Надежда Дмитриевна Хвощинская
«Пансионерка - 02»

"Пансионерка - 02"

VIII

Следующий день был праздник в приходе, и маменька Леленьки, к большому ее удивлению, сказала ей еще с вечера, чтоб она на экзамен не ходила, а встала бы пораньше и собралась к обедне. Утром маменька выгладила ленты и выправила шляпку Леленьки, прибавила под поля четыре розовые бутончика, хранившиеся издавна в комоде. Нельзя сказать, чтоб шляпка стала оттого красивее; она как-то вздернулась кверху, но маменьке это очень нравилось. Из комода же, тоже давно хранившуюся и потому получившую несколько неотгладимых складок, маменька достала мантилью светло-голубую пу-де-суа и палевый галстучек, который должен был идти к Леленьке, потому что Леленька брюнетка. Все это было надето на Леленьку вместе с белым кисейным платьем, приготовленным было для акта. Маменька была встревожена и приказывала все надевать с крестом и молитвою. Сбирались так долго, что к часам - уж отзвонили; папенька торопил; он был в вицмундире и тоже шел к обедне. Торопила и Пелагея Семеновна, которая пришла, чтоб идти молиться вместе, и подавала свои советы в туалете Леленьке. Леленьку так затормошили, что она успела только запрятать под свой тюфяк тетрадку соседа. Грешница - она думала почти всю обедню, как бы дети не вытащили без нее этой тетрадки. Она думала еще, что теперь идет немецкий экзамен, что вчера начальница говорила: надо кончить их скорее, сегодня, и потому в это утро назначено три предмета. Потом у нее вертелись в голове имена собственные - не примеры грамматики, не исторические имена, а те, которые вчера, почти в потемках, прочла она, заглянув в ту тетрадку. Там что-то занимательно: дуэли, маски...

- Истукан истуканом,- заметила ей мать уже на паперти. Папенька разговаривал с какими-то господами,- кажется, с сыновьями Пелагеи Семеновны. Леленьке вздумалось посмотреть на них, но она не удивилась, хотя бы и могла удивиться, что папенька говорит с молодыми людьми, что трое этих молодых людей идут с ними до перекрестка. Какие они что-то странные! говорят - как-то взвизгивают; один тросточкой играет, старуху прохожую задел; другой все часы вынимает, смотрит,- тот, с которым разговаривает папенька; все так мелко завиты...

- Зевай еще по сторонам! - опять шепнула маменька, которая шла рядом с Пелагеей Семеновной и в молчании.

Перекресток был близок. Старший сын Пелагеи Семеновны, тот, что с тросточкой, давал это заметить молодому человеку с часами, толкая его под бок.

- Отвяжись, братец ты мой,- возразил тот, занимаясь разговором с папенькой,- я тебя самого в лужу столкну.

Он игриво рассмеялся. Папеньке это, казалось, нравилось: он смеялся тоже. Леленька чего-то сконфузилась; ей стало скучно и, уж конечно без всякой причины, вдруг вспомнился смех Веретицына, его тихий, какой-то полный голос, его худые руки на плетне, волосы, которые он всегда так мнет фуражкой, темно-серые глаза, которые взглядывают пристально. Как он сказал вчера: "хорошая девочка". Как же он смеет говорить "Леленька"?

Леленька и не заметила, как простились молодые люди и Пелагея Семеновна и как папенька, маменька и она сама дошли домой. Маменька приказала ей переодеться и идти кончить свои экзамены. Было всего одиннадцать часов. Леленька была рассеяна и своим туалетом, и разнообразием впечатлений с утра, и множеством народа, который видела. Ей было приятно быть на открытом воздухе, пройтись еще, хотя до пансиона; что будет в пансионе - представлялось ей смутно. Она два раза забывала, какие книги взять с собой, и возвратилась за ними с крыльца, но не забыла "Ромео" и унесла его в кармане, как научил Веретицын; затем вдруг вообразила, что ей надо зачем-то забежать к себе в сад, примчалась туда бегом к плетню и заглянула: на дорожке никого не было, но окно в сад, то, которое она приметила, было отворено; под окном сидел Веретицын и писал что-то. Новая работница кликала барышню, провожать ее; маменька услышала и, когда Леленька проходила через двор, спросила, где была она. Леленька как-то нечаянно, невольно отвечала, что ходила за карандашом, который оставила вчера в саду. Ей стало так горько, так стыдно после своих слов, что она чуть не заплакала дорогой. Раскаиваясь, она, конечно, не могла ничего припомнить из того, что было нужно для экзаменов; она застала еще немецкий; ей пришлось сказать какие-то стихи, которых она никогда не понимала, а затвердила вдолбяшку; едва придя, едва сев на место, не опомнясь, она перепутала рифмы - единственное, чем руководилась, а затем и все перепутала. Учитель-немец пошутил очень остроумно, но эта новая неудача еще более сбила Леленьку. Немца сменил француз, француза - учитель истории, ужасно скоро один за другим; француз продиктовал на доске такой пример из какографии о particip passe, который и сам затруднялся решить, и потому только вышел из себя. Учитель истории стал спрашивать о каких-то войнах. За минуту перед этим, пока переменялись экзаменаторы, Леленька посмотрела в "Ромео", будто справляясь с учебной книжкой, и нашла там, почти на первой странице, о нелепости и грехе кровопролития. Рядом подруга, Оленька Беляева, отвечала на вопрос и называла великих людей.

"Какие это великие люди? - злодеи",- решила Леленька, веря тетрадке Веретицына, думая о Веретицыне, о его смехе. Вдруг помянули Лудовика Вселюбезнейшего, Леленька не выдержала больше и засмеялась громко. На нее "нашел стих" смеяться; этот "стих", вслед за ним выговор, вопрос ей самой, а затем упрямое, жаркое, вдруг проснувшееся убеждение, что это все вздор, что это ни на что не нужно - все перевернуло ей, и мысли и сердце: она начала отвечать сбиваясь; на замечание учителя возразила, что сбиться немудрено, когда в книге так неясно; а когда ей сказали, чтоб она не рассуждала, а говорила, что выучила,- сказала, увлекаясь, очень смело, что этого и учить не стоит, разве для того, чтоб перезабыть да выучить вновь в каких-нибудь других книгах... Учитель был поражен: он преподавал двадцать пять лет и дослуживался до пенсиона, а ничего такого с ним еще не случалось.

Этот скандал заключил экзамен в пансионе. Нечего и говорить, что мадемуазель Беляева перешла в старший класс с наградой, а Леленька была оставлена в меньших и из пятой попала в пятнадцатые.

- За дерзость вас бы исключить следовало,- сказала ей начальница.

Она не исключила ее, однако, потому что лишняя ученица все-таки расчет. Леленька смотрела в глаза подругам, думая найти участие, но подруги сторонились, не столько занятые своим делом, сколько - бог их знает из какого чувства. Против Леленьки было все начальство - как же идти против начальства? Неудача Леленьки была неожиданна; невозможно, чтоб она в самом деле перезабыла, не знала, но кто ее знает? Она сказала что-то будто похожее на дело, но что - кому за надобность до этого дела? Для чего же еще отдают в пансион и учат, как не для того, чтоб кончить курс и получить награду?

Леленька ушла домой. Через два дня был акт, и ее родители узнали, какую штуку она им приготовила. Ей пришлось и поплакать: маменька прибила ее, и не один раз.

Эти катастрофы, шум в доме и потом молчание по целым дням, средь тесноты, множества детей, неприбора сделали с Леленькой то, что она точно отупела. Наплакавшись, она вдруг перестала - не то от равнодушия, не то от отчаянности; она заметила, что с ней обращались хуже, когда она плакала; но ее слезы прошли вдруг, без всякого расчета; напротив, она подумала; что хоть бы и легче ей было от этого, но она слезы не выронит. Мать собрала целый узел старых детских чулок и рубашек и бросила их Леленьке: заставила ее чинить; кроме того, ей задавали уроки в пяльцах. Леленька работала от заутрени до темноты, вставая только для обеда, но это доставалось ей так тяжело, что она охотно не пошла бы обедать, тем более что ничего не ела. Минутами, пред вечером особенно, когда ветер залетал в окно и шелестил по пяльцам, она приподнимала голову, оглядываясь; что-то будто жгло ей глаза, и мелькала мысль уйти куда-нибудь. Она была целый день на глазах у отца, у матери, у детей, спала в одной комнате с детьми! не было свободной минуты посидеть спокойно и подумать, даже ночью, но ночью и некогда: она засыпала скоро и крепко. Раз с вечера она вздумала было поплакать в постели - дети не дали, пристали, дразнили. Им сначала приказано было дразнить ее и не слушаться; потом это продолжалось без приказаний. Леленьке один раз, так, внезапно, вошло в голову: "Если я вдруг с ума сойду?"

Она не придумывала дальше ни подробностей, ни приключений - выдумки, какими успокоивается печаль и почти приятно раздражаются нервы. В ней было что-то посильнее всех этих выдумок. Мать сказала ей один раз:

- Что ты никому в глаза прямо не смотришь?

Леленька взглянула на нее и отвернулась: ей стало как-то страшно. Она сказала себе, что это грех ее мучит. Ей хотелось умереть...

Это продолжалось с неделю. Пелагея Семеновна зашла напиться чаю и застала, как всегда, маменьку у одного окна, Леленьку у другого.

- Рукодельница барышня! - заметила она ласково. - Да что же это вы, матушка, все ее за работой держите? День сегодня воскресный; хоть бы на музыку, так-то...

- Не в чем ей разгуливать идти,- возразила маменька,- нарядов не нашили.

- Что же так?

- Не заслужила. Это вот ее сами спросите, бесстыдницу, как мне при всех ее мадама хвалила, что нет ее хуже, безграмотная...

- Вы их очень не конфузьте,- прервала гостья, погладив Леленьку по головке,- дочка у вас милая, хорошая. Ну, что, грех да беда на кого не живет? На что они, науки-то, мать моя? Хуже ли мы без них с вами? А право, был бы достаток! Вот вы их помаленьку к хозяйству приучайте, вы на то мастерица, да там что надо музыки... Вы, красавица, умеете что музыки сыграть? Вальс там или польку какую?

Леленька молчала; ей все еще казалось, что Пелагея Семеновна водит рукой по ее волосам.

- Или кадриль, что ли?

- Язык-то есть у тебя отвечать? - вскричала маменька.- Умеешь, что ли?

- Умею,- отвечала Леленька.

- Соври еще, как тогда! - продолжала маменька.- Вот как до дела дойдет, ты опять ни тиль-тиль, все равно как на экзамене.

- Нет, это вы уж, красавица, поучите,- вступилась ласково гостья,- без этого уж никак нельзя,.. Да что вы зарукодельничались? Право, маменька, милая, вы отпустите их хоть в свой сад разгуляться, а мы тут с вами... у меня к вам дельце...

- Ну, пошла! - сказала маменька.

Леленька встала, убрала пяльцы и вышла; у нее как-то подгибались колени: она несколько дней не делала и двадцати шагов по комнатам.

- Какое же дельце? - спросила маменька.

- Да все о женихе, родная моя,- отвечала гостья...

К Леленьке через Пелагею Семеновну сватался жених, чиновник Фарфоров, тот самый франт при часах, приятель сыновей Пелагеи Семеновны, который приходил смотреть Леленьку за обедней и потом был так "вежлив" с папенькой. Франт должен был получить этим годом чин: стало быть, пора было думать и о жене. Леленьке этим годом исполнится шестнадцать: стало быть, пора ее пристроить. Франт один сын у матери; мать - старуха злющая, да зато хворая, и деньги есть; Алене Васильевне, может, что пожалует крестная маменька, тетушка Алена Гавриловна, так вот и слава богу! А он ее красотой прельстился. "Только мне,- говорит,- с музыкой надобно; без этого уж никак нельзя". Как чин получит, так и благословить.

- Ей, молоденькой, лестно будет за такого красавца выйти,- заключила гостья,- а вы только к сестрице Алене Гавриловне в Петербург отпишите насчет награждения, да приданого...

Маменька стала считать вместе с гостьей, сколько и чего именно нужно для приданого. Жених, кроме музыки, просил шесть шелковых платьев; маменька почти соглашалась на четыре...

