. Против кого? Он и сам не знал. То ли сердился он на Фанни за ее обидные вопросы, то ли злился сам на себя, на свое вдруг заговорившее сердце.

Он все ходил и ходил по снегу балкона и подставлял лицо порывам ледяного ветра.

И когда он вошел в комнату, лицо его было красное от мороза и мокрое от снега, и принес он с собою волну озона, запах снега и горной бури.

- Дядя Ваня, - весело воскликнула Фанни, - как хорошо от вас пахнет. Воздухом, свежестью, снегом. И какой вы красный и бодрый!

- Читайте, Фанни, если не устали, - сказал он, садясь в кресло. - Вы так хорошо читаете. Только не устали?

- О-го! Я-то? С удовольствием.

XVIII

Вьюга бушевала три дня. Потом четыре дня лили дожди, сначала холодные, потом теплые, гремела гроза, и молнии освещали страшные тучи. Ни выехать, ни выйти не было возможности. Все притаились по своим углам. Снег исчез, и когда на восьмой день выглянуло солнце из заголубевшего неба, скалы Кольджата, песок плоскогорья, зеленая трава у речки были точно начисто отмыты и отполированы и блистали, как новые. И только листья рябины съежились от мороза и повяли...

После полудня в природе была тишина, весело чирикали птички, посвистывали тушканчики, и стало тепло. Балкон просох, и на него водворили стол, стулья и соломенное кресло.

После пятичасового чая Фанни и Иван Павлович остались на веранде. Так красивы были золотистые обрывки туч, таявшие на горизонте над знойной пустыней. Дивным алмазом горела вершина Хан-Тенгри.

- А ведь к нам кто-то едет, - сказал Иван Павлович, вглядываясь вдаль.

- Не доктор ли? Вы его ждали, дядя Ваня.

- Нет, не доктор. Куда! Наш доктор верхом сюда не поедет, ему подавай тарантас. Нет, я думаю, не из иностранцев ли кто.

- Какие иностранцы?

- Да разные сюда ездят. Вот немец, профессор Мензбир, года три подряд сюда ездил. Все на вершину Хан-Тенгри собирался подняться. Ему хотелось сделать ее самые точные измерения и побывать на высочайшей горе в мире.

- Ну и что же, поднялся?

- Куда! Разве возможно! Там не то, что европеец, там и киргиз-то ни один никогда не был. Сказано: подножие Божьего Трона. Разве можно туда подняться?! Там такие метели, такой ветер всегда, что человека, как песчинку, сдует. Ведь не было ни разу, чтобы вершина была целый день видна, а вы испытали на этой неделе, что это такое, когда вершина в тучах, а мы в три раза ниже, нежели Хан-Тенгри. Еще англичане на моей памяти два раза приезжали - один раз на охоту в долину реки Текеса, другой раз здесь за кабанами охотились... Вот и кресло это от них осталось... С собой привозили... Инженеры какие-то ездили, исследовали истоки рек Кунгеса и Текеса. Редкое лето проходит без того, чтобы один или два путешественника здесь не были. Вот и развлекут вас, Фанни.

- Я в этом не нуждаюсь. Мне совсем не скучно, - сказала Фанни.

Но побежала за биноклем и с любопытством вглядывалась в приближавшихся всадников.

- Дядя Ваня, двое впереди, и, правда, один, как англичане на картинках, в шляпе с зеленой вуалью, в гетрах, а рядом старик в пиджаке и в военной фуражке.

- Ну, это Гараська. Так и есть, значит, англичанин сюда едет. Охотник

- А сзади, - продолжала докладывать результат своих наблюдений Фанни, - шесть киргизов с заводными лошадьми с вьюками. Дядя Ваня, а кто это, Гараська?

- Гараська, иначе Герасим Карпович Коровин, - личность интересная. Это семиреченский казак, пьяница, бродяга, охотник, искатель приключений, препаратор чучел, все что угодно. Знает горы и пустыню как свои пять пальцев. Рассказывает, что ходил с Пржевальским, с Козловым и с Роборовским, но, кажется, врет. Он больше примазывается к богатым иностранцам. Говорит на всех туземных и европейских языках вообще и ни на одном в частности, имеет нюх на зверя, но еще лучший нюх на богатого путешественника. Достанет все что угодно: и маленьких живых тигрят, и живого марала или дикую лошадь, и ручного беркута. Имеет знакомство со всеми киргизами, китайцами, дунганами, таранчами, сартами, ходил до самых Гималаев, зарабатывал тысячи и все пропивал. Широкая русская натура. Смесь интеллигента и бродяги, крепкий, жилистый, не знающий возраста. Десять лет тому назад он был стариком, и такой же старик и теперь. Ни убавилось у него волос, ни прибавилось седины. Ловок, как кошка, и вынослив, как верблюд.

- А с ним кто? - передавая бинокль Ивану Павловичу, сказала Фанни.

