Петр Николаевич Краснов
«Largo - 04»

"Largo - 04"

XIX

Да, действительно, Валентине Петровне был нужен "защитный цвет". Точно раздвоилась ее жизнь и стало две души у нее, а потому и два тела, два образа ей было нужно, чтобы хранить свою тайну.

Дома все было так безотрадно грустно. Папочка не поправлялся. Он все более терял память и забывал слова. Без посторонней помощи он не мог обходиться. А между тем новый начальник дивизии, генерал Замбржицкий, косился на то, что незаконно прислуживает отставному денщик. Да и совестно было стеснять его на его квартире. Папочка, как ребенок, никуда не хотел уезжать из Захолустного Штаба, где прошли его лучшие годы. С трудом уговорили его переехать в Вильну и там через знакомых подыскали квартиру. В доме шла неторопливая укладка. Даже Еруслана удалось продать. Купил еврей, поставщик овса, - купил из жалости к "пану генералу, который никогда не брал взяток и аккуратно платил". Все это было унизительно, тяжело и безконечно печально.

В середине июля решено было перебираться на новое место, не жить уже, а доживать свой век, пока Господу Богу угодно будет послать желанную смерть.

Яков Кронидович писал, что и он к середине июля вернется в Петербург. Он не звал Валентину Петровну. Чуткий и деликатный он предоставлял ей решить - ехать-ли ей к нему, или еxaть помогать родителям устраиваться на новом месте. Он и сам готов был приехать в Вильну и чем мог, помочь старикам.

И, конечно, самое лучшее было бы так и сделать - и ухать в Вильно, где оставаться до августа, когда Портос уедет на парфорсные охоты школы, а потом получит какое-либо место вдали от Петербурга, и сладкая рана, им нанесенная, заживет. Все будет забыто... Навсегда... Тайну своего позора она унесет с собою в могилу.

Но как видно, маленькие лоскутки бумаги, исписанные словами любви, разбросанные по полям и лугам, унесенные ветром за тридевять земель, вырастали в ее сердце и множили слова любви, как множится семя в колосе пшеницы. Она была печальна и грустна в доме; покорным тихим голосом разговаривала с матерью, она ходила за отцом, и огонь ее глаз был притушен длинными ресницами всегда полуопущенных век... А в душе ее непрерывно пело что-то восторженный невнятный гимн, полный страсти. Как часто, когда Замбржицкий уезжал на ученье, она входила в залу, тихо опускалась на табурет, перебирала остатки старых девичьиx нот и начинала играть. Медленно и нежно лилась мелодия, точно пела, рассказывая что-то мирное и покойное. Вот становилась громче, слышнее, уже нажаты педали и быстро бегала левая рука по басовым клавишам. В грозную бурю обращалась тихая песня и вдруг стихала, замирая.

- Что это ты играешь, Алечка? - спросит из соседней комнаты мамочка.

- Largo, Генделя.

Резким движением Валентина Петровна отодвигает табурет, поспешно проходит в прихожую, берет зонтик, надевает шляпу - она не может ходить здесь без нее - и идет, куда глаза глядят. Защитный цвет сброшен. Приспущенные веки подняты, и сияют, сияют, сияют громадные глаза цвета морской воды. В них счастье, любовь и страсть.

Как похорошела она за эти дни! В ногах легкость. Точно и у ней, как у ее Ди-ди, на ногах как бы гутаперчевые подушечки, кажется - прыгнуть, распростереть руки - и полетит в голубую высь, к солнцу, в небо, к далеким, невидным днем звездам, к песням жаворонков.

В кармане жакетки последнее, утром полученное письмо Портоса.

Какие слова у него? Кто подсказал ему эти тысячи нежных слов, какие может отыскать только любовь. И каждое коснулось каких-то незримых струн ее души - и стон этих струн поет и поет в ней великую песню любви.

Какие стихи отыскивает он ей отовсюду - и в каждом письме новые. Пушкин, - кажется всего она перечитала, а этих не знала, Лермонтов, Майков, Полонский, Апухтин - все, точно послушные слуги, явились Портосу помогать ему в его любви.

Она идет по широкой аллее гарнизонного сада и снова, как в детстве, громадными ей кажутся каштаны, уже покрытые молодыми зелеными шишками. На теннисе звонкие голоса молодежи. Подойти?... Поиграть?.. Тряхнуть стариной.

Она подходит к сетке. Она смотрит, как госпожа Кларсон, - она теперь удостаивает узнавать ее, играет с двумя кадетами и гимназистом. Маленький сын Бакенбардова им подает мячи.

О! Как они плохо играют! Как неуклюжи движения госпожи Кларсон!

Валентина Петровна смотрит, тихо улыбаясь, а губы ее, не шевелясь, чуть шепчут стихи, что звучали сейчас в ее сердце.

..."Она была твоя", шептал мне вечер мая, Дразнила долго песня соловья.

Теперь он замолчал, и эта ночь немая Мне шепчет вновь: "она была твоя"!

В мыслях далекое прошлое.

Да, такое-ли уже и далекое? Тихий сосновый лес. Стена елок - точно какой-то храм... Издали несущаяся музыка. И смирно стоящие привязанные к деревьям лошади...

"Как листья тополей в сияньи серебристом Мерцает прошлое, погибшее давно;

О нем мне говорят и звезды в небе чистом, И запах резеды, ворвавшийся в окно".

От клумбы цветов, окружающей теннисную беседку, жарко пахнет цветущими резедой, левкоями, душистым горошком и гелиотропом. Там целое coбрание больших шмелей.

..."И некуда бежать, и мучит ночь немая, Рисуя милые, знакомые черты".

Они ехали тогда, после того, шагом... Он брал ее руку и тихо подносил к своим губам.... Она молчала.

- Плэ!... рэди!... - pезко кричат на гроунде.

Кадет, подавая мяч, прыгает и чуть не падает. Кларсон промахивается и делает некрасивый скачок.

- Не люблю, когда смотрят, - кидает она в сторону.

Валентина Петровна тихо отходит от сетки. В ней нет обиды. Она точно не слыхала этих слов.

"Это безумие!" - думает она. - "Как низко я пала. Какая я стала гадкая!... Это надо кончить"...

Из глубины сердца, из каких-то далеких, далеких далей, чей-то страстный голос шепчет ей:

..."Откликнись, отзовись, скажи мне: где же ты?

Вот видишь: без тебя мне жить невыносимо Я изнемог, я выбился из сил"...

XX

Надо было решать. Родители Валентины Петровны ехали в Вильно 20-го июля. В этот же день Яков Кронидович возвращался в Петербург. Долг жены был его встретить и все приготовить ему. Долг дечери - перевезти родителей и помочь старикам. Валентина Петровна не знала, на что решиться. Маменька уговаривала ее ехать к мужу. Она уже приспособилась и отлично справится с Дарьей. Начальник Штаба Михаил Александрович был так добр, что давал им своего денщика проводить их до Вильны и устроить там.

- Ты нам совсем не будешь нужна, - говорила мамочка. - Поезжай домой, тебе надо отдохнуть. Видишь, как ты побледнела за эти дни.

Решить она не могла. Она боялась Петербурга. Боялась встречи с Портосом. Bсе эти ночи она не спала. Было душно. Раздражал храп матери. Мешали комары. Tело горело в палящем oгне.... И чуть забывалась - ощущала нежную мягкость душистых усов и точно чувствовала жадные поцелуи Портоса. Если она теперь, в этом состоянии, попадет в Петербург, - она пропала. Все ее твердые, разумные, холодные решения развеются, как дым. Она безвозвратно погибнет... Она станет падшей.

Да разве она уже не падшая?

Большие глаза напряженно смотрели в темноту, где начинало белеть за шторой окно. Ночь проходила, и не знала Валентина Петровна, что это было с ней: страшные муки раскаяния, страх нового греxa, или это было величайшее наслаждение любви, сладость rpеха.

Люблю... любит... в этом грех!?

Молиться? О чем?... О том, чтобы оставил, забыл ее Портос?

Нет... Никогда....

Пусть.... любит... как прежде...

Утром письма.

От него и другое, тоже из Петербурга с круглым, детским почерком на конверте.

Валентина Петровна ушла на свое любимое меcтo, за кладбище. Трава была скошена. Сено лежало в копнах. Она села в копну и вскрыла письмо Портоса.

Он совсем сошел с ума.

"Милая, дорогая, несравненная, солнышко, ласточка", - писал он. - "Яков Кронидович возвращается 20-го июля. Ты приедешь раньше его. Я не знаю, что со мной. У меня такие муки, каких я не могу пережить. Ревность? Хуже... Я хочу тебя!... Ты телеграфируешь Тане о дне призда, а сама выедешь днем, двумя раньше... Я встречу тебя в Луге и ты подаришь мне, одному мне, - одну, две ночки... Я зацелую тебя... Я заласкаю тебя"...

Валентина Петровна опустила руки с письмом. Было ужасно все то, что он писал.

Никуда она не поедет. Кончено!.. В Вильно - с папенькой и маменькой...

Резким движением она вскрыла второе письмо. Писал Петрик.

И этот тоже!

..."Госпожа наша начальница, божественная!", - писал Петрик и строки лиловых чернил падали вниз и поднимались снова. - "26-го июля в Красном Селе назначены скачки в Высочайшем присутствии на Императорский приз. Ваш верный Атос будет бороться на них за славу Мариенбургского полка. Если вы хотите принести ему счастье - вы будете на этих скачках. Как писатель я не из важных, и передать своими словами чувства вашего верного мушкетера не смогу, разрешите мне изяснить их стишками, списанными мною из одной старинной книжки:

"Ваш взор прекраснее парада, Великолепней, чем развод, Улыбка ваша - вот награда За то, что мой исправен взвод.

Как мерный марш церемониальный, Ваш голос звучен, полн октав.

Ваш ум высоко гениальный, И строг и точен, как устав!

Нет! Никогда сигнал горниста Солдатов цепь не рассыпал Игрой отчетливой и чистой, Как голосок ваш серебристый, Пропевший мне любви сигнал.

Пред исполнительным сигналом, Я оробел, смутился ум, Как казначей пред генералом, В ужасный час поверки сумм.

"Господи! какая ерунда!, - подумала Валентина Петровна, - "но ведь в этой ерунде весь ее милый Петрик!"

..."Я собственно хотел вам что-нибудь кавалерийское, но подвернулось пехотное и ударило меня по сердцу. И я решил этими стишками сказать, как вас недостает, божественная, госпожа наша начальница"...

Она бросила письмо Петрика.