IX

Дети по случаю воскресного дня были все отпущены в луга с другими соседними детьми; Леленька была одна в своем саду. Она как-то уж не радовалась и свободе: очень ли она засиделась и устала, или ее сердце, как все крепкое и сильно измятое, не могло разом расправиться. Леленька шла тихо и только старалась вздохнуть посильнее. Ей не пришло на мысль, по обыкновению, что "Пелагея Семеновна несносная, и охота маменьке с нею!" - напротив, ей показалось, что "пусть они себе, им хорошо вместе". Одну минуту ей самой захотелось, чтоб с ней была которая-нибудь из подруг... но которая же? К ней не ходила ни одна подруга. Им весело теперь, может быть; может быть, идут гулять; вот в городском саду начинается музыка... И что ж, это всякий день так будет?..

Ей захотелось броситься на траву и наплакаться, она удержалась, как-то невольно взглянув на соседний сад. Веретицын стоял, облокотясь на плетень.

Он давно стоял там, еще до прихода Леленьки, подойдя и облокотясь машинально, по привычке. У него на душе было тяжелее обыкновенного, как случается, когда человек даст себе раздуматься и распустить нервы на волю. В далекой музыке было что-то томящее, раздражающее, но музыка успокоивает только или эгоиста, или ребенка, хотя бы этот ребенок был давно взрослый...

Веретицын не слышал даже шороха платья Леленьки и заметил ее, когда она его заметила.

- Что вас давно не видно? - спросил он и протянул ей руку.

Леленька дала свою, без удивления, без всякого чувства; ей только стало холодно.

- Некогда было,- отвечала она.

- Да!.. Ну что, как дела?

- Кончены.

- Поздравляю.

- Не с чем: я осталась в маленьких и последняя.

Веретицын покачал головой.

- Вы это нарочно сделали?

- Нет, сама не знаю... Да, почти нарочно.

- Для чего ж?

- Вы знаете... Что об этом толковать! скучно. Вы лучше всех, лучше меня знаете.

- Я-то, Леленька?

- Ну да. Ведь вы же говорили... Что вы тут говорили - вспомните.

- Помилуйте! Но что б я ни говорил, я мог и ошибиться, мог и шутить...

- Вы не шутили; я всегда вас спрашивала, шутите ли вы? вы говорили: нет. А что вы говорили правду... это уж я знаю. Все правду, обо всем, обо всех правду!..

- Например?

Она смутилась. Мысль об отце и матери заставила ее сжать губы, удерживать и слова и слезы. Веретицын посмотрел ей в лицо и повторил, улыбаясь:

- Например, какую ж правду я говорил?

- Хоть ту, что гордиться, выставляться напоказ дурно.

- Я, Леленька, не говорил этого.

- Я так поняла,- отвечала она очень твердо,- я так и сделала.

- Вам за это благодарен кто-нибудь? - спросил он,- похвалили вас? Подруги, для которых вы принесли такую жертву, бросились вам на шею?.. Что? никто?

- Конечно, никто,- отвечала она, чем-то обидясь,- но я хорошо сделала.

- Вы романическая голова, Леленька. Подайте мне Шекспира назад. Вы начитаетесь - еще хуже будет.

- Что ж будет хуже? - спросила она, стараясь разобрать, шутит ли он.- О, да вы смеетесь!

- Смеюсь, над вами. Сами рассудите: ваши папенька с маменькой должны быть сердиты не приведи бог как; подруги над вами смеются; вы не знаете, что делать; скучно вам до смерти, а вы твердите: "Я хорошо сделала". Упрямица вы - вот что!

- Побраните еще! - сказала она, взглянув ему в глаза.

Веретицын улыбнулся на ее взгляд и опять подал ей руку; она захватила ее в обе. Веретицын взял свою руку назад.

- Как же вы проживете на свете? - спросил он.

- Как-нибудь.

- Как-нибудь нельзя. Сантиментальничать, вольничать - последствия невеселые, да и неприличные.

- Как это? что это - неприличные?

- Вот что. Вы понимаете, что людям надо как-нибудь уживаться друг с другом; они все на разный лад сотворены, и потому придуманы законы, правила, приличия, чтоб склеиться между собою. Как в таком и таком случае поступает один, так непременно должны поступать другие: иначе всякий потянет в свою сторону. Что ж это выйдет? Не понравилась наука - давай другую! Не понравилось у папеньки с маменькой - давай бежать! Хорошо, слава богу, что таких охотников еще немного, а которые выскакивают, на тех есть управа. Это вольничанье - беспорядок. Будьте довольны тем, что вам дают. А сентиментальность? Зачем себе набивать голову, что должно любить подруг каких-нибудь, не выставляться перед ними и прочее? Ведь подруги для вас этого не сделают?

- Ну так что ж? - прервала она.

- Опять! - возразил он.- Да не годится, милая моя Леленька! После этого, вы свое добро кому случится уступите, любимого человека уступите - и вам никто спасибо не скажет!..

Он засмеялся, потому что она засмеялась весело, но не глядя на него и краснея.

- Что ж вы будете делать? - продолжал Веретицын.

- Когда?

- Ну вот хоть скоро, этими днями. В пансион больше не пойдете?.

- Не пойду; меня совсем возьмут.

- Видите! Что ж сидеть за пяльцами... Гости у вас бывают?

- Бывают... дрянь какая-то.

- Леленька! это что за гордость? Как вы смеете называть их дрянью? Ваш папенька с маменькой их любят, вы старшая дочь, вы должны их принимать, занимать.

Леленька опустила голову.

- Я не шучу,- продолжал Веретицын,- гости не по вас; может быть, и занятия в доме не по вас? Чего ж вы хотите?

- Ничего не хочу,- проговорила она тихо.- Сделайте милость, не смейтесь надо мной.

- Тут не до смеха, - отвечал, хохоча, Веретицын,- девица должна быть скромна, трудолюбива, почтительна к родителям, всем довольна, к хозяйству рачительна, с посторонними любезна - а вы что?

- Не знаю... я, должно быть, пропащая! - отвечала она.

- Ну, не пропадете! - сказал он, еще смеясь, но ласково.- Да вы не плачьте, Леленька.

- Я никогда этой глупости не делаю.

- Следовало бы иногда, о ваших других глупостях.

- Вас не разберешь! - возразила она, опять взглянув на него, и замолчала.

Веретицын тоже замолчал, подняв голову и прислушиваясь к музыке.

- Вы всегда будете здесь жить?- спросила Леленька.

Он оглянулся.

- Что?

- Нет... я спросила... Вы что делаете весь день?

- Служу отечеству.

- Вам не скучно?

- Как можно!

- У вас есть знакомые?

- Вот я знаком с вами.

Она вздохнула. Веретицын был рассеян и слушал.

- Я еще не прочла вашу книжку. Когда прочту, дадите другую?

- Что?.. Да, пожалуй.

- Я буду переучиваться,- сказала она робко.

Веретицын смотрел вдаль; он слышал и не слышал, что говорила Леленька, ее последние вопросы, звуки издали; ветер влажный, ласкающий, какой он бывает по вечерам, перевернул ему душу. В светлые вечера бывают особенные минуты, в которые сильнее вспоминается напрасный день, а за ним, дальше, другие напрасные дни, напрасные желания, все, чему измученное сердце, как догорающая заря неконченой работе, говорит - поздно!

- Я все переучу сызнова, как вы,- говорила Леленька.

- Похвальное намерение! - отвечал Веретицын, не обращаясь к ней.- Ваш папенька с маменькой будут за что-нибудь вздорить, а вы покуда сидите, размышляйте о новых открытиях в астрономии - очень полезное развлечение и очень спокойно: никто вам не помешает. Гости придут; они вам начнут: "Слышали вы, дьякон на дьячка просьбу подал?" Или: "Ах, сударыня, у вас глаза прелестные!" - а вы им самый свеженький вопросец: "Какого вы мнения о coup d'Etat (государственный переворот (франц.).) президента Бонапарте?.." Это так приятно, так кстати. Я вам советую.

- Вы ничего не говорите толком.

- Как же еще? И вам самим будет так легко с людьми, которые так хорошо будут понимать вас; сердцу отрадно. Вы, по вашему обычаю, весь мир забудете с книжкой,- обернетесь, а этот мир перед вами - нечесаное чудище, и вы видите, что можно забыть его с книжкой, да спрятаться-то от него в книжку нельзя... Советую вам: учитесь. Еще сумасшедшей вас не называли?

- Да что ж мне делать? - спросила Леленька.

- Право, не знаю, Леленька,- отвечал он тихо.

- Вам, верно, самому очень скучно? скажите правду.

- Что мне делается? С меня экзаменов не спрашивают.

- Полноте все шутить. Вы как живете?

- Как видите.

- Это все не то! - возразила она нетерпеливо.

- Ну, не знаю, что вам еще надо,- отвечал он.

Они оба замолчали. Веретицын задумался, Леленька не отходила.

- Что ж, вы просили прощения у папеньки с маменькой? - спросил он, оглянувшись и потому вспомнив о ней.

- Зачем?

- Так, попробуйте. Вот вас простят, повеселят, гулять поведут.

- Здесь лучше,- отвечала она.

Веретицын не сказал ни слова; он не думал о ней. В его саду стукнула калитка, и по дорожке раздался шум походки особенно изящной, производимой только изящной обувью. Веретицын оглянулся.

- Ибраев, здравствуй! - сказал он и пошел к нему навстречу.

Ибраев казался взволнован. -

- Я на минуту, еду в клуб,- начал он, едва они сошлись и поздоровались.

- Не смею и задерживать,- отвечал Веретицын.

- Веретицын, такие вещи не делаются!

- Какие вещи?

- Вы просились в отпуск?

- Просился.

- Почему?

- Надоело губернское правление, и грудь болит.

- То есть Хмелевские уехали в деревню.

- И я хочу к ним съездить. Это до вас не касается.

- Но вы моим именем проситесь у вашего начальника?

- С чего вы взяли? И не воображал.

- Вы ссылаетесь на мое покровительство; я знаю вас, но я вам не протежирую...

- Посмотрел бы я, как бы вы вздумали мне протежировать,- отвечал очень тихо Веретицын,- я на вас не ссылался.

- Ваш старший советник говорит мне: "Я отпускаю Веретицына на свой страх, потому только, что вы с ним приятельски знакомы..."

- Успокойтесь; я не хвалился вашим знакомством.

- Из того, что я бывал у вас, рискуя компрометироваться...

- Вот то-то,- прервал Веретицын,- я вас предупреждал, что это вам нездорово. Так потрудитесь больше не компрометироваться.

Он показал на калитку.

- Что ж это?..- начал Ибраев.

- Да ничего; я писарь под присмотром полиции: со мной ссориться не стоит. Вы можете доказать, что вы мне не протежируете. Позаботьтесь, чтоб не пустили меня в отпуск, чтоб послали куда-нибудь попрохладнее... Уходи, я тебе сказал!

Ибраев ушел, чтоб не дать ему разговориться громче. Веретицын воротился к скамейке под хмелем и просидел там до темноты...

X

Влияние Пелагеи Семеновны на маменьку оказалось благодетельно для Леленьки. Леленьке давали отдых; ее не сажали за починку рубашек, ей не задавали больше урока в пяльцах.

- А то она у вас совсем заморится,- заметила Пелагея Семеновна маменьке.

Потом, рассудив, что еще не бог знает какая беда не знать разных наук и что и без них барышня - все-таки барышня, решили сделать Леленьке шляпку и повести ее в люди. Случились именины какого-то чиновника; маменька была там с Леленькой, чай пили; кроме них, старой четы хозяев и другой старой четы гостей, никого больше не было.

Жених непременно требовал музыки. Леленьке ничего не говорили о женихе, ни о его требованиях. Из шептаний маменьки с приятельницей, из таинственных переговоров маменьки с папенькой Леленька ничего не могла отгадать, нелюбопытная и ненаблюдательная от природы. Маменька не напрасно часто называла ее истуканом. Вследствие требований жениха маменька постаралась достать у одной дамы, переселявшейся на покой в монастырь, фортепиано в четыре с половиной октавы, с сурдинкой. Фортепиано было взято "на подержание"; покуда, может, кому понравится и продастся. Леленьке было приказано играть всякий день и как можно шибче. Собака всякий раз начинала выть под окном, как начинала играть Леленька.

Леленька была рада тому, что выдавались свободные часы, в которые можно было уходить в сад и читать. Маменька зашумела было против этих книжек, но Пелагея Семеновна успокоила ее:

- Что ж, что барышня наклонность имеет? пусть себе и по-французскому...

Леленька и читала только французское, единственное, что имела,- "Ромео и Джульетту". Ей пришла догадка, и стало стыдно этой догадки: можно не прятать книгу, когда никто не понимает, что в ней, и никто не спрашивает, откуда она.

