Евгений Карнович
«Любовь и корона - 05»

"Любовь и корона - 05"

XXXVIII

Зима замедляла действие наших войск против шведов. Русские оставались на занятых ими позициях, а правительница не думала делать никаких уступок стокгольмскому кабинету, и в Зимнем дворце происходили ежедневно совещания о дальнейших военных предприятиях. 23 ноября был отдан гвардейским полкам приказ о выступлении в двадцать четыре часа из Петербурга, так как пронесся слух, что шведский главнокомандующий Левенгаупт направляется на Выборг. Распоряжение это сильно взволновало гвардию и произвело большой переполох среди сторонников цесаревны. Они распустили молву, что правительница без всякой надобности удаляет из столицы гвардейские полки, расположенные к Елизавете Петровне, для того только, чтобы, пользуясь их отсутствием, провозгласить себя самодержавной императрицей. Приверженцы цесаревны приступили теперь к ней с решительными предложениями, но она колебалась и на внушения маркиза Шетарди произвести немедленно переворот военной силой отвечала, что не может решиться на это из опасения, чтобы "римские гистории обновлены не были", т. е. она опасалась, что войско станет взводить и низлагать государей подобно тому, как то делали в Риме преторианцы.

Кроме того, приверженцы Елизаветы старались возбудить народ против существующего правительства; они повсюду толковали, будто император Иоан не был крещен, что он родился от отца, не крещенного в православную веру, что мать его держится втайне лютеранской ереси; что немцы забирают все в свои руки, что скоро приедет опять в Петербург любимец правительницы, граф Линар, и станет делать все, что захочет, и что тогда народу будет еще хуже, чем было при Бироне. Сопоставление этих двух имен порождало сильную ненависть к Линару. Чтобы подействовать на людей суеверных, враги правительницы распускали молву, будто над гробом императрицы Анны Иоановны являются по ночам привидения и между ними Петр Великий, требующий от покойной государыни корону для своей дочери. Пытались для усиления замешательств пустить в народ говор, что император умер и что умышленно скрывают от народа его кончину. Поднялись толки о том, что малютке-императору предстоит самая плачевная судьба. Рассказывали, что при рождении принца тетка его приказала знаменитому математику Эйлеру составить гороскоп новорожденного. Ученый, посмотрев с обсерватории в трубу на твердь небесную, принялся за вычисления и выкладки и - ужаснулся: светила небесные предсказывали страшный жребий царственному младенцу! Тогда Эйлер, боясь огорчить императрицу и посоветовавшись со своими товарищами, заменил настоящий гороскоп подложным, в котором предрек новорожденному долголетие Мафусаила, мудрость Соломона, богатства Креза, славу Александра Македонского и вообще предсказал ему такую счастливую жизнь, какая не доставалась еще на долю никому из смертных. Вдобавок ко всем слухам, агенты Шетарди пугали петербургское население молвой о приближении к столице шведов, прибавляя, что если бы не было правительницы и ее сына, то не было бы и войны, так тяжко отзывающейся на всем народе.

Со своей стороны беспечная Анна Леопольдовна не принимала никаких мер для прекращения враждебных ей слухов. Она вела обычную жизнь: читала, беседовала с Юлианой, переписывалась с Линаром, а по вечерам проводила время в небольшом обществе близких ей лиц, и только по понедельникам бывали у нее более многолюдные вечерние собрания.

Перед одним из таких собраний, происходившим 23 ноября, она получила из Бреславля письмо, в котором внушали ей быть сколь возможно осторожнее с Елизаветой и советовали немедленно арестовать состоящего при цесаревне хирурга, как главного вожака той партии, которая намеревается свергнуть и ее - правительницу и ее сына. В этот вечер ранее всех гостей приехал в Зимний дворец маркиз Ботта. Он просил Юлиану доложить ее высочеству, что ему тотчас же, до приема других гостей, нужно видеть правительницу. Настоятельное требование маркиза было немедленно удовлетворено, и он, разъяснив Анне Леопольдовне настоящее положение дел, заключил свой разговор с ней следующими словами: "Вы находитесь на краю пропасти; позаботьтесь о себе, спасите, ради Бога, и себя, и императора, и вашего супруга!" Эти два одновременных предостережения, письменное и словесное, подействовали наконец на правительницу, и она решилась объясниться откровенно с Елизаветой. В обычный час съехались к правительнице гости: одни беседовали между собой, другие сели за карты, но сама она, против обыкновения, не играла в этот вечер. Она в сильном волнении ходила взад и вперед по комнате, останавливаясь несколько раз у того стола, за которым играла цесаревна, и заметно было, что она хотела сказать ей что-то, но только никак не могла решиться. Наконец, преодолев себя, она слегка дотронулась до плеча Елизаветы. Цесаревна вздрогнула, а правительница сделала глазами знак, что желает переговорить с ней наедине.

Хозяйка и гостья пошли в отдаленную от гостиной комнату, и там Анна Леопольдовна начала свои объяснения с Елизаветой, предъявив ей прежде всего полученное утром из Бреславля письмо.

- Я ни в чем не виновата!.. - проговорила смущенная этой неожиданностью Елизавета, - я никогда и в мыслях не имела предпринимать что-нибудь против вас и против его величества... Я слишком чту данную мною вам и императору присягу, чтобы я посмела когда-нибудь нарушить ее. Письмо это подослано к вам моими врагами, они же сообщают вам ложные на мой счет известия, которые только напрасно тревожат спокойствие и ваше, и мое; на все это решаются злые люди для того, чтобы сделать меня несчастной...

- Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, а мне очень хорошо известно, что он только и старается о том, чтобы возбудить раздоры и беспорядки и тем самым отвлечь внимание России от европейской политики; я, впрочем, очень мало понимаю в политике и говорю это не прямо от себя, передаю вам только то, что говорят знающие люди, не доверять которым я не имею никакого повода...

- Мало ли что говорят, - запальчиво перебила Елизавета, - говорят, например...

- Но ведь маркиз де Шетарди бывает у вас, - с большей против прежнего настойчивостью повторила правительница.

- Да, бывает, - отрывисто ответила Елизавета.

- Я хочу, чтобы он прекратил эти посещения, - требовательным тоном проговорила правительница.

- А я не в состоянии исполнить волю вашего высочества. Я могу отказать маркизу под каким-нибудь выдуманным предлогом один раз, много два раза, а потом, когда он приедет ко мне в третий раз, я должна буду принять его, против моего желания. Отчего вы не действуете проще: вы - правительница и имеете власть; так прикажите Остерману, чтобы он, со своей стороны, передал маркизу о вашем ему запрещении ездить ко мне...

- Я попросила бы вас не учить меня, - сказала правительница таким грозным тоном, который изумил Елизавету. Цесаревна смешалась. - Я немедленно прикажу арестовать Лестока, - продолжала Анна Леопольдовна, - он часто бывает у маркиза.

- Клянусь вам всемогущим Богом, клянусь вам всем святым, клянусь памятью моего отца и моей матери, что это неправда; нога Лестока не бывала ни разу у Шетарди, - вскрикнула Елизавета, показывая на образ и заливаясь слезами.

- Не надо мне таких страшных клятв!.. Не надо!.. - проговорила изумленная правительница. - Я верю и без них...

Набожная и богобоязненная Елизавета смело клялась теперь, так как действительно Лесток ни разу не бывал у Шетарди, а видался с ним всякий раз в уединенной роще, бывшей тогда в окрестностях Смольного двора. Прибегая к такой уловке, Елизавета думала, что тут нет никакого клятвопреступления, а между тем таким смелым оборотом разговора она прикрывала все подозрения, высказанные против нее правительницей.

Страшная клятва, так твердо произнесенная цесаревной, ее слезы и рыдания до такой степени подействовали на Анну Леопольдовну, что она кинулась на шею Елизавете и начала просить ее, чтобы она простила ее за напрасные подозрения. При этом правительница ссылалась на то, что она была введена в ошибку, в которой теперь чистосердечно раскаивается.

Елизавета воспользовалась переходом молодой женщины от твердости к слабости и, в свою очередь, начала выговаривать ей, жалуясь на те обиды и оскорбления, какие ей приходится постоянно переносить без всякого с ее стороны повода. Цесаревна до такой степени успела убедить правительницу в своей невиновности, что Анна расстроенным голосом сказала ей:

- Теперь я вижу, что нас ссорят злые люди: вы слишком набожны и настолько чтите и боитесь Бога, что не измените вашей присяге и никогда не призовете напрасно Его святое имя. Впрочем, - добавила она с неуместной откровенностью, - скоро все устроится так, что у наших недоброжелателей не будет более поводов к интригам и проискам.

От этих слов у цесаревны захватило дух, но она выдержала себя и, не говоря ничего более, возвратилась в гостиную и села продолжать игру; правительница, совершенно расстроенная объяснением с цесаревной, не знала, как дотянуть тягостный для нее вечер.

На другой день, т. е. 24 ноября, в день Св. великомученицы Екатерины, правительница ездила к обедне в Александро-Невскую лавру, где была погребена ее мать - царевна и герцогиня Меклембургская, Екатерина Иоановна, и так как в этот день были именины покойной, то правительница отслужила панихиду над ее могилой. Едва успела она возвратиться во дворец, как к ней явился ее супруг. Его растерянный и испуганный вид предвещал что-то недоброе, и, действительно, он объявил правительнице, что, по дошедшим до него сведениям, не остается никакого сомнения, что ей, ему и всему их семейству угрожает страшная опасность.

- Непременно нужно, - говорил он, заикаясь второпях еще более, чем всегда, - непременно нужно сейчас же арестовать Лестока, не упускать из виду цесаревны, наблюдать за маркизом и расставить около дворца и по всему городу караулы и пикеты...

- Вы, ваше высочество, - с раздражением заметила правительница, - опять с вашими предостережениями, но они мне ужасно надоели. Я вчера поверила подобным внушениям и потом чрезвычайно сожалела, когда убедилась в тех клеветах, какие возводят на Лизу. Неужели же такая чистосердечная и набожная девушка, как она, может так страшно клясться и так искусно притворяться?.. Вчера я довольно настрадалась за мое легковерие. Будет с меня и этого, я вам скажу только одно: вы слишком мнительны и чрезвычайно трусливы...

Принц тяжело вздохнул, пожал по привычке плечами и с опущенной вниз головой вышел молча от своей супруги.

В этот же день вице-канцлер граф Головкин давал торжественный бал по случаю именин своей жены Екатерины Ивановны, урожденной княжны Ромодановской. Весь большой петербургский свет был у него в гостях, но правительница, под предлогом поминовения своей матери, отказалась от приглашения графини Головкиной и, чтобы не отвлекать от нее гостей, отменила даже обычное у себя собрание. Весь этот вечер она провела за письмом к Линару, описывая ему, между прочим, в подробностях те тревоги, которые причиняют ей клеветами на не повинную ни в чем цесаревну. Письмо это предназначалось для отправки на другой день в Кенигсберг, куда вскоре должен был приехать Линар на возвратном пути из Дрездена в Петербург.

Успокоенная насчет Елизаветы и в ожидании скорой встречи с Линаром, правительница была в этот вечер веселее обыкновенного; она заговорилась с Юлианой до поздней поры и попросила ее переночевать в ее спальне. Болтая о том и о сем, молодые подруги заснули около полуночи крепким сном. Во дворце и кругом его было все тихо и только по временам раздавались обычные протяжные оклики часовых, бодрствовавших на страже, несмотря на жестокий мороз.

В то время, когда правительница и Юлиана ложились спать, кругом дворца быстро обежал какой-то человек, закутанный в шубу, с нахлобученной на глаза шапкой, что, однако, нисколько не мешало ему зорко осматриваться во все стороны. Обежав кругом дворца и убедившись, что никаких особых предосторожностей не принято, он быстро повернул в Большую Миллионную и вошел в биллиардную, которую содержал в этой улице савояр Берлен. Там поджидал неизвестного господина секретарь французского посольства Вальденкур, который, пошептавшись немного с вошедшим в биллиардную посетителем, вручил ему несколько свертков червонцев.

- Желаю вам, господин Лесток, полного успеха, - проговорил тихо секретарь.

- Я в этом вполне уверен... Впрочем, если бы я не решился на мое предприятие, то для меня все равно: я должен был бы пропасть, так как завтра буду непременно арестован, - проговорил довольно громко Лесток.

Выбежав проворно из биллиардной с полученными от Вальденкура червонцами, Лесток пустился опрометью к дворцу цесаревны, бывшему не в дальнем расстоянии от биллиардной, на том почти месте, где ныне находятся казармы павловского полка.

Лесток нашел Елизавету в страшном волнении, которое усилилось еще более, когда он объявил ей, что в настоящую минуту не остается ничего более, как только действовать самым решительным образом, что теперь для этого самая благоприятная пора, что завтра, по выступлении в поход гвардейских полков, будет уже поздно, да и он не в состоянии будет ничего предпринять, потому что утром возьмут его в тайную канцелярию. Цесаревна, видимо, колебалась, она молча слушала убеждения преданного ей человека, и, чтобы окончательно поколебать нерешительность Елизаветы, Лесток подал ей небольшой клочок папки. На одной стороне этого клочка была нарисована цесаревна в императорской короне, а на другой она была изображена в монашеском одеянии, а вокруг нее были колеса, виселицы, плахи, топоры и разные орудия пытки, ожидавшие ее приверженцев.

- Ваше императорское высочество, - сказал решительным голосом Лесток, - выбирайте одно из двух: или сделаться императрицей, или отправиться на заточение в монастырь и видеть при этом, как ваши верные слуги будут гибнуть в казнях и страдать в пытках. Если даже, - заметил Лесток, - вы и не успеете теперь в вашем предприятии, то вся разница будет только та, что вы попадете в заточение несколькими месяцами ранее, так как во всяком случае вы не избежите этой участи... Решайтесь же на что-нибудь!

В это время к цесаревне пробрались семь гренадеров Преображенского полка. Они объявили ей, что так как гвардия уходит завтра в поход, то цесаревне необходимо теперь же положиться на войска и порешить со своими врагами. Окружавшие цесаревну тогда еще неизвестные лица, Алексей Разумовский, Михаил Воронцов и Петр Шувалов, тоже склоняли ее к решительным мерам.

Елизавета упала на колени перед образом Спасителя и долго молилась не только о том, чтобы Господь благословил исполнение ее предприятия, но чтобы Он и отпустил ей ту страшную клятву, которую она только вчера дала правительнице.

Окончив молитву, цесаревна объявила, что она готова на все, и в сопровождении своих приверженцев отправилась добывать корону...

XXXIX

Под покровом ночи, с 24 на 25 ноября 1741 года, совершилось в Петербурге событие, значение которого было непонятно для зрителя, не посвященного в тайну замысла, приводимого в исполнение.

Около 12 часов ночи к казармам Преображенского полка подъехала в санях молодая женщина с четырьмя мужчинами: из них один заменял кучера, двое стояли на запятках, а один сидел рядом с ней. Около саней бежали семь гренадеров. Эти ребята, пробегая мимо казарменных помещений, стучали в двери и в окна, вызывая своих полковых товарищей именем цесаревны. Заспанные солдаты, одевшись наскоро, кое-как, выбегали с заряженными ружьями на улицу и окружали сани, медленно двигавшиеся вдоль Преображенских казарм. Вскоре около саней составилась толпа человек в 300, и они вместе с цесаревной привалили на полковой двор. Здесь при слабом свете нескольких фонарей и звездного неба, отражаемом белой пеленой снега, Елизавета, выйдя из саней и став посреди гренадеров, сказала:

- Ребята! вы знаете, чья я дочь! Идите за мной!..