"Милый Петрик... все это глупости! Любите вашу Одалиску, а замужних женщин оставьте в покое. У вас есть еще и нигилисточка. Но ей такие "стишки" - я вам не советую преподносить. Сильно потеряете в ее мнении"...

"Что же мне однако делать?"

Она легла лицом в сено. Зарылась в него. Бездумна стала голова. Cyxие стебельки щекотали ее щеки и уши и все казалось, что кто-то ползает по ее лицу. Так - ни о чем не думать, ни к чему не стремиться... Плыть по течению. Судьба... Пусть судьба.

Она встряхнулась... Повернулась лицом в поле. Поправила волосы. Надела шляпку. Лицо было красное, щеки горели.

"Плыви мой челн, по воле волн".

Сзади из-за кладбища стали доноситься песни и музыка. Старо-Пебальгский полк возвращался с полкового смотра.

Когда-то для нее - это было событие!

Теперь ей все равно.

Она невольно стала прислушиваться. Затаила дыхание, открыла рот. Дыхание стало частым, она схватилась за грудь.

Боже мой! Как бьется ее сердце!

Трубачи играли вальс...

...Тот вальс... "березку"!..

"Я бабочку видел с разбитым крылом"...

Корнет делал паузу... Сзади врывались дикие голоса бойкой солдатской песни.

И опять пел корнет и мягко вторил ему баритон:

- "Бедняжка под солнечным грелась лучом"...

Нет! Не могу, не могу больше!

Она упала, сотрясаясь в рыданиях и билась головой в копне сена. Шляпка сползла с головы. Она вся растрепалась. Слезы лились ручьем по щекам; липли на щеки былинки и cyxие цветы.

"Окаянная я!... окаянная... подлая... низкая... развратная!.." шептала она, тяжело дыша, и не могла достаточно поймать воздуха широко раскрытым ртом... После обеда она, в своем элегантном taillеur'е, с "защитным" цветом на лице и во всей фигуре поехала в экипаже, который ей одолжил Гриценко в соседнее местечко на телеграф. Там ее не знали. Оттуда она послала телеграмму Портосу: - "выезжаю 18-го скорым"...

Вернувшись, прошла на телеграф Захолустного Штаба и отправила две телеграммы: - Якову Кронидовичу и Тане.

На первой стояло: - "выезжаю Петербург 19-го целую". - На второй: - "приеду 20-го восемь утра".

И успокоенная, решившаяся на что-то, вернулась домой. Она помогала матери в укладке. Под притушенными ресницами глазами, - защитный цвет! - иногда вспыхивал мрачный огонь... и тогда дрожали ее руки и срывался ее голос.

XXI

Накануне Петрова дня, 28-го июня, Портос, наконец, собрался поехать на дачу к Агнесе Васильевне. Она жила в Мурине. Странное и дикое место выбрала она для жизни летом. Вдали от путей сообщения и какое-то глухое. Точно какая-то конспирация. Портос все отказывался туда ехать, ссылаясь на недосуг, на занятия. Тащиться из Красного Села - этакую даль! На своем Мерседесе считал ехать неудобным, всю деревню переполошишь этакою машинищей, да и дорога плохая, поломаться можно. Нигилисточка на этом не настаивала. Писала: - "просто возьмите извозчика от Лесного, рубля три возьмет туда и назад, ехать менее часа". Ехать было нужно, и Портос ехал недовольный и надутый. Он был полон страстной и нежной любви к Валентине Петровне, а нигилисточка, как женщина, ему была не нужна. Как партийный товарищ?.. боялся, что она на этом не остановится.

Он ехал в полдень по жаркому Муринскому тракту, еще Петром Великим проложенному. Большие глыбы розового гранита и серого гнейса, глубоко вобравшиеся в землю, изображали мостовую, но по ним не ездили. Пролетка - не лихача, а того, что называется "хорошего извозчика" - на резиновых шинах, просторная, чистая, с сиденьем, обшитым темно-синим сукном, мягко покачивалась, поскрипывая на пыльной, хорошо наезженной обочине. За пересохшей канавой, густо поросшей бледно-голубыми незабудками, расстилались картофельные огороды и полосы скошенных полей. Сено стояло в копнах, и сладкий дух его сливался с запахом лошади, дегтя и махорки, которую курил за городом извозчик. Тянулись cерые, бревенчатые дома с мезонинами избушкой деревни Ручьи. Многие избы были заняты под дачи. Висело полотно на крылечке, в палисаднике цвели флоксы и львиные зевы и торчал столб со стеклянным шаром.

Сквозь одолевавшую Портоса дремоту, он, позёвывая, смотрел на убогие дачки, на крошечные садики между березок, сиреней и кротекуса, с дорожками, посыпанными желтым речным песком, на cерые щелявые бревна с забойками, так называемого "барочного" леса, на жестяные доски с изображениями топора или багра, на слаженные из тонких дранок заборчики с жиденькими калитками, на мостики через канаву со скамейками вместо перил и думал: - "Какой убогий уют, какая бедность! Там внутри-то - крошечные комнатки с отставшими дешевыми обоями, с клопами, неопрятные постели, розовая скатерть на столе и давно нечищенный, помятый самовар... Какое мещанство!.. В сущности социализм и гонит это мещанство, производит его в идеал. Серенькую жизнь дает как штампованный образец счастья. Стандартизация счастья - всем по одному образцу. Вместо помещичьей усадьбы - дачка в три комнаты, набитая жильцами, где зимою живут хозяева, а на лето за сорок рублей сдают дачникам. Тургеневскую девушку сменяет дачница в мордовском костюме и с прыщами на лбу... Вот к такой он и едет... Впрочем в Агнесе, - он называл ее наедине Несси, - в Несси есть какой-то особый изгиб. Она стоит как бы на грани между барышней помещичьей усадьбы и социалистической стандартизированной девицей - для всех. Этот изгиб в ней везде: в ее тонком теле, где и тела-то нет, в ее лампадах - глазах, в ее темпераменте. Она из тех, кто своими руками задушит, или застрелит... как эта Ольга Палем, что застрелила студента на Пушкинской в меблированных комнатах... И романы с такими всегда где-нибудь в меблирашках, или в таких квартирах, где живут господа Свидригайловы... Или в Мурине.

Портос поежился плечами, поправляя пальто.

"А что-то есть!.. Что-то тянет... И в партию, где такие идиоты и невежды, как Фигуров, Глоренц или эта тупая бабища Тигрина - тянет. Им, этим недотепам - пролетариату - принадлежит будущее и надо уметь ими править..."

В Мурине Портос не без труда отыскал дачу, где жила Агнеса Васильевна. Стояла дачка на отшибе, в третьей линии и была окружена широко разросшимися кустами сирени, жимолости, кротекуса, калины и жасмина. За ними совсем не было видно маленького белого домика с просторным крыльцом, наглухо задрапированным холстом с красными бортами.

На стук отворяемой калитки навстречу Портосу выбежала нигилисточка.

Умела-таки она одеваться! Она появилась на крыльце, грациозным, но и безстыдным движением подняла спереди подол платья, выше колен, показывая расшитое кружевными воланами белье и стройные ножки в черных шелковых чулках и, прыгая через две ступеньки, сбежала к Портосу.

- Отпусти извозчика, - безцеремонно обнимая офицера, сказала она. - Ты у меня ночуешь.

- Не могу, Несси. Никак не могу. Дела. Я извозчика отправил в трактир, пусть накормит лошадь, а через три часа я должен ехать обратно.

- Злой!.. Выдумываешь... Я все знаю... А я-то наварила, напекла, на Ивана, на Петра...

- Не могу, Несси!.. Я к тебе, собственно, по делу.

- Ну, там посмотрим... Идем завтракать...

XXII

После завтрака перешли в маленькую комнату, где висели по окнам густые тюлевые занавески, лежали ковры и стояли знакомая оттоманка и кресла. Портос предусмотрительно сел в кресло. Нигилисточка подошла к нему и гибким, ловким движением опустилась к нему на колени. Обыкновенно он обнимал ее тонкий стан, прижимал к себе, деловой разговор кончался и начинались поцелуи.

Теперь Портос, - не препятствуя ей сидеть у него на коленях, - она была так легка - равнодушно достал портсигар, протянул его Агнесе Васильевне, зажег спичку и дал ей закурить. Она затянулась, откинула голову на тонкой, совсем девичьей шее, и выпустила дым узкой струйкой кверху, сложив губы сердечком.

Он курил, и его темно-карие глаза были холодны и спокойны.

- Что это значит? - быстро спросила она. - Не хочешь?.. - Засмеялась коротким, лукавым смешком и, отставив руку с папиросой, неожиданно прижалась своим лбом к нему и потерлась лбом об его лоб.

- Что же? - повторила она, затягиваясь. - Устал?.. Не можешь?.. Хочешь, выпьем коньяку?

- Оставь меня, Несси, - сказал Портос. - Поговорим о делах.

Она сползла с его колен, перекатилась, коснувшись руками пола, на оттоманку и, разлегшись на ней, сказала:

- Если нужно... Какие дела?.. Десять я любила, девять позабыла... Ах... одного я забыть не могу. Вот и все мои дела.

- Забудь...

- Что?.. - Ее глаза расширились и она привстала на оттоманке.

- Мне не до любви, Несси.

- В самом деле? - Она злобно засмеялась.

- Давай, поговорим серьезно. Ты мой друг... да? - Он протянул ей большую широкую белую руку и она нехотя подала ему тонкие розовые пальчики.

- Ну? - сказала она спокойно. - О чем говорить?

- О партии.

- Ты же знаешь, - пожимая плечами, сказала она. - Программа тебе известна. Представителей ее я тебе показывала.

- Ах, эти... Твои... божьи люди... - морщась, как от дурного запаха, сказал Портос.

Она заметила его гримасу и сказала, сосредотачиваясь.

- Портос! Скажи мне откровенно... по правде... ты зачем пошел в партию?..

Портос курил, глядя через закрытое окно с прозрачными занавесками на поля, расстилавшиеся за палисадником.

- Видишь ли. Иногда трудно ответить на вопрос "зачем", но можно ответить на вопрос - "почему?..."

- Не все ли одно, - лениво процедила она между двумя затяжками папироской.

- Почему я пошел?.. Потому, что я вижу, что при данном режиме Россия не может прогрессировать.. Все - случай... Мой начальник дивизии, живя в Бельцах, имел любовницу в Варшаве. Однажды он пpиеxaл невзначай и увидел, что от нее вышел молодой офицер. Он пробыл у ней недолгое время, и после того, как он уехал - ее нашли с простреленным виском. Подле валялся револьвер... Мой начальник дивизии поехал к старшему начальнику и просил замять дело. Никто не поинтересовался, откуда у нее взялся револьвер? Чей это был револьвер? Было это убийство, или самоубийство? Ее похоронили, как самоубийцу, а мой генерал получил повышение. Я был тогда молодым офицером.

