Иван Гончаров
«Фрегат Паллада. - 07 - Том 2.»

"Фрегат Паллада. - 07 - Том 2."

VI

ОТ МАНИЛЫ ДО БЕРЕГОВ СИБИРИ

Качающаяся мачта. - Остров Батан. - Padre и алькад. - Сулой. - Остров

Камигуин, порт Пио-Квинто. - Красное дерево. - Птицы и насекомые. - Бананы.

- Дракон, пожирающий уток. - Обед в тропическом лесу. - Кит. - Акула. -

Остров Гамильтон. - Камелии. - Корейцы. - Вести из Шанхая. - Нагасаки. -

Второй губернатор. - Подарки. - Провизия. - Острова Гото. - Берега Кореи;

опись их и поверка карт. - Залив Лазарева. - Прогулки по берегу. - Сильные туманы. - Змея. - Сношения с жителями. - Неприятность. - Река Тайманьга. -

Историческая заметка о Корее. - Татарский пролив. - Шквал. - Большой залив.

- Жители. - Тунгус Афонька. - Гиляки.

С 27 февраля по 22 мая, 1854.

Мы вышли из Манилы 27-го февраля вечером и поползли опять теми же штилями вдоль Люсона, какими пришли туда.

Тащились дней пять, но зато чуть вышли из-за острова, как крепкий норд-остовый муссон задул нам в лоб.

Сначала взяли было один, а потом постепенно и все четыре рифа.

Медленно, туго шли мы, или, лучше сказать, толклись на одном месте. Долго шли одним галсом, и 8-го числа воротились опять на то же место, где были

7-го. Килевая качка несносная, для меня, впрочем, она лучше боковой, не толкает из угла в угол, но кого укачивает, тем невыносимо.

Суда наши держались с нами, но адмирал разослал их: транспорт "Князь

Меншиков" - в Шанхай, за справками, шкуну - к острову Батану отыскать якорное место и заготовить провизию, корвет - еще куда-то. Сами идем на островок Гамильтон, у корейского берега, и там дождемся транспорта.

Только мы расстались с судами, как ветер усилился и вдруг оказалось, что наша фок-мачта клонится совсем назад, еще хуже, нежели грот-мачта. Общая тревога; далее идти было бы опасно: на севере могли встретиться крепкие ветра, и тогда ей несдобровать. Третьего дня она вдруг треснула; поскорей убрали фок. Надо зайти в порт, а куда? В Гонконг всего бы лучше, но это значит прямо в гости к англичанам. Решили спуститься назад, к группе островов Бабуян, на островок Камигуин, в порт Пио-Квинто, недалеко от

Люсона.

Но прежде надо зайти на Батан, дать знать шкуне, чтоб она не ждала фрегата там, а шла бы далее, к северу. Мы всё лавировали к Батану; ветер воет во всю мочь, так что я у себя не мог спать: затворишься - душно, отворишь вполовину дверь - шумит как в лесу.

Вчера, с 9-го на 10-е ночью, течением отнесло нас на 35 миль в сутки, против счисления к норду, несмотря на то что накануне была хорошая обсервация, и мы очутились выше Батана. Зато как живо спустились к нему попутным ветром! Это тот самый Батан, у которого нас прихватил, в прошлом году в июле месяце, тифон, или тайфун по-китайски, то есть сильный ветер. Мы тогда напрасно искали на восточном берегу пристани: нет ее там; зато теперь тотчас отыскали на юго-западном. Шкуна стояла уже там и еще китолов американский.

Островок недурен, весь в холмах, холмы в зелени. Бухта не закрыта от зюйда, и становиться в ней на якорь опасно, хотя в это время года, то есть при норд-остовом муссоне, в ней хорошо; зюйдовых ветров нет. Но положиться на это нельзя. А как вдруг задует? Между скал (тоже зеленых) есть затишье и пристань. Глубина неровная: 50 сажен, потом 38 и вдруг семь, почти рядом.

Нам открылся монастырь, потом дом испанского алькада и деревня в зелени.

Хорошо, приятно и весело смотреть на берег. Наши поехали, я нет. Меня, кажется, прихватила немного болезнь, которую немцы называют Heimweh*. Просто домой хочется. Даст ли Бог сил выдержать! Прелесть того, что манило вдаль, -

новизны, утратилась; впереди только беспокойства и неизвестность.

* Тоска по родине - нем.

У нас сегодня утром завтракали padre и алькад. Я не выходил из каюты, не хотелось, но смотрел из окна с удовольствием, как приехавшие с ними двое индийских мальчишек, слуг, разинули вдруг рот и обомлели, когда заиграли наши музыканты. Скоро удивление сменилось удовольствием: они сели рядом на палубе и не спускали глаз с музыкантов. Мальчишек укачивало. У меньшего желтенькое лицо позеленело, и он спрятался за пушку. Вдруг padre позвал его;

тот не слыхал, и padre дал ему такого подзатыльника, что впору пирату такого дать, а не пастырю.

Нам прислали быков и зелени. Когда поднимали с баркаса одного быка, вдруг петля сползла у него с брюха и остановилась у шеи; бык стал было задыхаться, но его быстро подняли на палубу и освободили. Один матрос на баркасе, вообразив, что бык упадет назад в баркас, предпочел лучше броситься в воду и плавать, пока бык будет падать; но падение не состоялось, и предосторожность его возбудила общий хохот, в том числе и мой, как мне ни было скучно.

Приняв провизию, мы снялись с якоря и направляемся теперь на островок

Камигуин поправить немного мачты.

Мы вышли ночью; и как тут кое-где рассеяны островки, то, для безопасности, мы удержались до рассвета под малыми парусами у островов Баши.

Я спал, но к утру слышал сквозь сон, как фрегат взял большой ход на фордевинд. Этот ход сопровождается всегда боковой качкой. Мы полагали стать к часам четырем на якорь; всего было миль шестьдесят, а ходу около десяти узлов, то есть по десяти миль, или семнадцать с лишком верст в час. Но в таких расчетах надо иметь в виду течения; здесь течение было противное;

попутный ветер нес нас узлов десять, а течением относило назад узлов пять.

Часам к пяти мы подошли к Камигуину, но двигались так медленно, что солнце садилось, а мы еще были всё у входа.

Вдобавок ко всему у острова встретили мы сулой и попали прямо в него.

Вы не знаете, что такое сулой? И дай Бог вам не знать. Сулой - встреча ветра и течения. У нас был норд-остовый ветер, а течение от SW. Что это за наказание! Никогда не испытывали мы такой огромной и беспокойной зыби. Ветер не свежий, а волны, сшибаясь с двух противных сторон, вздымаются как горы, самыми разнообразными формами. Одна волна встает, образует правильную пирамиду и только хочет рассыпаться на все стороны, как ей и следует, другая вдруг представляет ей преграду, привскакивает выше сеток судна, потом отливается прочь, образуя глубокий овраг, куда стремительно падает корабль, не поддерживаемый на ходу ветром. Взад подтолкнет его победившая волна, и он падает на бок и лежит так томительную минуту. Волны хлещут на палубу, корабль черпает бортами. Беда судам: мелкие заливает нередко, да и большие могут потерять мачты. К счастью, ветер скоро вынес нас на чистое место, но войти мы не успели и держались опять ночь в открытом море; а надеялись было стать на якорь, выкупаться и лечь спать.

