Аполлон Григорьев
«Другой из многих - 01»

"Другой из многих - 01"

Переписка разных лиц

Ton ame est un gouffre immense, ou sont tombes indistinctement le bien et le mai.

G. Sand. Jacques (*).

(* Твоя душа - это бездна, которая таит и добро и зло.

Ж. Санд. "Жак" (фр.).)

От Петра Петровича Чабрина к сыну его Ивану Петровичу в Петербург

28 сент. 184...

- Любезный сын наш Иван! Вчерашний день - твоего ангела, невыразимо грустно открыли глаза свои на свет Божий; этому более была причина и та, что накануне ждали от тебя письма и не получили; слава Богу, однако ж, рано утром в 10 часов подали письмо: оно было бальзамом утешения и спокойствия нашего; какая половина тяжести с нас спала - мы видели, что ты жив и здоров - вот счастье, вот жизнь для нас - благослови тебя Господи, услыши молитву нашу. Ты верно захочешь знать, как провели этот день? Обыкновенно по порядку, явились с поздравлениями и с просвирами домашние, потом дьячки и просвирня, а окончательно Охлабенина Авдотья Тимофевна прислала неразделимые три просвиры, и это нас обрадовало как будто пророчество, что и мы хоть разделились, а все-таки когда-нибудь соединимся. К обеду пришла она, да еще кое-кто, и говорили все об тебе.

Ты уведомляешь теперь в каждом письме, что работаешь, а следственно все-таки получаешь и награду, и потому первым правилом себе положи, хотя понемногу, разделываться с долгами и приодеться; последствия тебе докажут, что нет ничего этого на свете лучше: ты будешь спокоен и свободен, а это освежит твою голову, осветлит мысли - и, поверь, на людей и на все будешь иметь другой взгляд; сам поверь это: оборотись назад и увидишь, что мы говорим правду.

Рассуждая о делах твоих, призывая имя Господне, дивимся милостям Его; но ты, друг любезный, видя такое благоволение, сохрани заповеди Его и более всего - не надейся на князи и на сыны человеческие и, покуда не получишь обещанной тебе должности, не пренебрегай настоящей; все может еще случиться: или продолжится долго, или какие другие обстоятельства случатся - заметь этот совет.

Ты совершенно забываешь отвечать нам на вопросы по нашим письмам; по нескольку раз они повторены, и ты, в своей рассеянности и восторженности, не то что пренебрегаешь, а забываешь; это больно нам не нравится, ибо мы аккуратно хотим знать, получаешь ли ты посылаемое нами,- уведомь!

Милушка! не забудь в первом письме отвечать, есть ли у тебя одеяло и халат? Мамаша одеяло приготовила, а халат дошивает; если нужно, тотчас пришлем.

Еще вот что: ты слыхал от меня о покойнике Павле Николаевиче Имеретинове, моем старинном товарище и соученике по университетскому пансиону: на днях был проездом в Москве его сынок - чай, ты его помнишь ребенком? Он заезжал к нам и просил у нас письма к тебе: он едет в Петербург, а оттуда за границу - он у тебя будет.

Кажется, все. Благословляем тебя и цалуем как милого и любезного нашего сына, и пребудем твои родители

Петр и Александра Чабрины.

От Ивана Чабрина к ротмистру Зарницыну в Тифлис

Спб. 184... jкт. 5.

Да, ты прав, мой милый! Нет, может быть, двух других людей, которые бы, как мы с тобой, в двадцать пять лет сохранили столько свежести, столько девственности душевной. И для меня, как для тебя, иногда как будто не существует этих шести-семи прожитых лет: опять иногда представляется мне наш верх с его старыми обоями, с его изразцовою печкою, которая нам почему-то надоедала до крайности; оживает снова вся эта жизнь вавилонская - как ты ее звал во дни оны,- чудная, славная жизнь, со всей ее убийственной скукой, с патриархальными обычаями внизу, с колокольчиком, который так несносно возвещал нам час обеда и чая... с нашею любовью, наконец, общею, как все для нас когда-то... Эх, мой милый, все мне кажется подчас, что жизнь как-то не полна для нас обоих без этих декораций...

Мне скучно... Старая история, скажешь ты; глупая история, повторю я, а все-таки буду скучать, вопреки премудрому правилу одного моего петербургского приятеля, который решительно допускает скуку только при недостатке денег. Эту скуку я испытывал достаточно и сам думал то же; но вот теперь с год уже как я остепенился, с год уже привык - по русской пословице, по одежке протягивать ножки, а мне все-таки скучно. С долгами я разделался окончательно, благодаря отчасти себе, а отчасти отцам (добрые отцы!); и, признаюсь тебе, давно уже не спал я так покойно, как в день, когда я отдал деньги по последнему заемному письму. Этот день вообще был для меня довольно весел: я получил место столоначальника в министерстве, взял деньги за мой последний роман и перебрался на новую удобную квартиру, где я спокойно могу и думать и работать - думать, душа моя, заметь это, а не мечтать! На все как-то стал я смотреть положительно, на все - даже на свою литературную деятельность. Главное дело - во всем работа, работа честная, добросовестная - честная и добросовестная, во-первых, уже и потому, что только при таких свойствах может она быть ценностью... Тебе странно, вероятно, что я рассуждаю о ценностях?.. Увы, душа моя, в этой презренной прозе заключается единственная возможность истинной поэзии. На свою деятельность литературную смотрю я как на дело святое, и я победил в себе то отвращение к службе, которое прежде во мне господствовало: часами тяжелого труда я искупаю часы полного спокойствия - те часы, когда в душе возникают образы и ничто уже более не мешает мне углубляться, как я хочу, в созерцание этих образов. О, великое, великое благо то, что называется резигнацией и для чего в русском языке я не нахожу вполне соответствующего слова! Только среди борьбы с мелкими личными страстями зреет идея, только в затаенности и тишине облекается она в кровь и плоть.

Я сказал тебе, что переехал на новую квартиру, в 6-ую линию Васильевского острова. Дом, где я живу, как-то напоминает московские дома с их семейной тишиною. Я сам живу теперь в семействе, и мне странно-весело чувствовать подле своей комнаты жизнь других существ. Пусть эти существа не связаны со мною никакими крепкими отношениями, пусть я случаем занесенный гость в этом мире своих - я люблю их, люблю той братскою любовию, которую человек обязан чувствовать ко всем людям без изъятия. Обязан, говорю я, и говорю, признаюсь, не без гордости! Душа моя как-то растворилась для этой любви без изъятия, и растворилась именно оттого, что я умерил в себе прежние неограниченные требования. Меня уже и то роднит теперь с людьми, что в каждом из них вижу новый предмет исследования. Меня интересует даже мой хозяин, целая жизнь которого сосредоточена в копеечном преферансе, и его жена, обрусевшая немка, с страшными претензиями жить на дворянскую ногу, с вечной моралью дочери, бедной девочки лет 15-ти, о том, что она вовсе не умеет занимать кавалеров - то есть двух, трех молодых чиновников, которые дичатся женщин, потому что привыкли к женщинам особенного рода. А девочка эта чудесно хороша! Я часто любуюсь ею в замочную щель дверей, отделяющих мои комнаты от хозяйской половины дома. Когда она задумчиво останавливается перед зеркалом и краснея бежит от него на цыпочках к фортепьяно - я часто слушаю ее свежий голосок, несмотря на то, что она поет пречувствительные романсы. Вчера Иван Авдевич (имя моего хозяина) пришел ко мне с своим обыкновенным полусонным, полуофицияльным видом, в вицмундире, что мне показалось очень необыкновенно в такое время, то есть после обеда. Оказалось, что дражайшая половина послала его ко мне с визитом, значит, - то есть за тем, чтобы, как говорится, задрать на знакомство... Он страшно надоел мне разговором о литературе и кончил тем, что увел меня с собой чуть не в халате на преферанс. Там его половина едва не вывела меня из границ человеческого терпения - просьбою одолжить моих сочинений; но зато дочке я успел сказать, что ее чувствительные романсы никуда не годятся, и обещал доставить ей несколько песен Варламова. Малютка очень краснела, говоря со мною, а маменька с дивана поощряла ее самыми гневными взглядами, которые так и говорили: "да ну же, говори с ним, дура ты этакая! разве даром ты в пансионе воспитывалась на отцовы трудовые денежки!" Затем я сел играть в преферанс и возвратился к себе в комнату в два часа ночи. День прошел, и - слава богу, а мне все что-то скучно. Чего мне хочется? Читал сегодня целое утро и даже написал одну главу новой повести... а между тем, просто не знал бы куда мне деваться от скуки, если бы ко мне не приехал Василий Имеретинов. Кстати - я еще ни слова не сказал тебе об этом новом моем знакомом. Недавно отец писал мне, что ко мне приедет с его письмом молодой Имеретинов, сын его старого товарища и приятеля, что он и тебе о нем рассказывал... да, помнится мне, наверное что рассказывал. Действительно; возвращаясь дня с четыре тому от должности, нахожу у себя на столе визитную карточку, без особенных претензий на очень изящную, с именем: Василий Павлович Имеретинов, и с адресом на обороте: на Невском в гостинице Дармштат No 24. Я вспомнил рассказы отца и нашел нужным отправиться к Имеретинову в тот же вечер, чтобы завтра же написать к моему милому старику об исполнении его приказаний. Напился в 5 часов чаю, и покамест мне ходили за извозчиком, я занялся смотрением в замочную скважину. Соничка сидела за фортепиано и усиливалась - бедненькая!- разобрать какой-то нелепый турецкий марш новой школы, ее хорошенькие глазки были почему-то полны слез: должно быть, маменька читала ей обыкновенную проповедь. Подле фортепьяно, нагнувшись к нему или, лучше сказать, перегнувшись самым нелепым образом, стоял какой-то господин, которого гладко остриженные волосы, пестрый костюм, беспрестанная и натянутая зевота выказывали очень явно крайнюю претензию на разочарованность. Он говорил сквозь зубы charmant, de liceux (очаровательно, прелестно (фр.).); но я так и ждал, что он придерется к чему-нибудь, чтобы сказать, как Печорин, что он любит музыку после обеда. Двери другой комнаты были притворены, но не плотно, и мне, никем не замечаемому наблюдателю, был очень хорошо виден серый, кошачий глаз Луизы Ивановны. Боже мой! сколько драм и драм самых грустных таится в каждом уголке этого огромного чистилища, называемого миром!.. Высоко в наше время значение литературы, решившейся рыться далеко вглубь, сознавшей значение так называемых мелких явлений... Но я опять за свое, а начал было о поездке к Имеретикову. Приезжаю в Дармштат. "Где 24 No?" Показали - дверь отворена, вхожу прямо (заметь, что я выражаюсь слогом одного знаменитого путешествия). В комнате, очень хорошо гарнированной, не слышно было ни души, но на диване спал... молодой человек, хотел было я сказать; но скажу лучше и вернее - ребенок. Правда, я думал, что Василий Имеретинов, которого я видел в нашей тульской деревне дитею, в голубой блузе, не стар, но все же я не предполагал, чтобы он был так молод. Представь себе чрезвычайно правильное, продолговатое лицо, женское, нежное и прозрачное, с легким и болезненным румянцем, мягкие каштановые локоны, закинувшиеся назад и открывавшие высокий белый лоб, длинные ресницы и улыбку рафаэлевского ангела на губах, из которых нижняя немного выдвинулась вперед, удивительно тонкий стан... Вот тебе Василий Имеретинов, тот Вася, которого мягкими кудрями играл я когда-то, бывши ребенком еще сам, в нашем Селиванове, с которым я бегал взапуски по длинным аллеям нашего старого сада. Вася, который как белка прыгал по деревьям и хохотал звонким смехом, когда я, неловкий медведь всегда, не мог взобраться даже на столетнюю сучковатую березу,- тот самый Вася, который после неистовой беготни бросался ко мне на колени, склонялся каштановой головкой ко мне на плечо и расспрашивал меня с нетерпеливым любопытством о звездах, горевших на бесконечном своде. Я перенесся душою в мое детство, любуясь этим Антиноем, беспечно, как ребенок, спавшим передо мною. Он лежал как древняя статуя, закинув на голову одну из рук, белых как мрамор; грудь его была покрыта волосами, верным признаком могучей натуры, но дыхание его было едва слышно, прерывисто и слабо, как дыхание ребенка. Наконец он открыл глаза... Таких огромных голубых глаз я еще никогда не видывал, и какая-то светлая, радостная мысль блеснула в них и молнией пробежала по всему лицу; но потом, в минуту же, она сменилась удивлением. Он приподнялся и взглянул на меня вопросительно, проведши рукою по лбу... Я взял его руку и хотел было назвать его по имени и отечеству, но воспоминания детства были еще во мне так сильны в эту минуту, что язык мой самовольно промолвил - Вася! Видно, что звук моего голоса напомнил ему также все прошлое, и он, продолжая смотреть на меня вопросительно, прошептал - Ваня, и вслед за этим мы крепко обняли друг друга, или лучше сказать, я нагнулся, чтобы обнять его. Много вздору переговорили мы с ним сначала, кидаясь от предмета к предмету; наконец мы устали говорить и несколько времени сидели молча. Странный у него голос - сначала он звучит как-то дико, но когда прислушаешься, в нем есть невыразимая нежность; вообще на нем лежит печать такой особенности, как будто между ним и всеми нами молодыми людьми, как он же, нет ничего общего. Взгляд его на жизнь так странен, что эта странность ярко высказывается с первых двух слов - точно как будто это не юноша XIX века, не европеец, но дикий, случайно попавший в Европу; в самих манерах его видна какая-то резкая простота, несмотря на то, что они в высшей степени порядочны. Чем он меня поразил в особенности, так это вот чем. Я спросил его, что он намерен делать?

- Да ничего,- отвечал он с беспечной улыбкой.