- И это был ты, кто выходил от нее?

- Допустим, что и я... Не все ли равно? И вот тогда я задумался и стал наблюдать... Россия идет к развалу. Везде произвол. Я сошелся с некоторыми людьми из партии, соседней с вами, стал посещать Думу... познакомился с тобой и попал в партию. Я в ней ищу того, чтобы такие убийцы-генералы были наказаны. Я ищу равенства всех, я ищу справедливости... Далее... Я не скромник... Я знаю свои силы и свои таланты и я знаю, что при существующем режиме меня засушат и я не получу применения моим силам.

- Бонапартом хочешь быть, - с насмешкой сказала Агнеса Васильевна.

Он не ответил.

- Видишь ли, - сказала она, мечтательно глядя куда-то вдаль глазами-лампадами, - учение Маркса тебе известно?.. И он пытливо ищет справедливости. Не один он... Много людей. Энгельс... Каутский... Герцен... Кропоткин...если хочешь, я... Награда и возмездие в будущей жизни?.. Да не хочу я этого - этой будущей жизни просто-таки нет... Я это знаю... Мне это сказала наука. Ткань сложилась и ткань разрушилась... Так вот пожалуйте - награду и возмездие здесь... сейчас... завтра... сегодня... Так просто. Ты был богат... ты хорошо кутил, имел рысаков... машины. Тебя любили женщины, а я ночевал в Вяземской лавре... Меня ели клопы и вши и я с завистью смотрел на черствую корку... А о любви я и думать не смел... В будущей жизни?.. Да я в нее не верю... Мне подавай в этой... Отсюда простой лозунг - "грабь награбленное!". Это твое. И у тебя есть твое место под солнцем. Сумей его завоевать...

- Мечты о хрустальных городах с термитниками... Мечты о кооперативной лавочке, чтобы не давать наживаться купцу, а брать прибавочную стоимость себе, - медленно, цедя слова, сказал Портос.

- Земли крестьянами, фабрики рабочим... Жизнь без посредника - тунеядца и кровопийцы... Для этого надо, чтобы власть попала в руки именно тех, кто это понимает, кто привык не ценить и не гнаться за жизненными благами, кто понимает бедняка, то-есть, в руки пролетариата. Когда править станут бедные и не знатные, - они найдут средства обуздать богатых и распределить имущество по справедливости. И тебе там нет места. Ты - богатый и знатный... Багренев... Багрянородный... Ты хочешь сесть на горб моих божьих людей и на их спинах проехать в Наполеоны. Это то же, что и было... Старый режим. Ну, допустим ты умный и справедливый, а после тебя?.. Опять твой генерал-убийца... или профессор Тропарев?

- При чем тут Тропарев? - поморщился Портос.

Какие-то злобные огни вспыхнули в глазах-лампадах и погасли.

- Наша мысль, чтобы подлинный пролетариат всего миpa взял в свои руки власть.

- То-есть Глоренцы, Брехановы, Фигуровы и госпожа Тигрина во главе государства? Махровый букет глупости и пошлости!

- Хотя бы и они. Не всем быть умными и чистоплюями.

- Но это же сумасшествие.

- Не больше того, что теперь делается.

- Принимая меня... Вы знали, чего я хочу?

- Конечно... Я тебя насквозь видела.

- Для чего же я вам понадобился?

- Как для чего?.. Для разложения армии. Чтобы в нужную минуту ты увлек ее за собою...

- И дальше?

- Мавр сделал свое дело.

- Ах, вот как!.. Таскать каштаны из огня для... Глоренца или Кетаева.

- Что же Кетаев?.. Был же он диктатором на Урале.

- Полчаса.

- Хоть день, да мой. Это не важно.... Слушай, Портос, я тебе многое сказала. Сказала потому, что я тебя люблю.... Не по-вашему, по-романтическому, а по-своему. Ты мне весь... кругом... от головы до ног нравишься. Я люблю такие натуры, и я говорю тебе, брось...

- Что бросить?

- Брось и думать о Бонапарте. Перед тобою не французский народ, а партия со своими партийными целями. Ты вошел в нее - и ты - песчинка.

- И если явится ваш пролетарский генерал и убьет свою любовницу, и будет еще повышен за это, я должен молчать.

- И еще как! Десять любовниц убьет, а ты молчи...

- Не понимаю я этого...

- Тогда поймешь... Да не будет ли поздно?.. Портос, ты изменил Царской присяге... Ты вошел в партию... И тебе ничего.... Это старый режим. Ну... попадешься.... Выгонят со службы... Сошлют - и все... Помнишь, у меня ты говорил о Федоре Кирпатом.... Так вот - Федор Кирпатый, если ты только помыслишь изменить...

Нигилисточка быстрым прыжком кинулась на Портоса и сдавила его горло тонкими сильными пальцами. Он едва вырвался от нее.

- Да брось... Несси... Ведь и правда - задушишь. Брось шутки!... Фу!... - кашляя, говорил он. - Воротник совсем смяла.

- Это, чтобы ты понимал, - зловеще сказала Агнеса Васильевна. Она тяжело дышала. - Я ли, другой ли кто - задушим... отравим... У нас предателей нет.

- А Евно Азеф?.. Не ты ли мне говорила, что у вас каждый десятый служит в охранке?

- Да... говорила... Служит... Но не лезет в Наполеоны. Нам не маленький предатель страшен, а страшна личность. Личность противопоставляется коллективу - и у нас ей нет места. Понял?

- Спасибо за откровение. Значит: дорогу посредственности! Да здравствует пошлость!.. С помыйныцы воду брала - республику учиняла.

Агнеса Васильевна пожала плечами. Она смотрела прямо в глаза Портосу и ревнивый огонь загорался в лампадах.

- Портос, - сказала она. - Я все знаю... Оставь! Не сносить тебе головы... Ты, Портос, сильный, ты человек воли... Все по-своему хочешь гнуть... Брось.... Возьми прут - согнешь... А возьми метлу - не согнешь и не сломишь. Руки скорее обломаешь. Ты пошел с народом - берегись. Я - прут... А партия - метла. Не сломишь!

- Я доносить не стану, - бледнея, сказал Портос.

- Ты и от партии не смей отходить. Как пошел, так и иди... до могилы.

- Ну, это положим... Это моя совесть... Как пожелаю - так и будет.

- Уйдешь... умрешь, - криво усмехнулась нигилисточка. - Ты от меня ушел... к этой... Тропаревой.

- Брось... - вставая с кресла, сказал Портос. - Не смей говорить, чего не понимаешь.

- Ах, так!.. - тоже вставая, сказала нигилисточка. - Портос! Одумайся!.. Мне ли так говоришь?!

- Говорю, что надо сказать. Я прошу тебя не поминать имени госпожи Тропаревой.

- Не поминать даже... Ах, я - презренное существо!.. А там недостижимый идеал... Чистота....Красота... Такая же, как и я... Хуже... Я свободная, у ней - муж!.. Венчанная...

- Молчи, Несси!.. Плохо будет!

- Он еще грозит!.. Да что, Сахар Медович, ты думаешь, - я дура стоеросовая, не понимаю ничего. Не знаю?... да я знаю, что ты в связи с нею... Я все ваши верховые прогулки знаю... Твои письма ежедневные... Собачку встречать ходит!.. Пошляк сентиментальный. Других в пошлости упрекает, а сам!..

- Что это! - вскрикнул Портос, - слежка!

- А ты и не знал? В партию попал и с черносотенной профессоршей связался. Как не следить?

- Несси! Я последний раз тебе говорю: оставь.

Она стояла против него и, молча, тяжело и прерывисто дышала. Ее лицо было бледно. Глубокие складки легли от носа к подбородку и опустили концы губ. От этого лицо нигилисточки казалось постаревшим на много лет и некрасивым.

Портос смотрел на нее почти с отвращением, и она поняла его взгляд. Она повернулась спиной к нему. Ее плечи резко, острыми углами поднялись, она закрыла лицо ладонями и вдруг с истерическим рыданием бросилась на тахту.

Портос пожал плечами, быстрыми решительными шагами вышел из комнаты, надел на балконе шашку, пальто и фуражку и пошел, спокойный и твердый, отыскивать трактир, где его должен был ожидать извозчик.

Его до самого палисадника преследовали звуки всхлипывающих рыданий и истеричные выкрикивания Агнесы Васильевны.

"А, да не все ли равно!" - со злой досадой думал Портос.

XXIII

В том состоянии, в которое привела Портоса нигилисточка, он не хотел возвращаться в по-праздничному пустой лагерь. Ехать куда-нибудь в "злачные места", в Аквариум или в Буфф, ему не хотелось. Там могли быть встречи, там будут приставания "погибших, но милых созданий", а в том состоянии влюбленной размягченности, в котором он находился, ему это было неприятно. Да и рано еще было. А как-то надо было размяться и завершить этот день.

В ожидании, когда извозчик напоит и запряжет лошадь, Портос сидел на чистой половине трактира, куда потребовал себе чаю и разговаривал с половым.

Половой - молодой парень в розовой рубахе и черной жилетке охотно рассказывал ему об уженьи рыбы в реке Oxте, до чего он был великий охотник.

- Тут у Мурина не так-то берет, да и рыба мелка... Дачник, знаете, пугает. Опять же купанье недалеко. Которая рыба сурьезная - этого не любит. Разве что раки...

- А раков много?

- Уйма! И вот этакие попадаются, - с пол-руки показал половой, - рыжие, в пупырышках, что твоя лангуста. Повыше, у Лавриков, между каменьев, такое их место! Полсотни за день наловить можно, если места знать.

- А рыба какая?

- Рыба... ерш, окунь, подлещик, плотва, уклейка - самая для ухи рыба... красноперка, серебрянка... Там и леща, бывает, подцепишь, а окуни с фунт... Щука на жерлицу берет... Налим... Все есть. Только места знать.

- А далеко отсюда до Пороховых?