Так как заговор в пользу цесаревны составлялся давно и так как и офицеры, и солдаты знали уже, в чем дело, то никаких особых объяснений теперь не требовалось. Елизавета села опять в сани, а гренадеры гурьбой побежали за ней. На пути число их уменьшилось, так как по нескольку человек, отделяемых от отряда, были отправляемы в разные стороны для заарестования сановников, считавшихся наиболее преданными правительнице. Со значительно уменьшившимися вследствие этого силами подъехала Елизавета на угол Невской "перспективы" и Адмиралтейской площади, и перед ней выдвинулся в ночном мраке Зимний дворец. Ни одного огонька не светилось уже в его окнах, видно было, что обитатели дворца погрузились в глубокий сон. Наступало решительное мгновение: у Елизаветы замер дух, она чувствовала, что у нее не надолго достанет отваги, возбужденной в ней ее прислужниками.

- Не наделать бы нам шуму санями и лошадьми, - проговорил один гренадер, - вишь, ведь, как визжат полозья, да лошади-то, чего доброго, как назло примутся фыркать. Вылезай-ка лучше, матушка, из саней да пойдем все пешком, - добавил он, обращаясь к Елизавете, за санями которой следовали еще трое других саней, взятых на всякий случай с полкового Преображенского двора.

Елизавета повиновалась бессознательно этому распоряжению. Она вмещалась в толпу солдат и направилась с ними пешком к Зимнему дворцу, но тотчас же оказалось, что небольшие и робкие шаги женщины были вовсе не под меру размашистым и смелым шагам рослых солдат.

- Вишь, как она отстает от нас. Подхватывай ее, ребята, на руки! - крикнул тот же молодец, и цесаревна не успела опомниться, как уже очутилась на руках своих спутников, которые бегом принесли ее к дворцовой караульне.

Сильный, здоровенный храп раздавался там, когда вошла туда Елизавета со своими главными пособниками, весь караул спал вповалку. Очнувшийся прежде всех барабанщик, видя что-то необыкновенное, кинулся было к барабану, но прежде чем он успел ударить тревогу, Лесток кинжалом распорол на барабане кожу и сделал то же самое на двух других бывших в караульне барабанах. Четверо из караульных офицеров попытались было оказать сопротивление, но их притиснули к стене и обезоружили, и, втолкнув в соседний с караульней чулан, заперли там, приставив часовых.

По задней дворцовой лестнице, освещаемой одной только сальной свечкой, захваченной в караульне, поднималась Елизавета, сопровождаемая гренадерами. Стоявшие в разных местах дворца часовые, озадаченные неожиданным появлением цесаревны в глубокую ночь, не знали, что им делать, и молча сходили со своих постов, которые занимали елизаветинские гренадеры. Между тем часть пришедших с Елизаветой солдат сторожила все дворцовые выходы. Таким образом, без всякой тревоги и шума она пробралась во внутренние покои правительницы. Теперь оставалось ей пройти одну только комнату, отделявшую ее от спальни Анны Леопольдовны. В страшном волнении опустилась в кресла Елизавета, чтобы собраться с силами: ноги ее подкашивались, руки дрожали, голос замирал. Осторожным шепотом ободрили ее Лесток и Воронцов. Цесаревна встала с кресла и медленным шагом, притаив дыхание, начала подходить к спальне правительницы.

С сильным биением сердца и с лихорадочной дрожью во всем теле она прикоснулась к ручке дверного замка, нерешительно нажала ее, дверь в спальню тихо приотворилась. Там, при слабом свете ночной лампы, Елизавета увидела спящую сладким сном на софе Юлиану. Цесаревна остановилась в нерешительности, но Лесток слегка подтолкнул ее, и она очутилась в спальне. На цыпочках подкралась она к правительнице и неслышным движением руки распахнула задернутый над постелью шелковый полог.

- Пора вставать, сестрица! - проговорила Елизавета насмешливо-ласковым голосом, наклонившись над Анной Леопольдовной.

Правительница вздрогнула и, не понимая, что вокруг нее происходит, быстро, в одной сорочке, вскочила в постели.

Горделиво стояла перед ней разодетая в бархат Елизавета, с голубой через плечо лентой и с андреевской звездой на груди, которые она, как нецарствующая особа, не имела права носить.

Не успела еще Анна Леопольдовна проговорить ни одного слова, как увидела выглядывавшие из-за дверей соседней комнаты суровые лица гренадеров, услышала тяжелый топот и скрип их сапог, стук об пол ружейных прикладов и бряцанье оружия.

- Я пропала! - вскрикнула она, закрыв в отчаянии лицо руками.

От громкого возгласа Анны Леопольдовны проснулась Юлиана и, сидя на софе со свешенными вниз голыми ножками, бессознательно посматривала кругом. Она протирала свои черные глазки, думая, что все это видится ей во сне, а не совершается наяву.

- Умоляю вас, - проговорила Анна, задыхаясь и опускаясь на колени перед Елизаветой, - не делать никакого зла Юлиане и пощадить моих детей!..

- Никому никакого зла я не сделаю, - равнодушно отвечала Елизавета, - только одевайтесь поскорее, потому что здесь хозяйка уже я, а не вы... Да и ты, сударушка моя, поторапливайся поживее, - шутливо добавила она, обращаясь к недоумевавшей Юлиане.

Гурьба гренадеров ввалила теперь в спальню правительницы, и в присутствии этих нежданных ночных посетителей молодые женщины начали одеваться. Елизавета поторапливала их.

- Надобно взять принца Ивана и принцессу Екатерину и увезти их, - проговорила она как бы про себя и затем, обратившись к своим спутникам, приказала никого не выпускать из спальни.

Исполняя последнее приказание цесаревны, по двое гренадеров стали на караул у каждой двери, скрестив штыки, а Елизавета, в сопровождении Лестока, отправилась в те комнаты, где находились император и его сестра, принцесса Екатерина.

Малютка спал в это время беззаботным сном, свернувшись крендельком в своей колыбели. Осторожно вынула его оттуда Елизавета.

- Мне жаль тебя, бедное дитя, - проговорила она, - ты не виноват ни в чем, виноваты только твои родители.

С этими словами она передала спавшего ребенка на руки его мамки, не догадывавшейся вовсе о том, что делается.

Так же осторожно взяла Елизавета из колыбели и крошечку Екатерину, передав ее кормилице.

После этого цесаревна отправилась в спальню матери захваченных ею детей: "Иванушка" спал беспробудно, а его сестричка как-то болезненно ворковала спросонья. Между тем в спальню Анны Леопольдовны привели окруженного гренадерами принца Антона. Испуганный и бледный, он только с немым укором посмотрел на свою растерянную жену и бросил сердитый взгляд на Юлиану, которая, как казалось, все еще не сознавала ясно того, что происходило. Цесаревна прикрикнула на нее, приказывая ей не наряжаться как на свадьбу, а выбираться поскорее. По распоряжению Елизаветы, горничные принесли шубки и шапочки для Анны Леопольдовны и ее фрейлины.

- Теперь можно собираться в путь-дорогу! - весело проговорила Елизавета, окинув глазами спальню и видя, что уже забраны все, кого ей нужно было забрать.

- Поздравляем тебя, наша матушка, с новосельем, - гаркнул один преображенец, обращаясь к цесаревне.

- Дай, Господи, жить тебе здесь подобру-поздорову! - подхватил другой.

- И сто годков процарствовать! - добавил третий.

Ласковой улыбкой отвечала Елизавета на эти приветствия своих приверженцев, и видя, что все готовы, сделала Анне Леопольдовне глазами знак, чтобы она выходила из спальни. В это мгновение бывшая правительница вспомнила о письме, написанном ею с вечера к Линару, она вздрогнула от негодования при мысли, что Елизавета узнает все ее сердечные тайны, и кинулась к столику, на котором лежало письмо, чтобы взять его.

- Здесь ничего нельзя трогать! - строго сказала Елизавета, кладя на письмо одну руку, а другой отстраняя от стола Анну.

- Умоляю вас, отдайте мне его, оно вам не нужно... - прошептала молодая женщина.

Не отвечая ничего, Елизавета взяла со стола запечатанное письмо и заложила его за корсаж своего платья.

Окруженная со всех сторон гренадерами, выходила из своей спальни бывшая правительница. Позади нее с поникшей головой шел принц Антон; за ним мамки несли их детей, около которых была Юлиана. Теперь торжествующая Елизавета проходила со своей добычей через ярко освещенные залы дворца, так как хозяйничавшие там солдаты зажгли свечки во всех люстрах и кенкетах. Разбуженная начавшимся во дворце шумом прислуга сбегалась со всех сторон и, оторопелая, смотрела с изумлением, как уводили солдаты правительницу и ее семейство.

Идя по залам и спускаясь с лестницы, шедшие отдельной кучкой позади своих товарищей гренадеры принялись толковать между собой о случившемся на свой лад.

- Наша-то матушка цесаревна, не бойсь, - сама на своих супротивных пошла, а не послала других, как великая княгиня послала фельдмаршала против "ригента", - заговорил один из них.

- Не так, братец ты мой, рассуждаешь, - перебил другой, - там была особь-статья, женскому полу супротив своих ходить можно, а против мужского, да еще по ночам, никак нельзя. Да и что был за важная птица "ригент"? на нем, почитай, и заправского генеральства не было, а здесь что ни говори - император, хоть и махонький; да и мать-то его царская внучка...

- А все же не настоящая царица, какой будет теперь наша цесаревна, - возразил первый.

- Вестимо, была бы царицей, так кто бы посмел идти против нее?

- Да что, братцы, - начал молчавший пока гренадер, - теперь и войны у нас никакой не было, а вот как мы с год тому назад ходили курляндчика забирать, так совсем иное дело выходило. Орал, окаянный, во всю глотку, а ругань-то какую учинил и нам, и всему начальству. Отбивался - так я вам скажу - словно бешеный: кого в скулу треснет, кого в ухо свиснет, кому в зубы заедет; повозились мы с ним порядком, только прикладами да веревками и уняли. А теперь-то что было? Встала с постельки, да только и проблеяла, словно голодная козочка.

- Просила, кажись, о чем-то цесаревну, - перебил один из гренадеров.

- Да не о себе, - заметил его товарищ, - а о той барышне-красотке, что с ней жила; ведь какая она пригожая! За нее-то она и просила: сразу видать, что, должно быть, куда какая добрая.

- Да что, и вправду, дурного о ней никогда слыхать не приводилось; тихая была; зла никому не делала, - заговорили гренадеры.

- Вишь, муженек-то у ней плох, - начал один из них, - словно одурелая под осень муха. Выйди-ко он к нам, как следует, молодцом, да прикрикни на нас по-командирски, так того и гляди, что мы, пожалуй, и опешили бы... Значит, как есть начальство заговорило бы с нами.

- А что, ребятушки, не взяли ли мы греха на душу, ведь у нас и ей и ее сынку присяга была? - боязливо спросил один гренадер, внимательно прислушивавшийся к толкам своих товарищей.

- Какой нам грех? - бойко крикнул кто-то из них. - Ведь говорят, что и на том свете наши командиры за нас в ответе будут, а мы ни при чем останемся.

- Так-то так, а все же и ее жалостно, двое деток мал мала меньше.

- Ну, цесаревна их милостью своей не оставит, и что им на харчи по положению следует, то отпущать им прикажет, - успокоительным голосом заключил какой-то служивый.

XL

По выходе из дворца правительницу усадили в первые сани, на запятках и на козлах которых поместилось несколько гренадеров-победителей; в другие сани, под такой же надежной охраной, посадили принца, а в третьи - низверженного императора и его сестру с их мамками. С веселым шумом и громким гиком тронулся поезд, словно праздничный, за ним в четвертых санях ехала Елизавета с ближайшими из своих сподвижников. Поезд быстро примчался к ее дворцу, находившемуся на том почти месте, где ныне стоят казармы лейб-гвардии Павловского полка. Сюда же привезли одного вслед за другим: Миниха, Остермана, Левенвольда и Головкина, у которого только что окончился именинный пир его жены. Всех арестованных разместили во дворце цесаревны, по отдельным комнатам, под самым строгим караулом. Из них Остерман был порядочно избит солдатами за то, что, несмотря на свою болезнь и дряхлость, он оказал им отчаянное сопротивление и, кроме того, в самых резких выражениях отзывался об Елизавете и ее насилии над правительницей.

Пока весь Петербург крепко спал, не зная ровно ничего о том, что делалось на улицах и в двух дворцах, двенадцать вестовых на оседланных заранее лошадях мчались в казармы гвардейских полков и к начальствующим в столице лицам с известием о случившейся перемене правления. Сперва в городе, среди глубокой ночной тишины, послышался какой-то глухой шум и началось какое-то неопределенное движение. Обитатели и обитательницы Петербурга вскакивали с постелей, подбегали к окнам и, слыша суетню на улицах, думали, что не вспыхнул ли где-нибудь пожар. Действительно, вскоре поднялось над городом большое зарево, но оно происходило не от пожара, а от множества костров, разложенных перед дворцом цесаревны собравшимися теперь около него гвардейскими солдатами, которые, по случаю жестокой стужи, разместились около них. Толпы народа хлынули туда, но все терялись в догадках о том, что могло бы случиться необыкновенного. Бежавшие ко дворцу цесаревны осыпали один другого вопросами, на которые, однако, никто не мог дать никакого определенного ответа.

До какой степени произошел быстро и неожиданно настоящий переворот, лучше всего можно видеть из "Записок" князя Я. П. Шаховского, проспавшего в качестве главного начальника петербургской полиции переворот, совершенный Минихом, а теперь в звании уже сенатора, не знавшего ровно ничего о вновь совершившейся перемене.

Князь пробыл до полуночи на именинах жены благоволившего к нему вице-канцлера графа Головкина и вернулся домой "в великом удовольствии и приятном размышлении о своих поведениях, что он уже сенатор между стариками, в первейших чинах находящимися, обретается и что, будучи так много могущего министра любимец, день ото дня лучшие себе приемности ожидать и притом себя ласкать может надолго счастливым и от всяких злоключений быть безопасным". Только что успел заснуть князь-сенатор в таких приятных мечтах, как необыкновенный стук в ставень его спальни и громкий голос сенатского экзекутора Дурново разбудил его. Экзекутор под окошком сенаторской спальни во всю мочь кричал, чтобы его сиятельство как можно скорее ехал во дворец цесаревны, "ибо-де она изволила принять правление, и я, - проговорил торопливо экзекутор, - с тем объявлением бегу к прочим сенаторам".

"Вы, благосклонный читатель, - пишет Шаховской, - можете вообразить, в каком смятении дух мой тогда находился! Ни мало о таких предприятиях не только сведения, но ниже видов к примечаниям не имея, я сперва думал: не сошел ли экзекутор с ума, что так меня встревожил и вмиг удалился, но вскоре потом увидел многих по улице мимо окон моих бегущих людей необыкновенными толпами в ту сторону, где дворец был, куда и я поехал, чтобы скорее узнать точность такого происшествия".