- Как ничего?- спросил я его.- Много ли состояния оставил тебе покойный отец?

- Очень немного: восемьдесят душ, и я их продал.

- Зачем?

- Чтобы прожить деньги,- сказал он с самым равнодушным видом.

- А потом?

- Потом?.. - и он взглянул на меня с удивлением.- Ах, да!- прибавил он - это его любимое восклицание.- Ты ведь этого не знаешь.

- Чего?

- Того, что у меня неизлечимая чахотка.

- Что за вздор!

- Право, так,- и он опять улыбнулся, потом задумался и облокотился на руку.

- Ты так молод...- начал было я; но взглянул на него и замолчал: его большие темно-голубые глаза сияли таким фосфорическим светом, что для меня исчезло всякое сомнение в истине. И он осужден умереть - этот бедный ребенок, умереть, не узнавши в жизни того, что дано нам в печаль и в наслаждение!.. Впрочем, не узнавши ли? Это для меня еще вопрос... О страстях говорит он с удивительным знанием дела; правда, что он ужасно много читал, но одно чтение не даст же этого резкого тона, этой злой иронии, которая светится у него повсюду. Вот что вообще я знаю о нем. После отца он остался десяти лет и попал в руки старика-дяди, страшного чудака, как говорили о нем в нашем уезде. Чуть ли этот дядюшка не искал даже философского камня,- говорят по крайней мере, что он мечтал беседовать с бесплотными духами. Думаю, что влияние этого человека не прошло даром для Васи Имеретинова. Он кончил курс в университете; но удивительно то, что в нем нет и тени сочувствия к тому, чему современный человек должен сочувствовать; напротив даже, он и о благороднейших стремлениях века говорит с иронией, возмущающей душу. Иногда он поражает самыми странными парадоксами, но никогда не спорит. Сегодня, например, когда он сидел у меня, ко мне пришел один из моих хороших приятелей, некто Боровиков, один из немногих молодых людей нашей эпохи, которые живо сочувствуют всякой современной тенденции. Правда, что у Боровикова есть своя манера выражения, довольно непонятная с первого раза; правда, что энтузиазм его к фаланстерам даже меня иногда способен заставить улыбнуться, но смеяться над ним так безбожно, как Имеретинов,- это уже из рук вон. Он сам завел с ним речь о его любимых предметах, имел терпение слушать целый час его ораторство и целый час не спускал с него своего неподвижного взгляда; потом вдруг, когда тот пришел, как говорится, в пассию, оборотился совершенно неожиданно ко мне.

- А знаешь ли что, Иван Петрович?- сказал он рассеянно.- Пожалуйста, вели сделать чай.

Боровиков, однако, не смутился и продолжал говорить.

- Истина в наше время,- говорил он,- потеряла свое положительное значение; истина познается только отрицательно; истина есть то, что в известный момент признается за таковую множеством...

- Ах, да,- перебил его Имеретинов,- истина, истина! А я так думаю,- продолжал он, как будто говоря сам с собою,- что истина только то, что признается немногими, несколькими, одним, может быть...

И вслед за этим странным парадоксом он опустил свой усталый взгляд, оставив ораторствовать Боровикова.

Зачем заставлять человека говорить, когда не хочешь его слушать? И что это за резкий тон, без всякого на него права? Откуда эта самоуверенность, эта гордость, не допускающая спора? Откуда это холодное отвращение к энтузиазму? От ограниченности ли натуры, от молодости ли, или - странно подумать - от утомления жизнью?

Завтра он едет на три месяца за границу, а сегодня звал меня к себе.

Прощай, до следующего письма!

От Александра Николаевича Имеретинова к племяннику его Василью Имеретинову

Многое и многое хотел бы я написать тебе, возлюбленный питомец, в ответ на твое последнее письмо, но печатью молчания должен я сковать на некоторое время уста свои... Да и что скажу я тебе такого, чего бы уже не сказал тебе начертанный в тебе самом закон вечной премудрости? Ключ к разумению дается не всем, но те, кому дан он,- не требуют; да кого учить их: преграды полагаются только для больших числом, но кто постиг сердцем всю сладость истины, кто без страха узрел наготу оной, тот уже должен быть свободен от уз тлена, мрака и скорби, тому уже все вещи - ничто, и тот для вещей сам ничто. Вся тварная жизнь - прекрасна, ибо вся тварная жизнь сама по себе ничто, все одинаково, хотя не в одной степени проникается струей радости и общится в ее вкушении - но иная степень радости херувима, иная червя. Страсти - порождения стихий, начала сами по себе темные, но мудрый и разумный обязан в себе и в других употреблять их на прославление Вечного Света. Ты хотел действовать, жить, как говорил ты,- боюсь иногда, чтобы судьба Икара не постигла тебя... Но что же такое ты сам? Если есть в тебе что-либо непреходящее - оно всецело возвратится в лоно премудрости,- а ты сам живи и действуй - но dice Deo vivere, dice mori (сказать, что видел бога, - сказать, что видел смерть (лат.).). Пиши мне обо всем - ибо ты знаешь, что я не чужд твоих радостей и твоих печалей.

От Василья Имеретинова к дяде его, Александру Николаевичу Имеретинову

184.. октября 5.

Здравствуй, воспитатель!.. Сейчас только прочел твое письмо, и знаешь ли, что первое впечатление его было довольно неприятное? Теперь я сам смеюсь над этим, но сначала это было так. Ах, да! Я Икар, ты говоришь правду - только все-таки я не понимаю, из чего ты хлопочешь? Крылья у меня давно уже растаяли - минуты сочтены - год, много два еще любоваться мне вечной красотой богатой нивами природы; что же за дело, что я прильну жадно устами к сосцам великой матери, высосу всю жизнь, всю, всю, слышишь ли ты, старый учитель? Предвижу твое возражение, вижу даже отсюда твой неподвижный, тяжелогрустный взгляд, твою злую ироническую улыбку - знаю все наперед - и в этом-то все мое горе: зачем ты состарил меня преждевременно? где взял ты эту демонскую силу - эту власть, от которой я не в силах ни на минуту оторваться: точно как будто все, что говорил ты, стало моим, или лучше сказать, было моим от рождения?.. О, посмотри, посмотри, что ты из меня сделал!.. Другие верят во что-то... ну хоть в то, наконец, что не надобно ничему верить; а я... благодаря тебе, в голове моей такой хаос, такая странная смесь веры и неверия, сердце мое так страстно и вместе так холодно... Недавно Чабрин - ты его помнишь?- попрекнул меня самодовольством - я от души расхохотался этому. До того в самом деле мало придаю я значения самому себе и вместе с тем до такой степени я горд тем, что в себе считаю за истинное - что отношения с людьми для меня вообще невозможны: убеждать кого-нибудь - я слишком ленив, да и мне не дано этого дара; спорить за свое мнение считаю слишком недостойным не себя опять, но того, что я так искренно и верно ношу в себе. Эти господа, как, например, Чабрин, готовы сказать, что я очень молод, и в то же самое время высказаться не только с молодою, но просто с ребяческой откровенностью. A propos de (кстати (фр.).) Чабрин! В первый раз, как я его увидал - это было спросонья, потому что он вошел ко мне в No, когда я спал... Ну так a propos de Чабрин... Что бишь я хотел сказать? Ах, да! Видишь ли что? Когда я его увидал, мне так живо пришли на память детские года, огромный старый сад, звезды на ночном небе... помнишь, как я странно любил звезды? И теперь я к ним не совсем еще равнодушен, хотя, собственно говоря, что в них такого особенного, что бы не заключалось в самой малой песчинке и пышного Божьего мира?.. Ну, так мне пришли на память детские года, и я почувствовал какое-то родственное состояние между мною и Иваном Чабриным; разумеется, вслед же за этим почти я засмеялся подобному ребячеству и стал смотреть на него как на всякое другое животное Божие, тем более, что в нем видны решительные способности к тому, чтобы быть обрабатываемым... Вообрази, что в нем огромные претензии служить людям или, как выражаются эти господа, "человечеству". Слепцы, слепцы! Никак не хотят они смиренно согласиться, что служить этому глубоко падшему человечеству можно только уничтожая то, что в нем есть внешняя примесь, что высшая любовь есть высшее бесстрастие, что тот, кто любит человека, не щадит иногда людей... Вчера я пробовал говорить с ним - куда? Не утомился он еще достаточно, чтобы переварить в себе печальную мысль о человечестве - как вечном и неисходном состоянии войны всех против каждого и каждого со всеми, в значение силы и проч. и проч. Всего более подобные претензии забавны в приложении к жизни; рядом с его комнатой комната девочки, хозяйской дочери, кажется, которую я видал мельком - из немногих его слов, довольно глупо очарованных, мне очень понятно, что она его интригует, хоть ему и стыдно в этом признаться: как ему, пережившему и даже отжившему, влюбиться - тем более, что современные герои не влюбляются... дело другое, способствовать развитию этой девочки, поднять ее до себя... вот он и возымел, кажется, благую мысль просвещать ее Зандом, что ли-то? это меня несказанно забавляет: настолько я знаю человеческую натуру, чтобы видеть наперед всю эту историю - девочка, разумеется, в него влюбится, потому что он единственный порядочный человек, которого она видит, потом начнется борьба в душе героя и героини - то есть по нашему говоря - таинственное стремление двух разнополярных существ одного к другому; вместо того, чтобы предаться вполне этому стремлению, они изноят душу и тело прежде, чем покончат дело браком, всякая радость отравится им обоим прежде, чем они ею насладятся... Глупая и грустная история... скажи мне, отчего такая глупая история особенно часто повторяется в наше время, оканчиваясь или тем, чем я сказал, или расставаньем в безмолвном и гордом страданье, как это нынче говорится... Не знаю, как это делается, я же и плохой судья в этом случае: ты знаешь всех женщин, которые меня любили, но не знаешь ни одной, которую бы я любил... правда, что все они более или менее плавали очень мелко; ни одна из них не любила во мне самого меня со всеми моими пороками и недостатками, ни одна из них не имела силы совершенно уничтожиться и сделаться рабою моих желаний, капризов, прихотей... Для любви нужно что-нибудь одно: чтобы я уничтожился или чтобы женщина, любящая меня, уничтожилась. Не люблю я как-то ничего неполного - что за любовь, что за правда, для которой есть какая-нибудь граница? Думаю также, что и любить нельзя человека, для которого есть какие-нибудь границы, другими словами, для которого есть привязанность к какому-нибудь определенному предмету. Странные бредни, сказал бы на это Чабрин, который убежден в равенстве двух любящих существ.

До свидания, воспитатель. Следующее письмо получишь ты, вероятно, из-за границы.

От Ивана Чабрина к ротмистру Зарницыну в Тифлис

184... октября 6.

Пишу тебе после вчерашней оргии у Василья Имеретинова. Голова моя страшно болит и на душе такой странный сумбур, что весь вчерашний вечер кажется мне тяжелым и смутным сном.

Я отправился к нему в семь часов и застал его лежащим на диване, подле которого сидела женщина - с наружностью рафаэлевских созданий, белокурая, с голубыми, ясными, как небо, глазами; но с улыбкой до того страстной, что она решительно противоречит цвету и выражению глаз. Они казались друзьями - не более, говорили друг другу ты, и он рекомендовал мне ее как подругу своего детства.

- Как я рад, что ты пришел,- сказал Имеретинов после этой рекомендации.- Я до того хандрю, до того хандрю, что просто не знаю куда деваться...

- Заметьте, что он не стыдится говорить это при мне,- прервала гостья, играя его волосами и улыбнувшись.

- Ну да, при тебе,- отвечал он, подымая на нее глаза,- что ж из этого? Посмотри, Чабрин,- продолжал он, схвативши обеими руками ее голову и повертывая ее ко мне,- посмотри, как она хороша!

Я не знал, что отвечать на это.

- Да что же мне-то в том, что она хороша?- начал опять Имеретинов...- Что мне в ней?.. Что мне в том, что при ней я могу даже вполне быть собою?.. Тяжело мне,- сказал он, помолчав с минуту,- просто не могу совладеть со своей хандрой... Да и к чему?- прибавил он с печальною улыбкою.- Все, чему не дают вырваться наружу, падает вовнутрь и растет, питаясь соками внутренности... Всякое стремление должно быть стремлением.

- То есть истощаться?- заметил я.

- Пожалуй,- отвечал он равнодушно и потом упал головою на шитую подушку дивана.

- Ты нынче просто болен,- сказала его гостья, пристально смотря ему в глаза.

Он молчал, он дышал тяжело, как человек, которого что-нибудь давит.

- Если бы мне не было стыдно,- заговорил он наконец через пять минут,- я бы просто готов был стонать.

- Кто же тебе мешает?- спросила она опять, взявши его за руку.

- Не ты и не он, конечно; а то, что мы все привыкли стыдиться естественных движений,- отвечал Имеретинов.

- Чего тебе хочется?- спросил я его в свою очередь.

- Любви!- сказал он.- Впрочем, не знаю, может быть и нет. Меня что-то душит и давит - и вот все, что я знаю. Знаю еще то,- прибавил он, поворотивши голову,- что так будет долго, очень долго...

- Ну так влюбись наконец!- вскричал я почти с досадою.

- Это легко,- проговорил он тихо,- да только к чему?

- А легко?..

- Да... в человеке есть силы вызвать все, что он захочет, да только жаль, что он вызовет только эти же силы, потому что вне их и кроме их - для него ничего нет...

- Да ты веришь, кажется, только в любовь к самому себе?- спросила его гостья, схватывая на лету его мысль.

- Что такое я, что такое ты, что такое каждый из нас?- тихо и мечтательно говорил Имеретинов.- Я знаю только силы, общие всему и всем - звездам, человеку, камням...

- Я этого не понимаю,- заметил я.