"Но что ж тут хорошего?" - спрашивала она сама себя, читая в первый раз.

Слова мудреные, все такие запутанные. Леленька всему училась прилежно, по-французски особенно, потому что, на счастье, был порядочный учитель. Учитель заставлял много читать и переводить в классе трудного, из хрестоматии, из Шатобриана; но все-таки Леленька была недовольно сильна, чтоб понимать все без диксионера (словаря (от франц. dictionaire).). Но ей хотелось понимать - она догадывалась; чем дальше, тем шло легче... Содержание прелестное, что говорить! Однако оно только заинтересовало ее, а не поразило, когда она прочла в первый раз: этот первый раз стоил слишком большого труда. Она не плакала ни над сценами любви, ни над последними. Кончив, она не раздумывала, но из ее памяти вставали неожиданно, отрывочно, подробности, слова. Подробности тревожили, заставляли улыбаться... царица Маб - что за прелесть! Нет ли ее где-нибудь тут, в траве, на колеснице из скорлупы и стрекозиных крыльев!.. Ночь, темный склеп, рассвет, жаворонок - одно за другим точно мелькало перед глазами...

"Роза все роза, как ни называй ее,- повторила Леленька, хотя и не учила наизусть.- Брось свое имя, и за него возьми всю меня... Моя единственная ненависть стала моей единственной любовью..."

И так же невольно почти схватила она тетрадку и стала отыскивать эти слова, перечитала, вертела страницы, опять перечитывала.

"В воздухе судьбы висит надо мной несчастье..."

Она уронила тетрадку на траву, легла на нее лицом и горько заплакала - не о Джульетте, не о Ромео, не о себе, хоть перед этим было тяжело на сердце; это как-то совсем забылось; плакалось оттого, что вот бог знает что делается на свете, и это так хорошо, и бог знает чем хорошо...

- Тебя, матушка, заря вгонит, заря выгонит,- сказала маменька, поймав на другой день Леленьку, когда она, еще до заутрень, вскочила и бежала в сад.

Леленька не старалась видеть и соседа: ей было не до него в этот день. Но сосед не приходил ни в этот день, ни в следующие два дня. Леленьку это смутило и очень странно обеспокоило, как будто этого не случалось прежде. Но ей казалось: непременно нужно узнать, что с ним. Как узнать? от кого? Ни души знакомой в доме у соседей, да и нигде. До этой поры Леленьке не было нужно ничье знакомство; оно, пожалуй, не нужно и теперь, лишь бы только узнать... Ей было нужно его видеть не для того, чтоб сказать ему что-нибудь, а так, спросить его, что ей делать, потому что так жить нельзя; какая-то неладица кругом. Прежде то же было, правда, но теперь, бог знает почему, как-то все ближе к сердцу. Люди живут иначе, то есть люди, не то что вот Пелагея Семеновна с сыновьями, дочери протопопицы, Оленька Беляева. Мужики как-то лучше живут. Леленька расспрашивала свою новую работницу; та пришла к ним прямо из деревни и рассказывала: там лучше, там свое дело делают... Ну зачем этот воротник вышивать? Маменьке его надеть некуда, дома она в неделю раз причешется - он сгниет у нее в комоде. Продать его - никто не купит. Купят если - на что эти деньги? все еда, все дрова, свечки... Трудиться для этого, конечно, надо, да зачем же все говорить об этом одном? Будто не о чем больше?

"В самом деле им не о чем больше",- заключила Леленька, и сердце у нее повернулось.

Она была одна; было тихо; часы стучали,- хоть заснуть. Вдруг на дворе поднялся крик: маменька гневалась на детей: раздался плач: детей били...

- Господи! и всякий день все то же! - выговорила Леленька громко.

Она вскочила из-за пялец, побежала к матери и, вся в слезах, вступилась за братьев. Маменька была слишком расстроена и прогнала Леленьку в комнату.

- Видишь, какая умная родилась! - вскричала маменька,- своих заведи, тогда и умничай! Выйди-ка замуж, попробуй каково!

"Неужели у меня будут когда-нибудь дети? неужели я буду жить так же?" - спрашивала себя Леленька, глядя туманными глазами в узор, после того как сильная рука маменьки нагнула ее к пяльцам.

Папенька воротился спокойнее обыкновенного.

- Фарфорова к чину представили,- сказал он маменьке, садясь за стол.

- Слава тебе господи! - воскликнула с восхищением маменька.- Теперь что Пелагея Семеновна скажет...

- Что бы ни сказала, нечего при этой козе болтать (папенька указал на Леленьку). А вот писать мне надо к сестрице. Куда к ней писать? Где ее письмо?

- Ах, батюшки! куда, в самом деле, к ней писать-то? - вскричала маменька.- Алена, где тетеньки Алены Гавриловны письмо? Батюшки! куда оно девалось! Ведь за зеркалом было заложено, с самой святой лежало. Пострелы, должно быть, утащили да изорвали, вот тебе теперь и здравствуй! Куда теперь напишешь?

Дети божились, что не уносили и не рвали никакого письма. Начались поиски. Маменька была в отчаянии, металась, кляла жизнь свою, подозревала, что письмо кем-нибудь украдено для каких-нибудь целей. От голоса папеньки дрожали переводины на чердаке. Папенька покушал и пошел почивать, объявив, чтоб письмо было. Шуметь было можно, несмотря на сон папеньки: его никакой шум не мог потревожить. Маменька и не стеснялась.

- Да ведь все из-за тебя толк, дура бесчувственная! - сказала она Леленьке.

Леленька была совсем как потерянная, до слез, и не понимала, почему это все из-за нее толк - разве потому, что тетушка Алена Гавриловна ей крестная мать...

Маменька помчалась искать письмо по чуланам, сундук работницы был уже обыскан. Оставшись одна, Леленька нашла письмо: оно просто завалилось из-за зеркала, куда было заткнуто, за комод, стоявший под зеркалом. Леленька была рада минутной тишине и не торопилась, звать маменьку и объявить о находке. Она открыла письмо, чтоб убедиться, точно ли это, и, кстати, узнать, что важного в нем, кроме петербургского адреса тетки. Ничего; поздравление с светлым праздником, уведомление о здоровье, два слова о том, что писать больше нечего, и адрес. Леленька прочла два раза... "Какой хорошенький почерк у тетушки, и все точки на месте!" - подумала она, между тем как в ушах у нее шумело и голова кружилась.

Папенька принял письмо без особенной радости и опять заткнул за зеркало; хотя завтра был почтовый день, но папенька раздумал, отложил ответ, когда будет свободнее, сказал маменьке, чтоб не приставали, и ушел в гости пить чай. Маменька несколько времени гневалась на папеньку, что он ни о чем не заботится, и побежала к Пелагее Семеновне, Леленька ушла в сад.

На нее нашел припадок веселости; вдруг как-то забылись все неприятности; ей хотелось бегать, кружиться, если б было с кем, она бы смеялась всякому вздору. Она подбежала к плетню и целый час ждала соседа; он не приходил, его окно было заперто.

"Что ж с ним сделалось? - подумала Леленька.- В гости ушел? уехал? К нему приходил тогда господин какой-то... к нему, может быть. Легко сказать, шесть дней не видала!.."

Калитка скрипнула, маменька воротилась.

"Да он, может быть, приходил, как меня не было",- заключила Леленька, убегая домой.

Ее звали. Маменька принесла от Пелагеи Семеновны сверток холста и стала кроить мужские рубашки. Одну из них с вечера она выдала Леленьке, приказав ей встать пораньше и шить, чтоб не видал папенька. Леленька подумала, что это работа заказная, и маменька желает скрыть от папеньки, что работает для денег.

"Но почему же бы и не работать для денег? - спросила себя Леленька.- Другие живут этим. Что ж, что папенька чиновник?"

Но вместо этих соображений ей пришло другое: можно встать чем свет и унести шитье с собой в сад. Она так и сделала. Маменька это видела и сказала ей, что она умница. Леленька не подозревала, что шьет приданое своему жениху и маменька прячется с ним, боясь гнева папеньки за то, что холст взят в долг, за то, что принялась, еще не совсем порешив, за то, что папеньку не спросилась,- за многие причины. Но работа шла плохо. Леленька все прислушивалась, конечно, не к шагам папеньки, который никогда не навещал своего сада, а к малейшему шороху по дорожке у соседа. Утро было славное, июньское; в монастыре отзвонили к средней обедне, значит, уж восемь часов. Еще немножко, и будет поздно: в половине девятого служащие идут в должность; сосед уйдет тоже...

За плетнем послышались его шаги. Леленька вскочила; полотно, полетело в траву, наперсток, ножницы очутились бог знает где; руки девочки уцепились за колья, одна из них была расцарапана в кровь, но девочка этого не чувствовала.

- А! Леленька! - сказал Веретицын, когда ее покрасневшее личико выглянуло из-за плетня.

- Я думала, вы уехали, - сказала она.

- Куда? Я никуда не еду.

- Что же вы не приходили? Ведь шесть дней... Вы все дома были?

- Все дома; нездоровится.

- Вы больны?

Она с первой секунды заметила, что он бледен, и в ту же секунду подумала, что это так только; в эту секунду она уж ничего не думала.

- Что ж это вы?.. Чем вы больны?

- Так. А вы как поживаете?

- Ничего... Но вы совсем так и не выходите? Ведь это нехорошо (ей хотелось заплакать)... Погода, смотрите, какая чудесная.

- Что ж делать! Прощайте, Леленька!

- Куда же вы?

- Домой; пойду лягу.

Она смотрела ему вслед, в саду, во дворе, увидела его еще одну минуту, когда он отворил окно своей комнаты. Он не показался больше.

"Должно быть, лег",- сказала себе Леленька.

Она села под липу и рыдала, заливаясь горькими слезами. Приди в эту минуту маменька, папенька - ей было все равно; сделай они с нею, что только им вздумается - ей было все равно. Она подумала: не дать ли богу какое-нибудь обещание и, не думая, надавала их множество, самых неисполнимых. Что-то, казалось ей, кончилось, и вся жизнь с этим кончилась, потому что до этих пор можно было все сносить: и скуку и обиды, и никого не было нужно, что-то другое было, не один вздор, сплетни, ученье без толку... А вот теперь, он умрет - и все кончено.

Леленька так долго плакала, что забыла и время. Ее пришли звать обедать. Маменька ухаживала за папенькой, чтоб поддержать его в мирном расположении духа, а потому не обратила внимания на заплаканные глаза Леленьки. Едва улегся папенька, Леленька опять ушла в сад. Она вспомнила о своем деле, отыскала ножницы и наперсток и стала шить. Ей пришло в голову, что, может быть, сосед придет опять, вечером.

Вечер пришел и прошел - Веретицын не был. Леленька давно бросила работать и смотрела на огонь в его окне.

- Что ты тут, галок, что ли, считаешь? - закричала маменька, вдруг появившись сзади нее.

Наработано было мало, "барышню" застали у чужого плетня... Леленьке досталось за все. В заключение, так как секрет все еще сохранялся от папеньки, ей было приказано уходить шить не в сад, а в людскую, к работнице.

XI

Прошло еще дня три. В воскресенье Леленьку повели к обедне, в приход. Общее внимание всех, бывших в церкви, обратила на себя дама в прекраснейшем гранатном бархатном бурнусе и соломенной шляпке с блондой и голубыми перьями: такие роскошные туалеты были редкостью для дальнего прихода. Дама пришла поздно и держалась модно, подвинула за плечи весьма удивленную этим поступком девочку, закутанную в ковровый платок, не знавшую потом, как посторониться от обеспокоенных юбок дамы. Дама прислонилась к решетке клироса, уставала, становясь на колени. Ей принесли две просвиры, а в конце обедни церковный староста с большим поклоном подал третью.

- Это - казначейша,- сказала маменька Пелагее Семеновне,- как это она не в соборе?

Маменька была так заинтересована появлением такой важной особы, что едва обратилась на поклон юного чиновника Фарфорова; чиновник отвесил поклон еще глубже госпоже казначейше; но этот остался уж вовсе без ответа; подошел к Леленьке, но Леленька тоже смотрела на казначейшу.

Казначейша в это время удостоивала ответа знакомую даму, тоже в бархате, которая тоже спрашивала, как это она сюда вздумала и почему она не в соборе.

- Опоздала,- говорила она, стараясь сохранить аристократическую неподвижность, отчего едва отворяла рот и только слегка покачивала головой сверху вниз, чтоб придать величавое колебание своим перьям,- встала поздно. Вчера очень поздно легла; обеспокоилась с вечера.