Крепко подвыпившие солдаты шумели теперь перед дворцом цесаревны, ни на кого не обращая внимания; народ, не выражавший, впрочем, как это было при падении Бирона, громкой радости, до такой степени запрудил ближайшие ко дворцу улицы, что не было никакой возможности пробраться в экипажах из дворца цесаревны в Зимний дворец, почему и приказано было всем явившимся к цесаревне сановникам идти туда пешком для принесения присяги воцарившейся теперь государыне. Вскоре, однако, полиция водворила в народе должный порядок; на всем пути, лежащем между двумя дворцами, были расставлены в два ряда войска, и Елизавета, окруженная своими ближайшими сподвижниками, поехала из прежнего своего жилища в Зимний дворец. Солдаты приветствовали ее громкими криками, но толпа, по свидетельству князя Шаховского, оставалась в "учтивом молчании". Всем становилось теперь жаль Анну Леопольдовну, правление которой отличалось кротостью, и все опасались своеволия солдатчины, которое и не замедлило вскоре проявиться. Гвардейцы стали вскоре буйствовать на улицах и позволяли себе обижать кого ни попало и на рынках, и в обывательских домах.

Около четырех часов вечера пушечные выстрелы, раздавшиеся со стен Петропавловской крепости, известили о переезде ее величества императрицы Елизаветы Петровны в Зимний дворец из прежнего ее дворца, в котором оставались под надежной стражей падшее брауншвейгское семейство и преданные правительнице вельможи.

Не особенно сильно терзалась Анна Леопольдовна о потере власти и величия, но она приходила в отчаяние при мысли, что ей, быть может, уже не придется увидеть Линара, и терзалась при мысли, что она будет разлучена с Юлианой. Тревожила ее и участь детей, но о судьбе своего мужа она вовсе не думала, хотя в то же время и не могла не видеть, до какой степени он был прав, когда так настойчиво предостерегал ее против замыслов Елизаветы. Анне Леопольдовне казалось даже, что теперь наступает для нее та желанная ею, чуждая всяких принуждений и стеснений жизнь, о какой она не переставала мечтать даже и в те минуты, когда, уступая настояниям Линара, готовилась провозгласить себя самодержавной императрицей. Молодая женщина порой даже радовалась тому, что с нее спало тяжелое бремя правления и что теперь не станут ее тревожить ни происки, ни интриги и что жизнь ее, хотя уже и не блестящая, пойдет спокойной колеей. Все желания ее в эту пору ограничивались только желанием скорого свидания с Линаром.

По-видимому, такое желание должно было вскоре исполниться. Письмо ее к Линару, захваченное Елизаветой, произвело на государыню впечатление в пользу бывшей правительницы. Из письма правительницы императрица могла убедиться, что Анна Леопольдовна не была непримиримым ее врагом, что молодую женщину не мучила жажда власти, что она отвергала те предложения, которые делались ей для того, чтобы избавиться от цесаревны и принять титул императрицы. Из письма этого, проникнутого от начала до конца откровенностью, Елизавета могла заключить, что Анна, лишившись однажды власти, не будет уже опасной соперницей новой государыне. Под таким впечатлением Елизавета решилась поступить с бывшей правительницей как нельзя более снисходительно. Она просила маркиза Ботта передать Анне Леопольдовне, что будут приняты все меры для того, чтобы доставить принцессе и ее семейству свободную, спокойную и обеспеченную жизнь. Маркизу Шетарди Елизавета говорила: "Отъезд за границу принца и принцессы решен, и, чтобы им заплатить добром за зло, я прикажу выдать им деньги на путевые издержки и оказывать им почет, подобающий их сану". В то же время в Петербурге толковали, как о деле окончательно решенном, что правительнице и ее супругу будет оставлена вся их движимость, что им будет назначено ежегодное содержание по 150000 рублей и что Анна Леопольдовна со всем ее семейством будет отпущена в Германию, для чего и ассигновано уже назначенному сопровождать ее гоффурьеру 30000 рублей. Со своей стороны правительница обязывалась подчиниться только следующим требованиям: никогда более не переступать через русскую границу, возвратить, прежде отъезда, все находившиеся у нее коронные бриллианты и драгоценности, оставя у себя лишь то, что было ей подарено императрицей Анной Иоановной; наконец, она должна была отречься от титулов императорского высочества и великой княгини, называясь по-прежнему светлейшей принцессой Меклембургской и принеся императрице присягу на верность за себя и за своего сына. От принца Антона требовалось только, чтобы он сложил с себя звание генералиссимуса русских войск. О низложенном младенце-императоре не было никакого уговора, отрешение его от престола считалось делом поконченным вследствие самого хода событий.

Наконец, обещание императрицы предоставить Анне Леопольдовне свободу и соответственное ее рождению обеспечение было выражено Елизаветой и во "всенародном" манифесте, изданном 28 ноября. В манифесте этом сказано было "в рассуждении принцессы Анны и принца Ульриха Брауншвейгского, к императору Петру II по матерям свойства и особливой природной к ним императорской нашей милости, не хотя причинить им никаких огорчений, с надлежащей их честью и с достойным удовольствием, предав их к нам разные предосудительные поступки крайнему забвению, всех в их отечество всемилостивейше отправить повелели".

Действительно, 12 декабря 1741 года все брауншвейгское семейство было отправлено из Петербурга в Ригу. Заведовавшему его отправкой камергеру Василию Федоровичу Салтыкову дана была секретная инструкция в том смысле, чтобы отвести "брауншвейгскую фамилию" "как можно скорее через границу", оставив ее на жительстве в Кенигсберге, куда она, по предварительному расписанию пути, должна была прибыть 28 декабря. Перед выездом Анны Леопольдовны Елизавета приказала удостоверить ее в своем благоволении и уверить, что она, принцесса, и ее семейство не будут забыты высочайшими милостями. Юлиане и сестре ее Бине разрешено было отправиться в свите бывшей правительницы.

На другой, однако, день после получения Салтыковым этой инструкции, ему был вручен противоречивший ей "секретнейший" указ, в котором говорилось: "Хотя данной вам секретной инструкцией и велено вам в следовании вашем никуда в города не заезжать, однако же, ради некоторых обстоятельств, то через сие отменяется, и вы имеете путь продолжать наивозможно тише и держать растахи на одном месте дня по два".

При приближении к Нарве занемогла маленькая принцесса Екатерина. Мать, испуганная болезнью дочери, стала просить капитана, сопровождавшего "фамилию", остановиться в дороге, чтобы дать больной малютке некоторый отдых. Имея тайное приказание замедлять сколь возможно долее выезд правительницы из пределов России, капитан очень охотно согласился исполнить просьбу Анны Леопольдовны, которая, вследствие этой задержки, приехала в Ригу только 9 января 1742 года.

Между тем в Петербурге дела принимали оборот неблагоприятный для бывшей правительницы. Остерман и Миних при допросах слагали главную вину на нее, рассчитывая всего более на то, что принцесса, переехав уже русскую границу, находится вне всякой опасности. Кроме того, Елизавета нашла нужным потребовать от Анны Леопольдовны отчеты в деньгах и в драгоценных вещах, бывших на руках у ее фрейлины Юлианы. В то же время иностранные посланники, из угодливости перед новой императрицей и желая выказать свою заботливость о ее благополучии, указывали ей на те опасности, какие могут угрожать ее власти со стороны брауншвейгской фамилии, если эта фамилия поселится в Германии и будет пользоваться значительными средствами, назначенными ей от русского двора.

Спустя неделю по приезде Анны Леопольдовны в Ригу, прискакавший туда от императрицы курьер привез приказание задержать бывшую правительницу в Риге до окончания суда над Остерманом и Минихом. Вследствие этого принцессу и ее семейство поместили в городском замке, где они и прожили до 2 января 1743 года, когда пришло из Петербурга приказание перевести Анну Леопольдовну, ее мужа и их детей в динамюндскую крепость и содержать там под самым строгим надзором. Отношение императрицы к Анне Леопольдовне делалось все суровее, и положение "фамилии" заметно ухудшалось; с бывшей правительницей стали обходиться уже, как с простой арестанткой, и в сентябре 1743 года ее и все ее семейство отправили в Раненбург, ныне безуездный город в Рязанской губернии, и там засадили ее, мужа и детей в крепость, построенную князем Меншиковым в то время, когда он владел этим городом.

Придворные козни против бывшей правительницы не унимались: распускали слухи об ее попытках к бегству, а также и о том, будто какой-то монах похитил бывшего малютку-императора и хотел увезти его за границу, и что предприятие его не удалось потому, что он был задержан в Смоленске. Слухи эти тревожили сильно императрицу, как бы нашептывая ей о возможности каких-либо покушений на ее власть со стороны брауншвейгской фамилии. Вдобавок ко всему этому русский посланник в Берлине, граф Чернышев, сообщал императрице, что король Фридрих II, заведя с ним разговор об императрице и выражая ей беспредельную свою преданность, заметил, что необходимо для спокойствия ее величества увезти все брауншвейгское семейство в такое удаленное и глухое место в России, чтобы никто не мог знать о его существовании.

Императрица решилась последовать этому совету, которым великий король-философ, - этот практический Макиавелли XVIII века - мстил Анне Леопольдовне за неудачу своих у нее заискиваний против враждебной ему Австрии, не предчувствуя, что оберегаемая им теперь Елизавета доведет его впоследствии до того, что он, в припадке отчаяния, после поражения, нанесенного ему русскими войсками, приставит к своему лбу пистолетное дуло...

XLI

Наступило в Петербурге тоскливое январское утро с оттепелью и туманом, и при медленном рассвете, почти еще в потемках, рабочие принялись сколачивать эшафот перед зданием сената. На приготовленный ими эшафот поставлены были простой деревянный стул и плаха - низкий толстый обрубок дерева. Готовилось исполнение смертной казни, и толпы любопытных спешили к зданию сената, в ожидании зрелища кровавого, но вместе с тем и потешного для многих. Сенат помещался тогда в так называемых двенадцати коллегиях, где ныне университет, и собравшийся на этом месте народ с нетерпением ожидал вывода преступников из ворот сената, в который они были доставлены еще ночью. В окнах коллегий виднелось множество зрителей, между которыми находились и представители иностранных держав с чиновниками посольств.

На колокольне Петропавловского собора пробило девять часов. Ворота сенатского здания растворились, и из них выступило печальное шествие. Оно открывалось сильным отрядом гренадеров, перед которыми шли барабанщики, бившие безостановочно "сбор". За этим отрядом везли впереди всех, в простых крестьянских санях, графа Андрея Ивановича Остермана. Голова его, поверх растрепанного парика с осыпавшейся пудрой, была покрыта дорожной шапкой, на нем был его обыкновенный домашний наряд - красный, доходивший до пяток, подбитый лисьим мехом шлафрок, неизменно служивший ему десятки лет. За санями, в которых ехал Остерман, шли пешком фельдмаршал граф Миних, вице-канцлер граф Головкин, президент коммерц-коллегии барон Менгден, обер-гофмаршал Левенвольд и "статский действительный советник" Тимирязев. Всех их, сопровождаемых и спереди, и сзади, и с боков гренадерами с примкнутыми штыками, ввели в обширный круг, составленный из плотно сомкнутой цепи солдат. Барабанный бой замолк. Четыре солдата подняли Остермана из саней и повели его на эшафот. Там они посадили его на стул. Тогда на эшафот взошел сенатский секретарь и начал читать Остерману смертный приговор. Расслабленный старик обнажил голову и с невозмутимым хладнокровием слушал чтение приговора. Только по временам он взглядывал на небо и тихим движением головы выражал свое изумление при исчислении содеянных им государственных преступлений. Чтение приговора кончилось. Солдаты подступили к Остерману, повалили его навзничь и потом приподняли вверх его голову, которую один из палачей, сдернув со старика парик, схватил за волосы и притянул на плаху. Спокойное выражение на лице Остермана не изменилось нисколько и в эти ужасные минуты; заметно было только дрожание в руках, которые он вытянул вперед через плаху.

- Чего попусту руки суешь, - крикнул заботливо один из бывших на эшафоте солдат, - не их будут рубить, а голову!

Остерману подобрали руки и сложили их крестообразно на груди. Между тем другой палач принялся медленно вынимать из кожаного мешка топор и, потрогав рукой его лезвие, стал подле плахи и замахнулся топором, готовясь, по команде секретаря, нанести Остерману смертельный удар.

- Бог и всемилостивейшая государыня даруют тебе жизнь! - громко произнес секретарь. При этих словах один из палачей опустил топор вниз, а другой выпустил из рук волосы Остермана. Солдаты и палачи приподняли его. Остерман и теперь оставался так же спокоен, как и прежде.

- Отдайте мне мой парик и мою шапку, - сказал он окружавшим его. Ему подали их. Не торопясь нисколько, он накрыл ими голову и, не выказав ни малейшего волнения, сам застегнул ворот рубашки и шлафрока. Солдаты понесли его с эшафота в сани.

В толпе пронесся гул ропота: ожидания кровожадной черни не исполнились; но солдаты ласково обходились с осужденными: обращаясь к кому-либо из них, они почтительно называли его "батюшкой" и выказывали к ним сострадание вообще, в особенности же к Миниху, который при переходе из крепости в сенат шутил с конвойными и говорил им, что и на плахе они увидят его таким же молодцом, каким видывали в сражениях.

Действительно, если Остерман выказал невозмутимое спокойствие, то Миних, не зная еще о том, что его ожидает помилование, и, следовательно, готовясь к смерти, как бы рисовался своим бесстрашием. Тогда как все приговоренные к смертной казни обросли во время их заключения в крепости бородами и были в изношенных платьях, один только Миних был выбрит и сохранил обычную щеголеватость в своей одежде. Гордо и презрительно, со всегдашней своей величавой осанкой, он беспрестанно озирался кругом, как будто все происходящее нисколько не касалось его. Твердыми шагами взошел он на эшафот и там с рассеянным видом выслушал сперва смертный приговор, а потом и объявление о помиловании.

На лице Левенвольда, вошедшего на эшафот после Миниха, выражалась сильная скорбь и были видны следы тяжкой болезни, но и он сохранял хладнокровие и твердость. Только Головкин и Менгден оказались малодушными: они заметно дрожали всем телом и, точно стыдясь, закрывали свои лица одеждой до самых глаз.

После того как все осужденные перебывали на эшафоте, чтобы выслушать там сперва смертный приговор, а потом помилование, Миниха первого вывели из круга и в придворном возке, в сопровождении четырех гренадеров, отправили в Петропавловскую крепость. За ним повезли и его сотоварищей по несчастью, отдельно каждого в деревенских санях.

Всех, которым был объявлен теперь приговор, судили в сенате беспощадно, даже не по подлинному делу, а только по экстракту, препровожденному в сенат из тайной канцелярии и составленному там так, что обвиняемым не представлялось никаких способов даже к малейшему оправданию. Они были приговорены сенатом: Остерман - к колесованию, Миних - к изломанию членов и к отсечению головы; к последнему роду казни присуждены были также: Головкин, Левенвольд и Менгден. Следствие над ними велось с большим пристрастием не в их пользу, оно продолжалось с небольшим месяц и притом по приготовленным заранее вопросам. Следствие над ними кончилось 13 января, а 14 января состоялось повеление императрицы "судить их по государственным правам и указам". В следственной комиссии, заседавшей во дворце, не видимой никем присутствовала и Елизавета. Она, находясь за устроенной перегородкой, могла следить лично за ходом всего дела, сущность которого состояла в обвинении подсудимых в намерении предоставить императорскую корону принцессе Анне, отстранив навсегда от престола цесаревну.