- Не та же ли любовь,- продолжал Имеретинов,- рвется наружу ростками растений, душной тоской человека, мириадами громадных светил? Но она полна, она самодовольна во всем, кроме человека - и один он осужден отделять от себя половину своего бытия, чтобы любить.

Он замолчал, потом вдруг встал и начал ходить по комнате.

- Но я хочу любить!- вскричал он вдруг, остановясь перед своею гостьею и схвативши одну из ее перчаток, которой она играла.

- Я хочу любить во что бы то ни стало, я хочу вызвать рок.

И Василий бросил перчатку в угол комнаты. Я захохотал.

Он взглянул на меня с каким-то сожалением. Она смотрела на него с глубокою грустью.

- Ты ребенок! - сказал я ему.

- Знаешь ли,- отвечал он, садясь на кресла и пристально смотря на меня,- есть вещи очень страшные, о которых говорится просто, говорится иногда даже со смехом. Повторяю тебе опять: человек имеет силу вызвать все, что он захочет. Только вызывать вообще - безрассудно: надобно ждать.

- Все это так,- возразил я,- но зачем ты сообщаешь самым простым вещам таинственную форму? Очень просто, что человек волен пожелать себе чего угодно и обмануть себя также чем угодно, но "к чему же стулья-то ломать", скажу я тебе словами Гоголя? Для чего не говорить просто того, что в самом деле просто?

- Просто одно только то, что таинственно,- сказал Имеретинов.- И знаешь ли отчего?- прибавил он с легкой иронией.- Оттого, что есть люди и даже множество людей, которым о простом и естественном стыдно даже говорить. Все на свете просто и все на свете тайна. Дойди до сущности вещей, до сущности самой обыкновенной вещи, и тогда ты имеешь право восставать на таинственность.

- Да ведь это значит думать о том, о чем думает Кифа Мокиевич: отчего слон не родится в яйце?- заметил я с досадою.

- Отчего же об этом и не думать,- отвечал спокойно Василий, глядя мне прямо в глаза.- Впрочем, скажу тебе,- продолжал он задумчиво,- что я не совсем как ты понимаю вызов рока, потому что я с ним встречался лицом к лицу.

- С роком?

- Да.

К стыду моему, я глядел на него во все глаза с каким-то непонятным мне чувством.

- Что вы на это скажете?- обратился я к его приятельнице.

- А что же другое, как не то, что он, могу вам сказать я?- отвечала она, с каким-то благоговением поднимая свои большие глаза на Имеретинова.- Разве я не сестра его, разве я не так же, как он, дитя вечного рока? Но я жду, жду,- продолжала она мечтательно,- я не сумею предупредить, как он...

Я замолчал. Имеретинов позвонил и приказал вошедшему человеку принести воды, сахару, рому и суповую чашу.

- Пьешь ли ты жженку?- спросил он меня.- Ах, да! - сказал он опять, не давши отвечать мне.- Я и забыл, что ты не пьешь вовсе.

- Почему ты это думаешь?- отвечал я.

- Так мне кажется,- с иронической улыбкою заметил Имеретинов.

Мне как-то досадно стало на его ироническую улыбку, и хоть я не терплю рому, но сказал ему, что жженку пью с удовольствием. Через минуту голубой пламень на поверхности суповой чаши осветил комнату.

- Как это хорошо! Как это хорошо! - с детскою радостью вскричала приятельница Василья.- Погаси свечи, ради Бога, погаси свечи, Имеретинов!- и, не дождавшись, сама задула свечи и обвилась руками вокруг его тонкого стана.

В самом деле, это было странно хорошо: голубой пламень озарял два этих фантастических профиля; на губах Василья была какая-то змеиная улыбка, в глазах Лизы - как он назвал ее - целая бездна сладострастия.

- Пей,- сказал Имеретинов, подавая мне стакан.

- Со мною вместе,- прибавила Лиза, схвативши другой стакан и поднося его жадно ко рту.- За вечное наслаждение, мосье Чабрин!- вскричала она, глядя на меня прямо.

Я повиновался молча.

Василий налил мне еще стакан и сам залпом выпил свой.

- Много ли ты можешь выпить?- спросил он меня.

- Не знаю,- сказал я, - я не люблю пить.

- Жаль,- пролепетала Лиза.

- Кому это? вам?- заговорил я, чувствуя в себе маленькое опьянение.

- Хоть бы и мне,- со смехом вскричала она, раскидываясь небрежно на диване.- Вы нам не товарищ,- прибавила она с грустной улыбкою.- Дай мне еще стакан, Вася.

Он молча налил ей жженки. Я зачерпнул ее сам из суповой чаши и выпил разом.

Она быстро поднялась с дивана и сжала мою руку.

- Благодарю вас!- прошептала она, и в глазах ее сверкнули слезы.- Благодарю вас! Знаете ли, иногда лучше быть падшим с падшими, нежели...

Она не договорила. Я держал ее руку.

Василий, бледнея все более и более, сидел в мрачной задумчивости, облокотясь руками на стол.

- Завтра я еду,- начал он,- ты исполнишь одну мою просьбу?

- Хоть десять,- отвечал я.

- Будь, пожалуйста, братом для этой женщины,- сказал он с глубоким чувством.

Я еще крепче сжал маленькую руку и поцеловал ее.

- Не знаю, возвращусь ли я,- заговорил опять Имеретинов,- но во всяком случае, пусть встреча наша с тобою не пропадет даром... В жизни каждого бывают роковые встречи - верь мне. Нашу встречу считаю я важною вовсе не из глупого самодовольства... Что такое я, что такое ты, повторяю я тебе?.. Я не самодоволен, Ваня, но твердо убежден в истине того, что я говорю, и ценю в себе дорого одну только эту истину. Чем покупается эта истина, узнаешь сам и, вероятно, скоро. Ты думаешь, что действительно разочарован, друг?.. Нет, нет - ты еще в состоянии примириться подчас с действительностью, ты не убежден твердо, что между ею и тобою, лучшею частию тебя, нет ничего общего... Что человечество, о котором ты бредишь,- никогда, никогда не встанет на ту ступень, с которой оно пало... что все движение вперед - ничто перед бесконечностью - страшной бесконечностью мук падшего сына утренней зари, что в мире полночь, глубокая полночь, при твоем дневном свете...

Я твердо помню эти странные, эти полубезумные речи; но в ту минуту я видел перед собою два этих лица, озаренных фантастическим светом: на том и другом отражались неведомые муки, которые я иначе не умею назвать, как адскими.

- Полночь, полночь!- стонала в забытьи Лиза.- О хоть один луч любви, чтобы осветить эту тьму...

- Пей,- с мрачной улыбкой обратился к ней Имеретинов, подавая ей стакан...- Пей! Будем пить, как те истинно свободные древние, которые умирали с кубками, обвитыми розами...

Она снова жадно схватила стакан и, выпивши его до половины, подала мне.

- За наш союз,- сказала она тихо. Я взял стакан... рука моя дрожала.

Василий улыбнулся.

- Ты боишься? - сказал он.

Я молчал.

Он поднял свой стакан, три раза стукнувши им по столу.

- За истину,- сказал он, за истину, каков бы ни был удел тех, кому она достается!

Я повиновался невольно этому тосту.

Что было потом - я помню слишком смутно... Знаю, что по мне бегало какое-то безумное, сладкое, жгучее чувство...

Знаю только, что мои губы искусаны в кровь...

- Брат! брат! или есть еще в жизни нечто такое, за что отдашь и жизнь и душу?..

Повторяю тебе - в голове у меня тяжело...

Странный, смутный сон налег надо мною; точно как будто я выпил яду, но такого яду, которого хочется пить еще...

Этот голубой пламень, эта полутьма, потом эти жгучие ласки и вдали как будто в тумане это дивно-прекрасное лицо с печатью проклятья и гибели на высоком белом челе, с улыбкой такой грусти, от которой судорожно сжимается сердце...

Прощай! не брани меня, не смейся надо мною... Это - так, это пройдет.

От столоначальника Ипполита Орнаментова к приятелю его Алексею Степановичу Бураламову в Москву

Не дивись, любезный, что я пишу к тебе редко и мало; и теперь не писал бы, если бы не срок заемному письму,- аккуратность прежде всего, и потому имею честь препроводить при сем законные проценты. Очень тебе благодарен, что ты позволяешь удержать капитал еще на год; погоди, Бог даст, поправлюсь в течение этого года. Имею я теперь в виду, многое, между прочим, место начальника отделения и невесту с хорошим приданым; да попутал меня Бог только в одном деле. И дело-то, что говорится, просто плевое, да что ты вот тут будешь делать? Так это меня беспокоит, что просто - беда! Надобно тебе сказать, что давно уж познакомился я с одной женщиной, все следуя твоему совету беречь деньги и здоровье. Ну, все, разумеется, шло своим порядком: женщина, братец ты мой, у меня образованная - разрядится так, что фу, фу, фу! и не стара: лет под тридцать - что еще за лета? Ну и привык я, знаешь, к ней, и она ко мне тоже. Разумеется, привычка - хоть она уверяет и себя и меня, что это страсть; а что такое страсть? Дай Бог на свете и без страстей-то прожить; так уж на нем трудно тому жить, у кого бабушка не ворожит, а с страстями-то - так лучше уж просто повесь себе камень на шею, да и кинься в Неву - хоть с Тучкова моста... Мучит меня теперь эта женщина - просто мучит. А невесту я нашел себе хорошую: у отца тысяч сто лежит в опекунском и пятьдесят за ней дает верных; а помнишь, как мы с тобой говорили, что пятьдесят тысяч для умного человека то же, что архимедов рычаг, помни только вторую заповедь. Много воды утекло с тех пор, как мы с тобой щеголяли во фризовых и хаживали из семинарии в Троицкий, когда, бывало, выпадет халтура; а остались-то мы все те же: крепко сколочены, нечего сказать, как все наши, и уж пробьем себе родительскими молитвами да своим старанием дорогу в свете... Вот ты, например, молодец,- нечего сказать! Давно ли, кажется, помню я твое житье-бытье на первом курсе университетском, нечего сказать, не знатно жил, а теперь шесть лошадей держишь, да вексельков у тебя тысяч на сотенку в конторке. А все чем? Все собственным трудом... Пусть там себе об нас с тобой черт знает что говорят разные шематоны - с поклону голова не болит, гласит мудрая пословица, и сказано же в писании: "в смирении вашем стежите души ваши". А то что? есть вот и у нас в департаменте этакой молодец из шематонов - с нами же вместе вышел и еще с отличием - Чабрин! Помнишь, какую, бывало, ахинею всегда несет? Ну и теперь то же - малому уж за двадцать пять, а на жизнь-то смотрит все сквозь призму умствований, добивается все какой-то цели... Я было его, признаюсь тебе, и побаивался насчет моей невесты; собою он, помнишь ты, малый ражий; ну и по-французски, братец ты мой, мастер и говорить - ну того говорит, что иной раз и заслушаешься его вздору. Живет он у них в доме и в преферанс часто с стариком играет, и матушка от него без ума, потому что он с нею по-немецки как немец режет... я было, знаешь, и того... да кажется, дело пустяки выйдет - в долгий ящик пойдет. С Софьей Ивановной он только романсы поет, да, чай, стихи ей пишет - сочинитель! Пусть его тешится - на здоровье... Раз как-то зазвал я его к себе - и свою-то позвал тоже - думал, признаться, нельзя ли сдать ему с рук на руки... Он - умник, она - умница: оно бы и кстати. Говорили оба целый вечер - ух как красно говорили! все больше о Лукреции Флориани, новом нелепом романе Занда - только все-таки пути не вышло. "Ну, как тебе нравится Иван Петрович?" - "Ничего - прекрасный человек,- говорит,- да что же мне-то? я люблю одного, видишь ты, одного тебя, вижу только тебя". Я поморщился, а моя Прасковья Степановна продолжала в этом же духе. Странный вкус у женщин - ей-Богу: подавай им все крайностей!.. Ну, чем я взял, кажется? Сам знаю, что ничем - и вот поди ты! Чабрину она так понравилась, что он предложил ей свою дружбу: они-де с ней очень сошлись, она-де первая женщина, с которой он может быть вполне собою... Она потом и спрашивает меня: "ты мне позволишь, милый, быть другом Чабрина - он так молод, так добр, что ему нужно участие человеческого сердца".- "Эх-мол, матушка! - подумал я про себя.- Возьми ты его себе с руками и с ногами и с буйною головою..." Однако не сказал, а сделал напротив того недовольную физиономию... Чтобы женщина что-нибудь сделала, надобно что-нибудь запретить ей - это знал еще очень хорошо тот змей, который соблазнил Еву... А лучше еще не сказать ни да, ни нет... что я и сделал. Эх кабы!.. да нет - знаю я порядочно людей и вижу, что из этого ничего не будет... Прасковье Степановне надобно теперь что-нибудь такое, что выходило бы из общего порядка вещей,- а Чабрин необыкновенен только на словах; на деле же он просто славный малый, смирный, добрый...

Однако заболтался я с тобою... пора уж в департамент. Прощай и прими еще раз мою усердную благодарность за позволение удержать капитал еще на год.

Остаюсь однокашник и однокорытник твой Ипполит Орнаментов.