Портос задал этот вопрос, еще ни о чем не думая, но как только сказал, сейчас же понял, что ему нужно. Конечно: - поехать к Долле. Их третьему мушкетеру, скромному и умному Арамису! Вот с кем вчистую может он поговорить обо всем - и о партии! Не скрываясь... Святая душа Ричард Долле, схимник, отшельник в артиллерийском мундире, одних лет с Портосом, - а мудр, как старец! Портос расспросил о дороге на Пороховые, - сел в пролетку - и опять мягкое покачивание, пыль, запах сена, колосящейся ржи, голубизна незабудок в придорожной канаве, синева зацветающего по узким крестьянским полоскам льна и там и тут, точно часовые с края дороги, высокие лопухи с блеклыми громадными листьями.

Навстречу тянулся воз с сеном. Пахнуло крепко сенным духом, мужиком и дегтем. Портос на ходу схватил пучок сена: на счастье! Он думал о Валентине Петровне. Она так делала. Спрятал в карман.

О нигилисточке он позабыл. Весь отдался мечтам и воспоминаниям о Валентине Петровне. Он вспоминал ее на своем Фортинбрасе. Видел в мыслях тонкую талию, широкие бедра и красиво обтянутую ногу. Да... Это женщина... А как отдалась!

Портос зажмурился, фыркнул от удовольствия, потер руки... Скоро приедет.

Он знал... был уверен, что не уйдет она от него.

Полевая дорога вывела на строгое и чинное военное шоссе. Белой лентой, прямое и ровное, оно уходило в лес. Показались полосатые шлагбаумы, будки часовых. Точно природа подтянулась и по военному стала во фронт. Молодые елки росли рядом - такие ровные, одна к одной. Стояли домики служащих, строгие, одинаковые; низкие одноэтажные деревянные казармы. От шоссе в лес уходили мощеные булыжником дороги, прямые, как просека. Везде были указатели, надписи и часовые.

Надо было заехать в канцелярию, получить пропуск. Справлялись по телефону, звонили к Долле, к дежурному, к начальнику завода. Наконец, дали солдата провожатого - в химическую лабораторию.

Узкой дорогой въехали в густой сосновый мелкий лес. Запахло мхом и можжевельником. Постройки прекратились. Нелюдимое и глухое было место.

Вправо показалась на прогалине маленькая дачка. Солдат остановил извозчика и, выскочив с пролетки, стал звонить у двери, обитой войлоком и клеенкой.

- Пожалуйте, ваше благородие - сказал он. - Их благородие вас ожидает.

Портос отпустил извозчика и вошел в чистую прихожую, где на простой ясеневой вешалке висели помятое, порыжелое, легкое офицерское пальто и старая, тяжелая на вате "Николаевская" шинель с собачьим воротником под бобра.

За дверью раздались шаркающие шаги, глухо позванивали прибивные, не щегольские шпоры, высокая дверь растворилась, и в ней показался человек в длинном черном артиллерийском сюртуке. Он широко раскрыл объятия, стиснул в них Портоса, крепко поцеловал в щеки и губы, потом оторвался от него и, отойдя на шаг, устремил на него восторженный взгляд.

XXIV

- Вот ты какой?! - сказал Долле.

- Вот ты какой, Ричард! - в тон ему ответил Портос.

- Давай, померяемся, - ведь рядом в ранжире стояли. Ты красавец - в передней шеренге, меня, мордоворота, осаживали в заднюю.

Они стали рядом перед прямоугольным зеркалом в ясеневой раме.

- Не перерос...

Долле захохотал от радости. Он был одного роста с Портосом. Но Портос был строен, с ясно обозначенной талией, в ловко сшитом серо-зеленом кителе и в рейтузах, Долле был полноват, как-то все на нем нескладно сидело. Старый темно-зеленый сюртук был кое-где прожжен кислотами и висел на нем мешком. Длинные штаны с узким алым кантом падали на сапоги, стоптанные и порыжелые. Он носил их без помочей и привычным, безсознательным движением подтягивал их. Голова поросла густым черным волосом, остриженным, по-солдатски, бобриком, по щекам и на верхней губе лежали волнистые, не знавшие бритвы черные волосы. Лицо с большим, прямым с широкими ноздрями носом и толстыми губами было смугло-желто. Оно было бы совсем некрасиво, если бы большие умные, темные глаза, в веках с длинными ресницами своим ярким, бодрым и добрым блеском не освещали его и не придавали ему какого-то радостного, любовного освещения.

- Ну пойдем. Нет, ты положительно красавец. По тебе, поди, женщины сохнут. Мне Петрик рассказывал.

- Он бывает у тебя?

- Почти каждое воскресенье. Он не такой, как ты. Un pour tous, tous pour un! Он это помнит.

- Ричард! ты понимаешь....

- Все понимаю, милый Портос. Ко мне далеко. На Пороховые! За Охту! Да еще целая томительная процедура до меня добраться.... Все, брат, я понимаю.

Они сели в простые, зеленым рипсом крытые кресла у раскрытого окна. Окно выходило в лес и запах смолы, мха, можжевельника, гриба и черники шел в комнату.

- Ты, и правда, живешь, как некий пустынник в леcy... Один?

- Почти. Нас здесь трое. Я - мой денщик и солдат мой помощник в лабораторных занятиях.

- Скажи мне... Ричард, - начал Портос и замолчал.

Вопрос, который он собирался задать, показался ему неделикатным. Долле точно угадал его мысли.

- Как дошел ты до жизни такой? - сказал он и весело расхохотался. - Погляди, - становясь серьезным, сказал он, - вот, видишь в леcy круглая, ровная, как бы яма. Она вся заросла молодою сосною и кривою полярной березкой. Кусты черники, и голубика там в пол-аршина ростом. Несколько лет тому назад там стояла такая же избушка, как та, в которой ты сидишь... Там жил такой же чудак, как я, славный артиллерийский капитан Панпушко. Помню, мы маленькими кадетами были, он старшему моему брату артиллерию преподавал. И мы смеялись: пан пушка учит про пушку...Он искал новые взрывчатые вещества и однажды, в ужасный, глухой осенний день, когда моросит в леcy мелкий, нудный, ледяной дождь, там, где стоял его дом, взлетело к небу ярко белое пламя, черным громадным столбом, выше леса, стал темно-коричневый кудрявый едкий дым и, когда он рассеялся - ни домика, ни капитана Панпушки, ни трех его солдат - ничего этого не было. Была в леcy большая, круглая, в свежих, желтых песчаных осыпях, яма с черным пахнущим кислотами дном, в ней лужа воды. И, надо думать, с меланхолическим и равнодушным звоном сыпал туда осенний дождь.

- Значит и ты... по следам Панпушки.

- Да.... Я на счет государства кончил три учебных заведения... Можно сказать: государство меня и моих братьев вскормило. Я в неоплатном долгу перед государством. Мне химия далась... Я... изобретатель... Я должен все отдать государству... Это мой долг....

- Да... положим... Долг... Скажи! - твой труд и твои знания хорошо оплачиваются?

- Так же, как и твои. Жалованьем по чину штабс-капитана и столовыми по должности ротного командира.

- Гм.... Не густо.

- Слушай, Портос! Что бы там ни говорили пацифисты и анти-милитаристы, какие бы конференции мира ни созывали - война будет!

Большими, обожженными кислотами в черных и коричневых пятнах, волосатыми руками Долле закрыл лицо и несколько мгновений молчал, тяжело дыша.

- О, какая это будет ужасная война! - приглушенным задыхающимся голосом сказал он. - Война машин, а не людей... Самолеты... броневые машины... газы... ручные гранаты... пулеметы... Обозы на автомобилях... Подвоз безчисленных снарядов... Налеты на мирные города. Сбрасывание сверху бомб и особых стальных стрел... Не солдат, а техник... Не мужество, а машина... Банкир, еврей Блиох, все это провидел.

Долле быстро оторвал руки от лица и Портосу показалось, что на глазах Долле сверкали слезы. Его лицо горело вдохновением.

- Надо парализовать это. Надо остановить развитие машинной техники и заставить людей не истреблять друг друга, а драться... Вернуть войны, если не к древним временам, то, хотя бы к временам Фридриха, Наполеона... даже... Франко-Прусской войны.

- Не лучше ли совсем прекратить всякие войны?

- Но, милый друг, - ты сам понимаешь, что это невозможно. Это утопия. Пока стоит мир - войны будут. Пока существуют чувства, - ревность, зависть, ненависть - даже любовь - люди будут драться. Весь вопрос лишь в том - как драться!.. И надо уничтожить машины.

- Как же ты их уничтожишь?

- Вот этим я теперь и занят.

- Скажи, если не секрет, что ты надумал?

- Это, конечно, секрет... Но в том виде, как я тебе это скажу - это можно сказать каждому. Потому что никто не поверит, что это возможно. А я уже это вижу...

XXV

То, что говорил дальше Долле - было непонятно Портосу. Долле сел рядом с ним и говорил то шепотом, то порывался голосом и почти кричал. Он прерывал свою речь восклицаниями: - "ты меня понял?.. Понял?.. Они" - он делал просторный жест в сторону завода, - "они меня не хотят понять, но они мне дают все средства для этого. Это все-таки просвещенные люди... Ты знаешь - безпроволочный телеграф.... Теперь на днях и телефон будет... Маркони... да... изобретение-то Русское... Попов, ведь изобрел, ну да, опоздал немного... Волна... по воздуху... и куда угодно ее влияние... Звук... треск... может быть, голос... понял?..

- Ну да, я знаю сущность Маркониевского изобретения.

- Да - дальше...Ты знаешь лучи... Ультра-фиолетовые... Инфра-красные... Радий?..

- Откровенно скажу: о радии знаю только из фарса, который недавно смотрел - "Радий в постели"....

- Ах ты!... - Долле схватил Портоса за плечи и потряс его. - По- старому, по-кадетскому, тебе салазки за это загнуть бы надо.... Ах ты... Ты слушай!

Он был совсем, как сумасшедший.

- Лучи... все равно, как назовут их... Долле-лучи... Я бы хотел... в его память... Я часто его тут в овраге вижу... беседую с ним... он мне советы дает...

- Кого... покойника?

- Нет покойников... Дух жив... "Панпушко-лучи" хотел бы назвать... Понял?.. Ну, пусть будет - N-лучи... Они, как волны безпроволочного телеграфа, идут от источника по сектору - пускай, скажем... на тридцать километров.... Понял?

Долле трепещущей рукой показал, как волны этих неведомых лучей идут по конусу, как лучи света прожектора и проникают сквозь каменные стены, сквозь бетон, сквозь железо и сталь.

- Понял... понял?.. Таинственная короткая волна в 4 сантиметра.... Теперь понимай дальше. Bcе теперешние машины движутся силою нефти и производных от нее - керосина, бензина, бензола, эссенции и т.д. и т.д. Понял? Поезда, морские суда, автомобили, самолеты, дирижабли - все стоит на машинах внутреннего сгорания. Bсе эти "Дизеля" - все на нефти и от нефти...