На другой день после объявления приговора, ранним утром приказано было отправить осужденных в ссылку с тем, чтобы на рассвете следующего дня никто из них не оставался в Петербурге. Исполнение этого распоряжения возложено было на сенатора князя Я. П. Шаховского. При этом женам осужденных объявлено было, что они, если хотят, могут отправиться с мужьями в ссылку, и все они показали в этом случае пример самоотвержения, заявив желание воспользоваться данным им разрешением.

Наступили сумерки, и все было готово для отправки Остермана; сани, назначенные для него, стояли у крыльца той казармы, в которой он содержался. Между тем старик лежал и громко стонал, жалуясь на подагру. Солдаты подняли его с постели и бережно отнесли в сани; сюда же села и жена его Марфа Ивановна, причинявшая ему в былое время своей привередливостью много горя, но теперь оказавшаяся безгранично преданной ему подругой. Под прикрытием надежного конвоя повезли Остермана в Березов, где он окончил свою превратную жизнь. Вдова его была возвращена из ссылки и умерла в 1781 году.

После Остермана стали отправлять Левенвольда. Когда князь Шаховской вошел в большую и темную казарму, где сидел Левенвольд, к ногам сенатора, обнимая его колени, упал какой-то старик в дрянной, запачканной одежде, с седой бородой и с такими же всклоченными волосами, с впалыми щеками и бледным лицом. Он рыдал и говорил так тихо, что нельзя было разобрать его слов. Шаховской принял его за мастерового и велел вести себя к бывшему графу Левенвольду. Оказалось, однако, что эта жалкая личность и был еще так недавно блиставший при дворе обер-гофмаршал, граф Левенвольд, которому теперь изменила твердость, выказанная им при публичном объявлении приговора.

"В тот момент, - говорит в своих "Записках" Шаховской, - живо предстали в мысль мою долголетние его всегдашние и мной виденные поведения в отменных у двора монарших милостях и доверенностях, украшенного кавалерийскими орденами, в щегольских платьях и приборах, в отменном почтении перед прочими". С надрывающимся сердцем исполнил Шаховской свою обязанность и отправил Левенвольда в Соликамск, где он и умер 22 июля 1758 года, прожив шестнадцать лет в самом тяжелом изгнании.

Дошла очередь и до Миниха, этого, по словам Шаховского, "героя многократно с полномочной от монархов доверенностью многочисленных войск армией командовавшего, многократно над неприятелем за одержанные победы торжественными лаврами венчанного, печатными в отечестве нашем похвальными одами Сципионом, паче римского, восхвалявшего". И в эти роковые минуты Миних выдержал себя. Когда к нему вошел Шаховской, он стоял у стены, противоположной входу, спиной, смотря в окно. При входе князя Миних обратился к нему и глядел такими смелыми глазами, какими окидывал, бывало, поле битвы. Он бодро пошел навстречу Шаховскому и остановился перед ним в ожидании, что тот будет говорить. Шаховской объявил указ о ссылке, и на лице Миниха выразилось не столько печали, сколько досады. Он набожно поднял руки и, возведя вверх глаза, сказал твердым и громким голосом:

- Благослови, Боже, ее величество и ее государствование! - Затем, помолчав немного и обращаясь после того к Шаховскому, сказал: - Теперь, когда мне ни желать, ни ожидать ничего не осталось, я прошу только о том, чтобы для спасения души моей от всякой погибели, был со мной отправлен пастор, - и поклонившись вежливо Шаховскому, спокойно ожидал дальнейшего распоряжения.

Между тем жена его, скаредная немка, бросавшая тень на фельдмаршала своими поборами, хлопотала о домашнем скарбе. В дорожном платье и в капоре, с чайником и разной утварью в руках, она, скрывая волнение, готовилась к отъезду. Миних отправился в Пелым, откуда, по распоряжению императрицы Елизаветы, возвращался Бирон с "почетным" паспортом. На пути, при перемене лошадей на одной станции, Миних и Бирон встретились и только молча посмотрели один на другого. Двадцать лет протомился Миних в ссылке: он был возвращен в Петербург императором Петром III и умер в царствование Екатерины II, в 1767 году, 85 лет от роду, сохранив до глубокой старости изумительную бодрость.

Наступила ночь, и Шаховской, по его выражению, "нагрузя себя новыми мыслями", отправился к своему бывшему милостивцу и покровителю, графу Головкину, для исполнения и над ним состоявшегося приговора. Бывший вице-канцлер был неузнаваем: горе сломило его. Он стонал от хирагры и подагры и сидел неподвижно, владея только левой рукой. Печально и жалостно взглянув на Шаховского, он слабым голосом проговорил: "Тем более несчастнейшим себя я нахожу, что воспитан в изобилии и что благополучие мое, умножаясь с летами, возвело меня на высокие ступени, и я никогда не вкушал прямой тягости бед, коих сносить теперь сил не имею".

Головкин отправился в Собачий Острог. Он умер в ссылке в ноябре 1755 г. насильственной смертью. Жена его Екатерина Ивановна, урожденная княжна Ромодановская, близкая родственница Анны Леопольдовны, последовала за ним в изгнание, перенося мужественно все несчастья и лишения. После смерти мужа она жила в Москве и, прославленная за свои добродетели, умерла там в 1791 году, дожив до девяноста лет.

Таким образом покончила Елизавета с теми, кого она считала людьми преданными правительнице, а следовательно, и главными своими врагами. В далекой ссылке они были безопасны для нее. Другие, незначительные личности испытали тоже тяжесть опалы. Граматин был понижен чинами, "понеже до сего в катских руках был", т. е. по той причине, что он при Бироне подвергся пытке за преданность Анне Леопольдовне. Аргамаков был отставлен от службы с тем, чтобы никуда впредь не определять. Акинфьев был переведен в армейские полки с понижением чина. Дальнейшая жизнь самого ревностного приверженца правительницы - Ханыкова - неизвестна.

Ожидания примирения со Швецией после низвержения Анны Леопольдовны оправдались. По поручению императрицы Елизаветы, Шетарди немедленно известил шведского главнокомандующего Левенгаупта о перемене правительства, с добавлением, что государыня крайне сожалела бы, если бы при начале ее царствования была пролита кровь шведов и русских. В то же время в Стокгольм был отправлен русский уполномоченный для мирных переговоров. Шведские пленные были освобождены, а генералу Кейту было предписано не нападать на шведов.

В противоположность той отчужденности, какой держалась правительница в отношении войска и народа, императрица объявила себя полковником всех гвардейских полков и капитаном роты, известной потом под именем лейб-компании, составленной из гренадеров, сопровождавших императрицу в ее ночном предприятии. Чтобы привлечь народ, Елизавета в течение первых шести дней после ее воцарения раздавала бедным, собиравшимся перед дворцом в числе шести-семи тысяч человек, по 50 копеек на каждого.

Казалось, власть Елизаветы была окончательно упрочена, когда возникло дело о заговоре Лопухиных. Их сочувствие нечастной правительнице, выражаемое только на словах, было выставлено как злодейское государственное преступление. "Хотели, - объявляла Елизавета в своем манифесте, изданном 29 августа 1743 года, - возвести в здешнее правление по-прежнему принцессу Анну с сыном, которые к тому никакого законного права не имели и иметь не могут. Хотели привести нас в огорчение и в озлобление народу". Виновными по этому делу оказались: генерал-поручик Степан Лопухин, жена его Наталья, их сын Иван, графиня Анна Бестужева, сестра бывшего вице-канцлера Головкина, и Софья Лилиенфельдт, находившаяся фрейлиной при Анне Леопольдовне. Они обвинялись, между прочим, в том, что "прославляли принцессу". К этому делу был прикосновен и австрийский посланник маркиз Ботта, который "вмешивался во внутренние беспокойства империи". Статс-даме Лопухиной и графине Бестужевой сперва урезали языки, а потом, наказав их кнутом, отправили в далекую ссылку. В ссылку же препроводили и бывшую фрейлину, высеченную предварительно плетьми. Все эти знатные дамы, во время производившегося над ними следствия, побывали в застенке тайной канцелярии на "встряске" под ударами кнута.

Этот так называемый заговор был открыт в марте месяце 1743 года и произвел в Петербурге сильную тревогу. Секретарь саксонского посольства Пецольт писал: "Во дворце бодрствуют мужчины и женщины, боясь разойтись по спальням, несмотря на то, что у всех входов и во всех комнатах стоят часовые. Именитые особы не ложатся в постель на ночь, ожидая рассвета и высыпаясь днем. Вследствие этого происходит беспорядок в делах и в докладах и оказывается неурядица в общем государственном управлении".

Елизавета, встревоженная этим событием и беспрестанно запугиваемая окружавшими ее царедворцами, а также и иностранными посланниками, видела в невиноватой уже ни в чем лично Анне Леопольдовне главную причину всех своих беспокойств и потому, покончив с мнимыми заговорщиками, она вознамерилась привести в исполнение те советы, какие давались ей как относительно самой правительницы, так и ее семейства...

XLII

Поселенное в Раненбурге в исходе 1743 года брауншвейгское семейство, кроме тоски изгнания, начало испытывать там и беспрестанные лишения даже в предметах первой необходимости. Как ни тяжела была для бывшей правительницы неожиданно происшедшая в судьбе ее роковая перемена, но она пока могла переносить несчастье: подле нее был ее лучший друг - Юлиана, не терявшая никогда обычной своей веселости и тем поддерживавшая упадавшую бодрость Анны Леопольдовны. Молодых изгнанниц не оставляла также надежда на перемену к лучшему; однообразные дни коротали они в задушевных беседах, и порой Юлиана подсмеивалась даже над той западней, в которую попали и она, и ее беспечная повелительница. Бывшая фрейлина радовалась и развязке своих отношений к графу Линару, потому что брак, на который она соглашалась только из слепой привязанности к Анне, был теперь расстроен посторонними обстоятельствами, и Юлиана была довольна тем, что личной и, по ее мнению, только временной неволей она освобождалась навсегда от предстоявших ей тягостных супружеских уз. Принц Антон в изгнании держал себя в отношении к жене "смирным и тихим" человеком, каким он был и прежде. Он никогда не укорял Анну за то, что она, пренебрегая его советами, погубила и себя, и его, и все их семейство. Когда заходила об этом речь, он, вздохнув, уходил от жены с набегавшими на его глаза слезами. На постигшее его несчастье он смотрел смиренно, как на кару Божью, и надеялся на заступничество за него и за его семейство перед императрицей со стороны родственного ему венского двора. Вообще все - и принц, и принцесса, и Юлиана утешались мыслью, что над ними разразилась только временная невзгода, что страдания их скоро кончатся и что для них начнется свободная и спокойная жизнь, хотя уже и не при той блестящей обстановке, какой они пользовались и которой Анна Леопольдовна никогда не прельщалась. Одно только обстоятельство начинало несколько тревожить их: их как будто совсем позабыли в изгнании, а забвение в настоящем случае, как казалось им, могло быть не столько хорошим, сколько дурным предзнаменованием.

Любовь и привязанность Анны к Линару слабели постепенно. При всем ослеплении бывшей правительницы Линаром она не могла не видеть в нем одного из главных, хотя и неумышленных виновников ее падения; но в то же время ей приходилось укорять всего более себя за то, что она не последовала советам Линара относительно решительной расправы с Елизаветой. По временам, когда в воображении Анны оживала привлекательная личность Линара, когда ей припоминалось то время, которое она проводила с ним, она впадала в глубокое уныние, ее одолевала невыносимая тоска и она была готова отдать все надежды на лучшую будущность за то только, чтобы возвратить хоть на одно мгновение утраченное ею счастье. Юлиана употребляла все свое влияние для того, чтобы заглушить сердечные страдания своей подруги. В разговорах с Анной она старалась убедить ее, что Линар любил не столько ее, как женщину, сколько то величие, которое окружало ее; что он в сущности был такой человек, который избрал любовь орудием для осуществления своих честолюбивых замыслов, и что согласие его жениться на ней, Юлиане, всего лучше доказывает хладнокровность его расчетов, а также и отсутствие страстной и искренней любви к Анне.

Если бывшая правительница еще и прежде так легко поддавалась внушениям своей неразлучной подруги, то теперь она, отчужденная от всякого другого влияния, еще легче убеждалась доводами Юлианы, которая, видя кротость и терпение принца в несчастье, стала относиться к нему совершенно иначе, нежели делала это в былое время. Сначала она редко, а потом все чаще и чаще стала приязненно заговаривать о нем с принцессой, которую когда-то так усердно восстанавливала против него. Общее несчастье мирило Юлиану с принцем, и теперь, под ее влиянием, началось между не уживавшимися прежде друг с другом супругами сближение, которое мало-помалу должно было перейти в привязанность и в дружбу. Игра в карты, чтение - это любимое занятие принцессы, хотя уже далеко не столь избытное и разнообразное, как в Петербурге, и уход за детьми сокращали для Анны дни ее заточения в Раненбурге, и она, поддерживаемая Юлианой, утешалась надеждой, что если не сегодня, так завтра придет радостная весть об освобождении: она не переставала верить в сострадание Елизаветы.

Вечером 10 августа 1744 года до правительницы дошло известие, что в Раненбург приехал из Москвы камергер, барон Андрей Николаевич Корф, женатый на двоюродной сестре императрицы, графине Скавронской. Приезд такого близкого к государыне лица оживил изгнанников новыми радостными надеждами. На другой день утром Корф явился к бывшей правительнице, но его озабоченный и сумрачный вид не предвещал ничего хорошего.

- Я приехал по повелению государыни к вашей светлости... - начал Корф и, замявшись на этих словах, он с печальным участием посмотрел на молодую женщину, на лице которой при его появлении выразилась радость.

- Вероятно, государыня забыла все наши против нее поступки и хочет дать нам свободу? - быстро подхватила принцесса.

- Ее императорское величество соизволила мне поручить передать вашей светлости ее всемилостивейший поклон и осведомиться о здоровье как вашем, так и всей вашей фамилии... - отвечал грустно Корф.

- Но что же будет с нами? - порывисто спросила Анна Леопольдовна. - Когда же придет конец нашей неволи?..

- Ее императорское величество, - начал Корф с притворным хладнокровием, очевидно, уклоняясь от ответа на обращенный к нему вопрос, - изволит пребывать теперь в Москве и находится в вожделенном здравии. Без всякого сомнения, вашей светлости приятно будет узнать об этом...

Принцесса не отвечала ничего, и только крупные слезы покатились из ее впалых глаз.

- Я желал бы иметь честь представиться вашему супругу и взглянуть на ваших детей, чтобы донесением моим о них удовлетворить ту заботливость, какую насчет их имеет всемилостивейшая наша государыня.

- Дети мои постоянно больны, а я сама страдаю. Ах! как я ужасно страдаю!.. - проговорила Анна и, закрыв глаза рукой, громко зарыдала. - Умоляю вас, скажите мне: будем ли мы когда-нибудь свободны? - добавила она прерывающимся от слез голосом.

- Не смею долее утруждать вашу светлость моим присутствием, завтра я буду иметь счастье доложить вам о некоторых данных мне ее величеством поручениях, - сказал Корф и, почтительно поклонившись Анне Леопольдовне, вышел от нее сильно взволнованный при виде молодой страдалицы, которую он прежде видел в блестящем положении.