Утром уже на другой день, 11-го марта, мы вошли в бухту Пио-Квинто северным входом и стали за островком того же имени, защищающим рейд. Бухта большая; берега покрыты непроходимою кудрявою зеленью. На острове есть потухший волкан; есть пальмы, бананы; раковин множество; при мне матросы привезли Посьету набранный ими целый мешок. Я заказал и себе. Доктор убил до шести птиц, золотистых, красных, желтых: их потрошат и набивают хлопчатой бумагой. Гошкевичу раздолье. Мне нельзя на берег: ревматизм в виске напоминает о себе живою болью. Я с фрегата смотрю, как буруны стеною нападают на берег, хлещут высоко и рассыпаются широкой белой бахромой. Океан как будто лелеет эти островки: он играет с берегами, то ревет, сердится, то ласково обнимает любимцев со всех сторон, жемчужится, кипит у берегов и приносит блестящую раковину, или морского ежа, или красивый, выработанный им коралл, как будто игрушки для детей.

Фаддеев сегодня был на берегу и притащил мне раковин, одна другой хуже, и, между прочим, в одной был живой рак, который таскал за собой претяжелую раковину. "Смех какой!" - сказал он. "Верно, с кем-нибудь неприятность случилась", - подумал я, зная его характер. Так и есть. "Наши ребята, -

продолжал он, - наелись каких-то стручков, словно бобы, и я один съел -

ничего, годится, только рот совсем свело, не разожмешь, а у них животы подвело, их с души рвет: теперь стонут". - "Как же можно есть неизвестные растения? - заметил я, - ведь здесь много ядовитых". - "Еще мы нашли, -

продолжал Фаддеев, - какие-то... орехи не орехи, похожи и на яблоки, одни красные, другие зеленые. Мы съели по штуке красной - кисло таково; хотели было зеленое попробовать, да тут ребят-то и схватило, застонали - смех! И с господами смех, - прибавил он, стараясь не смеяться, - в буруны попали; как стали приставать, шлюпку повернуло, всех вал и покрыл, все словно купались... да вон они!" - прибавил он, указывая в окно. В самом деле все мокрые.

16-е марта.

Меня всё одолевала то зубная боль, то хандра. А что за время! зелено, сине, солнечно, ярко и жарко, с легкой прохладой. Я всё ленился ехать на берег; я беспрестанно слышал, как один шел по пояс в воде, другой пробирался по каменьям, третий не мог продраться сквозь лианы. Всё это мало давало мне охоты ехать туда. Но сегодня утром, лишь только я вышел на палубу, встретил меня Унковский и звал ехать. "Смотрите, бурунов совсем нет, ветер с берега,

- говорил он, - вам не придется по воде идти, ног не замочите, и зубы не заболят". Я взял зонтик, надел соломенную шляпу, и мы отправились на вельботе.

В самом деле, бурунов не было, и мы въехали в ручеек, как на санях.

Матросы соскочили в воду и потащили вельбот на себе, так что мы выскочили прямо на песчаный берег. В ручейке были раковины, камешки, кораллы - всё, кроме воды. Мы вошли под свод развесистых деревьев, и нас охватил влажный, горячий пар. Берег весь зарос сплошной чащей, большею частью красным деревом. Зелень густа, как волосы. Красное дерево и придает эту кудрявую наружность всему острову. У дерева крепкие и масляные, ярко-зеленые листья, у одних небольшие, у других более четверти аршина длиной и такие толстые, что годились бы на подошву.

Мы подошли к нашим палаткам, разбитым на самом берегу, под деревьями, и застали Гошкевича среди букашек, бабочек, раков - живых и мертвых, потрошеных и непотрошеных птиц, змей и ящериц. Посидевши минут пять в тени, мы пошли дальше, по берегу, к другой речке, очень живописной. Чаща не позволяла пробираться лесом: лианы сетью опутали деревья, и иногда ни перешагнуть, ни прорвать их не было никакой возможности. Надо было идти по берегу, усыпанному крупными и мелкими каменьями, периодически покрываемыми приливом. Каменья или вонзались в подошву, или расступались под ногами и катились во все стороны. Упасть, правду сказать, было нельзя, но сломать ногу, и, пожалуй, обе, можно. Так мы шли версты две, и я отчаялся уже дойти, как вдруг увидели наших людей. Они срубили дерево и очищали его от коры. Что это за чудовищный ствол красного дерева! Только дубы на мысе Доброй Надежды да камфарные деревья в Китае видел я такого объема. Здесь мы, по тенистой и сырой тропинке, дошли до пустого шалаша, отдохнули, переправились по доске через речку, то того быструю, что, когда я, переходя по зыбкому мостику, уперся в дно ручья длинной палкой, у меня мгновенно вырвало ее течением из рук и вынесло в море.

Далее мы шли лесом всё по речке. Я не мог надивиться этой растительности: нас покрывал совершенно свод зелени от солнца. Деревья, одно другого красивее, выше, гуще и кудрявее, теснились, как колосья, в кучу.

Множество птиц, красных, желтых, зеленых, летало в ветвях, мелькало из куста в куст. Что за крики! Вверху раздавался то стон, то щелканье, а одна какая-то горланила так, что хоть уши зажми. Насекомых было не меньше. Я

заметил много исполинских бабочек, потом что-то вроде ос, синих, с шерстью и с пятном на голове. Одна такая, накануне, сидя уже на булавке в ящике у

Гошкевича, прокусила насквозь сигару, которую я ей подставил. Бабочки тоже до бесконечности разнообразны; есть с ладонь величиной. Мухи мелкие, простые, и те отличаются необыкновенной формой и красками.

Мы вышли на поляну, к шалашам индийцев и к их плантациям. Это те же тагалы, что и в Маниле, частью беглые, частью добровольно удалившиеся с

Люсона. Все они говорят по-испански. Их до двухсот человек на острове.

Жилища их разбросаны в разных местах. Ну, жилища! Четыре столба, аршина в полтора вышиной, на них настилка из досок, потом с трех сторон стенки из бамбуковых жердей, крытые пальмовыми листьями, четвертая сторона открыта.

Там бедная утварь, кругом куры и собаки. Жители выжгли лес на далекое расстояние для плантаций. Я затерялся между бананами, кукурузой, таро и табаком. Бананы великолепны, пока еще будущие плоды не сформировались и таятся в большой, висящей книзу почке фиолетового цвета. Листья почки, вскрываясь, принимают красный цвет и потом, падая, обнаруживают целую кисть плодов. Кокосов здесь я не видал. Пальм другого рода я видел много, особенно арека.

Усталый, сел я на пень у шалашей и смотрел на веселую речку: она вся усажена кустами, тростником и разливается широким бассейном. Вода, как хрусталь, прозрачна. Тут наши матросы мыли белье, развешивая его по лианам.

