Дмитрий Григорович
«ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 04»

"ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 04"

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

НЕ ВЫДЕРЖАЛИ

Александра Константиновна только что откушала утренний чай и расположилась в мягкое кресло подле окна. Почти в ту же минуту в спальню вбежала Мери, сопровождаемая гувернанткой. Мери бросилась на шею матери; француженка откинула назад левую ногу, сделала книксен и пожелала Белицыной доброго утра.

- Пожалуйста, не смейтесь, chere m-elle Louise: не только нельзя ждать хорошего, но вряд ли даже можно надеяться на сносное утро, - воскликнула по-французски Белицына. - Voyez!.. - примолвила она детски плачевным тоном и указала на окно.

Погода была, точно, скверная; тяжелою серою пеленою окутывалось небо; шел мелкий, но частый дождь, один из тех дождей, который насквозь пропитывает землю, которому так радуется простолюдин, но который приводит всегда в отчаяние дачников и помещиц, приезжающих в деревню с исключительною целью наслаждаться природой; таким дождям обыкновенно конца нет. Ветер уныло гудел в старых деревьях сада; гибкие ветви акаций, растущих за окном, били по рамам, и мокрые листья прилипали к мокрым стеклам.

- Oh! c'est une horreur! - произнесла француженка с таким видом, как будто за окном нежданно появилось привидение.

- Именно: une horreur! - подхватила Александра Константиновна. - Бедная моя Меринька, тебе даже побегать нельзя; вот уже четвертые сутки, как льет этот гадкий дождик.

- Les beaux jours viendront, madame Belissin, elle ratrappera le temps perdu!..

- Да, нам с вами хорошо говорить, но каково ей, бедному ребенку! Я нарочно привезла ее сюда, чтоб она пользовалась моционом и свежим воздухом. В ее возрасте это главные условия... Кстати, скажите мне, что вы сегодня делаете?

- Мы читаем Sandford et Merton, maman, - весело сказала девочка.

- C'est de Berquin, madame, l'ami des enfants! - подсказала гувернантка.

- Успеете еще, посидите немножко со мною. Эта погода... все это мне ужасно скучно! - произнесла Александра Константиновяа, опускаясь на спинку кресел и гладя по голове Мери. - Если б я знала, что из десяти дней, проводимых здесь, придется пять дней сидеть безвыходно в комнате, я взяла бы по крайней мере с собою побольше книг... je n'ai que ca! - примолвила она, указывая на два жиденькие романа, из которых один был Гондрекура, другой Ксавье де Монтепена. - Но кто знал, что придется жить как в тюрьме? Теперь, разумеется, этого не случится; будущее же лето я привезу с собою целую маленькую библиотеку.

- Comment, madame Belissine, vous pensez encore revenir ici l'ete prochain?

- Helas, il le faut bien! - возразила Белицына, взглядывая в окно и слегка пожимая плечами.

Черные глаза бордоской уроженки изобразили удивление. Она постичь не могла такого принуждения. К чему: il le faut?.. зачем: il le faut?.. Decidement, les seigneurs d'ici ne savent, ne veulent pas jouir de leur position! Она ставила себя на место Белицыной.

Стала бы она, как же! ездить в деревню, когда там скука невыносимая! Получай она доходы Белицыных, будь у нее верный приказчик, каков Karassin, она порхала бы, как свободная птичка, из Петербурга в Париж, из Парижа на Рейн и т.д. Нет, она решительно не постигала Александру Константиновну - быть богатой, car vous 1'etes enfin! страшно скучать в деревне, и ехать опять в эту деревню - зачем? к чему?..

- Que voulez-vous! - сказала Белицына, улыбнувшись горячей вспышке собеседницы, - впрочем, вам легко так думать, - прибавила она, возвращая милому, доброму лицу своему серьезное и даже несколько озабоченное выражение. - Вы говорите, мы не умеем пользоваться нашим положением; говорите, что если б были на моем месте, то ни за что не стали бы жить в деревне, когда вам там скучно; но знаете ли, это самое положение, la position du seigneur, налагает своего рода обязанности... да, великие обязанности, можно даже сказать, священные обязанности! Земли, доходы -

все это само по себе; управитель такой, как Karassin, которому я и муж вполне доверяем, также само по себе... Но у нас есть также крестьяне, которые для нас трудятся, работают; мы должны, следовательно, лично наблюдать за их благосостоянием; 1'oeil du seigneur... vous savez!.. Хотя я знаю, им и без нас нет никаких отягощений, но при нас все-таки им как будто веселее; они нас так любят!

наше присутствие их ободряет... et puis, comme de raison, cela flatte leur amour-propre -

за что же лишать их этого удовольствия? Ils le meritent bien!.. Нет, нет, мы не можем располагать собою, как бы хотели... il faut se soumettre a certaines conditions -это необходимо! Поверьте, chere m-elle Louise, и в нашем положении tout n'est pas couleur de rose, поверьте!..

На этом месте Александра Константиновна была прервана стуком в дверь.

- Это ты, Serge?

- Я. Можно войти?

- Войди, войди! - весело сказала жена, - но что с тобою? - подхватила она, пристально всматриваясь в полное лицо Сергея Васильевича, которое хотя и не теряло своего обычного добродушия, но казалось, однакож, сильно недовольным и нахмуренным.

Сергей Васильевич молча поцеловал жену в лоб, поцеловал Мери, поклонился гувернантке и, закинув руки за спину, принялся ходить по комнате.

- Что с тобою, мой друг? - повторила Белицына.

- Ах! это ужасно! это невыносимо! это... это просто - я уже сам не знаю, что делать, у меня решительно руки отнимаются! - произнес Сергей Васильевич, как бы разговаривая сам с собою и еще значительнее ускоряя шаги.

- Но что же такое? - спросила жена, тревожно следя за движениями мужа.

- Не беспокойся, мой друг, ничего не произошло особенного... я так, меня.

возмущает... Представь себе, - подхватил Сергей Васильевич, - представь: опять этот мужик! опять он!.. это уж, наконец, действительно хоть кого возмутит!.. Опять он, опять этот мужик! - заключил Сергей Васильевич, бросаясь на диван и досадливо подпирая голову ладонью.

- Но что же такое случилось? - снова спросила Александра Константиновна.

- Oh, je suis horriblement ennuye, ennuye et decourage в одно и то же время! -

воскликнул помещик, мотая головой. - Это в самом деле ужасно: опять он! опять тот же мужик!..

- О ком ты говоришь? Я, право, не понимаю, какой мужик?

- Да все тот же! тот! Неужели ты не помнишь? Это, кажется, не так, однакож, давно случилось... Одним словом, помнишь, недели полторы назад, когда мы ходили гулять в любимую мою рощу...

- Ну да, да!

- Помнишь, мы поймали мужика, нашего Марьинского мужика, который рубил огромную березу.

- Ах да, да!, он еще так испугался...

- При тебе, кажется, дело было, - с жаром подхватил Сергей Васильевич, -

помнишь, как бросался мне в ноги, как просил, как умолял, чтоб я простил его, как клялся и распинался, что никогда, во веки веков с ним этого не случится... Я простил его. Помнишь, как даже я мягко, ласково, можно сказать, с ним обошелся... я даже не бранил его; напротив, я всячески старался внушить ему... Я даже сжалился над ним, когда он сказал мне, что решился рубить это дерево потому, что не было у него денег на лучины, я дал ему целковый... Кажется, довольно - а? Что ж, ты думаешь, он сделал - а? Ну как, как ты думаешь?

- Право, не знаю...

- Je vous le donne en cent, je vous le donne en mille!

- Что же он такое сделал?

- А вот что сделал: сегодня, не далее, как час назад, он снова попался - и в чем? где? как ты думаешь? Он снова рубил дерево! - подхватил с возрастающею горячностью помещик, - рубил березу, и что всего ужаснее, рубил подле самого того дерева, у которого мы поймали его! Александра Константиновна сложила руки и подняла прекрасные глаза свои к небу. Француженка всплеснула руками.

- Quelle ingrrrratitude! - сказала она.

Даже маленькая Мери, слушавшая отца с любопытством, свойственным ее возрасту, и та даже получила, казалось, самое невыгодное мнение о душевных свойствах Марьинского крестьянина.

- Comme il est vilain, cet homme! - сказала она, надувая губки.

- Не правда ли! - воскликнул Сергей Васильевич, - это в самом деле ужасно! это значит: нет в человеке ни стыда, ни совести! Поступок этот возмутил меня донельзя...

- Полно, Serge; ты все это принимаешь слишком к сердцу... cela t'echauffe, -

ласково сказала жена, - по-моему, сердиться решительно не стоит. Я бы на твоем месте распорядилась вот как: приказала бы старосте и еще другим старшим взять этого мужика, отвести его в рощу и на том самом месте, где он срубил дерево, заставить его своими руками - да, своими руками, посадить три березы - вот и все. Что с ними церемониться! он этого не стоит!.. Да и береза не стоит, чтобы ты сердился.

- Вот все вы, женщины, таковы! все вы поверхностно так судите! - произнес Сергей Васильевич. - Неужто, ты думаешь, в этом деле меня сердит то, что срублена какая-нибудь береза? Дело вовсе не в березе; дело в моральной стороне вопроса.

Насажай теперь этот мужик хоть сто, тысячу берез - факт, факт его бесстыдства и недобросовестности все-таки будет существовать! И, главное, знаешь ли что? больно, что такие факты не исключение! - подхватил он тоном рассудительным, хотя огорченным, - да, не исключение! На каждом шагу почти встречаешь повод к разочарованию! Я совсем почти разочаровался! Не странно ли, в самом деле, что чем больше выказываешь снисхождения, чем ласковее, внимательнее обходишься, тем хуже: все это обращается тебе же во зло... Горько сознаться, а это так! Особенно больно встречать эту неблагодарность... потом это ханжество. Посмотри, например: мужик работает на барщине, работает он вяло, неохотно, точно по принуждению какому-то... ты показался, он сейчас принимает другой вид, хлопочет, суетится -

словом, желает показать, что рад для тебя работать - и все так! везде это притворство, это явное равнодушие к пользе барина, который между тем только и думает, чтоб сказать им что-нибудь ласковое. Я не требую от них невозможного, не требую, например, деликатности: деликатность есть уже следствие утонченного образования, и смешно даже было бы ее требовать! Но не вправе ли я ждать благодарности? Это чувство так натурально: оно уже, так сказать, в самой природе человека; но даже этого чувства, именно благодарности, я нигде не встречаю! А кажется, после того, что я для них делаю... Но, впрочем, что говорить! Дело в том, что это ужасно! Я совершенно разочаровался! Я, право, начинаю даже падать духом, - заключил Сергей Васильевич, приподымаясь с дивана и снова принимаясь расхаживать по комнате.

Александра Константиновна не возражала; к великому сожалению, она не находила ни одного факта, который по силе своей мог бы смягчить мрачное воззрение Сергея Васильевича и примирить его несколько с сельской жизнью; ей хотелось, однакож, его рассеять; но как и чем рассеять? Она сама хандрила, сама скучала;

благодаря несносной дождливой погоде сельская жизнь, о которой она так горячо мечтала в Петербурге, начинала ей самой казаться невыносимою; она только скрывала это от мужа и всячески даже старалась ободрять его. Воспользовавшись минутой, когда Сергей Васильевич, продолжавший ходить по комнате, стал к ней спиною, она мигнула Мери и указала ей на отца; девочка тотчас же соскочила со стула, подбежала к отцу и начала к нему ласкаться. Сергей Васильевич остановился, но только на минуту;

он рассеянно провел рукою по голове ребенка, потрепал его за подбородок, раза два вздохнул, подошел к окну и задумчиво стал глядеть на двор.

- Serge, ты, кажется, посылал вчера на почту? - торопливо спросила Александра Константиновна. Цель этого вопроса заключалась в том, чтобы как можно скорее оторвать мужа от мрачной картины двора, обмываемого дождем.

- Да, я посылал на почту, - сказал Сергей Васильевич, продолжая смотреть в окно, - человеку давно бы даже следовало вернуться из города, но, вероятно, его задержала погода, может быть даже благодаря милому нашему климату самая почта запоздала: эти проселки, это ужасно!..

- Oh, j'en sais quelque chose! - неожиданно воскликнула гувернантка. Она заметила, что во Франции проселки вовсе не существуют; по словам ее, там, где не было шоссе или железной дороги, все дороги обсажены тополями, величественными кленами или виноградниками; едешь как словно в раю!

- Э!.. - произнес Сергей Васильевич.

Восклицание было очевидно вызвано печальным видом двора и мыслью об окрестных проселках, которые еще резче выставили прелесть французских дорог, по которым он когда-то ездил. Он махнул рукою, нетерпеливо повернулся спиною к окну и встретился с горничной Дашей, иначе lady Furie, которая держала в руках несколько конвертов.

- Ба! письма! - вымолвил внезапно оживившийся Сергей Васильевич.

- Письма; письма! des lettres! - воскликнули в один голос остальные и радостно окружили Белицына.

- Y-a-t'il quelque chose pour moi? - спросила гувернантка.

- Non... Но вот тебе два письма, а вот мне также два.

- Allons, Mery, ne derangeons pas papa et maman... Француженка подала руку Мери, и обе отправились читать Sandford et Merton. Сергей Васильевич и Александра Константиновна расположились на разных диванах, поспешно сломили печати и приступили к чтению.

- Представь себе, Serge, Нина Лушковская живет на той самой даче, которую мы занимали прошлое лето! - сказала Белицына, взглядывая на мужа.

- Неужто?... Помнится мне, Лушковские собирались жить на Каменном острову. Впрочем, они отлично сделали, что переменили намерение. Я был всегда того мнения, что для лета трудно найти что-нибудь лучше Петергофа...

- Еще бы! Я решительно завидую Нине: что за прелесть! Одно это море чего стоит! Надо согласиться, однакож, что если можно где-нибудь жить приятно - все равно, какое бы ни было время года, - так это в Петергофе!.. Помнишь нашу петергофскую дачу? утром жили мы как в деревне: купались, гуляли; вечером ездили в Верхний сад на музыку... всегда кого-нибудь встретишь. Я никогда не забуду прошлого лета! - довершила Александра Константиновна, задумчиво поглядывая на окно, за которым шумел дождь и свистел ветер.

- Да, лето было прекрасное, - заметил Сергей Васильевич, можно даже сказать, замечательное было лето! Помнится, всего раз только шел дождь, - заключил он, углубляясь в чтение письма.

- Кто это тебе пишет? - спросила после минуты молчания Александра Константиновна.

- Сергей Сергеич.

-Какой?

- Завадский.

- Ах, да! ну что он делает? где он?

- Что ему делается! Живет себе припеваючи, веселится. Переехал в Павловск...

- Что, как Павловск нынешнее лето?

- Оживленнее, чем когда-нибудь! - пишет Завадский. Княгиня Карнович давала, говорит, удивительный бал, toute la societe o a ete... в восторге от Китти Курбской! Пишет, что завтра едет на бал к Шестовым. Никогда, говорит, так весело не проводил лета... Впрочем, что же ему и делать, если не веселиться? Вообще говоря, это один из самых положительно счастливых людей: молод, богат, а главное то, что он не помещик. Это, по-моему, одно из самых первых условий, чтоб быть счастливым, -

право, так! - подхватил Сергей Васильевич каким-то апатическим тоном, который даже без всего предыдущего ясно мог показать, что ему сильно прискучило Марьинское, - да, все эти заботы помещика, зависимость его от каких-нибудь дождей и неурожаев, все эти хозяйственные, скучные дрязги, наконец самый моральный вопрос: ответственность касательно благосостояния крестьян... заботы, попечения...

заботы, никогда почти не вознаграждаемые, потому что везде почти встречаешь одну неблагодарность, грубость... да, все это не существует для Завадского!.. Вот еще новость: Петухов сделан камер-юнкером! - заключил Сергей Васильевич глухим голосом и снова углубился в чтение письма.

Александра Константиновна не сделала ни малейшего замечания касательно последней новости; она была очень ею недовольна; письмо Завадского уже само по себе должно было усилить хандру Сергея Васильевича: он так привык к Петербургу, так любил его! (Александра Константиновна судила по собственным своим чувствам.)

Очень нужно еще было писать об успехах Петухова! Впрочем, добродушное белокурое лицо Сергея Васильевича, склоненное над письмом, достаточно выражало состояние его мыслей; оно ясно говорило о положении человека, вынужденного закабалить себя в глуши и терять драгоценное время. Опечаленная своими наблюдениями, Александра Константиновна решилась ни слова не говорить мужу о втором письме. Оно также было от молоденькой светской дамы, приятельницы Белицыных; светская дама называла Белицыных пустынниками, отшельниками, описывала в самых соблазнительных красках дачную петербургскую жизнь, говорила, что общий голос их кружка тот, что для полного удовольствия недостает только Белицыных, очень мило смеялась над морковью, горохом и капустой, которые, по словам ее, должны были сеять с утра до вечера Белицыны; убедительно упрашивала их бросить всю эту дрянь и ехать в Петербург, чтоб полюбоваться блеском месяца в Финском заливе. Жизнь светской дамы не проходила, однакож, в одних удовольствиях (так значилось в конце ее письма); она занималась также делом: раз в неделю покидает она берега Невы, отправляется в душную столицу и лично наблюдает за переделкою парадных комнат в своем доме; особенно много хлопот стоит ей ее гостиная во вкусе Людовика XV;

архитектор отличился - это правда; но благодаря именно строгому выполнению стиля гостиной следует украсить ее саксонскими куклами, которые так редки теперь.

Светская дама совершенно измучилась, разъезжая по магазинам. "Представьте себе, chere Alexandrine (этим заключалось письмо ее), хлопочу с утра до вечера, когда бываю в городе, и результатом этих хлопот бывает иногда всего одна какая-нибудь куколка, а их надо не менее сорока! jugez de mon desappointement..."

Последние строчки окончательно убедили Александру Константиновну не сообщать мужу о письме приятельницы: это значило бы положить палец на больную рану Сергея Васильевича, который вот уже третий год обещает жене отделать гостиную именно во вкусе Людовика XV и каждый раз откладывает это намерение. К счастию, Сергей Васильевич не полюбопытствовал даже спросить об этом втором письме: у него также было свое второе письмо, и, как казалось, ему также не хотелось, чтоб жена знала о его содержании; желание это так было сильно, что он не дал ей опомниться и торопливо вышел из комнаты. Все это было совершенно в порядке вещей: ему писал приятель, общий знакомый его и жены; приятель извещал Сергея Васильевича, что только что получил паспорт и едет вместе с женою, детьми и гувернанткой за границу. Принимая в соображение собственные чувства и стремления, Сергей Васильевич не сомневался, что жена сильно скучает в Марьинском; скука ее некоторым образом лежала на его совести; им, по-настоящему, точно так же следовало бы ехать нынешнее лето за границу; дело совсем даже было решено, но - увы!

карточные увлечения помешали поездке, точно так же, как помешали они исполнить это намерение прошлое лето и даже лето третьего года; последняя зима заставила даже Сергея Васильевича посетить Марьинское и прожить там лето... Проникнутый всеми этими соображениями, он решился солгать о содержании письма, в случае если спросит о нем Александра Константиновна. Весьма натурально, письма эти и мысли, ими возбужденные, способствовали только к тому, чтоб усилить хандру марьинского помещика.

- Monsieur a quelque chose... - заметила в тот же вечер француженка.

- Il est tres preoccupe, - возразила Александра Константиновна, но подумала в то же время: "Боже мой! что бы такое сделать, чтоб его рассеять? Бедный мой Serge скучает, умирает от скуки!" С той же минуты она являлась перед ним не иначе, как с веселым, улыбающимся лицом, и всячески старалась развлекать его. Победа Александры Константиновны над собою не ускользнула от Сергея Васильевича; скука поневоле делала его наблюдательным; он оценил поступок жены, но эта самая оценка, вместо того чтоб его порадовать, отозвалась в душе его мучительным раскаяньем и внутренне еще сильнее расположила к хандре: ему не переставали приходить в голову кой-какие промахи и карточные увлечения, которые заставили его закабалить жену в скучную деревню, вместо того чтоб везти ее за границу. Марьинское становилось день ото дня невыносимее Сергею Васильевичу; вместе с этим помещичья жизнь являлась перед ним в самом невыгодном свете; он почти не выходил из кабинета своего прадеда, хотя погода давно разгулялась и стояли ясные, прекрасные дни; катанье в лодке, уженье, прогулки в роще, чай в лесу - словом, все увеселения, какие только придумывала Александра Константиновна, нимало не пленяли Сергея Васильевича; он всегда отказывался, говоря, что обременен занятиями. Чтоб оправдать слова свои, он действительно раз двадцать в день посылал за стариком Герасимом. Но, боже, какая была разница между теперешними беседами Сергея Васильевича с управителем и прежними! В прежних беседах везде выставлялся кипучий хозяин, который так вот и порывался к деятельности и не знал ей предела; теперешние беседы имели характер апатический и вместе с тем раздражительный. Ничто не делалось так, как хотелось Сергею Васильевичу; дух недоверия и противоречия проглядывал в каждом его слове.

Объявлял ли Герасим о том, что сегодня скошено десять десятин луга, Сергей Васильевич находил, что это очень мало, что мужики, вместо того чтоб косить, играли, верно, в свайку или в бабки.

- Помилуйте, сударь, возможно ли это дело? - говорил Герасим, быстро вращая за спиною большими пальцами руки, что, как известно, делал он, когда находился в недоумении.

- Очень возможно! - возражал Сергей Васильевич, - мужики всегда так, когда на барской работе: это, разумеется, не своя работа - барская, - довершил он иронически, и все в том же роде, так что Герасим Афанасьевич, возвращаясь к своим дроздам и чижикам, разводил только руками и заботливо потряхивал седою гладко обстриженною головою.

"Нет, папенька не таков был! - рассуждал всегда сам с собою старик, - не таков был папенька!.. Также вельможа был, а между тем насчет, то есть, и в хозяйстве толк знал!.. был, примерно, настоящим хозяином... Впрочем, этот еще молод! По молодости, выходит; к тому же и не привык... а главное, выходит, больше по молодости!" - заключал старик, носивший когда-то Сергея Васильевича на руках и потому считавший его очень молодым даже в тридцать семь лет.

Порешив таким образом с делами, Сергей Васильевич являлся в гостиную или на террасу, куда обыкновенно собирались вечером.

- Ты, кажется, устал, Serge, - говорила Александра Константиновна, с нежным участием глядя на мужа, который тяжело опускался в кресло, утирая лоб платком, и уныло вращал глазами. - Tu devrais te reposer, mon ami! - продолжала она, - право, следовало бы отдохнуть! Все эти хлопоты, заботы - все это тебя утомило... ты даже похудел.

- Нельзя же, душа моя, - возражал Сергей Васильевич, подпирая голову ладонью и вздыхая, - никак нельзя. Без хлопот ничего на свете не бывает, и, наконец, мое положение этого требует...c'est pour amsi dire, mon devoir!..

-Милый! - нежно подхватывала Александра Константиновна, протягивая мужу руку и пожимая ее, - но все-таки я нахожу, ты слишком себя беспокоишь, слишком принимаешь все это к сердцу. После того, что ты сделал для именья, ты, кажется, вправе отдохнуть; тебе необходимы развлеченья, c'est plus serieux, que tu ne le pense - такая жизнь действует даже на расположение твоего духа. Знаешь, Serge, мне даже приходит в голову иногда, что ты себя пересиливаешь... tu n'est pas apprecie - ты сам это чувствуешь; тебе, кажется, самая эта деревня как будто надоела...

- Мне? вот новости! напротив, - с принужденным удивлением перебивал Сергей Васильевич, - я и не думаю скучать; мне даже скучать здесь некогда... И, наконец, мало ли что я тебе говорю: le devoir avant tout! Если есть обстоятельство, которым я недоволен, которое меня беспокоит, так это то, что я тебя завез в эту глушь.