- Чем же? - спрашивала знакомая.

- Брат у меня болен,- отвечала казначейша неохотно,- и без того такое неудовольствие, что он тут, а тут ему еще хуже сделалось...

- Это крест на вас,- заметила с участием другая дама, которая хотя и не была знакома с казначейшей, но не могла удержаться от искушения подойти к ее кружку.

Казначейша едва взглянула на нее и прошла.

Леленька была бледна как смерть; чиновник Фарфоров приписывал ее молчание удовольствию, доставленному его присутствием, и объяснил маменьке:

- Это действительно, что это на них крест. Я в одном столе сижу с их братцем. Они здесь, знаете, на самом дурном замечании... за стихи сюда прислан... самый вредный человек.

- В доме у них, однако, не слышно,- заметила маменька,- тих, должно быть.

- Матушка, еще бы не тихому быть! - вступилась Пелагея Семеновна,- на всем сестрином да зятнином живет.

- Мы полагали,- продолжал Фарфоров,- они в должность не ходят оттого, что рассердились: в отпуске им отказали, а видно, в самом деле хворает.

- Э, уж лучше прибрал бы его бог! - прибавила Пелагея Семеновна.

- Развязал бы их! - заключила маменька.

Леленька посмотрела на них. Дома маменька поговорила еще об этом с работницей, потом с папенькой. Леленька ничего не ела весь день, не говорила ни слова. Папенька заметил ей:

- Что ты, волчонок, по углам прячешься?

Целую неделю, которая прошла за этими днями, Леленька не помнила ничего, что делалось кругом, что ей говорили, что с ней делали. Она не знала, что и сама она делала; по какой-то привычке, едва представлялась свободная минута, она бежала в сад, к плетню, возвращалась чуть дыша за свою работу и шила молча, опять до свободной минуты. Вечера, когда папенька с маменькой уходили со двора или приходила Пелагея Семеновна, Леленька проводила все у плетня. Окно было едва освещено; должно быть, горел ночник.

В воскресенье маменька не сбиралась к обедне; Леленьку послали с Пелагеей Семеновной. Ее мучило такое нетерпение, что она не могла больше вынести, убежала из-под глаз маменьки, прилетела в сад, взглянула - Веретицын сидел у своего открытого окна...

- Ну, уж, милая,- говорила этим вечером Пелагея Семеновна маменьке,- сегодня за обедней его мать была, дивилась на вашу дочку: "Вот, говорит, богомольница; ниже куда взглянет, оборотится. В придел пошла, к чудотворному образу, уж она поклоны клала, клала, смотреть хорошо". Я и говорю старухе: вот, говорю, какое сокровище сыну вашему бог посылает. На что злющая, и та удивилась.

На другой день папенька был особенно гневен за то, что еще не написали сестрице Алене Гавриловне, хотя писать сбирался он один, что наконец и исполнил. Что было в письме его - никто не знал; он погнал и маменьку, когда она вошла в его "покой", где он занимался этим делом. Кончив, он позвал Леленьку.

- Ты небось, француженка, не умеешь двух строк сложить. Ты когда-нибудь писала к крестной матери,- а? не писала? Садись, пиши вот здесь. Перо-то как следует возьми, руками. Пиши!

Папенька диктовал, и все предлинными словами, было и "благоговение", и "благоусмотрение". Леленьке казалось, что она списывает из Кошанского; почему-то ей было весело, хотя и подумалось одну секунду, что тетушка примет ее за полоумную. Когда она подписалась покорной восприемной дочерью и племянницей, папенька собственноручно вывел на этих словах два кудрявые "ятя".

- Батюшка мой, да это все не то! - воскликнула маменька, слышавшая диктовку,- ведь тут о награждении ничего нет.

- Я писал! писал, слышишь? Я, отец, сам писал! - вскричал папенька,- не твое дело!

Он был так разгневан и расстроен, что испортил надпись на двух конвертах, приказал Леленьке надписать третий, наблюдая, чтоб это было сделано четко, без ошибок. Леленька постаралась, ей пять раз крикнули в уши и Васильевский остров, и проспект, и линию. Папенька сам унес письмо на почту.

Леленька все это скоро забыла, она не слышала слез маменьки, что там, в письме, может быть, бог весть чего напутано, а толком не сказано; что Алена ни с чем останется; что тетушка "съедет", может быть, на образе да на шляпке какой-нибудь, которую, шляпку, может быть, сама тетушка прежде таскала, а теперь только поновить даст. Леленька шила прилежно и думала, улыбаясь... Наконец, когда солнышко подошло к полдню, самый тепленький, здоровый час, она встала и сказала:

- Я, маменька, в сад пойду работать.

Пелагея Семеновна всходила на крыльцо, и не одна, а с торговкой и с большим узлом. Она и маменька уж несколько дней присматривались и приторговывались к шубе, крытой сатен-дублем. Маменька только махнула рукой на Леленьку.

Несколько дней прошли для Леленьки за работой в саду; она нашла местечко, с которого не сгоняло ее даже солнце, входившее в полдень. С этого местечка ей стоило поднять голову, чтоб видеть прямо окно Веретицына. Она стала примечать, в какое время оно отворялось и затворялось; раз она видела, как Веретицын обедал. Почему ей захотелось плакать, глядя на это, почему потом вдруг стало на себя досадно за такую глупость, и смешно, и стыдно опять до слез - бог знает. Ей наконец стало страшно, и, приди сейчас Веретицын к плетню, она бы убежала.

В одно утро на окне явились горшки с цветами. Леленька рассмотрела: волькамелия и гелиотроп.

"Должно быть, его любимые,- подумала она,- если б я знала... У Оленьки Беляевой давно цветут гелиотропы, когда он приходил сюда, я могла бы достать хоть веточку..."

Но цветы закрыли все окно, только изредка просовывалась худая рука с кружкой воды и поливала их осторожно, под корень. Леленька выдернула бы их с корнем.

В одно после обеда, когда все почивало в ее доме, когда, сколько она могла заметить, обыкновенно спал и сосед, Леленька вспомнила его книжку "Ромео" и сбегала за нею. Ей не хотелось читать сначала, и в середине были сцены, которые как-то не интересовали ее; но ей вдруг вспомнились вещи, которые показалось необходимо перечитать. Она отыскивала их нетерпеливо, стала читать, будто спеша, и ей самой казалось странно, что язык и слог, которые прежде так затрудняли, теперь были понятны без всякого труда, как-то переводились в уме, в сердце, не словами, но каким-то ощущением яснее и полнее слов. Когда Леленька подняла голову от книги, ее испугали ветки липы, которые темнели над нею; на окно она не осмелилась оглянуться и вдруг убежала из сада.

Она не возвращалась туда до следующего вечера, и то пошла с детьми, и то подальше, и не подошла к плетню.

Маменька уже несколько дней твердила, что надо насушить липового цвета на зиму и наконец решилась пойти за ним.

- Возьми платок, во что собрать, да стул, влезешь, наломаешь,- сказала она Леленьке.

Маменька теребила нижние ветки, между тем как Леленька, стоя на стуле, старалась не испортить хотя верхних. Сзади ее, в соседнем саду, стукнула калитка.

- Видишь ты, казначейшин брат-то не умер...- сказала маменька.- Умница, ты не свались мне на голову!

Леленька удержалась за ветки; оглянувшись, она увидела только, что Веретицын уходил из сада: стало быть, он был там давно и он уже гуляет; стало быть, он может прийти завтра, только не рано утром и не поздно вечером.

Она дождалась этого завтра. Веретицын два раза обошел свой сад; она была в двух шагах от него, хотела позвать, заговорить, и оба раза, как он проходил близко, пряталась за плетень. Ей было страшно... Это повторилось и в следующие дни: Веретицын приходил, ложился в тени в то самое время, как Леленька сидела у себя в тени и шила. Так проходил час, два. Леленька видела его серое пальто, слышала шелест его книги, хотела кликнуть и все не могла. Ей было страшно... Она перестала спать, стала плакать по ночам.

Папенька по случаю двух праздников сряду уехал за город. Маменька собралась пешком на богомолье в недалекий монастырь; ее спутница была Пелагея Семеновна; воротиться должны были вечером, Леленька просилась с ними: у нее на душе лежало много обещаний, но, главное, она сама не знала, почему ей хотелось уйти куда-нибудь; ей было так тяжело, что не порадовала даже перспектива целого свободного дня; все было не то, чтоб немило, было бы даже горько до слез уйти на целый день, беспокоиться, как тут все будет без нее, но хотелось попробовать, не лучше ли будет от этих слез и беспокойства... Маменька отказала под очень дельным предлогом: кто ж присмотрит за детьми? и ушла в заутреню.

Леленька дала себе слово не смотреть за детьми, но дети сами, и не спрашивая ее, убежали к соседям, а трех меньших, тоже не спрашивая ее, работница увела в луга. Обедать не готовили: детям довольно было холодного, вчерашнего. Леленька заперла все окна, сени, калитку, взяла шитье и ушла в сад.

"Если кто стукнет в ворота, я услышу",- сказала она себе и слушала.

В ворота ее дома не стукнул никто. Шаги соседа раздавались по дорожке, но недолго: он ушел в тень, лег и читал. Леленька сосчитала, что около трех недель не говорила с ним.

"И лучше: отвыкну,- подумала она.- Что привыкать к глупостям? Ведь в самом деле, нельзя жить так, что только и думать, как бы повиснуть на плетне да говорить бог знает что. Я ни к чему толком не приучаюсь - ни к хозяйству, ни к делу, а мне шестнадцатый год. Люди добрые ходят, встречаются, я не умею слова сказать... Училась - все перезабывать стала. Перед папенькой и маменькой... это надо на духу сказать. Все во мне как-то перевернулось. Разве так живут в мои годы? Вот другие барышни..."

И вдруг она сбросила с колен работу, смяла ее в комок, бросила оземь и заплакала горько, почти с криком.

- Что ж это за жизнь? Что ж это за хозяйство - брань, пустяки, возня целый день! Какие это люди - Пелагея Семеновна, Фарфоров этот, дурак? Ученье - долбленье без толку? Папенька, маменька... Господи, да кто же бы слово сказал, если б не он, если б не он...

Леленька побежала к плетню, она не успела выглянуть из-за него, как в саду у соседа раздалось восклицание:

- Александр Иваныч, где вы?

Веретицын выскочил из-за кустов, Очень проворно для человека недавно умиравшего, и бросился навстречу той, которая входила. Это была молодая особа в белом платье с голубыми и розовыми цветочками; Леленька рассмотрела как-то все разом. Платье, и просто и пышно, волновалось особенно красиво; соломенная шляпка, тоже очень простая, но круглая и широкая, каких тогда и не видали в N. Гостья будто осветила сад; от нее все кругом стало будто лучше.

- Софья Александровна, как это вы здесь одни? - спросил Веретицын.

- Из деревни, одна,- отвечала она.

Леленька в жизнь свою не слышала ничего милее этого голоса: что-то звонкое, нежное, ласковое, не то пение птицы, не то голос ребенка.

- Приехала в город покупать разные разности для работы, а к знакомым - только к вам, узнать, что вы. Вашей сестры, говорят, дома нет, вы - в саду, я просила проводить меня в сад. Ну, что же? что с вами?

- Ничего, теперь здоров.

- Вы так напугали... мы ждали вас... Постойте, вот вам деревенский гостинец.

Она осторожно развернула большой сверток бумаги, который держала, и вынула из него две большие свежие розы.

- Первые. Я так берегла, когда везла,- боялась смять.

Веретицын смял их, целуя ее руки. Из-под полей шляпы были видны ее рот и щеки, свежее и восхитительнее цветов.

- Жарко! - сказала она, снимая шляпку.- Сядемте где-нибудь.

На солнце волосы ее отливали розовым золотом, такой же золотой отлив был в ее карих, почти черных глазах, когда она подняла их, оглядываясь кругом.

Веретицын тоже оглянулся, но с досадой, на свою скамейку.

- Солнце,- сказал он,- где сесть?

- А вот где,- сказала она, садясь на траву недалеко от плетня,- достанет здесь тени на полчаса?

- И больше. Немного удобств я предлагаю вам в моих... и даже не в моих владениях.

- Послушайте, когда же вы к нам? Маменька велела звать вас непременно.

- Никогда, я думаю.

- Почему?

- Не пускают! - отвечал Веретицын.