От Прасковьи Степановны Рассветовой к подруге ее детства

Моя милая, моя добрая Маша - моя капризница Маша... Машенька... Марихен!.. Как еще звать тебя, мой друг?.. Моя сестра!.. Вот уже два месяца, как от тебя ни строчки... Что с тобою, моя резвая шалунья?.. Ах! я еще не отвыкла так звать тебя - я еще не отвыкла ребячиться, хоть нам с тобою обеим и под тридцать - роковое число для женщины.... Какое отвыкла! Я ребячусь, кажется, еще больше прежнего. Часто бывают минуты, когда я прыгаю по столам и стульям моей комнаты, точно как бывало в пансионе у мадам Б. То же да не то. Я прыгала тогда потому, что мне было весело, а теперь... Маша, Маша! Мне подчас страшно грустно. Брани меня сколько хочешь за мою сентиментальность... мне жаль наших детских лет теперь как-то в особенности. Славная жизнь, когда жалеешь даже о детстве - не правда ли? Но если бы вдруг я возвратилась в невозвратимое прошедшее, я бы делала все то же, что я делала. Так уж видно было надо. Ты знаешь всю мою жизнь - ты одна, и ты способна понять во мне все, чего не поймут другие... Я хотела любить... Для меня в любви все и кроме любви нет ничего на свете... Но, боже мой, боже мой, до сих пор я только обманывала себя любовью, до сих пор я свои собственные качества придавала другим и любила в других самое себя. И я не виновата в этом: мне до сих пор не встретилось человека, за исключением, разумеется, моего отца... О мой отец! как он часто стоит передо мною, ночью, подле изголовья моей постели... Мне чудится часто его образ: я вижу его грустный, вечно грустный взгляд. Как он любил нас, Марихен! как он поровну любил нас!.. как он был добр,- как он был велик в иные минуты!.. Помнишь, когда я, бывало, раскапризничаюсь и не говорю с ним ни слова, и он долго тоже молчит, молчит к наконец улыбается своей кроткой улыбкой и скажет: "ну, поди сюда, моя капризница! Что делать? сам приучил тебя к упрямству - вся в меня!" Да, это был единственный человек в истинном смысле этого слова - гордый, ни перед чем не гнувший головы и вместе нежный, как женщина, нежный... и теперь маменька, когда хочет измучить меня, начинает всегда бранить отца - говорит, что он был безумный, ничего не умел нажить... ох, маменька! Весь этот мир, которым я окружена... иногда мне просто невыносимо, Маша: меня мучат, меня терзают разными мелкими гонениями... в доме никто меня не слушается, да и маменьку тоже... с утра начинается шум и крик, как на рынке, и маменьке ничего от этого. Ипполит Михайлыч говорит мне, что все это вздор, что все это с моей стороны бредни, что маменька очень меня любит, что я сама во всем виновата... Да виновата ли я в том, что родилась на муку себе и другим? Виновата ли я в том, что в кругу людей порядочных я совершенно оживаю, чувствую себя в своей сфере?.. Как ты умна, сказал мне вчера Ипполит Михайлыч после моего разговора с его приятелем Чабриным, которого я у него видела... но он сказал это как-то насмешливо... он даже не ревнует меня ни к кому; да и сама я слишком ненавижу всякую ложь, чтобы заставлять его ревновать... Все люди как люди. Ипполит Михайлыч хоть и груб, хоть и холоден, но в нем есть ум, а ум царь земли, как говорил мне покойный отец. Отчего же отец был так умен и вместе так нежен?.. Говорят, его ум был вреден для него самого и бесполезен для других. Что за дело! он был человеком... Ты не была при его смерти, ты не видала его в эту страшную минуту... умирать так может только тот, у кого на душе нет упрека.

Скажи мне, отчего его образ преследует меня теперь в особенности? чего он хочет от меня? зачем он стоит у моего изголовья - мрачный, безмолвный, с тою же печальною улыбкою, с тем же грустно-спокойным взглядом?

От Александра Николаевича Имеретинова к племяннику его Василью Имеретинову

Первое и главное условие всего есть мера: без строгой меры равно бы разрушилось все мироздание. Мы должны подражать во всем великому зодчему мира и действовать по мере сил наших. Сознание же собственных сил наших ведет необходимо к смирению, без которого темные стихии существа нашего давно бы пожрали оный бренный состав, который составляет срамоту и наготу падшего человека. Для свободных потому только нет закона, что они пребывают в общении с единым истинным, с единым крепко связующим; по мере же отдаления от центра теряется и мера общения. Все должно быть любимо, и всякое чувство должно быть любовью, ибо и презрение есть тоже один из видов любви. Приветствую тебя в священном числе, возлюбленный питомец!

От ротмистра Зарницына к Ивану Чабрину в Петербург

184.. ноября 1. Тифлис.

Знаю, что письмо мое будет довольно нелепо, но что из того? Дело не в том: дело в деле. Но мне так много, так много сказать тебе, Иван, что, я думаю, из этого выйдет катавасия. Тут бы надобна музыка, потому что одно это искусство имеет возможность передавать и мысли и чувства не раздельно, не последовательно, а разом, так сказать,- каскадом. Прочь переходные состояния, как бы разумны они не были; да, прочь! их не существует; давайте нам жизни и наслаждения, давайте нам светлого прошедшего, чудного, светлого, голубого и давайте нам примиренного настоящего!.. Ты знаешь, что я не комедиант, но я могу сказать... Странное дело, странное противуречие! ты, вечно бездоказательный, искал на деле доказательств любви, я - воплощенная логика, в этом случае верю: да, друг мой! есть вещи, которые не доказываются и в которых мы инстинктивно убеждены - и вот к последним-то принадлежит то верование, что мы были созданы понимать, дополнять один другого. Иначе как объяснишь ты множество фактов в нашей нравственной жизни, даже, например, и тот, что я и теперь, спеша передаться, не договариваю, уверенный вполне, что все тебе и так скажется, между строками. Согласись, что, с точки зрения здравого рассудка, мы имеем общего теперь разве только центр земли, а между тем не удивляйся, что я так долго останавливаюсь на общем: это общее напоминает мне прекраснейшую, лучшую полосу нашей общей юношеской жизни, от которой грудь расширяется и легко дышать человеку!

Теперь, поговорим о делах мира сего. Что касается до твоего положения, то я его не знаю и очень хорошо постигаю. Но что ты, с позволения сказать, поэт в душе (именно, уж подобную вещь можно сказать с позволения), в этом нет никакого сомнения. Ты звал меня часто в Петербург - спрашивается, зачем?.. Затем, чтобы заниматься литературой? Не могу ни так, ни сяк - я человек без состояния и значения - мне нужно и то, и другое, а на той дороге, которую я себе готовлю, будет, может быть, и то и другое. А поэзия? Да что же может мешать мне служить моему искусству, служить свободно и разумно.

Сейчас только получил еще письмо от тебя. "Ну уж!" - если ты помнишь, как я говорил: "ну уж" и каким жестом я сопровождал его, то тебе все будет понятно - черт знает, почему опыт ни на тебя, ни на меня нисколько не действует? отчего нам не дано развиваться? Это - загадка, которой я не беру на себя труда разрешить, а между прочим, несмотря на все движение окружающего нас общества, на весь процесс и прогресс, нам все-таки судьбами неба суждено оставаться теми же школьниками, какими мы имели счастие быть на лавках университета. Знаешь ли? если бы я видел людей с такими наклонностями, как ты и я, если бы я видел этих людей болтавшимися столько времени по омуту жизни, и если бы меня целый свет уверял в их нравственной свежести - я бы, вопреки целому свету, этому не поверил - и, о чудо чудное и диво дивное! столько наивности, смешного, детского, как во мне и в тебе, трудно отыскать в пансионе благородных девиц - несмотря на то, что ты, с ребяческою гордостью, уверяешь себя и меня в своем разочаровании... Докажи мне противное, и я со стыдом преклоню свое тупое оружие - да нет! я уверен, что в тебе достанет ума увериться в истине слов моих... Доказательство моего мнения налицо. Ты рассуждаешь очень умно о резигнации, о положительности - и вдруг в следующем же письме поражаешь меня, что говорится, обухом по лбу. Какую ты печальную роль разыгрываешь, мой милый, в отношении к Василью Имеретинову - с первого же разу этот человек, которого я между прочим знаю как свои пять пальцев, нашел конька в тебе самом - и увы! предвижу все, обратит самого тебя в ярого арабского бегуна - все твои фантазирования на тему резигнации и положительной, благородной, человеческой деятельности разлетелись как дым и прах от одного дуновения. Имеретинова я знаю, скажу больше: не люблю я это чудовищное создание, этого дьявола в теле ребенка, эту женщину с прихотями кокетки, с камнем вместо сердца. Для меня нет в нем обаяния таинственности, которое влечет тебя, как муху к огню; мне гадка эта природа, как гадка всякая человеческая язва; но мне он не страшен. Раз мы встретились с ним в таких обстоятельствах жизни, когда люди поневоле узнают друг друга, и прямо смерили друг друга глазами и разошлись в совершенно разные стороны. Но ты... знаешь ли? я боюсь за тебя, ты способный оскорбляться всяким советом человека, который тебя искренно любит, и готовый душею и телом поддаться первому смелому мерзавцу. Есть натуры, для которых зло - стихия, может быть, ты в этом удостоверишься... Ради Бога, хоть пиши по крайней мере. Поверь, что никогда ты не услышишь от меня даже совета.

Твой навсегда

А. Зарницын.

От Петра Петровича Чабркина к сыну его Ивану Петровичу

184... ноября 16.

Любезнейший и возлюбленный сын наш Иван! Письмо, писанное тобою 12 октября, мы получили и едва успели прочитать первые строки, как оно от радости выпало у нас из рук; три раза начинали и повторяли слова, которые ты написал, что теперь ты совершенно обеспечен и получил место, на котором ты можешь развернуть и выказать свои способности. Господи благослови тебя, а мы и теперь и всегда беспрестанно благословляли.

Как это усладительно нам, что ты с благородным характером, с нежными и прелестными чувствами начал видеть, что разврат города невольно может заразить всякого, и это правда: с волками жить по-волчьи выть. Милушка! ты знаешь любовь нашу к тебе, только до сих пор не умеешь понять совершенно нас; даже и теперь, выражая свои мысли, свой характер и свой взгляд на все, ты как будто предупреждаешь нас, как мы должны поступать с тобой. Эх ты, голова, кажется, умная, а все еще ребенок!.. Неужели мы еще не имеем соображения?.. Было время, когда ты, едва оперившись, стал только порхать - мы смотрели за тобою, и сам согласись, это должно было; но когда ты не порхать, а летать научился уже, и когда крайность для спасения себя заставила тебя образоваться в искусстве летать зигзагами, то можем ли мы теперь водить тебя на поводках? Нет, друг, ты свободен: располагай своею волею, смотри на все своим взглядом и понимай, как ты понимаешь. Наставлять тебя и спорить с тобою мы не станем; а относительно твоих связей, какое нам дело, если они составлять будут тебе удовольствие.

Дай Бог, чтобы твои надежды сбылись и чтобы труд твой имел успех. Лестно будет знать, играны ли будут твои драмы? и что об них - если не протрубят, то скажут - напиши.

Хорошо, что В. из врага сделался тебе приятелем, а из этого положи себе заметку и, пожалуйста, не будь доверчив: смотри на всех - кто тебя окружают и называют себя твоими приятелями - гораздо порассудительнее.

Что делать и не придумаем; желание твое не присылать тебе ничего, ни чаю, ни воротника, исполнить не можем. Извини, брат! наклали кое-чего короб и послали, который уже в Питере, а потому прилагаем квитанцию; пошли получить и, что будет вашей милости любо, напиши с подразделениями.

А между тем, вот и я, на старости лет, друг мой, попал впросак: не рассмотревши человека, в него поверил. Это я говорю об Имеретинове Василье. Только что он из Москвы уехал, как мы узнали о нем много дурного, и куда как было мне неприятно прочесть, что ты с ним очень сошелся. Знаю твою доброту, друг любезный, знаю, что всякий тебя сто раз на день обманет; но послушай моего совета, милушка,- и мамаша также тебя об этом просит,- не будь с ним в связях, чем ты нас истинно утешишь.

Прощай, голубчик! не огорчайся нашими советами; помни, что это есть наша обязанность высказать, что высказано. Благословляем тебя твои родители

Петр и Александра Чабрины.

От Ивана Петровича Чабрина к отцу его Петру Петровичу в Москву

Дражайшие родители!

Прежде всего спешу отвечать на милостивое письмо ваше, которое я имел честь получить вчера. Не знаю, кто более меня способен оценить любовь вашу ко мне, которой я, может быть, не заслуживаю. Самая любовь моя к вам,- а она, видит Бог, искренна,- заставляет меня повторять это, ибо, любя вас, я хочу установить между мною и вами отношение разумное и свободное. Вы обещаетесь не входить более в мои отношения и между тем в том же самом письме просите меня разорвать все связи с Васей Имеретиновым, которого вы же сами просили меня навестить. Дело в том, что не могу же я, дорожа своей репутацией порядочного человека, вдруг, ни с того ни с сего, перестать быть знакомым с кем бы то ни было, тем более с Васильем Имеретиновым, который не подал мне к тому ни малейшего повода и который, между прочим, уже уехал за границу. Я знаю его как молодого человека, очень умного - хотя, правда, несколько странного, и думаю, что его увлечения, если таковые были, происходили от его молодости. Постараюсь впрочем, когда он воротится, быть с ним несколько холоднее, и это решительно только для вашего спокойствия, которое мне, повторяю я снова, слишком дорого. В себя же я верю очень твердо и думаю, что я достаточно много жил, чтобы не ослепиться кем бы то ни было. Дела мои покамест идут прекрасно. Еще недавно директор департамента призывал меня в кабинет благодарить за отличный порядок дел в моем столе и потом звал меня к себе на вечера. Разумеется, что я непременно отправлюсь в первую же субботу - день, когда у него собираются, отправлюсь тем с большим удовольствием, что я сам, по своим правилам, никогда и ничего не искал в нем. Хозяин мой, Иван Авдеич, слышал,- как говорит он,- что его превосходительство знает будто бы, что я порядочный музыкант,- от кого, уж этого я не знаю. Иван Авдеич после этого зову начал обходиться со мною с каким-то отвратительным для меня подобострастием, что меня очень огорчило; чтобы доказать этим чудакам, что я нисколько не переменился, я теперь хожу на их половину почти каждый вечер.