Вот ты так скучаешь - это несомненно, и я не понимаю только...

- Чего ты не понимаешь? - перебивала жена с заметным волнением и краснея.

- Не понимаю, зачем ты не говоришь мне об этом.

- Нет, ты решительно хандришь! - восклицала Александра Константиновна, делая над собою усилие и- смеясь. - Да знаешь ли ты, что я в совершенном восхищении от деревни? Нельзя же, согласись сам, нельзя быть всегда веселой; но в душе я совершенно счастлива и наслаждаюсь. Если есть у меня забота, так это одно только: мне именно кажется, что ты здесь скучаешь, - заключила она, между тем как гувернантка суетливо отходила к окну или спускалась в сад и, делая вид, что рассматривает гвоздику, посмеивалась в платок.

Такого рода объяснения повторялись почти каждый день между супругами.

Сергей Васильевич всячески старался убедить жену, что она скучает; Александра Константиновна убеждала мужа, что сельская жизнь ему в тягость; и неизвестно, когда бы открылась истина, может быть даже Белицыны продолжали бы страшно скучать тайно друг от друга до глубокой осени, если б одно обстоятельство не развязало этой маленькой комедии, которую разыгрывали муж и жена. Как-то утром (это было в последних числах июля) пришла баба с больным ребенком. Доложили Александре Константиновне. Белицына, с свойственною ей добротою, на которую нимало не действовала неблагодарность крестьян, поспешила выйти в переднюю; она заботливо осведомилась о болезни ребенка: ребенок вот уже пятый день как не ест, не пьет, жалуется на боль в глазах, чешется и кричит благим матом. Александра Константиновна приказала раскрыть его: ребенок был красен, как рак, только что вынутый из кастрюли. В эту самую минуту Сергей Васильевич, гулявший с сигарою по зале, вошел в переднюю. Он в это утро, казалось, особенно хандрил. Взглянув на ребенка, Сергей Васильевич испустил восклицание, схватил жену за руку и быстро отодвинул ее назад.

- Помилуй, что ты делаешь! - проговорил он торопливо, - бога ради!.. у этого ребенка, кажется, скарлатин! Вспомни о Мери: болезнь эта страшно прилипчива... Ах, боже мой! бога ради, моя милая, уходи скорее! - примолвил он, выглядывая из дверей залы, где, вся в страхе, стояла жена его. - Не бойся, моя милая, это ничего, ребенок твой выздоровеет... я только боюсь, чтоб болезнь его не пристала к барышне. Бога ради уходи только и успокойся; я сию же минуту пошлю за доктором.

Quelle imprudence! - заключил он, возвращаясь к жене, которая решительно не знала, что с собою делать.

Он успокоил ее, сказал, чтоб Мери тотчас же увели наверх и не пускали на воздух, позвонил и велел, чтоб немедленно верховой скакал за доктором.

- Надо убедиться, точно ли это скарлатин, - говорил Сергей Васильевич озабоченным топом и суетливо расхаживая по всем комнатам. - Quelle imprudence!

Quelle imprudence!.. - повторял он через каждые пять минут.

Предоставляю вам судить о беспокойстве, которое овладело Белицыными, когда доктор, осмотрев больного ребенка, объявил, что у него, точно, скарлатин.

- Болезнь действительно очень прилипчива и не совсем безопасна, - сказал доктор. - Нет теперь сомнения, что дети вашей деревни переболеют; впрочем, теперь лето, и болезнь легче перенести.

- Ах, доктор, что вы!... что вы!.. это ужасно меня беспокоит, - перебил Сергей Васильевич.

Он позвонил и сказал, чтоб тотчас же попросили к ним Луизу Карловну.

- Je viens seule, Mery a un peu mal a la tete, - сказала гувернантка, весело подпрыгивая перед доктором.

Александра Константиновна упала на стул. Сергей Васильевич всплеснул руками. Минуту спустя Белицыны, доктор и гувернантка были уже наверху и стояли перед постелью Мери.

- О, это ничего, успокойтесь, сударыня, - сказал доктор, - решительно ничего... нет даже признаков никаких, так, маленький прилив крови к голове, -

примолвил он, обращаясь к Белицыной, которая сидела как растерянная.

Внезапно пухлое добродушное лицо Сергея Васильевича просияло, просияло, как словно потолок раскрылся, и черты его озарились лучом солнца.

- Доктор, - сказал он, - доктор, может ли она выдержать дальнюю дорогу?

(Тут он указал на Мери.) Ручаетесь ли вы, что она выдержит путешествие...

- Без сомнения! - сказал доктор.

- Alexandrine, мы едем, едем мгновенно! - воскликнул Сергей Васильевич и, не дожидаясь возражения, побежал вниз отдавать приказания.

Вмиг все засуетилось в доме; из дома суета перешла в лабиринт, где жили дворовые, оттуда суета перелетела в деревню. Только и слышно было кругом:

"Господа уезжают... едут господа... бары в Питер едут!"

К вечеру маленькая Мери весело уже прыгала подле гувернантки, которая водила ее по саду прощаться с любимыми местами; это обстоятельство тотчас же возвратило спокойствие Александре Константиновне, и она деятельно принялась наблюдать за укладкою. Сергей Васильевич между тем заперся в кабинете и беседовал с Герасимом, Сначала старик, ошеломленный поспешностью отъезда, заикнулся было о том, что не лучше ли Сергею Васильевичу подождать посева; он намекнул о необходимости привести к окончанию кой-какие хозяйственные постройки; но Сергей Васильевич ужасно рассердился. Он сказал, что здоровье дочери для него дороже всего на свете, и проч. Впрочем, сердце помещика так же быстро угомонилось, как и закипело. Он обнял старика, благодарил его за хлопоты, трепал по плечу, называл воркуном и дядей и тут же сообщил ему несколько проектов касательно устройства Марьинского, проектов, которые он намерен привести в исполнение будущее же лето;

теперь и деньги ему нужны, да и времени у него нет этим заняться.

Убедившись окончательно в здоровье дочери, не сомневаясь теперь, что она без всякой опасности может пуститься в путь, Сергей Васильевич повеселел уже в такой степени, что каждый, казалось, кто подходил к нему, делался тотчас же весел.

Благодаря этой веселости самый образ мыслей помещика, самое воззрение на предметы стали яснее, радушнее и мягче. Он поручил Герасиму благодарить крестьян;

сказал, что очень доволен своими Марьинскими мужичками; каждый из мужиков, который подходил к нему в этот вечер, оставался в полном удовольствии: одному Сергей Васильевич приказывал дать ржи на посев, другого снабжал овсом - словом, выказал себя истинно благодетельным помещиком.

На другое утро, когда к парадному крыльцу поданы были дормез и сопровождавший его тарантас для повара и других людей, на красном дворе повторилась опять прощальная сцена между дворовыми и господами. Как тогда, так и теперь одно из главных действующих лиц этой сцены был опять-таки вертлявый дворовый мальчик с белыми, как лен, волосами и веснушками по красному, как огонь, лицу; как ни оттирали его в толпе, окружавшей помещиков, сколько ни получал он толчков и треухов, он все-таки протискивался вперед, и не могла Александра Константиновна протянуть руки без того, чтоб этот мальчик не припал к ней с каким-то остервенелым азартом. Наконец Белицыны уселись в экипаж. Сергей Васильевич послал приветный знак Герасиму, сказал: "прощай, старик!" - и лошади тронули.

Снова перед каждой избой Марьинского показался народ (кроме, разумеется, избы Лапши; она до сих пор была не продана и стояла пустая); снова мелькнула на солнце омбрелька Александры Константиновны и соломенная шляпка Мери, которой француженка не переставала говорить: "mais saluez donc! Mery, mais saluez donc!..", и снова Сергей Васильевич и жена его не переставали посылать поклоны, один на правую сторону улицы, другая - на левую. Когда экипажи выехали за околицу и стали подыматься в гору, Сергей Васильевич и Александра Константиновна обернулись назад и бросили прощальный взгляд на дом и на марьинский народ, толпившийся у околицы. Веселость, сиявшая в чертах их накануне и в продолжение всего нынешнего утра, как будто на минуту пропала; они казались растроганными.

- Ces braves gens! - произнесла Александра Константиновна, торопливо вынимая батистовый платок из бокового кармана.

- Да, - подхватил, прищуриваясь, Сергей Васильевич, - грех сказать, в нашем положении... la position du seigneur... есть много утешительного.

После этого оба выразительно пожали друг другу руку, и уже веселая беседа о Петербурге, об островах, дачах и ожидавших их там удовольствиях не прерывалась во всю дорогу.

II

ПАРОМ. ТЯЖЕЛЫЙ ПУТЬ

Полдень. Солнце жжет невыносимо. На небе, раскаленном и сверкающем так, что смотреть больно, ни облачка. Отблеск отвесных солнечных лучей на глинистой пашне невольно заставляет щуриться и отворачиваться; но всюду, куда ни устремляются утомленные глаза, всюду стелется сыпучая раскаленная почва. Воздух недвижен. Хотя пора теперь самая рабочая и весь народ, от мала до велика, в поле, однакож окрестность погружена в мертвое, тяжелое молчание; сколько ни прислушивайся - живого звука почти не услышишь. Все живущее как словно плашмя припало куда-то, забилось, завалилось и боится поднять голову, чтоб не спалить волос и не обжечь носа. Слышно только время от времени, как в ближайших межах и по окраине дороги лопаются назревшие стручья и постреливают своими сухими, как дробь, зернами. В настоящее время житье одним лишь оводам да мухам; зной так силен, что даже лошадиные хвосты движутся вяло; овод безнаказанно может припадать к шкуре своей зеленой стеклянистой головкой и вонзать свое жало в ребро, спину и ноздри животного; бедная кляча стоит недвижно: растопырив ноги, свесив костлявую голову к пыльной, поблекшей траве, она ко всему бесчувственна и ни о чем не думает; равнодушие ее не нарушается даже присутствием двух-трех грачей, которые, как словно почуяв скорую добычу, бог весть откуда вдруг явились, плавно расхаживают и так лоснятся на солнце, что кажутся вспотевшими до последнего перышка. Но если так злы мухи и оводы, то, наоборот, самые свирепые собаки (кроме бешеных, разумеется) смирны теперь, как телки; забившись куда-нибудь под навес, да там еще под телегу, они безотрадно вращают вокруг глазами и переносят из стороны в сторону длинный язык, с которого каплет слюна. Но не только тяжко дышать под навесами и в клетушках, не только сохнет язык и липнет рубаха в самой глухой чаще леса, жар донимает даже подле воды, у берегов рек и даже на самой реке. Примером этого может служить паромщик Влас: он снял с себя кафтан, снял сапоги, снял рубашку и сел, думая, авось легче будет, сел, свесив ноги за борт; пробовал он также соснуть, авось часа через два жар сбудет, - нет, не спится, добре уж оченно парит! От нечего делать вынул он из бокового кармана шаровар трубочку длиною в палец и величиною в наперсток, насыпал туда свежей махорки, похожей на пыль, и запалил; но первый глоток дыма обжег его, как огонь; он плюнул, выколотил пепел в воду и обратился к товарищу, который лежал в полушубке на дне парома, не то спал, не то нет и представлялся каким-то совершенно разваренным человеком.

- Севка, сыми, говорят, полушубок-то... леший! - сказал Влас.

Севка сдвинул только брови и оттопырил нижнюю губу, чтоб отогнать муху, которая села ему на нос.

- Чорт! сыми полушубок-то... вишь, так легче! - повторил Влас, шлепая себя ладонями по обнаженным ребрам.

- А чево его сымать-то? - вымолвил, наконец, Севка, - все одново потеть-то.

Не только воздух, но самая вода, казалось, сильно нагрета. Неподалеку от того места, где стоит паром, из-за кустов выбежала какая-то баба, боязливо оглянулась направо и налево и вошла в реку; пригнувшись раза два грудью к воде, она снова глянула направо и налево, вернулась в кусты и, одевшись, пошла к ближайшему полю ржи, которую насквозь, до самого корня, пронизывало солнечными лучами. Там жужжали одни кузнечики, скакавшие с травки на травку и -падавшие обыкновенно каждый раз на спинку. Что ж касается до людей, они все лежали пластом, подкатившись к самому краю сжатого хлеба, не трогали ни одним членом и приводили на память листья хрустального деревца, покрытые сверху донизу сверкающими каплями.

К ручьям отдаленных лощин пригнали стада; но и там донимают их солнце и ядовитые желтые мухи; в затишье под кустами лозняка, там, где впадают ручьи в речку и где роями носятся синие и изумрудные "коромысла" с кисейными крыльями, тесно жмется рыба; по соседству залезли в воду по самое брюхо лошади и стоят как окаменелые; злачная, сочная трава заливных лугов, которую скосили часа два назад, хрустит уже под ногами, подымается ворохом, лучится и торчмя становится; воздух, напитанный земляными и растительными испарениями, которые усиленно тянет солнце, так тяжел, что пыль, задетая подошвой, сыплется как песок; она лежит увесистой периной и подняться не может; а если и подымут ее тележные колеса, она стоит неподвижным золотым облаком, в котором захватывает дыханье, помрачаются мысли и ослабевают члены, и без того уже обессиленные тяжкой духотою и зноем.

Словом, такая жара - деваться некуда; залез бы, кажется, на дно колодца, обложил бы себя льдом и сидел бы там до солнечного заката!

Ясно, что в этот знойный полдень одна горькая неволя или крайняя нужда могли заставить человека идти или ехать. Не знаю, та или другая причина понуждала знакомых нам нищих, но только именно в эту пору можно было их встретить на дороге к большой реке и парому, о котором мы вскользь упомянули. Они, впрочем, медленно подвигались; все молчали; изредка разве тот или другой перекидывался словом. Даже сам весельчак, слепой Фуфаев, приуныл, казалось; но не усталость и, еще менее, жар действовали на неутомимую веселость Фуфаева. Жар внутренний, который почти всегда поддерживал в себе слепой с помощью крепких напитков (добывание их было, можно сказать, единственною целью его существования), жар этот был всегда так силен, что Фуфаев оставался уже нечувствителен к наружному. Меланхолия Фуфаева

(если только можно назвать этим словом настроение духа, возбуждавшее в слепом неодолимое желание расплюснуть кулаком нос Верстана), меланхолия его истекала из других причин. Ему не шутя становилось жаль вожака своего Мишку, который изнемогал положительно. Бедный мальчик едва-едва передвигал ногами, а между тем слепой с утра еще освободил его от сумы и полушубка; Фуфаев нес все это на плечах своих; несколько раз принужден он был брать в охапку самого ребенка и нести его заодно с мешками. Фуфаев с самого утра нещадно ругал Верстана, неоднократно убеждал его обождать хоть один день и принять в рассуждение ослабевшего хворого мальчика - все было напрасно.

- Оставайся, пожалуй, - говорил Верстан, - а мы пойдем: нам недосуг...

Фуфаев никак не мог оставаться один; что стал бы он делать без Верстана, да еще с больным вожаком? Не будь он слеп, ну тогда другое дело. В теперешнем положении его это было невозможно, тем более невозможно, что и дядя Мизгирь был на стороне Верстана.

- Ну, Мишка, - говорил Фуфаев каждый раз, как с мальчиком делалось что-то вроде дурноты и он вынужден был брать его на руки или взваливать на спину, причем пухлое лицо слепого делалось багровым, и пот лил ручьями, - ну, Мишутка, хошь тяжесть в тебе не пуще велика, корка одна, в чем только душа держит! и все одно, связал ты меня... шибко связал! будешь ли помнить мою родительскую заботу - а?

будешь ли, пострел, поминать меня, как помру?

- Смотри, не тебе ли придется поминать его: это дело вернее будет! -

примолвил Верстан, черты которого, набитые пылью, казались еще жестче и суровее.

- Ну, ты, полно тебе оборачиваться-то, аль сам упасть собираешься? я ведь не понесу, как раз на дороге брошу! - заключал после каждой речи нищий, понукая Петю, который плелся впереди и время от времени останавливался, чтоб обратить к бедному, изнемогающему товарищу покрытое потом лицо (впрочем, трудно было разобрать, пот или слезы так обильно текли по щекам Пети).

Во всей этой компании всех покорнее и спокойнее был дядя Мизгирь. Жар на него как будто не действовал; впрочем, и действовать было не на что: одни сухие кости, прикрытые сухою кожей! Ходьба во всякое время года, во всякую пору была ему в привычку. И думать ему обо всем этом было даже некогда; мысли его неотлучно прикованы были к онуче левой ноги, скрывавшей драгоценные ассигнации и деньги, которые так пленяли Верстана и о которых Верстан думал даже в настоящую минуту;

но дядя Мизгирь не подозревал этого; он чувствовал только - и приятно было ему это чувство, - что серебряные рубли его сильно понагрело солнцем, даже сквозь онучи, и заключал из этого, что солнце, должно быть, припекло добре дюжо.

- Дедушка! - воскликнул неожиданно Петя, глядевший несколько минут вбок по направлению к Фуфаеву, - дедушка, Миша опять валится!..

- О, собаки вас ешь! - проворчал Верстан, досадливо стуча дубиной в землю.

- Эй, слышь, стой! погоди! - крикнул в то же время Фуфаев, подхватывая Мишу, который без чувств упал ему на руки, - эка напасть!.. эй, слышь, Мишка...

слышь, вставай!.. ведь я те взаправду брошу...

- Дедушка, касатик! дедушка, не бросай! мы вместе его понесем... он скоро очнется... опять пойдет! - закричал Петя, забывая в эту минуту весь страх, внушаемый Верстаном, и бросаясь к Фуфаеву.

- Назад! - сурово произнес Верстан. Петя остановился как вкопанный; глаза его, полные слез, с мольбою устремились к Верстану, но он ничего не посмел сказать ему; он не посмел даже громко заплакать и стоял, плотно сжав губы, которые судорожно изгибались. Так как угроза оставить мальчика на дороге, угроза, вырвавшаяся у слепого в первую минуту досады, нисколько не подействовала на то, чтоб привести в чувство Мишу, Фуфаев ощупал палкой окраину дороги и посадил на нее мальчика. Голова мальчика опрокинулась назад; он опустился на траву;

мертвенная бледность покрывала лицо его, на котором не было признака жизни; одни тонкие ноздри слегка вздрагивали; зубы ребенка были плотно стиснуты; кой-где на губах виднелись следы запекшейся крови.

- Ну что, долго ли нам так стоять-то? - произнес Верстан, выглядывая из-под шершавых, мрачно нависших бровей.

- Эх!.. эх-ма!.. слышь... как быть-то? - вымолвил Фуфаев, который, быть может, первый раз в жизни не чувствовал потребности выкинуть какую-нибудь скоморошную штуку.

- Говорил, не бери! говорил: не по нас малый-то! не осилит - ничего, мол, не стоящий! - сказал Верстан.

- Да кто ж его знал! Эх, слышь, как быть-то? слышь, - подхватил Фуфаев, -

не бросить же его взаправду на дороге... ведь христианская душа-то!.. Сколько, сказывал ты, до ярманки, куда идти-то надо?

- Тридцать верст без малого от перевоза...

- Мы, слышь, дядя, вот как сделаем, - быстро заговорил Фуфаев, - реку переедем, в первой деревне отдадим его. Может, и так возьмут, а коли не возьмут, пожалуй, десять копеек отдам - последние! отдам его, примерно, на сохранение. А мы, слышь, тем временем по окружности походим. Тридцать верст не конец света, поспеем! и ярманка ведь не завтра... тем временем ему авось полегчит... мы, как идти нам на ярманку, опять его возьмем - ладно, что ли?

- Нет, не ладно; ладно по-твоему, а по-моему нет, - возразил старый нищий,

- ты жди, пожалуй, а нам недосуг...

- Нам недосуг, - повторил с крайне озабоченным видом дядя Мизгирь, которому точно так же хотелось скорее попасть на ярмарку, чтоб успеть занять выгодное место на церковной паперти, куда обыкновенно стремятся нищие и где жатва всего обильнее.

- Эх, леший вас ломай!.. А ты, старый хрыч, пропадешь как собака!.. как собаку задавят за твои же деньги!.. - крикнул Фуфаев, двигая своими белыми зрачками, между тем как Петя, стоявший на прежнем своем месте, не отрывал глаз от маленького товарища и рыдал теперь во весь голос.

- Чего ты?.. вишь жалостлив больно! чего нюни-то распустил? ступай! -

сказал Верстан, толкая его вперед.

Видя, что делать было нечего, Верстана не усовестишь, не уломаешь, Фуфаев поднял Мишу на руки, крякнул и поплелся за товарищами, не переставая посылать проклятия дороге, жаре, мальчику, нищим и даже - совершенно неизвестно за что -

своей собственной особе. Таким образом почти незаметно стали они приближаться к реке; близость ее сказывалась тем, что грунт делался постепенно рыхлее, сыпучее и местами превращался в песок. Кое-где попадались исполинские столетние ветлы с корнями, глядевшими из земли; эти корни и мелкие белые раковины, все чаще хрустевшие под ногами, говорили, что река захватывала эти места в половодье; вместе с этим все выше и выше подымался отдаленный нагорный берег, казавшийся совершенно синим и только снизу, у подошвы, принимающий беловатый отблеск реки, которую скрывала линия ближайшего горизонта. Фуфаев, все еще державший мальчика, ускорил вдруг шаг и выровнялся с Верстаном.

- Постой! - сказал слепой, - слышь, никак телеги едут! - подхватил он, оборачивая назад голову, - повремени маленько, я попрошу, чтоб посадили Мишку...

- Чего его сажать-то... вот уж река, почитай, видна, и так дойдёшь! -

вымолвил Верстан.

- Песок, брат... измаялся... инда не под силу... - сказал, покрякивая, Фуфаев.

Верстан засмеялся. Не дожидаясь другого ответа, слепой торопливо, но бережно опустил на землю Мишу, веки которого начали вздрагивать и слегка открываться.

Шум колес по дороге, заслышанный чутким ухом Фуфаева, начинал приближаться.

- Да это не телеги, - сказал он, - бубенчики гремят, должно быть, бары...

При слове "бары" Верстан, а за ним дядя Мизгирь устремили глаза на дорогу.

Сначала видно было только густое, тяжелое облако пыли; минуты через две, однакож, явственно обозначились в нем лошади, форейтор и два экипажа, следовавшие один за другим.

- Шестерик! - воскликнули на разные голоса и в одно и то же время оба старика, - ну, ребятишки, становись, дружно смотри... А ты чего зеваешь? -

примолвил Верстан, толкая Петю, который жадно следил за каждым движением Миши, начинавшего приходить в чувство.

Каждый раз, как с Мишей делалась дурнота, Пете не шутя представлялось, что он умирает; но зато, как только мальчик открывал глаза, Петей овладевала такая радость, как будто он получал уверенность, что Миша окончательно уже выздоровел и теперь с ним ничего больше не случится; увидя его сидящего с открытыми глазами, Петя весело кивнул ему головою и поспешил ухватить конец палки, которую подавал Верстан, смотревший на приближавшиеся экипажи прищуренными глазами, готовыми сию же секунду закрыться. Дядя Мизгирь стоял подле; седая голова его свесилась набок, спина согнулась под бременем пустого мешка, ноги перекосились; каждый, взглянувший на него, не усомнился бы, что он, ко всей своей дряхлости, еще слеп от рождения. Путешественники были уже в десяти шагах; но о приближении можно было заключить по тону и фырканью лошадей, хлестанью кнута и крику людей; все остальное - и люди, и лошади, и экипаж исчезали в непроницаемом облаке пыли, над которым, однакож, как олимпийское божество совершенно нового рода, подпрыгивал дюжий форейтор.

- Начинай! - шепнул Верстан.

Отцы наши ми-и-лостивцы!..

К стопам ва-а-шим па-а-даем!