- Как же это? На прошлой неделе... На прошлой неделе были именины маменьки, у нас был кое-кто из города, в том числе Ибраев. Я не знала, что вы с ним знакомы. Вы дружны?

- Бог миловал,- отвечал Веретицын.

- Он спросил о вас и жалел, что вас нет. Я сказала, что вы больны. Он этого не знал. Он был уверен, что вам дали отпуск, сам о нем просил.

- То есть он вам солгал, чтоб заодно выказать и чувствительность своего сердца, и свободу своих мнений. Вот где неудобно этим кокетничать, так он поет другое. Этот друг и либерал наговорил на меня моему начальству такие страхи, что начальство, полагаясь на слово такого человека, вообразило, что позволить мне на две недели выехать из города - все равно что спустить с цепи бешеную собаку... Я его не пускаю к себе на порог, этого друга. Он, вероятно, без свидетелей говорил обо мне?

Софья не отвечала.

- Вы меня извините,- продолжал через минуту Веретицын,- я так глупо привык говорить вам все, что думаю, что и теперь выговорился, может быть, некстати.

- Что такое?

- Да вот о Ибраеве. Может быть, следовало и помолчать.

- Почему?

- Так... Вы, может быть, понимаете его иначе; человек он порядочный, из общества... А я уж до того одичал, одурел, сужу о людях по их отношениям лично ко мне: это так ограниченно, так жалко, мелко... Пожалуйста, извините. Я беру назад, если что сказал.

- Возьмите назад вот то, последнее, что вы сейчас сказали,- тихо возразила Софья,- вам прощается потому только, что вы недавно были больны и всегда раздражены.

- То-то я и думаю, раздражен! - прервал Веретицын.- Из чего раздражен? Право-то где - раздражаться? Ведь, в самом деле, я не непризнанный великий человек. В тысяча восемьсот пятьдесят втором году по рождестве Христовом нет такого урожая на великих людей, чтоб и на мою долю выпало величие. Положение мое, конечно, не совсем приятное, но я не заслужил таких почестей несчастья; я страдаю много за немногое,- так ли? Вы ведь знаете мою историю, Софья Александровна?

- Положим, так,- сказала она,- но...

- Но, позвольте! - стало быть, если я не непризнанное величие, то ничего больше, как нашумевшая посредственность. Следовательно, такие люди, как господин Ибраев и компания, совершенно правы, не знаясь со мною, отказываясь от меня: я даже не интересен, я глуп для них; я попался в пустяках, как мелкий воришка. Они избрали себе путь и идут по нем доблестно, с их точки зрения. Я поступил, как мне показалось, доблестно с моей точки зрения, прогнал от себя Ибраева; но прав ли я был в самом деле...

- Вы виноваты перед самим собой,- прервала Софья.

- Это новость. Сделайте милость, объясните.

- Я вам почти сказала... Вы раздражаетесь за мелочи.

- Я ведь то же сказал,- возразил Веретицын,- вспыхнув и засмеявшись,- я человек мелкий, так, заодно, срываю сердце, раздражаюсь мелочами.

- Не сердитесь, ради бога,- прервала она кротко,- скажите правду, признайтесь: вы горды, вы ваше достоинство понимаете, как же позволять себе - извините! - унижаться до злости на какого-нибудь Ибраева, на человека, которого вы презираете? За что себя портить? стоит ли волноваться? Полноте! На вас смотреть тяжело: всякую мелочь к сердцу! Возьмитесь за жизнь полегче.

- Дайте жизнь полегче! - прервал Веретицын.- В мелочах измельчаешь поневоле. Разве один Ибраев,- извините, Софья Александровна... рассказывать, что я выношу по мелочи... это вслух не говорится, пощадите меня! Вот вы в гостях у меня, а на земле сидите; если б не ваши книги, я разучился бы грамоте... Если б я был из таких, что пишут уложения... такие вот не мельчают ни на понтонах, ни на каторге, а я - с меня довольно и этого! Если это когда-нибудь кончится, я знаю, что выйду не человеком, идиотом, животным.

- Перестаньте! - возразила Софья,- ведь это отчаяние...

- А отчаяние - смертный грех,- продолжал он, засмеявшись.- Ну, вы так добры, как-нибудь отмолите за меня. "Помяни грехи мои в молитвах..." Я знаю, что я смешон - это уж моя такая судьба: и несчастье глупое, и жалобы мелочные, и выход из всего - ничтожество. Я себя так и готовлю. Вот подождите, оперюсь: за благонадежное поведение и способности сделают меня помощником столоначальника, и так далее, далее, по этой карьере; я, человек напуганный, сумею кланяться пониже; узнал цену медного гроша - выучусь воровать, и все пойдет отлично! Книжки сгубили, ну, их в сторону! преферанс с сподвижниками по службе, по праздникам рекреации в трактире...

- Александр Иваныч, опомнитесь,- прервала Софья,- вы ли это?

- Это я в будущем,- отвечал он, смеясь, и отвернулся, разглядывая высокий куст травы, подле которого сидел.

- Помилуйте! - сказала она чрез минуту, ласково и вместе с смущением, так что задрожал ее голос.- Нехорошо! за что вы себя напрасно мучите? ко всему горю - еще это!

Веретицын не оглядывался.

- Послушайте,- продолжала Софья, слегка дотрогиваясь до его рукава своими тоненькими пальчиками,- ведь вы на себя бог знает что говорите? Ведь это неправда, и вы знаете, что неправда, так зачем же? Разве вам легче? ведь вам самому хуже от таких слов.

- Все равно,- тихо выговорил Веретицын.

- Нет, не все равно,- возразила она.

Он обернулся, сильно взял ее руку и стал целовать ее. Софья поцеловала его в голову; у нее навернулись слезы.

- Право, ведь я не мораль вам читаю,- сказала она тихо,- но что ж хорошего? Вы как-нибудь потерпите, подождите.

- Чего ждать? - прервал он, еще не поднимая лица от ее руки.- Чтоб вы меня полюбили?

Она не ахнула, не шевельнулась, только взглянула на него с испугом. Их взгляды встретились.

- Я вас люблю, я вас два года люблю,- сказал твердо Веретицын,- ведь вы меня не полюбите? Никогда?

Софья молчала. Он смотрел ей в глаза.

- Вот тогда было бы для чего терпеть, было бы для чего ждать... но ведь вы меня не полюбите?

Она все молчала. Он был бледен как смерть, задыхался, но продолжал твердо и все глядя на нее:

- Я постарался бы остаться порядочным человеком, не загрубеть, не оглупеть; я бы сберегал силы, чтоб быть в состоянии заработывать честный кусок хлеба: вам, я знаю, такого куска довольно... я бы не морил себя физически, потому что и до этого доходит.

- Я буду любить вас,- выговорила она, побледнев тоже.

- Из сострадания-то? из самоотвержения? - вскричал он с своим странным смехом.- Покорно вас благодарю, не надо!

- Почему же вы думаете...- начала она.

- Да ведь вы лгать не умеете,- прервал Веретицын,- я ведь целый час смотрю вам в глаза! Полноте, не принуждайте себя, не надо: я самоотвержения боюсь; я человек дурной,- я за него заплатить не сумею, я за него благодарить не умею! Пожалуйста, не воображайте, что ваша доброта обязывает вас на жертву: я уж понял, что это жертва - я ее не прошу, я знаю, что вы - совершенство... от совершенства нам, грешным, очень тяжело!

Она встала.

- Послушайте...

- Что слушать! - вскричал Веретицын.- Ведь я вас знаю! За что же я вас люблю, как не за эту доброту, за это совершенство, за эту правду? Ну, скажите правду, прямо: вы меня не любите?

- Нет,- отвечала она, наклоняя голову и со слезами.

- Вот так, прекрасно! И я не буду больше напрасно добиваться: насильно мил не будешь. Чего нет, того нет... Простите все, что я наговорил, и прощайте: вы, кажется, уж хотите уйти?

Софья обернулась вдруг и протянула ему руки.

- Если б вы знали, - сказала она в слезах,- я не могу... мне так больно.

- Не принуждайте себя: ведь вы не виноваты!- отвечал Веретицын и засмеялся.

- А вы жестоки! - сказала она, рыдая.

- Так тем простительнее оставить меня на произвол судьбы,- возразил он.

- Послушайте, приходите к нам, приезжайте к нам! Все, что в моих силах, все, что может вас утешить по-прежнему...

- Что же мне дразнить себя, Софья Александровна: меня может утешить только то, что не в ваших силах. Не беспокойтесь обо мне.

- Но что же это будет?

- А вы понимаете, что будет невесело? Ничего. Будет вот этот огород, вот этот дом, губернское правление... Авось ненадолго!

- Я вас люблю! - вскричала она.

- Не лгите,- возразил он.

Она зажала руками лицо и побежала к калитке. Веретицын не трогался с места.

- Если б вы говорили правду,- сказал он ей вслед, смеясь и громко,- вы бы не ушли отсюда!

XII

Леленька встала, держась за плетень, у которого сидела на земле; у нее подгибались колени, стучало сердце, голова была сжата; ей было холодно.

"Я точно угорела",- сказала она себе.

Ее губы, которые шевельнулись, чтоб выговорить это, сжались вдруг судорожно; она вскрикнула и побежала в дом.

Два часа металась она на своей постельке и рыдала не умолкая. Работница воротилась, не достучалась и была принуждена перелезть через забор, чтоб отворить калитку и впустить детей, которых собрала и привела обедать. Увидя слезы барышни, работница предположила, что барышня, оставшись одна, чего-нибудь испугалась, и потому наказала детям, когда воротится папенька с маменькой, не говорить им, что сестрица плакала: достанется, зачем все уходили и дом стоял пустой. Резон был дельный, и детям, кроме того, было мало дела до слез старшей сестры. Леленька встала, слабая, как больная, к вечеру убрала, что было нужно, чтоб маменька, воротясь, не сердилась, сходила в сад, отыскала свою работу и села с нею в комнате у окна. Маменька воротилась с Пелагеей Семеновной; нанесли множество просвир; по случаю того, что папеньки не было дома, Пелагея Семеновна осталась ночевать; очень долго пили чай, ужинали, разговаривали, несмотря на усталость; эта усталость дала знать о себе часов в десять вечера храпением, которое раздалось по всему дому.

Леленька легла и опять встала; все спало, конечно, только в их доме и переулке. Вдали слышался еще шум: гулявшие расходились по домам, город еще не затих. Нежный лунный свет сквозил в щели ставень. Леленька оделась в полутемноте, пробралась мимо сонных детей, отворила дверь на крыльцо и вышла. Собака заворчала и, узнав ее, улеглась спать.

"Уйду куда-нибудь..." - сказала Леленька.

Она оглядывалась на пустой, узенький двор, на запертую калитку. Месяц светил бледно, как всегда в летние ночи; в воздухе ничто не шелохнулось; понемногу затихал шум вдали; Леленьке становилось страшно: никогда в жизнь свою не была она так одна, без спроса, ночью.

"Уйду куда-нибудь...- повторила она, вздрагивая и будто спрашивая себя, достанет ли у нее на это смелости.- Только куда уйти?"

Она зажала себе руками лицо, и вдруг ей вспомнилось точно такое движение красавицы, которую она видела поутру, которая ушла точно в таких же слезах... "Есть о чем ей плакать! Вот попробовала бы вынесла..."

Леленька хотела метаться, рыдать, кричать, не понимая, что делает; она побежала в сад,- дорога знакомая.

В голове ее закружились, одна за другой, самые странные мысли: ей хотелось умереть; ей хотелось, чтоб умер кто-нибудь, чтоб вот сейчас все кончилось, потому что так жить нельзя... Она бежала. Бог знает почему, вдруг вспомнились ей,- а эти слова еще так ей нравились: "Любовь летит к предмету любви, как школьник бежит от книги..."

Проклятая книга, в которой это написано! Эта книга, смятая, сложенная вчетверо (так научили!), была тут, в кармане, привыкла лежать в нем... Леленька выхватила ее и, разбежавшись, бросила через плетень в соседний сад. Она точно оторвала свое сердце и бросила. Листы тетрадки едва зашелестели, легко падая на траву. Леленька еще одну минуту взглянула, куда она упала, и схватилась за плетень, чтобы не упасть самой; Веретицын ходил по своей дорожке, потупя голову, не оглянувшись на шорох.

- Все по ней тоскует! - сказала Леленька, глядя ему вслед, между тем как его фигура, удаляясь, сглаживалась в полутьме.- Все по ней... А спросил бы, тут легко ли?.. Кто это все наделал? Если б не он, если б он не говорил, не мутил... Вот же ему! Хорошо, что бог его наказал...