Человек мой, Артамон, ужасно беспокоит меня своим пьянством, так что я не знаю, что с ним делать, и прошу вас взять его в Москву назад, ибо чувство гуманности запрещает мне поступить с ним так, чтобы он исправился.

С величайшим почтением и самою преданною любовию целую ваши руки.

Имею честь быть

покорный и почтительный сын ваш

Иван Чабрин,

С. Петербург.

184... ноября 27.

От Ивана Чабрина к ротмистру Зарницыну в Тифлис

С. П. Б. 184... декабря 5.

Уверен, что ты Бог знает что готов думать о моем молчании,- готов вообразить себе, что я погряз по уши в пропасти разврата или во что-нибудь подобное - ничего не бывало, друг, хотя вместе с тем ты и прав, сознавая в себе и во мне наивность пансионерок. Последнее письмо мое к тебе действительно стоило твоего "ну уж!".- Еще бы! Когда оно написано человеком в полупьяном состоянии, когда в голове моей был чад и хаос. Дым рассеян - призраки исчезли, да и призраки-то, собственно говоря, созданы были моим воображением. Я сделал себе из умного и рано разочарованного мальчика, из умной, страстной и разочарованной женщины героя и героиню таинственного романа. Романов нет на свете и нет ничего, кроме положительной деятельности, кроме той же все-таки презренной прозы, в которой заключается высочайшая поэзия; вольно же слепым или безумцам, неспособным к самоотречению, не видеть великого шествия идеи человечества; вольно же им самим отделять себя от родства с человечеством. Да! есть такая граница, за которую человек не должен переходить; ибо за нею ждет его бездна. Страшно, когда в эту бездну ринулась страстная женская природа... Есть минуты, когда мне невыносимо тяжело с этой несчастной, с этой безумной Лизой... Знаешь, что сказала она мне вчера, когда я возвратился с хозяйской половины в свою комнату, где она меня ждала уже с час - знаешь, что?

- Я не понимаю, как ты можешь выносить людское присутствие?.. Я была всегда дика еще ребенком...- продолжала она грустно.

- С волками жить - по-волчьи выть,- прервал я ее, садясь на кресла.

- А ты-то разве воешь по-волчьи? - спросила она, смотря на меня пристально...- Если бы это было так, сидела ли бы я здесь в твоей комнате, ночью, наедине с тобою? Подумай,- продолжала она насмешливо,- что скажут об этом Иван Авдеич и Луиза Карловна и кто там еще... ну, все эти разные судьи, разные решители общественного мнения?.. О, Боже, Боже! - кричала она с страшною тоскою,- как была высока твоя природа, Чабрин,- и что с тобою сделали люди? Люди, люди! - вскричала она, приподнявшись и с какой-то странной враждою.- О! зачем я теперь не с деревьями, которые я так любила, которые я так страстно обнимала в дни моего детства!.. Да, да, когда мне доставалось от подобных мне, от моих ближних за всякую святую мысль, за всякое возвышенное чувство - я бежала к ним, к моим добрым товарищам... как они приветливо качали своими зелеными махровыми головами, как они таинственно шептались ночью, когда я прижималась грудью к толстому стволу моего приятеля, серебряного тополя; я слышала биение сердца в этом стволе - горячего, славного сердца!

Лиза лежала в полузабытьи на моем диване; откинувшиеся небрежно назад белокурые локоны открывали ее удивительно созданный лоб, за длинными ресницами сверкали влажные глаза; она была хороша - чудно хороша; но я любовался ею только как художник, не более...

Надобно тебе сказать, что теперь я редкий день, чтобы не бывал у моих хозяев. У меня становится терпения каждый вечер рассуждать там о нравственности с матушкой, о службе с отцом, и все это из желания выполнять на деле свое теперешнее правило: "с волками жить - по волчьи выть". Правда и то, что меня занимает немного развитие природы Сонички. Правду сказал Печорин: "есть необъятное наслаждение в обаянии молодой новораспустившейся души"... Еще выше это наслаждение, прибавлю я, когда оно не возмущено никакою своекорыстною целью... Что мне в этой девочке? Я готов быть ее братом - не более; но не должна же даром для нее пройти наша встреча с нею. Если бы ты видел, с какою детски-невинною радостью она бросается ко мне навстречу, ищет у меня в карманах пальто новой книги... Чудная, странная девочка - с какою жадностью бросилась она на романы Занд... Я говорю с ней иногда целый вечер и не наговорюсь никогда: она так и спешит передать мне все впечатления, которые теперь стремятся в нее толпами,- и вот что особенно странно, что она прочла - то она усвоила, у нее все обращается в сок и кровь, точно как будто новые впечатления были только для нее оправданием того, что уже в ней было. Иногда она так глубоко говорит о любви к женщине, и потом вдруг поразит неожиданно вопросом о том, что знает каждый ребенок... Леон Леони в особенности произвел на нее сильное впечатление, только, разумеется по своей молодости, она готова принимать все возможные крайности.- Я напрасно старался втолковать ей, что хороша и права в этом романе только Жюльета; она не только оправдывает Леони, но говорит даже, что только такого человека можно любить всеми силами души. Странный ребенок! Все, что ее окружало и окружает, своей ужасной пустотою, казалось, только содействовало к тому, чтобы она крепче ухватилась за самобытность своей природы,- а это окружающее ужасно. Я говорил уже тебе об отце и матери; кроме их, вертится беспрестанно в доме наш столоначальник, некто Ипполит Орнаментов, человек очень умный практически, но семинарист до конца пальца. Кстати, забыл тебе сказать, что у него недавно познакомился я еще с одной женщиной,- как-то посылаются мне все женщины, чему я очень рад, ибо вообще друзей я могу иметь только между женщинами; но о ней после, в следующем письме, потому что теперь уже семь часов, а я обещал Софье Ивановне быть в половине седьмого.

Твой всегда

Иван Чабрин.

От Ипполита Орнаментова к Алексею Степановичу Бураламову

Спбур. 184... дек. 20.

Опять пишу к тебе, любезный однокашник и однокорытник, потому что в теперешних моих обстоятельствах мне весьма нужен твой дружеский совет... Некоторые дела мои, дружище, так запутались, что сам я решительно ума не приложу, как мне с ними быть. Писал я тебе о моем намерении жениться на дочери Ивана Авдеича Счастного и получил от тебя в ответ твое благословение - дело-то в том теперь, что этой девчонки не видать мне, кажется, как ушей своих; да что бы в ней, кабы с этим вместе не исчезла сладкая надежда на капитал ее - пятьдесят тысяч. Писал я тебе об этом фанфароне Чабрине; вот уж подлинно, не родись умен, а родись счастлив! Вдруг как повезет человеку, так уж повезет... Ничего хоть он сам и не делай, судьба все за него делает... Или этот молокосос умнее, что ли, чем я о нем думал? Право, ума не приложу - только целых пять лет служу, а от набольшего-то ласкового слова я не слыхал. Отчего? С праздником поздравлял, то есть расписывался на поздравительном листе, первый. Швейцару про то двадцать пять рублей дал. А уезжает - доводилось-то и другое подать... Что же? взглянет только милостиво, да и все тут; а вот - на носу, можно сказать, у меня, Чабрина зовет к себе в кабинет, благодарит его за отличный порядок и зовет к себе на вечера... На вечера! Шутка ли, друг любезный!.. Представь ты, сколько бы раз на вечере я и ты успели подслужиться какому-нибудь значительному лицу? И всегда теперь он, как только идет мимо чабринского стола, остановится и по-французски с ним говорит. Вот оно - смотри-ка ты в зубы этим идеалистам, да не бойся их, что они не кланяются... нет, друг любезный, есть, видно, метода лучше нашей с тобой, и чуть ли Чабрин-то не пройдоха. К великому моему горю, он каждый вечер теперь сидит у Ивана Авдеича - и этот старый мошенник-то знает где раки зимуют. Высмотрел, что у человека теперь карьера отличная, и прочит его себе в зятьки... а девчонка-то, кажется, влюблена в него по уши: бросается к нему навстречу так, что срам просто; сидит с ним до поздней ночи... а матушка - и ухом не ведет, сиди моя дочка хоть до петухов - выходи только скорее замуж...

На беду мою еще познакомил я этого плюгавца с моей-то, и она у него бывает чуть что не через день - они, говорит, сошлись очень с ним во взглядах на вещи... ну, как проведает она мои шашни? Оно не беда бы, да покамест она мне нужна; еще намедни понадобилось мне пятьсот рублей - проиграл в преферанс с нужным человеком - последние бриллианты заложила. Разумеется, по обыкновенной нашей с тобой манере, я сильно от этого отнекивался, так что в случае могу и сказать, что она меня заставила насильно. Зачем - говорит - мне бриллианты? Это даже не жертва; я-де, говорит, жертв не знаю.

Что со всем этим делать, Алексей Степанович?.. Дела сильно, сильно запутались. Вот тебе и карьера! Opus et oleum perdidi (Надо: Oleum et operam perdidi - Напрасный труд (лат.).).

По гроб твой

Ипполит Орнаментов.

От Алексея Степановича Бураламова к Ипполиту Орнаментову

Москва 184... дек. 27.

Прочел твое письмо. Эх, ты голова! позабыл мудрую пословицу; Бог не выдаст, свинья не съест. Бери пример с меня: верчусь - вечно верчусь, ух как верчусь, а все цель. Минуты покойной не знаю, не доем, не досплю, а уж сделаю дело. Ну что ты с ума-то сходишь?

Чабрин твой дурак, да и ты его не лучше. Наша метода одна только верная, а он обрежется - помяни мое слово. Больно горд: гордым Бог противится. Залетит высоко - расшибется больнее; а ты держись - как столп держись, а гнись как тростник: ходи, смотри, замечай; тебе не девчонка нужна, а деньги; за деньги все отдать и продать можно, на деньги все купишь. И будет твоя, коли умно дела поведешь. Не унывай, главное - не унывай. Денег, что ли, еще нужно? дам денег; на тебя понадеяться можно: пролезешь в люди; молод только, скорохват немного. Тише едешь, дальше будешь. Терпи: терпение все преодолевает; терпели же много и прежде. Писать некогда, да и не люблю. В голове много, из головы вон не лезет. Шесть лошадей держу, с бобрами пальто сшил... Хлопочу, уж хлопочу; по платью встречают, по уму провожают. Приедет с моим письмом к тебе один старик откупщик; можешь дело сделать... Vale et me ama (Прощай и люби меня (лат.).).

Твой

Алексей Бураламов.

От Александра Николаевича Имеретинова к Василью Имеретинову

Царствие Божие внутри нас есть, милый сын мой; но понятны мне волнения души твоей, ибо в сей избранной душе глядится, как в зеркале, вечная матерь природа; ибо вкусивший истины вкушает с сим вместе и чистоты первозданной, ибо чистота есть не иное что, как свобода духа от уз стихий, от обладания ее тварями. Источник света сообщается только душе чистой. Но, повторяю опять, взгляни поглубже внутрь самого себя: там обретешь ты средоточие, в нем же нет сомнений. Тоска жаждущей души твоей есть ее стремление к бесконечному, к бездне таинственной, основе всего сущего; ринувшись в эту бездну раз, из нее не возвращаются. В груди человека заключена целая вселенная; распадутся оковы праха, и дух твой будет духом - творцом целого необъятного мира. Живи и страдай; страдание - очищение, возлюбленный, выделка таинственного камня мудрых. Трикраты приветствую тебя в духе и истине.

От Василья Имеретинова к дяде его Александру Николаевичу Имеретинову из-за границы

Дрезден 184... январь.

Я на возвратном пути, воспитатель. Разумеется, ты меньше всего на свете удивишься этому, тем более, что из моего письма, написанного к тебе в Берлине, знаешь, как мало нового встретил я для себя за границей. Да и в самом деле, вне всех тех причин, о которых я тебе говорил,- мне просто скучно по моей родине. Вздор говорят даже о том, что можно поправить здоровье за границею, хотя правда, что я ездил вовсе не за этим: боль в груди сделалась у меня, кажется, еще сильнее, скука еще убийственнее... Что ты там говоришь мне о деле жизни? Знаю все наперед, да как будто я виноват в том, что мне страшно, душно, что что-то рвется подчас из моей груди на простор и что этому чему-то негде и не в чем размахнуться?.. Ах, да, мне подчас очень тяжело, воспитатель,- тяжело носить бремя своего необъятного самолюбия, своей неутомимой жажды... Поскорее бы, поскорее к источнику всего сущего, поскорее бы разорвать эти путы. Да, в груди человека заключена целая бесконечная вселенная... Но если каждая вселенная есть то же, что человек, живое целое с такой же мучительной жаждой бесконечности? Да, так должно быть и не может быть иначе...

Опять на родину - догорать, и дай Бог, чтобы поскорее. От скуки я много играл за границей и, к удивлению, не проиграл, а выиграл тысяч пятнадцать. В игре мне помогает мое странное внешнее хладнокровие. Займусь этим от скуки же в Петербурге. Хоть бы это обратить в страсть!

От Ивана Чабрина к ротмистру Зарницыну в Тифлис

Спб. 184... янв. 1.

Друг мой, брат мой! брани меня сколько хочешь, но дай мне быть счастливым вполне, дай мне высказаться тебе так, как я хочу высказаться, потому что теперь, в настоящую минуту у меня страшная потребность высказаться... Она меня любит, это теперь я знаю... я, который первый разбудил в ней ее высокую природу...