- По-моему, англичанин. И большой барин. Смотрите, на нем, кроме футляра с папиросами и ножа, ничего. Зато киргизы обвешаны целым арсеналом ружей, треног для фотографии, фотографиями и еще какими-то мешками. Но, надо думать, знатный, потому что с ним два киргиза, губернаторские джигиты и один кавказец, а это значит - человек с протекцией. Надо готовить хороший ужин, Фанни.

- Сойдет и с нашим.

- Не обойдется и без водки. Ну, ее-то мы у казаков достанем. Она у них не переводится.

Караван поднялся к посту и въехал в ворота.

Первый въехавший походил на англичанина. На нем был серый тропический фетровый шлем, обтянутый зеленой кисеей, просторная куртка с карманами, со сборками и кожаными пуговицами, подтянутая ремнем, на котором болтался изящный охотничий нож, серые галифе, рыжие башмаки и такие же гетры, обернутые по спирали ремнем. Это был молодой человек с чисто выбритым, нежным, розовым лицом, с красивыми холеными русыми усами, подвитыми кверху, а когда он снял для привета свой шлем, то под ним оказались русые волосы, подвитые и разделенные на аккуратный пробор.

Гараська был в старой зеленой фуражке с малиновым околышем, пиджаке, накинутом поверх серой фланелевой рубахи, в шароварах коричневатого цвета, заправленных в хорошие высокие сапоги с ремешком под коленом. На нем не было никакого оружия.

Они слезли с лошадей. "Англичанин" долго расправлял ноги и, видимо, усталый и непривычный к езде, пошел неловкой походкой к веранде. Увидавши Фанни, бывшую в женском костюме, он приосанился и закрутил усы большой рукой, одетой в рыжую лайковую перчатку.

- Позвольте познакомиться, - сказал он на чистом русском языке, - Василий Иванович Василевский, которого прошу называть, как все меня называют, просто Васенька или Василек. Московский купец и, между прочим, путешественник, охотник, искатель приключений. Не все же, знаете, англичанам! И российской складки человек всегда показать себя сумеет.

- Мильярдер, - хриплым шепотом, прикрывая рот ладонью, прошептал на ухо Ивану Павловичу Гараська и, смакуя это слово, повторил еще: - Мильярдер и враль...

- Вы меня, надеюсь, познакомите... с супругой вашей.

- Это не жена моя, а... племянница, Феодосия Николаевна Полякова.

- Привет, привет российской жительнице на границе Небесной империи. Я удивлен и очарован, встретить такую красоту.

- Горная роза, - хрипло сказал Гараська, протягивая черную загорелую руку Фанни. - Молодчага Иван Токарев. Губа не дура. Даром что тихоня, монах и аскет... а товар выбрать умел.

Иван Павлович толкнул его под локоть.

- Ты, брат, полегче.

- А что, Иван, нельзя?.. - робко спросил Гараська.

- Она племянница и барышня... институтка, - зачем-то соврал, отводя Гараську в сторону, Иван Павлович, - сирота... Надо быть осторожнее.

- Да ладно, Иван, - захрипел Гараська, - я-то что, я ничего. Ты вот за кем присматривай, - подмигнул он на своего спутника, - ходок по этой части! Ты за патроном моим гляди в оба.

- Мы едем, - говорил нежным певучим голосом Васенька, - в Аксу и Турфан. Знакомиться с тамошними нравами.

- И более по женской части, - шепнул опять хриплым басом Гараська Ивану Павловичу.

- Говорят, очень любопытства достойные города. Вот у меня письмо от губернатора... Вы разрешите сесть, - и Васенька небрежно развалился на лонгшезе, - устал, знаете. Отвык. Да, - письмо оказывать всяческое содействие. А вы давно здесь, Иван... Иван, простите не расслышал ваше отчество.

- Павлович.

- Да, так я говорю, давно вы здесь?

- Девятый год.

- Да что вы говорите!.. А... а... племянница ваша, Феодосия Николаевна?

- Феодосия Николаевна всего второй месяц.

- Скажите, пожалуйста. И не соскучились? Удивительно. К вам никак и не доедешь. Мы три дня едем из Джаркента.

- Вольно же вам, Василек, - фамильярно сказал Гараська, - было заглянуть на Или.

- Ах, там поселок дунганский. Очаровательный. Прелесть. Мы там рыбу ловили.

- С дунганками, - добавил Гараська.

- Ах, оставь, пожалуйста. Это было просто приключение. А я, знаете Иван... Иван...

- Павлович, - смеясь, сказала Фанни.

- Да, Иван Павлович, я люблю приключения. Мне двадцать пять лет... Я уже был в Абиссинии, у негуса Менелика, охотился на слонов.

Не то удивление, не то насмешка играла в шаловливых глазах Фанни.

- Вы охотились на слонов, Василий Иванович?

- Что же тут удивительного? - смотря своими большими светло-серыми глазами на Фанни и как бы ощупывая ее своим взглядом, сказал Васенька.

- По-моему, много. Так мало русских путешественников и тем более охотников за слонами, - серьезно сказала Фанни.

- У меня, знаете, страсть. "Влеченье - род недуга"... Что-нибудь необыкновенное, - небрежно бросил Васенька.