Долле не мог больше сидеть. Какой-то восторг охватил его. Он встал и быстро ходил по комнате, размахивая руками.

- А мои лучи, - захлебываясь и похохатывая восклицал он. - Мои лучи...все это... на расстоянии, скажем 30 километров взрывают... взрывают.... Я направил их сноп... И вот горит в доме лампа. Взрыв... пламя... черный дым и лампы нет... Мчится автомобиль... Попал в полосу лучей, а они невидимы... взрыв... пламя и обугленные куски железа. Летит аэроплан.... И вдруг вспыхнул и длинным языком огня упал на землю.... Ты понимаешь: вся их техника... к черту!... Ни аэропланов, ни броневых машин, ни мотоциклеток - ничего - все взорвано моими N-лучами.

Долле подошел к Портосу, и обнял его. Он сказал нежно.

- Они уже есть, эти лучи.... Только еще очень слабые.... как дети... Недавно я в присутствии начальника завода взорвал ими жестянку керосина... на тридцать шагов. На сорок уже не берет. Рассеивание большое. Сопротивление атмосферы... Это - дети-лучи.... Они подрастут... подрастут.... - шептал Долле и вдруг порывисто вскакивая, вскрикнул громовым голосом:- На тридцать километров!.. Все... взорвано!.. - И сразу успокоившись, сказал спокойно, будничным голосом:

- Ну, пойдем обедать, Портос... А то ты меня и впрямь за полоумного примешь... Духовидца...

XXVI

Обед был простой, но хороший. Его носили Долле из заводского собрания. Была водка, было и вино - очень приличное, Удельное, - и Портос, любитель поесть и выпить, отдал всему должную честь. После обеда он рассказал Долле, не называя себя, все то, что он слышал от нигилисточки. О новом движении - "пролетарии всех стран соединяйтесь", о "диктатуpе пролетариата".

В комнату входили прекрасные, свежие Петербургские сумерки. Тихо шумел за раскрытым окном хвойный лес.

- Ты как понимаешь - пролетариат? - спросил Долле.

- Рабочие и крестьяне, - ответил Портос.

- Да... если бы так... Нет, Портос... Ни рабочий, ни крестьянин управлять государством не пойдет. Во-первых, у него есть его дело - и он считает его важнее и нужнее для себя, чем управление государством, а во-вторых...он никогда не берется за то дело, которого он не знает... Нет... пролетариат, на кого так рассчитывают те, кто пустил в мир эти зажигательные лозунги - это совсем не то... Пролетариат - это бездельники прежде всего. Люди, никогда ничего своего не имевшие, никогда ничего не заработавшие, ни во что не верящие... Это люди - без веры, без отечества, без семьи. В этом их страшная сила. У них нет никакого сдерживающого начала. А замашки иногда... Жутко сказать какие... Да вот - пример... Ты помнишь Смердякова - Карамазовского лакея.

- Ну?... Помню, конечно.

- Так вот, этот самый Смердяков четыре года тому назад служил у меня лабораторным помощником.... Как солдат местной заводской команды.... Такой же философ и богохул. Звали его Ермократ Грязев. Вот тебе типичный пролетарий... И Боже упаси, если они станут диктаторами!.. Сын сельского псаломщика Саратовской губернии. Четырехклассное церковно-приходское училище - и дальше - казалось бы - духовное училище, семинария... псаломщик, дьякон, священник... академия.... Большая карьера... Только - рылом, что называется, не вышел... Рыжая, длиннорукая обезьяна, исполосованная угрями и оспой. Отсюда озлобление на всех и прежде всего на Бога. А потом и отрицание Бога. С такими понятиями - дома оставаться было нельзя. Возле - Волга. Ушел из дома. Бродяжил, крал, Бог его знает, что делал и, наконец, - Петербург, прописка - по этапу домой, и с этапа обратно в Питер - был то, что в полиции зовут "Спиридон - поворот". Тут и захватила его воинская повинность. По росту - гвардия, но морда такая, что гвардейское начальство побоялось такого взять и попал он к нам и, как хорошо грамотный, ко мне в служители. Работа не хитрая. Перетирать колбы и реторты.... Да еще... подай то... столки... разотри... подпили... спаяй. Надо отдать справедливость - работник он был хороший, трезвый и толковый. Да ведь такие-то, Портос, - самые опасные!.. Стал я за ним примечать и, скажу откровенно, - страшно стало. Сижу я за работой. Молча... Делаю соединения... Подумаю - "надо азотной кислоты добавить". Имей в виду, Портос, хотя ты меня немного и принимаешь за сумасшедшего, но я вслух, да еще при солдате, никогда не думаю. И вот - длиннопалая его лапа, поросшая жесткой бурой шерстью, тянется ко мне с бутылью азотной кислоты... Посмотрю на него. Рожа страшная. Рот до ушей - улыбается. Огненные волосы на голове пламенем горят. Без грима черт!.. Другой раз сижу за формулами... Обдумываю... Ничего не выходит. Он сзади меня посуду перетирает. Вдруг косматый палец с длинным грязным ногтем тянется к моему уравнению и сиплый голос говорит: "Вы тут "О два" поставьте, вот у вас и выйдет. Разве не диавол?... Но я... молод был... мне это нравилось... Увлекало меня... В ту пору изобретал я новое взрывчатое вещество. Работал над воздухом... Ну и еще тогда много думал, как усилить взрывчатую силу тринитротолуола. И вот, вечером, может быть, даже и ночью, сижу над формулами, а Ермократ тут же что-то пишет. Он все мне подражал. Я посмотрел на него и говорю: "А знаешь, Ермократ, если в моем составе серную кислоту заменить пикриновой, да придумать что-нибудь более стойкое, чем хлопчатая бумага - такая штука выйдет, что, если ее забить в стальную трубу, а ту трубу закопать в землю, да и подорвать, то весь земной шар разлетится вдребезги, как гнилой орех!" - Шутя, конечно, сказал... У моего Ермократа глаза и зубы разгорелись. Пышет восторгом. "Вот", - говорит, - "это, ваше благородие, здорово было бы!.. Вы бы мне дали, а я бы подорвал! Уж и подорвал бы на славу!".. - "Дурак!" - говорю я ему, - "ведь и сам бы на воздух взлетел, да и я тоже". - "Так за то, ваше благородие, такое бы исделали!"... Вот тогда я и понял, что в Русском пролетарии не то что Герострат сидит, а целый Геростратище. Его научи только - он не то, что храм Дианы Эфесской, - он Успенский Собор, он всю Россию взорвет!

- Кто же научит? - тихо спросил Портос. Он думал о себе. Как ему самому стать во главе таких Ермократов и построить с ними великую славу cебе. Как - Наполеон.

- Жиды, конечно... Масоны... Для них такие люди - клад... Да и в Европе не очень-то любят Россию. Оттуда пришлют учителей... жидов тоже. Дадут и деньги.

- Не очень-то наш пролетариат жидов любит. Может - и по шапке.

- Ты думаешь?..

Портос ничего не ответил. Он сидел, молча, и глядел в окно, все думая о себе, о том, что с такими аморальными людьми можно весь свет покорить, и как их подчинить себе. Долле продолжал.

- Диктатуры пролетариата никогда не будет, но будет диктатура над пролетариатом. Но так как пролетариат ни на что хорошее толкнуть нельзя, - его будут толкать на разрушение. На разрушение христианской веры, государства, семьи... Им будут править враги Poccии.

- Его надо уничтожить.

- Попробуй уничтожить. Когда на поле вырастает один чертополох - его нетрудно выкорчевать, но когда все поле поростет чертополохом - он заглушит весь хлеб, а такие, как Ермократ... Да слушай дальше.

- Я слушаю. Что же Ермократ?

- "Побойся Бога, говорю я ему"... Он посмотрел на меня так сбоку, хитро и, мне показалось, презрительно. Потом совершенно серьезно и очень почтительно спросил: - "Вы, ваше благородие, в Бога-то верите?" Надо тебе сказать, что я по равнодушию и халатности икон в доме не держал. Старых, семейных икон у меня не было - мы же - кальвинисты, покупать новые для моих солдат казалось как-то странным. В церковь - занятый своей работой, ею увлеченный, я ходил очень редко. Все некогда, да некогда... - "Конечно", - сказал я - "как же, Ермократ, в Бога-то не верить?"... И вот тут - всего моего Ермократа точно перекосило, он сморщился, фыркнул, прыснул смехом и с криком: - "ой, уморили, ваше благородие", - убежал в людскую... И с этого дня - я не мог выносить его взгляда. Так презрительно, пренебрежительно смотрел он на меня. И так хорошо, что это было за месяц до его увольнения со службы... Мы расстались...

- Н-да... Я понимаю... Положение не умное... Тебе надо было... В морду!.. Исколотить его до полусмерти...

XXVII

В комнате стало темно. За окном в лесу расстилался зеленый сумрак. Тихо, по ночному стало в лесу.

- В морду?.. Может быть, ты и прав... Надо было - в морду... Но я на это не способен. Тридцать лет нас от этой привычки отучали. Офицер когда-то был псом над стадом овец. Хватал то ту, то другую зубами за гачи, водворял на место. Теперь офицер - овца. Хорошо, если среди овец... А если такие, как Ермократ?..

- Ты боялся, что сдачи даст? Убивать придется?.. Неопрятное дело.

- Такие, как Ермократ, сдачи не дают. Они кляузники... доносчики... Штабс-капитан Долле, академик, ученый артиллерист побил солдата! За что? За то, что тот улыбнулся - ведь он скажет, что хочет,- на то, что он в Бога верует. У нас, Портос, громадная свобода! Неслыханная, безкрайняя свобода... И каждый может верить, или не верить... Ты понимаешь - я ничего не мог сделать. Непочтительно обошелся со мною... Ну... пять суток ареста... Что ему арест?... А мне - скандал. Он молчать не будет. Ты пойми, Портос - они, пролетарии, - сильные. Сильные тем, что им ничего не надо, у них ничего нет, им нечего терять, у них ни чести, ни боязни боли, ни боязни смерти - нет... тогда как у всех остальных.... у нас... слишком много условностей. Портос, растет страшное племя - именно племя - международный народ - потому что ракло юга России, петербургские Спиридоны-повороты, "Вяземские" кадеты, босяки, Парижские апаши и Лондонские хулиганы друг друга понимают... Грабь награбленное... А что мы им противопоставим?... Моральное воспитание детей... Религию упразднили. Теории господина Комба из Франции ползут повсюду... Они... их дети растут по трущобам вне всякой морали - с единым лозунгом - "в борьбе обретешь ты право свое", - мы, в Гааге - этом несчастном городе утопий, готовим "лигу доброты"... Маниловская мармеладка... Шесть заповедей: - "всегда быть добрым"... "Не лгать"... "покровительствовать слабым и помогать несчастным"... "уважать старых и больных"... "быть со всеми вежливым"... "не мучить животных"... Ведь на этих заповедях мы выросли и воспитаны... Это мы перед солдатами обязаны... а они... такие, как Ермократ... Смердяковы-то... Горьковские герои - у них надо быть злым и жестоким, иначе жизнь заклюет тебя... Буревестники... волки... гиены... никогда не говорить правды, лгать, клеветать, отпираться, доносить... слабых душить. Товарищ должен был сильным... Старых и больных - угробить, чтобы не мешали. Вежливость?... не мучить животных?! А, да что говорить! Ты сам понимаешь - там растет сила... Мы воспитывали слабость. Ты говоришь - в морду?