- У меня не хватило духу передать принцессе о том распоряжении, какое сделано государыней насчет ее, и я не в силах исполнить этого. Пойди и сообщи ей об этом, - сказал Корф ожидавшему его в другой комнате и состоявшему в Раненбурге при брауншвейгской фамилии капитану Гурьеву.

Капитан, по его приказанию, отправился тотчас же к Анне Леопольдовне и застал у нее принца Антона и двух бывших ее фрейлин, Юлиану и Бину. Все они прибежали к принцессе, чтобы узнать поскорее о разговоре ее с Корфом.

- По воле ее императорского величества всемилостивейшей нашей государыни, я обязан объявить вашей светлости, - сказал Гурьев, обращаясь к принцессе, - что вы и ваше высокое семейство должны немедленно выехать отсюда.

- Куда?.. - тревожно в один голос спросили все присутствовавшие.

Капитан молчал.

- Если бы нас выпускали на свободу, то ты, наверно, как добрый человек, поспешил бы обрадовать нас этой вестью, - вскрикнула Анна Леопольдовна. - Но, должно быть, нас ожидает еще худшая участь... - добавила она, смотря на Гурьева с выражением отчаяния в глазах.

- Ваша светлость, ваш супруг и ваши дети должны готовиться к немедленному отъезду, а куда - я этого вовсе не знаю, - ответил Гурьев.

- Стало быть, все кончено!.. - вскрикнула принцесса, и она пошатнулась на ослабевших ногах. Принц и фрейлины поспешили поддержать ее. Начался громкий плач, и в это время Корф, услышав, что Гурьев уже исполнил его поручение, вошел опять в ту комнату, где находилась Анна Леопольдовна.

- Вашей светлости не остается ничего более, как только беспрекословно исполнить волю ее величества, положившись на ее милосердие... - сказал Корф кротко, но вместе с тем и внушительно Анне Леопольдовне.

- Положиться на ее милосердие? - гневно и насмешливо вскрикнула она, вскочив с кресел, на которые только что посадили ее в совершенном изнеможении. - Оставьте меня, - добавила она, повелительно показывая рукой Корфу на двери, - у меня достанет сил перенести несчастье, но я - я никогда не поступила бы так с Елизаветой, как поступает она со мной и с моим семейством... У нее нет к нам ни малейшей жалости...

Корф сделал вид, что он не слушает этих упреков, обращенных к императрице, и поспешил уйти.

Принц кинулся, чтобы успокоить жену, прося ее не раздражать государыню резкими словами, а две бывшие фрейлины Анны Леопольдовны презрительно взглянули вслед камергеру, поспешно уходившему в сильном смущении.

Принцесса, потрясенная неожиданной вестью, которая отнимала всякую надежду лучшую перемену, и вдобавок беременная в это время, слегла в постель; маленький принц был сильно болен, и сострадательный Корф, приняв все это в соображение, решился на свой страх отложить на некоторое время выезд брауншвейгской фамилии из Раненбурга, желая вместе с тем доставить ей и некоторые удобства, необходимые в дороге.

Корф безотлагательно написал в Москву вице-канцлеру графу Воронцову о том положении, в каком находится принцесса, выражая мнение, что дальний путь может вредно повлиять на ее здоровье. Он сообщил также и о болезни маленького принца, для которого поездка в осеннее время может быть даже пагубна; добавляя при этом, что "четырехлетний ребенок, по отлучении от людей, которые с ним живут, не может быть покоен", почему он и спрашивал: не будет ли позволено взять в дорогу кормилицу и сиделицу? В пользу такого разрешения Корф приводил то соображение, что, оставаясь на их руках, младенец не будет плакать и кричать, а следовательно, и "разглашения о себе делать не станет". На это представление Корфа был вскоре получен суровый отказ со строгим подтверждением увезти немедленно "фамилию" из Раненбурга.

Прежде, однако, чем был получен такой отказ, Корф отправил в Москву еще другое представление. В этом представлении он, ссылаясь уже не на беременность принцессы, но на постигшую ее тяжкую болезнь, спрашивал, нельзя ли будет отложить поездку, если болезнь ее светлости усилится, а также и о том, не будет ли ему разрешено в этом последнем случае допустить к принцессе повивальную бабку и священника, если бы она, предчувствуя близость своей кончины, пожелала исповедаться и приобщиться св. тайне?

Сердобольный барон обратил внимание и на ту беспредельную привязанность, какую имела принцесса к Юлиане. Ввиду этого он писал графу Воронцову, что если разлучить принцессу с бывшей ее фрейлиной, не предназначенной по повелению государыни к отправлению из Раненбурга, то принцесса "впадет в отчаяние".

На эти предложения Корфа не последовало из Москвы никакого ответа, и он, выждав по сделанному им расчету крайний срок, убедился в необходимости выехать безотлагательно из Раненбурга, предвидя, что дальнейшее промедление может вызвать только усиленные строгости против принцессы и ее семейства и вместе с тем навлечь неприятности на него самого.

Наступил день отъезда. Измученная душевными потрясениями, едва двигаясь на ногах от болезни, Анна Леопольдовна, при пособии Юлианы, заботилась только о том, чтобы как можно удобнее везти своих малюток. Все оделись и готовились уже садиться в поданные к крыльцу экипажи.

- Я должен доложить вашей светлости, - сказал принцессе вошедший к ней в это время с расстроенным лицом Корф, - что вам, к крайнему моему сожалению, никак нельзя ехать вместе с принцем, вашим сыном: у нас недостает лошадей, и я вынужден отправить его светлость с особым поездом вперед. Но вы, светлейшая принцесса, не беспокойтесь нисколько, так как мы на дороге догоним принца... Проститесь с ним... на короткое, впрочем, время, - как бы поправляясь, подхватил Корф, и, проговорив это, он отвернулся, чтобы не видеть разлуки матери с сыном. Страшное предчувствие овладело Анной Леопольдовной.

- Вы хотите отнять у меня моего малютку! - с неистовством вскрикнула она и, быстро нагнувшись, крепко охватила Иванушку руками. - Я никому не отдам его... Ну, возьмите его от меня!.. Что же вы не берете? Возьмите!.. - насмешливо вызывающим голосом говорила Анна Леопольдовна, как будто уверенная, что заступничество матери преодолеет всякую силу.

- Позвольте, ваша светлость, - сурово и твердо проговорил бывший около Корфа и приехавший вместе с ним из Москвы капитан Миллер. - Принц по воле государыни поручен моим личным попечениям, - и с этими словами он высвободил малютку из слабых рук его матери, взял его в охапку и понес из комнаты. Принцесса рванулась за капитаном, но Корф и Гурьев удержали ее, а бывшие в другой комнате солдаты загородили ей выход на лестницу. Со страшным, пронзительным визгом рухнула молодая женщина на пол, а между тем малютка с громким плачем бился на сильных руках похитителя, протягивая к матери свои ручонки.

- Отдайте мне моего Иванушку!.. Отдайте мне его!.. - кричала Анна Леопольдовна и в исступлении, не помня уже ничего, рвала на себе и волосы, и платье.

С немым состраданием и с пробивавшимися на глазах слезами смотрели все посторонние на отчаяние молодой матери. Принц Антон рыдал как дитя. Юлиана и Бина кинулись помогать Анне Леопольдовне, которая, однако, сама вскочив на ноги, точно безумная, обводила вокруг комнаты испуганным, диким взглядом, как будто отыскивая отнятого у нее ребенка...

XLIII

Тридцатого августа, т. е. на другой день после увоза из Раненбурга Миллером принца Ивана, собралась в путь и Анна Леопольдовна с мужем и двумя маленькими дочерьми. Принцесса, несмотря на свое нездоровье и слабость, радовалась теперь предстоящей поездке, в надежде увидеться с сыном. Юлиане тоже приказано было уложить ее пожитки, и для Анны Леопольдовны было большим утешением думать, что она и на этот раз не будет разлучена со своей неизменной подругой. Но, когда уже нужно было садиться в экипажи, Корф объявил принцессе, что Юлиана не поедет с ней, так как для бывшей фрейлины недостанет в экипажах места, прибавив, впрочем, что она выедет из Раненбурга спустя несколько дней и догонит их на дороге.

При этом неожиданном известии страшный нервный припадок овладел молодой женщиной. Она поняла, что, вдобавок ко всем испытываемым ею притеснениям, у нее, наконец, хотят отнять даже и ту, которая была для нее дороже всего в жизни во времена ее счастья и которая теперь, в дни печали и страданий, оставалась единственной ее утешительницей. В исступлении, не знавшем пределов, Анна осыпала укорами Елизавету и призывала проклятие Божье на исполнителей ее жестокого приговора. В свою очередь, и Юлиана была в отчаянии. Когда капитан Гурьев, исполняя распоряжение Корфа об отправке принцессы и видя, что никакие убеждения не действуют ни на нее, ни на ее подругу, приказал солдатам вынести Анну Леопольдовну на руках, то Юлиана как сумасшедшая кинулась к ней и, забывая все, стала противиться увозу принцессы, так что против молодой девушки пришлось употребить силу. Солдаты грубо оттолкнули ее, и одни из них, подняв Анну Леопольдовну на руки, вынесли ее из комнаты, а другие удерживали рвавшуюся вслед за ней Юлиану.

Когда принцессу усадили в наглухо закрытую повозку, то принц хотел сесть туда же, но был удержан Корфом.

- Вашей светлости, - сказал он почтительно принцу, - по указу ее императорского величества, не дозволено ехать вместе с вашей супругой, и потому вы поедете отдельно.

Гурьев взял слегка под руку растерянного принца, только пожимавшего по привычке плечами, подвел его к такой же повозке, какая была приготовлена для его жены, и помог ему сесть. В других повозках разместились: Бина Менгден с маленькими принцессами, Корф с капитаном Гурьевым, а телеги заняла бывшая при них военная команда. Поезд был очень велик: Корфу приказано было взять с собой из Раненбурга, кроме Бины, камер-юнгферу Штурк, камердинера принца, двух поваров, двух поваренных и "скатертных" учеников, двух "хлебных" и одного "брандмейстерского" ученика, двух прачек, одного портного, одного башмачника, а также и находившегося при "фамилии" штаб-хирурга Манзея. Конвой состоял из трех унтер-офицеров и тридцати рядовых.

Разлученная со всеми, лишенная воздуха и света, точно в темном гробу, лежала в закрытой наглухо повозке больная и изнуренная страданиями бывшая правительница Русской империи. На первой же остановке Анна Леопольдовна пыталась узнать от Корфа, где ее сын, когда догонит ее Юлиана, отчего ей не позволили ехать с мужем и куда везут их теперь? Щадя, по возможности, несчастную женщину, Корф утешал ее тем, что она скоро свидится и с сыном, и с Юлианой и что, по всей вероятности, ей после нескольких переездов будет разрешено ехать вместе с принцем. Что же касается ответа на вопрос: куда их всех везут? - то Корф отозвался, что он ничего не может сказать относительно этого, так как он сам только через каждые три дня получает из Москвы приказания, куда следует направляться далее.

- Уж не везут ли нас в Пелым, куда я сослала Бирона!.. - с ужасом вскрикнула принцесса. - Верно, Бог карает меня за то, что я жестоко поступила с регентом; но Господь правосуден и видит, что я не была виновата в этом, а был виноват Миних; я не хотела власти, я не хотела короны...

Корф не отвечал ничего на высказанную принцессой догадку о новом месте ее ссылки.

В то время, когда поезд, заведываемый Корфом, медленно подвигался вперед, его опережал другой поезд, состоявший под начальством капитана Вындомского, заготовлявшего лошадей по той дороге, по которой везли принцессу и ее семейство. Корф, согласно с данным ему "секретнейшим" указом, за собственным подписанием императрицы, выехал из Раненбурга только тогда, когда Вындомский донес ему о поставке лошадей до Переяславля-Рязанского, а также о том, что он, Вындомский, для сделания такого же распоряжения поехал далее. Корф исполнил, но только с некоторыми послаблениями, и другие пункты упомянутого указа, в которых предписывалось ему ехать в Раненбург, взяв с собой пензенского пехотного полка майора Миллера, и, оставя последнего верстах в трех перед городом, самому при приезде туда вручить из числа приложенных к сему указу еще два указа: первый - лейб-гвардии семеновского полка капитану Вындомскому, а второй - лейб-гвардии Измайловского полка капитану Гурьеву. Затем, припася как можно скорее коляски и нужные путевые потребности, отправить Вындомского вперед для поставки лошадей, и когда о том получится от него донесение, то тотчас, взяв ночью принца Иоанна, сдать его с рук на руки, тоже с приложенным особым указом, майору Миллеру с тем, чтобы майор тотчас же отправился в назначенный этим указом путь, а на другой день, также ночью, взять принцессу с мужем и остальными детьми, а также с назначенными для отправки с ними людьми, и ехать куда предписано в указе.

У Корфа не хватило духа исполнить в точности этот указ в отношении малютки-принца: он не решился похитить тайно ночью ребенка у матери, но дал ей возможность проститься с ним и утешал ее скорым свиданием с малюткой. Этим он думал, но ошибочно, смягчить хоть несколько жестокость данного ему указа.

Анна Леопольдовна ошибалась, полагая, что ее и ее семейство везут в Пелым, и напрасно терялась в догадках о том, где хотят скрыть ее сына. Местом нового заточения "фамилии" был назначен Соловецкий монастырь. Отдаленность этой обители и трудность доступа к ней по неприветливому бурями и льдами Белому морю казались Елизавете недостаточными для того, чтобы пребывание "фамилии" в таком глухом и отдаленном месте обеспечивало ее от тех опасностей, которыми могла угрожать ей падшая династия. Ближайшие советники императрицы по этому делу признали необходимым, по случаю ссылки в Соловецкую обитель бывшей правительницы и ее семейства, принять чрезвычайные, небывалые еще меры строгости, и Елизавета вполне согласилась с их мнением. В Соловки был послан капитан Чертов, чтобы устроить там помещение для отправляемых туда изгнанников. Ему был дан для вручения соловецкому архимандриту особый указ за собственноручной подписью императрицы. В указе этом повелевалось: приходящих на труд и по обещанию в Соловецкий монастырь людей выслать всех немедленно и вновь таких людей туда не пускать, а приезжающим в монастырь позволять только помолиться святым соловецким угодникам и отпеть им молебен и затем тотчас же удалять их из монастыря. Ключи от монастыря предписано было иметь Корфу, с тем чтобы после его отъезда они были переданы капитану Гурьеву; ворота отпирать днем не рано и запирать их постоянно еще до наступления сумерек и затем ни для кого особо их никогда не отворять. Архимандриту оставаться в монастыре безысходно и держать там монахов безысходных же; ввиду этого приказано было составить список наличных монахов и новых впредь не принимать. Караул у монастырских ворот содержать не послушникам, а военной команде, в которую набрать сержантов не из гвардии, а из армейских полков. Каждое письмо, от кого бы оно ни посылалось из монастыря и кем бы оно там ни получалось, показывать Корфу или тому главному начальнику, которым он будет заменен. Исполнение всего этого требовалось от архимандрита при выдаче особой подписки, в которой он за несоблюдение в точности данного ему указа подвергал себя лишению монашества, священства, чести и живота.