Одно огромное дерево было опутано лианами и походило на великана, который простирает руки вверх, как Лаокоон, стараясь освободиться от сетей, но напрасно. Внизу, вокруг ствола и вдоль, огибали его и врастали в дерево толстые растительные веревки; кверху они тонки, как нитки. Крюднер пробовал разорвать одну и не мог и насилу разрезал ножом. Птицы так и заливались на разные голоса, но они так прятались в тени, что я видел немногих. "Ночью спокоя не дают, ваше высокоблагородие, - сказал матрос, ночевавший на берегу, - забьются под шалаш и кричат изо всей мочи". Пронесся над нами здешний голубь с белой головой, зеленоватой спиной, больше нашего. Вороны (я сужу по устройству крыльев), напротив, меньше наших: синие, голубые, но с черными крыльями и с белыми симметрическими пятнами на крыльях, как и наши.

С час отдохнули мы в прохладе и пошли назад. На этот раз путешествие по каменьям показалось мне пыткой: идешь, идешь, думаешь, вот скоро конец, взглянешь вперед, а их целая необозримая площадь. Неумолимый полдень жжет;

зонтик и толстая соломенная шляпа мало защищают. Пойдешь в тень, под деревья, - ноги путаются в лианах. Буруны стеной, точно войско, шли на берег и разбивались у наших ног. Издали шум от них походил на гром. Мы разбрелись врознь, и я, от скуки, собирал дорогой раковины, оставленные приливом, особенно мелкие, чрезвычайно красивые. Некоторые из них двигались: раки были живы в них. Неся их, чуть зазеваешься, раки выползают и щупальцами цепляются за руки.

19-е.

Сегодня положено обедать на берегу. В воздухе невозмутимая тишина и нестерпимый жар. Чем ближе подъезжаешь к берегу, тем сильнее пахнет гнилью от сырых кораллов, разбросанных по берегу и затопляемых приливом. Запах этот вместе с кораллами перенесли и на фрегат. Все натащили себе их кучи. Фаддеев приводит меня в отчаяние: он каждый раз приносит мне раковины; улитки околевают и гниют. Хоть вон беги из каюты!

Уже три дня рассказывают, что из болотистой речки, недалеко от наших палаток, появляется ежедневно какое-то животное аршина два длиной. Вчера оно съело мертвую утку. Утки, куры и бараны - все свезены с фрегата на берег.

Одна околела и досталась животному. "Да какое животное?" - спрашивали у матросов. "С змеиным хвостом, на двух ножках", - говорил один, "и с двумя стрелками во рту", - сказал другой. "Это дракон, ваше высокоблагородие, -

заключил, подумавши, один унтер-офицер. - Дня три мы уже караулим его, да всё схватить нельзя: часто, да не надолго выходит. Сегодня удалось только ударить его веслом по спине. Теперь сидит там Михелька Керн, скотник, с ружьем".

Я побежал к речке, сунулся было в двух местах, да чрез лес продраться нельзя: папоротники и толстые стволы красного дерева стояли стеной, а лианы раскинуты, как сети. Матрос указал мне тропинку, и я подошел к речке. В

одном месте она образовала бассейн, заваленный пнями, увядшими ветвями и сухими листьями. Сквозь кусты я увидел человека, неподвижно стоявшего с ружьем. "Что ты тут делаешь?" - спросил я. "Жду дракона, ваше высокоблагородие", - почти не дыша, прошептал он. Близ него валялись две утки, одна с выеденным желудком; кругом ее тучей носились и жужжали мухи, лакомые до падали; другая была еще не тронута; на ней-то Михелька Керн основывал свои надежды. И я стал с ним ждать. Но как ему обещали награду, если он дождется, а мне ничего, то я потерял терпение и выдрался опять на чистое место, к палаткам.

У одной из них собралась толпа наших и кого-то окружила. Я удвоил шаги, смотрю, в кружке стоит Гошкевич и держит что-то в руках. "Что это у вас?" -

спросил я. "А вот смотрите", - отвечал он и поднес мне к самому носу ящерицу в аршин длиной. Передние и задние лапы связаны были у ней лианой на спине.

Она болезненно мигала и по временам высовывала и мгновенно опять прятала длинный, тонкий язык. "Так вот кто ест уток!" - сказал я. "Нет, как можно:

та гораздо больше!" - закричали на меня несколько голосов. "И не такая совсем", - сказал кто-то из толпы. "С крильями", - прибавил матрос из малороссиян. Я не стал спорить и ушел в палатку. Там негде было ступить:

целый музеум раковин, всех цветов и величин, раков, между которыми были некоторые чудовищных размеров и удивительно ярких красок, как и всё здесь, под этим щедрым солнцем. Тут сидели три индийца на полу. Они, за платок, за старую рубашку, за изношенные башмаки, несли Гошкевичу всё, чем богата здешняя природа. Один тащил живую змею, другой - мешок раковин, за которыми, с сеткой на плечах, отправлялся в буруны, третий - птицу или жука.

Я бросил кончик закуренной сигары на землю: они с жадностью схватили ее и начали по очереди курить. Я дал им всем по сигаре: с какой радостью и поклонами приняли они подарок! Я потом захотел полежать на доске вне палатки: они бросились услуживать, отирать доску, подставлять под нее камешки.

Как ни привык глаз смотреть на эти берега, но всякий раз, оглянешь ли кругом всю картину лесистого берега, остановишься ли на одном дереве, кусте, рогатом стволе, невольно трепет охватит душу, и как ни зачерствей, заплатишь обильную дань удивления этим чудесам природы. Какой избыток жизненных сил!

какая дивная работа совершается почти в глазах! какое обилие изящного творчества пролито на каждую улитку, муху, на кривой сучок, одетый в роскошную одежду!

Мы обедали в палатке; запах от кораллов так силен, что почти есть нельзя. Обед весь состоял из рыбы: уха, жареная рыба и гомар чудовищных размеров и блестящих красок; но его оставили к ужину. Шея у него - самого чистого дикого цвета, как будто из шелковой материи, с коричневыми полосами;

спина синяя, двуличневая, с блеском; усы в четверть аршина длиной, красноватые.

Рыбы здесь так же разнообразны, блестящи и странны, как всё прочее.

Гошкевичу принесли их бездну: они нанизаны были на нитке. Каких странностей не было тут? У одной только и есть, что голова, а рот такой, что комар не пролезет; у другой одно брюхо, третья вся состоит из спины, четвертая в каких-то шипах, у иной глаза посреди тела, в равном расстоянии от хвоста и рта; другую примешь с первого взгляда за кожаный портмоне и т. д. Все они покрыты пестрым узором красок. К десерту подали бананы; некоторые любят их,

После обеда все разбрелись: кто купаться к другой речке, кто брать пеленги по берегам, а некоторые остались в палатке уснуть. Я с захождением солнца уехал домой.

Фаддеев встретил меня с раковинами. "Отстанешь ли ты от меня с этою дрянью?" - сказал я, отталкивая ящик с раковинами, который он, как блюдо с устрицами, поставил передо мной. "Извольте посмотреть, какие есть хорошие",

- говорил он, выбирая из ящика то рогатую, то красную, то синюю с пятнами.