- Папаша слишком много денег оставил, - вставил Гараська.

- Оставь, пожалуйста, - шутливо, но, видимо, довольный, сказал Васенька, - ты, охотник за черепами, "команчо", вождь индейцев. А знаете, удивительный человек!

Накрыли на стол. Запевалов и Фанни собрали закуску. Принесли бутылку смирновской водки, еще водившейся в Семиречье.

- Вы позволите, Иван Павлович, мне и свою лепту внести в угощение? - сказал Васенька. - Идрис! - крикнул он на двор, где его люди снимали вьюки.

Ловкий ингуш в черном бешмете, подтянутом тонким ремнем с кинжалом, подскочил к Васеньке.

- Достань... знаешь...

- Понимаю.

Идрис принес бутылку мадеры, коньяк и флягу в коричневой коже. Потом притащил несколько откупоренных жестянок с сардинками, паюсной икрой, кефалью и омаром.

- Вы позволите, Иван Павлович, у вас сделать дневку? Я постараюсь не стеснить... А это уже позвольте в общую, так сказать, долю.

- Прошу вас, Василий Иванович, может быть, хотите помыться, одеться с дороги, пожалуйте в мою комнату. В ней и заночуете. Гараська, а ты со мной в кабинете.

- Благодарю вас. Мы сейчас.

Фанни прошла на кухню. Ей хотелось не ударить перед гостями лицом в грязь, и она приказала отварить живых форелей, только сегодня наловленных в Кольджатке.

XIX

Прошло завтра, день, назначенный для дневки, наступило послезавтра, дни шли за днями, а кольджатские гости не уезжали. То не были готовы вьюки, то надо было подлечить натертую седлом спину лошади Васеньки, то был понедельник, тяжелый день. Васенька никак не мог раскачаться в путь-дорогу, и ни для кого не было тайной, что он серьезно увлекся Фанни.

Иван Павлович хмурился и молчал. Гараська за обедом, когда подвыпьет, открыто протестовал:

- Кабы я знал, Василек, за каким ты зверем охотиться собираешься в горах, разве же я поехал бы с тобою? Э-эх! Горе-охотники!

- Молчи, Гараська, пьяная морда. Не твое дело! Получай свое и молчи. Твой день настанет. Поедем.

- Обожжет тебе, брат Василек, крылья жар-птица, никуда ты не поедешь. Выпил бы хотя что ли для храбрости, а то и пьешь нынче не по-походному.

И правда, Васенька пил мало. Он держался изысканным кавалером и ухаживал за Фанни. По утрам долгие прогулки верхом с Фанни в сопровождении Идриса и Царанки. Фанни то на Аксае, то на Пегасе, изящная, ловкая, смелая, природная наездница, Васенька на небольшой покорной сытенькой киргизской лошадке, на которой неловко и неуверенно сидел в своем костюме путешественника. Перед обедом Васенька купался и делал гимнастику, после обеда отдыхал. А вечером раскладывали карту и, склонившись над ней, чуть не стукаясь головами, Васенька и Фанни мечтали о путешествии в Индию, намечали пути. Васенька попыхивал из английской трубки вонючим английским табаком, а в углу на софе сидели хмурый Иван Павлович и полупьяный Гараська.

Васенька, по требованию Фанни, не любившей своего полного имени, называл ее "Фанни".

- Вот видите, Фанни, один хребет и громадная впадина, тут Аксу и Турфан - жара здесь, по описаниям, страшенная, - говорил Васенька, попыхивая трубкой, сипевшей у него во рту. В этом он видел особенный английский шик и этим, казалось, чаровал Фанни. - Потом опять горы... неизвестные, дикие племена... тут Ангора, тут нога европейца не была, и северный склон Гималаев.

- И все ты врешь, Василек, - хрипел вполголоса пьяный Гараська.

- Смотрите дальше, Фанни. Вот знаменитый Дарджилинг, и от него железная дорога на Калькутту. Не может быть, чтобы тут не было прохода. Ну, хотя козьей тропы какой-нибудь.

- О, конечно, перейдем, - с разгоравшимися глазами сказала Фанни.

- Смотри, брат Иван, Гималаи перепер. А, каков враль, - вставил Гараська.

- И подумайте, после всех этих трудов и лишений, после путешествия по диким горам и пустыням, после тишины ледников мы в шумной Калькутте. Оттуда на Бенарес и Агру, потом на Бомбей и через Европу в Москву... А, что вы скажете?!

- Ну, еще бы, Василий Иванович. Ведь это то, о чем я мечтала. Быть в Индии! Попасть в Индию столь необычным путем.

- Итак, вы едете, вы решились? - спросил Васенька.

- Ну конечно, еду. Вот это будет настоящее приключение.

- Чем-то оно кончится, - прохрипел Гараська. Иван Павлович встал и, выйдя на двор, начал ходить и думать свои думы.