Ее слезы так и скатывались, одна за другою.

- Пусть на себе испытает, каково, когда все отнимут! Все немило, вся жизнь немила,- пусть и ему то же! Он всему смеется,- вот пусть эта красавица над ним посмеется! Бывало... бывало, так всю душу перевернет, как что скажет... Зачем он говорил? На что ему было доводить бедную такую, заброшенную девочку до горя? Ну, разговаривал бы с своими красавицами! Какое ему дело, знаю я Кошанского или нет? разве... Господи боже мой! разве веселее ему стало, как он доказал, что я ничего не знаю? Характер мой испортил... ведь он должен был понимать, что всякое его слово все равно что нож по сердцу, что после него я уж ни на кого смотреть не могу... кажется, умный человек, должен был понять. Нужно вот было... И пусть его бог наказывает, пусть ему еще хуже...

Она рыдала и вдруг, заметив, что сосед остановился и как будто прислушивался, стремглав убежала из сада домой и осторожно добралась до своей постели. Там, в темноте, в жаркой комнате, ей не спалось и пришла другая забота: что ж наделала она, бросив книжку? Ну если он ее не найдет, собаки изорвут, а он пришлет за ней как-нибудь или сам спросит... Сам-то не спросит, он в сад глаз не покажет, ну, пришлет; папенька спросит, от кого...

Забота начала принимать характер несбыточного; усталость и поздний час сделали свое. Леленька заснула.

Следующий день был тот другой праздник, которому семейство было обязано отсутствием папеньки. Отсутствие папеньки действовало тоже как-то празднично, успокоительно. Пелагея Семеновна осталась на весь день. Был Петров пост, но по случаю отсутствия папеньки и праздника маменька рано утром сходила на базар за рыбой. Пока маменька занималась на кухне, Пелагея Семеновна изъявила желание побеседовать с дочкой, экзаменовала ее в хозяйстве.

- А вы, мой ангел, умеете, как маменька, что приготовить?

Леленька могла что умела и то больше по теории; на практике мать никогда не допускала ее ни к чему притронуться, и теперь маменька, услышав вопрос, откликнулась:

- И, матушка! пустить эту модницу, да она того настряпает, что собака есть не станет.

- Как есть барышня! - возразила, приятно улыбаясь, Пелагея Семеновна.- Ну, а на музыке вы, мой ангел, занимаетесь? Вы сыграйте полечку, я послушаю. Обедни-то уж, никак, отошли: можно.

Леленька стала играть, собака завыла.

- Что это она, пес! - сказала Пелагея Семеновна и открыла окошко во двор, утешаясь бешенством собаки.- Вправду пес какой у вас блажной!

Она любовалась на него и слушала его во все время польки.

- А по-французскому вы, мой ангел, читаете? Ну-ка почитайте, я послушаю; я хоть и не пойму, а все лестно.

- Зачем же, если не понимаете, Пелагея Семеновна?..

- Ну, рассуждай у меня! - отозвалась маменька.

- Да у меня и книги нет...

- Как нет! врешь! какую же ты все читала? Сейчас читай!

У Леленьки сдавило горло, уши горели от злости, от тоски; она сейчас бы, сейчас бы убежала куда-нибудь, сил нет! Хотелось не плакать, а кричать, рвать на себе волосы.

- Вы маменьку не беспокойте,- сказала ей шепотом Пелагея Семеновна,- эх, характер-то у вас какой! Отвыкайте вы, мой ангел, отвыкайте, сократите себя! Как в семье да с мужем жить придется... Ведь мужу под руку не попадайся,- ничто возьмешь. От папеньки с маменькой принять легко, а от мужа... ох, куда тяжело! Сама знаю... Вы почитайте так строчки три, красавица.

Леленька стала читать вслух французскую грамматику, слезы крупным градом сыпались на книжку. Пелагея Семеновна покачивала головой по направлению к кухне и забавлялась иностранными словами.

- Видишь, как катает, умница! - сказала она.- Ну, вот и будет, раскрасавица моя, потешились. Только покоряться, покоряться надо,- прибавила она шепотом.- А теперь мы с вами в садик, во зеленый сад пойдем, грусть-тоску разгуляем.

- Я не пойду в сад,- возразила Леленька. Пелагея Семеновна увела ее за руку.

- Вишенья-то, вишенья что у вас нынешний год будет! - говорила она, таща за собой девочку.- Запирать сад надо, родная моя; вы тогда хоть на рыскало пса вашего тут привяжите, как поспевать станут. Забор-то у вас какой; вот тут как раз казначейские перелезут, оборвут. И, головорезы, стоят ваших ребят!.. Посмотреть к ним. Вот какой у вас сосед-кавалер прогуливается. Уж нечего сказать, распрекрасный! Вы, я думаю, ангел мой, никогда его и не видали, брата-то казначейшина! Вон он, из-под дальки, никак, выглядывает. И смотреть на него нечего. Вам такого ли, душа моя, надобно? Вам надо, чтобы был кровь с молоком, хороший, а это... и, прости господи! посмотришь-то, согрешишь, вчера только богу молиться ходила, на "деяниях" таких-то пишут... У вас там, никак, красавица, горох сахарный посажен, гряды я видела? Да, никак, и поспевать стал? Хорошо когда позабавиться...

Пелагея Семеновна пробиралась к грядам; маменька позвала ее кушать пирог и приказала Алене оборвать и принести, что поспело этого гороху.

Леленька осталась одна и стояла опустя голову. Вокруг нее было тихо, только пела какая-то птичка, но и она замолчала, и все явственнее стали слышаться шаги по соседней дорожке...

"Да что ж я? - вдруг сказала себе Леленька.- Мне скучно, да ведь и ему скучно. Почему же мне и не взглянуть на него?"

Она пошла к плетню все тише и робче, по мере того как подходила, но подошла, однако. Веретицын подходил тоже. Леленька испугалась: у него в руках был "Ромео", и убежать было уже невозможно.

- Здравствуйте,- сказал Веретицын своим обыкновенным шутливым тоном.- Что, вы забросили это по ошибке, вместо Кошанского?

- Упала...- выговорила Леленька и как-то невольно протянула руку за книгой.

- За десять шагов и в сторону?

Веретицын тихо улыбался и качал головою.

"Пусть скажет не лгите, как вчера, той..." - подумала Леленька в эту секунду...

Веретицын, вероятно, вспомнил то же.

- Нужна она вам? - спросил он серьезно и резко.

- Нет,- отвечала тоже резко Леленька.

- Не понравилось? Принесть вам Бову-королевича?

- Вы все надо мной смеетесь, все смеетесь, с первого дня... Я уж не знаю за что...- сказала она, вдруг огорчаясь до слез, так что прошла вся досада.

- Виноват,- отвечал Веретицын и повернулся, чтоб идти.

- Нет, послушайте, послушайте,- повторила она, протянув даже руку, чтоб остановить его.- Что вы со мной сделали, со мной... до чего вы меня довели?..

- Вас поймали с этой книгой и в угол поставили? - спросил он.

- Господи боже мой! да выслушайте толком хоть одну минуту! Я, по вашей милости, стала думать, стала понимать такие ужасные вещи... мне и дом, и отец, и мать... Ведь я несчастная! Если б вы, вы по крайней мере... если б от вас я видела... а вы...

- Леленька, мне и без вас скучно,- полноте блажить,- прервал Веретицын.

- А, слава богу, что вам скучно,- вскричала она, зарыдав.

- Ну вот и прекрасно,- отвечал он,- так проживете. До свидания.

Он ушел из сада, стукнув калиткой. Леленька вспомнила стук молотка, который она слышала один раз в жизни, быв на похоронах. Почему ей это вспомнилось, что делалось с ней - она не знала; она хотела уйти - не могла, села на землю, ничего не помня. Мать пришла за ней и, застав эти слезы, сама испугалась, сама повела ее в комнаты.

- Ты чего? да что с тобой, Алена,- а? Аленушка?

Пелагея Семеновна заметила шепотом маменьке, что, должно быть, барышня узнала о женихе, услышала как-нибудь, и оттого - дело девичье - убивается.

- И правда,- сказала маменька,- дурочка ты моя, ты поди сюда... ну поди.

Леленька вышла из-за перегородки, где лежала.

- Ты о Викторе Мартыныче слышала, что ли?

- Нечего, голубчик, плакать, как есть красавец мужчина,- примолвила гостья.

- И человек прекраснейший, с достатком; поди барыней жить будешь. Это надо господа бога благодарить, что такого сожителя посылает. Сама-то ты что такое? Ведь в люди показать тебя совестно: это над тобой милосердие божие. Чего реветь? Рано еще начала; дай вот успеньев день пройдет, чин господин Фарфоров получит, а тебе шестнадцать сравняется, вот тогда хоть целый день кричи. А ты хоть кричи не кричи, а я все-таки отдам. Я вот отцу скажу, дай еще! коли ты сейчас у меня, духом, не замолчишь. Отец не пошутит; ты его еще не знаешь.

- А вот к тому сроку крестная маменька из Санкт-Петербурга бурдесуа (шелковое тряпье (от франц. bourre de soie).) пришлет: мы тогда платье подвенечное сделаем,- ффа! с оборками,- вступилась гостья.

- Вы, маменька, можете меня убить на месте, но я не пойду за Фарфорова! - выговорила Леленька очень твердо...

XIII

Этому прошло восемь лет.

В половине последнего августа, в один светлый, теплый день, какие случаются в Петербурге пред началом осени, в залах Эрмитажа было особенно много посетителей. Нарядные дамы, удивляющие шириной своих кринолин, спеленутые в круглые мантильи, ничему не удивляющиеся девицы, стянутые до неподвижности в модных казаках и подающие признак жизни только довольно негармоничным стуком каблуков по мрамору и паркету; блестящие и довольно шумные юноши, спутники этих дам и девиц; дамы менее нарядные, но с заметным требованием прав на знание и понимание, с громким восторгом пред именами; при них девицы, несколько грустные, и дети, несколько запуганные, и почти всегда их спутник, объясняющий предметы искусства с видом знатока, с уверенностью авторитета, очень пространно и не всегда понятно; провинциалы и провинциалки с непритворным умилением и запоздалыми туалетами; простые люди - мещане, лакеи, мастеровые, переходящие от картины к картине и от статуи к статуе, непременно всей своей компанией в пять человек, нераздельно, довольные объяснением камер-лакея; господа очень порядочные и очень серьезные, вдвоем, редко втроем, неторопливые, смотрящие долго на что-нибудь одно, возвращающиеся из дальних зал к тому, что обратило на себя их внимание, и говорящие между собою так тихо, так оживленно и с вида так дельно, что невольно заставляют оглядываться художников, которые с своими мольбертами, табуретами и хозяйствами кистей и красок поместились около стен и прилежно трудятся, копируя великие произведения. Художникам нередко беда от посетителей; мольберт перед картиной вызывает любопытство даже самых равнодушных, в особенности дам; все непременно хотят видеть то, на что, не будь мольберта, может быть, и не взглянули бы. Учтивость требует посторониться; если можно обойтись без этого, приходится выслушивать над своей головой замечания, толки, подчас и забавные, всегда надоевшие... Но вместе - и бродящие и толкующие посетители, и трудящиеся художники - в светлый день оживляют эти прелестные залы; чудеса искусства снисходительно смотрят с темно-красных стен на посвященных и непосвященных; красота равно сияет для всех своими вечными образами как нечто высшее, прощая и слово профана, и заметку умника, и отвагу ученика-копировщика. В испанской зале бродил молодой человек; он был совсем один и, казалось, не встречал знакомых, потому что не заговорил ни с кем, обойдя весь Эрмитаж... Становилось уже поздно, посетителей было все меньше; они уходили или в галереи драгоценностей, или вниз, к статуям. Скоро в испанской зале остались только камер-лакеи у двери, два-три художника за работой да молодой человек; в тишине слышались шаги тех, кто проходил рядом по коридору, легкий шорох упавшей кисти, шуршанье костяного ножа о палитру; солнце особенно мягко светило сквозь парусину в стеклянный потолок и рассыпало искры на золотые рамы, выдавало бледные лица на темных полотнах. Молодой человек прислонился к вазе из lapis lazuri в средине залы, выбрав место, с которого можно было лучше видеть маленького "Иоанна с агнцем" Мурильо, картину, вечно закрытую станками копирующих. И теперь против нее стоял станок, но, к удовольствию зрителя, художника не было. Молодой человек переносил свой взгляд с этой картины на другую, почти рядом, тоже Мурильо: "Маленький Христос и маленький Иоанн", протягивающие друг другу ручки, чтоб обняться. Видно было, что он сравнивает и из двух любимых картин выбирает более любимую. Он, казалось, решился и перешел несколько шагов налево, чтоб видеть ближе последнюю; против нее стоял тоже станок, но, к счастью, не закрывал ее. Божественные лица детей с их добротой, нежностью, лаской, кругленькие, веселые головки ангелов в облаке, резвый ягненок в углу картины вызывали уже не восторг, но более - чувство какой-то примиряющей радости на лицо молодого человека. Он смотрел, не замечая, что на него тоже смотрят, и почти так же внимательно. За мольбертом, пред картиной, сидела художница; она уже несколько раз оглядывалась на молодого человека, пока он проходил, стоял у вазы; но тут, когда, став почти за ее плечами, он забылся, созерцая Мурильо, она обернулась совсем и смотрела ему в лицо.