Брауншвейгское семейство везли в Соловки к Архангельску, через Переяславль-Рязанский, Владимир, Ярославль и Вологду, но так, чтобы эти города миновать проездом, вовсе не останавливаясь в них. Проехав Вологду, Корф и его спутники должны были заявлять, что они по высочайшему указу едут для осмотра соляных промыслов, а иногда сказывать, что они отправляются на богомолье в Соловки. К Архангельску следовало подвезти ссыльных в глубокую ночь, посадить их там на приготовленные заранее морские суда, на которых и следовать немедленно в Соловецкий монастырь, где оставить принцессу с мужем, детьми и служителями в "команде" у капитана Гурьева, прапорщика Писарева и солдат. При этом предписывалось: "мешкотности не учинить и поспеть к Архангельску в половине сентября, дабы доехать морем до указанного места". По прибытии к монастырю "арестантов" велено было ввести туда и разместить ночью, чтобы их никто не видел. К суровости такого заточения прибавлены были теперь еще и новые лишения. В указе, данном Корфу, между прочим, сказано было следующее: "На пищу и на прочие нужды, что будет потребно, брать от архимандрита за деньги, а чего нет, то где сыскать можно, чтоб в потребной пище без излишеств нужды не было; токмо как в дороге, так и на месте стол не такой пространный держать, какой был прежде, но такой, чтобы человеку можно было сыту быть, и кормить тем, что там можно сыскать без излишних прихотей".

Корф обо всем, что касалось исполнения данного ему указа, должен был доносить прямо императрице и, окончив возложенное на него поручение, возвратиться в Петербург через Олонецк, дав Гурьеву, произведенному теперь в майоры, инструкцию о содержании принцессы с мужем, детьми и служителями так, чтобы "никто ни видеть их, ни говорить с ними не мог не только из живущих в монастыре, но даже и из служителей и караула, кроме лишь находящихся при них женщин и одного особо приставленного к ним бессменного и вполне надежного караульного".

Еще большей суровостью отличалась инструкция, особо данная Миллеру и касавшаяся бывшего императора. Миллеру предписывалось, чтобы он после того, как Корф отдаст ему "известного младенца четырехлетнего, приняв онаго, посадил в коляску и сам сел с ним, имея в коляске своего служителя или солдата для бережения и содержания того младенца, а именем его называть - Григорий". С этим младенцем и шестью солдатами Миллер должен был ехать в Соловецкий монастырь и сказывать по тракту, что он послан от камергера барона Корфа вперед для осмотра приготовленных подвод и переправ, "а о том, что при нем находится "младенец", нигде и никогда не объявлять и никому, даже подводчикам, его не показывать, имея коляску всегда закрытою". В Архангельске Миллер должен был посадить на судно "младенца" ночью. В монастырь пронести его также ночью, в четыре приготовленные для него комнаты, и пронести так закрытым, чтобы никто не мог его заприметить, и оставаться там жить, неотменно строго наблюдая, чтобы кроме него, Миллера, его служителя или солдата, никто его "Григория" не видал бы. Около того помещения, где будет жить "младенец", содержать самый строгий караул, а его самого "никуда из камеры не выпускать и быть при нем днем и ночью слуге, чтобы в двери не ушел или в окно от резвости не выскочил".

Ехавшему перед Вындомским, а следовательно перед Миллером и Корфом, капитану гвардии Чертову повелено было: по приезде в Соловецкий монастырь приискать там покои, приличные на такое употребление, как прежде в Раненбурге, и приискать их в такой стороне монастыря, в которой из него нет никакого выхода. В одном месте должно было быть четыре покоя, в другом, особом, но не в дальнем расстоянии от первого, двадцать покоев; ход в эти помещения с монастырского двора; если нет тут каменной стены, оградить крепким деревянным забором, сделав в нем одну только маленькую дверь. По поводу таких распоряжений Чертов должен был сообщить соловецкому архимандриту, что те покои назначаются для жительства некоторым людям, "определенным от ее императорского величества", и чтобы он, архимандрит, о всех распоряжениях, которые будут сделаны им по сношению с Чертовым, никуда рапорта не посылал и известия никакого - ни письменного, ни словесного - не давал. В удостоверение же того, что все эти требования будут исполнены в точности, архимандрит должен был дать Чертову подписку, угрожавшую его высокопреподобию тем же самым, чем угрожала ему подписка, данная им прежде, по прочтении ему высочайшего указа.

В дополнение ко всему этому Корфу приказано было, что в случае, если поздняя бурная осень или льды не допустят его перебраться морем в Соловки, зазимовать на взморье, в Карельском Никольском монастыре, находящемся в 30 верстах от Архангельска, предъявив тамошнему архимандриту тот же указ, какой должен был быть предъявлен Соловецкому, и поступив во всем прочем точно так же, как следовало бы поступить по приезде в Соловки.

Медленно подвигался поезд на глухой север. Вындомский расставил лошадей на расстояниях от 25 до 30 верст, а болезненное состояние принцессы не позволяло ускорить езду по дорогам, трудно проезжим и в сухую летнюю пору, а теперь и вконец испорченным беспрерывными осенними дождями. Следуя инструкции, Корф объезжал города, останавливаясь от них верстах в трех, так что бывшая правительница, проводившая когда-то жизнь в роскошных дворцах, была рада теперь отдохнуть в грязных и курных крестьянских избах. На этих отдыхах она, пользуясь снисходительностью Корфа, как бы случайно встречалась на несколько минут с мужем и дочерьми. О сыне же и об Юлиане она не знала ничего и, потеряв всякую надежду увидеть их когда-нибудь, мысленно навеки прощалась с ними.

5 октября Корф был еще в 130 верстах от Шенкурска и здесь получил от Чертова уведомление, что за льдами, показавшимися в Белом море, переезд в Соловки сделался невозможен.

XLIV

В земле двинской, этом древнем достоянии когда-то вольного и могущественного Великого Новгорода, главным городом были Холмогоры. Приезжавшие на далекий север для торговли с русскими английские купцы завели здесь свои конторы и товарные склады, и в конце XVII века в Холмогорах была учреждена архиерейская кафедра. При Петре Великом занимал ее епископ Афанасий, усердно боровшийся с расколом; такое усердие не обошлось, однако, ему даром. В горячем богословском споре один из раскольников, для вящего доказательства правоты своих слов, дернул Афанасия за бороду, да дернул так, что половина бороды осталась на лице у преосвященного, а другая очутилась в руке изувера. Вырванная часть бороды не росла более, и тогда Афанасий для соблюдения единообразия в своем святительском лике стал брить уцелевшую половину бороды, и вследствие этого он был единственным безбородым иерархом в нашей православной церкви. Зато же и любил царь Петр Алексеевич - ненавистник бород - потрепать ласковой рукой холмогорского владыку по его гладко выбритому подбородку. С особенным удовольствием сделал он это в свой приезд в Холмогоры, где обзаводился и обстраивался преосвященный. Рядом с Спасо-Преображенским, только что отделанным собором, самой великолепной в ту пору церковью во всем Северном крае, Афанасий вдалеке от городских жилищ построил архиерейский каменный двухэтажный дом в двадцать комнат. Заглянул царь в епископские палаты и понравилось ему, что Афанасий хочет жить, как подобает его высокому духовному сану.

- Хорошо, вельми хорошо, владыко, в твоем обиталище, а покажи-ка мне твое хозяйство, - сказал царь.

- Изволь, государь, - отвечал архиерей и повел Петра по всему своему подворью. Здесь все оказалось в порядке: перед домом был выкопан глубокий пруд, и Афанасий доложил царю, что в этом пруду он разведет разную рыбицу. Увидел царь и огород, заведенный епископом; огород был хорош: на грядах были посажены и рассада, и морковь, и горох, и огурцы, и брюква.

- Дельно, - сказал ласковым голосом царь, обращаясь к Афанасию, - ты, преосвященный, ни в чем нуждаться не будешь: разводи злаки во славу Божью и на пользу человека. Посмотрит люд православный на своего пастыря - и станет перенимать от него хорошее.

Всю архиерейскую усадьбу осмотрел государь с обыкновенным своим вниманием. Заглянул царь и в погреба, и в амбары, и в кузницу, и на мельницу, которая, весело помахивая крыльями, вертела большие жернова. Всем царь остался как нельзя более доволен. Он отслушал обедню в крестовой архиерейской церкви и громким голосом прочитал "апостол" и, закусив после обедни, самым дружелюбным образом расстался с Афанасием.

- Молись, преосвященный, усердно Богу, - сказал ему царь, - на то ты и монах; да только и по хозяйству не плошай и веди свое хозяйское дело и вперед так же исправно, как ты, с благословения Божьего, его начал, - сказал государь архиерею на прощанье.

Вскоре после смерти Петра епископская кафедра была перенесена из Холмогор в Архангельск, и построенный Афанасием в Холмогорах дом остался необитаемым, под надзором одного монаха. Живший в этом доме в полном приволье монах был поздней осенней ночью разбужен наехавшим внезапно в Холмогоры гвардии капитаном Чертовым с собственноручным указом императрицы. В ту пору капитан гвардии был лицо куда какое важное, и крепко заспавшийся монах сильно струсил при виде такой персоны, да притом и с прозванием, особенно страшноватым в ночную пору. Прежде чем входить в какие-нибудь объяснения с оторопевшим иноком, капитан достал дорожную чернильницу, перо и, прочитав ему бумагу, потребовал под написанным его рукоприкладства. Между тем следом за капитаном въехала во двор архиерейского дома прибывшая с ним военная команда. Старик, не понимая хорошенько в чем дело, взял перо и дрожащей рукой учинил под предъявленной ему бумагой требуемое от него рукоприкладство. В бумаге же этой значилось, что подписавший ее, под страхом лишения священства, монашества, чести и живота, обязуется никому никогда не говорить ни слова о том, что он будет видеть и слышать. Затем капитан Чертов, остававшийся с глазу на глаз с преподобным отцом, объявил ему, что по указу ее императорского величества он, капитан, должен будет занять со своей командой архиерейский дом и произвести в нем немедленно некоторые постройки, так как дом этот предназначен государыней для помещения в нем "известных персон".

Через несколько дней закипела здесь деятельная работа: в архиерейском доме были сделаны кое-какие поправки, а от двора отделили некоторое пространство, которое и обнесли высоким и толстым забором, так что ни с одной стороны нельзя было подсмотреть, что происходило на огороженном месте.

Работа эта была окончена спешно, и в глухую полночь на 6 ноября в ворота вновь построенного забора въехало несколько повозок; из них одна была закрыта наглухо. Жалостно застонали на своих петлях крепкие ворота, и глухо застучали надежные железные затворы за въехавшими во двор повозками. Бывшие уже в архиерейском доме с Чертовым солдаты стали с заряженными ружьями у входа в дом, а другие были расположены цепью от этого входа до самых ворот. Тогда из закрытой повозки вышел солдат с небольшой тщательно обернутой ношей на руках и быстро, по приказанию Чертова, ожидавшего прибытия поезда, вбежал по указанной ему лестнице. Следом за солдатом пошел прибывший с поездом офицер. Началось размещение служивых, и на другой день еще более была усилена в архиерейском доме строгость военного караула.

Спустя три дня, в такую же позднюю пору, въехал во двор архиерейского дома другой поезд; он состоял из большего числа повозок, нежели первый. Этот второй поезд был принят с такими же предосторожностями, как и первый. В нем, кроме главного начальника, двух офицеров и военной команды, были две молодые женщины и нестарый еще мужчина, которых, окруженных со всех сторон солдатами, быстро повели в архиерейские палаты.

- Так вот куда мы попали! - с грустью проговорила одна из женщин, - что это такое?.. какой-нибудь город или монастырь? - вопросительно добавила она, торопливо оглядываясь вокруг.

Никто не дал ей на этот вопрос никакого ответа.

"Сегодня ровно четыре года, как я, на мое несчастье, сделалась правительницей!.. Боже мой! когда-то кончатся мои страдания!.." - подумала вновь привезенная узница.

- А где же Юлиана, где Иванушка? - спросила она, обращаясь к сопровождавшим ее лицам. Но и на этот вопрос, высказанный и с беспокойством, и с волнением, не было получено ею никакого ответа.

Печально и сурово выглядывало новое жилище бывшей правительницы, отличавшееся неприветливостью старинных монастырских построек, а теперь еще и обращенное в место строгого заточения. Так называвшаяся "гостиная" Анны Леопольдовны была самая большая архиерейская палата. В ней было два окна; их глубокие амбразуры и вделанные в них толстые железные решетки слабо пропускали тусклый свет короткого северного дня; и тяжело висели в этой комнате большие стрельчатые своды. Эта продолговатая комната была разделена деревянной перегородкой, за которой была спальня принцессы. Все убранство "гостиной", имевшей и в ширину, и в длину по тринадцать шагов, состояло из простого дивана, обитого кожей, и таких же четырех стульев. В переднем углу, а также и по стенам, примыкавшим к окнам, висели старинные иконы с теплившимися перед ними лампадками, а над диваном был портрет Петра Великого, напоминавший беспрестанно узнице о ее счастливой сопернице. Как все это было противоположно той роскоши и тому блеску, которые когда-то окружали Анну в ее петербургских дворцах! Богатая ее уборная, отделанная с таким вкусом Линаром, заменена была теперь маленькой келейкой, в которой только и было, что большой дубовый комод с испорченными замками и массивными медными ручками да маленькое зеркальце на одной сломанной ножке, перевязанной веревочкой. В других комнатах, с таким же и даже еще более плохим убранством, разместились принц Антон, дочери принцессы и приехавшая с ними в заточение сестра Юлианы, Бина Менгден, бывшая фрейлиной правительницы, молодая девушка строптивого и порывистого нрава.

Но если так печально было новое жилище Анны Леопольдовны, то и представлявшиеся из окон его виды нагоняли неодолимую тоску. Решетчатые окна выходили в небольшое пространство, огороженное высоким забором; из них были видны небольшой пруд с его мертвенно-сонной поверхностью, несколько дерев, разбросанных там и сям, и хозяйственные постройки. Вновь построенный забор, представлявший как бы отдельное внутреннее укрепление, опоясывала в некотором расстоянии каменная стена с четырьмя по углам ее башнями. За забором и за стеной, из окон второго этажа архиерейского дома, открывалась пустынная, нескончаемая даль с извивавшейся по ней петербургской дорогой. Горизонт окаймляли холмы и пригорки.

Даже в летнюю пору унылы были здешние окрестности, но все-таки зелень весны и лета хоть несколько оживляла их; зимой же они, под белым покровом снега, становились еще печальнее. Невысоко и ненадолго поднималось над ними зимой холодное солнце, но зато и долго, и ярко обливал их в ту пору года месяц своим бледным светом. Летом, наоборот, солнце не сходило с неба, и его свет сливался с негаснувшей во всю ночь зарей, и казалось, что томительному дню не будет конца. Кругом все было пустынно и молчаливо, изредка только, да и то вдалеке, лениво тянулся мимо шедший из Архангельска обоз да доносился благовест и трезвон с колоколен городских церквей.