"Вот эта, вот эта; а эта какая славная!" И он сунул мне к носу. От нее запахло падалью. "Что это такое?" - "Это я чистил: улитки были, - сказал он,

- да, видно, прокисли". - "Вон, вон! неси к Гошкевичу!"

Сегодня все перебираются с берега: работы кончены на фрегате, шкалы подняты и фок-мачту как будто зашнуровали. В лесу нарубили деревьев, всё, разумеется, красных, для будущих каких-нибудь починок. С берега забирают баранов, уток, кур; не знаю, заберут ли дракона или он останется на свободе доедать трупы уток.

Третьего дня бросали с фрегата, в устроенный на берегу щит, ядра, бомбы и брандскугели. Завтра, снявшись, хотят повторить то же самое, чтоб видеть действие артиллерийских снарядов в случае встречи с англичанами.

Как ни привыкнешь к морю, а всякий раз, как надо сниматься с якоря, переживаешь минуту скуки: недели, иногда месяцы под парусами - не удовольствие, а необходимое зло. В продолжительном плавании и сны перестают сниться береговые. То снится, что лежишь на окне каюты, на аршин от кипучей бездны, и любуешься узорами пены, а другой бок судна поднялся сажени на три от воды; то видишь в тумане какой-нибудь новый остров, хочется туда, да рифы мешают...

Сегодня два события, следовательно, два развлечения: кит зашел в бухту и играл у берегов да наши куры, которых свезли на берег, разлетелись, штук сто. Странно: способность летать вдруг в несколько дней развилась в лесу так, что не было возможности поймать их; они летали по деревьям, как лесные птицы. Нет сомнения, что если они одичают, то приобретут все способности для летанья, когда-то, вероятно, утраченные ими в порабощенном состоянии.

Снялись с якоря, вышли попутным ветром, и только отошли мили три, как подул противный. Пошли вбок, потом в другой - лавируем. Третьего дня прошли

Батан, вчера утром были в группе северных островов Баши, Байет и других;

сегодня другой день штиль; идем узел-два. Слава Богу, что облачно, а то бы жар был невыносим. Скоро ли дойдем - бог весть: кто сулит две недели, кто шесть. Утром еще я говорил, ходя по юту с Посьетом: "Скучно, хоть бы случилось что-нибудь, чтобы развлечься немного". Судьба как будто услышала мой ропот и дала нам спектакль, возможный только в тропических морях, даже довольно обыкновенный там, но всегда занимательный. Об этом писали так много раз, что я не хотел ничего упоминать, если б не был таким близким свидетелем, почти участником зрелища.

Мы только что отобедали, я пришел, по обыкновению, в капитанскую каюту выкурить сигару и сел на диван, в ожидании, пока принесут огня. Капитан сидел в кресле; жарко, дверь и окна были открыты. Не просидели мы пяти минут, как наверху, над нашими головами, сделалось какое-то движение, суматоха; люди засуетились и затопали. Капитан поспешил, по своей обязанности, вон из каюты, но прежде выглянул в окно, чтоб узнать, что такое случилось, да так и остался у окна. Я думал, не оборвалась ли снасть или что-нибудь в этом роде, и не трогался с места; но вдруг слышу, многие голоса кричат на юте: "Ташши, ташши!", а другие: "Нет, стой! не ташши, оборвется!"

Я бросился к окну и вижу, на меня снизу смотрит страшное, тупое рыло чудовища. Аршинах в двух или трех от окна висела над водой пойманная, на толстый, пальца в полтора, крюк, акула. Крюк вонзился ей в верхнюю челюсть:

она, от боли, открыла рот настежь. Мне сверху далеко было видно в глубину пасти, усаженной кругом белыми, небольшими, но тонкими и острыми зубами. Вся челюсть походила на пилу. Акула была в добрую сажень величиной. Хвост ее болтался в воде, а всё остальное выходило на поверхность. Она тихо покачивалась от движения веревки, оборачиваясь к нам то спиной, то брюхом.

Спина у ней темно-синего цвета, с фиолетовым отливом, а брюхо ярко-белое, точно густо окрашенное мелом. Она минут пять висела неподвижно, как будто хотела дать нам случай разглядеть себя хорошенько; только большие, черные, круглые глаза сильно ворочались, конечно от боли. Около хвоста беспокойно плавали взад и вперед обычные спутники акулы, две желтые, с черными полосами, небольшие рыбы, прозванные лоцманами. Иногда их плавает с нею по три и по четыре. Вдруг акула зашевелилась, затряслась, далеко разбрасывая хвостом воду вокруг. Она сгибалась в кольцо, билась о корму, опять об воду и снова повисла неподвижно.

Я с жадностью смотрел на это зрелище, за которое бог знает что дали бы в Петербурге. Я был, так сказать, в первом ряду зрителей, и если б действующим лицом было не это тупое, крепко обтянутое непроницаемой кожей рыло, одаренное только способностью глотать, то я мог бы читать малейшее ощущение страдания и отчаяния на сколько-нибудь более органически развитой физиономии.

От тяжести акулы и от усилий ее освободиться железный крюк начал понемногу разгибаться, веревка затрещала. Еще одно усилие со стороны акулы -

веревка не выдержала бы, и акула унесла бы в море крюк, часть веревки и растерзанную челюсть. "Держи! держи! ташши скорее!" - раздавалось между тем у нас над головой. "Нет, постой ташшить! - кричали другие, - оборвется;

давай конец!" (Конец - веревка, которую бросают с судна шлюпкам, когда пристают и в других подобных случаях.)

Акула пока отдыхала. Внутри ее, в глубине пасти, виднелись кости челюсти, потом бледно-розовое мясо, а далее пустое, темное пространство. Из конца сделали широкую петлю и надели на акулу. "Вот так, вот так! - кричали одобрительно голоса наверху, - под крылья-то подцепи ей!" (Под крыльями матросы разумели плавательные ласты, которые формой и величиной в самом деле походят на крылья.) Только лишь зацепили за крылья, акула была уже поймана.

Ее стали тянуть кверху. Тут она собрала все силы и начала изгибаться и хлестать хвостом по воздуху, о корму, о висевшую у кормы шлюпку, обо всё, что было на пути. Я должен был посторониться от окна, потому что конец хвоста попал и в окно.

Но ничто не спасло ее, час ее пробил. "Прочь, прочь!" - кричали на юте, втаскивая туда акулу. Раздался тревожный топот людей, потом паденье тяжелого тела и вслед за тем удары в палубу.

Мы с Крюднером бросились к двери, чтоб бежать на ют, но, отворив ее, увидели, что матросы кучей отступили от юта, ожидая, что акула сейчас упадет на шканцы. Как выскочить? Ну, ежели она в эту минуту... Но любопытство преодолело; мы выскочили и вбежали на ют.

Там человек двадцать держали концы веревок, которыми было опутано чудовище. Оно билось о палубу, ползало и махало хвостом; все расступались.