С убожеством, с немочью...

хватили нищие все хором, в котором особенно отличались козлячий голос Фуфаева и тоненький, как свирель, голосок Пети.

Почти в ту же секунду открылась шестерка заморенных, едва переводящих дух лошадей, припряженных в дормез, и, как тотчас же оказалось, в дормез Белицыных. Но напрасно надрывались нищие, захватывая при каждой ноте глоток едкой пыли: окна дормеза были подняты; даже зеленые тафтяные шторы за окнами были опущены.

Сергей Васильевич, Александра Константиновна, гувернантка и Мери не могли видеть нищих; они слышали только какое-то дикое пение и вовсе не любопытствовали узнать, что это было такое: они задыхались от жара. Но более всех, очевидно, страдала Даша, камеристка Александры Константиновны; она сидела в наружном месте, позади дормеза, и не переставала чихать и фыркать, причем слои пыли, лежавшие на ее шляпке и прическе a la Margot, подымались клубами над ее аристократической головой. Вид неряшливой одежды производил на нее неприятное действие даже в хорошем расположении духа; можете себе представить, какое впечатление производили на нее нищие, когда она более чем когда-нибудь оправдывала название lady Furie; она отвернулась даже с отвращением. Нищие ничего также не получили из тарантаса, где находились повар и два лакея; всех трех страшно растрясло; и они были сильно не в духе.

- Ничего не подали? - спросил Верстан, раскрывая глаза.

- Ничего! - сказал Мизгирь, злобно следя за проехавшим тарантасом.

- Бары? - спросил Фуфаев.

- Бары.

- Ишь их, в какую пору поехали! Вот уж подлинно... - заметил, потряхивая головою, Фуфаев.

- Вот что, братцы, - заговорил вдруг дядя Мизгирь, - пойдемте-ка скорее к перевозу: может, они там подадут, может, вылезать станут на пароме-то...

- И то, пойдемте, - подхватил Верстан, - неравно без нас реку-то переедут, парома тогда не дождешься...

Сказав это, он сунул конец палки в руку Пети и пошел ускоренным шагом, за ним поплелись и остальные, не выключая Миши, который немножко поправился силами. Когда они подошли к берегу, где устроена была пристань, оба экипажа находились уж на пароме; дверца дормеза была открыта; на нижней подножке стоял Сергей Васильевич и весело покуривал сигарку; знакомый нам перевозчик, Влас, хлопотал около причала; он был, разумеется, в рубашке и даже, совершенно неизвестно по какому поводу, надел наверх ее подобие жилета с одной синей стеклянной пуговицей; товарищ его, Севка, наоборот, стоял теперь без полушубка, в одной рубашке и шароварах; он держался за канат и готовился тянуть с людьми Белицыных.

- Эй, брат, погоди... Дай нам стать-то! - сказал Верстан, подходя к самому плотику.

- Отваливай, отваливай! без вас тесно... вишь, господа едут, - сказал Влас.

- Пусти их, пусти! они нам не мешают! - ласково вымолвил Сергей Васильевич.

Так как нищие снова ослепли, Петя привел каждого поочередно на паром;

поставив их рядом на помосте, он отошел к Мише, который сильно закашлялся.

- Трогай! - сказал Сергей Васильевич.

Паром оторвался от берега.

- Oh! les pauvres malheureux! - воскликнули в один голос Александра Константиновна и гувернантка, выглядывая из кареты и устремляя глаза на нищих.

- Vois, maman, et ces petits garcons! - сказала Мери, стоявшая между матерью и француженкой с бонбоньеркою в руках.

Сергей Васильевич пустил на воздух клуб дыма и посмотрел на нищих.

- Знаешь ли, Serge, нищие эти невольно напоминают мне историю с этим мальчиком, которого увели у нас, - помнишь? Мужика звали, кажется, Тимофеем, -

сказала Белицына, наклоняясь к мужу.

- Oh, се pauvre Timothee! оu est-il? - вздохнув и возведя глаза к небу, спросила француженка.

- Timothee, mademoiselle, est plus heureux, que nous a present, - весело ответил Сергей Васильевич, пуская новый клуб дыма. - Вот мы теперь печемся на солнце, не знаем, куда от жары деваться, а он - il hume 1'air pur et frais des prairies!

- Поговори с ними, Serge, - сказала Белицына, прикасаясь к руке мужа и указывая на нищих.

- Откуда вы? - спросил Сергей Васильевич.

- Пристанища у нас нетути, касатик, - отвечал Верстан жалобным голосом, который так же шел к нему, как розы к медведю, - ничего у нас нет... отец милостивый!.. так ходим, побираемся...

- Откуда у вас эти мальчики? - спросил Сергей Васильевич.

- Свои, кормилец, - отвечал тем же тоном Верстан, - один, большенький-то, внучек мне, внучек, родимый!.. другой племянник... товарища... старичка слепенького...

- Какой маленький этот черненький мальчик! - сказала Белицына, указывая на Петю, - tout a fait la tete du petit mendiant de Murillo.

- Который тебе год? - вымолвил Сергей Васильевич, подставив ладонь под подбородок Пети.

- Десятый, кормилец... десятый... - простонал дядя Мизгирь, лезший из кожи, чтоб возбудить сострадание.

- Et 1'autre!.. Ah mon Dieu, comme il a 1'air souffrant, ie pauvre!.. - вымолвила гувернантка, кивая головою на Мишу, который, по всей справедливости, должен был бы прежде других обратить на себя внимание сострадательной особы; но он был такой маленький, тщедушный и некрасивый, что его легко можно было вовсе не заметить; он сидел на помосте парома, прислонив голову к доске; он собственно никуда не глядел, ни о чем не думал, хотя глаза его были полны блеска и мысли; болезненное, изнуренное лицо ребенка было серьезно, как словно он давно обдумал что-то и принял какую-то решимость; закрой он глаза и перестань кашлять, его легко можно было принять за мертвого - так бледны были черты его и так сухи пальцы рук и босые ноги.

- А этот мальчик у вас, кажется, нездоров... что с ним? - сказал Сергей Васильевич.

- А господь ведает, родимый... на грудь все жалуется, болит, стало быть.

- В таком случае не следовало вам брать его, дома надо было оставить!.. -

сказал Белицын, - ох, да, впрочем, я забыл, что у вас нет дома... Ну, все равно, надо было отдать его в больницу, лечить надо. Вот то-то, все вы так, не хотите лечиться, а потом плачете, - довершил он.

- Слышь, барин, ваше благородие, кабы слова помогали, мы бы давно его вылечили! хотенья-то нашего мало; за лекарство-то деньги требуют, - совершенно неожиданно и скороговоркою произнес Фуфаев; вообще в этот день он был особенно не в духе.

- Ты ошибаешься, мой милый, - назидательно подхватил Сергей Васильевич,

- не всегда требуют денег... Мало ли есть на свете добрых людей, которые всегда рады помочь бедному, неимущему.

- Знамо, есть, барин, ваше благородие, как не быть! - не совсем учтиво перебил Фуфаев, - да где их искать-то?.. Мы ведь слепые, проглядим, а сами не сказываются.

- Il m'a 1'air fort grossier, cet homme, - сказала француженка.

- Oui, il a une mauvaise figure, особенно сравнительно с лицами двух других стариков, - заметила Белицына, между тем как муж ее пощупывал деньги в жилетном кармане.

- Нате вам, возьмите, - вымолвил он, подходя к троим нищим и давая каждому по полтиннику.

- Продли веки ваши...

- Продли веки ваши! и ваших деток! - быстро перебил дядя Мизгирь, как только ощупал полтинник, - создай вам господь...

- Спасибо, спасибо! не за что, мои милые... очень рад, очень, - проговорил Сергей Васильевич, стараясь, но тщетно, раскурить потухшую сигару.

Александра Константиновна заметила, что надо будет дать что-нибудь мальчикам; что деньги возьмут нищие, а мальчикам от этого ровно ничего не прибудет. Мери торопливо предложила свои конфеты.

- Oh, cette chere enfant! - умиленно проговорила бордоская уроженка.

- Что ж, это очень хорошая мысль. Serge, дай им конфет... это пастилки a la

Montpensier, cela leur rafraichira la bouche... теперь же так жарко, - справедливо заметила Белицына.

Сергей Васильевич дал несколько конфет мальчикам, с наставлением не грызть их, а держать во рту, пока не растает. Почти в то же время паром коснулся нагорного берега. Сергей Васильевич подал руку жене, потом гувернантке и поочередно высадил их из экипажа; камердинер взял на руки Мери, все трое стали пробираться по доске, перекинутой вместо моста между бортом парома и берегом.

- Maman, я пешком побегу на эту гору, - сказала Мери, как только поставили ее на землю.

- Помилуй, что ты! что ты! в такую жару... il у a de quoi se rendre malade... rien que d'y penser!

- He думаешь ли ты, что я тебя пущу пешком! - смеясь, заметил Сергей Васильевич, обратясь к жене, - нет, извольте-ка садиться. Ты взгляни только, что это такое... это ужас! Dieu, quelle route! quelle route! Садитесь, садитесь, все готово!

Сергей Васильевич усадил дочку, жену, гувернантку, сам сел, дверцы захлопнулись, зеленые шторки снова опустились, и дормез, подхваченный отдохнувшей немного шестерней, покатил в гору в сопровождении тарантаса.

Немного погодя он вовсе исчез за поворотом, оставив только после себя клуб пыли. Ступив на берег, нищие ни минуты не останавливались для отдыха: довольно отдохнули на пароме. Они продолжали путь; к тому же не стоило останавливаться; по словам Власа, к которому обратились они, до ближайшей деревушки была верста; как подымешься в гору - тут тебе деревня и будет! Деревня была, точно, недалеко, хотя и не так близко, как Говорил Влас. Поднявшись на гору, нищие (которые опять, разумеется, прозрели, кроме Фуфаева) увидали вдалеке, на дне долины, соломенные крышки избушек. Они ускорили шаг. Пришли они, однакож, к цели своей не так скоро, как думали: их снова задержал Миша. Тяжелое ли подыманье в гору замучило мальчика, или уж так, крепко очень, заела его болезнь, но только едва поднялись они на гору, он зашатался и упал на дорогу.

- Стой! стой! - неистово закричал Фуфаев. - Эх! ах!.. эка напасть!.. да что ж это, право?.. эх, нелегкая тебя побери, право!.. вставай, не то брошу!

- Дедушка... - слабым, едва внятным голосом проговорил Миша, приподымая голову и возводя потускневшие умоляющие глаза на слепого, - де-ду-ш-ка!..

- Дедушка! - закричал, что было мочи, Петя, бросаясь к Фуфаеву и обхватывая его руками, - дедушка!..

Он не мог договорить и вдруг громко, отчаянно зарыдал.

- Да что вы, проклятые, сговорились, что ли? - сурово заголосил Верстан, подходя к Фуфаеву, - что ты его слушаешь-то... возьми-ка, да хорошенько его.

- Оставь, не замай! - вымолвил слепой, отталкивая нищего. В настоящую минуту Фуфаев никак бы не посмел поступить таким образом с Верстаном, если б помнил, что делал; он был страшно вспыльчив по природе, и бешенство отуманивало его мысли. Отпихнув Верстана, он ударил себя с такою силою обоими кулаками, что даже шапка его слетела; это обстоятельство доставило ему случай схватить себя за волосы. Этим и окончилась вспышка.

- Стой, дядя! - вымолвил он, делая шаг к нищему, - уговор лучше денег...

- Ну тебя совсем...

- Да ты дай прежде сказать-то... слышь, полтинник, что мне дали бары...

Верстан сделался внимательнее. Дядя Мизгирь, равнодушный зритель всего происходившего, насторожил слух.

- Полтинник, слышь, что бары дали, - продолжал Фуфаев, - вам обоим отдам, пополам разделите, по четвертаку, стало, на брата; пусть, значит, вам и ярманка вся, потому, больше не соберешь, и легче: ходить не надо... Мы лучше по округе походим денек-другой, а тем временем и вот парнишку, примерно, в избу какую определю; он тем временем воздохнет... дюже добре хвороба-то его заела... ему, может, завтра полегчит... Опять же, значит, ярманка от нас не ушла, хошь и попозже, а все придем... ну, так, что ли?

- Ну, давай...

- Нет, погоди, экой прыткой какой!.. ты прежде по-моему сделай, как я, примерно, сказывал.

- Ну, а как ты да не отдашь потом?

- Ну нет, брат, мое слово крепко, испытанное! Двадцать лет со мной знаешься, обчел ли я тебя на копейку - ась? То-то же и есть! Ну, так ладно стало?

- Уж что ж, Верстан, сделаем ему в уваженье, - промямлил Мизгирь голосом, который обсахаривался при мысли о добытом без труда четвертаке.

- Ну, ладно! - произнес Верстан, причем Петя, слушавший все это с мучительным замиранием сердца, повернулся вдруг спиной к нищим и принялся скоро-скоро креститься мокрыми своими пальцами.

Минуту спустя нищие продолжали путь, подсобляя поочередно Фуфаеву нести больного, почти умирающего мальчика. Не знаю, какие слова произносил Петя, когда, став спиною к нищим, так сильно прижимал он пальцы к груди своей, так пристально смотрел в безоблачное небо и так скоро-скоро крестился. Но какие бы ни были эти слова и как ни проста была мысль, их внушавшая, мы не сомневаемся, что скорее многих других мыслей дойдут они до престола всевышнего... Мы твердо верим, что тем или другим способом, но скоро, скоро должна облегчиться горькая участь ребенка, за которого так горячо, так усердно просил господа другой ребенок, маленький товарищ Миши...

III

ПРЕДЧУВСТВИЕ

Деревня, куда направлялись нищие и которая, по словам паромщика Власа, отстояла от перевоза всего с версту, находилась, во-первых, в четырех верстах, а во-вторых, была весьма незначительна. Ее составляли десяток изб, криво и косо лепившихся по обеим сторонам пустынной улицы. Низменное положение улицы на дне лощины должно было подвергать ее весною совершенному потопу: она превращалась в одну огромную стоячую лужу, в которой почти до исхода мая весело барахтались утки и ребятишки. Теперь не было следа воды или грязи, но зато из конца в конец лежал сплошной слой рыжеватой пыли.

Благодаря ли пыли, заглушавшей шаги, или тому, наконец, что народонаселение, от людей до животных, находилось в поле, нищие не были встречены лаем собак. В деревне, которую, как оказалось потом по расспросам, прозывали "Пустой Кожух, Прокислово тож", царствовало мертвое молчание;

перелетали разве воробьи, чиликавшие за плетнями или делавшие вид, что купаются в пыли; иногда появлялся общипанный, бесхвостый петух весьма гордого, самонадеянного вида; но и тот оставался недолго; сделав два-три величественные шага, он со всех ног бросался вдруг под ворота, как будто приходила ему неожиданно блестящая мысль и он спешил сообщить ее курицам, глухо кудахтавшим в соседнем огороде.

- Ну, здесь плохая пожива! Собак, и тех нет: все, стало быть, в поле, -

промолвил Верстан, оглядываясь кругом, что делал и дядя Мизгирь, остававшийся, невидимому, очень недовольным Пустым Кожухом, Прокисловым тож.

- Уж все кто-нибудь да есть; старика какого либо старуху, все докличемся, -

сказал Фуфаев, отирая ладонью багровое лицо свое. - Ну вот, Мишутка, вот и пришли! отлегло маненько - ась? - подхватил он, обращая белые зрачки свои к мальчику, который полчаса как очнулся.

Миша стоял, уперев конец палки в землю; обхватив другой конец обеими руками, опустив голову, подогнув худенькие ноги, он дошел, казалось, до крайней степени изнеможения. Услышав голос хозяина, он медленно поднял голову с висевшими книзу волосами, устремил на него тусклый взор и хотел сказать что-то, но вместо слов опять послышался хриплый кашель, похожий на шуршуканье сухих листьев.

- Ну, ничего, вот теперь и воздохнешь... оно, слышь, и пройдет. Теперь недалеко, пойдем! - вымолвил Фуфаев, направляясь по голосу к Верстану.

Петя подвел Верстана к крайней избе к, по приказанию его, постучал палкой в оконную раму. Никакого не было ответа; стук повторился в другой и третий раз - и также без пользы; никто даже не шелохнулся. Верстан, конечно, не остановился бы на этом - он бы непрочь был заглянуть во двор, охотно проник бы в клеть, оттуда вошел бы в избу и, нет сомнения, не пропустил бы случая полюбопытствовать, не находится ли пригодной какой вещи в сундучке под лавкой; но наобум, без толку, никак не хотелось соваться: легко могло быть, что в котором-нибудь из противоположных окон торчали чьи-нибудь глаза. Он велел Пете идти к соседней избе; но и здесь точно так же не добились они толку.

- Что за дьявол! куда они все попрятались? - проговорил нищий, толкая Петю, чтоб он шел дальше.

- Погоди, идут... слышу! - сказал Фуфаев, который был до того чуток, что слышал, как сам он выражался, как пух о пух стукается.

Фуфаев не ошибался: за воротами, на крылечке двора, действительно послышались медленные шаги; немного погодя зазвучало железное колечко в калитке;

калитка пронзительно взвизгнула и пропустила седого, как лунь, сгорбленного старика; сначала можно было думать, он согнулся в три погибели, чтоб пройти в калитку, устроенную как бы для ребятишек, но старик так и остался: он был сведен какою-то болезнью и всегда сохранял вид человека, с трудом проходящего в низенькую калитку.

- Чего надо? - проговорил он пискливым, заржавленным голосом, -

ступайте, ступайте, бог подаст! - подхватил он с сердцем, как только различил, что это были нищие, - у самих хлеба-то нетути, сами побираемся.

- Мы, слышь, не затем, дядя... Вот, примерно, статья какая, - вмешался Фуфаев, - у нас мальчик один занемог... больше от дороги, добре уже пуще умаялся...

хотели попросить, не возьмешь ли, примерно, денька на два: он бы тем временем воздохнул...

- Какой-такой мальчик? - спросил старик, как бы не понимая еще, о чем шла речь.

- Вот, дядя, вот... Мишка! да где ж ты? - подхватил слепой, торопливо обводя вокруг руками.

- Он, дедушка, сел... наземь сел, подле тебя, - сказал Петя.

- Да вот он, вот паренек-то... Так, слышь, возьми ты его денька на два; мы тем временем по окружности походим; назад пойдем - опять возьмем. Добре уж очень измаялся сердечный! Слышь, возьми, дядя, пожалуйста.

- Ну вас совсем! Говорят, самим есть нечего.

- Хлеба-то, пожалуй, и я дам; у тебя просить не станет: возьми только.

- Бог с ним и с вами-то совсем! Куда мне его?

- Места, что ли, жаль? Не пролежит небось!

- Может, хвороба какая пристала... еще помрет, пожалуй! Не надыть мне его, не возьму! - пискнул старик, повернулся и исчез в калитке.

- Ну, пес с ним! Не берет, так и не надо, - пробасил Верстан, приказывая Пете идти далее.

- Эка напасть какая! - с досадою произнес Фуфаев, обшаривая вокруг,, чтоб найти Мишку и помочь ему встать. Правая ладонь слепого случайно прильнула к лицу мальчика и тотчас же была вымочена слезами; но ладонь была так груба, что ничего не почувствовала. Фуфаев приподнял Мишу и пошел за Верстаном, который стучал в окно соседней избы.

В трех-четырех избах они опять не добились толку: никто не вышел. Наконец Петя, начинавший терять надежду, остановился вдруг перед какими-то воротами и торопливо стал звать нищих. Ворота были настежь отворены; в заднем конце двора, потопленном в огненном блеске солнца, клонившегося к западу, в синеватой тени навеса сидела старушка; перед ней торчал гребень с насаженной в него мычкой; она суетливо дергала нитку и так проворно управляла веретеном, что гуденье его, благодаря окрестной тишине, делалось слышным даже на улице. Шаги и голоса перед воротами заставили ее приподнять голову.

- Бог подаст, касатики, бог подаст! - сказала она, не оставляя работы, но несколько раз торопливо кивая головою.

- Мы не затем совсем. Тетка, эй! подь-ка сюда! - произнес Верстан.

- Чего вам?

- Подь-ка сюда, тетушка, дело есть такое, поговорить надо, - подхватил Фуфаев.

- Ох, уж недосуг, касатики! недосуг, отцы родные, право, недосуг! -

проговорила старушка, заботливо потряхивая головою, но тем не менее поспешно бросила работу и суетливо заковыляла к воротам.

- Не отставай только; эта пустит, - шепнул Верстан, поворачиваясь к слепому.

Фуфаев поспешил передать старухе свою просьбу; на этот раз он умолчал о том, что мальчик болен; по словам его, малый только устал, устал потому, что не успел еще хорошенько оправиться после болезни; он просил подержать его всего два дня; хлеб у них свой, и посулил, если она согласится, дать ей десять копеек.

- О-ох, касатик! Может, ты это так только... может, вы недобрые какие... -

недоверчиво проговорила старушка.

- Эвна! что ж мы, нехристи, что ли?..

- Полно, тетушка! - подхватил Фуфаев, - взмилуйся, Христа ради! пусти!

Чего сумлеваешься? Нам твоего ничего не надыть... вишь, сами даем. Пожалей хошь мальчоночка-то! Тебе бог воздаст... Мы, слышь, пожалуй, сами у тебя останемся, переночуем. Ничего нам не надо, пусти только... Смерть устали, касатушка... вишь жара какая... Право, пусти...

Недоверие старушки превратилось теперь в нерешительность; покачивая головой, вышла она за ворота и принялась посматривать направо и налево, как бы желая с кем-нибудь посоветоваться. Но советовать было некому: пыльная улица Прокислова, освещенная теперь яркими косыми лучами, оживлялась только бесхвостым, общипанным петухом, который, сообщив, видно, курицам мысль свою, снова явился из-под ворот и расхаживал величественным, самонадеянным шагом.

- Мы бы, тетушка, утруждать тебя не стали, - начал Фуфаев, смягчая по возможности козлячий свой голос, - да как быть-то? Стучали, почитай, по всей деревне - никого дома нет...

- И то никого нет, рожоной; я да еще два старичка стареньких - только и есть! - словоохотливо заговорила старуха, - все на покосе, касатик, на покосе все. У нас луга-то дальные; на три дня уехали все... завсегды так!

При этом известии Фуфаев еще настойчивее приступил к старухе; к нему присоединились два другие товарища, которые хотя и не были в его обстоятельствах, но также устали и рады были. отдохнуть. Старуха все еще колебалась; она ничем, впрочем, не оправдывала своих опасений.

- О-ох, рожоные! Может, у вас что на разуме... - не переставала повторять она, - дело мое бабье... Одна, касатики, все думается: худо какое сотворите...

Чтоб убедить старуху, Фуфаев сказал, что все трое оставят, пожалуй, мешки свои в ее избе, в виде заклада; пускай запрет она мешки на запор до завтрашнего утра: им требуется только какой-нибудь сараишка для ночлега. Но последнее это предложение окончательно, казалось, напугало старушку. Видя, что разговорами тут не поможешь, Верстан решился взять напролом; он тряхнул сумою, сунул конец палки в руку Пети и вошел на двор.

- Что ж это ты, касатик? куда ж ты? - проговорила старуха потряхивая головою с видом упрека, но нимало не препятствуя нищему подвигаться к задним воротам навеса, глядевшим на огород и гумно.

Верстан ускорил только шаг к сараям.

- Ну, все повалили! - воскликнула старуха, провожая глазами двух других нищих и Мишу, которые тотчас же последовали за Верстаном.

- Ничего, тетка, не сумлевайся; перемелется, все мука будет! - сказал повеселевший Фуфаев, проходя мимо. - Нам, слышь, твоего ничего не надо;

переночуем - и только, а десять копеек, что посулил, отдам, ей-богу отдам!..