Мучительные дни начались в Холмогорах для Анны Леопольдовны, и ей нельзя уже было предвидеть никакого исхода. На милосердие и сострадание восторжествовавшей Елизаветы нечего было и надеяться. Императрица все суровее и суровее относилась к своей пленнице, и положение правительницы становилось все тяжелее и тяжелее; очевидно стало, что ей не будет оказано никакой пощады, никакого снисхождения. Не любя никогда шумного и многолюдного общества, Анна, на высоте окружавшего ее царственного величия, мечтала постоянно о тихой и покойной жизни. Но не такая жизнь, полная всевозможных лишений и унижений, грезилась ей. Часто, в каком-то оцепенении, неподвижно по нескольку часов кряду сидела теперь бывшая правительница на одном месте, и в воображении ее так живо являлись безвозвратно минувшие для нее дни. Тогда прежнее равнодушие к власти сменялось в ней властолюбивыми порывами, и жестоко укоряла она себя за свою снисходительность и доверчивость к Елизавете. Она мечтала о том, с какой бы радостью схватила она опять ту власть, которую так оплошно выпустила из своих рук, и тогда, думала она, не было бы никакой пощады вероломной сопернице. Но ненадолго поддавалась такому чувству молодая женщина, так как она быстро приходила к сознанию своего настоящего бессилия.

- Не нужно мне ни власти, ни почестей, ни богатства, - повторяла она себе самой, - мне нужна только свобода; дайте ее мне!.. - Но и свобода была отнята у нее навеки.

Не одни только блестящие дни своей жизни хотела бы теперь вернуть бывшая правительница. В сравнении с настоящим заточением даже пребывание ее в Риге и заключение сперва в дюнаминдской крепости, потом в Раненбурге казались ей счастливой порой. Тогда ее не покидала еще надежда на перемену к лучшему: она мечтала о возможности выехать из России, встретиться опять с Линаром и провести жизнь спокойно, вдалеке от бурь и тревог. Всем эти ожиданиям не суждено было, однако, исполниться. Из временной узницы, которую на первых порах окружали и довольством, и соответственным ее сану почетом, она обратилась теперь в вечную невольницу, которой все сильнее и сильнее давали чувствовать тягость ее ужасного положения: ее завезли в глухую даль и разлучили с теми, кто был для нее дороже всего на свете...

С тревогой в душе обращалась Анна Леопольдовна к окружавшим ее с вопросами о сыне и об Юлиане, дружеские беседы с которой так заметно облегчали ей тоску изгнания. Вопросы эти выслушивались сурово, и их или проходили совершенным молчанием, или же на них давали уклончивые ответы, которые еще сильнее волновали и раздражали молодую женщину.

Между тем придирчивость Елизаветы к бывшей правительнице усиливалась все более и более. Еще во время содержания правительницы в Риге до императрицы дошло известие, что брауншвейгское семейство не оказывает приставленному к нему В. Ф. Салтыкову должного уважения. По поводу этого императрица потребовала от Салтыкова объяснения, пригрозивши, что в случае если этот слух справедлив, то она примет другие меры. "Вам надлежит, - писала ему Елизавета, - того смотреть, чтобы они вас в почтении имели и боялись вас". Спустя немного времени после этого, Елизавета прислала в Ригу к правительнице запрос о ненайденных в золотом нахтише (шкатулке) бриллиантах и о том опахале с рубинами и алмазами, который был в руках правительницы в тот вечер, когда Шетарди на бале возбуждал зависть Елизаветы против Анны. Вообще Елизавета проявляла теперь мелочную мстительность раздраженной женщины, подавлявшую в ней то чувство великодушия, которое она могла бы оказать как полновластная правительница.

XLV

После того как Чертов донес Корфу о невозможности из-за поздней уже на отдаленном севере осени плыть морем в Соловки, Корф, исполняя данное ему повеление, должен был отправиться на зимовку в Никольский Карельский монастырь и оттуда весной перебраться на Соловки. Между тем проезд в Никольский монастырь оказался теперь неосуществимым: доехать до него сухим путем, по топким болотам и трясинам, не представлялось возможности, а настоящей проезжей дороги к нему проложено не было; пробираться же на лодках вдоль морского берега было, за непогодами, настолько опасно, что Корф не решился пуститься в это плавание. Кроме того, Чертов сообщил Корфу, что здания Никольского монастыря пришли в такую ветхость, что прожить в них зиму без значительных поправок никак нельзя. При этом он указал на Холмогоры, где находился обширный, никем не занятый архиерейский дом, удобный для помещения в нем брауншвейгской фамилии. Корф представил обо всем этом императрице, прося разрешения поселить изгнанников в Холмогорах; но ему дозволено было только прозимовать там, с подтверждением ехать весной в Соловецкий монастырь.

Подавленная горем, мучимая разлукой с сыном и с Юлианой, принцесса невыносимо страдала в месте нового своего заточения, а между тем для нее приближалось время родов. Сам Корф поехал в Архангельск и, живя там под чужим именем, как будто для своего семейства, нанял кормилицу и пригласил повитуху-немку, которых под непроницаемой тайной привез в Холмогоры, взяв с них предварительно грозную подписку не разглашать никогда ничего о том, что они там увидят и услышат. 19 марта 1745 года принцесса родила принца Петра. Появление на свет этого ребенка было причиной новых терзаний для Анны: ее не покидала мысль, что к ее преследуемой судьбой семье прибавился еще новый страдалец. Рождение принца было тщательно скрыто от всех. Корф был его восприемником, а окрестил его крестовой монах Илларион Попов, который дал подписку, что он "такого-то числа был призван к незнаемой персоне для отправления родительских молитв, которое ему как ныне, так и во все прочее время иметь скрытно и ни с кем об оном, куда призываем был и зачем, не говорить, под опасением отнятия чести и живота".

В день рождения принца Петра Корф получил от императрицы разрешение поселить брауншвейгскую фамилию в Холмогорах "навсегда". Ходатайство об этом со стороны Корфа было уважено, потому что при плавании в Соловецкий монастырь на судах невозможно было бы избегнуть огласки, в особенности же потому, что с Соловков в течение нескольких месяцев - прекращается плавание по Белому морю - нельзя было бы получать в Петербурге о "фамилии" никаких донесений. Поселив Анну Леопольдовну и ее семейство в Холмогорах и дав секретную инструкцию майору Гурьеву, назначенному главным надсмотрщиком за узниками, Корф уехал в Петербург.

Все надежды Анны Леопольдовны исчезли теперь безвозвратно: она поняла, что ей не предстояло уже ничего другого, как только безысходное суровое заточение, нескончаемый ряд всякого рода лишений, начиная со свободы и кончая мелочными потребностями ежедневного обихода, и вдобавок - что было всего ужаснее - вечная разлука с любимым первенцем-сыном, а также с Юлианой, без поддержки которой Анна Леопольдовна совершенно упала духом. Здоровье принцессы было надломлено и болезнью, и душевными страданиями, и не сбылось завистливое опасение Елизаветы, которой казалось, что в ту пору, когда она станет увядать, Анна будет цвести и миловидностью, и молодостью. Беззаботная Елизавета, пользуясь полной свободой и окруженная роскошью и удовольствиями, сохраняла еще замечательную красоту женщины средних лет, тогда как ее прежняя соперница под гнетом тяжелой неволи быстро увядала, несмотря на свою раннюю молодость. Никто бы не узнал теперь бывшую правительницу, отличавшуюся стройностью стана и цветущим здоровьем, в изнуренной и не по годам состарившейся изгнаннице. Ее болезненный и страдальческий вид, осунувшиеся щеки, глубоко впавшие и лишившиеся блеска глаза, согнувшийся стан, неровная походка и исхудалая, когда-то высокая грудь говорили о том, что ей пришлось перенести в жизни, и предвещали, что она недолголетняя обитательница на земле.

Печально и невыносимо медленно тянулся для Анны Леопольдовны каждый день заточения. Она знала, что завтра будет то же самое, что было сегодня и вчера. Как растерянная бродила она по комнатам своего угрюмого жилища; даже прогулка вне его дозволялась ей только летом, на короткое время, и притом на небольшом, со всех сторон огороженном пространстве. Убийственная тоска томила ее все сильнее и сильнее; она не имела никого, с кем бы могла отвести душу в дружеском разговоре, как это бывало прежде, когда с ней жила Юлиана. Она не могла даже развлечься чтением, так как ей дозволено было давать только книги духовного содержания. Все сношения ее с кем бы то ни было из посторонних, кроме находившейся при ней прислужницы, были пресечены, и она не знала не только о том, что делалось за оградой ее тюрьмы, но даже и о том, что делалось за стенами ее собственного тесного жилища. Вид ее мужа, к которому она стала теперь чувствовать привязанность, как к единственному близкому ей человеку, преданному ей и покорному пред нею, увеличивал еще более ее страдания. Принц Антон безропотно переносил свою горькую участь и служил для Анны живым и постоянным укором за все ее прошедшее. Дети не утешали ее; напротив, даже нагоняли на нее самые тяжелые, неотвязчивые думы: глядя на своих несчастных малюток, она вдавалась в отчаяние, предвидя их печальный жребий. Но всего более мучила принцессу судьба похищенного у нее и неизвестно куда сокрытого старшего сына и бесследно исчезнувшей Юлианы.

Не только действительность, окружавшая молодую страдалицу, но и страшные сновидения беспрестанно возмущали ее. Часто, в тревожном забытье, заменявшем теперь для нее спокойный, подкрепляющий сон, ей грезился ее несчастный "Иванушка". То представлялся он ей в том царственном величии, которое должно было бы быть его уделом, и тогда сердце матери начинало биться радостным трепетом. То являлся он ей жалким бедняжкой, в лохмотьях и рубищах, с испитым лицом; тоскливо смотрел он на свою мать, как будто желая сказать ей что-то. Анна кидалась к малютке, но сновидение быстро исчезало. То виделся он ей в каком-то беспредельном пространстве, в сонме ангелов и херувимов, и, уносясь в светлую даль с веселым личиком, манил ее к себе своей ручонкой. Анна тщетно рвалась к нему, болезненно замирало у нее сердце, и она пробуждалась с громким, отчаянным плачем. Но самым мучительным для Анны сновидением было повторение ее прощания с сыном. В это потрясавшее ее мгновенье пред нею оживала действительная разлука, со всеми ужасами отчаянья и томления. Грезилась ей и Юлиана, то в виде веселой, беззаботной девушки, какой она была когда-то, то в виде страдалицы, убитой горем; являлся ей в сновидениях и Мориц, и тогда призраки минувшего воскресали перед ней... Все эти грезы принимали какие-то фантастические образы, при которых печальная действительность смешивалась с причудливой игрой расстроенного воображения.

Встревоженная сновидением, Анна Леопольдовна быстро вскакивала с постели и выбегала за перегородку своей спальни. Там, как обезумевшая, долго рыдала она или при белесоватом свете зари, не гаснувшей на ночном летнем небе, или при ярком свете месяца, проникавшем в долгие зимние ночи в окна ее жилища. Тоска и отчаяние щемили ее сердце, и она чувствовала, что скоро не станет у нее сил, чтобы переносить истомившее ее горе. Между тем прибавилась еще новая скорбь: Анна Леопольдовна опять готовилась быть матерью третьего ребенка, рожденного в неволе, и 8 февраля 1746 года в холмогорском заточении появился на свет Божий новый узник, окрещенный под именем Алексея, с такой же таинственностью, с какой был окрещен брат его, Петр.

Измученная тяжелой жизнью и изнуренная трудными родами, лежала Анна Леопольдовна в постели в полузабытьи, когда в соседней комнате послышался сдержанный шепот между хлопотавшими около нее врачом Манзеем и приставленным к ней для надзора майором Гурьевым.

- Мне необходимо видеть сейчас же принцессу, чтобы лично вручить ей эту бумагу, - настоятельно шептал майор доктору.

- Принцесса так слаба, что я опасаюсь за ее жизнь; она может умереть каждую минуту, - прошептал Манзей.

- Поэтому-то мне еще необходимее видеть ее безотлагательно. Я сам буду в ответе, если не исполню как следует данного мне повеления, - возразил майор.

- Передайте мне эту бумагу; я улучу минуту и предъявлю ее принцессе, - проговорил доктор.

- Я никому не могу передать ее и должен сам объясниться по поводу ее с принцессой с глазу на глаз, - решительным и уже несколько возвышенным голосом сказал Гурьев.

Манзей увидел бесполезность дальнейшего сопротивления и осторожным шагом вошел в комнату принцессы, чтобы предупредить ее о полученной из Петербурга бумаге.

- Быть может, наконец я буду свободна... - проговорила слабым голосом Анна. - Зови его скорее.

Гурьев, получив позволение войти к принцессе, попросил Манзея уйти из ее комнаты. Затем он удалил из другой комнаты как доктора, так и прислугу, запер двери на замок и, убедившись, что никто ничего не может подслушать, вошел к принцессе. Анна Леопольдовна не могла приподняться и только ласковым взглядом встретила Гурьева.

- Я беспокою вашу светлость по чрезвычайно важному делу... Я никак не мог медлить вручением вам этого указа, - сказал он, подавая принцессе бумагу, которую она взяла от него дрожащими руками. Он помог ей приподнять немного голову на подушке и поднес к ее глазам стоявшую на столе свечку.

С трудом начала читать Анна поданный ей указ. Сильная дрожь пробегала по всему ее телу, и вдруг она с пронзительным криком выпустила из рук бумагу.

- Нет, нет!.. этого не может быть!.. Пощади ее, Лиза!.. Умоляю тебя, пощади ее... она не виновата... - кричала в беспамятстве Анна Леопольдовна.

Гурьев кинулся опрометью за доктором, надеясь при его Помощи добиться от принцессы какого-нибудь ответа, но ожидание его не исполнилось. В сильном горячечном бреду она что-то бессвязно шептала, как будто разговаривая сама с собой.

- Мне кажется, что на выздоровление ее нет никакой надежды, и вы только напрасно будете мучить ее вашими расспросами, - сказал доктор майору.

Постояв некоторое время у постели больной, Гурьев удалился, приказав доктору немедленно известить его, как только у принцессы появится сознание.

Бумага, содержание которой так сильно поразило Анну Леопольдовну, был указ императрицы, предписывавший Гурьеву допросить принцессу об алмазах. Подобного содержания указы получались уже несколько раз, и принцесса отзывалась, что она не брала алмазов и никому их не передавала. Таким ответом, по-видимому, довольствовались прежде в Петербурге, но на теперешнем указе была следующая приписка, сделанная собственноручно императрицей: "А ежели Анна запираться станет, что не отдавала никому никаких алмазов, то скажи, что я принуждена буду Жульку (Юлиану) пытать; то ежели ее жаль, то она ее до такого случая не допустила бы".

После этого потрясения болезнь Анны Леопольдовны пошла быстрыми, неудержимыми шагами. Тщетно Манзей заготовлял микстуры, пилюли и разные другие снадобья и напрягал свои медицинские знания, чтобы пособить принцессе; ясно было, что молодая жизнь угасала и что страдания Анны были свыше ее сил.

Приближался ее последний час, и кончина ее была кончиной праведницы. Приходя не надолго в сознание, она шепотом молилась за сделавших ей зло, за своих преследователей, за клянувших и ненавидевших ее, и только при воспоминании о Елизавете она вздрагивала, и молитвенный лепет замирал на мгновение на ее иссохших губах; но Елизавете Анна готова была простить все, если бы только были пощажены ее малютки. В минуты сознания Анна силилась схватить ослабевшими руками руки мужа и целовала их.

- Я много виновата перед тобой, - говорила она ему, - прости меня... - и при этих словах крупные слезы выступали на ее потухших глазах. Сознание, однако, скоро терялось, и тогда умирающей овладевал горячечный бред. В это время то радостная улыбка проявлялась на ее бледном лице, и она тихим голосом повторяла имя Морица, как будто припоминая что-то давно забытое, то она начинала метаться, как будто желая вскочить с постели.