- Monsieur Веретицын, если не ошибаюсь? - сказала она.

Он отвел глаза от картины.

- Madame... mademoiselle...

- Леленька,- досказала она и протянула руку.

- Вы! - почти вскричал он.

- Не забыли?

- Помню, хорошо помню! но... не может быть... Как же это вы здесь?..

- Как видите. Сядьте, пока я приберу палитру. Она показывала на бархатный диван под картиной.

- Это вы!..- Повторил изумленный Веретицын.- Но как же это случилось?.. Но вы почти не переменились... Сколько лет...

- Восемь лет. Я восемь лет живу у тетки, здесь.

- В Петербурге? Я сам уже два года здесь.

- Что делаете?

- Служу, учу юношество.

- Прекрасно. А я учусь.

- И вот какие успехи.

- Да, этого, конечно, я не могла от себя ожидать там, в N. Как вы оттуда избавились?

- Наконец выпустили, с год добивался места - наконец нашел. Но вам как вздумалось переселиться?

- Я думаю,- возразила она, улыбнувшись,- что N-ский воздух всякому нездоров, и всякий для себя должен стараться из него вырваться. Я по крайней мере дала себе слово никогда больше туда не заглядывать.

Ее глаза засветились и напомнили Веретицыну прежнюю Леленьку, ее детский гнев, их свидания через плетень. Леленька в самом деле мало выросла, мало переменилась лицом, ее, скорее, изменили наряд и грациозная прическа; но Веретицыну показалось неловко сказать прямо, что он подумал на ее последние слова, и он спросил только:

- А ваш отец и мать?

- Живы, там. Вы женаты, Александр Иванович?

- Нет. Вы - замужем, Елена?..

- Васильевна. Нет. Как вы располагаете вашим днем сегодня? свободны вы?

- До вечера. Вечером у меня публичная лекция.

- О, в какой вы чести! Как же я не знала? Где это?

- В одном училище, на Васильевском Острову.

- А я живу на Васильевском Острову; как же я не знала? Стало быть, недавно?

- Я начинаю сегодня.

- Теперь мне пора домой. Пойдемте вместе; обедайте у нас и вечером идите на вашу лекцию. Хотите?

- Очень рад.

Леленька заперла свой ящик с красками, взглянула на Веретицына и улыбнулась.

- Я много переменился, Елена Васильевна?

- Постарели. Пойдемте... Ох, вот это скучно нести!

Она подозвала камер-лакея и поручила ему спрятать до завтра склянки с маслом.

- Вы здесь привыкли, будто дома,- заметил Веретицын.

- Я целый год всякий день здесь.

- Изучаете?

- Да, и копирую на заказ. Я работаю,- договорила она, пока Веретицын на прощанье заглянул на доменикиновского "Амура" в дверях итальянской залы у выхода в коридор.

- Подержите, я пойду за шляпкой,- сказала ему Леленька, отдав ему ящик, когда они спустились с лестницы, и ушла в боковую комнату.

Веретицын, стоя в сенях, смотрел на великолепную белую мраморную лестницу с колоннадой вверху; в отворенную верхнюю дверь виднелась красная стена итальянской залы и "Мадонна" Андреа дель-Сарто. Печальная, она смотрит прямо, между тем как младенец отвернулся, привстал на ее коленях; ее взгляд провожает тех, кто уходит...

- Вы любите искусство? - сказала, воротясь, Леленька.- Почему же вы не бываете здесь чаще?

- Некогда.

- Весело, когда много дела! - продолжала она, сбегая с подъезда.- Какое прелестное время! Выйдем скорее на набережную, направо.

Веретицын шел молча. Чем больше он смотрел на Леленьку, тем больше его удивляла - не неожиданность встречи, не резкая противоположность с прошедшим, которое в эти минуты так ясно вспомнилось ему, много простившему в прошедшем: его удивляла перемена этой девушки, ловкой, смелой, уверенной в себе.

"Вот как вырастают!" - подумал он, невольно наклоняя голову.

Леленька облокотилась на гранит и смотрела в воду; Веретицын сделал то же.

- Так-то, бывало, у плетня,- сказал он.

- Да; но только мы никогда не стояли рядом! - возразила она и засмеялась.- Как давно, это ужас! что за дикое время! Помните, вы часто бывали не в духе. Этого теперь не бывает?

- Почему ж не быть?

- Теперь, когда у вас занятия, работа, когда вы никому не обязаны, когда вы полезны, самостоятельны,- я этого не понимаю!

- Что ж делать! а так есть.

- Это почему же?

- Мне тридцать четыре, а не двадцать четыре года, Елена Васильевна.

- Не резон,- возразила она, покачав головой.

- Нет, резон. В молодости свернуло неожиданное, незаслуженное несчастье и томило семь лет. Легко сказать: отнять у человека семь лет! Лучшие годы жизни без дела, без книг. Бог знает в каком обществе, без права думать, не только говорить! Надо испытать, каково это, чтоб судить, легко ли, можно ли оправиться от этого... Вы сами сказали: дикое время! Я, должно быть, еще из крепких, потому что вынес из него только желчь да хандру.

Она все качала головой и улыбалась.

- И в правильно прожитой жизни,- продолжал Веретицын,- если с половины оглянуться на молодость, наберется великий недочет в осуществлении разных надежд, идеалов, а уж в такой-то жизни... Он остановился.

- Вы смеетесь, Елена Васильевна?

- Я этого окончательно не понимаю,- возразила она, подняв снова на руки свой тяжелый ящик,- не беспокойтесь, я донесу: я не люблю одолжаться другими, когда могу сделать сама...

- Старое правило говорит: "не делай сам того, что можешь заставить сделать других",- возразил, смеясь, Веретицын,- отдайте мне ящик.

- О, ваши старые правила! - прервала она уже без шутки и с особенным увлечением.- От них все наше зло, все несчастье нашего поколения! Вы их поддерживали, вы им покорялись, вы довели до того, что мы принуждены биться, страдать, чтоб вырваться из-под этого гнета и выработать себе какую-нибудь возможность жить полегче!.. Вы говорите, что вам было тяжело и теперь тяжело, что вы люди сломанные. А зачем вы допустили сломать себя? зачем вы не отказались от ваших предрассудков, не победили вашей слабости, не трудились энергичнее? Вам скучно, у вас желчь, хандра, потому что вам все жаль чего-то, вспоминается что-то, хотелось бы сберечь что-нибудь старое, к чему вы привыкли! Вы все тосковали да мечтали и обленились до невозможности трудиться...

- "Ты все пела, это дело!" - прервал Веретицын,- и молодое поколение посоветует нам плясать?

- Молодое поколение не эгоисты,- отвечала она, смутясь и обидясь, как прежняя Леленька.

- Да ведь и старое не все только тосковало да мечтало,- возразил Веретицын.- Хорошо вам, свежим деревьям, но не браните надломленных, которым больно во всякую погоду... Мы философствуем, Елена Васильевна.

- И даже пустились в поэзию,- прибавила она.

- О, время! у плетня этого не бывало: вы наслаждались, кажется, Херасковым...

- А, что за пустяки! Не может быть!.. Нет, знаете, я очень рада, что встретила вас; я вас помню, но того времени я не хочу вспоминать. Перед моими глазами представляется столько нелепости... Прошло - и кончено! я живу настоящим.

- Между прочим, в настоящем, скажите мне о вашей тетушке: вы ведете меня знакомить.

- Моя тетушка добрая и умная женщина, была замужем за умным, хорошо образованным человеком, приехала с ним сюда и для него постаралась образоваться. Я ставлю ей это в огромную заслугу. Она приехала за мной в N и взяла меня к себе в то же лето, в которое мы с вами видались. В доме, где она живет, есть хороший пансион; она посылала меня учиться; у меня заметили способность к живописи; я стала ходить в рисовальную школу - и вот, видите, пишу в Эрмитаже. Я знаю три иностранные языка, перевожу и делаю компиляции. Этим я зарабатываю столько, что, могу сказать, я не лишняя тягость в доме: моя тетка небогата. Наше общество - профессора пансиона, где я училась, их семейства, художники, все люди занятые, и потому всякому дороги свободные часы и все стараются провести их приятно. Раз в неделю собираются у меня. Приходите.

Веретицын поблагодарил поклоном.

- Так вам живется легко? - спросил он.

- Еще бы! Я свободна! - отвечала Леленька.- Я никому ничем не обязана. Тетка, правда, дала мне воспитание, но, имея средства, она должна была это сделать, и я имела право принять. Но с тех пор, как я могу трудиться, я тружусь для себя: я ей ничего не стою. Я заработываю даже свои удовольствия: например, я два года абонировалась на одно место в галерее, в оперу; на нынешний год тетка вздумала сделать мне сюрприз и заплатила за меня. Я ничего ей не сказала, но продала свою копию с Греза и взяла на другой абонемент для нее и для себя два места в ложе у знакомых, под предлогом, что хочу слушать оперу два раза. Она, однако, поняла, что не должна стеснять меня, даже думая сделать мне приятное... Вы ходите в оперу?

- Редко. Некогда.

- Если хорошенько рассчесть время, то его достанет,- продолжала Леленька.- Вот и наша квартира. Вы запомнили дорогу?

Она вошла и начала подниматься очень высоко по лестнице одного из высочайших домов Среднего проспекта. Веретицын шел за нею. Этого восхождения нельзя было не запомнить, и Веретицыну пришло на мысль, что Леленьке лучше бы следовало сказать: "милости просим" и тем попросить хотя терпения у гостя. Леленька позвонила. Горничная отворила им и взяла пальто Веретицына.

- Елены Гавриловны дома нет,- сказала она.

- Давно?

- Давно. Она сказала, что обедает в гостях, а вечером в театре, и чтоб вы приехали в театр, если угодно; там она оставила записку.

- Мне не угодно,- отвечала Леленька.- Давайте обедать.

Она пригласила Веретицына войти. Приемная комната была мило убрана, со множеством зелени в углах и на окнах; Леленьку ждал накрытый стол; горничная поставила прибор для Веретицына.

- Садитесь, я очень голодна,- сказала ему Леленька.

Обедая, она потянула с ближнего стола лист газеты и читала вслух, отрывками; завязался очень живой разговор об итальянской войне и итальянской свободе. Леленька знала и постоянно читала очень много. Обед прошел незаметно в этих толках. Светлый день к вечеру выказался осенним: кусочек неба над трубами соседнего дома побледнел и примеркнул, окна затуманились.

- Пойдемте ко мне,- сказала Леленька, вставая из-за стола,- я велю затопить камин; мы наговорились об Италии, а там и зимой не холоднее этого.

Рядом с приемной была ее комната, гостиная, мастерская, кабинет,- все вместе. По стенам было несколько картин в рамах, на полу неконченые этюды и полотна, обернутые изнанкой; на мольберте начатый портрет, вероятно, тетки; палитра кокетливо висела на резьбе зеркала; гипсовые бюсты, статуэтки, слепки с античных голов были расставлены на полочках и тумбах. Большой письменный стол и две этажерки в углах были полны книг; к камину уютно сдвинута кушетка и несколько мягких кресел. Только один этот уголок напоминал об отдыхе; все остальное твердило об усиленной, беспрерывной, по часам рассчитанной работе. Леленька в самом деле взглянула на часы.

- Я вам дам чаю,- сказала она Веретицыну на пороге и ушла, предоставив ему войти, если хочет.

Воротясь, она застала его среди комнаты: он осматривался кругом.