Нищие один за другим вошли в старенький, ветхий сарай с провалившейся кровлей. Верстан снял тотчас же суму, сел наземь и стал разуваться; дядя Мизгирь и Фуфаев сделали то же самое.

- О-ох, касатики! да что ж это такое будет-то? - произнесла старуха, остановившаяся в воротах и перенося недоумевающие глаза от одного к другому.

- А вот погоди, тетка, - сказал Верстан, - вот теперь разуемся, там мешки под голову положим; там заснем... Завтра утром все встанем, тебе спасибо скажем, да и опять в путь-дорогу...

- Только и будет?

- А ты думала что? - присовокупил Фуфаев.

- Да вы издалече ли, родимые? - неожиданно и совершенно кстати спросила старуха.

- А верст не считали, родная, - ответил Верстан, - сдается, не близко; вишь лапти-то как поизмялись...

- Эй, слышь, тетка! деревню Дурову знаешь? - спросил вдруг Фуфаев.

- Нет, рожоной, не слыхала, касатик.

- Ну, мы оттедова. Идем теперь в Простоволосово - так, значит, село прозывается.

- И этого не слыхала, рожоный; не слыхала, кормилец, - добродушно возразила старуха.

Фуфаев, к которому снова начала возвращаться веселость, без сомнения пошел бы далее в объяснениях своих со старухой, если б со стороны улицы не послышались блеянье овец и топот возвращающегося стада. Старуха мгновенно бросила гостей и суетливо побежала к избе. Первым ее делом, однакож, как только подоила она корову и заперла овец, было снова вернуться к сараю; нищие только что поужинали и готовились спать.

- Чего ты, тетка? - спросил Верстан.

- Ничего, кормилец; я так. Все словно думается, касатик.

- Эка у тебя голова-то думчивая какая! - смеясь, произнес Фуфаев, опуская собственную свою голову на мешок и потягиваясь.

Старуха постояла-постояла, поглядела-поглядела и пошла в избу. Она сама не могла дать себе отчета в своих переминаньях касательно пребывания гостей, а между тем ее так вот и подмывало идти к сараю. Полежит немножко в клетушке, уж засыпать начнет - придут в голову нищие; смотришь, опять плетется к ним по огороду. Раз направилась она туда даже среди ночи. Черная, непроницаемая тьма потопляла окрестности; земляные испарения, поднятые во время дня, так сгустились, что скрывали звезды; зги не было видно; подойдя к сараю, старуха могла только услышать густое храпенье, повторявшееся на три разные тона; это, повидимому, несколько успокоило ее, и она снова вернулась в клетушку.

Как только смолкли шаги ее, Петя приподнял голову и вытянул шею в ту сторону, где лежал его маленький товарищ (нищие разделяли двух мальчиков). Петя сильно устал, но он до сих пор всеми силами старался превозмочь дремоту и выжидал удобного случая, чтоб присоединиться к Мише; храпенье стариков наполняло сарай, но ему казалось почему-то, что Миша не спал. Минуту спустя Петя был подле него и прислушивался к его дыханию.

- Миша... спишь? - шепнул он.

- Нет.. нет... - произнес едва внятно мальчик.

Голос его прерывался сдавленными рыданиями. Петя пригнулся к нему еще ближе; несколько капель упали ему тотчас же на лицо.

- Полно, Миша, полно; о чем ты плачешь?.. Вишь ведь они какие... ничего ведь не сделаешь. Вот теперь пришли; здесь побудем... тебе, может статься, полегчит,

- проговорил Петя, напрягая все силы ума, чтобы утешить товарища. Но утешения слабо действовали; казалось, напротив, с приходом Пети и по мере того, как он говорил, горе Миши усилилось; он не мог даже теперь владеть собою и иногда так громко всхлипывал, что Петя того только и ждал, что кто-нибудь из них проснется.

- Ах, Миша, Миша!.. Да ты перестань только... перестань... о чем ты?.. болит у тебя что-нибудь, а?.. - шепнул Петя, снова пригибаясь к товарищу.

Прошла минута молчания, которую с одной стороны, прерывало храпенье трех нищих, с другой - горькие, тщетно подавляемые рыдания ребенка.

- Меня... меня они оставить хотят... одного здесь! - проговорил, наконец, Миша. - Я слышал, они говорили... оставить хотят...

- Экой ты какой! А пускай оставляют - тебе же легче, вишь ведь ты насилу дошел: ты отдохнешь тем временем...

- Нет... нет, они уж за мною не придут... совсем здесь оставят... Я слышал, знаю... я умру, Петя... умру один...

- Да рази ты добре уж оченно болен? - простодушно спросил Петя.

- Идти не могу... - возразил тот едва внятно, - ноги трясутся... а пуще тут добре ломит...

Темнота была так непроницаема, что Петя проворно ощупал товарища, чтоб понять, куда тот указывал: худощавые пальцы мальчика прижимались к впалой груди его. Петя снова почувствовал, как несколько слез капнуло ему на руки; он откинулся назад, присел на корточки и несколько секунд молчал, как бы соображая что-то.

Внезапно он подсел к Мише с такою живостью, что, надо было думать, он нашел верное средство к его облегчению.

- Вот что, Миша... - начал он скороговоркою, по возможности понижая голос, - слышь, пускай здесь оставляют - не плачь. Мы вот что сделаем, -

подхватил он, очевидно увлекаясь своею мыслью и для большего пояснения принимаясь размахивать руками, что было совершенно напрасно, во-первых, потому, что Миша ничего не мог видеть, а во-вторых, он почти даже не слушал и продолжал плакать; но темнота не дала Пете заметить этого и он продолжал с прежним воодушевлением. - Слышь, ты здесь останешься, смотри только, не уходи никуда!

Вот мы и пойдем отселева; куда ни пойдем, слышь, а я всю дорогу стану примечать, ни одного перекрестка не прогляну, ни одной деревни... всякая деревня, как она прозывается, все это я буду помнить... Ну, как отойдем мы так-то подалее, ночь переночуем, другую, третью; увижу, а они назад не ворочаются за тобою; знамо тогда, оставить хотят; я ночью извернусь, да и убегу от них; да все по дороге-то, все по дороге, от деревни к деревне... к тебе и приду. Смотри только, ты не трогайся отселева, а уж я приду...

- Нет, уж вряд мне быть здесь, - проговорил Миша каким-то расслабленным голосом, которого Петя не слыхал прежде.

- А что?

Миша замолк. Казалось, ему трудно было удовлетворить товарища ответом;

наконец он сказал:

- Я умру, Петя... умру... - подхватил он и снова заплакал, но так тихо на этот раз, что Петя даже не услышал.

- Тебе что ни говори, ты все свое!

- Право, умру, - продолжал Миша, - я рази не вижу? Вот и Верстан сказал хозяину... и тот старик, который не пустил нас нонче, сказал... А как, Петя, умирать-то не хочется... Петя!.. Ох, тяжко!..

- Знамо, кому хочется? Да ты не умрешь, не умрешь! - с уверенностью подхватил Петя, - не умрешь ты!.. С чего тебе умереть-то? Ты добре устал, оттого больше... Вот полежишь день-другой, опять встанешь... Я как приду сюда, то-то мы с тобой тогда закатимся - прямо домой пойдем... Я знаю, как и деревню-то мою зовут: Марьинское прозывается...

Но Миша опять не слушал товарища; он как будто наверное знал, что мечты эти были для него неисполнимы. Дав Пете наговориться досыта, он сказал, как бы раздумывая сам с собою:

- Была у меня, Петя, сестра... Махонькой я был, а помню... тогда еще у нас мачехи не было... мать жила тогда... Вот также ей, сестре-то, перед смертью все чудилось...

- Что ж ей чудилось-то?..

- Чудилась: по полям да по лугам все ходит... такие сады все чудились ей... и пташки, говорит, поют...

- Ну, так что ж? - нетерпеливо перебил Петя.

- Вот и мне стало все чудиться, - проговорил Миша тонем раздумья, - как только закрою глаза, особливо коли один сижу, закрою глаза, вижу: заря занимается...

солнце встает... а самого меня точно подхватит кто... точно крылья у меня... и я лечу к солнцу... да скоро так, скоро... инда дух захватывает...

- Эка чудно как! Что ж это я ничего не вижу? Вот и закрою глаза, вот... нет, ничего не видать, темнота одна, - вымолвил Петя, между тем как Миша вдруг закашлялся: кашлю этому конца не было.

Когда ему отлегло немного, он опять хотел заговорить, но вместо слов из груди его выходило глухое какое-то клокотанье; он неожиданно ухватился обеими руками за руки Пети, бессильно опустился наземь и снова горько заплакал. Петя прильнул к нему и с удвоенным старанием стал утешать его; он говорил, что через три-четыре дня они опять увидятся, что нищих уже тогда не будет; говорил о том, как будут они идти вдвоем в Марьинское; говорил, как придут, как мать им обрадуется, как сестра, Маша, обрадуется, как все обрадуются (Петя не забыл даже упомянуть о маленьком брате, пучеглазом Костюшке); мало-помалу, однакож, речь Пети стала замедляться и путаться; он словно приискивал слова и не находил их; промежутки эти повторялись все чаще и чаще; лицо Пети все ближе и ближе склонялось к лицу Миши; наконец он вдруг замолк. Петя не поднял уж головы и не чувствовал даже на щеках своих слез, которые не переставали между тем обильно капать из глаз маленького товарища...

IV

ИЗВЕСТИЕ. СПЕШНАЯ ДОРОГА

Заря только что занималась, когда Петя внезапно был пробужден голосом, который, показалось ему, прозвучал в самых ушах его. Он быстро поднял голову, но в первую минуту, которая потребовалась, чтоб очнуться и совершенно прийти в себя, он ничего не мог сообразить; перед ним смутно и как бы передвигаясь мелькнули дальний темный угол сарая и ворота, пропускавшие дневной свет; потом увидел он трех нищих, лежавших рядом, а между тем голос, пробудивший его, продолжал как будто раздаваться подле, хотя слабее прежнего. Первым движением Пети, как только пришел он в полное сознание, было обернуться и взглянуть на Мишу; но вид товарища поразил его таким ужасом, что он так же быстро откинулся назад, как за минуту перед тем быстро поднял голову. Миша сидел на земле, опершись спиною в плетень; лицо его, с рассыпавшимися по сторонам длинными черными волосами, было бледно, как известь, и усиленно как-то вытягивалось вперед; худощавые пальцы рук, на которых можно было пересчитать все суставчики, судорожно ловили воздух; глаза неподвижно смотрели на одну точку; все существо его, до последней жилки, находилось в напряженном состоянии и тянулось куда-то; бесцветные губы бормотали слова без смысла и порядка.

- Солнце, солнце! - повторял он, вытягиваясь, все более и более вперед: -

облака ходят... ближе... держите меня... Петя!.. Ох, так тяжко!.. держи... заря... заря!..

Но страх Пети продолжался всего секунду; он подумал: Мишу давит тяжелый сон, поспешил взять его за руку и несколько раз назвал его по имени. Мальчик закрыл глаза и дрогнул, словно неожиданно оборвался в пропасть; но вместе с этим силы, напрягавшие его жилы, разом исчезли; костлявые руки упали, туловище опустилось, голова свесилась набок. Петя обхватил его и бережно положил наземь. Лицо мальчика в одну эту ночь так изменилось, так осунулось и даже постарело, что, казалось, со вчерашнего вечера до сегодняшнего утра он пережил тяжкую, изнурительную болезнь, продолжавшуюся целый год; он лежал как мертвый, и только губы его продолжали двигаться; но уж так тих был звук его голоса, что Петя с трудом мог расслышать слова:

"солнце... Петя... заря...."

- Миша, очнись! - заговорил Петя, снова прикасаясь к руке его. - Какое солнце?.. тебе так чудится; солнца нет; погляди-ка, открой глаза-то... заря только занимается...

На этом месте Петя остановился и робко припал к товарищу: он увидел, как пошевелился Верстан.

- Где солнце? рази уж встает? - забасил вдруг старый нищий, озираясь на стороны мутными глазами. - И то, уж заря! Эк проспали! Вставай, ребята! Дядя Мизгирь, вставай!.. Ну, ты, слепой чорт, полно тебе прохлаждаться-то, пора: вишь, на дворе забелело! Вставай! - подхватил он, толкая Фуфаева.

Дядя Мизгирь не заставил себе повторять два раза: он точно накануне условился с Верстаном встать до зари и не мешкать. Оба принялись обуваться с заметною поспешностью. Дело не касалось, невидимому, одного Фуфаева: он хотя и сидел, но глаза его были закрыты, вздернутый нос храпел немилосердно и туловище раскачивалось из стороны в сторону, как бы изловчаясь повалиться наземь. Верстан принужден был снова толкнуть его в бок. Толчок этот, способный продавить лубочный кузов, подействовал только, казалось, на носовое храпенье Фуфаева, которое из басистого перешло в тоненькое и жалобное.

- Да ну, леший! долго ли с тобой возиться-то? - подхватил Верстан, встряхивая его за плечи, - вишь светло! Хочешь небось старухи дождаться... Коли придет, сам поди возись с нею: она ни за что мальчишку-то не оставит. А нам куды с ним! насилу ноги волочит... сам знаешь...

Последние слова эти подействовали на Фуфаева сильнее толчка и потряхиванья: он раскрыл глаза, потянулся и так громко зевнул, что две ласточки, существования которых никто и не подозревал, выскочили вдруг откуда-то и, сделав несколько зигзагов под стропилами сарая, порхнули в ворота.

- Петрушка, где ты? живо на ноги... одевайся! Вот я ти протру глаза-то! -

сказал Верстан, поворачиваясь спиною к слепому, который так вдруг заторопился, что подал надежду быть готовым прежде других.

Петя возвратился на прежнее свое место, где осталась его сума и лаптишки;

минуту спустя он был на ногах.

- Пошел, стань у ворот, - сказал ему Верстан, - коли увидишь, идет кто, скажи. Смотри в оба глаза, не прозевай!

Почти в то же время Миша раскрыл глаза. Тоска, испуг, отчаяние изобразились в каждой черте лица его, когда увидел он, что нищие совсем готовы в путь; он хотел встать, но мог только, и то с трудом, приподняться на локоть.

- Дедушка!.. - крикнул он.

Никто не обернулся. Он понял, что его не слышали, собрал все свои силы и прокричал отчаянно:

- Дедушка, не уходите!.. возьмите Христа ради! я с вами пойду!..

- Молчать! чего ты визжишь? - сурово сказал Верстан, подымаясь на ноги и поворачиваясь к нему, - чего орешь? Вот ходить не твое дело - сейчас раскис, и ноги подкосились, а голосить куда шустер...

- Дедушка Верстан! голубчик, Христа ради, - примолвил Миша голосом, в котором слышны были слезы, отчаянная мольба, нежность (он не обращался к Фуфаеву и дяде Мизгирю: он знал, что всех суровее и безжалостнее был старый нищий, что стоит только ему согласиться - и все согласятся), - дедушка Верстан, я буду идти, я скоро пойду... я совсем отдохнул.

- Как же! есть время с тобою возиться! Было уж! Идти хочет, идти! а сам встать не может - рази не вижу?

-Дедушка, я встану... не уходи только, погоди, сейчас встану, дедушка!

Но отчаянье, с каким боролся бедный мальчик против страшной боли в груди и собственного бессилия, ни к чему не повело: ноги не держали его, и он снова опустился наземь. Закрыв лицо руками, он так горько вдруг заплакал, что даже Верстан, казалось, сделался снисходительнее.

- Ну, о чем плачешь-то? Э, глупый! право, глупый! - сказал он, очевидно смягчаясь, - через два дня опять придем... опять возьмем с собою...

- Погоди; что вы там? Не плачь, Мишутка, сейчас! - проговорил неожиданно Фуфаев, который только что прикрепил лапоть и накинул мешок, - погоди, иду! -

подхватил он, пробираясь по плетню.

Он ощупал Верстана, отслонил его рукою и нагнулся к Мише.

Лицо мальчика как будто озарилось надеждой и просветлело, хотя слезы ручьями текли по исхудалым щекам его.

- Вот что, Миша, - вымолвил слепой, - побудь, слышь, здесь день-другой.

Ты воздохнешь тем временем... ничего... как быть-то! Вот я тебе, вишь, сколько хлеба-то оставлю; вишь, не жалею! - присовокупил он, высыпая из мешка почти все свои корки.

Верстан между тем кинул мешок за спину, потом подозвал дядю Мизгиря и Петю.

- Ну, слышь, случится, пить захочешь, - продолжал Фуфаев, - попроси хозяйку... вот что нас пустила сюда: она тебе даст.

Верстан дернул его за руку, давая знать, что время идти. Движение это не ускользнуло от Миши.

- Нет, нет! вы меня бросить хотите. Я здесь умру, один. Дедушка...

миленький... родной... Христа ради, погоди, я тебе что скажу! - кричал Миша, делая тщетные усилия, чтоб обхватить ноги Фуфаева, который покрякивал и, без сомнения, дался бы в руки мальчику, если б видел, чего ему хотелось.

- Да нет же; экой какой!.. Ну, веришь ты в бога? ну, ей-богу, приду! Будь я анафема, коли не приду! разрази меня на месте...

Верстан не дал ему договорить, схватил его за руку и повел к воротам. В сарае послышался не то крик, не то рыдания, звук которого болезненно защемил сердце Пети, и слезы брызнули из глаз его; он бросился было в ту сторону, но Верстан как будто ждал этого и остановил его за ворот.

- Куда? Я ти дам рыскать!.. я ти порыскаю! - сказал он, толкая его вперед и быстро поворачивая за угол вместе с товарищами, - вот твоя дорога: вперед, а не назад.

Он заключил эти слова новым толчком и, оглянувшись на стороны, удвоил шаг, чтоб скорее скрыться из виду. За сараем тотчас же начинался луг, который составлял дно долины, где расположена была деревушка. Пройдя шагов двести, Петя улучил минуту и посмотрел назад; но сарай, где провели они ночь, успел исчезнуть за откосом; от Прокислова оставались верхушки ветел да макушки двух-трех соломенных кровель. Петя перестал уже плакать; к толчкам Верстана, как они ни были жестки, он успел привыкнуть; что же касается до Миши, ему, конечно, было жаль его, больно жаль было, но он утешался тем, что через два-три дня, если нищие не вернутся к мальчику, он убежит, убежит непременно и соединится с маленьким товарищем;

мысль эта осушала его слезы: он бодро подвигался вперед, как будто ни в чем не бывало.

Немного погодя нищие миновали луг; дорога пошла берегом маленькой речки, заключенной в глубоких, почти отвесных берегах; местами, там, где земля осыпалась, берега пробуравлены были бесчисленным множеством дырок; шаги путников, глухо отдаваясь в рыхлой почве, будили стрижей, которые, как пули, вылетали из дырок и как угорелые сновали над рекою, подернутой беловатым клубящимся паром. Других птиц не было еще видно; в лесах и на пашнях, спускавшихся к реке по скатам долины, все пока безмолвствовало. Хотя седой пар, наполнявший долину и принимавший издали вид глубоких озер, заметно рассевался, не подымаясь кверху, так что можно было ясно различать предметы, но день по-настоящему только что занимался; горизонт со стороны востока чуть-чуть окрашивался зарею.

- Нам, слышь, братцы, далеко ходить незачем, - сказал Фуфаев, который до сих пор не вымолвил слова, не выкинул ни одной шутки (вообще в промежуток последних дней он казался более озабоченным, чем веселым), -далеко ходить не к чему, - подхватил он, - лучше здесь по округе побродить... поближности.

- Вестимо, коли сходно будет, далеко не пойдем... Ну, а коли не подадут ничего? Здесь деревни-то бедные! - промолвил дядя Мизгирь.

- Ох уж ты, жидовина! - досадливо перебил Фуфаев. - Только у тебя и на разуме-то гроши одни... Смерть не люблю! Уж помяни ты меня; будет тебе за твои деньги! Задавят где-нибудь в лесу, как собаку ледащую!..

Верстан нахмурил брови, кашлянул и перебил нетерпеливо:

- У нас не было этого в уговоре, чтоб куда идти. Уж и так через тебя одну ярманку проглядели! Коли идти лень, ты бы с мальчишкой со своим остался... Куда нам поволится, туда и пойдем, тебя не спросим, - коротко и сухо заключил Верстан, делая намек Фуфаеву на его слепоту и давая ему косвенно чувствовать, что он более или менее находится теперь в его зависимости.

- Я нешто о себе? По мне пожалуй! - возразил слепой, заметно сдерживая порыв неудовольствия. - Я ходьбы не боюсь; пройду побольше вашего! Только, чур, братцы, - примолвил он, окончательно смягчая голос, - чур, уговор лучше денег: два дня походим, пожалуй что и все трои сутки, там назад: надо, примерно, мальчишку взять; при нем я хошь одним глазом да вижу - без него рта не найду, куды корку сунуть...

На это ни Верстан, ни дядя Мизгирь слова не сказали; Фуфаев также замолк;

каждому как будто запала крепкая дума в голову, и каждый отдался ей одной. С этой минуты одни лишь шаги нарушали тишину спавшей окрестности. Таким образом незаметно сделали они несколько поворотов по долине, которая имела характер извилистый, как вообще все долины, на дне которых протекает река. Пройдя версты две от деревни, а может, и более, нищие услышали шум падающей воды. Спустя несколько времени из-за купы старых головастых ветел высунулась высокая остроконечная кровля, а там выступила и вся мельница, темная профиль которой с одной стороны целиком перекидывалась в реку, с другой четко обрисовывалась на красноватом, разгоравшемся небе.

Но и здесь так же было тихо, как в поле; шумела только вода, бившая фонтанами сквозь дыры плохо сколоченных тварней. Ступив уже на плотину, куда поворачивала дорога, нищие увидели молодого рыжеватого парня - надо полагать, батрака-мельника; он хотя и стоял на ногах, но, казалось, не совсем еще пробудился: закинув обе руки за голову, закрыв глаза, он так зевал, что еще немножко, и он непременно вывихнул бы себе челюсть. Тем не менее нищие добились от него толку касательно расположения соседних деревень. Верстах в семи от мельницы находилось село Бабурино, большое село; народ достаточный, все больше горшечники; других деревень по дороге нет; дорога одна, битая: по ней бабуринские мужики ездят молоть на мельницу. Сведений этих пока было довольно, и нищие пошли по указанному пути.

Спешить было некуда, как справедливо заметил Фуфаев,. К тому же, хотя солнце только что показалось, в воздухе начинала чувствоваться духота и тяжесть;

солнце выплывало как из огня; багровый круг, словно из раскаленного железа, окаймлял его, и над горизонтом длиннее и длиннее вытягивались рыжие, тяжелые полосы облаков. Все предвещало такой же знойный день, как и накануне; самые птицы пели как-то неохотно, но все-таки над обгорелыми полями, стлавшимися по обеим сторонам дороги, неумолкаемо звенели жаворонки. Пение жаворонков перенесло почему-то Петю к оставленному товарищу; он не переставал думать о нем; но теперь ему вдруг как-то жальче стало Мишу. "Слышит ли Миша этих жаворонков?.. Нет, этих уж он не слышит! далеко очень! Что он теперь делает: плачет ли, сердечный, или так сидит, думает?.." От Миши мысль его незаметно перешла к тому времени, когда он бегал, бывало, с братишками по полям и так же прислушивался к жаворонкам - то-то время-то было! Мигом обрисовалась перед ним широкая улица Марьинского, избушка, внутренность этой избы; ему, неизвестно почему, пришли вдруг на ум черные брови отца, которые то обе вместе подымались и опускались, то подымется сначала одна бровь, а там и другая; он вспомнил потом сестру Машу, вспомнил полоумную тетку Дуню, вспомнил мать - и слезы сами собою закапали на его рубашонку; но, встретив суровый взгляд Верстана, он поспешил их высушить и показал даже вид, что это был пот, а вовсе не слезы.