А. А. Колокольцев схватил топор и нанес акуле удар ниже пасти - хлынула кровь и залила палубу; образовалась широкая, почти в ладонь, рана. Кто-то еще проворно черкнул ее большим ножом по животу: оттуда вывалились внутренности в виде каких-то грязных тряпок. Акула вдруг присмирела. Тогда барон Шлипенбах взял гандшпуг (это почти в руку толщиной деревянный кол, которым ворочают пушки) и воткнул ей в пасть; гандшпуг ушел туда чуть не весь. Пасть оскалила четыре ряда зубов; нижняя челюсть судорожно шевелилась.

Животное перевернули на спину и веревками привязали к гику.

Мы толпой стояли вокруг, матросы теснились тут же, другие взобрались на ванты, все наблюдали, не обнаружит ли акула признаков жизни, но признаков не было. "Нет, уж кончено, - говорили некоторые, - она вся изранена и издохла".

Другие, напротив, сомневались и приводили примеры живучести акул, и именно, что они иногда, через три часа после мнимой смерти, судорожно откусывали руки и ноги неосторожным.

Велели смыть с палубы кровь. Явились матросы с водой и швабрами. После того один из нас взял топор и начал рубить у акулы понемногу ласты, другой ножом делал в разных местах надрезы, так, из любознательности, посмотреть, толста ли кожа и что под ней. Пришел наш любитель-натуралист, присел около акулы и начал щупать кожу, рассматривать подробно голову, глаза. Кол на пасти вынули и полили окровавленную морду водой. Многие, кому наскучило смотреть, разошлись. Пора бы убрать ее. Веревки развязали, перевернули акулу опять на живот и хотели нести прочь. Кто-то вздумал еще поскоблить ножом ей спину: вдруг она встрепенулась, хлестнула хвостом направо, налево; все отскочили прочь; один матрос не успел, и ему достались два порядочные туза:

один по икрам, другой повыше... Он слетел с ног; все захохотали и снова принялись укрощать зверя.

Но это не так легко было сделать теперь, когда сняли с него веревки и вынули из пасти кол. Истерзанная, исколотая, с висящими внутренностями, акула билась о палубу, извивалась змеей, быстро и сильно описывала хвостом круги и всё подвигалась к краю. Никто не решался подступить. Это было последнее благоприятное мгновение, которым она могла воспользоваться. Еще один изгиб, один взмах хвоста посильнее, пока ходили за гандшпугом и топором, она полетела бы за борт и по крайней мере околела бы в своей стихии. Но она на минуту притихла, а наши снова принялись за кол и топор.

"Бей ее по голове, - кричали голоса, - да береги ноги: прочь, прочь!"

Ближе всех около нее вертелся тот матрос, которого она угостила двумя пинками. Он рассердился, или боль еще от пинков не прошла, только он с колом гонялся за акулой, стараясь ударить ее по голове и забывая, что он был босиком и что ноги его чуть не касались пасти. Но взмахи хвоста были так порывисты, что попасть в голову было трудно и удары всё приходились по спине, а это ей, по-видимому, нипочем. Наконец матросу удалось попасть два раза и в голову: акула изменила только направление, но всё изгибалась и ползла так же скоро и сильно, как и прежде. Другой ударил топором ниже головы: животное присмирело и поползло медленнее. "Руби голову, руби голову!" - кричали ему. Матрос нанес другой удар: она сильно рванулась вперед; он ударил в третий раз: она рванулась еще, но слабее. "Нет, теперь шабаш!" - сказал он, отделяя четвертым ударом голову от туловища. Но и то не шабаш: туловище еще продолжало неровно и медленно изгибаться, но всё слабее и слабее, а голова судорожно шевелила челюстями. В туловище воткнули гандшпуг и унесли. Все разошлись.

Этим спектаклем ознаменовалось наше прощание с тропиками, из которых мы выходили в то время и куда более уже не возвращались.

Вечером, идучи к адмиралу пить чай, я остановился над люком общей каюты посмотреть, с чем это большая сковорода стоит на столе. "Не хотите ли попробовать жареной акулы?" - спросили сидевшие за столом. "Нет". - "Ну так ухи из нее?" - "Вы шутите, - сказал я, - разве она годится?" - "Отлично!" -

отвечали некоторые. Но я после узнал, что те именно и не дотрогивались до

"отличного" блюда, которые хвалили его.

Кожа акулы очень ценится столярами для полировки дерева; кроме того, ею обивают разные вещи; в Японии обтягивают сабли. Мне один японец подарил маленький баул, обтянутый кожей акулы; очень красиво, похоже немного на тисненый сафьян. Мне показали потом маленькую рыбку, в четверть аршина величиной, найденную прилипшею к спине акулы и одного цвета со спиной. У нас попросту называли ее прилипалой. На одной стороне ее был виден оттиск шероховатой кожи акулы.

Вчера, 25 марта, видели китолова: топит печь для выварки жира из пойманного кита. Пламя и дым далеко видны, как на пожаре. Сегодня вышли из тропиков, но всё жарко. Зато штиль сменился попутным ветром: летим до одиннадцати узлов. Что еще? да! обезьяна упала за борт и в одно мгновение изчезла в волнах. Их всех три у нас. Сегодня в сумерки летала около фрегата какая-то птица, описывая круги всё ближе и ближе. Видно, что она была утомлена и, вероятно, не надеялась добраться домой. Два раза опускалась она в шлюпку и опять улетала. Я ходил с Крюднером по юту. Птицы не стало видно.

Вдруг видим, ее несет уже к нам матрос, сжав ей одной рукой шею, другой ноги. Птица оказалась "глупыш", род морской утки, никуда не годной. Ее велели отнести к Гошкевичу; тот отравляет животных мышьяком и потом потрошит. Я восстал, назвав это предательством, то есть относительно глупыша: он искал убежища, а его хотят умертвить! Не следует. Пока его заперли в курятник. Завтра, может быть, выпустят.

29 марта.

Мы плаваем, плаваем, и всё еще около трехсот миль остается до

Гамильтона, маленького корейского острова, с удобным портом, где назначено рандеву шкуне. То дунет попутный ветер, и мы пронесемся миль двести вперед, то настанет штиль, идем по три узла. Теперь вот третий день льет проливной дождь; выйти на улицу (так мы называли верхнюю палубу) нельзя. Зато тихо. Я

рад, что могу заняться делом. Стало заметно холоднее, как мы подвигаемся к северу, и дождь не южный, а летний. Все достают суконные платья. Вчера матрос поймал в жилой палубе ядовитейшее из тропических насекомых -

centipes, стоножку. Она красновата, длиной вершка полтора, суставчатая; у ней, однако ж, не сто ног, а всего двадцать четыре. Сначала я думал, что это шея рака. Укушение ее, если не принять скорых мер, смертельно. Она страшна людям; большие животные бегут от нее; а ей самой страшен цыпленок: он, завидев стоножку, бежит к ней, начинает клевать и съедает всю, оставляя одни ноги.