- В морду!... Избить... Убить его подлеца... Застрелить за его подлую улыбку! - вскакивая, вскрикнул Портос и стал ходить по комнате. - Эх, Ричард!.. На что дворянину дана шпага?

Долле печально улыбнулся.

- Где теперь шпага у дворянина? Да и где теперь дворяне?... Поверь мне... Если они станут на наше место - с Кольтом расставаться не будут, и, если я, солдат, ему, пролетарскому офицеру, скажу, что есть Бог, - он меня застрелит.

- Так что же, Ричард?.. это значит?.. Нам надо у них учиться... Нам надо стать, как они?

- Попробуй.

- Ты видал потом... своего Ермократа?..

- Как же... Он приходит ко мне... По старой дружбе... Навещает.

- И ты его?

- Ты спрашиваешь - принимаю-ли? Принимаю, Портос. Меня учили "быть вежливым"... И я вежлив.

- Где он теперь?

- Он нашел свое призвание. Он служит у профессора Тропарева. Помогает ему потрошить трупы... Наша милая Алечка его как огня боится.

- Да... да... да... Я что-то слыхал... Ермократ... да... Ермократ... Представь, ни разу не встречал его у Валентины Петровны.

- Она его к себе не пускает.

- Что же профессор?

- Очень им доволен...Ермократ ему предан, как собака. Ты знаешь - он профессора в обиду не даст. Просто - своими руками задушит всякого, кто обидит профессора.

- Вот как, - бледно улыбнулся Портос, - чем же господин профессор снискал такую преданность этого... Смердякова?

- Дерзновением над трупами. Ермократ там себя нашел... Он приходит ко мне... рассказывает кого и как они вскрывали. И, если был особенно гнилой покойник - как он рад!... "Смерть, где твое жало?" рычит... "А вот, где... Сгнил... Вы", - говорит, - "понимаете, Ричард Васильевич... А вы - про Бога!.. Ничего нет... гниют покойнички.... и никакой то есть - души"...

- Ах, сукин сын!..

Портос посмотрел в окно. Ночные тени сгущались над лесом.

- Не пошлешь-ли, Ричард, за извозчиком.... Пора мне и домой.

Долле пошел распорядиться. Когда вернулся, он спокойно сказал:

- Да, сукин сын... Но когда такие сукины сыны в Параскеву-Пятницу верили и по святым местам ходили - лучше было... Не по ним наука.

- Ну?.. Отчего... Наука всегда полезна.

- Вот теперь готовится дело о ритуальном убийстве какого-то мальчика в Энске. И вся пресса и у нас, и заграницей разделилась на два лагеря. Одни говорят - мальчика убили жиды... Другие - это невозможно... в двадцатом веке!

- Кто же так убьет?... Источая кровь... Ты ведь читал?

- Читал... Кто?.. А вот такой же Ермократ.

- Зачем? - глухим голосом спросил Портос.

- А чтобы "такое исделать"... Герострат Российский...

- Да... может быть...

И, когда ехал Портос домой, все вспоминал свой разговор с Долле о Ермократе.

"Хорошая вещь - образование" - думал он - "но только на какие мозги?.. Ермократ - тоже - нигилисточкин божий человек... Постиг тайны бытия... Обезьяноподобный... Живая теория Дарвина... Когда-нибудь такой же идиот, Ермократу подобный, будет изобретать такую ракету - снаряд, чтобы можно было послать ее аж до самой луны и разорвать луну в дребезги... чтобы - такое исделать!

XXVIII

Скорый поезд, на котором ехала Валентина Петровна, приходил в Петербург утром. В Луге он был, едва начинало светать.

Валентина Петровна в своем щегольском дорожном taillеur'е, темно-сером с ярко-пунцовой отделкой, в пунцовом жилете, туго стягивавшем под жакеткой ее молодую красивую грудь, в маленькой серой шляпе с пунцовыми лентами, плоско торчащими сбоку, в том самом костюме, которым она удивляла, восхищала, смущала и возмущала дам Захолустного штаба, со щеками, румяными от без сна проведенной ночи и волнения, но молодо-свежими и крепкими, в шестом часу утра вышла из душного дамского отделения 1-го класса в коридор.

В окнах однообразно были опущены и туго натянуты белые занавески с вытканным вензелем дороги "С.З.Ж.Д.". Электрические лампы ярко горели в коридоре. Их свет, после сумрака купе, ослепил Валентину Петровну. В крайнем окне, где было опущено стекло - трепетала на ветpy занавеска. Колеса под вагоном ровно и монотонно гудели, точно там журчала вода и вагон шел плавно, не качаясь. В коридоре нудно, по-ночному пахло одеколоном, туалетным уксусом и уборной. Валентина Петровна подошла к раскрытому окну и подняла занавеску. Со света вагона на воздухе казалось темнее. В бледном свете проносился мимо Валентины Петровны густой, сосновый лес.

Едва занималась заря. Небо еще было cеpoе и нельзя было определить, какой будет день. Вдруг проплывет мимо лесная прогалина. По желтому песку жидко поросли овсы, голубеет полоска цветущего льна, у самого леса стоят кладки трехполенных дров и надо всем, точно кисейный полог протянут, висит белая пелена неподвижного тумана. Из леса пахнет сосною, смолою, сыростью и грибом.

Громче и гулче простучали колеса под вагоном. Из-под пути вынырнула черная речка и белый пар клубился над нею. Лес оборвался. Позлащенные первыми лучами точно бронзовые сосны веером уходили назад. Копны сена на решетках, покосившаяся избушка, пузатая лошадь и жеребенок в рыжей лохматой шерсти были на лугу.

Солнце, точно еще не проснувшееся, не стряхнувшее с себя сна, скупо лило бледные, но уже слепящие глаза лучи. Сверкал серебром пруд, наполовину заросший камышом и кувшинками, и белые цветы их так многое напомнили Валентине Петровне.

Вставало тихое северное утро и несказанно прелестная и грустная красота была в Божьем мире.

Лес ушел на задний план. Появились среди полей двухэтажные бревенчатые дачи с мокрыми от росы занавесками балконов. Желто-песчаная дорога, с осыпавшимися сухими канавами, шла вдоль домов и упиралась в лес. Шлагбаум перегородил ее. У шлагбаума будка, у будки баба в рыжем полушубке наопашь, в платке, с палкой, обмотанной зеленым, в руке.

Поезд сдержал свой бег и плавно и мягко, как умели это делать машинисты скорых поездов Николаевской и Варшавской железных дорог, стал останавливаться. Показался длинный, низкий, обложенный серым гранитом деревянный перрон, навес вдоль станции и окна большой станционной постройки.

Внизу вздохнули воздушные тормоза, и поезд остановился и затих. В вагоне не было никакого движения.

Валентина Петровна увидала на перроне начальника станции, зябко поеживавшегося в черном пальто. Он стоял за путями под навесом и красная шапка его была далеко видна. По платформе проходил рослый монументальный жандарм в серо-зеленой, чистой, тугой рубахе с алыми погонами и алым аксельбантом, с тяжелой шашкой и револьвером, в ярко начищенных высоких сапогах со складками гармоникой, со звонкими шпорами. Из соседнего вагона - еще поезд не остановился, - соскочил высокий, красивый обер-кондуктор в длинном черном кафтане с голубыми кантами, обшитом по борту и воротнику узким серебряным галуном, со свистком на серебряной цепочке. Чей-то голос у дверей станции торжественно и глухо, точно в пустую бочку, сказал:

- Луга... Десять минут остановки...

Впереди, на краю платформы у зеленого вагона третьего класса заметалась толпа баб с корзинками и увязками, торопясь сесть в вагон. Вагоны первого и второго классов спали крепким утренним сном.

И сразу за этими обычными, естественными лицами большой станции, ранним утром - в глубине, у высоких стеклянных дверей, Валентина Петровна увидала стройную фигуру Портоса. В серой фуражке, в легком пальто, в длинных сине-серых брюках, он показал носильщику в белом фартуке на Валентину Петровну и тот бегом побежал к ее вагону.

Валентина Петровна вышла за носильщиком. В широком проходе между буфетной комнатой и залом третьего класса, ее встретил Портос. Он, молча, поднес сначала одну, потом другую ее руку в перчатках к губам и поцеловал их. Валентине Петровне показалось, что слезы блистали на его глазах.

Дачный извозчик с плохо чищенной маленькой лошадкой, запряженной в городскую пролетку со старыми исщербленными резиновыми шинами их ожидал.

Портос усадил в нее Валентину Петровну и извозчик покатил по блестящей росою булыжной мостовой.

Валентине Петровне казалось, что это во сне она видит белые стволы больших берез, сады с высокими соснами, дачи, где за всеми окнами плоско висели опущенные занавески, а на стеклах была роса, балконы, по которым, на натянутых нитках бежали вверх турецкие бобы и алели кисточками мелких цветов, клумбы с флоксами и петуниями и огненные настурции в длинных деревянных ящиках вдоль балконных перил.

Все было погружено в крепкий дачный сон.

Лавки стояли закрытые с опущенными ставнями. Нигде не было ни души. Как по заколдованному, погруженному в крепкий немой сон городу, в душистой прохладе утра, ехала в неведомую даль Валентина Петровна. Лошадь то скакала, поощряемая кнутом, по песчаной дорожке вдоль мостовой, вертела подвязанным хвостом и прыгала неуклюже, то сбивалась на рысь и часто семенила короткими косматыми ногами. Белая шерсть ложилась на костюм Валентины Петровны и на пальто Портоса.