Пока нищие дошли до Бабурина, наступил уже жар; они вошли в деревню.

Постучав, как водится, под каждым окном, что заняло довольно времени, но принесло мало пользы, потому что бабуринские мужики хотя и занимались горшечным производством, но нисколько не были от этого богаче других, нищие решились отдохнуть. Отдохнули; пообедали. Они уже раздумывали, куда бы теперь направить путь, когда случай вывел их из затруднения: хозяин, у которого они остановились, сообщил им, что в двенадцати верстах находится село "Новая Отрада"... впрочем, так господа называют, заметил мужик; в сущности село искони называлось "Старое Пронюхлово"; в этом Пронюхлове завтра празднуется приходский праздник. Такое известие подняло тотчас же на ноги Верстана и его товарищей. Фуфаев предложил, впрочем, переждать зной и отправиться ночью; но Верстан и дядя Мизгирь настояли на своем. Не знаю, лучше ли бы они сделали, если б послушали слепого, во всяком случае можно было не торопиться.

Час спустя после выхода нищих из Бабурина тучи, скоплявшиеся на горизонте, стали выше подыматься, сгущались и, постепенно темнея, разливались все шире и шире по небосклону. Духота между тем делалась нестерпимою. Время от времени пробегал порыв ветра; он вырывался, казалось, из жерла раскаленной печки; наконец ветер поднялся с такою силой, что трудно стало вперед двигаться.

Глядя, как пробирались нищие в упор ветру, можно было думать, что они с усилием подымаются в гору или лезут на приступ невидимой какой-нибудь крепости; сила воздуха сказывалась также в полете птиц: они с трудом боролись против течения ветра и, несмотря на пугливое маханье крыльями, почти не двигались в помутившемся небе, но зато как стрелы летели они, лишь только поворачивались хвостом к ветру. В какие-нибудь десять минут окрестность изменилась совершенно; леса приняли сумрачный цвет и зашумели вдалеке, как разъяренное море; макушки дерев рвались, словно в страхе каком-то, и силились как будто убежать от вихрей, которые вырастали вдруг в разных местах и, сверля землю, вертя воронкой придорожную пыль и листья, стремительно носились по полям. Уже с утра раздавались по временам глухие, отдаленные раскаты; они гремели теперь без умолку и приближались; вместе с ними надвигалась и туча, сделавшаяся теперь зловещею, чернильного цвета; точно летела она навстречу.

Темнота на земле, а туча на небе с каждой секундой захватывала все больше и больше пространства;

слышно было, казалось, как посреди грохота бушевавшего ветра шумела она, комкая нижние слои облаков и сдавливая воздух. Не успели нищие отойти к опушке леса и стать под дерево, она обняла из края в край все небо. На секунду вся природа, как бы пораженная страхом, упала ниц и смолкла...

Сверкнула молния, раздался страшный удар грома, за ним последовал другой, сильнее первого... Опять все как бы смолкло; крупные, тяжелые капли дождя зашлепали по дороге, ветер закрутил деревьями, ударил ливень, и гроза заревела как бешеная... Промокнув до костей в первую же минуту, нищие согласились продолжать путь: больше уж ведь не вымокнешь; к тому же не ночи здесь дожидаться.

Увязая на каждом шагу, скользя, оступаясь и падая (сколько раз в это время Фуфаев вспомянул вожака своего Мишку - одному богу известно!), добрались они кое-как к ночи в деревушку, лежавшую на перепутье из Бабурина в Новую Отраду. Не слыша ног под собой, измученные, усталые, как пришли они, так и повалились кто куда попал.

Но неудача такого странствования с лихвою вознаградилась на другой день в Новой Отраде, куда нищие прибыли за час до обедни. Сбор был отменный: пришлось копеек по сорока на брата; но этим не кончилось: господа Новой Отрады, в ознаменование приходского праздника, давали обед своим крестьянам; нищая братия, как водится по обычаю, была приглашена разделить трапезу. Верстан, дядя Мизгирь и Фуфаев так усердно припали к даровой баранине, лапше и каше, что, встав из-за стола, почувствовали себя не в силах идти далее. Так протянули они до вечера; вечером не стоило пускаться в дорогу: они остались ночевать в Новой Отраде.

В продолжение всего этого дня и даже ночью Петя не переставал думать о Мише; ему стало казаться, не хотят ли нищие в самом деле бросить больного мальчика: о нем не было и помину. Он решился бежать в следующую же ночь, если завтрашний день старики не отправятся в Прокислово. Но Петя ошибся в своем предположении: на другое утро ни Верстан, ни дядя Мизгирь не выразили ни малейшего сопротивления, слова даже не сказали, когда Фуфаев намекнул им о четвертаке и об уговоре вернуться к мальчику. Они опять пошли тем же путем. День был чудесный: воздух, освеженный вечернею грозою, приятно щекотал ноздри, дороги провяли - все способствовало к легкой, быстрой ходьбе. Часам к двум пополудни достигли они Бабурина, соснули немножко, перекусили и пошли дальше.

Нет никакого сомнения, что к часам пяти были бы они в Прокислове, если б не встретилось обстоятельство, которое разом изменило их намерение. Верстах в трех от знакомой нам мельницы встретили они бабу.

- Здравствуйте, родимые! - сказала баба, повидимому не обратив даже на них большого внимания.

- Здорово, тетка, коли нечего делать! - отозвался Верстан. Нищие прошли мимо, и баба прошла мимо. Пройдя, однакож, шагов двадцать, она неожиданно остановилась, повернулась к нищим, которые продолжали подвигаться вперед, с минуту простояла в раздумье и вдруг замахала руками.

- Эй, родимые! Эй! - крикнула она, - эй, дедушка! старичок, а старичок!..

Невнимание "старичка" привело ее, казалось, в сильное волнение; она крикнула еще громче.

- Чего тебе? - спросил издали Верстан.

Он остановился; остановились и другие. При этом баба, суетливо поправив головной платок и продолжая размахивать руками, поспешила нагнать их.

- Слышь, родимые, не ваш ли там мальчик? - вымолвила она, указывая вперед, в ту сторону, где находилось Прокислово. - Не вы ли оставили его там, в деревне-то?..

- А что? - уклончиво спросил Верстан, предупреждая Фуфаева толчком, а дядю Мизгиря и Петю взглядом.

- Поди ты, касатики, что наделали-то! - воскликнула баба, - я только оттедова; поди ты, каких делов наделали!.. ахти! ахти!..

- Ты толком говори, тетка; тебя не разберешь никак. Каких делов наделали?

кто? - спросил Верстан, выразительно покашливая и предупреждая товарищей, которые от первого до последнего насторожили слух.

- Кто наделал? Знамо, недобрые люди, касатик... нищие, сказывают... Он, мальчик-то, добре, захворал у них, они его и бросили... и было-то их трое, родимый, вот сколько вас, все едино. Бабу-то добре жаль, касатик, старуху-то: поди ты, как убивается... так и кричит, голосом кричит, касатик...

- Какая там еще баба? - нетерпеливо спросил Верстан.

- А как же! а старуха-то, у которой они мальчика-то оставили! - с живостью подхватила баба, - теперь, я чай, пропадет, сердечная!.. То-то ведь грех какой!.. Весь суд собрался, становой Миколай Миколаич приехал; сказывали, допрос, вишь, какой-то учиняют...

- А что, разве мальчик-то помер? - спросил Верстан, суетливо озираясь на стороны.

- Помер, касатик, то-то и есть что помер! в тот же день, как они его оставили у старухи-то, в тот день и помер...

Известие это произвело на каждого из присутствующих различное действие: Фуфаев, раскрыв белые зрачки, притупленно устремил их в землю и тяжко покрякивал, как будто его били сзади палкой; сморщенное лицо дяди Мизгиря скорчилось и выразило явное беспокойство; Верстан с суровой заботливостью почесал затылок. Что ж касается до Пети, который до того времени впивался глазами в лицо бабы и с тяжким замиранием сердца прислушивался к каждому ее слову, он забыл при этом известии весь страх, внушаемый Верстаном, выпустил палку, закрыл лицо, бросился на межу и зарыдал во весь голос. Верстан выхватил палку из рук остолбенелого Фуфаева и быстро повернулся к Пете; но благоразумие удержало его.

- Ахти, родимый, что это с ним? - жалостливо вымолвила баба, указывая на Петю.

- Должно быть, мать вспомнил, - возразил Верстан, - недавно взят... все о ней сокрушается... Ну, тетка, прощай; нам пора, - добавил он, толкая Фуфаева.

- Так, стало, мальчик-то не ваш... не вы его оставили? - спросила баба.

- Вот! рази мы оттедова! Вишь идем отколе... издалече идем, родимая, издалече!.. - торопливо промолвил Верстан, подходя к Пете и приказывая ему встать тотчас же на ноги.

Но так как Петя не расслышал приказания и продолжал рыдать попрежнему, то Верстан ухватил его за ворот, поставил на дорогу и повел ускоренным шагом вперед по направлению к мельнице. Дядя Мизгирь и Фуфаев, все еще словно ошеломленный известием, торопливо заковыляли по стопам его. Баба постояла минуты две на месте, раза два покачала головою, раза два поправила платок на голове и пошла своею дорогой. Верстан, должно быть, следил за нею глазами; едва успела она скрыться из виду, он тотчас же остановился. Он так был озабочен, что забыл даже об обещании выколотить из Пети последние слезы, лишь только уйдет баба: он не смотрел на него, хотя Петя продолжал так же горько плакать.

- Ну, ребята, дело плохо! - проговорил Верстан, не отрывая глаз от горизонта и останавливая товарищей, - теперь думать нечего; долго думать - тому же быть...

Того и смотри, рыскают теперь понятые... на них наткнешься; надо убираться. Смотри, ребята, не отставать! Что скажу, то и делайте.

На том месте, где они стояли, дорога окаймлялась с обеих сторон высокою рожью, которая колосилась; справа, в полуверсте какой-нибудь, за полем, синела роща.

Верстан указал в ту сторону; он велел только выбирать межи, а не ломиться прямо в рожь.

- Как есть, значит, след оставим... все единственно: написать, значит, куда, примерно, пошли, - сказал он, пропуская поочередно товарищей в поле и наблюдая, чтоб рожь как можно была меньше смята в этом месте.

Полчаса спустя они миновали рощу и снова пошли полями, которые тянулись во все стороны на неоглядное пространство. Так шли они несколько верст без отдыха и очутились совершенно неожиданно на крутом пустынном берегу маленькой речки.

- Смотри, не та ли это, где мельница, что намедни проходили?.. Не назад ли идем?.. - отрывисто промолвил Фуфаев, не сказавший слова до настоящей минуты.

- Уж ты только иди; не прозеваю небось! - грубо возразил Верстан, толкая Петю вперед и подставляя палку слепому.

Край берега служил им теперь дорогой; Верстан уверял, что вода непременно куда-нибудь да приведет. Само собой разумеется, каждый раз, как показывалась деревня в отдалении, или мельница, или виднелся человек, нищие сворачивали в сторону; они тщательно избегали встреч и вообще обходили всякое жилое место.

Пройдя еще несколько верст, Верстан заметил, что скаты долины, заключавшей в себе реку, стали расходиться и вместе с тем подымались все выше и выше. Он предложил идти верхом: ему удобнее было обозревать местность. Немного погодя в отдалении, между щеками долины, сверкнуло большое водное пространство, а за ним открылись плоские берега, уходившие в неизмеримую глубину, потопленную последними лучами солнца. Уже сумерки ложились на землю, когда нищие достигли вершины нагорного берега, круто спускавшегося к широкой реке. Верстан сказал, что это была Ока. Весь этот скат покрыт был на значительное пространство мелким дубняком и орешником;

забравшись в эту чащу, нищие могли считать себя вне всякой опасности: не только понятые, но сам становой Миколай Миколаич не мог бы теперь отыскать их. Но Верстан все-таки не удовольствовался: ему крепко хотелось переехать реку и попасть скорее на луговой берег, принадлежавший уже другому уезду.

Слева, немного подальше впадения маленькой речки в Оку, раздавались голоса, привлекавшие внимание Верстана и его товарищей, как взошли они на хребет берега: то кричали паромщики, тянувшие канат. Чего бы, кажется, лучше? Перевоз был под рукою; но осторожность, внушенная многолетним опытом, говорила Верстану, что на паром никак не следовало соваться: пристань место приточное, людное, бойкое;

какого-какого народа там не бывает! Легко могло статься, что становой Миколай Миколаич сделал там свои распоряжения касательно остановки всякого, кто хоть сколько-нибудь похож на нищего. Нет, о пароме и думать нечего. Не лучше ли направиться в противоположную сторону, к рыбацким лодкам, которые мелькали, как черные крапины, на светлой поверхности реки, отражавшей последнюю бледную вспышку заката? Не близко, конечно; к тому ж и дорога не совсем ладная: везде обрывы да овраги, того и гляди повихнешь голову, ноги поломаешь; но ведь и то сказать: беда за плечами не малая! Нет, уж лучше в дорогу! Все согласились с мнением Верстана; коновод был опытный, сказать нечего!

Небо уж вызвездило, а на земле было темно, хоть глаз выколи, когда нищие приблизились к челнокам, опрокинутым на песчаной отмели. Густое храпенье направило их к рыбаку, спавшему в одном из челноков: они добудились его. Дело сладилось за два гроша; рыбак усадил их всех в одну лодку и повез через реку.

Дорогой не обошлось, разумеется, без расспросов; но рыбак ничего не знал о происшествии в Прокислове.

- А далеко ли Прокислово? сколько примерно верст от вас считается? -

спросил Верстан.

- Верст пятнадцать... а не то и все двадцать - не знаю, - заключил рыбак.

Ступив на луговой берег, нищие словно приободрились, кроме, впрочем, Пети и Фуфаева. Первый уже не плакал; но лицо его попрежнему оставалось печальным и глаза не отрывались от той стороны, где темною зубчатою стеною подымался нагорный берег. Фуфаев не прерывал молчания; время от времени он снимал шапку, свирепо почесывал затылок и снова надвигал ее с каким-то нахмуренным, вовсе не свойственным ему видом.

- Что это, брат, там за деревня? - спросил Верстан, указывая к лугу на огоньки, мелькавшие в отдалении.

- Село Болотово, - лаконически возразил рыбак, отпихиваясь от берега.

Отъехав сажен десять, рыбак положил весла в челнок и посмотрел машинально на луг; но нищие успели исчезнуть в темноте, потоплявшей весь берег; слышны были только шаги их, постепенно слабевшие и, наконец, вовсе смолкшие.

V

НОВЫЙ КРАЙ. НОВЫЕ ЛИЦА

А между тем Сергей Васильевич Белицын и его семейство, пробыв дней пять в Москве, чтоб повидаться с родственниками (нет, кажется, такого человека в России, у которого не было бы в Москве родственников, особенно пожилых и женского пола), Сергей Васильевич и его семейство подъезжали к Петербургу. Но мы оставим их на последней станции железной дороги. Что ж делать! Поверьте, мы почти против воли лишаем себя удовольствия ввести читателя в изящный круг светского столичного общества. Как ни прискорбно, но на этот раз нам снова предстоит принести Петербург

- эту Северную Пальмиру, как до сих пор называет его одна газета, - должны принести его в жертву скучным деревушкам, засыпанным пылью или потопленным в грязи; необходимо нам променять общество столицы на общество неумытых мужиков и необтесанных мещан, изящные туалеты - на неуклюжие зипуны и полушубки, покрытые заплатами, Невский проспект - на пустынные, глухие проселочные дороги.

Предлагаемый роман так уж несчастливо сложился, что "порядочные люди" стали в нем на втором и даже на третьем плане. Основываясь на этом последнем обстоятельстве, было бы даже несправедливо говорить теперь о приезде Сергея Васильевича и его семейства; дело подошло к приезду другого семейства, а именно -

семейства Лапши. Оно и без того ехало слишком долго; но мы нимало не виноваты в этом: нам слишком хорошо известно, что на проезд каких-нибудь четырехсот верст вовсе не требуется столько времени, хотя бы даже проезд этот совершался в телеге и в одну лошадь, с малыми ребятишками, с горшками и всякою домашнею рухлядью. В таком промедлении вся вина сполна падает на Лапшу - ни на кого более, как на Лапшу.

Первые два перевала от Марьинского он шел очень хорошо, был весел и даже бодрился, несомненным доказательством чего служили его брови, которые во все время рисовались черными крутыми дугами на узеньком лбу его; на третьем перевале левая бровь как будто зашевелилась и стала опускаться; на четвертом обе вдруг разом ослабли и опустились; вместе с этим сам он как будто раскис и упал духом; слабость духа непосредственно, казалось, действовала у него на ноги - он объявил, что дальше никак не может продолжать путь пешком. Сколько ни усовещивала его Катерина, выставляя на вид тяжесть подводы, плохой корм лошади и необходимость сажать на подводу малых ребят, Лапша ничего не слушал: он лег на воз, и, как ни беспокойно было ему лежать, потому что, несмотря на все его старания устроиться удобнее, одно корыто все-таки совало ему угол в спину, а чугунок долбил его в бок, он не вставал уж с воза и спал непробудно от станции до станции.

В первый день, как расстались они с Марьинским, Лапша не переставал говорить о луге. Беседуя с мужиками, у которых останавливался, он толковал с ними о цели своего путешествия, говорил, что барин посылает его в луга как главного надсмотрщика, как управителя, описывал им богатство края и при этом с особенным увлечением говорил об арбузах, которые сеялись там все равно что горох. Теперь ни о чем этом не было и помину; он, правда, охотно беседовал с мужиками и бабами, у которых останавливался, но смысл речей его был совсем другого рода: слово арбуз словно изгладилось из его памяти; он не переставал жаловаться и плакаться на горькую свою долю; другого разговора не было, как то, что отправляют-де его в незнамую, дальнюю сторонушку. За что отправляют его? чем провинился он?

Никаких, кажись, не было за ним ни художеств, ни провинностей; жил он тихохонько в родимой деревне своей, Марьинском, никого не трогал, никого не обижал, и было ему там хорошее, привольное житье... Нажаловавшись таким образом досыта, что, повидимому, располагало его всякий раз к успокоению, он забирался к мужику на печку или заваливался на сеновал и, прокрякав, проохав там несколько времени, засыпал как мертвый. На другой день или вообще когда приходил час отправления, Катерина никак не могла его добудиться. Потягота, спанье, разговоры да разные проминанья - все это, конечно, сильно замедляло путь.

Нужно было иметь терпение Катерины, чтоб не колотить такого мужа, не сбросить его с воза и не оставить его на дороге. В другое время она, может быть, не дала бы ему такой потачки - не стал бы он у ней занимать на возу место, предназначенное детям; но Катерина была заметно чем-то сильно озабочена. Горе действует на иных людей раздражительно; другие делаются кроткими, мягкими и снисходительными, когда тоска западает на сердце. Она не переставала думать о Пете;

сто раз на дню поминала она Маше о нем: "Где он теперь, сердечный? куда делся, дитятко ненаглядное? жив ли еще?" Не так жалко было ей потерять другого мальчика, хоть бы Костюшку: Петя был ее любимый; но так, вероятно, казалось ей, потому что Костюшка находился на глазах ее, а Петя... Пети не было!

Другие думы немало также занимали ее: ей жаль было Марьинского, жаль было родины, где прожила она век свой, возрастила и вскормила детей своих; но, с другой стороны, не могла она не радоваться, что навсегда избавилась от злодея Филиппа, от нареканий и преследований мира, который вымещал на них злобу, пробужденную действиями мужнина брата; она мысленно благодарила господ, которые вникли в ее положение и удалили ее от людской несправедливой ненависти. Она часто также думала о дочери Маше, и вместе с этою мыслью ей снова жаль было оставленной родины: вот девка уж почитай что на возрасте, замуж давно бы пора, и женишок уж навязывался, славный такой, почитай свой совсем, знакомый человек издавна;

мастерство также у него хорошее: столярное дело всегда грош даст; кроме того, от дома, от семьи человека не отрывает. Ваня-столяр обещал, впрочем, как прощался, наведаться в степь; но ведь человек молодой, и речи его, стало быть, молодые: долго ль забыть их? В этом последнем соображении Маша, казалось, разделяла мысли матери;

во все продолжение дороги она мало говорила, ни разу не улыбнулась, и часто мать заставала ее со слезами на глазах.

Одни только ребятишки да еще Волчок не унывали и были веселы. Последний во всю дорогу шествовал впереди лошади; он таким крутым кренделем закручивал хвост, сохранял такой важный вид, что можно было думать, что кто-нибудь объяснил ему значение и ответственность авангардного поста; он изменял роли в тех только случаях, когда путешественники подходили к деревне; не хотелось ли ему заводить новых знакомств по дороге, или вообще руководил им опыт, говоривший, что стоит показаться в любой деревне чужой собаке, чтоб туземные принялись трепать ее изо всей мочи - неизвестно; но Волчок припускал тотчас же во все лопатки и летел по задам. Миновав деревню, семейство Лапши находило его всегда сидящего на дороге с круто завороченным хвостом и висящим языком.

Что ж касается до безумной Дуни, несчастной жены Филиппа, она оставалась почти тою же, какою была в Марьинском. Так как никто теперь не приставал к ней, никто не дразнил ее, то она казалась спокойнее и вообще выказывала больше кротости и покорности; она шла, когда шли другие, ложились спать, когда приходило к тому время. Раза два только возвращался к ней припадок: она падала наземь, начинала биться и отчаянно призывала Степку; но Катерина скоро уговаривала ее - и Дуня продолжала следовать за подводой, снова убаюкивая свою палку или сбивая головки желтых купавок, которые росли в изобилии по межам.

Таким образом, переезжая из деревни в деревню, из одного уездного городка в другой, Катерина и ее семейство приблизились, наконец, к цели своего путешествия.

На последнем перевале им сказали, что до хутора-помещицы Ивановой, или Иванихи

(она была больше известна под этим именем), оставалось всего двенадцать верст.

Известие это подействовало особенно на Тимофея; силы его разом воскресли; он не хотел даже отдыхать, поминутно заглядывал, подбирает ли лошадь корм, и не давал покоя жене, торопя ее в дорогу. По словам его, не следовало бы даже здесь останавливаться: лошадь, конечно, устала, но двенадцать лишних верст не уморят ее;

следовало прямо ехать на хутор и там уже отдохнуть хорошенько за всю дорогу.

Было прекрасное июньское утро и солнце только что взошло, когда семейство покинуло деревню. На протяжении последних этих двенадцати верст Лапша ни разу не ложился на подводу: он шел впереди вместе с Волчком, высоко приподымал брови и так бодро поглядывал на стороны, как будто хотел сказать: "вот теперь лежать, небось, не стану, потому что цель достигнута, дело в руках; а есть чем заняться, есть над чем хлопотать; лежать теперь не время, хлопотать надо - да..."

Катерина, к которой, повидимому, обращались эти речи, не смотрела даже на мужа; но бодрившийся Лапша не обижался ее невниманием: напротив; он снисходительно ухмылялся в жиденькую свою бороду и потряхивал головою с видом человека, который привык, чтоб ему противоречили и чтоб его не понимали. Он не переставал выхвалять степные места с таким жаром, как будто неожиданно перескочил сюда прямо из Марьинского (оно отчасти так и было, потому что он спал всю дорогу), хвалил рожь, которая стлалась по обеим сторонам и только что начинала колоситься, хвалил почву, хвалил траву; из слов его делалось очевидным, что если б такую землю да в Марьинское - ну, тогда другое было бы дело! было бы тогда из чего хлопотать и над чем трудиться. Он не только стал бы тогда обрабатывать свои две нивы (что такое две нивы? - пустяшное, нестоящее дело!), но стал бы непременно каждый год принанимать и примахивать целых десять, потому дело выходит такое, есть из чего хлопотать по крайности. Катерина на все это опять-таки ни слова не возражала, но лицо ее, время от времени обращавшееся к мужу, ясно говорило: "деловой человек, мой батюшка, делец, нечего сказать!.."