У нас, впрочем, есть всего понемножку, и особенно много развелось тараканов; мы, вероятно, их захватили в Маниле или на Камигуине. А теперь вот налетело к нам, в туман и дождь, множество ласточек. Они пробирались к северу, из жарких мест в умеренные. Непогода и ночь захватили их далеко в море, и они стаей долго кружились около фрегата, каждый раз всё ближе и ближе, наконец сели, обессиленные, на палубу, в шлюпки, на снастях. Их набрали множество и на другой день большую часть выпустили, накормив тараканами. Было довольно ясно; они кружились весело около фрегата и мало-помалу изчезли. Тут же показались и воробьи: этим посыпали на шлюпку крупы; они наелись и улетели.

Но дунул холод, свежий ветер, и стоножки, тараканы - всё исчезло. Взяли три рифа, а сегодня, 31-го марта утром, и четвертый. Грот взяли на гитовы и поставили грот-трисель. NO дует с холодом: вдруг из тропиков, через пять дней - чуть не в мороз! Нет и 10є тепла. Стихает - слава Богу!

Мы в шестидесяти милях от Нагасаки; и туда дует попутный ветер; но нам не расчет заходить теперь: надо прежде идти на Гамильтон.

4-е апреля.

Наконец, 2-го апреля, пришли и на Гамильтон. Шкуна была уж там, а транспорта, который послан в Шанхай, еще нет. Я вышел на ют, когда стали становиться на якорь, и смотрел на берег. Порт, говорят наши моряки, очень удобный, а берегов почти нет. Островишка весь три мили, скалистый, в каменьях, с тощими кое-где кустиками и реденькими группами деревьев. "Это всё камелии, - сказал Корсаков, командир шкуны, - матросы камелиями парятся в бане, устроенной на берегу". Некоторые из наших тотчас поехали на берег. Я

видел его издали - не заманчиво, и я не торопился на него. Кое-где над сонными водами маленьких бухт жались в кучу хижины корейцев. Видны были только соломенные крыши, да изредка кое-где бродили жители, все в белом, как в саванах. Наконец нам довелось увидеть и этот последний, принадлежащий к крайне восточному циклу народ.

Корею, в политическом отношении, можно было бы назвать самостоятельным государством; она управляется своим государем, имеет свои постановления, свой язык; но государи ее, достоинством равные степени королей, утверждаются на престоле китайским богдыханом. Этим утверждением только и выражается зависимость Кореи от Китая, да разве еще тем, что из Кореи ездят до двухсот человек ежегодно в Китай поздравить богдыхана с Новым годом. Это похоже на зависимость отделенного сына, живущего своим домом, от дома отца.

К сожалению, до сих пор мало сведений о внутреннем состоянии и управлении Кореи, о богатстве и произведениях страны, о нравах и обычаях жителей. Отец Аввакум сказывал мне только, что обычай утверждения корейского короля китайским богдыханом до сих пор соблюдается свято. Посланные из Кореи являются в Пекин с подарками и с просьбой утвердить нового государя.

Богдыхан обыкновенно утверждает и, приняв подарки, отдаривает посланных гораздо щедрее. Впрочем, он не впутывается в их дела. Когда однажды корейское правительство донесло китайскому, что оно велело прибывшим к берегам Кореи каким-то европейским судам, кажется английским, удалиться, в подражание тому, как поступило с этими же судами китайское правительство, богдыхан приказал объявить корейцам, что "ему дела до них нет и чтобы они распоряжались, как хотят".

Еще известно, что китайцы и корейцы уговорились оставить некоторое количество земель между обоими государствами незаселенными, чтоб избежать близкого между собою соседства и вместе с тем всяких поводов к неприятным столкновениям и несогласиям обоих народов.

Когда наша шлюпка направилась от фрегата к берегу, мы увидели, что из деревни бросилось бежать множество женщин и детей к горам, со всеми признаками боязни. При выходе на берег мужчины толпой старались не подпускать наших к деревне, удерживая за руки и за полы. Но им написали по-китайски, что женщины могут быть покойны, что русские съехали затем только, чтоб посмотреть берег и погулять. Корейцы уже не мешали ходить, но только старались удалить наших от деревни.

Через час наши воротились и привезли с собой двух стариков, по-видимому старшин. За ними вслед приехала корейская лодка, похожая на японскую, только без разрубленной кормы, с другими тремя или четырьмя стариками и множеством простого, босоногого, нечесаного и неопрятного народа. И простой и непростой народ - все были одеты в белые бумажные, или травяные (grasscloth), широкие халаты, под которыми надеты были другие, заменявшие белье; кроме того, на всех надето было что-то вроде шаровар из тех же материй, как халаты, у высших белые и чистые, а у низших белые, но грязные. На некоторых, впрочем немногих, были светло-желтые или синие халаты.

Сандалии у них похожи на японские, у одних тростниковые или соломенные, у других бумажные. Всего замечательнее головной убор. Волосы они зачесывают, как ликейцы, со всех сторон кверху в один пучок, на который надевают шляпу.

Что за шляпа! Тулья у ней так мала, что только и покрывает пучок, зато поля широки, как зонтик. Шляпы делаются из какого-то тростника, сплетенного мелко, как волос, и в самом деле похожи на волосяные, тем более что они черные. Трудно догадаться, зачем им эти шляпы? Они прозрачны, не защищают головы ни от дождя, ни от солнца, ни от пыли. Впрочем, много шляп и других форм и видов: есть и мочальные, и колпаки из морских растений.

Я очень пристально вглядывался в лица наших гостей: как хотите, а это всё дети одного семейства, то есть китайцы, японцы, корейцы и ликейцы.

Китайское семейство, как старшее и более многочисленное, играет между ними первенствующую роль. Ошибиться в этом сходстве трудно. Тогда как при первом взгляде на малайцев, например, ни за что не причтешь их к одному племени с этими четырьмя народами. Корейцы более похожи на ликейцев, но только те малы, а эти, напротив, очень крупной породы. Они носят бороду; она у них большею частью длинная и жесткая, как будто из конского волоса; у одних она покрывает щеки и всю нижнюю часть лица; у других, напротив, растет на самом подбородке. Многие носят большие очки в медной оправе с тесемкой вокруг головы. Кажется, они носят их не от близорукости, а от глазной болезни. В

толпе я заметил множество страждущих глазами.

В 1786 году появилось в Едо сочинение японца Ринсифе, под заглавием:

"Главное обозрение трех царств", ближайших к Японии - Кореи, Лю-цю (Лю-чу) и

Есо (Матсмая). Клапрот как-то достал сочинение, обогатил разными прибавлениями из китайских географий и перевел на французский язык. Между прочим, там о корейцах сказано: "Корейцы роста высокого и сложения гораздо крепче японцев и китайцев и других народов. Замечено, что кореец ест вдвое больше японца. Корейцы отличаются лукавством, леностью, упрямством и не любят усилий".

Гостей посадили за стол и стали потчевать чаем, хлебом, сухарями и ромом. Потом завязалась с ними живая письменная беседа на китайском языке.

Они так проворно писали, что глаза не поспевали следить за кистью.