"И что она нашла в этой парикмахерской кукле, в этом болване с лицом вербного херувима! Дурак, пошляк и, наверно, обольститель девушек... Мерзавец. Надо запретить ей ехать, вот и все. А по какому праву? По праву дяди! Ха-ха! Он сам не признал своего родства, так какой же может быть теперь разговор. Ишь, какой попечительный дядюшка выискался!"

Но он не понимал и Фанни. Ужели она увлекалась Васенькой, ужели нравилась ей его хвастливая брехня, рассказы о фантастических путешествиях к негусу Мене-лику и об охоте на слонов? Она с удовольствием гарцевала перед ним, прыгала через расселины, спускалась с круч. Какой он кавалер для нее! Сидит на лошади плохо. Жирные, как у бабы, ляжки плоско лежат на седле, колени развернуты, носки торчат врозь, поясница выгнута. Собака на заборе, а не всадник!

Третьего дня он высказал это Фанни. Обиделась за Васеньку. Метнула молниями глаз: "Дался вам Василий Иванович. Откуда ему уметь ездить? Он не кавалерист и не казак. Другой и так бы не умел. Я его научу".

Значит, по утрам она учила его! А он в это время врал, врал и обольщал молодую неопытную девушку. Урок за урок.

Иван Павлович снова вошел в дом. Над столом друг против друга стояли Васенька и Фанни. И тут только Иван Павлович обратил внимание на то, что Васенька был красив. Вьющиеся золотистые припомаженные волосы, бледный, мало тронутый загаром цвет холеного лица, шелковистые усики и тонкий, красивой формы, нос, весь овал лица, руки большие, белые, холеные, с длинными ногтями пальцев, украшенные дорогим перстнем с синим камнем, и вся его крупная, начинающая полнеть фигура холеного мужчины, живущего для своего удовольствия, были красивы и могли вскружить голову именно такой неиспорченной девушке, как Фанни. А тут еще эта тога героя-путешественника, искателя приключений, в которую так нагло драпировался Васенька!

Что дал он, Иван Павлович, Фанни? Держал на посту, как в терему, никуда не пускал, смеялся над ней, как над ребенком. Нисколько не восхищался ею, когда она так великолепно ездила, даже тогда, когда она накинула арканом Зарифа, он не сумел преклониться перед нею. А женщина любит восторг и преклонение перед ней мужчины. Даже и такая, как Фанни.

Аничков больше восхищался ее удалью, и Аничков оставил и более сильное впечатление.

Аничков и Васенька... Худой и черный от загара, как Цыган, Аничков, с темными и не всегда чистыми руками, с мозолями от турника и трапеции на ладонях и с грязными ногтями, живой, как ртуть, несравнимый и непобедимый на скачках и на охоте, и этот полубог, цедящий вяло слова, пыхающий своим английским табаком, изящно одетый и пахнущий помадой и душистым мылом!

Себя он и не сравнивал. Он с места обидел Фанни до слез. Ну да, тогда, когда убил орла, по которому она промазала. Он ей показал свое превосходство над нею, и, конечно, она этого не забыла. Вообразил себя на толстом, белом, плохо чищеном Красавчике. Тоже ведь не картина! Старый китель, старые рейтузы, старая фуражка, загорелое, плохо бритое лицо, руки без перчаток - мало изящества в нем.

Вот они стоят рядом у стола, один против другого: Васенька и Фанни. Оба одинаково освещенные светом лампы под синим абажуром. Ну, разве не пара? Она в темно-синей, в крупных складках юбке, из-под которой выглядывают английские башмаки, в белой блузке с синими горошинами и с темно-синим мужским галстуком на шее, заколотым ухналем. Да, в глазах светится задор мальчишки, а наделе-то ведь женщина, изящная, хорошо воспитанная женщина. Ростом она немного ниже Васеньки. Ну конечно, пара!

- Что с вами, дядя Ваня?

- На дворе холодно. Долго гулял.

- А мы с Василием Ивановичем окончательно решили послезавтра и в путь. На Гималаи.

- Ох, Василек, Василек, - проворчал Гараська, - который раз ты это решаешь, мил человек.

- Нет, Гараська, вождь индейцев, на сей раз окончательно и бесповоротно. Обещано Феодосии Николаевне и будет исполнено. Завтра утром последняя прогулка, а вечером и сборы. Аминь.

- Аминь-то аминь, только бы не разаминиться нам потом...

И не спросила его, дядю Ваню?! И не посоветовалась с ним? Точно и не жила с ним эти полтора месяца одной жизнью, одними думами, - с горечью подумал Иван Павлович.

- Через Аксу и Турфан, Герасим Карпович, - блестя глазами, воскликнула Фанни, на Гималаи, через Гималаи в Дарджилинг и далее в Калькутту!

- Да, летим хорошо. Только где-то сядем, - проворчал Гараська.

XX

Фанни уже вскочила на своего Аксая, Васенька при помощи Идриса гомоздился на своего маштака. Ему все неудобны стремена, и он каждый раз их перетягивает, то велит укоротить, то удлинить. Ни у Идриса, ни у Царанки лошади не поседланы, значит, едут вдвоем. Tete-a-tete устраивают.