Это было вчера... Я пришел к ним мрачный, растерзанный, почти убитый, потому что накануне она была больна; я уже не стыдился признаться, что я люблю эту девочку всеми силами души, что я готов рыдать как ребенок целые ночи при мысли о том, что она будет женою другого. Когда я вошел - у них сидел Орнаментов и толковал о чем-то в углу с стариком; Луиза Карловна, радушно поздоровавшись со мною, скоро ушла - я и Софья подошли к фортепьяно. Как-то рассеянно, как-то задумчиво развернула она ноты, как-то ярко, но вместе болезненно сверкнули ее голубые глаза...

- Вы больны? - спросил я ее, едва переводя дыхание.

- Да,- отвечала она тихо.- Только зачем вы об этом спрашиваете? Какое вам дело до моей болезни?

И она вздохнула.

- Вы любите кого-нибудь? - начал я нервически дрожащим голосом, которым не в силах был владеть.

- Да,- сказала она грустно.- Может быть,- прибавила она с какою-то странною улыбкою,- вы достигли вашей цели, Чабрин: вы вырвали меня из того мира, в котором я осуждена была прозябать... вы...- И она сжала мою руку.

В комнате не было никого; отец ее и Орнаментов куда-то исчезли.

- Я больна,- продолжала она тихо, едва слышно, склоняясь головою на руки...- Я больна; но я хотела быть больною - я хотела этого... Нет, не вы виноваты в этом: я так давно, так давно хотела любить...

Я прижал к губам ее руку - вся кровь бросилась мне в голову от прикосновения этой руки. Мы долго глядели друг на друга и долго не говорили ни слова.

Боже! Боже! Неужели она любит меня в самом деле? Неужели я в самом деле могу быть счастлив?.. Мы не сказали ни слова о нашей любви, мы не решили ничего; но я знаю, я чувствую, что она - моя. Я был так безумно счастлив, когда возвратился к себе в комнату... Так встретил я Новый год.

Сегодня утром была у меня Лиза и говорила, что Василий Имеретинов соскучился за границею и уже на возвратном пути. Мне было, право, не до него и не до ней, и ему и ей как-то я особенно теперь чужд. Скорее готов я сострадать душою другой бедной женщине, Рассветовой, благороднейшей природе, какую я только знаю, но жестоко обманутой в том, что она любит. Вчера утром она сидела у меня несколько часов, больная, расстроенная. Я не мог, разумеется, скрыть от нее, что Орнаментов всякий день у моих хозяев, тем более, что самому мне это страшно неприятно и что я не терплю этого человека. Настолько, впрочем, становится у меня гуманности, чтобы не говорить о нем всего, что я знаю - этой несчастной, и чтобы понять, как ей нужно теперь участие человеческого сердца. Она почти со слезами благодарила меня за мою дружбу, она говорила, что благороднее меня еще не встречала человека на свете; а мне, ей-Богу, было не до нее: так я был полон, так мне хотелось с тобой - с одним тобой поделиться моими впечатлениями. Прощай и не брани меня. Я безумно счастлив: сегодня мы дали друг другу слово быть в маскараде.

От Ипполита Орнаментова к приятелю его Алексею Степановичу Бураламову

Спб. 184... янв. 2.

Плохо, любезный друг, очень плохо, хоть ты и утешаешь меня мудрою пословицею,- решительно не знаю, что придумать и что начать. Хорошо тебе - ты не доешь, не доспишь, а дело сделаешь, а тут и начнешь делать дело... ан вдруг ни с того ни с сего явится какой-нибудь молокосос и все расстроит. Чабрин-то, я говорил тебе, плут естественный и знает, где раки-то зимуют. Дело у него так идет на лад, что нынешним мясоедом, верно, будет и свадьба. Вот уж на носу, деревня сгорела!.. Где я найду теперь пятьдесят тысяч? Пытался было вчера, сидя вечером с Иваном Авдеичем, распустить, что говорится, турусы на колесах и ввернул, что Чабрин-то, мол, малый прекрасный, и такой, и сякой,- да что не раз, дескать, примеры бывали, что вдруг повезет человеку, да вдруг и оставит его фортуна; что всего надежнее люди, которые идут ни шатко, ни валко, ни на сторону... да нет, не подденешь старого мошенника. Туда же глаза к небесам и вздох из глубины сердца: "во всем воля Божия - человек предполагает, а Бог располагает". На беду мою еще пронюхала и моя Прасковья Степановна эти шашни: верно, этот мерзавец Чабрин ей все передает.

- Что ж,- говорит она вчера,- женись, я тебя не держу,- а у самой такая, братец, злодейская улыбка, что просто морозом по коже продирает; так и видно, что насмехается, бестия! что знает, как я женюсь!..

Эх, сплоховал я... уже сам вижу, что сплоховал,- да сплоховал-то тем, что прежде покруче не повернул дела; а кто всему виноват? Все эта проклятая Прасковья Степановна! Вот уже подлинно попутал лукавый меня связаться с этой бабой!.. И что хорошего-то? - Лет уже ей под тридцать - а все сантиментальничает. Да и я-то, ей-Богу, с ней обабился совсем - точно я первый, я последний расстался бы с таким сокровищем... Эка невидаль - прости Господи!.. Что тут делать теперь... что тут делать? Тут, брат, теперь и деньги не выручат. Твой всегда Ипполит Орнаментов.

От Прасковьи Степановны Рассветовой к подруге ее детства

Еще обман, Марихен, еще новое разочарование!.. Что делать? видно, уж так Бог велел, видно, уж суждено вечно терзаться этому бедному, этому беспокойному сердцу!.. Когда-то наконец разорвется оно совсем?.. Или уж это удел мой - любить всегда сильно и встречать только холодность на мою любовь!.. Чем же я виновата, что я хочу любить,- что я не могу не любить?.. И за что же я осуждена презирать то, что я любила?.. Да, презирать, Мари, потому что я не могу же презирать самое себя: мне не за что презирать самое себя... "Вы свои благородные качества переносите на других",- сказал мне третьего дня Чабрин, когда я рыдала в его комнате.- Вот человек, Марихен,- хотя я не могла бы никогда полюбить его больше, чем любят брата!.. Он так добр, так нежен, так способен быть другом женщины... но так предается сам всем увлечениям...

Знаешь что? я почти даже помирилась с моим горьким разочарованием. Что ж делать? До сих пор я не встретила еще человека с душою могучей и широкой - это была всегда моя любимая мечта... Царь и обладатель всего, повелитель женщины, в которого бы женщина могла верить, которому бы она могла предаться... пусть бы даже преступления тяготели на таком человеке - все равно!.. Благо и зло разве не в нем самом, к разве кроме его может и должно что-нибудь существовать для женщины? И не создания только поэтов эти возвышенные идеалы силы, эти цари и властители мироздания - они существуют, они должны существовать... Все, все простила бы я подобному существу!.. Ты помнишь мою встречу с Ипполитом, помнишь, как мелкий ум этого человека казался мне высоким, как его жалкое самолюбие было для меня задатком такого самолюбия, для которого нет границ и пределов?.. Я хотела быть обладаемою, я сама стремилась к тому, чтобы быть рабою даже этого человека; я рада была - должно сознаться откровенно - когда нравственная сила являлась в нем, хотя бы даже грубо...

Мне грустно, Маша; но я не убита - пускай мне уже тридцать лет, а я чувствую все-таки, что мое сердце еще ищет любви, что возможность любви во мне не прошла. Редкая женщина созналась бы в этом на моем месте; но я говорю это прямо, готова прямо сказать это не только тебе, но целому свету... Одно качество, которое храню я в себе,- это гордость. Ты знаешь все, что меня окружает, ты можешь себе представить добродушно-язвительные шутки, грубые намеки всего дома - и я не упала от этого, и я по-прежнему пою, готова прыгать по столам и стульям.

Я развязала его от всех клятв и обетов. О! зачем он краснел во время нашего последнего с ним разговора!.. Мне было больно не за него, не за себя, но за человека... Бесстыдство во сто раз лучше этого гнусного притворства, потому что в первом есть сила, в последнем видно одно малодушие.

Не бойся за меня... я крепка. Не этому человеку разбить и сокрушить меня. Прощай, моя Марихен,- будь хоть ты счастлива!

Дневник Прасковьи Степановны Рассветовой

Февраля 22.

Женщина сотворена для любви - это аксиома; но как должна она любить - это еще вопрос не разрешенный моих сестер, и даже, смело могу сказать, ни одна из женщин, говоря о любви много, не сказала о ней ничего. В моем глубоком уединении, думая об одной любви, я одна, может быть, понимаю, как должна любить женщина. Любя, должно отказаться от всего: не от светских удовольствий, это просто вздор - нет; но отказаться совершенно от личности, подчинить ее другому существу без границ; ибо где есть границы, там нет места истинному чувству: ни желаний, ни надежд, ни радостей не должно быть без воли любимого человека. И пусть рабством зовут такую любовь; но где же рабство, когда в любви нет страха? Беспредельная откровенность должна быть следствием божественного чувства любви - отдавать отчеты даже в мысли, от которой сама краснеешь!.. Нет!.. я не любила до сих пор - я не любила никого до встречи с тобою, странный человек, человек в полном, в истинном смысле этого слова!.. В тебе все, и зло и благо... Твоя душа широка как море, глубока как бездна. Всем, всем можешь ты быть - и величайшим из подвижников и величайшим из злодеев... Ах, да! употребляю твое любимое восклицание... Я понимаю твое презрение к какому бы то ни было раскаянию; я понимаю, в какой степени безгранична истинная свобода. Зло и добро... Да, ты прав, ты во всем прав, царь моей души, царь всего, на что только сосредоточится твоя воля... Воля, сила, власть - как полно, как знаменательно звучат в устах твоих эти слова!.. Но зачем ты не можешь любить - или нет, нет! ты опять прав, потому то тебя и должно любить страстно, безумно, безгранично, что ты сам любить не можешь... Ну, что за дело, что за минуту блаженства с тобою надобно заплатить смертию - не смертию тела, но смертию души... да, потому что дальше идти некуда, что в тебе бездна... Я люблю тебя... я люблю тебя - пускай твоя любовь только полусострадание, полусочувствие, пускай твоя милая улыбка только улыбка снисхождения... ты же сам говоришь, что ты любишь меня в минуту страсти... Довольно, минута - вечность; женщина - дитя минуты: ты сам сказал это, ты сам сказал это; но почему же я задрожала, как лист, когда услыхала впервые эти слова? Зачем в эту же ночь ты явился мне с гордой, повелительной, презрительной улыбкой?.. Это была страшная ночь!.. "Вот он, мой властелин",- сказала я.., Я приняла мышьяку - зачем меня спасли?.. Твоя любовь - гибель, любовь к тебе - смерть, страшная смерть души!.. Но ты велишь мне жить - я живу... Но зачем ты мучишь меня, зачем тебе нужно, чтоб я жила?.. Минута, минута, но ты безжалостен... Дрожать каждую минуту - за потерю твоей любви, не сметь предаться упоению, не сметь ни на секунду отвечать за будущее... Это ад, это ад... Милый, милый - сжалься надо мною!

Февраля 38.

Теперь я могу припомнить и написать в порядке все события прошедшей недели... Зачем?.. Не знаю, мысль моя, может быть, та, чтобы, когда я умру, он, мой страшный милый, прочел эти строки...

Я часто ездила к Чабрину; мне как-то было отрадно говорить с этим добрым, благородным человеком: в нем ставало много великодушия слушать все мои бредни, видеть мои слезы - слезы о человеке, недостойном моей любви, слезы, которых мне теперь стыдно... Мы с ним оба страдали одним недугом, и, ей-Богу,- я не знаю, за что мой милый так зло смеется над нашими взаимными чувствами? Это было в среду... Я приехала к Чабрину совершенно растерзанная моими домашними отношениями. Он был рад мне, потому что был счастлив... Признаться, я завидовала в эту минуту его счастию, его любви... Я слушала его рассказ о том, что было с ним накануне, и, верно уж, я была настроена ровно ничему на свете не верить; но мне казалось, что эта молодая девушка любит его только потому, что ей некого другого любить. Вообще, странное предчувствие, мне всегда, когда он говорил об этой Софье, становилось как-то грустно - нет, больше, чем грустно,- неловко... Не потому, право, что Орнаментов променял меня на нее... Бог с ним!.. Ее бы надобно мне даже жалеть, потому что, пожалуй еще, этот человек и добьется того, что она будет его женою... Было пять часов вечера... Вдруг в ворота дома раздается стук, и через пять минут в передней слышится шум от скидывания калош и шубы... Входит молодой человек - лет двадцати, не больше... Зачем описывать его наружность?.. Женщина с улыбкой дьявола, ребенок с силою мужа.

- Имеретинов! - вскричал Чабрин, бросаясь к нему с дивана.

- Здравствуй, Ваня,- сказал он довольно равнодушно и в ту же минуту слегка поклонился мне...

- Мы тебя ждали вот уже дня с два по твоему последнему письму,- сказал Чабрин, подвигая кресла для него к камину.

- Ах, да! - начал гость, бросаясь в кресло и опустивши на их ручки свои белые, как слоновая кость, маленькие руки.- Что Лиза?

- Послать к ней? - перервал его Чабрин, подымаясь, чтобы выйти.

- Подожди,- отвечал Имеретынов с каким-то утомлением, остановивши его жестом руки...- Подожди, еще успеешь. Дай мне чаю лучше - я озяб...- и он протянул к камину ноги.

- Ты опять сюда,- начал Чабрин с видимым смущением, которое показалось мне очень странным, но которое мне стало потом очень понятно. Чабрин обещал своим родным не быть в близких отношениях с Имеретиновым, а эти отношения с первой минуты его приезда становились более чем близкими.

- Можно у тебя остановиться на несколько дней, Ваня? - спросил его Имеретинов, закуривая сигару.

- Разумеется, разумеется,- поспешил отвечать Чабрин; но опять и смущение и неудовольствие выразились на его постоянно задумчивой и нерешительной физиономии.