Они молчали. Во сне не говорят. А это, конечно, был сон!

Лицо Валентины Петровны горело на свежем утреннем воздухе. Ей хотелось есть, спать, отдаться какой-то особой животной нирване, где бы спала душа, а тело жило всеми своими жилками, всеми чувствами, насыщалось, обоняло, осязало, слушало, глядело и ни о чем не задумывалось бы.

Извозчик скоро остановился у подъезда длинного двухэтажного здания с надписью: "номера для призжающих". Валентина Петровна прочла надпись, но не отдала себе отчета, что это значит. Заспанный коридорный в белой рубахе и таких же портах подхватил ее чемоданчик и кордонку со шляпой и пошел впереди. Она послушно оперлась на руку Портоса и стала подниматься по деревянной лестнице, устланной белым холщевым половиком.

В коридоре, несмотря на легкий сквознячок, не совсем хорошо пахло. Коридорный открыл белую дверь с номером, и Валентина Петровна вошла. За нею Портос. Она все делала, молча, как во сне.

XXIX

Как сквозь крепкую утреннюю дремоту она услышала страстные, прерывистым задыхающимся голосом сказанные слова:

- Наконец, Аля, мы одни с тобою... Нам нет дела до всего света... Ты моя... Совсем моя.

Портос снял с нее жакетку и повесил на простую деревянную вешалку. Рядом повисло его новенькое темно-cеpoе пальто с золотыми погонами.

В номере было два окна. Они были раскрыты, но наглухо затянуты белыми шторами. Большая широкая постель, с розовым ситцевым пологом, занимала большую часть комнаты. Она была постлана свежим бельем, одеяло было откинуто. Постель была нетронута. От нее терпко пахло только что брызнутыми английскими крепкими духами. На овальном столе, накрытом бархатною скатертью, в большом фаянсовом кувшине, стоял громадный букет пунцовых роз. Целые пуки белых лилий были на потрескавшемся желтом комоде и розовые и белые гвоздики на двух ночных столиках.

Только это обилие цветов и заметила Валентина Петровна. Только нежный сладкий запах роз, горьковатый аромат гвоздик и одуряющий сильный запах лилий она и почувствовала. Она не видела убогой роскоши провинциального номера, тусклого, покрытого кое-где надписями, зеркала, у которого она снимала шляпку и оправляла золотистые волосы, она даже не заметила олеографии, премии "Нивы", "Боярский пир" Маковского, в черной багетной раме, с боярами с розовыми лицами, засиженными мухами, она не видела пола с облупившейся охрой и потертым ковром у постели и, главное, совсем не заметила пошлого до ужаса ситцевого полога. Только цветы и необычайно милый Портос!.. Пунцовые розы, розовые и белые гвоздики и лилии... лилии... лилии...

На отдельном столе, накрытом белою скатертью, в ногах у постелей, шумел, пуская веселый пар, маленький номерной самоварчик, подле были белый фаянсовый чайник и чашки. В лотке еще горячие булки, коробка конфет, масло, свежая икра, ветчина, бутылка вина и на тарелке громадные темные персики в седом пуху.

Она села к столу. Портос хозяйничал. Она следила как он своими большими сильными руками ловко намазывал ей хлеб слезящимся маслом. Она его ела с удовольствием. И, правда, она же проголодалась.

О чем говорили? Она точно не слышала своего голоса. Кажется, рассказывала о папочке, а Замбржицком, о том, как поразил ее первый раз услышанный ею со стрельбища стук пулеметов. Она сама не отдавала себе отчета, на "ты" или на "вы" говорит она Портосу.

Было очень уютно.

- Знаешь, слышу, со стрельбища вдруг - та-та, потом та-та-та... пять выстрелов.... И как затрещит. Никогда так не слыхала.

- Да, это они сначала пристрелку делали и в бинокль по пыли смотрели, как ложатся пули, а потом перешли на поражение.

- Я никогда еще не слыхала.

Ложечкой, с маленькой тарелки, она ела ледяную икру к пила какое-то душистое вино.

- Я опьянею, милый, - смущенно улыбаясь, прошептала она, когда он доливал зеленую рюмку на высокой витой ножке. - Я ведь ночь не спала. Я совсем устала с дороги. Ничего не понимаю. Мне все кажется: поезд шумит.

Она мешала ложечкой чай и, нахмурив темные брови, выбирала из большой коробки конфеты.

- Все мои любимые... Ты знаешь... Такой баловник.

И как-то просто, естественно и очень мило вышло, что она опустилась к нему на колени, и его большие пальцы ловко и искусно стали расстегивать ее пунцовый жилет. Они же отстегнули сзади кнопки на высокой юбке.

- Ах, как баиньки хочется, - сладко зевая, сказала она и, стряхивая с себя вниз юбку, очутилась на его сильных руках. Он хотел ее поднять, но она быстро сказала:

- А башмаки?

Тугие черные пуговки не поддавались его рукам.

- Постой, я сама.

Она перегнулась гибким станом к своим маленьким ножкам. Он охватил ее за талию.

- Да будет!.. Портосик, миленький... Ты меня щекочешь... Я же не могу так... Что ты со мною делаешь!

Ей совсем не казалось ни странным, ни удивительным, что они оба легли в постель, когда уже день наступал на дворе и в ярком золоте солнечного света были обе оконные занавески. За ними играл на длинной жестяной трубе пастух и мычали коровы. Чьи-то голоса слышались на улице. Скрипели телеги.

Она ничего не соображала. В голове чуть внятно будто играла музыка - все тот же вальс "Березку".

Ах, какой надоедный вальс! И все-таки милый. Да о чем думать? Портос все знает, Портос все умеет и ей так хорошо с милым Портосом.

- Ах, Портос, - вздохнула она, - какие мы с тобою глупые дети... И как хорошо... хорошо... хорошо!...

И забылась крепким сном, совсем так, как писал он ей в письмах. Горячая, зноем пышащая щека легла на его грудь под рукою, а вдоль всей его руки обвивались, щекоча, ее золотистые нежные локоны.

XXX

Двадцать четыре часа какого-то дивного сумасшедшего сна... Они вставали... ели каких-то удивительных рябчиков, белые грибы в сметане, пили шампанское и она, приподняв бокал к своим глазам, смотрела, как за хрустальной стенкой в золотистой влаге играли серебряные шарики.

- Портос... неужели разлука?.. А ведь надо, надо ехать.

И на другой день, в те же утренние часы, когда весь городок спал заколдованным сном, тот же извозчик отвез их на станцию. Портос провожал Валентину Петровну до Петербурга. Он целовал ее в губы в пустом коридоре площадки между двух окон, за которыми бежали леca и поля. Он шептал ей безумные слова и говорил ей адрес той квартиры, куда должна она будет к нему приходить. В крепко спящем утренним сном вагоне одни они не спали.

Перед Петербургом, когда показались плакучие березы и ивы, кресты и памятники Митрофаниевского кладбища, и сонные пасажиры начали выходить из отделений в коридор, Портос ушел в задний вагон третьего класса и в нем доехал до вокзала.

На темном и неприметном перроне Варшавского вокзала Валентину Петровну встречали Таня и Ермократ Аполлонович.

И, когда Валентина Петровна с большим букетом роз, свидетельниц ее греxa, сопровождаемая Таней и Ермократом, несшим ее чемоданчик, подавалась в толпе пассажиров к выходным дверям, из толпы протискался к ней улыбающийся Портос.

- Как это мило, Владимир Николаевич - воскликнула непритворно радостно Валентина Петровна, - что вы приехали меня встретить! Но, как вы узнали что я презжаю сегодня и с этим поездом?

- Добрые люди сообщили.

Валентина Петровна говорила и удивлялась, как спокоен и ровен был ее голос.

"Что же это" - думала она, - "или это Любовь научила меня так лгать? Любовь - это ложь?"

Ермократ позвал извозчиков. Валентина Петровна села с Таней, Ермократ поехал впереди с чемоданом и шляпной кордонкой. Портос не посмотрел на него. Он целовал ручку Валентины Петровны и она ему говорила что-то милое и ласковое, совсем обыденное, то, что сказала бы всякому другому, кто встретил бы ее и что так сухо звучало после тех удивительных слов, что были сказаны несколько минут тому назад в пустом коридоре вагона.

Извозчик тронул, и Портос скрылся на панели за чахлыми деревцами.

Опять Петербург. Он оглушил ее грохотом подвод, лязгом железа, стуком кидаемых с барок на Обводном канале дров, скрежетом трамваев, гудками автомобилей и мерным, куда-то вдаль уходящим, топотом безчисленных ног лошадей, несущихся по всему городу извозчиков, но он ей показался совсем другим, не тем, каким она его оставила. Узкий и темный Обводный канал, заставленный барками, грязный мост, пыльный Измайловский проспект со скучными вправо и влево уходящими улицами "рот", дворники в белых фартуках и черных картузах, поливающие из кишок улицу, радуга, играющая в косых лучах утреннего солнца на разбрызгиваемой воде, лотки с земляникой, кадки с огурцами у панелей, казармы с настежь раскрытыми окнами, где лежали маленькие солдаты армейской пехоты, пришедшей на смену Измайловцам, белый собор о пяти синих куполах с золотыми звездочками, колонна из турецких орудий - все это казалось ей новым, особенно красивым и милым.

Дома Марья целовала ее в "плечико" и говорила, что она приготовила к завтраку, Ди-ди визжала и длинными пальчиками с когтями царапала пуговки и канты на ее юбке.

- Ди-ди! успокойся... Ты так рада? Ну вот видишь - вот и я.

Собака прыгала, стараясь достать ее лицо и лизнуть свежую щеку. Кот Топи, распустив хвост панашом, терся о ее ноги. Левретка в ревности пыталась оттеснить его.

- Постой, Ди-ди... Дай же мне его приласкать.

Она, сопровождаемая извивавшейся и повизгивавшей от восторга собакой и котом, вошла в гостиную. Везде была чистота. Сквозь тюлевые занавеси был виден садик на дворе. Он разросся за ее отсутствие. Она посмотрела на рояль и Таня точно угадала ее мысли:

- Вчера настройщик был... Я вызывала, - сказала она.

- Спасибо, Таня.

Валентина Петровна положила розы на стол. Таня взяла их.

- Тамошние розы? - спросила она. - Какие авантажные.

Валентина Петровна вздрогнула и густо покраснела.

- Да, тамошние, - быстро сказала она.

- Куда ставить их прикажете, барыня?

- Поставьте в спальной около постели.