Не нравится это Ивану Павловичу. Вовсе не нравится. Во-первых, что за человек Васенька? Черт его знает. Миллионер - значит человек, выросший в убеждении, что за деньги все позволено и деньгами все купить можно. Во-вторых, человек, по-видимому, без принципов. Самодур и "моему нраву не препятствуй", что хочу, то и делаю...

Да и в пустыне... без вестового... Мало ли что может случиться?.. С тем же Васенькой? Ну, хотя солнечный удар... Или упадет с лошади... Ишь как стремена-то опустил, ноги болтаются совсем. Хорош наездник!

- Царанка, - подозвал Иван Павлович калмыка, едва только Васенька с Фанни выехали за дом. - Царанка, седлай-ка, брат, Пегаса и айда за барышней. Мало ли что в пустыне! Может, помочь надо будет. Понимаешь?

- Понимаю. Очень даже хорошо понимаю. Только я седлаю Мурзика. Не так заметно, а тоже резвый лошадь.

Царанка свое дело понимал. "Москаль нет хороший, ух, нехороший человек. Царанка по луна смотрел, Царанка по звездам смотрел. Нет... счастья нет. Совсем плохой человек".

И Царанка с той быстротой, на которую только калмыки и способны, накинул седло на Мурзика, взял патронташ и винтовку Запевалова, свистнул и спорой рысью выскочил вслед за своей госпожой.

"Может быть, это и подлость посылать соглядатая, - подумал Иван Павлович, - но иначе я не мог поступить. Даже и при том условии, что мне нет никакого дела до Фанни, как и ей нет до меня дела"...

Повернувшись от сарая, он увидал на веранде беспечно сидящего Гараську.

- Что же не укладываетесь? - сказал он, стараясь не обратить внимания Гараськи на то, что он сделал, и чувствуя, что старый охотник видит его насквозь.

- Чего собираться-то. Успеем. Результата надо выждать. А это ты, того... Правильно... Калмыка-то вслед... При нем, брат, свидетели нужны. Ух, посмотрел я на него - жох! Ну, жох!.. А уже врет! Через Гималаи махнул... А до Кольджата еле дополз...

Очень долго "катались" на этот раз Васенька с Фанни. Иван Павлович совсем истомился, ожидая их. И Гараське надоело ходить возле накрытого для обеда стола, на котором стояла остуженная в Кольджатке водка.

- Согреется, брат Иван, как полагаешь? А ну-ка, молодец, отнеси-ка ты ее опять в реку. Только погоди. Я единую, чтобы заморить червяка, с корочкой с солью...

И выпив, старик дал бутылку Запевалову, чтобы тот опять опустил ее в Кольджатку.

Наконец раскрасневшаяся, легким галопом вскочила во двор Фанни и звонко крикнула: "Царанка! Прими лошадь!" И, откуда ни возьмись, с донским казачьим шиком полным карьером подлетел к ней калмык и на лету соскочил на землю и принял Аксая.

Фанни не удивилась, что он ездил.

За ней рысью, расхлябанно болтаясь на длинных стременах, въехал во двор, подрумянившийся на солнце Васенька. Он был не в духе.

- Сорвалось, - прохрипел Гараська, - эй, люди... давайте водку...

- Ух, да и голодна же я, - с напускным оживлением, входя на веранду, проговорила Фанни. - Сию минуту переоденусь. Проголодались, Герасим Карпович?

- Как не проголодаться. На целый час опоздание. Васенька был мрачен и молчалив. Он пошел помыть руки и попудрил лицо от загара.

К обеду Фанни вышла скромно одетая в самую старую свою серенькую блузку и с гладко причесанными волосами, что очень шло к ее девичьему лицу.

- Что же, собираться прикажешь, Василек? - спросил Гараська после первой рюмки.

- А то, как же! Непременно. Я сказал же. Завтра едем. Вы нам, Иван Павлович, одолжите ячменя на дорогу. И уже я вас попрошу вечером счетик, что мы должны за продовольствие.

- Решительно едешь? - спросил Гараська.

- Решительно и бесповоротно. - Ну и, слава Богу! Погладим дорожку.

- Да ты это которую?

- Э, брат, сколько перевалов, столько и рюмок, а перевалам нет числа.

Кончили обед, Васенька пошел отдохнуть немного, Гараська отправился укладывать вьюки, Фанни медленно прибирала посуду на столе.

- А вы что же, укладываться? - спросил ее Иван Павлович.

- Я не поеду, - сухо сказала Фанни. - Передумала.

Иван Павлович ничего не сказал.

- Что же вы не спрашиваете меня, почему я не еду, - шаловливо, с прежней мальчишеской ухваткой спросила Фанни.

- А мне какое дело? Вы свободны, как ветер.

- А какое дело вам было посылать сегодня нам вслед Царанку? - лукаво спросила Фанни.

- Кто вам это сказал? - смущенно пробормотал Иван Павлович.