Прежде всего они спросили, "какие мы варвары, северные или южные?" А мы им написали, чтоб они привезли нам кур, зелени, рыбы, а у нас взяли бы деньги за это, или же ром, полотно и тому подобные предметы. Старик взял эту записку, надулся, как петух, и, с комическою важностью, с амфазом, нараспев, начал декламировать написанное. Это отчасти напоминало мерное пение наших нищих о Лазаре. Потом, прочитав, старик написал по-китайски в ответ, что

"почтенных кур у них нет". А неправда: наши видели кур.

Прочие между тем ели хлеб и пили чай. Один пальцем полез в масло, другой, откусив кусочек хлеба, совал остаток кому-нибудь из нас в рот.

Третий выпил две рюмки голого рома, одну за другою, и не поморщился. Прочие трогали нас за платье, за белье, за сапоги, гладили рукой сукно, которое, по-видимому, очень нравилось им. Особенно обратили они внимание на белизну нашей кожи. Они брали нас за руки и не могли отвести от них глаз, хотя у самих руки были слегка смуглы и даже чисты, то есть у высшего класса. У

простого, рабочего народа - другое дело: как везде.

Старику повторили, что мы не даром хотим взять провизию, а вот за такие-то вещи. Он прочитал опять название этих вещей, поглядел на нас немного, потом сказал: "Пудди". Что это значит: нельзя? не хочу? Его попросили написать слово это по-китайски. Он написал; вышло: "Не знаю".

Думали, что он не понял, и показали ему кусок коленкора, ром, сухари:

"Пудди, пудди", - твердил он. Обратились к другому, бойкому и рябому корейцу, который с удивительным проворством писал по-китайски. Он прочитал записку и, сосчитав пальцем все слова в записке, которыми означались материя, хлеб, водка, сказал: "Пудди".

Передали записку третьему: "Пудди, пудди", - твердил тот задумчиво.

Отец Аввакум пустился в новые объяснения: старик долго и внимательно слушал, потом вдруг живо замахал рукой, как будто догадался, в чем дело. "Ну, понял наконец", - обрадовались мы. Старик взял отца Аввакума за рукав и, схватив кисть, опять написал: "Пудди". "Ну, видно, не хотят дать", - решили мы и больше к ним уже не приставали.

Вообще они грубее видом и приемами японцев и ликейцев, несмотря на то что у всех одна цивилизация - китайская. Впрочем, мы в Корее не видали людей высшего класса. Говоря о быте этих народов, упомяну мимоходом, между прочим, о существенной разнице во внутреннем убранстве домов китайских с домами прочих трех народов. Китайцы в домах у себя имеют мебель, столы, кресла, постели, табуреты, скамеечки и проч., тогда как прочие три народа сидят и обедают на полу. Оттого эти, чтоб не запачкать пола, который служит им вместе и столом, при входе в комнаты снимают туфли, а китайцы нет.

Корейцы увидели образ Спасителя в каюте; и когда, на вопрос их: "Кто это", успели кое-как отвечать им, они встали с мест своих и начали низко и благоговейно кланяться образу. Между тем набралось на фрегат около ста человек корейцев, так что принуждены были больше не пускать. Долго просидели они и наконец уехали.

Довольно бы и этого. Однако нужно было хоть раз съездить на берег, ступить ногой на корейскую землю. Вчера нас человек шесть-семь отправились в катере к одной из деревень. У двоих из нас были ружья стрелять птиц, третий взял пару пистолетов. На берегу густая толпа сжалась около нас, стараясь отклонить от деревни. Но мы легко раздвинули их, дав знать, что цель наша была только пройти через деревню в поля, на холмы. Видя, что с нами нечего делать, они предпочли вести нас добровольно, нежели предоставить нам бродить где вздумается. Мы всё хотели идти внутрь села, а они вели нас по окраинам.

Впрочем, у нас у самих тотчас же пропала охота углубляться в улицы, шириною в два шага.

Мы шли между двух заборов, грубо сложенных из неровных камней без всякого цемента. Из-за заборов видны были только соломенные крыши и больше ничего. Какая разница в этих заборах с постройками этого рода у ликейцев!

Там тщательность, терпение, порядок и искусство; здесь лень, небрежность и неуменье. Должно быть, корейцы в самом деле не любят "усилий". Когда мы пытались заглянуть за забор или входили в ворота - какой шум поднимали корейцы! Они даже удерживали нас за полы, а иногда и толкали довольно грубо.

Но за это их били по рукам, и они тотчас же смирялись и походили на собак, которые идут сзади прохожих, сгорая желанием укусить, да не смеют.

Они успокоились, когда мы вышли через узенькие переулки в поле и стали подниматься на холмы. Большая часть последовала за нами. Они стали тут очень услужливы, указывали удобные тропинки, рвали нам цветы, показывали хорошие виды.

Мы шли по полям, засеянным пшеницей и ячменем; кое-где, но очень мало, виден был рис да кусты камелий, а то всё утесы и камни. Всё обнажено и смотрит бедно и печально. Немудрено, что жители не могли дать нам провизии:

едва ли у них столько было у самих, чтоб не умереть с голоду. Они мочат и едят морскую капусту, выбрасываемую приливом, также ракушки. Сегодня привезли нам десятка два рыб, четыре бочонка воды, да старик вынул из-за пазухи сверток бумаги с сушеными трепангами (род морских слизняков с шишками). Ему подарили кусок синей бумажной материи и примочку для сына, у которого болят глаза.

Погуляв по северной стороне островка, где есть две красивые, как два озера, бухты, обсаженные деревьями, мы воротились в село. Охотники наши застрелили дорогой три или четыре птицы. В селе на берегу разостланы были циновки; на них сидели два старика, бывшие уже у нас, и пригласили сесть и нас. Почти все жители села сбежались смотреть на редких гостей.

Они опять подробно осматривали нас, трогали платье, волосы, кожу на руках; у меня сняли ботинки, осмотрели их, потом чулки, зонтик, фуражку.

Разговор шел по-китайски, письменно, чрез отца Аввакума и Гошкевича.

"Сколько вам лет?" - спрашивали они кого-нибудь из наших. "Лет 30-40", -

отвечали им. "Помилуйте, - заговорили они, - мы думали, вам лет 60 или 70".

Это крайне восточный комплимент. "Вам должно быть лет 80, вы мне годитесь в отцы и в деды", - сказать так - значит польстить. Они, между прочим, спросили, долго ли мы останемся. "Если долго, - сказали они, - то мы, по закону нашей страны, обязаны угостить вас, от имени правительства, обедом".

Совершенно как у японцев; но им отвечали, что чрез два дня мы уйдем и потому угощения их принять не можем.

В толпе я видел одного корейца с четками в руках: кажется, буддийский бонз. На голове у него мочальная шапка.

5-е апреля.