Она сняла шляпку и, вынув шпильку, поправляла ею перед зеркалом растрепанные волосы. Таня видела в зеркале ее усталое лицо с большими в темной синеве спокойными, счастливыми глазами.

- Устали, барыня?

- Да... ночь не спала... Душно было в вагоне.

- Да, такая жара... и там тоже жарко?

- Да, очень...

- Может, приляжете отдохнуть.

- Нет... Приготовьте мне ванну, я после чая возьму.

После ванны, в нарядном пеньюаре с лентами, с широкими рукавами, с распущенными сырыми волосами - она их мыла, - положенными на подшпиленное на спине полотенце она сидела за роялем, перелистывала ноты и играла то тот, то другой отрывок. Переволновавшаяся от встречи, уставшая Ди-ди лежала подле нее в кресле и спала, насторожив тонкое, большое ухо. Кот Топи развалился на столе между альбомами и спустил к полу мохнатый хвост. Он поглядывал на хозяйку прищуренными зелеными глазами и точно говорил: " я-то все знаю, но никому не скажу".

Небрежно, одною рукою, Валентина Петровна стала наигрывать вальс "Березку". Милый старый вальс! Улыбнулась сконфуженнной улыбкой, потупила глаза, перелистала ноты и стала, серьезно насупившись, играть "Largo".

Разум ей говорил, что она преступница. Как, какими глазами она встретит сегодня вечером Якова Кронидовича? Что будет ему говорить? А если будет то?.. Разум искал выхода из создавшегося положения и не находил. Там, где-то в глубине души с возмущением повторялась фраза, точно на век отпечатавшаяся в мозгу: "Кирочная 88, под воротами направо.... Отдельный ход... Только к нам".

Разум возмущался: "к нам"!.. И это будет! Пройти придется и через это, если она действительно любит Портоса... А сердце билось спокойно и была какая-то сладкая истома во всем теле. Хотелось спать. Мысли путались, не давали они говорить разуму его жесткие, колючие слова... Забыла, что играет... сбилась... Остановилась... сладко зевнула... Долго звенела под черной полированной крышкой потревоженная клавишей струна. Валентина Петровна бросила играть. Опустившись на ковер на колени, она тихо ласкала собаку и разглаживала пальцами тонкое шелковистое ухо. Собака во сне ласково ворчала.

Противоречие между разумом и сердцем страшило Валентину Петровну: "Что же делать?... Что же делать?", - жалея себя, подумала она. - "Но ведь это все уже было... было... Этого не поправишь"...

Уткнувшись лицом в нежную шейку собаки, где шелковистый был пробор белой шерсти, Валентина Петровна плакала. Сама не знала о чем. Было страшно сегодняшней вечерней встречи. Проснувшаяся Диди смотрела на нее большими удивленными глазами. Она протягивала к ней лапы, точно хотела остановить ее слезы и тихо повизгивала.

Кот Топи еще более сузил зеленые глаза и, укоризненно мурлыча, покачивал кончиком опущенного хвоста.

Валентине Петровне было страшно на него смотреть. Ей казалось, что он все знал и понимал ее положение.

XXXI

До вечера Валентина Петровна крепко спала. Встала разбуженная Таней и, когда подошла к зеркалу, была удивлена. На нее смотрело прелестное, свежее лицо. Только глаза, еще хранившие истому, напоминали о вчерашней ночи в Луге. Она чувствовала себя бодрой. И, когда ехала с Таней на Витебский вокзал встречать Якова Кронидовича, ощущала странную, почти враждебную холодность к мужу. Точно не она перед ним, а он перед нею был виноват, и спокойно обдумывала, что и как она ему скажет. Была готова на любой допрос.

Когда на площадке подходившего вагона она увидала мягкую, черную фетровую шляпу мужа, большую, точно еще выросшую, волнистую черную бороду и серое пальто-крылатку, когда и он, увидавший и узнавший ее в толпе, улыбнулся ей приветливой и доброй улыбкой - она вдруг почувствовала, что так ненавидит его, что ей стало страшно, что не сумеет она скрыть своих чувств. Вся ее вина перед ним, все раскаяние, слезы о грехе совершенном - исчезли, как роса от жаркого солнца, от его улыбки собственника - и сразу, точно какой-то невидимый камертон прозвучал в ее душе и указал ей, чего держаться: в ней установился к мужу чуть презрительно-насмешливый тон.

Он обнял ее и поцеловал в щеку. Она вывернулась из его объятий и деловито спросила:

- Не устал?.. Не было жарко?..

- Я ничего. Как ты?

- Я ехала ночью. Было хорошо. Спала, как сурок.

- Дома как?

Он спрашивал и, слушая ее, передавал багажную квитанцию Ермократу.

- Два места, - сказал он Ермократу. - Пойдем, Аля.

Он взял ее под руку. По тому, как улыбался он, как, осторожно прижимая ее к себе, вел вниз по лестнице, она чувствовала, как он ее любит и как жаждет. Ужас и злоба владели ею.

- Я так тосковал по тебе, Аля...И виолончель моя по твоему роялю соскучилась.

Валентина Петровна ухватилась за его слова.

- Что ж... Поиграем.

- Сегодня?

- Ну да... А что?

- Я бы хотел пораньше спать.

Она едва удержалась, чтобы не вздрогнуть.

- Успеем и поиграть и поспать. Или ты устал?

- О нет! Я совсем свеж и бодр...

Он хотел что-то шепнуть ей, законфузился и не посмел. Только приблизил к ней свою черную бороду. И ей казалось, что от крылатки его идет пресный запах покойника.

На извозчике было легче. Городской шум мешал говорить. Если бы можно было так ехать и никогда никуда не приехать!

Дома был ужин... Водка, вино, Валентина Петровна с отвращением смотрела, с каким удовольствием он ел. Она ни к чему не притронулась.

- Что же ты? - спросил он.

- Так, что-то не хочется... Я хорошо пообедала.

Он хотел после ужина идти спать, она хотела задержать, отдалить страшный момент. Уйти от него совсем. Ей казалось, что когда это будет - она сойдет с ума, покончит с собой, как та барышня, которую в парке изнасиловали солдаты.

Она села к роялю и стала играть.

- Что это такое? - спросил он. - Я первый раз слышу.

- Это - Аргентинское танго.... Очень модно теперь.

- Мило... Пустяковина, конечно, но мило.

- Не правда ли?..

Она повторила мотив.

- Да, знаешь, - сказала она, переставая играть, - двадцать шестого июля в Красном Селе скачки в Высочайшем присутствии. Bcе наши будут. Петрик очень просил, чтобы и я была. Для счастья.... Он скачет.

- Ты с Петриком каталась? - спросил он, стараясь говорить просто.

Если бы не было этой вчерашней ночи, если бы не установился в ней насмешливо-лживый тон - она бы солгала. Но теперь она подняла на него глаза морской воды и спокойно сказала:

- Нет. С Портосом.

- Я просил тебя ездить с Петриком, - мягко сказал Яков Кронидович.

- Петрик не мог... А Портосу это ничего не стоило, - холодно сказала она.

"Ах, если бы ссора!" - думала она. - "Охлаждение, хотя на одну сегодняшнюю ночь!.. Да хоть навсегда... Пожалуйста"...

Но Яков Кронидович был далек от ссоры. То, что она ему не солгала - сразу смягчило его, и он с любовью и нежностью посмотрел на нее. Она не видела его взгляда. Ее вызова хватило на мгновение. Опустив глаза, она наигрывала какую-то мелодию на рояле.

- Так что же скачки? - сказал он.

- Пожалуйста, поедем.... Ты знаешь: даже Стасский будет.

- Стасский на скачках! Воображаю!... А ведь и я никогда не видал, признаться, скачек.

Она опять с вызовом посмотрела на него. "Скачут", - подумала она, - "живые люди, а ты видишь только трупы".

- Хорошо, поедем... Ты скажи Петру Сергеевичу, чтобы он достал ложу.

- Хорошо, - сказала она. Сама думала: "не безпокойся, у Портоса уже все готово"...

Он притворно зевнул. Она поняла, что тянуть дальше нельзя. Сказать ему все - и тогда конец... Но сказать не решилась.

- Что же, Аля... Спасибо, что поиграла. Пойдем спать.

- Пойдем.

Она встала и отвернулась к двери, чтобы он не видел ее лица. Бледно прозвучал ее голос...

"Я как публичная женщина" - думала Валентина Петровна, - "утром с одним, ночью с другим... Но не могу же... не могу я.... Что мне делать?.. Его право!"...

Она с трудом прошла через столовую в спальню. Ноги не слушались ее. Раздевшись, лежа в постели, она ожидала мужа и тряслась, как в лихорадке.

"Я дрянь", - думала она. - "Встать, закрыть дверь на ключ... А будет стучать - послать к черту... к черту... к черту послать" - шептала она пухлыми губами, чувствуя, что вот-вот разрыдается! - "Ведь это же ужас один... Ну... там... любовь... страсть.... я понимаю... а здесь... долг... К черту!..

Над ее головой благоухал букет распустившихся за день роз. Валентина Петровна вскочила, и, не надевая ни халата, ни туфель, понесла его из комнаты... Ей казалось, что розы осудят ее.

В дверях она столкнулась с мужем.

- Что это ты? - спросил он.

- Слишком сильно пахнет. Голова болит, - сердито сказала она.

- Устала, верно?

- Да. Очень устала. Унеси в столовую... "Ничего не видит!.. Ничего не понимает" - думала она, прислушиваясь к шагам мужа. - "Ему все равно, в каком я состоянии... Что я переживаю... О, как он не чуток!..."

Ее лицо было бледно. Ужас, отвращение и ненависть легли морщинами к углам рта. Глаза были закрыты... Яков Кронидович не видел этого.

Он погасил лампу. Чуть теплилась у иконы лампадка...

- Теперь... уйди... - простонала Валентина Петровна, уже не скрывая своего отвращения. - Я устала... Спать хочу.

Едва он вышел, она зарылась головою в подушки, залилась слезами, вся содрогаясь от рыданий.

"Дрянь я... Ничтожная дрянь... Не смогла сказать теперь... Навсегда ложь... Навсегда так... Взлеты и падения... Я падшая женщина... Дрянь..."

Так и заснула ничком, на мокрой от слез подушке в сознании, что вошло в ее душу что-то ужасное и испортило жизнь навсегда.

Петр Николаевич Краснов - Largo - 04, читать текст

См. также Краснов Петр Николаевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Largo - 05
XXXII Четырехверстная скачка с препятствиями на Императорский приз и р...

Largo - 06
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I В сентябре, когда Портос был в Поставах, Валентина Петр...