- Уж конечно, не Царанка. Он ни за что не выдаст. Милый дядя Ваня, я вам очень благодарна за вашу заботу... Но неужели вы думаете, что я и без Царанки не справилась бы с этим господином?

- А разве было что?

- Какой вы любопытный!

- Простите меня, Фанни.

Она посмотрела грустными глазами на Ивана Павловича и печально сказала:

- Да, я не еду в это путешествие, которое могло бы быть полно самых интересных, самых необычных приключений. И это так ужасно!.. Но Василий Иванович оказался не таким человеком, каким я его себе представляла.

- Он обидел вас, Фанни?

- Боже упаси! Нет. Конечно, нет. Скорее, я обидела его... Видите... Мы ездили пять часов шагом. По пустыне. Лошадь у него идет тихо, шага нет. Мне хотелось скакать, резвиться, делать тысячи безумств, стрелять орлов. А мы говорили. Все говорили, говорили. Господи, чего я ни наслушалась. Дядя Ваня, неужели не может мужчина смотреть на женщину иначе, как на предмет для своего наслаждения. Я оборвала Василия Ивановича и дала ему понять, что он жестоко во мне ошибается. Он умолк, но ненадолго. Он начал рассказывать про свои миллионы, про то большое дело, которое он ведет в Москве, про то, как в него всюду все влюблялись. Потом заговорил, что он одинок в своих путешествиях, что он давно искал себе женщину-товарища, ну, конечно, такую, как я, что он готов пропутешествовать со мною всю жизнь, звал на Камчатку и Клондайк и закончил тем, что сделал мне формальное предложение стать его женой...

- И вы?! - спросил с тревогой в голосе Иван Павлович.

- Конечно, отказала...

Вздох облегчения вырвался из груди Ивана Павловича.

- Дядя Ваня... А, дядя Ваня, - окликнула задумавшегося Ивана Павловича Фанни.

Оба примолкли, и дома, и на веранде была тишина. На дворе переговаривались Гараська с Идрисом, шуршали бумаги, звенели жестянки.

- Что, Фанни? - Иван Павлович поднял глаза на нее. Печальна была Фанни, тяжелая, скорбная дума морщинкой легла на ее лбу, и опустились концы губ.

- Неужели, дядя Ваня, будет такой день, когда и вы мне сделаете предложение?

- А что тогда, Фанни?

- Это будет так смешно... И так ужасно, - с невыразимой горечью в голосе сказала Фанни.

XXI

Отъезд Васеньки был назначен на восемь часов утра, но провозились, как всегда, при подъеме после продолжительной стоянки с укладкой и вьючением, потом завтракали, выпивали на дорогу посошки и стремянные, и по Русскому, и по сибирскому обычаю, и только около одиннадцати караван Васеньки вышел за ворота и потянулся в горы...

Иван Павлович и Фанни проводили путешественников на пять верст, до первого подъема, и вернулись домой.

Было томительно-жарко. По двору крутились маленькие песчаные смерчи, валялись обрывки бумаги, соломы, навоз от лошадей. Иван Павлович отдал распоряжение об уборке двора и сараев и прошел в свою комнату.

Начинались постовые будни, и теперь они казались серее и однообразнее. Фанни заметно хандрила и скучала. Ее тянуло в горы, за горы, узнать, что там, за тем перевалом, за той цепью гор, скрывающих горизонт, какие города, какие люди?.. А еще дальше что?.. А если проехать еще дальше?.. Тянула и звала голубая даль, тянуло лето, стоявшее в полном разгаре, тянули лунные ночи с вновь народившейся луной.

Как будто скучала она и по Васеньке. Было, похоже, что "розовый мужчина", болтун и хвастун, сытый, полный и холеный, как жирный лавочный кот, оставил след в ее сердце, и ее, может быть, и против воли, тянуло к нему.

Ведь как-никак со всеми своими смешными сторонами, со своими жирными ляжками, неумением пригнать стремена и несмелой ездой - он все-таки поехал туда, за горы. Он все-таки искал приключений, исследовал новые страны, ехал охотиться на редких зверей, посетить города, где никто или мало кто из европейцев был...

А Иван Павлович сидел на унылом Кольджатском посту, ходил на уборку лошадей, ругался там, занимал казаков рубкой шашками лозы и уколами пикой соломенных чучел и шаров, часами твердил с ними уставы, а по вечерам долго подсчитывал с артельщиком и фуражиром фунты муки, хлеба, зерна и мяса. И это жизнь?..

Было приключение. Поимка Зарифа, но оно было и прошло. Да и в нем Фанни участвовала случайно...

А тут, у Васеньки, вся жизнь. Ему двадцать пять лет... А он уже охотился на слонов в Абиссинии, побывал на Зондских островах и теперь едет в Индию... Ему долгий путь. Перевалы. Встречи с полудикими людьми. Охота за дикими лошадьми. Индия, страна сказок, а потом океан и, может быть, кораблекрушение...