- Я так и думал,- продолжал Имеретинов,- и велел прислать сюда свои чемоданы. Как я рад, воротясь из-за границы, вы себе представить не можете,- обратился он ко мне с совершенною свободою, не переменяя нисколько своего положения.

- Другие рады, когда едут за границу,- сказала я ему, чтобы сказать что-нибудь...

- Ах, да! - прервал он меня, устремивши на меня свои бархатные и совершенно неподвижные глаза... Странные глаза - и видят они насквозь человека и вместе с тем всегда погружены во что-то беспредметное, неопределенное, беспредельное.

- Знаете ли, что я сам дивился очень тому, что на меня решительно не действует ничего, что действует на других... так уж глупо как-то я создан,- прибавил он с легкою улыбкою...

- А может быть, слишком умно,- осмелилась я отвечать, опустивши глаза.

- Не знаю,- отвечал он беспечно, равнодушно...- Так или иначе, только, право, я рад, что вижу опять Петербург... Я его как-то люблю.

- За что? - спросила я несколько смелее.

- А вот видите ли,- отвечал он, опираясь подбородком и не сводя с меня глаз,- в нем есть одно удивительное качество - способность тревожить разные раны и болезни нравственной природы... Вы родились в Петербурге?

- Нет,- отвечала я,- я здесь только два года. Моя родина - степи.

- Землячка! - вскричал он, схвативши мою руку...- Очень рад!.. Степи, Украина... ах, да как там хорошо подчас! - и он потянулся с совершенной ленью...

- А скучно жить вообще - не правда ли? - быстро обратился он ко мне.- Ведь вы, верно, согласны, со мною?

- Вполне,- прошептала я, склонивши голову под тяжестью моего душевного гнета.- Вполне...

- Ну, так мы, пожалуй, будем и друзьями,- промолвил он с иронией.- А, впрочем, нет,- продолжал он,- с вами мы не будем друзьями... Я не верю в дружбу женщины и мужчины, да и вообще дружба - чувство ложное; отношение между существами одного ли пола, двух ли полов - или вражда или любовь...

- Однако вы друг с Чабриным,- заметила я, усиливаясь улыбнуться.

- Да,- сказал Имеретинов, как-то неприятно сжавши губы,- да, пожалуй... покамест, до первой кости, брошенной между нами...

- До первой кости? - спросила я с изумлением.

- Как же иначе? - отвечал он полушутливо, полусерьезно.- Неужели вы до сих пор еще - много ли вам лет? - не убедились, что всякая встреча двух лиц между собою кончается всегда или вечным разрывом, или уничтожением одного в пользу другого?.. Так и в любви и в так называемой дружбе.

- И в любви!..- прервала я, едва переводя дыхание.

- И в любви! - повторил он спокойно, сворачивая наконец с меня свой, по-видимому, уставший, взгляд...- Скажите, вы любили?.. - спросил он после минуты молчания.

Вопрос этот был сделан так рассеянно и вместе так нежно, улыбка его была так обаятельна в эту минуту.

- Да,- отвечала я просто и прямо,- я любила и любила много... а вы?

- Никогда,- прошептал он, падая головою на откинутую спинку вольтеровского кресла...- Знаете ли, как бы я хотел любить? - продолжал он...- Ах, да! что за дело, что меня любили, когда я не любил...

Тут вошел Чабрин.

- Вы уже познакомились,- обратился он к нам обоим с принужденною улыбкою.- Ce qui se ressemble... (Надо: Qui se ressemble s'assembie - Рыбак рыбака видит издалека (фр.).)

- А, кстати! - перебил его Имеретинов, приподымая голову и смотря на меня.- Замечали ли вы, что порядочные люди, мужчины ли они, женщины ли, узнают друг друга сразу, по одному полуслову, часто по одному движению?.. Скажите,- продолжал он с каким-то детским увлечением,- зачем встречаются на свете порядочные люди?

- Конечно, уж не за тем, чтобы расходиться,- отвечала я, сама не знаю, с какою-то смелостью.

- Ну так мы с вами не разойдемся!..- и он засмеялся звонким, металлическим смехом.- А, впрочем,- сказал он потом, снова с грустью,- почему знать, может быть, мы кончим с вами враждою?

- Враждою?.. Почему же вы так думаете? - спросила я.

- Так... да, враждою, или...

Он замолчал. Я вспыхнула. Чабрин глядел на нас во все глаза.

Мы говорили долго, говорили много... Он обещал быть у меня на другой день...

Под конец вечера он послал за шампанским, потому что, как говорил он, без вина он не может ни любить, ни верить.

Я пила с непонятною для меня радостью... Чабрин вздумал было отказываться, но один насмешливый взгляд Имеретинова заставил его отложить в сторону чопорность, и он осушал стакан за стаканом...

В эту ночь я видела его во сне... или нет, то был не сон... то было видение.

Наутро я приняла яду...

Чего я боялась?.. сама не знаю, но я боялась ужасно.

Меня спасли... зачем?

Он был у меня вечером... Разумеется, он и не подозревает даже, отчего я была так бледна и худа...

Он был в этот вечер страшно сходен с моим видением... Болезненный румянец чахотки на его бледных, прозрачных щеках, стальной и холодный блеск голубых глаз, отрывистость, сухость и злость речи... Насмешка была в каждом его слове; грусть и утомление жизнию звучали в его речах... Он говорил, что любовь - минута, что глупа будет женщина, которая станет рассчитывать на его любовь более, нежели как на три дня... И, говоря это, он так прямо, так дерзко глядел на меня, что я беспрестанно потупляла глаза...

Он говорил также, что я сама должна дойти до того, чтобы не верить в любовь, а верить только в минуту и в вечность наслаждения; что даже и женщины могут смотреть прямо в лицо жизненной правде, хотя безотрадно грустна эта правда.

Я не спала всю ночь... я чувствовала, что люблю его с неодолимой страстью... Мне хотелось думать, что слова его - только испытание... и как сладко погружалась я в эти мечты! Но одно воспоминание о его словах обдавало мою душу холодом; казалось мне, что я просыпалась над какой-то бездной.

- Что с вами? - сказал он дружелюбно-тихо, через три дня после этого. - Или вы любите?

- Да,- отвечала я твердо и тихо.

- Кого же? - спросил он, сжавши на груди руки.

- Вам странно об том спрашивать,- отвечала я; но в эту минуту разговор наш прервало прибытие моего доктора.

Доктор просидел с полчаса и уехал. Во все это время Имеретинов нетерпеливо барабанил по столу пальцами... О! как я рада была этому нетерпению!

- О чем бишь мы говорили? - обратился ко мне Имеретинов с величайшим равнодушием.

- Я говорила,- начала я твердо,- что вам странно меня спрашивать о том, кого я люблю...

- Итак, вы любите меня,- сосредоточенно-грустно сказал Имеретинов...- Подумали ли вы об этом? Вы мне нравитесь... да, скажу вам прямо; вы мне нравитесь более, чем которая-либо из женщин, каких я знал доселе; но вы знаете, что я на свете верю только в минуту.

Я покорно склонила голову.

- Но что такое минута?.. Минута - вечность,- прошептал он, страстно обхвативши меня обеими руками.

Я отшатнулась от него - лицо мое пылало...

Он взглянул на меня с насмешливым презрением...

Я сама упала в его объятия...

И с тех пор я живу в минуте, живу минутою - и с тех пор я дрожу за каждую минуту, потому что люблю его безумно, мучительно страстно!.. О мой милый, мой царь, мой повелитель! Делай со мною, что хочешь, но не мучь меня... уничтожь меня скорее своим дыханием!.. О! как страстны твои поцалуи, мой милый, как судорожно крепки твои объятия, как неисчерпаемо с тобою наслаждение! Милый, милый мой, не чужой милый!..

Февраля 28.

Вчера он был добр - он был чудно нежен, мой страшный милый... Он так весело шутил, так добродушно смеялся... Я была так счастлива, так счастлива!..

Но сегодня... Теперь три часа ночи, а я не могу сомкнуть глаз... Мне тяжело, в голове моей мутно, в груди тоска, камень... О! за что ты так меня мучишь, милый?..

Он вошел... Я затрепетала при первом на него взгляде: злая, коварная улыбка кривила его прекрасные уста; неподвижный взгляд его был мертвен, как взгляд трупа,- тяжелый, ужасный взгляд!..

- Что с тобою, милый? - едва могла я промолвить, прижавшись к его груди с ребяческим страхом.

- Ничего,- отвечал он.- Не обязан же я вечно смеяться.

И севши подле меня, он с утомлением прислонился к дивану. Потом он взял мою руку и пожал ее; но что-то страшно грустное было даже в этом пожатии.

Я молчала - я была убита его грустию.

- Зачем мы с тобою встретились?..- начал он снова, тяжело вздохнувши.

- Ты не любишь меня! - быстро перервала я, взглянувши ему прямо в глаза и обвивши его стан руками.

Он тихо отвел мои руки.

- Что такое любить? - сказал он, смотря по-видимому вдаль, но между тем искоса подмечая мой взгляд...- Любовь - минута, и я тебя люблю... Да разве ты этого не знаешь,- продолжал он, страстно схвативши меня за стан,- разве ты этого не чувствуешь, когда ты дрожишь и млеешь в моих объятиях?..

- Но ведь это все минута! - вскричала я с отчаянием, падая к нему головою на колени.

- Минута - вечность! - сказал он с своей милой, детской улыбкой, гладя руками мои волосы.

Я была в забытьи... мне было сладко и мучительно... Над моей щекою веяло его прерывистое, жаркое дыхание; мои руки страстно сжимали его руки.

Минута - в самом деле, вечность была в этой минуте.

Но она прошла... Он снова был бледен; белое высокое чело его было покрыто потом.

- Ах, да! - говорил он грустно и вместе насмешливо.- Еще несколько часов... ну дней, пожалуй,- и все, что живет во мне, отойдет к вечному покою... Что ж, разве не все давала мне жизнь, что только может она дать?.. Неужели это зовут жизнию? - прибавил он с горькой иронией.

Я встала с дивана... на него вскочила собака моей матери.

Он бросил ее с какою-то досадою.

- Сядь лучше ты сюда,- обратился он ко мне.

Я молча покорно повиновалась, но я была уничтожена.

И через полчаса снова посыпались страстные лобзания, снова я сгорала в его объятиях... Но только что хотела я вполне предаться моему чувству, он опять уничтожал меня своей вечной иронией.

Это было вечером... Ночью, в 11 часов, он приехал опять. Глаза его горели неестественным блеском... Он где-то пил и пил очень много. Из круга, откуда он вырвался, он принес речи, которых я никогда не слыхала,- безумства, от которых я даже теперь краснею... Я подчинялась как раба его капризам: я так ясно видела, что он меня не любит, что он меня не может любить; что средство удержать его одно - повиноваться ему беспредельно.

- Что ты мне говоришь о своей любви ко мне? - говорил он с какою-то злою суровостью.- Будто я сам не знаю, что мне уже выхода нет?.. Ты думаешь, очень мне это весело, что ли?.. Моя власть, моя сила основаны на том, что я сам ничем не увлекусь, что я ничего не хочу; ничего... да, или всего, - прибавил он мрачно. - Но где же взять всего?.. В жизни все вздор, кроме минуты и наслаждения.

И он опять сжал меня крепко руками. Мне было стыдно взглянуть на него прямо, а он хохотал истерически над совестью, которая имеет у него особенное значение.

О! как самый цинизм обаятелен в этом человеке!

Когда он уехал, я невольно подошла к зеркалу... лицо мое было страшно бледно, губы запеклись. Я пыталась заснуть... мне тяжело, мне душно, мне жарко...

Марта 2.

Я постарела теперь несколькими годами... Все, что любила я прежде, кажется мне отвратительно смешным; над всем, чему я верила прежде, я теперь смеюсь, как он же... О! я понимаю, почему все люди кажутся ему ничтожны и жалки!.. Это не ослепленное самолюбие, не гордость даже... это только вера в величие человека - в то, что человек существует только по степени приближения его к Верховному Существу. Он говорил сегодня о высоком наслаждении - опутать людей силками ума, как паук опутывает мух паутиной, о наслаждении властвовать... Он был прям и откровенен со мною, хотя никогда ничто, кроме намека, не сорвется с его уст... Я поняла, что какой-то страшный план кроется в его дружбе с Чабриным.

Бывают минуты... чудно прекрасно становится его бледное чело, большие голубые глаза сияют кротким, задумчивым блеском, все выражение лица сосредоточено в одну светлую, возвышенную мысль - это серафим, низверженный с неба и тоскующий по нем.

Таков он был недавно, сидя у окна вечером. Только что родившийся месяц обливал своими лучами его прозрачное чело - я сидела у ног его, я смотрела в его глаза. Он говорил о любви, о той божественной струе, пробегающей по жилам всего мироздания, связующей все его звенья единым, божественным чувством радости; он говорил о великом братстве людей между собою и о еще более великом родстве их с высшими существами... "О высоких мыслях и чистом сердце должны мы просить Бога", - заключил он словами своего любимого поэта Гете.

И, говоря, он наклонялся ко мне, обвивал мою шею руками, смотрел на меня с бесконечною, снисходительною любовью... Но это любовь брата... любовь брата... Боже мой, когда я не хочу этой любви!.. Что мне за дело, что он, как говорит он, уважает меня глубоко, что он благоговеет передо мною, что он со мною одной предается благороднейшим впечатлениям своей природы?..

Мне тяжело... ты измучил меня, милый; в груди у меня страшная боль, сердце так бьется - так бьется, что я иногда боюсь его разрыва...

От Ипполита Орнаментова к приятелю его Бураламову

С. Петербург. 184... апреля 1.