Как ни забавны были восторженные речи Тимофея, в них заключалась, однакож, частичка правды. Рожь была действительно несравненно выше, чем в Марьинском; цветы чаще и пестрее просвечивали между желтеющими стволами хлеба;

травы на межах казались и гуще, и разнообразнее; земля чернела, как уголь, и была словно насквозь пропитана желтоватым каким-то соком; колеса телеги оставляли по дороге, омоченной утренней росою, глянцевитые, лоснящиеся следы.

Производительная сила степного края еще заметнее выказывалась в лесах: часто в одной группе встречались липа, вяз и молодой клен, который выставлял свои лапчатые, сквозные листья из-под тёмной зелени старого дуба - старшины соседних дерев; иногда попадались целые липовые рощи; вообще весь край принимал характер плоский, но широкий, просторный и размашистый; небосклон уходил дальше, горизонт делался синее, и ярче окрашивались луга при солнечном закате.

Но все эти особенности, составлявшие характеристику и красоту края, встречали самое полное равнодушие со стороны всех наших путешественников без исключения. Простолюдин смотрит на природу своим особенным взглядом. Береза для него самое лучшее дерево: и на верею хороша, и на лучину годится, и топливо самое жаркое; старая раскидистая липа имеет цены настолько, насколько можно надрать с нее лубков и выпилить колод для пчел; смотрит ли простолюдин на реку, красиво изгибающуюся по долине, он думает о рыбе; встречает ли дуб, покрывающий тенью целое стадо, ему кажется: вот срубить бы пора; так стоит - гниет без пользы, простоит еще год, другой - всю середину выест, ни одной доски тогда не выпилишь;

устремляется ли случайно взор его к широкому простору, убегающему в синюю туманную даль, он восклицает: "эк что земли-то! земли-то что!.." и так далее; он всюду ищет пользы, но вовсе не из жадности - нет. Не потому ли происходит все это, что в самом деле много, много нужд у простолюдина? Посади-ка любого из нас натощак в темную и притом холодную избу: по прошествии суток нас даже страшно бы раздражали поэтические восторги по поводу красоты изгибающейся речки или живописности какой-нибудь березы: речка гроша не стоила бы, если б нельзя в ней тотчас же наловить налимов на уху; дрова и лучина сделались бы прямым, единственным назначением самого живописного дерева. Поэтическое воззрение на предметы истекает, поверьте, не столько от более или менее богатых свойств души, сколько от материального довольства вообще и сытого желудка в особенности...

Солнце высоко стояло в безоблачном небе, когда переселенцы подъехали к маленькой деревянной часовне, поставленной на перекрестке нескольких дорог; одна из них прямо вела на хутор; оставалась теперь одна верста. Но хутор до сих пор не показывался: он терялся в складке почвы; к тому же рожь так высока была подле дороги, что невозможно было даже обозревать местность. Первое живое существо, встретившееся путешественникам, была серая собачонка с желтыми, как янтарь, глазами и вострыми стоячими ушами; она неожиданно выскочила из ржи; увидав Волчка, она остановилась, гордо подняла голову, на которой ясно, однакож, изобразилось приятное удивление, и вдруг скоро-скоро замахала мохнатым хвостом, торчавшим высоко над спиною; при этом Волчок, начавший было пятиться, круче еще прежнего закрутил свой крендель и побежал к незнакомцу дробным, но бережным шажком. Ребятишки, а за ними Лапша, начали кричать, свистать и звать Волчка; никто не сомневался, что сейчас же произойдет потасовка, - ничуть не бывало; собаки с минуту постояли друг против дружки, как бы испытывая одна у другой самые сокровенные мысли, потом обе вдруг подпрыгнули, потом замахали хвостом и, став наконец рядом, дружелюбно побежали вперед по дороге.

Встреча эта послужила, казалось, хорошим предзнаменованием: немного дальше из ржи вышел мужичок среднего роста, средних лет, но уже поседелый;

загоревшее лицо его далеко не отличалось красотою, но ласковое, добродушное выражение с лихвою выкупало правильность черт; самая улыбка, с которой поглядел он вслед дружелюбно бежавшим собакам, сразу показала в нем незлобивого, мягкого человека. Улыбка быстро исчезла однакож, когда увидел он приближавшихся людей и подводу; он точно с первого взгляда понял, что то были какие-нибудь переселенцы.

Сильная привязанность нашего народа к родимой почве всегда пробуждает в нем сострадание и сочувствие к переселенцу. Незнакомый мужичок первый приподнял шапку и поздоровался. Лапша, как уже сказано, выступал теперь бодрым шагом и высоко держал брови; последнее это обстоятельство и предшествующие слова его достаточно свидетельствовали, что переселение в луг снова получало в его мнении высокое значение. С первых же слов, сказанных им незнакомцу, проглянуло желание выставить себя чем-то вроде надсмотрщика и управителя; но Катерина тотчас же перебила его и заговорила совсем в другом духе: она вскользь, только мимоходом, упомянула о луге. Приветливо обратившись к мужичку, она принялась расспрашивать, не найдется ли уголка в хуторе, где бы можно было приютиться ее семейству.

- Нам, родной мой, хоть бы сараишка какой-нибудь, - сказала она, - теперь лето, везде можно поместиться; хошь бы клетушку, и то ненадолго, недельки на три либо на четыре всего. Мы, батюшка, не то чтоб... не алаберные какие... у нас деньги есть; мы, как водится промеж добрых людей, за все рассчитаемся, заплатим. А насчет что ребят оченно много, семья великая, это для хозяина последняя будет забота. Вот у меня дочь большая; она за ребятишками присмотрит, коли мне недосуг, а это у меня,

- примолвила она, указывая на Дуню, которая водила концом палки по дороге: - эта хоша разумом повреждена, а смирная... ее не услышишь. Нам бы только на короткое время, недельки на три; больше бы не обеспокоили...

Голос ли Катерины звучал прямотою или вообще лицо ее способно было быстро располагать в ее пользу, но незнакомый мужичок слушал ее с выражением полного доверия.

- Что ж! пожалуй, у меня остановитесь, коли по нраву, - промолвил он, поглядывая на Лапшу, который (так показалось мужику) был словно чем-то недоволен.

Мужичок не знал еще, что когда Лапша бодрился и приподымал брови, жене никак не следовало перебивать его; он не шутя тогда обижался, по нескольку часов слова не говорил и дулся. Замечено уже было выше, что в бодром настроении Лапша считал Катерину вздорной, пустяшной бабой; если он молчал, то единственно потому, что проникался тогда сознанием превосходства своего над нею.

- Может, ты это так только, по своей по доброй душе говоришь, родной...

может, в тяготу тебе нас пустить? - продолжала Катерина.

- Никакой тяготы не будет, - с спокойным добродушием возразил мужик, -

была бы ваша охота, а мне что? Я да жена - нас только двое и есть... да еще трое ребятишек махоньких, вот все равно что ваши... поровеночки, должно быть. Был большой сын, да помер. Что ж мы стоим? пойдемте; дорогой поговорим. Как те звать-то? - добавил он ласково, обратившись к Лапше.

Тимофей неохотно как-то объявил свое имя.

- А тебя как?

- Меня зовут Андреем.

- Ну, пойдемте.

- Пойдемте.

По мере того как они шли да беседовали (разговаривали, впрочем, только Андрей и Катерина; Лапша продолжал дуться), хутор, окруженный со всех сторон полями ржи, начал выступать наружу. Он так был незначителен, что летом, когда колосилась рожь и высокою стеною становилась кругом, легко было пройти мимо в трехстах шагах и вовсе не заметить его. Было всего-на-все две избы да три низенькие плетневые мазанки - хорошие, впрочем, мазанки, приземистые, плотные; избы стояли рядом, а мазанки лепились насупротив; пространство между ними носило гордое название порядка, или улицы. В конце улицы сверкал, как зеркало, пруд, который так был мал, что одна старая дуплистая ветла наполовину покрывала его своею тенью; к пруду одним боком примыкал сад, казавшийся густою, сплошною массою листьев, молодых яблок, синих слив и груш; некоторые деревья повалили кое-где плетень, и ветви, отягченные плодами, рвались вперед, будто искали простора. Из-за сада робко выглядывали две низенькие, как бы приплюснутые, соломенные крыши; над ними выставлялась третья, с приглаженной соломой и белой трубой. Галки и воробьи, лютейшие враги помещицы, у которой сад и ягоды составляли главный источник дохода, стаями перелетали с кровли на кровлю; иногда с той стороны раздавались вдруг восклицания вроде следующих: "Кишь-ки-и-шь, ки-и-шь! Кишь, пострелы!", и тогда птицы разом вскидывались все на воздух, начинали водить торопливые круги над усадьбой или стремительно, как град, сыпались на старую ветлу, осенявшую пруд.

За прудом шел небольшой мокрый лужок, сходившийся косяком между полями ржи, которая, разливаясь мягкими волнами, убегала в необозримую даль, подернутую легким паром, струившимся на солнце. Во все стороны хутора, куда ни кинешь взглядом, всюду бежали ровные поля и желтела рожь, перехваченная лугами, которые сливались с небосклоном.

На хуторе считалось тринадцать душ по последней ревизии, и хутор назывался: Панфиловка. Название свое получил он совершенно случайно: не купи его в свое время покойный муж помещицы, которого звали Панфилом, хутор мог бы теперь называться Петровкой, Астафьевкой, Вафусьевкой и т.д., смотря по имени владельца.

Покойник служил в ближайшем уездном городке сначала протоколистом, потом канцелярским служителем и, дослужившись через тридцать лет до земского заседателя, пожелал отдохнуть и купил хуторок (в то время можно еще было выслужившимся протоколистам покупать крестьян). С тех пор много утекло воды, многое переменилось. Земские заседатели, надо думать, были тогда гораздо беднее теперешних; по всему видно, они были также скромнее нынешних заседателей.

Покойный Панфил Иванов до последней своей минуты не переставал восхищаться хутором; по целым дням сидел он на дворе и гонял голубей или ложился под густыми яблонями сада. Он говорил, что ему теперь ничего не надо, что бог благословил его, что живет он словно в раю каком. Представьте же себе, я знаю теперь заседателя, который купил две деревни и постоянно недоволен: бранит крестьян, бранит местность

- все бранит. Он, слышал я, недоволен даже прекрасной липовой рощицей, которая раскинулась перед его домом; он хочет уничтожить ее и разбить на этом месте парк в английском вкусе... Но все это, естественным образом, выходит, впрочем, из потребностей века. Теперь все рвется к просвещению, и даже самые заседатели, как видите, разбивают английские парки в своих поместьях...

VI

ПРОДОЛЖЕНИЕ

Мужичок Андрей, представлявший некоторым образом одну тринадцатую долю состояния бывшей заседательши, помещался с женою и детьми в мазанке; но это решительно ничего не доказывало: во-первых, хорошая мазанка ничуть не хуже нашей обыкновенной избы, и, наконец, мазанка Андрея считалась чуть ли не лучшею в околотке. Между нею и ее хозяином было даже что-то общее: она так же неказиста была на вид, но стоило взглянуть на нее, чтоб понять сразу, что в ней жил честный, трудолюбивый хозяин. Все лепилось неуклюже, если хотите, но было так хорошо, так плотно и чисто смазано; окна не отличались правильностью и приятными размерами, но все стекла были целы; стропила кровли и гнилушки в углах нигде не просвечивали.

Двор Андрея мог служить образцом крестьянского двора; сани и зимние снасти укладывались рядком на верхних балках под крышкою навеса; в старых голубоватых плетнях мелькали кой-где свежие зеленые прутья жимолости, вплетенные для поддержки; солома, назначенная для печения хлебов, громоздилась в углу, связанная в снопы; словом, куда ни глянешь, всюду хорошо.

Уж самая наружность мазанки пришлась Лапше не по сердцу. Войдя во двор, он окончательно нахмурился. "Нет, это не свой брат..." - сказал сам себе Лапша, и с этой минуты левая бровь его стала как будто опять клониться книзу. Бодрость и разговорчивость, так внезапно овладевшие Тимофеем на последней станции, получили бы, без сомнения, сильное подкрепление, если б вошел он во двор к разоренному крестьянину; но здесь ему было неловко.

"Нет, это не то... Это не свой брат!.." - мысленно повторял он, уныло поглядывая на стороны.

На стук въехавшей подводы выбежали один за другим ребятишки Андрея; за ними явилась жена его, женщина немолодая, почти одних лет с мужем. С первых слов, которыми поменялись они, видно было, что жили они хорошо и согласно. Участие, которое тотчас же приняла хозяйка в Дуне, быстро сблизило ее с Катериной; они разговорились; ребятишки Катерины жались подле матери; ребятишки Андрея стояли насупротив и глядели на гостей во все глаза. Наконец их оставили глазеть друг на дружку. Катерина и Прасковья (так звали хозяйку) присоединились к Тимофею, Андрею и Маше; первые два, то есть больше, впрочем, Андрей, распрягали лошадь;

вторые развязывали воз, чтобы вынуть чистые рубашонки, в которых сильно нуждались братья. Ребятишки, предоставленные собственному произволу, минуты две стояли молча; у каждого указательный палец находился во рту; потом начали они слегка подталкивать друг друга локтем и, наконец, все шестеро побежали на улицу.

Когда, по прошествии часа, хозяева и гости сошлись к обеду, мальчуганы окончательно уже сдружились; оказалось даже, что Костюшка дал тумака Ваське, а Гараська подставил ногу Авдюшке.

За обедом хозяин и хозяйка приступили с расспросами: им хотелось узнать подробнее, в чем именно заключалась главная цель переселения. Катерина передала им, как могла, объяснения и наставления, полученные ею в Марьинском. Как только заговорила она, Лапша замолк, но улыбка легкого пренебреженья бродила на губах его; он во все время потряхивал головой, как бы мысленно опровергая каждое ее слово.

- Воля твоя, тетка, а я все-таки в толк не возьму, - сказал! Андрей, когда кончила Катерина, - не стоит, воля ваша, не стоит из-за этого строиться... не стоит переселять да тратиться - воля ваша! Ведь лугу-то всего триста десятин каких-нибудь, и тех, может, не наберется; кто их мерил!..

- Мы этого, родной, ничего не знаем.

- А коли не знаешь, так не говори, - неожиданно перебил Лапша тоном человека, вступающего в разговор так только, из снисхожденья, - и не говори лучше.

Стало быть, знают, чего луг-то стоит, коли послали...

- Что ж он стоит-то, по-твоему? - спросил, посмеиваясь, Андрей.

- А то стоит, - произнес Лапша, глубокомысленно насупливая брови, - у нас десятину-то луга за четыре рубля внаем отдают... Ну и сосчитай, чего триста-то десятин стоят.

- Да то ведь, говоришь ты, у вас. У нас поди-ка отдай по четыре-то рубля -

тебе глаза высмеют. Знамо дело, кабы да этот луг перенести в ваши места, - ну, тогда было бы из чего хлопотать; а до вас верст-то с полтысячи: поди-тка перевези туда сено-то!.. Дай нам половину, хоть одну третью долю дай той цены, что говоришь, у нас тогда денег куры бы не клевали! А почему у нас ни у кого денег нет? почему? потому что господь посылает нам всего вволюшку, да сбыть-то некому! Вот хошь бы у меня теперь: весь дом обыщи, копейки не найдешь, а глянь на гумно: позапрошлый хлеб, и того много.

Лапша заикнулся было о гуртовщиках и воловьих стадах, которые прогоняли по лугам, но замечание его возбудило только смех Андрея. "Да, как же! гуртовщики такие дураки, что станут гонять на авось скотину! У каждого гуртовщика, гоняющего скот большими партиями, луга сняты заранее по всей дороге, сняты на многие годы и по контракту". Андрей привел в пример богатого мещанина, гуртовщика Карякина, который жил от них в четырех верстах: у него было своих, коренных, полторы тысячи десятин; он тут даже и поселился; кроме этого, Карякин принанимал еще лугов у соседних помещиков, в том числе и у Ивановой. Андрей помнил хорошо, что Иванова отдавала луг Белицыных рублей за сто ассигнациями Карякину.

- А все же, слышь, сто рублей! - перебил радостно Лапша.

- Ну так что ж?

- А то же, что сто рублей! - повторил Лапша, как бы поддерживая Андрея.

- Ну, хорошо, - сказал тот, - возьми-ка сосчитай теперь, что будет стоить вам построиться на этом луге - это раз; потом, чего стоило перевезти вас, - выходит, когда ж вы поверстаете прибыль-то на убытки, а? Ну, то-то же и есть!.. Ну, да это дело господское; такая, значит, ихняя была воля. А вот теперь другое пойдет дело, -

примолвил Андрей, обращаясь к жене, - то-то, я чай, расходится наша Анисья Петровна, как проведает обо всем этом... Шутка! почитай десять лет лугом-то ихним владеет!

- Я и то сижу так-то да думаю, - сказала Прасковья, - думаю: шибко больно разобидится; пожалуй что на нас осерчает: зачем, скажет, их к себе пустили!

- Вот!.. Надо же где-нибудь им остановиться; не у нас, так у другого. Не в поле же им жить, не цыгане, - она сама, чай, знает. И то сказать, сердце ее недолгое: покричит, покричит, да и уймется: у ней все так.

- А что, родные, какая она у вас? - спросила Катерина, которой хотелось вообще разузнать о нраве помещицы, прежде чем к ней представиться.

- Ничего, живем, по милости господней,- отвечал Андрей,- ни в чем пока не нуждаемся, всякого жита есть у нас, да и у всякого, кто не любит лежать скламши руки. Ничего; помещица хорошая; одно разве: уж оченно хлопотлива, во всякую, самую нестоящую мелочь, до всего сама доходит; у ней нет этого: позвала крестьянина или бабу, сказала: "то, мол, и то делай", - сама идет! Пахать рано выйдешь, с солнцем выедешь - а поля наши не ближние, смотришь - она там тебя дожидает! И женщина уж не молодая, да тучная, ражая такая, а ничего нет этого в ней, никакой, то есть, устали не знает! Особливо дивимся мы в жнитво: так с поля тогда, почитай, и не сходит; придет на заре, вечером уходит; да как, братец ты мой, добро бы сидела да поглядывала, как жнут, - сама жнет! Возьмет это серп: "Эх, скажет, какие вы бабы слабые да ленивые! вот, говорит, как надо!" станет впереди всех и почнет жать и почнет... никто за ней не угонится! В полдень даже, и то воздохнуть не даст; тут же у бабы у какой-нибудь возьмет хлебца, хлебнет кваску и опять пошла... Диковинное дело, как осиливает! Так бабы-то за ней и валятся с устали, а она ничегохонько!

Оботрет только пот, и опять, и опять... Вот хозяйка моя теперь даже, и то спину-то почесывает. Подлинно сказать: жутко приходится в жнитво бабам: опосля жнитва-то недели две не разогнешь спины-то...

Хотя Лапша не принадлежал Анисье Петровне, однакож рассказ о непосильной работе невольно перенес его мысли к Марьинскому: он снова вспомнил о нем с сожалением. Там, правда, мужики были очень бедны - ни у кого еще зимою не нашлось бы летошнего хлеба, но зато благодаря старости и снисходительности Герасима Афанасьевича каждый мог лежать на печи, сколько вздумается.

- Ну, а что? как она в разговоре-то? сердита? кричит? - спросил Лапша, стараясь улыбнуться, но, в сущности, не без смущения помышляя о предстоящем свидании с помещицей.

- Да ништо-таки: покричать любит, любит покричать. Знамо, дело женское: другим чем нельзя взять, они голосом! - философически заметил Андрей. - Уж на что: воробьев либо галок начнет гонять у себя по двору, у нас даже, и то слышно! А уж как осерчает, не уймешь никак, так с дуба и рвет: добре голосиста, так инда вся даже покраснеет... Вот услышишь: она, чай, сильно на вас напустится... Знамо, ведь почитай луг-то своим считали, десять лет владали...

Лапша, у которого обе брови начали приближаться к носу, вдруг тяжко закашлялся.

- Что ты, батюшка? - спросила хозяйка.

- О-ох! - простонал Лапша, раскашлясь окончательно, - грудь добре пуще схватило... о-ох! устал оченно с дороги-то... о-ох! шутка, сот пять верст прошли...

Катерина, из опасения, вероятно, чтоб хозяева не смекнули, в чем дело, поспешила сказать, что муж давно жалуется грудью; причиною того было падение его в овраг. Падение это мигом перенесло ее к той несчастной ночи, когда она лишилась Пети. Грусть, изобразившаяся на лице ее, не ускользнула от Прасковьи; слово за словом Катерина поведала ей свое горе. В рассказе этом Лапша находился почти в стороне, а если являлся действующим лицом, то, по словам Катерины, играл роль жертвы страшного обмана. Не знаю, что чувствовал в это время Лапша, но он силился как бы подтвердить слова жены и показывал присутствующим, насколько способен вообще быть жертвой если не обмана, то усталости. Когда пришло время идти к помещице с письмом Сергея Васильевича, Лапша до того закашлялся, что едва мог перевести дух; он пробовал было подняться на ноги и пойти за женою, но никак не осилил.

- Нет, уж сходи-ка ты одна, - промолвил он, садясь на лавку и тоскливо покачивая головою, - все одно и ты письмо-то отдашь... О-ох, так инда даже к самому сердцу подкатило!..

Прасковья взялась проводить Катерину до господских хором. Почти в воротах встретили они маленькую суетливую бабенку; она сказала, что барыня прислала ее разведать поскорее, какие такие приезжие остановились у Андрея. Бабенка эта вся, казалось, состояла из суеты, болтливости и любопытства; имя ее было Пелагея; но барыня, а за нею и весь хутор, звали ее Пьяшка. "Пьяшка, поди-ка сюда! Эй, Пьяшка!

Пьяшка!" Пьяшка засыпала Катерину вопросами: откуда? зачем? как да почему?

Хозяйка Андрея оставила с ней Катерину и пошла домой. На протяжении шестидесяти шагов, отделявших дом Анисьи Петровны от крестьянских жилищ, Пьяшка так уже сблизилась с Катериной, что стала рассказывать ей всю подноготную из житья-бытья барыни.

Они вошли на маленький, но чистенький дворик, покрытый мелкою травою с протоптанными в разные стороны дорожками; плотный плетень окружал его; над плетнем с одного бока весело выглядывал сад, с другого гумно, с третьего амбарчики, с четвертого флигелек и крылечко дома, который почти всеми своими окнами смотрел в сад. Подле амбара стояли хорошенькие беговые дрожки, в которые впряжена была статная серая лошадь, обратившая внимание Катерины. Пьяшка поспешила сообщить, что лошадь и дрожки принадлежали сыну богатого гуртовщика Карякина; отец почитай что круглый год живет в Саратове по своим делам; сына здесь определил. Вот он, сын-ат, и ездит к Анисье Петровне; знамо, недаром ездит; сватается, говорят, за племянницей; она тут же, у тетки живет. Из себя, на-тко, красива; оченно только нравом пронзительна; а он, Федор-то Иваныч, Карякин-то, жених-то, красавец; только вряд женится; так только время провождает; к тому же не таковский, чтоб жениться ему: оченно охотник к бабам подольщаться - и-и, такой-то, беда! сущий припертень!..

Тут Пьяшка подвела Катерину к крылечку и замолкла; но взамен ее голоса, из сада послышались гнусливые, пронзительные взвизгиванья: "Кишь, кишь, пострелы!

кишь!.."

- Это барыня воробьев гоняет, - пояснила Пьяшка.

- Поди, доложи обо мне, - сказала Катерина.