Она забывала пошлое лицо Васеньки, его замаслившиеся вдруг глаза и то, как он схватил ее за талию и пытался поцеловать, а сам твердил знойными, горячими устами: "Я хочу вас, я хочу, хочу вас. Вы должны быть моею, Фанни, что вам стоит. Я заплачу вам"...

Какая гадость!

А все-таки путешественник. Герой! А не офицер пограничного полка.

Вот хотя бы Аничков! Ну что он? Скачет, учит сотню в лагере и имеет приключения лишь по приказу начальства. Влюблен в своего Альмансора, влюблен в свои мускулы, а тоже, поди-ка, по вечерам вахмистр, и счеты, и разговор: "Седьмого на довольствии было пятьдесят два, восьмого два прибыло, один убыл, стало пятьдесят три... Ячмень брали по 52 копейки пуд"... О, противные!

Будни! Будни!

Иван Павлович догадывался, понимал и чуял драму, происходившую на душе у Фанни, и чутко присматривался.

Он звал ее на охоту на горных курочек, он поднимался с ней к подножию Кольджатского ледника и с этой высоты в четыре с половиной версты показывал и называл ей все окрестные горы и местечки. Голова кружилась от страшной выси, тонула далеко внизу огромная Илийская долина, и могучая река Или казалась жалким синим ручейком. Сады и города рисовались мутными пятнами, и все сливалось в розовато-золотистых тонах песков пустыни и камышей, окружающих Или... Ах, не то... Не то...

- Слушайте, Фанни, я даю вам слово: первая же экспедиция, командировка куда бы то ни было, и вы поедете со мною.

- Я вам верю. Спасибо, милый дядя Ваня! Но когда это будет? Разбойники у вас бывают не каждый день и даже не каждый год...

Она хандрила.

"Неужели она полюбила Васеньку? Неужели этот пошлый хлыщ нарушил равновесие ее жизни и выбил ее из колеи?"

Прошло две недели. Скучных, жарких, прерываемых только мимолетными жестокими грозами в горах. Две недели без приключений.

И вдруг вечером казак привез пакет. Это не обычная почта, а пакет особенной важности; пакет за сургучной печатью. И казак его вез "лавой", на переменных лошадях. Утром выехал, в десять часов вечера доставил. Он настойчиво требовал, чтобы и на конверте это отметили, чтобы начальство видело его расторопность.

В пакете приказ командира и пропуски китайского правительства в Турфан.

С русским путешественником Василевским что-то случилось в Турфане. Кажется, захвачен местными китайцами и арестован. Китайские власти бессильны. Необходимо вмешательство силы. Возьмите десять казаков и отправьтесь спешно в Турфан. Действуйте решительно и быстро, памятуя, что русский человек не может, помимо консула, нести наказания. Пропуски китайского правительства прилагаю, посылаю полторы тысячи рублей золотом и китайским серебром на расходы. Командир полка полковник Первухин...

- Ура! Экспедиция! Ура! Приключение! - вихрем носясь по комнате, восторженно кричала Фанни. - Когда мы едем, дядя Ваня?

- Завтра, в четыре часа утра...

XXII

- Вы не устали, Фанни?

- Я нет. Что с вами? Мне так дивно хорошо!

Шестой день в пути без отдыха. Они прошли ряд глухих ущелий, карабкались наверх по кручам. Вот, думалось, откроется горизонт без конца, станет видна широкая равнина, поля, города и села... Но все то же. За перевалом ряд небольших хребтов, песчаная площадка, иногда луг, покрытый травами, а верстах в трех уже снова вздымаются черными стенами крутые горы, громоздятся скалы, торчат пики, местами ущелья поросли еловым лесом и можжевельником, кое-где между вершинами белыми пятнами торчат ледники, и дорога снова вьется наверх к новому перевалу.

Гараська был прав. Перевалам не было числа. Ночевали в горах. То в горных хижинах лесников и охотников, то в кибитках кочующих со стадами киргизов. Фанни засыпала под неугомонное блеяние баранов и мычание коров, образовывавшее своеобразную музыку пустыни. Невдалеке журчал горный ручей, смеялись и визжали киргизские дети, и вся эта мелодия вместе с величественной панорамой гор навевала такое удивительное спокойствие на душу, чувствовала себя Фанни такой простой, первобытно-чистой, что засыпала на свежем воздухе гор под эту музыку пустыни сном ребенка.

Как понимала она здесь Пржевальского, который скучал в столичной опере за этими видами, за этой музыкой стад, которая осталась неизменна из века в век со времен Лавана и Иова! Как понимала она и его желание, чтобы он был похоронен в такой же пустыне, на берегу дикого озера Иссык-Куль!

На пятый день пути, уже под вечер, они карабкались по красной тропинке между порфировых скал, имея влево от себя грозные отроги Хан-Тенгри. Он так мрачно насупился, и черные тучи закутали снега его вершины. И вдруг, перед самым закатом солнца, когда они наконец Достигли вершины перевала, перед Фанни открылся бесконечный простор пустыни. Желтая трава, высохшая от солнечного зноя, расстилалась на сотни верст, ровная и чуть колеблемая ветром. Она была позлащена алыми лучами заходящего солнца и переливалась прозрачными тонами, вдаваясь то в ясное золото, то в темную медь. Местами она голубела от синеньких цветов и колыхалась, как море удивительной красоты. И на всем протяжении, сколько глаз хватал, не было видно никакого человеческого жилья - ни города, ни селения, ни кибиток киргизов.