Дела поправляются, любезный друг, однокашник и однокорытник,- и это совершенно справедливо, хотя сегодня и 1-е апреля. Глуп я был, когда ни с того, ни с сего вздумал приходить в отчаяние, истинно глуп - и ты по всему праву бранил меня за молодость и заносчивость. Ничто, кажется, не уйдет от рук моих: ни невеста, ни деньги, ни родство с хорошим и заслуженным человеком. Молодец-то, которого я только по своей подозрительности мог считать за пройдоху, просто выходит, с позволения сказать, простофиля.

Quisque fortune sue faber (Каждый сам кузнец своего счастья (лат.).), как задавали нам раз для темы в семинарии, и ты, я помню, отличался тогда в этой диссертации; ибо уже и тогда, любезный друг Алексей Степанович, опережал ты всех нас силою здравого рассудка... Но и в этом деле tibi fero et gratis ago... (Хвала тебе и благодарность (лат.).) Чабрин, кажется, вдруг, что говорится, совершенно с толку сбился: вот уж дня с три не видно его на службе в департаменте - а между тем наш начальник видел его в театре и доложил об этом набольшему. Набольший только пожал плечами и не сказал ни слова... А между тем я вчера вечером зашел к Счастному... Луиза Карловна была сильно не в духе, говорила, что всю ночь не спала, от того-де, что у жильца до петухов были гости и шумели страшно... "У жильца" - заметь это, любезнейший; значит, она им недовольна: иначе назвала бы Иваном Петровичем. Старый же мошенник вчера прикинулся лисицею - так и вьется: и о службе-то нашей, и о том, что тише едешь, дальше будешь, что иное дело - человек положительный, и иное дело - скакун, что скакуны быстро подымаются, да плоха на них надежда. У Софьи Ивановны глаза были сильно красны - поплачет и уймется: слезы их вода, готовы на всякой случай. Проговорился также Иван Авдеевич, что к жильцу его приехал из-за границы какой-то сорванец-приятель. Я по этому заметил слегка, что верно оттого Чабрин не бывает у должности... "Эх, батюшка, что уж за человек, который службой манкирует",- отвечал Иван Авдеевич. Луиза Карловна покачала головой, вздохнула и сказала: "Ох, молодость, молодость! всех-то губят на свете дурные приятели!" Потом велела принести варенья и начала меня подчивать, говоря, что Соничка варила. Софья Ивановна с досадой встала и ушла; Луиза Карловна побледнела от досады и пошла за ней в ее комнату. Чрез полчаса они возвратились обе; только щеки Софьи Ивановны что-то больно горели: уж не ходила ли по ним рука Луизы Карловны? Ничего - стерпится, слюбится... Я, конечно, никогда к таким мерам прибегать не буду - разве только в слишком крайних случаях - да и то к чему?

Вот тебе состояние дел, любезный друг и сотоварищ. Скоро, верно, деньги на свадьбу понадобятся - надеюсь на тебя, как на каменную твердыню.

Твой Ипполит Орнаментов.

Записка от Софьи Счастной к Чабрину

Что вы делаете со мною? что вы делаете с собою?.. Вы губите и меня и себя... Чабрин, Чабрин! сжальтесь, Бога ради, над женщиной, которая виновата разве только тем, что верила в вас как в друга и брата... Меня терзают - и терзают за вас: они меня уморят. А вы? Вас видят везде, кроме вашего департамента, с вашим негодным приятелем,- и какими видят вас! Пьяных! - Я ли это писать должна!.. О, пожалейте, если не себя, то меня - я страдаю, я больна...

От человека Ивана Чабрина Артамона к родителям барина в Москву

Батюшки мои, отцы вы мои родные! бьет ваш человек усердно и кланяется верный холоп ваш Артамон, и слезно вас просит, нельзя ли вам, отцам нашим, написать к батюшке Ивану Петровичу, что не годится ему, примерно сказать, доверять всякой швали. Не писал бы я вам, кабы не сказали мне добрые люди, Иван Авдеич да Луиза Карловна, хозяева наши, что барин-то на службу не ходит, с мошенником связался и ваше барское добро попусту тратит: шубу енотовую заложил за триста пятьдесят рублей - и все за этого Емеритинова; а этот разбойник-то и в карты играет, сам весь проигрался, да и барина-то моего, голубчика, туда же с собой тянет. Да еще, говорят, в раскол его какой-то с собою втянул.

Слезно к вам, батюшки мои, пишу: выручите нас из великой беды, не дайте псу в обиду. Он, наш голубчик, бывало, как красная девица, а теперь - шутка ли! - бутылки с шампанским со стола не сходят. На карты одни в два дня пять рублей серебром вышло. Кабы сами вы, отцы наши, приехали, то оно бы хорошо было.

Усердный раб ваш

Артамон Феклистов.

От Василья Имеретинова к дяде его Александру Николаевичу Имеретинову

В ночь великих нравственных страданий пишу я к тебе, воспитатель. Готов теперь упрекать тебя за все, за что благодарил прежде... но не слушай моих упреков; да и что тебе до них за дело, привыкшему властвовать стихиями? Не смутится вечный дух ни шумом, ни стоном моря, ни взрывами огня, запертого внутри земной коры!.. Да и что мне самому за дело до неразумных стихий во мне самом? Разве возможно пойти вспять на том пути, по которому ты вел меня?.. Разве правда может быть забыта?... Никогда, никогда!.. Пусть за мною и передо мною нет ни луча света, ни живительной капли отрады - обмануть себя я не могу... и тебе одному только, воспитатель, раскрывается моя душа - одному тебе. Ты можешь быть покоен: воспитанник стоит воспитателя... Закованный в ледяную броню эгоизма, бесстрастный ко всему,- я не знаю ни к чему сожаления... Но ты знаешь один, как бесконечно различны я и мои действия, как тяжелая правда жизни не по силам моему хрупкому и слабому составу, как ничто не могло уничтожить во мне сердца... О! когда же вечный день блеснет мне зарею таинственной вечности?

От Степана Никифоровича Похорцева к Петру Петровичу Чабрнну

Спб. 184... апреля 20.

Милостивый государь, Петр Петрович!

Считаю долгом отвечать на приятнейшее письмо ваше, полученное мною 5 апреля, хотя вместе с тем чувствую величайшее прискорбие души, что не могу обрадовать вас насчет сына вашего вестями, которые были бы хотя сколько-нибудь отрадны вашему родительскому сердцу. На третий же день по получении почтеннейшего вашего послания, я отправился по адресу, сообщенному мне вами, отыскивать любезнейшего сына вашего. Исполняя буквально ваше поручение, я хотел дать всему делу такой оборот, что как старый ваш знакомый и, могу сказать, приятель, хотел лично узнать Ивана Петровича и попенять ему, что он, так давно живши в Петербурге и зная от вас о моем местожительстве, не вздумал порадовать меня, старика, своим посещением. Квартиру его я нашел очень скоро и действительно там, где вы написали: у г. Счастного, весьма почтенного и в Петербурге уважаемого чиновника и человека. Как его, так и достойную и добродетельную супругу его я имел честь и удовольствие узнать лично после моего свидания с сыном вашим. Что же касается до самого Ивана Петровича, то, к величайшему душевному прискорбию моему, я думал найти в нем молодого человека, от родителей, так сказать, всосавшего в себя вместе с молоком добрую нравственность, но весьма обманулся в своих ожиданиях. Простите меня, почтеннейший старый приятель; но самое мое искреннее к вам душевное расположение обязывает меня к нелицемерной правде... Самый уже вид его жилища поразил меня достаточно, ибо когда я приехал к нему, было уже 10 часов утра, а ставни его комнаты были еще затворены; при входе в отворенные двери залы увидал я два карточных стола, исчерченных мелом, на оных две нагоревших и не погашенных свечи, и повсюду дым от сигар и запах спиртуозных напитков; на окнах же целую батарею опорожненных бутылок!.. Полупьяный человек с грубостью спросил меня, чего мне надо, прибавя, что господа спят; но при ответе моем, что я Степан Никифорович Похорцев, старинный приятель батюшки Ивана Петровича, и что мне чрезвычайно было бы нужно повидаться с самим Иваном Петровичем,- так он, вероятно с пьяных глаз, бросился мне тут же в ноги и со слезами начал просить меня, чтобы я вступился в положение его барина, которым, по его словам, совсем завладел поселившийся у него приезжий из-за границы, молодой Имеретинов. Считая все эти рассказы преувеличенными, я не обратил на них особенного внимания и решился подождать в гостиной комнате, пока ваш сын проснется. Там просидел я до половины двенадцатого, перебирая от скуки лежавшие на окнах и на стульях книги и книжки. В числе их не нашел я не только ни одного нравственного сочинения, но нашел такие, которых самые названия срамны: большею частию здесь были соблазнительные французские романы, богопротивные сочинения Дидерота и несколько исчадий новейшей французской словесности... Хотя такой выбор чтения не совсем с хорошей стороны рекомендует молодого человека, но помня, как мы с вами сами, как мухи на огонь, бросались на подобные сему сочинения, я не терял еще совершенно надежды - как вдруг из соседней комнаты услыхал я пение такой безнравственной французской песни, что зажал себе уши, не привыкшие к таковым оскорбляющим приличие вздорам. Чрез минуту послышался сильный смех, растворились двери и я услыхал слова: "покорнейше прошу!" Иван Петрович не потрудился даже встать с постели и простым наклонением головы пригласил меня садиться на вольтеровские кресла, стоявшие подле кровати. Совершенно изумленный подобным забвением приличий в молодом человеке его лет, я не знал, с чего начать мою речь, когда он сам с какой-то худо скрываемой насмешливостью стал рекомендовать себя в мое расположение и извиняться, что, по множеству дел, не успел до сих пор быть у меня,- и тотчас же начал потчевать меня чаем и сигарою; когда же я отвечал ему, что в такое позднее время не привык никогда пить чай, зевнул и обратился к другому, лежавшему на другой кровати, юноше, казавшемуся еще моложе его летами, но разврата, как после оказалось, еще более его преисполненному,- с вопросом: "А что, Вася, мы вчера, кажется, пересолили?" - на что тот только усмехнулся. Начал я говорить с ним о его службе; но ответы его были кратки и, по-видимому, весьма неохотны. Когда же я сделал вопрос его товарищу о том, служит ли он, то он, не удостоив меня даже словом, повернулся к стене и захрапел почти в ту же минуту. Видя, что Иван Петрович не расположен вести со мною основательного разговора, я решился прямо приступить к делу и сказал ему, что родители его просили меня принять участие в его положении; что они, как всегда, исполнены к нему снисхождения и что если он решился обратиться на путь истины, то они с своей стороны чрез меня же не замедлят содействовать его исправлению. Любезнейший наш юноша оскорбился сим моим увещанием и спросил меня, кто дал мне право вмешиваться в его дела, когда он сам об этом никого не просил? На это отвечал я ему, что и лета мои и моя дружба с вами дают мне в сем случае некоторое право; но что, с другой стороны, молодые люди должны кроме того отличаться всегда послушанием и покорностию к старшим... "Из какой это азбуки?.." - спросил, неожиданно повернувшись, его товарищ... "Эх, почтеннейший,- прибавил он с неприличным пренебрежением,- если вы пришли к нам в гости, то напрасно забыли мудрую пословицу, что в чужой монастырь с своим уставом не ходят; а если явились к нам как к овцам погибшим, то предъявили бы прежде свои права на проповедание слова истины!" Пораженный вконец таким явным пренебрежением к званию моему и к летам, я немедленно взял шапку и спросил Ивана Петровича, что должен я писать к его родителям?.. "Что видели",- поспешил ответить за него его товарищ. Я поднялся - сын ваш отвечал мне наклонением головы... и я ушел. Желая получить о нем более подробные сведения, я отправился прямо к его хозяевам и узнал следующее. Иван Петрович жил первоначально самым лучшим образом и поведением своим подавал пример всем своим товарищам и сверстникам по службе; теперь же связь его с приехавшим из-за границы развратным его товарищем совершенно его губит и может потерять его вконец как во мнении начальства, так и во мнении всех добрых людей. Кроме того, узнал я стороною, что сын ваш, по свойственной молодым летам его ветренности, завлек чувством любви прекраснейшую девицу, дочь г. Счастного,- и сами вы можете представить, почтеннейший друг мой, как неприятно должно быть нежному родительскому сердцу, что предмет выбора их единственной дочери совершенно теряет себя. Прекрасная девица сохнет - и это тем неприятнее, что ничто не могло бы препятствовать взаимному счастию сердец их, предназначенных самой судьбою одно для другого; ибо и вы, вероятно, не отказали бы в согласии и родительском вашем благословении. Партия сыну вашему - истинно прекрасная! Состояние родителей ее не бедное; она у них единственная дочь, и связи по службе Ивана Авдеича, господина Счастного, таковы, что они помогли бы и юному птенцу вашему подняться высоко на поприще гражданских отличий.

Вот, почтеннейший и любезнейший друг мой, все, что я имею сообщить вам, по крайней мере в сию настоящую минуту. Дружеский совет мой вам - взять в руки вожжи покруче. Подозреваю, не излишняя ли снисходительность и любовь ваша к нему - вина его ветренности?.. Напишите к нему теперь построже - авось либо родительские наставления пробудят в нем глас совести; в противном же случае необходимо будет прибегнуть к мерам, даваемым самим законом.

Свидетельствуя почтение вам и супруге вашей, имею честь пребыть, почтеннейший друг, Ваш всепокорнейший слуга

Аполлон Григорьев - Другой из многих - 01, читать текст

См. также Григорьев Аполлон Александрович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Другой из многих - 02
Степан Похорцев. Дневник Прасковьи Степановны Рассветовой Апреля 22. Н...

Листки из рукописи скитающегося софиста
ХХ Я вышел из дому в шесть часов и уж конечно не с тем намерением, что...