- Зачем? Этого у нас не водится. Иди, ступай прямо, валяй! ничего небось! -

лихо проговорила Пьяшка и одним прыжком скакнула на верхнюю ступеньку.

Обе вступили в маленький не то чуланчик, не то прихожую; у окна на конике сидел, сгорбившись, босой старикашка, занимавшийся плетением сетки для вишневых деревьев. Пьяшка сообщила, что его зовут Дроном: Дрон - имя такое. Катерина узнала, сверх того, что Дрон и Пьяшка составляют всю дворню Анисьи Петровны. Был еще один мальчишка лет семи, бегавший вечно в прорванной рубахе, но Пьяшка почему-то умолчала о нем. Одна половина дверей была открыта и позволяла обозревать следующую комнату.

Стены ее, - за исключением портрета покойника, у которого рот изображен был в виде сердца и как бы собирающимся свистнуть, - стены вплотную увешаны были мешочками с семенами и надписями; на одном означено было: рошъ, на другом: чечевиця, на третьем: семя от дыни и т.д. Семена и травы разложены были по всем окнам и сушились на столике у печки. Но не это привлекало внимание Катерины: в задней стене была еще дверь, которая открывалась в сад, жарко освещенный солнцем;

прямо против этой двери, спиною к Катерине, стояла, нагнувшись, Анисья Петровна;

она перебирала какие-то семена, разостланные на рядне по дорожке сада; занятие так поглощало ее, что Пьяшка три раза принуждена была крикнуть: "Анисья Петровна!", прежде чем та разогнула спину и обернулась.

- А? что? чего ты, дура? что лезешь, мать моя... а? баба! да! - произнесла вдруг Анисья Петровна.

Она так гнусила, что в первую минуту Катерине показалось, что это происходит от натуги или от слишком долгого наклонения головы к земле.

Увидев из сада чужую бабу, Анисья Петровна молодецки подбоченилась и стала взбираться на ступеньки садовых дверей, которые пискнули, как будто в один голос запросили пощады. Владелице Панфиловки было уже лет под шестьдесят; но так много еще было у нее силы, жира, мяса и крови, что ей следовало непременно или умереть сегодня же вечером, или прожить еще полсотни лет. Волосы ее почти поседели; они прикрывались белым коленкоровым, давно не стиранным чепцом с какими-то узенькими оборочками; издали, ни дать ни взять, седая голова старого, гладко остриженного солдата. Красное и как бы дутое лицо ее с вздернутым носиком украшалось маленькими зелеными глазами, которые захлебывались в жире и делали неимоверные усилия, чтоб выкарабкаться оттуда. Но более всего обратили на себя внимание Катерины руки помещицы. Руки действительно были замечательны: о них многие даже говорили за десять верст в окружности; особенно хорошо были они знакомы покойнику и хохлу его (в то время носили еще хохлы; но портрет снят был, вероятно, незадолго до его смерти, потому что хохла не было, а шла во всю голову одна лысина); покойник считал даже лишним защищаться; в этих случаях он прижимался только к стене и на всякое новое потряхивание супруги приговаривал:

"Зачем за сердитого шла? зачем шла за сердитого?.." Впрочем, Анисью Петровну боялся не только покойник, но боялись даже все мелкопоместные ее соседи; она была бедовая баба-гроза, как называли ее некоторые: мало-мало что, сейчас прошение да в суд, где, вероятно по старой памяти к заседателю, все, начиная от протоколистов до судьи, были ей кумовья и строчили ей просьбы за самую сходную цену; словом, по наружности своей Анисья Петровна напоминала всем известную греческую Бобелину, а по внутреннему устройству была настоящая русская мелкопоместная вдова.

- Здравствуй, мать моя, - прогнусила она, пытливо поглядывая на Катерину и все еще стоя подбоченясь. - Ты что торчишь здесь, дура полоротая? аль дела нет?

пошла хлебы месить! - подхватила она, обращаясь к Пьяшке, которая впивалась в Катерину, как будто хотела вскочить ей в глаза и в рот в одно и то же время. - Откуда бог принес, мать моя, - а? откуда?

С такими словами Анисья Петровна отнеслась к незнакомке. Катерина поклонилась, сказала, откуда приехала, и подала письмо.

- Это что такое?.. от кого, мать моя - а? от кого?..

- Наш помещик, Сергей Васильевич, велел отдать...

- Да я его не знаю, мать моя... никого такого не знаю... Зачем мне его письмо?..

Ты мне просто скажи, зачем приехала?

- Тут, стало быть, сударыня, о луге писано...

- О каком луге? а? какой луг? - с горячностью проговорила помещица, -

какой луг, мать моя?.. что за луг за такой?.. чего надобно?.. Ты толком говори, какой луг?

- Там, сударыня, все сказано...

- Да что мне, сказано! что? Ты говори! - загнусила Анисья Петровна, раскидывая в стороны полы ситцевого капота, еще весною требовавшего мытья.

Катерина нимало не сробела и рассказала в коротких словах, в чем дело.

- Ах, батюшки! ах они, разбойники! - воскликнула Анисья Петровна, всплескивая руками и багровея вся, как зоб у индейского петуха, - ах, отцы вы мои!

какой же это луг? уж не Кудлашкинский ли? Ах они, разбойники, грабители окаянные!

ах, отцы мои! - подхватила она, снова всплескивая могучими своими ладонями и тараща глаза во все стороны. - Батюшка Федор Иваныч, - заговорила она вдруг, поворачиваясь к третьей двери, выходившей в соседнюю комнату, - Федор Иваныч, полно тебе на гитаре-то царапать! тринь-тринь-тринь, а толку никакого; подь сюда, дело есть... Ах, батюшки!..

С самого появления помещицы из соседней комнаты слышалось бряцанье гитары, сопровождавшееся шопотом. Раза два горловой тенор пропел даже первые слова цыганской песни:

Скинь-ка шапку, скинь-ка шапку Да пониже поклонись!

При первом восклицании Анисьи Петровны все смолкло. Из дверей выскочил, потряхивая волосами, молодой человек лет двадцати восьми, в синем красивом казакине, застегнутом на крючки, и нанковых, непомерно широких шароварах. Черные кудрявые волосы его ниспадали правильным каскадом по обеим сторонам тщательно прохваченного пробора и закладывались за уши; лоск волос и правильных коричневых усиков обличал, что их часто смазывали, может даже быть, помадой из губернского города. Молодой Карякин из уважения к красоте своей старался всеми силами ее поддерживать. Красота его была, впрочем, из тех, которые служат образцом художникам, пишущим вывески для цирюльников и портных третьего разбора; но лучше было бы, если б Федор Иванович, из уважения к красоте своей, вел жизнь более правильную. Бойкость серых глаз, окруженных коричневою тенью, быстрота и юркость в выражении несколько осунувшегося лица сразу показывали одного из тех записных уездных кутил, которые всюду являются на ярмарках, проводят сутки с цыганами, выпивают по нескольку дюжин цимлянского, а потом, возвратившись в усадьбу, развлекают скуку, гоняясь с двумя борзыми за зайцами или бегая за бабами.

Выскочив из двери, он быстро взглянул на бабу, потом на помещицу, поставил в угол гитару и сказал с развязностью:

- Что случилось, Анисья Петровна? что такое?

- Ох, батюшка! ведь зарезали меня, разбойники, зарезали! - воскликнула Анисья Петровна, выразительно тыкая себя в грудь указательным пальцем, - ограбить хотят, мошенники!.. На-ка, прочитай, что они пишут, - подхватила она, подавая письмо, - я ведь без очков не вижу. (Анисья Петровна даже в очках плохо разбирала грамоту.)

Карякин снова быстрым взглядом окинул Катерину, сломил печать и два раз шлепнул по письму, чтоб его расправить. В ту же минуту из соседней комнаты вышла молоденькая девушка с белокурыми, круто гофрированными волосами и полными румяными щеками. Вообще вся она, от пухлого, но доброго лица и до оконечности пальцев, представлялась, даже под ситцевым платьем, каким-то туго налитым огурчиком; словом, это было то, что называется сдобная лепешка. Этот избыток здоровья был, можно сказать, одною из главных причин, по которым тетка спешила выдать ее замуж. "Вишь ведь она здоровенная какая! - говорила всегда тетка, -

кровищи-то одной хватит на пять девок! Как взыграется кровь-то - кто за нее поручится! Бог с ней совсем! лучше уж замуж поскорей!" Анисья Петровна очень радовалась посещениям Карякина: человек богатый; ей самой, как на племяннице женится, помогать станет. Не дворянин, конечно; да ведь и племянница не бог весть княжна какая: мать однодворчиха, такая же, как была Анисья Петровна до замужества...

Войдя в комнату, Наташа (так звали девушку) остановилась у печки и уже с этой минуты не отрывала томных голубоватых глаз от Карякина; даже Катерина смекнула, что девку не шутя верно приворожил парень. Федор Иванович читал между тем письмо. Сергей Васильевич в изысканных, деликатных и даже нежных выражениях высказывал неотъемлемые права свои на владение лугом. Но едва только объяснилось, что переселяемое крестьянское семейство тотчас же должно поселиться и завладеть лугом, Анисья Петровна вырвала письмо, плюнула в него, скомкала и швырнула на пол.

- А! так вот вас зачем сюда прислали! - вскрикнула она, напускаясь неожиданно на Катерину, - вон, негодяи! вон! Ах ты... вон пошла, говорю!..

Катерина не трогалась с места.

- Ах ты, дерзкая тварь ты этакая! - взвизгнула Анисья Петровна, вспениваясь и плескаясь как квашня, взболтанная веслом, - ах ты...

Карякин поспешил взять ее за одну руку, Наташа за другую...

- Полноте, успокойтесь... не извольте ничего себе тревожиться... Баба глупая, обращенья никакого не имеет... - сказал он, комически подмигивая Наташе.

- Успокойтесь, тетенька; вам это вредно, - произнесла Наташа.

- Ох, знаю, что вредно, мать моя... знаю... Я и то затмилась совсем... Ох, батюшки!.. - простонала старуха, как бы срезанная очевидностью факта.

Она опустилась на стул, но секунду спустя снова встала и снова заплескалась и запенилась.

- Нет, да что ж это я, дура глупая? чего испугалась?.. Я в суд пойду, я им покажу, разбойникам! Я десять лет уж лугом-то владею!.. Десять лет прошло: стало быть, он мой... что ж это я?.. Ах ты, мать моя!..

- Позвольте, Анисья Петровна, это вы напрасно изволите... - проговорил Карякин, рисуясь. - В письме сказано: с сорок восьмого года; стало быть, вы не владеете десять лет лугом; закон на их стороне... К тому же возьмите в рассуждение: люди сильные! задарят больше вашего... лучше бросьте, право... А насчет, то есть, выгод, какие они думают получить через эсто дело, я могу сделать вам в уваженье...

- Ох... ох, отцы мои... ох!.. - простонала сряду Анисья Петровна, снова опускаясь на стул, - ох!.. Чем же ты меня обрадуешь, отец родной? - присовокупила она, оправляясь, - вступись за вдову, батюшка!.. Ограбили, разбойники!..

- А вот извольте видеть, - начал Карякин, охорашиваясь, - мы теперь этот луг держим; мы откажемся от него... вот и будут им, значит, выгоды...

- Да мне-то что от этого?

- А то же, что будете в своем удовольствии: и вам ничего, да уж и им зато ничего... Чего же ты стоишь, матушка? Ступай себе... Отдала письмо, и ступай! -

довершил Карякин, поворачиваясь к Катерине, умное лицо которой сохранило выражение грустной задумчивости.

Она подняла голову, смело посмотрела на барыню и сказала:

- Мы, сударыня, в этом не виноваты: наше дело подначальное.

- Вон! вон гоните ее!.. - произнесла Анисья Петровна, нетерпеливо потрясая головою.

- Осмелюсь вас обеспокоить, сударыня, - продолжала, нимало не робея, Катерина, - позвольте вашему мужичку, Андреем звать, позвольте, если милость ваша будет, подсобить нам строиться... Мы мазанок никогда не делали...

- Как? - вскричала Анисья Петровна, порываясь из рук Карякина и племянницы, которые ее удерживали, - как? чтоб я позволила вам строиться? Вы же меня разорять пришли, мошенники, да я же позволь крестьянину своему... ах ты!..

- Позвольте, Анисья Петровна, - перебил Карякин, снова перемигиваясь с Наташей, - почему же бы и не позволить? Дело все равно сделается, так не лучше ли ваш мужичок подсобит им?.. Все какой-нибудь авантаж получит он через эсто - вам же лучше. Ступай, голубушка; барыня пришлет ответ, ступай! - заключил Карякин, махая рукою бабе.

Катерина прошла мимо старого Дрона, который продолжал плести свои сети и, повидимому, оставался несокрушимо равнодушным слушателем всего происходившего. Минуту спустя она была на улице. Благодаря, видно, стараниям Пьяшки, которая успела и месить хлебы и подслушать весь разговор, все народонаселение хутора знало уже о причине прибытия чужого семейства. Бабы и мужики дожидались у ворот, чтоб взглянуть на Катерину. Все зашептали, как только она показалась. Шагах в десяти от мазанки Катерина встретила Андрея: он также словно дожидался ее; лицо его было озабочено.

- Послушай, тетка, - сказал он, вводя Катерину к себе во двор, - вишь ты ведь какая! Ты сказывала, прислали вас луг стеречь, а наместо того...

- Что такое? - спросила встревоженная баба.

- Тоже... воля твоя... Мы видим, ты человек хороший, - подхватил Андрей, -

полюбилась ты нам... и рады бы в чем пособить тебе, да после того оченно опасаемся...

своей барыни...

- Да об чем ты говоришь, родной? Я все в толк не возьму...

- Да ведь вы всем, вишь, хутором владеть хотите... все и луга, и земли, и нас барин ваш отымает у нашей помещицы...

- Кто тебе сказал?

- Муж твой обо всем этом поведал, как ты ушла...

Краска стыда и негодования покрыла загоревшие щеки Катерины.

- Где он? - спросила она.

- В избе сейчас был...

Катерина, нахмурив брови, вошла в мазанку. Прасковья сказала ей, что муж только что вышел. Катерина обошла двор и, услышав шорох под навесом, глянула туда. Лапша только что лег; близость знакомых шагов заставила его поспешно закрыть глаза и притвориться спящим. Первое движение Катерины не обещало Лапше ничего хорошего; но она в ту же секунду остановилась, с досадой отвернула голову, плюнула и пошла назад в мазанку.

Через минуту Андрей и жена его узнали дело в настоящем его свете. Вранье мужа она уже не оправдывала; два-три слова хозяев показали Катерине, что они сразу поняли и раскусили Лапшу; но они поняли также и Катерину. Как Прасковья, так и Андрей не переставали выказывать ей знаки истинной приязни и добродушного расположения. И он и она сожалели только, что барыня, верно, не позволит им подсоблять Катерине строиться, может даже быть, запретит им держать у себя переселенцев. К вечеру явилась, однакож, Пьяшка и разрешила все сомнения: Анисья Петровна позволила Андрею устроить мазанку для приезжающих: "велела только подороже с них взять!" - примолвила Пьяшка.

- Лишь бы только сама она не входила в это дело, а то что там о цене толковать! Сойдемся как-нибудь, - сказал Андрей.

Решено было на другой же день отправиться в Кудлашкинский луг и высмотреть там удобное место для колодца и мазанки.

VII

ВСТРЕЧА

Дневной свет давно разогнал ночные тени. Солнце поднялось в огненном небосклоне, исполосованном золотистыми, багровыми полосами; но чем выше оно подымалось, тем чаще и чаще оно заслонялось большими облаками, которые медленно, лениво передвигались, сходились и расходились. Запад синел, как безбрежное море; там, далеко-далеко, мелькали кое-где косые дождевые полосы;

быстро перебегающие тени облаков приводили как будто в движение самую местность: тут совершенно неожиданно загоралась вдруг роща; она словно бежала навстречу и вдруг останавливалась и снова погружалась в сизый сумрак; там ярким золотом охватывался клин поля, между тем как примыкавшая к нему ветряная мельница чернела мрачным привидением. Местность можно было сравнить с огромным лицом, которое то радостно улыбалось, то собиралось в морщины и нахмуривалось.

В это самое утро, часов около шести, Верстан, дядя Мизгирь, Фуфаев и Петя остановились у околицы довольно значительной деревни; у околицы сходились и расходились несколько дорог. Верстан и Мизгирь тянули прямо против деревни;

Фуфаев, держа за одну руку Верстана, за другую Мизгиря, тянул в деревню.

- Полно, глупый, чего взаправду пристал! Эк его разбирает! - говорил Верстан. - Я нарочно сказал: никакого кабака нет; ну, право же, нет.

- Ан врешь, оба вы врете, не обманете; поздно оченно, дружки, спохватились!

- затрещал слепой своим козлячьим голосом и еще плотнее обхватил руками товарищей. - Врете: есть кабак! видать - не вижу, да нос сказывает! - довершил он, поворачивая лицо к деревне и обнюхивая воздух.

Действительно ли чуял Фуфаев запах вина, но только его не могли разуверить касательно отсутствия кабака, или Ивана-елкина, как он выражался. Шагах в сорока от околицы возвышалась грязная изба с прицепленною к двери сухой, покрасневшей сосновой веткой.

- Да что ты, волк тебя ешь, деньгами, что ли, разбогател? клад, что ли, нашел?

- с грубым смехом произнес Верстан, - али уж такой расстрой вдруг сделался, что обождать нельзя? Всего пять верст до села-то осталось; там выпьешь!

- Да чего ждать-то! ждать нечего! - почти умоляющим голосом проговорил слепой, - там что еще будет! дело впереди, в дороге; здесь, при спопутности, само в руки просится!.. Да о чем, братцы, ваша забота? Чего уперлись? Твои, что ль, аль ваши деньги пропиваю? Ваших не прошу, не надыть! Сам угощаю, сам всех пою, всех пою;

такая, знать, моя охота!

- Было бы на что угощать-то! - насмешливо перебил Верстан. - Угощать-то уж не на что: весь, как есть, давно пропился; платьишко, какое было, и то даже все зарезал...

В самом деле, с того самого села Болотова, в виду которого оставили мы нищих после переезда через Оку, Фуфаев почти не отрезвился совершенно. Им точно одурь какая-то овладела. На памяти Верстана, бродившего вот уже скоро лет пять с Фуфаевым, всего раз пять прорывало таким образом слепого. Сначала Фуфаев молчал три дня сряду и как только приходил на отдых, ложился и засыпал сном непробудным.

Случайно нищие зашли как-то в кабак; слепой выпил и уже с этой минуты загулял без удержу безо всякого. Он пропил все деньги, пропил новую рубашку, купленную на базаре, пропил новые лапти и старые, пропил шапку, липовую чашку для подаяний, которая составляет необходимую принадлежность всех нищих, так что у редкого не найдете вы ее в суме; наконец Фуфаев пропил полушубок, служивший столько лет и имевший такой вид, что превращал своего владельца в какого-то пегого человека.

Теперь у Фуфаева оставались пустой мешок да еще бабий зипун, подаренный ему накануне сострадательной помещицей. Верстан несколько раз покушался удерживать порывы товарища, когда находил в этом расчет, - все было напрасно. Фуфаев, как истинный философ, говорил, что ему из одежды ничего теперь не надо, благо время теплое; о зиме загадывать нечего; зима за горами - может, еще и не доживешь;

полушубок и все остальное так же напрасно пропадут, лучше же теперь при живности употребить их себе в удовольствие. Или же, когда товарищи слишком уж сильно приставали, он говорил коротко и сухо: "Ну, да ладно! слова только теряете: черного кобеля не вымоешь добела; таким, стало, уродился!"

От села Болотова до настоящей минуты он не переставал петь песни, плясал, выкидывал разные скоморошные штуки, рассказывал притчи и сказки и вообще с той минуты, как впервые попал ему хмель в голову, находился в неукротимом припадке веселости; изменял же ему и даже приходил в яростное раздражение тогда только, когда упоминали ему о вожаке Мишке: он объявил наотрез, что не хочет, чтоб говорили ему об этом. Не будь у Фуфаева зипуна, подаренного помещицей, Верстан, весьма вероятно, не послушал бы слепого; но зипун склонил Верстана на сторону товарища.

- Что с ним будешь делать! - сказал он, поворачиваясь к дяде Мизгирю, -

так уж и быть, надо уважить; ну, пойдем!

- Вот люблю! вот молодцы! Слышь, дядя, как к ручью либо к речке придем, вымой руки да мне скажи, я их поцелую! право, поцелую! - воскликнул Фуфаев, выпустил из своих рук руки нищих, вскинулся на воздух и, хлопнув ладонью над кудрявою своею головою, сказал Пете, чтоб. он вел его "к аптеке, где вылечиваются все болезни и даже выгоняются все двенадцать сестер лихоманок".

Улица деревни давно уже оживлялась народом; бабы шли за водою к пруду или возвращались оттуда; старики, сидя на завалинках или стоя в воротах, протирали заспанные глаза; заботливые хозяева возились с лошадьми, Фуфаев чуть не наткнулся на одного мужика, гнавшего лошадей с водопоя.

- Эк тебя разбирает Чуть свет, уж нос насандалил! Да, видно, и этого мало: опять туда же, - сказал мужик.

- А что? аль завидно тебе? - крикнул Фуфаев и, подогнув колени, так скоро засеменил ногами, что Петя, который вел его, чуть не выпустил палки из рук.

Почти в то же время из дверей кабака вышла дюжая, плечистая баба, весьма похожая на штоф, налитый красным вином; к довершению сходства голова ее повязана была желтоватым платком: издали совершенная пробка. В каждой руке между пальцами держала она четыре пустые штофа, по три штофа наводилось у ней подмышками. За нею выступил рыженький вскосмаченный мальчик с ковшом воды в одной руке, каждый палец другой руки воткнут был в горлышко пустого штофа; изо рта мальчика торчала корка хлеба, которую пережевывал он путем-дорогой.

Целовальничиха принялась полоскать штофы, не обращая внимания на приближавшихся нищих. Она, как тотчас же, впрочем, оказалось, была баба сговорчивая. С ее стороны не было ни малейшего препятствия к приобретению зипуна, если только он годен; она молча взяла его, помяла в руках и расставила против света, причем из прорехи посредине спины зипуна луч солнца ударил прямехонько в лицо целовальничихи.

- Чего долго держишь нас? не хапаный товар (не краденый), барыня вечор подарила: добро, стало быть, хорошее, - вымолвил Фуфаев.

- Это не наше дело разбирать... много оченно будет... много вас здесь, шатунов, ходит, - проворчала баба, продолжая свой осмотр.

- Довольно уж, довольно нагляделась, - пробасил Верстан, - говорят тебе, не слепой зипун-ат! (не тайно продаваемый)

- Какой слепой, весь в дырьях! - проговорила баба.

- Ничего, тетка, сойдет! - воскликнул с живостью Фуфаев, - вещь, примерно, такая ходовая, всем нужная. Ну, говори, что даешь?..

- Десять копеек.

- Э! да ты крещеная ли?

- Больше не дам. Отваливай, значит; некогда...

- Братцы! да ведь тут на косушку не будет... что ж это она! - заговорил Фуфаев с сокрушенным видом, - слышь. Верстан, вот что: идет али нейдет?..

- Ну, говори...

- Слышь, тетка, - начал Фуфаев, обращаясь к бабе, которая принялась за полосканье штофов, между тем как рыжий мальчик, сверля пальцем нос, продолжал жевать корку, - есть в пяти верстах от вас село Андреевское?

- Есть...

- Есть там ноне приходский праздник?

- Есть...

- Много там народу собирается?

- Отстань! Ступай, ступай! - проворчала баба, потеряв терпение.

- Вот что, Верстан, - подхватил Фуфаев, - все деньги, которые получу нонче в Андреевском, все твои, дай только полтину...