Пустыня.

А за нею опять тянулись длинным хребтом горы мягких очертаний, с округлыми линиями вершин, без острых пиков, страшных утесов и таинственных ледников.

Они были совершенно лиловыми, эти горы, и мягко колебались в призрачной дали, как мираж, как не успокоившиеся декорации дальнего фона...

Целый день они шли, изнемогая от зноя пустыни. Кругом шелестела под знойным ветром сухая трава, убегали из-под ног ящерицы и черепахи, да носились над метелками семян маленькие птички - синицы пустыни, хорошенькие рисовки.

Ни одного встречного. Ни пешего, ни конного. Иногда вдали покажется темное пятно. Табун диких лошадей подойдет шагов на тысячу и вдруг умчится и скроется в густой траве... И топот лошадиных ног взволнует казачьих коней.

Следы степного пожара перегородят путь. Кто поджег его? Ударила ли молния в одну из страшных гроз пустыни или беспечный человек бросил спичку или окурок, не загасил костра? Черная земля потрескалась, покрылась сивым налетом пепла, и изумрудная трава мягкими иголками пробивается из черного пожарища... Сухое русло преградило дорогу пожару, и опять торчат желтые травы без конца.

Ночевали у воды. Колодцы, кем-то вырытые. Глиняные копанки в земле, иногда лужи мутной воды среди черной тинистой грязи, затоптанной следами многочисленных стад. Валяется черепок глиняного кувшина, и неподалеку тлеют белые кости верблюда или лошади.

Ставили для Фанни палатку, расстилали коврик, на нем расставляли койку. Казаки и Иван Павлович ложились под открытым небом на бурках, все вместе.

Соленый от воды чай сдабривали клюквенным экстрактом, на костре, на вертеле, жарилась нога барана или джейрана, убитого в пути казаком, доставали консервы. Раз как-то Иван Павлович вынул мешочек и из него насыпал в котелок с горячей водой какого-то темно-бурого порошка.

- Попробуйте, Фанни. Яблочный кисель был перед ней.

- Откуда у вас эта прелесть?

- Специальное изобретение города Верного. Яблочный порошок.

- Итак, у нас обед из трех блюд, со сладким.

- Даже из четырех - с десертом.

Иван Павлович подал Фанни ветку, всю усеянную гроздьями дикой красной смородины.

Как он заботился о ней в пути! Да и не он один, а все казаки, и Царанка, и Запевалов, и Порох. На вид такие угрюмые и неприветливые, они словно ожили, как только коснулись этой бродячей жизни, как только углубились в бесконечную степь.

Ах, эти закаты на берегу степного озерка, среди гомона всякой водяной птицы, когда степь покрывается прозрачной дымкой и терпкий, но и нежный запах сухой травы и семян рвется в легкие. Наверху горит заря, и полнеба покрыто пурпуром ее пожара, солнце ярко-пунцовое, точно нарисованное на транспаранте, тихо уползает под горизонт! Ах, эта красота пустыни, ни с чем не сравнимая, дающая удивительный покой душе.

Сзади, как стены, берегут ее грозные отроги Хан-Тенгри, теперь весь он во всем своем очаровательном блеске, розовый и сверкающий снегами, дрожит в миражах воздушной выси.

Точно Бог с вершины Своего трона смотрит на мир и улыбается ему, и радуется всякой твари.

Вот Он тряхнул Своей рукой, и высыпались яркие серебряные звезды, выплыл таинственный месяц и понесся по небу любоваться Божьим миром и чаровать его своими колдовскими чарами...

Красота! Красота! - Вы не устали, Фанни?

- Да разве можно устать среди этой красоты!

У нее точно крылья выросли. Она чувствовала себя легкой и подвижной, бесконечно счастливой, как счастлив бывает первобытный человек, когда приблизится он к Богу в своих творениях.

- Я так счастлива, дядя Ваня. И я сама не понимаю, почему... Но так счастлива я еще не была никогда. Что со мною, не знаю. Но так хорошо! Почему это так, дядя Ваня?

- Мы у подножия Божьего Трона, и Господь взирает на нас, - задумчиво говорит дядя Ваня.

Оба долго и восторженно смотрят на гаснущую в небе высокую вершину. Розовые тона перламутра заката исчезли на ней, она померкла, посинела и уже загорелась с другой стороны опалом, отражая ей одной видную с ее высоты луну.

Как хорошо! Как хорошо!!!

Петр Николаевич Краснов - Амазонка пустыни - 01, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Амазонка пустыни - 02
XXIII Еще пять дней они шли по пустыне, потом был невысокий перевал и ...

Восьмидесятый
Его поймали с поличным. Окровавленный нож, кривой и острый, был у него...