- Не правда ли, у меня недурно? - спросила она.- Хозяин дома был так любезен, что, по моему желанию, наклеил здесь красные обои - слабое подражание залам Эрмитажа! Зато по вторникам, когда у меня вечера и я освещаю a giorno,- выходит великолепно... Вы задумались, как это выходит великолепно?

- Скажите, вы ли это? - прервал Веретицын.- Право, минутами я не верю глазам! Это перерождение!

- Что же тут особенного? - возразила она с удивлением.

- Но вспомните только...

- Я ничего не вспоминаю,- отвечала она,- я вам уж сказала, кажется? Если уж есть людям охота вспоминать, то пусть вспоминают свой характер с детства, и тогда всем станет ясно, что иначе и быть не может, как то, что случается с ними... Если бы вы меня знали, вы бы не удивлялись, что я сбросила с себя свое иго и не хочу о нем помнить.

- Да, вам тяжело, трудно...

- Вы думаете о моей семье? - прервала она.- Ничего не тяжело и не трудно! Я не помню, чтоб не обременять моей памяти; так же, как не помню вздоров, которые слышала, читала... Вам это странно?

- Не странно, но несколько решительно.

- Нисколько! Это великодушно.

Веретицын глядел на нее, пока она поправляла уголь в камине; сумерки и огонь придавали странный свет красной комнате; этот свет и резкие тени шли к оживленному лицу девушки. Она села, покойно сжавшись, в кресло; в ее движениях и взгляде было желание отдыхать, наслаждение отдыха, но не раздумье.

- Ну, давайте вспоминать старое,- сказала она, помолчав и улыбнувшись.- Что mademoiselle Sophie?

- Sophie? - повторил Веретицын.

- Да, Sophie, Софья... Александровна... а фамилия...

- Хмелевская,- сказал Веретицын.- Почему вы ее знаете?

- Я ее видела,- отвечала, смеясь, Леленька.- Но что же особенного, что, живя в N, я знала о Хмелевской?.. Я ее видела у вас в саду.

- А!..- сказал Веретицын, глядя на огонь.

- Это, кажется, была замечательная девушка, совершенство?

- Да.

- Образованна, талантлива, умна? - продолжала Леленька.- Скажите, где она теперь? В наше время, когда...

- И прочее,- подсказал Веретицын.

- Да,- подтвердила, не улыбнувшись, Леленька,- в наше время такая женщина много бы могла сделать, действовать; женщина развитая, с светлым взглядом, с этой правдой, которой надо было в ней удивляться, с неженской прямотой - не только ее пример, одно ее слово... Она не здесь, не в Петербурге?

- Нет, в деревне. Она замужем.

- Замужем! - вскричала Леленька.

- Замужем,- повторил Веретицын.

- Кто ж этот счастливец, который удостоился владеть этим совершенством?

- Добрый малый, N-ский помещик.

Леленька привстала с места.

- Monseuer Веретицын!.. и это совершенство?..

- Более, нежели когда-нибудь,- отвечал он тихо, не сводя глаз с огня.

- Совершенство - женщина, которая продала свою волю, бросилась в пустоту...

- Не продала, а только отдала: ее умоляла мать, а уступить она могла: она никого не любила. Ее муж, человек честный, неглупый... ну, конечно, не передовой, не деятель... Да ведь что ж все отдавать сокровища богачам: бедным они нужнее.

- Что ж она сделала для этих бедных?

- Она дала матери спокойный угол перед смертью, помирила мужа с его отцом, заставила старика жить более человеческим образом, научила мужа заниматься, сколько в его средствах, дала вздохнуть тем, кто от них зависел...

- О, подвиги! - прервала Леленька.- И тратиться на это? на уборку спальни для маменьки, на семейные примирения, на укрощение побоев! учить мужа азбуке! И это существу высшему...

- Кому ж, как не высшему? - возразил Веретицын.- Низшие или не умеют, или брезгают! Высшее то и есть, которое жертвует собой до конца, и только жертвы совершенств ведут к чему-нибудь...

- Несколько тысяч лет продолжаются эти жертвы совершенств! - сказала Леленька.

- Оттого и стало полегче теперь, нежели за тысячу лет,- отвечал Веретицын.- Понемногу, понемногу, но остается влияние, память...

- Утешительное "понемногу"! - возразила Леленька.- Это просто отговорки, подвиги эгоистов, ленивых, которым не хочется взять дело поважнее! Вот увидите, когда в несколько лет Sophie, ваше совершенство, примирится, отупеет...

- Скорее умрет! - вскричал Веретицын.

- А смерть к чему-нибудь служит? Супруг на другой женится, батюшка опять примется драться, оба вместе будут смеяться над нею.

- Умерла на работе,- сказал Веретицын.

- А свободная была бы жива, была бы счастлива!

- Как это?

- Вот так! - отвечала Леленька, показав вокруг себя рукою.- Трудилась бы для всех,- круг широк!

- Вы замечали, что на воде широкие круги слабее маленьких?

- О, без поэтических сравнений!

- Но разве это (он также показал вокруг себя рукою), разве это труд для всех?

- Конечно, это не мировые труды,- возразила Леленька,- но, смею думать, это тоже часть тех трудов; я все-таки приношу свой вклад, служу мысли...

- Софья учит своих детей.

- Вы поэтизируете, потому что все еще влюблены в нее,- прервала Леленька, засмеявшись.- "Ее белокурая головка, их кудрявые головки..." А взглянуть с настоящей точки зрения, что это такое? Рабство, семья!.. Женщина высшая подчинена какому-то доброму малому, пожертвовала собой для прихоти матери-эгоистки, примирила, то есть свела опять, двух дурных людей, чтоб они вдвоем больше зла наделали! Как-нибудь, среди стеснений, из-под насмешек передает что-нибудь человеческое детям... Но человеческое ли, здравое ли? Она передает им те же несчастные заповеди самоотвержения, от которых погибает сама! Заповеди покорности произволу!.. Она виновата, ваша Софья! Она служит злу, учит злу, она готовит страдалиц! Она должна бы понимать это...

- Она и понимает, что лучшая мать та, которая умеет воспитать мучеников.

- Но вы ли это? - я спрошу в свою очередь,- вскричала Леленька.- Вы забыли, но я помню, вы первый сказали мне первое слово свободы,- вы ли это теперь?

- Я,- отвечал Веретицын,- помню, точно, я говорил вам, но слово свободы, а не разъединения...

- Разъединения?

- Да. Вы одни. Вы это понимаете?

- Знаю. Я одна. Разумное существо должно уметь быть одно.

- Когда приведется остаться одному,- возразил Веретицын,- но когда есть еще люди...

- Для меня их нет,- прервала она, вспыхнув.- Вы не знали тогда, но догадываться могли, что была моя жизнь, какие люди были со мною. Вы заставили меня в первый раз понять их. Я вам верила... Вы не знаете; что я вас любила? Да, как никогда потом! Я поняла, какое иго любовь, как она заставляет смотреть глазами другого, исчезать пред волей другого. Я никогда не полюблю - некогда, глупо. Тогда хоть было еще кстати: у меня явилась сила освободиться. Несправедливости, гонения надо мной дошли до крайности. Мне предлагали даже мужа!.. Я решилась бежать. Теперь я убежала бы на улицу - тогда я еще искала приюта. Я написала к тетке; у меня не было гривенника отдать на почту! никогда не забуду унижения, что я выпросила его, со слезами, чуть не с земными поклонами, у работницы... Не вправе ли я была желать вырваться, возненавидеть память прошедшего?

- Никто не вправе осудить, что вы бежали. Вырваться вы вправе, ненавидеть - никогда. Если вы поняли больше этих людей, вы должны уметь простить...

- Вы не то говорили! - прервала Леленька.- Вы проповедовали разъединение полнейшее! Это перерождение тоже! Вы ли это? я буду спрашивать тысячу раз...

- Я,- повторил Веретицын,- но с тех пор времени прошло довольно...

- И вас года укротили?.. старость?

- Да, с годами люди делаются тише...

- Терпеливее?

- Умнее.

- О! если б только кто-нибудь, кто б нибудь сейчас повторил вам то, что вы говорили тогда! - вскричала Леленька.

- Крайности? - спросил он.- Может быть. Но когда отпускается несколько лет на размышление, можно рассмотреть, годятся ли крайности. От них человек отказывается невольно...

- И мирится?

- Прощает.

- То есть шаг назад, опять к старому? - вскричала Леленька.

- Зачем? Простить, не упрекать, не помнить...

- Да, может быть, это и очень возвышенно,- прервала она холодно,- но кто был оскорблен, кто понял, что самому себе, только своему мужеству обязан тем, что не дал погубить себя, тот не так легко забывает, не так легко прощает... Но это личности: довольно обо мне. Я поклялась, что не дам больше никому власти над собою, что не буду служить этому варварскому старому закону ни примером, ни словом... Напротив, я говорю всем: делайте как я, освобождайтесь все, у кого есть руки и твердая воля! Живите одни - вот жизнь: работа, знание и свобода...

- А на долю сердца что останется? - спросил тихо Веретицын.

- Вы счастливы с вашим сердцем? - спросила она насмешливо.

- Да и вы неблагополучны,- возразил он,- у нас оно хоть и болит, но есть, а у вас нет его.

- "У нас"? - повторила Леленька,- у вас и Sophie?

- Вы ее не понимаете,- тихо возразил Веретицын,- не смейтесь. Вы зовете всех на свободу, и по вашим убеждениям, которые, точно, достались вам не легко, с вашей точки зрения, во многом тоже верной - вы правы. Но до совершенства Софьи вам далеко! Вы заработываете себе легко, без страдания, покойное житье-бытье, удовольствие, приязнь вашего кружка; между этим делом вы служите и обществу очень приятной службой. Ваш труд - еще вполовину труд - и меньше... Софья взяла весь свой. Она пошла учить добру и правде без уверенности в успехе, только с верой в свое дело. Она пошла на грубость, эгоизм, полуобразование, оскорбление, жестокость, пошла, как шли мученицы на исповедание и смерть! Это конечное исполнение обязанности, которую налагает сознание истины и жажда добра! В наш век нет подвига выше. Он даже не образец: за него может взяться только та женщина, которая захочет высшего совершенства, которая почувствует в себе силу служить правде, своему верованию, служить во всей полноте, охотно, радостно, забывая себя... Вы удивляетесь сестрам милосердия? Вы кричите в восторге пред теми женщинами, которые подают мужьям и любезным патроны во время сражений? Это не легче, мужества надо не меньше; это не менее возмутительно; тут нет увлечения, нет одобрения кругом, дело не блестящее с вида и долгое-долгое, на всю жизнь.

- Вы ее очень любите,- сказала Леленька. Веретицын не отвечал и встал. Часы били семь.

- Видите,- сказал он наконец,- вот она, хваленая свободная жизнь, потому что теперь, в настоящее время, она одинакова для вас и для меня: пришло время - расходись, не кончив слова; чувствовать некогда, вспоминать некогда. Мы, свободные,- рабы дела, которое взяли себе на плечи... многие, пожалуй, любя, но большая часть только уверяя себя, что любят, и только избранные (к ним причисляю себя) говорят откровенно, что дело - тот же прием опиума и средство тянуть жизнь все для дела же... Радостей для нас нет, любви уж и вовсе быть не может: некогда... Вместо их берется так что-нибудь, на лету, не имеющее ни цели, ни значения... Это называется - состареться.

- Неправда! - возразила Леленька.- Работа, знание не стареют, потому что они вечны.

- Пожалуй, если не замечать, что часть души - чувство - уже умерла или лежит в апоплексическом ударе. Обманывать себя можно.

- Я не хочу себя обманывать. Что ж! пусть хоть так.

- Будьте счастливы!

- А вы счастливы?..

- Мне пора идти, Елена Васильевна...

Она торопливо оглянулась на часы.

- Так до свидания. Приходите во вторник; я познакомлю вас с теткой, еще с хорошими людьми. Придете?

- Некогда... Если успею.

Леленька проводила его со свечой до лестницы, воротилась к себе и, не останавливаясь ни минуты, придвинула кресло к столу, достала тетради и диксионер, и скоро в комнате слышались только стук часов, падание догоравшего угля в камине и шорох пера по бумаге...

Надежда Дмитриевна Хвощинская - Пансионерка - 02, читать текст

См. также Хвощинская Надежда Дмитриевна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Первая борьба - 01
Из записок Беспрестанно, и едва ли не на каждом шагу, слышу я жалобы, ...

Первая борьба - 02
Я стал чаще ходить к Смутовым; классы сделались не скучны. Марья Васил...