- Несходно, - промолвил Верстан, - тучи собираются... чай, народу будет немного; дождь пойдет, полтины не соберешь...

- Ну, два дня: нонче что подадут на мою долю, да завтра?

- Неделю, пожалуй, можно...

- Как? полтину за неделю!

- Меньше не хочу...

- За неделю-то... пожалуй, и я ему дам, - промямлил дядя Мизгирь, подходя ближе.

Петя далеко не был весел; он не мог, однакож, удержаться от смеха, взглянув на рожу, которую скорчил в эту минуту дядя Мизгирь.

- Эх вы, жиды окаянные! - воскликнул Фуфаев. - Ну, да что с вами делать!

Какие вы ни на есть, враг-то, видно, сильнее вас! Иду в кабалу - пропадай моя голова!

Давай! - присовокупил он решительно.

Целовальничиха взяла деньги, внимательно пересмотрела каждую копейку, подняла зипун, сказала: "три косушки...", и, пихнув рыжего мальчика, зевавшего на нищих, вошла в кабак. Минуту спустя она вынесла штоф и толстый зеленоватый стаканчик. Фуфаев отлил немного в стакан, попробовал: "знатно!" Он налил Верстану, потом Мизгирю, а остальное все залпом выпил, отплюнув последний глоток. На минуту он ошалел как будто; лицо его, окруженное мелкими спутанными кудрями, как шерсть у киргизского барана, сделалось багровым и склонилось на грудь; белые, широко раскрывшиеся зрачки неподвижно смотрели в землю; в чертах его промелькнуло как будто недовольное, тоскливое чувство, но это продолжалось несколько секунд. Он пощупал Петю, взял у него конец палки, сказал: "веди меня, наследник!" (он звал его с некоторых пор своим наследником) и велел скорее идти к околице.

- Ну, не удержишь теперь! Куда те несет, бешеный?.. погоди нас! - смеясь, вымолвил Верстан.

Но Фуфаев не убавил шагу, даже не обернулся: он точно ничего не слышал.

Миновав околицу, он отряхнулся, отчаянно закинул назад голову, и запел вдруг так громко, как будто хотел, чтоб в голове его звенело еще громче:

Как на дружке-то кафтан Гармишелевый;

Как на дружке-то штаны Черны-бархатны;

Как на дружке-то чулки Белы-шелковые;

Есть смазные сапоги, Красна оторочь;

Есть и шляпа со пером И перчатки с серебром...

- Эх, эх! - воскликнул неожиданно Фуфаев, дав себе сильного тумака в затылок и по две оплеухи на каждую щеку.

После этого он закинул голову еще выше и запел еще звонче и отчаяннее.

По мере того как нищие подвигались к Андреевскому, местность, которая теперь почти не освещалась солнцем, стала заметно подыматься в гору. Они отошли уже версты три от околицы, как в воздухе неожиданно прозвучал колокол.

- Слышь, уж к обедне звонят! - произнес Верстан, подталкивая товарищей и ускоряя шаг, - а все через тебя. Говорил, не надо останавливаться...

Звуки колокола, то удалявшиеся, то приближавшиеся, смотря по тому, как подувал ветерок, стали раздаваться чаще и слышнее. Мало-помалу над извилистой линией ближайшего откоса выглянули синеватые леса, там выступили пашни, потом луга с извилистой речкой, отражавшей гладкое серое небо; там одна за другою высунулись избы, показался крест, кровля колокольни, и наконец, как только нищие подошли к откосу, открылось целиком село Андреевское, расположенное на берегу речки. Колокол звучал теперь громко и без отдыха; но, несмотря на то, даже с этой высоты можно было слышать глухой говор народа, обступавшего черным пятном церковь и запружавшего обе улицы села. Нищие поспешили спуститься с кручи и перейти мост. У схода с моста, уткнувшись лицом в траву, лежал раскинувшийся во все стороны человек, как бы нарочно положенный сюда с тем, чтоб сделать известным всякому прохожему, что сегодня в Андреевском храмовой праздник.

- Мотри не раздави... своего брата раздавишь! - сказал Верстан, толкая Фуфаева.

- Здорово, кум! - крикнул наобум слепой.

Пьяный поднял голову, начал было смеяться глупым смехом, но голова его упала снова, и смех заглох в траве.

Нищие вступили в улицу, один конец которой спускался к речке, другой, постепенно расширяясь, обнимал кладбище, к которому примыкала церковь; улица вплотную была заставлена подводами с притянутыми кверху оглоблями; везде жались бабы, лошади, мужики, ребятишки; все это тискалось, сновало взад и вперед без всякой видимой цели и наполняло бестолковым говором все Андреевское.

Пробравшись с трудом мимо первых подвод, нищие натолкнулись на белокурого человека с желтым лицом и туго перевязанною щекою; выражение лица его ясно показывало страдания от сильной зубной боли; на нем был поношенный сюртучишка, картуз с козырьком и черный галстук; правая рука его с изъеденными до крови пальцами повертывала хлыстик.

- Куда лезете, дьяволы? - крикнул он, пихая Фуфаева, - эк вас нонче набралось сколько!..

- Тесно, что ли, тебе? - возразил Фуфаев, сторонясь.

- Ах ты, бестия! - воскликнул с негодованием подвязанный господин, который был не кто другой, как писарь станового, - ах ты, негодяй!.. - довершил он, вытягивая хлыстом по спине Фуфаева.

Фуфаев только нагнулся и сказал: "раз!" Он бы, без сомнения, сказал и два, и три, и четыре, если б не вступился Верстан.

- Слепой ваше благородие!.. - промолвил он униженно, - слепой, ничего не видит...

- Я ему дам слепой!.. Много вас здесь шляется... Надо бы вас по пятаку за место - вот что! - добавила подвязанная щека и как бы из милости пропустила нищих.

После этого он запустил руку в карман, в котором было ровно столько же десятикопеечных монет, сколько стояло возов в Андреевском. Зубную боль не столько проклинал сам писарь, сколько мужики, собравшиеся к торгу; писарь привязывался к ним с каким-то остервенением: у того весы были неверны; другого гнал с места ни за что ни про что; третьего грозил связать, если только осмелится продать хоть один огурец; но десятикопеечная монета, попав в карман его, делала решительно чудеса: весы получали верность, место очищалось, огурцы делались до того годными к употреблению, что писарь тут же съедал дюжину и запрятывал другую в неизмеримые карманы панталон, о вместимости которых знал очень хорошо сам становой.

Нищие продолжали протискиваться в шумный лабиринт телег, наполненных картофелем, репой, "падалью" и орехами; падаль, то есть зеленые, недозревшие яблоки

(писарь, зная запрещение, лежавшее на этой торговле, с особенным остервенением напал на торгашей; внушив им опасность, которой они подвергаются, он взял с них вдвое больше, чем с других, после чего падаль пошла в ход и стала даже продаваться лучше всего другого) ; падаль эта и орехи попадались чаще всего; такая шла щелкотня кругом, что, казалось, через каждые три воза стояла пылавшая печь и орехи бросались туда целыми пригоршнями.

Так как на церковной паперти не оказалось свободного местечка, то Верстан и товарищи его поспешили занять место подле дороги. Тут сидело уже до двадцати нищих; они расположились в кружок, вытянув ноги к центру и держа на коленях липовые чашки для принятия подаяний. Все дожидались окончания обедни. Наконец зазвонили во все колокола, и народ повалил из церкви; нищие приподняли чашки и, как бы сговорившись, разом грохнули, так что на минуту весь шум и гам Андреевского покрыт был словами:

Жил себе сла-а-вен богат человек...

Пил, ел сладко, кормил хорошо.

Ле-е-жит Лазарь, лежит весь изра-а-нен, С убожеством, с немочью...

В чашки стали попадать яблоки, картофель, обглодки хлеба, иногда медные деньги; в последнем случае большая часть нищих раскрывала глаза, которые жадно устремлялись на чашку с деньгами, но глаза так же быстро опять закрывались. А между тем в толпе, валившей из церкви мимо нищих, показались господа: красная, средних лет барыня в розовом тарлатановом платье, мальчик, две другие дамы и маленький красненький, очень живой кавалер, прочищавший дорогу: это были мелкопоместные дворяне, приехавшие к обедне. Красная дама не столько, казалось, негодовала на давку, сколько на общество мужиков и дворовых, посреди которых поневоле должна была пробираться. Желая, вероятно, показать разницу между собою и ими, она заговорила вдруг на каком-то неизвестном наречии, понятном только двум другим дамам, кивавшим одобрительно головою; вместе с этим она не переставала звать сына; но имя мальчика, которое старалась она произнести по-французски, никак не выходило: Nicolas! Nicolas! - - кричала дама, а выходило всегда русское: "Николя, Николя!"

- Посторонись! долой, болван! чего лезешь, дура? - кричал между тем красненький кавалер, прочищая дорогу.

Но как ни петушился он, сколько ни подскакивал кверху, усилия его не произвели никакого действия сравнительно с тем, что произошло, когда явился становой. Он выступал, однакож, ровным, спокойным шагом, и кроме чувства внутреннего достоинства ничего не было на благородном лице его; он старался не замечать, что вокруг делалось; заметно даже отворачивался, когда попадался на глаза писарь. Успех станового в толпе, которая быстро раздавалась, уколол, повидимому, красненького кавалера.

- Я сейчас встретил вашего писаря, - сказал он, подходя к нему и рисуясь перед дамами, - послушайте, остановите его; он просто со всех тащит взятки! Это...

это ни на что не похоже!..

Становой обернулся к дамам и в знак уважения выставил вперед правую ногу;

широкое благородное лицо его переполнилось ангельскою добротою и кротостью.

- Помилуйте, сударыня! - вымолвил он, обращаясь и к красненькому кавалеру и к даме, - нельзя ему и не взять; жалованья на писарей не полагается...

человек бедный... шестеро детей - посудите сами...

- Анна Васильевна! барышня! Нил Герасимыч и Зосим Степаныч! - перебила неожиданно расфранченная попадья, выскакивая откуда-то и разом обращаясь ко всем,

- прощу дерзнуть, мы вас ожидаем... чайку выкушать, пирожка закусить...

- Мы и так шли к вам, тем более, что, кажется, дождик собирается... - тоном высокого покровительства, но не без колкости проговорила красная дама, в душе ненавидевшая попадью за то, что она была богаче и ездила в бричке, тогда как у помещицы был старенький, годный только в лом, тарантас.

Помещики исчезли в толпе, шум которой все еще заглушался песнею Лазаря: она гудела, как исполинский шмель, летавший над деревней. Время выхода из церкви

- самое выгодное для нищих, и потому они не щадили горла; одни, мрачно уткнув подбородок в грудь, выводили густые ноты; другие кричали, как будто снимали с них кожу; третьи так надсажались, что мальчишки, стоявшие позади кружка, могли перечесть у них во рту все зубы, не выключая даже коренных; но все-таки посреди этого оглушающего оранья сильнее других давал себя чувствовать козлячий, дребезжавший голос Фуфаева. Наконец песня Лазаря смолкла. Капли дождя, падавшие время от времени, превратились в мелкий, тоненький дождик, который как бы потушил последние вибрации нищенской песни.

- Куда бы теперь укрыться? - сказал Верстан, забирая у Фуфаева всю подань, на что тот не выказал ни малейшего сопротивления, - в каждой избе теперь гулянка, никто не пустит.

- Есть такое место, можно; пойдем, укажу, - вымолвил нищий с лицом, изрытым оспою, и соколиными глазами, плутовски глядевшими из-под высокой меховой шапки. Он сидел подле Верстана и, повидимому, давно к нему подбирался.

- Ну, веди, - произнес Верстан.

Фуфаев, Мизгирь и Петя последовали за Верстаном. Рябой нищий, прозвище которого было Балдай (впрочем, он откликивался также на прозвище Цапля), повел их мимо кладбища, мимо церкви, на другую половину Андреевского. Вторая улица, точно так же как первая, шла по откосу к реке и соединялась с тем берегом плотиной мельницы, шумевшей за ветлами. Здесь подвод было меньше, но зато столпилось столько же народу, если еще не больше, чем в первой половине. Толпа особенно сильно напирала к промежутку между двумя избами, где слышался бой барабана, взвизгивание скрипки и рев медведя. Проходя мимо, Петя очень желал посмотреть на медведя; но сколько ни поднимался он на цыпочки, мог только видеть лицо

"козылятника", который, припав щекою к скрипке, быстро подергивал смычком и еще быстрее передергивал бровями.

- Чего зеваешь? пошел! я те позеваю! - вымолвил Верстан, толкая его концом палки в плечо.

Как ни привык Петя к толчкам, но на этот раз толчок был силен, и ему стало больно; он приподнял голову и вдруг раскрыл широкие глаза, раскрыл рот и обомлел совершенно; выражение боли на лице его мигом сменилось выражением радости: на возу, шагах в десяти, сидел дедушка Василий, тот самый старый торгаш, который весною приезжал в Марьинское, подарил Пете образок и так много ласкал его. Весь тот вечер, вся семья Пети, все Марьинское и вместе с тем луч какой-то неясной надежды на возвращение этого прошлого разом осветили душу мальчика; сердце его так вдруг заколотило, что на секунду стеснило дыхание; забыв Верстана, он рванулся вперед и крикнул, что было мочи: "Дедушка!"

- Чего?.. кто там еще?.. ах ты!.. - вымолвил Верстан и, мигом смекнув дело, пустился по следам вожака и крепко схватил его за ворот.

Но старый торгаш узнал уже мальчика; он суетливо соскочил с воза и, поправляя шапку, которая попрежнему лезла на и глаза, когда старик спихивал ее на затылок, подошел к нищим.

- А! ласковый! ласковый!.. как ты сюда попал? каким-таким манером?

Петя вырвался из рук нищего и, зарыдав вдруг, сам не зная отчего, бросился к торгашу и крепко обхватил его шею.

- Дедушка!.. - мог только вымолвить рыдавший мальчик, - дедушка!..

- Здравствуй! ласковый! что ты?.. что? каким-таким манером?.. Ах ты, сердечный...

- Оставь малого-то, отваливай, отваливай! - сурово сказал Верстан, протягивая коренастую руку, чтоб снова ухватить Петю, который начал отчаянно кричать и отбиваться.

- Нет, погоди, брат! постой! драться тебе не показано!.. я драться-то ведь не дам! Не пуще мне страшен! - вымолвил старик, защищая одною рукою Петю, другою отталкивая руку нищего.

- Дедушка... не давай... силой увели! - хотел было шепнуть Петя на ухо старику, но голос изменил ему; он произнес эти слова так громко, что не только нищие услышали, но даже народ, начинавший сбираться вокруг.

- Силой увели? как так? - воскликнул дядя Василий, впервые пристально оглядывая нищих, - да как же это так?..

- А не твое дело, вот как! - перебил Верстан, ноздри которого раздувались.

- Знамо, не его дело, - промямлил дядя Мизгирь.

- Отдай малого, говорю! - крикнул Верстан, бешено потряхивая серыми кудрями.

- Да что ты, стращать меня, что ли, выдумал? - крикнул в свою очередь разгорячившийся старик и еще крепче ухватил мальчика, - не пуще силен, не боюсь!

Мы еще посмотрим, кто кого осилит, коли на то пошло - да!.. Здесь становой недалеко, мы еще к нему сходим - да!.. Погоди орать-то - да!.. Мы спросим, каким-таким манером мальчик-то у вас - да!.. Братцы! - подхватил старик, обращаясь к окружавшим, которые, как бараны, лезли друг на дружку, - братцы, заступитесь! ведь мальчика-то силой увели!.. Он мне знакомый... я весь род-то его знаю, всю семью, и мать, и отца, и деревню знаю... насильно увели, братцы!

В толпе послышался глухой говор и восклицания:

- К становому их!

- Тащи знай! что с ними разговаривать-то!

- Веди их!

- Они, знамо, все такие разбойники, только слепыми прикидываются.

- Тащи, старик... ничего не бось... мы ти дорогу укажем, веди знай!

Как только заговорили в толпе, Верстан бросил мешок наземь и, ругаясь на все бока, стал торопливо в нем рыться. Воззвание старого торгаша не успело произвести окончательного действия, как уже Верстан вытащил отпускную марьинского управителя, данную Лапше на имя сына.

- Кто здесь грамотный? - произнес нищий, обводя глазами собрание, начинавшее волноваться. - Чего он пристал? кто его уводил насильно? вот отпускная;

читай, кто умеет...

- Что, взял? - крикнул рябой нищий, разражаясь смехом. Десять рук протянулось вперед; одна рука была длиннее других и схватила грамоту. Выступил какой-то толстенький человек в нанковом иссеченном дождем казакине и довольно бегло прочел отпускную.

- Из чего ж ты, старина, хлопочешь? Все как следует, в аккурате, - сказал казакин, поглядывая на торгаша, который пожимал губами и потряхивал шапкой с видом недоумения.

Присутствующие так же быстро перешли на сторону нищего, как за минуту перед тем стояли за старика.

"Ну, что ж ты, ступай к становому-то!" - "Эй, плешак, поправь шапку-то, на спину съехала свиней пасти!" - "Чего ж он, вправду, горло-то драл?" - "Охота, стало, напала!" - "Слышь, уж не ты ли уродил его, дядя, на себя глядя... вишь как вступился!" - "Сам не расчухал, да туда же становой!" - сыпалось со всех сторон, и особенно с той, где стоял рябой нищий, начинавший было отступать, но теперь голосивший громче других. Сам дядя Мизгирь раза два ругнул торгаша. Один Фуфаев слова не вымолвил; он поглаживал курчавую свою голову, вымоченную дождем, и даже как будто посмеивался.

- Ну, довольно; теперь отваливай! Не отстанешь, по-свойски разделаюсь, -

сказал Верстан, делая шаг вперед.

Петя, дрожа от страха, отчаянно вцепился в тулупчик торгаша. Он стал кричать и отбиваться ногами.

- Да что вы, в самом деле, как собаки напали! - говорил между тем дядя Василий, обращаясь то к одному, то к другому, - вы хошь в разум-то возьмите...

особливо ты, брат, точно, право, некрещеный какой! Стало быть, не хочется ему с вами идти! стало быть, хорошо ему с вами! Пойми; он еще невеличек, махонький... что тут!

Погодите маленько, дайте хошь слово сказать... Я весь род знаю, и мать и отца... Что вы, как собаки, право. Полно, ласковый, - подхватил старик, стараясь уговорить Петю, - не плачь, потерпи маленько. Я вот и то в вашу сторону сбирался... я обо всем этом деле порасспрошу, каким таким манером... Ах ты, сердечный... право, жаль тебя до смерти!.. Ах ты, поди, дело-то какое!

- Ладно, тогда назад и возьмешь! - сказал Верстан, хватая за руку Петю.

- Эк его, сердечный! - воскликнула какая-то баба, - как паренек-то убивается... погляди-тка... ишь, как убивается, горький...

- Эй, старик! старик! - неожиданно крикнул рябой нищий, забежавший за спину Василья, - погляди-ка, весь товар твой дождем вымочило.

Старик обернулся; Петя снова припал было к нему, но пальцы Верстана как клещи впились в руку мальчика; он приподнял его и быстро потащил вперед. Старик тотчас же нагнал его.

- Бога ты не боишься, - вымолвил он, загораживая дорогу. - Ну что ты так тиранствуешь-то - а? Грех какой на душу принимаешь... Бога хоть побойся! ведь грех! Вишь, как он убивается, бедненький...

- Отваливай... а не то... - проворчал Верстан, замахиваясь свободною рукою.

Видя, что силой и убеждениями не возьмешь, хуже еще, может статься, навлечешь грозу на мальчика, дядя Василий остановился.

- Я пожалуй, слышь, пожалуй дам что-нибудь... Эй, слышь, скажи, где ночуете?.. Вишь дождь; чай, здесь остановитесь?..

Верстан не обернулся даже и стал тащить Петю.

- Эй, слышь, дядя! - крикнул рябой нищий, поворачиваясь к торгашу, -

далече идем, село Завалье знаешь? И он засмеялся во всю глотку.

- Эй, старик! эй, бусы, бусы! бусы почем? - крикнула какая-то баба с воза.

Дядя Василий глянул назад, потом глянул вперед на нищих которые быстро удалялись, ударил ладонями об полы своего полушубка и пошел к возу, поправляя шапку, которая окончательно выходила из повиновения.

- Ну уж погоди, пострел, окаянный ты этакой? теперь я с тобой разделаюсь! -

сказал Верстан, когда последние избы Андреевского остались назади, - я тебе покажу дедушку!

Фуфаев, державший руку на плече Верстана, не пропускал ни одного его слова и движения. Он ощупал голову Пети, перенес руки на плечо мальчика, слегка подтолкнул его вперед и, делая вид, как будто кашляет, скороговоркою шепнул ему:

"не бойся, ничего... наследник... выручу... не бойся". Но заступничество Фуфаева мало утешило мальчика. Отчаянные рыдания продолжали надрывать грудь его, на которую потоками текли слезы и сыпался мелкий встречный дождик; бедный мальчик казался обезумевшим от горя. Сознание пришло к нему не прежде, как когда ноги нищих застучали на мельничной плотине; первою его мыслью было броситься в воду, но Верстан, вероятно опытный в проделках, какие отчаяние внушает иногда маленьким вожакам, предупредил намерение Пети: он снова крепко взял его за ворот.

- Эй, слышь, куда ж ты нас ведешь? - спросил он, обратившись к рябому Балдаю, который шел шагах в десяти.

- А вот погоди, пройдем мельницу, сарай такой будет... Отселева не видать, за косогором! Там прежде кирпичи обжигали... Место знатное! Мы завсегда там ночуем...

Ступайте только, - добавил он, сворачивая к мельнице.

Пройдя мельницу и длинные мельничные навесы, Балдай и вдруг остановился, схватился за бока и залился смехом. Нищие поспешили нагнать его. Задняя часть навесов составляла глухой угол с клетью и амбаром мельника; в этом глухом углу, глядевшем на открытое пустое поле, нищие увидели старенького лысого старичка, который быстро семенил ногами, откидывался в сторону, бил над головою в ладоши и откалывал самого отчаянного трепака. Он был совершенно один; единственным зрителем всего происходившего, кроме нищих, была шапка старика; он не отрывал от нее глаз, кружился над нею, прищелкивал пальцами и приговаривал задыхавшимся от усталости голосом: "Ах, ах! что ты? что ты - ах!" Узнав причину всеобщего хохота, Фуфаев прыгнул вперед, крикнув: "ходи знай, люблю!", и засеменил в свою очередь ногами, налетая поминутно на старика, который ничего как будто не замечал и продолжал откалывать самые удивительные коленца перед своей шапкой.

- Экой он у вас весельчак, этот слепой! - сказал Балдай, надрываясь со смеху пуще прежнего.

- Весел, да некстати, - сурово промолвил Верстан, которого, повидимому, мало развлекало все это. - Ну, ступай, полно тебе беситься-то... дьявол! Вишь, дождь идет! - добавил он, толкая Фуфаева.

Пройдя шагов триста, нищие вошли в овраг и увидели полуразрушенную кровлю заброшенного кирпичного сарая.

- Ну, вот и пришли! - радостно кричал Балдай.

- Ладно... вижу... Ну, брат, теперь я с тобою разделаюсь, - присовокупил Верстан, поглядывая на Петю из-под нахмуренных, шершавых бровей своих.

Фуфаев украдкою дернул Петю за рукав. Нищие вошли в сарай, где тотчас же закрыла их густая, непроницаемая тень.

Дмитрий Григорович - ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 04, читать текст

См. также Григорович Дмитрий Васильевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 05
VIII ЗНАКОМСТВО Дождик, который зарядил, как видно, на целые сутки (не...

ПЕРЕСЕЛЕНЦЫ - 06
VI ВЫХОДКА ИВАНА И ВЫДУМКА ЕГОРА Как только у Ивана отошло сердце (что...