- Не уводите от меня Юлиану - вы станете мучить ее; она ни в чем не виновата; виновата я, - возьмите и мучьте меня... я все вынесу... - При этом лицо ее искажалось от ужаса, и она протягивала вперед исхудавшие руки, как будто старалась удержать кого-то.

Принц сидел на постели, в ногах жены, закрыв ладонями лицо. Он глотал слезы и дрожал, как в лихорадке. Монах и доктор стояли молча в изголовье отходившей, сознавая свое бессилие подать ей духовную и телесную помощь.

- Где мои дети?.. Где мой Иванушка?.. Отдайте мне его!.. - то громко, то шепотом повторяла она. - Где он? - вдруг вскрикнула она пронзительным голосом, схватив себя в отчаянии за голову и заскрежетав плотно стиснутыми зубами. Это было последнее усилие умирающей. Ее колыхавшаяся от волнения грудь стала подниматься все слабее, дыхание становилось труднее, и она, обводя бессознательно кругом глазами, шептала только: "Иванушка!.. Иванушка!..". Но напрасно звала она к себе своего малютку, хотя одна только глухая каменная стена отделяла ее от существа, на которое ей так хотелось взглянуть в предсмертную минуту. Она не знала, где ее сын, а между тем пронесенная за три дня до ее приезда в Холмогоры таинственная ноша был ее малютка, содержавшийся теперь в заточении рядом с ней...

Бывшей правительницы не стало 7 марта 1746 года. Она скончалась двадцати семи лет от роду...

XLVI

Перед самым отъездом из Холмогор Корф, призвав в занимаемый им особый покой Гурьева, вел с ним продолжительную беседу, приняв предварительно большие предосторожности, чтобы никто не мог подслушать их, а затем передал Гурьеву копию "цидулки", оставив подлинник ее у себя. Через несколько дней после этого, в глухую ночь привезены были подпоручиком Писаревым и самым надежным из бывших при нем унтер-офицеров бочонок спирта и выдолбленная из дерева колода, в каких еще до сих пор у нас в лесистых захолустьях хоронят покойников. Поклажу эту Писарев и служивый при помощи самого Гурьева не заметно ни для кого внесли в особую кладовую, и потом Гурьев нередко заходил в кладовую, чтобы посмотреть, нет ли утечки из бочонка.

Когда скончалась Анна Леопольдовна, и бочонок, и колода были употреблены в дело. Гурьев предъявил штаб-хирургу копию с "цидулки", содержание которой было следующее: "Ежели, по воле Божией, случится иногда из известных персон смерть, особливо же принцессе Анне или принцу Иоанну, то, учиня над умершим телом анатомию и положа в спирт, тотчас то мертвое тело к нам прислать с нарочным офицером, а с прочими чинить по тому же, токмо сюда не присылать, а доносить нам". Засмоленную колоду с телом, обтянутую железными обручами, и бочонок с внутренностями принцессы вставили в крепкий ящик, набитый льдом. Гурьев в нескольких местах запечатал колоду и ящик своей печатью, и в ночь на 10 марта отправил тело принцессы в Петербург в сопровождении подпоручика Писарева и нескольких солдат, и, кроме того, наперед послал нарочного с пакетом на имя кабинет-министра, барона Черкасова, извещая его об отправке тела Анны Леопольдовны. Манзей принял все меры предосторожности для сохранения трупа, а стоявшие еще в ту пору морозы способствовали этим мерам. На дороге Писарев получил посланный ему навстречу из кабинета указ, в котором ему предписывалось от последней перед Петербургом станции ехать с телом принцессы прямо в Александро-Невскую лавру. Приказание это было исполнено им 18 марта, и Писарев на другой же день, с находившимися при нем солдатами, отправлен обратно в Холмогоры.

Главной соперницы Елизаветы не стало, но дети Анны Леопольдовны тревожили еще ее, и она старалась скрыть их в глубокой от всех тайне. Написав принцу Антону письмо с выражением своей горести о кончине его супруги, Елизавета потребовала от него собственноручной записки о кончине принцессы, с тем, однако, чтобы он в своей записке не упоминал, что Анна Леопольдовна скончалась вследствие родов. Во "всенародных" объявлениях не было также упомянуто об этом, а оповещалось только, что принцесса скончалась от "огневицы", т. е. от горячки. Гурьеву и Писареву запрещено было говорить кому-либо о числе детей покойной принцессы.

На другой день после привезения тела бывшей правительницы в лавру были посланы повестки ко всем знатным придворным лицам. Их извещали этими повестками, что "принцесса Анна Люнебургская горячкою скончалась, и ежели кто пожелает, по христианскому обычаю, проститься, то бы к телу ее ехали в Александро-Невский монастырь; и могут ездить и прощаться до дня погребения ее, т. е. до 22 числа марта". Одновременно с этим кабинет-министр, барон Черкасов, сообщил со своей стороны: петербургскому архиерею - о начатии над телом принцессы, после осмотра его врачами, установленного над усопшими чтения; синоду - "об учинении церковной церемонии к погребению принцессы, по примеру матери ее, царевны Екатерины Ивановны", и генерал-прокурору, князю Трубецкому, - "о позволении всякому приходить для прощания к телу принцессы".

Сколь возможно большое разглашение о смерти бывшей правительницы было в видах Елизаветы; но та торжественность погребения, какая предполагалась прежде, была отменена. Императрица словесно повелела синодальному обер-прокурору, князю Шаховскому: во-первых, об отпевании тела находившимися в то время налицо в Петербурге архиереями с прочим духовенством, по церковному положению, "не употребляя при этом никаких других церемоний", и во-вторых, об именовании покойной "в потребных церковных воспоминаниях благоверною принцессою Анною брауншвейг-люнебургскою". Вместе с тем ускорено было и погребение Анны, так как оно вместо 22 числа было назначено на 21 число.

В этот день, приходившийся на пятницу вербной недели, поутру в 8 часов собрались в Зимний дворец знатнейшие особы; мужчины были в черных кафтанах, дамы - в шелковых черных платьях. В исходе 10 часа императрица и великая княгиня Екатерина Алексеевна отправились в Александро-Невскую лавру в сопровождении придворных, и по окончании погребения принцессы императрица обедала у своего духовника Дубянского, а великая княгиня - у камер-юнкера Сиверса. Наследник престола, великий князь Петр Федорович, в ту пору "недомогал" и потому не был на похоронах Анны Леопольдовны.

Тело принцессы предано было земле в Благовещенской церкви Александро-Невского монастыря, против царских врат, при сходе с солеи. В настоящее время прах ее покоится в этой церкви под плитами пола, но без всякой надписи.

Надобно полагать, что вскоре после кончины принцессы - неизвестно, впрочем, когда именно и почему - старший сын ее, с чрезвычайными предосторожностями, был перевезен из Холмогор в Шлиссельбургскую крепость. Там, 27 июня 1764 года, он был заколот приставленными к нему караульными офицерами, при безумной попытке поручика пехотного смоленского полка Мировича освободить его вооруженной рукой.

Участь других лиц, являвшихся в нашем рассказе, была следующая: Юлиана Менгден во все время царствования Елизаветы Петровны, т. е. в продолжение с лишком двадцати лет, содержалась одиноко под самым строгим надзором в Раненбурге. Неизвестно, исполнила ли императрица свою угрозу пытать ее по поводу исчезновения алмазов; по всей вероятности, угроза эта не была приведена в исполнение, так как она была направлена, собственно, против Анны Леопольдовны. У Шетарди встречается, впрочем, известие, что граф Линар, узнав о падении Анны Леопольдовны, прислал с нарочными в Петербург бывшие у него драгоценности, заявив, что они были вручены ему правительницей для того, чтобы отдать их в Дрезден в переделку на новый фасон тамошним ювелирам. Петр III, по вступлении своем на престол, немедленно освободил из заточения Юлиану, которая потом жила в Риге и умерла там в 1781 году.

Судьба сестры ее, Бины, была жестока. Вспыльчивая и раздражительная, она вскоре после смерти Анны Леопольдовны впала в буйное помешательство: бранилась с приставленными к ней караульными, которые нарочно дразнили ее, кидалась на них с ножами и вилками. Все это кончилось тем, что ее в холмогорском заточении продержали безвыходно в одной комнате два с половиной года, не позволяя даже ей переменить белья и подавая ей пищу из-под двери, "как собаке". Она была еще жива в 1775 году, и затем всякие сведения о ней прекращаются.

Застигнутый роковой вестью в Кенигсберге, Линар поворотил назад и, приехав в Дрезден, вступил снова в саксонскую службу; но счастливая звезда его закатилась уже навсегда. Он безвестно провел остаток своей жизни и умер в 1767 году. Младший брат его был в 1776 году датским посланником в Петербурге и принимал деятельное участие в переговорах России с Данией о голштинских делах. Он оставил после себя записки о своей дипломатической службе. Потомки его существуют ныне в Пруссии, из них старшему в роде присвоен княжеский титул.

Проходил год за годом, и мертвящая тоска царила по-прежнему в холмогорском заточении. Принц Антон, пораженный потерей жены и удрученный бедствиями, быстро дряхлел и, вдобавок ко всему, совершенно ослеп. Прежде чем постигло его это ужасное несчастье, он со слезами умолял императрицу даровать ему свободу. Елизавета соглашалась на это, но с тем только, чтобы принц не брал с собой из Холмогор своих детей. Он отказывался принять это условие и, видя бесполезность своей мольбы, безропотно покорился преследовавшей его судьбе. Он начал униженно благодарить императрицу за присылку ему ничтожных подарков, как, например, за антал рома или за бочонок данцигской водки. Все свои попечения направил он на своих подраставших детей: учил их читать и писать и, согласно мысли своей покойной жены, вселял в них равнодушие к земному величию. Он скончался 4 мая 1776 года. Тело его, положенное в гроб, обитый черным сукном с серебряным позументом, было вынесено из дома в ночь с 5 на 6 число и "тихо похоронено на ближайшем кладбище, подле церкви, внутри ограды дома, где арестанты содержались", в присутствии одних только "находившихся вверху для караула воинских чинов, с строжайшим им запрещением рассказывать кому бы то ни было о месте его погребения".

После смерти принца Антона в холмогорском заточении томились еще двое узников и две узницы. Их продолжали содержать в царствование Елизаветы с прежней строгостью. Всякое сообщение с посторонними было им запрещено, и они были лишены даже самого необходимого, как, например, обуви. Вырастая среди русских простолюдинов, они не знали другого языка, кроме русского, усвоив притом его местное наречие.

Императрица Екатерина II, вскоре по вступлении на престол, смягчила участь детей Анны Леопольдовны, а впоследствии, убедившись, что они не представляют решительно никакой политической опасности, вознамерилась отправить их в датские владения и поручить их там покровительству родной сестры их отца, вдовствовавшей королевы датской Марии-Юлианы. Переговоры об этом начались в марте месяце 1780 года и кончились тем, что условлено было сыновей и дочерей Анны Леопольдовны поселить в Ютландии, в небольшом городе Горзенсе. В эту пору принцессе Екатерине, родившейся еще в Петербурге, было уже 38 лет. Она была белокура и походила на отца. В молодых летах она потеряла слух и, кроме того, была косноязычна. Сестре ее, принцессе Елизавете, родившейся в дюнаминдской крепости, было 36 лет. На десятом году возраста она, при падении с каменной лестницы, расшибла себе голову и страдала постоянно - особенно же при перемене погоды и в ненастье - ужасными головными болями. Одна только она походила на мать и своим умственным развитием превосходила всю свою семью. Оба ее брата, Петр и Алексей, из которых одному было в эту пору 35 лет, а другому - 34 года, походили на отца. Из них принц Петр, поврежденный в детстве, был жалким калекой: спереди и сзади у него были небольшие горбы, правый бок и левая нога были кривы; но зато другой принц, Алексей, отличался хорошим телосложением и здоровьем, но умственно был крайне ограничен. Все они были застенчивы, робки и очень добры. Жили они между собой чрезвычайно дружно. Время они проводили в Холмогорах следующим обыкновенным порядком: летом работали в огороде, ходили за курами и утками, катались в лодке по пруду или по двору в старой архиерейской карете, читали церковные книги и играли в карты и шашки. Принцессы, кроме того, занимались шитьем белья.

Когда перед отъездом холмогорских узников в Данию их посетил, по приказанию императрицы Екатерины, местный генерал-губернатор Мельгунов, то принцесса Елизавета сказала ему, между прочим, следующее:

- Отец наш намерен был ехать в свою землю. Тогда для нас было очень желательно жить в большом свете: по молодости своей мы еще надеялись научиться светскому обращению. Но в теперешнем положении нам не остается ничего больше желать, как только жить здесь, в уединении. Рассудите сами, можем ли мы желать чего-нибудь другого? Мы здесь родились, привыкли к здешнему месту и здесь почти состарились. Теперь большой свет не только для нас не нужен, но он нам и мы ему были бы в тягость; мы не знаем, как обходиться с людьми, а научиться этому уже поздно. Мы просим вас, - продолжала принцесса со слезами и поклонами, - исходатайствовать нам у ее величества милость, чтобы нам позволено было выезжать из дому на луга для прогулки; мы слышали, что там есть цветы, каких у нас нет...

Вдобавок к этому принцесса Елизавета сказала Мельгунову, что хотя по милости государыни ей и сестре ее присылают из Петербурга разные наряды, но они не употребляют их, потому что ни прислуга, ни они сами не знают, как надевать и носить их, почему и просила, чтобы был "прислан такой человек, который умел бы их наряжать".

В час ночи с 26 на 27 июня 1780 года Мельгунов перевез на лодке принцев и принцесс из Холмогор в Новодвинскую крепость. При виде ее они ужаснулись, полагая, что их везут в место нового, еще более сурового заточения, но опасения скоро миновали. У крепости стоял наготове военный фрегат "Полярная Звезда", который в ночь на 30 июня и повез их в Данию, под другим названием и под купеческим флагом. Императрица Екатерина щедро одарила принцев и принцесс и назначила им всем ежегодную пенсию в 32000 рублей. 13 октября 1780 года брауншвейгское семейство прибыло в Горзенс. Туда же приехали с ними православный священник и русская прислуга.

Тихо и дружно между собой жили в этом безвестном городке дети Анны Леопольдовны. Из них первой скончалась Елизавета, 20 октября 1782 года. Спустя пять лет, 23 октября 1787 года, умер принц Петр, за ним скончался принц Алексей 30 января 1798 года. Одинокой осталась теперь принцесса Екатерина; пребывание в Горзенсе сделалось ей невыносимо, и она просила императора Александра Павловича о позволении возвратиться в Россию, для поступления в монашество. Ответа на эту просьбу не было дано никакого, и 9 апреля 1807 года ее не стало.

На принцессе Екатерине окончилась печальная летопись этого злосчастного семейства, - летопись, полная слез и бедствий и обагренная кровью ни в чем не повинного страдальца...

Евгений Карнович - Любовь и корона - 05, читать текст

См. также Карнович Евгений Петрович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Мальтийские рыцари в России - 01
Историческая повесть из времен императора Павла I ОТ ИЗДАТЕЛЯ - Предис...

Мальтийские рыцари в России - 02
VIII Приезд графа Литты в Петербург возбудил много толков в высшем сто...