Вчера случилась маленькая неприятность. Трое из наших отправились на берег. Толпа корейцев окружила их и не пускала идти от берега далее. Они грозили им и даже толкали их в ров. Наши воротились на фрегат, но отправились обратно уже в сопровождении вооруженных матросов; надо было прибегнуть к мерам строгости. Сегодня старик приехал рано утром и написал предлинное извинение, говоря, что он огорчен случившимся; жалеет, что мы не можем указать виновных, что их бы наказали весьма строго; просил не сердиться и оправдывался незнанием корейцев о том, что делается "внутри четырех морей", то есть на белом свете. Его и товарищей, бывших с ним, угостили чаем, водкой и сухарями и простились с ними надолго, если не навсегда.

В самом деле им неоткуда знать, что делается "внутри четырех морей".

Европейцы почти не посещали Корею. Последний был здесь Бельчер, кажется, в

1842 году. Это отважный путешественник и бойкий писатель: он живо описывает свои путешествия. Он два раза обошел вокруг земли и теперь странствует в полярных странах. Путешествия его - ряд приключений, одно занимательнее другого. Чего с ним не было? Никто столько не выдерживал штормов; в ураган он должен был срубить в Гонконге мачты; где-то на Борнео его положило на бок, и он, недели в три, без посторонней помощи, встал опять. Это настоящий морской волк. Кроме того, он увлекательно рассказывает свои приключения. Он всюду совался с своим фрегатом; между прочим, заходил и в Корею, описал островок Гамильтон, был на соседнем большом острове Квельпарт, где, говорит он, есть города, крепости и большое народонаселение.

Кругом нас по горизонту везде разбросаны острова. Корейский архипелаг неисчислим. Корея еще представляет обширную, почти нетронутую почву для мореходцев, купцов, миссионеров и ученых.

Наконец мы, более или менее, видели четыре нации, составляющие почти весь крайний восток. С одними имели ежедневные и важные сношения, с другими познакомились поверхностно, у третьих были в гостях, на четвертых мимоходом взглянули. Все четыре народа принадлежат к одному семейству если не по происхождению, как уверяют некоторые, производя, например, японцев от курильцев, то по воспитанию, этому второму рождению, по культуре, потом по нравам, обычаям, отчасти языку, вере, одежде и т. д.

Все эти народы образуют одну общую физиономию, характер, склад ума -

словом, общую нравственную жизнь в главных ее чертах, но с бесчисленными оттенками, которыми один народ отличается от другого. Но что это за физиономия! что за жизнь! Я с большей отрадой смотрел на кафров и негров в

Африке, на малайцев по островам Индийского океана, но с глубокой тоской следил в китайских кварталах за общим потоком китайской жизни, наблюдал подробности и попадавшиеся мне ближе личности, слушал рассказы других, бывалых и знающих людей. Кафры, негры, малайцы - нетронутое поле, ожидающее посева; китайцы и их родственники японцы - истощенная, непроходимо заглохшая нива. Китайцы - старшие братья в этой семье; они наделили цивилизациею младших. Вы знаете, что такое эта цивилизация, на чем она остановилась, как одряхлела и разошлась с жизнью и парализует до сих пор все силы огромного народонаселения юго-восточной части азиатского материка с японскими островами.

Что может оживить эту истощенную почву? какие новые силы нужно, чтоб вновь дать брожение огромной, перегнившей массе сил? Вспомните, сколько различных элементов столпилось на нашем маленьком европейском материке, когда старые соки перебродились, сколько новых жил открылось и впустило туда свежей и молодой крови? Теперь посмотрите, какая работа кипит ближе к нам, чтоб растолкать уснувший и обессилевший Восток от Босфора до Аравийского залива. Что это перед здешней массой народонаселения? Однако работа начинается, но трудная и пока неблагодарная. Она началась выбрасыванием старых, сгнивших корней, сорных трав.

Нельзя было Китаю жить долее, как он жил до сих пор. Он не шел, не двигался, а только конвульсивно дышал, пав под бременем своего истощения.

Нет единства и целости, нет условий органической государственной жизни, необходимой для движения такого огромного целого. Политическое начало не скрепляет народа в одно нераздельное тело, присутствие религии не согревает тела внутри.

У китайцев нет национальности, патриотизма и религии - трех начал, необходимых для непогрешительного движения государственной машины. Есть китайцы, но нации нет; в их языке нет даже слова "отечество", как сказывал мне один наш синолог.

Всё это странно, хотя не совсем ново, если вспомнить браминскую Индию и языческий Египет: они одряхлели, и надо было занять им сил и жизни у других, как истощенному полю нужно переменить посев. Вы знаете, что сделалось или что делается с Индией; под каким посевом и как трудно возрождается это поле для новых всходов, и Египет тоже. Китай дряхлее их обоих и, следовательно, еще менее подает надежды на возрождение сам собой. Напутствованные на жизнь немногими, скоро оскудевшими при развитии жизненных начал, нравственными истинами китайцы едва достигли отрочества и состарелись. В них успело развиться и закоренеть индивидуальное и семейное начало и не дозрело до жизни общественной и государственной или если и созрело когда-нибудь, то, может быть, затерялось в безграничном размножении народной массы, делающем невозможною - ни государственную, ни какую другую централизацию.

После семейства китаец предан кругу частных своих занятий. Нигде так не применима русская пословица: "До Бога высоко, до царя далеко", как в Китае, нужды нет, что богдыхан собственноручно запахивает каждый год однажды землю, экзаменует ученых и т. п. Китайцы знают, что это шутка и что между правительством и народом лежит бездна. Законов, правда, множество, а исполнителей их еще больше, но и это опять-таки шутка, комедия, сознательно разыгрываемая обеими сторонами. Законы давно умерли, до того разошлись с жизнью, что место их заступила целая система, своего рода тариф оплаты за отступления от законов. Оттого китаец делает что хочет: если он чиновник, он берет взятки с низших и дает сам их высшим; если он солдат, он берет жалованье и ленится и с поля сражения бегает: он не думает, что он служит, чтобы воевать, а чтоб содержать своё семейство. Купец знает свою лавку, земледелец - поле и тех, кому сбывает свой товар. Все они действуют без соображений о целости и благе государства, оттого у них нет ни корпораций, нет никаких общественных учреждений, оттого у них такая склонность к эмиграции. Провинции мало сообщаются между собою; дорог почти нет, за исключением рек и несколька каналов. Если надо везти товар, купец нанимает людей и кое-как прокладывает себе тропинку. Затем уже китайцы равнодушны ко всему. На лице апатия или мелкие будничные заботы. Да и о чем заботиться?

Двигаться вперед не нужно: всё готово...

От Бога китайцы еще дальше, нежели от царя. Последователи древней китайской религии не смеют молиться небесным духам: это запрещено. Молится за всех богдыхан. А буддисты нанимают молиться бонз и затем уже сами в храмы не заглядывают.

В науке и искусстве отразилась та же мелочность и неподвижность.

Ученость спокон века одна и та же; истины написаны раз, выучены и не изменяются никогда. У ученых перемололся язык; они впали в детство и стали посмещищем у простого, живущего без ученых, а только здравым смыслом народа.

Художники корпят над пустяками, вырезывают из дерева, из ореховой скорлупы свои сады, беседки, лодки, рисуют, точно иглой, цветы да разноцветные платья, что рисовали пятьсот лет назад. Занять иных образцов неоткуда. Все собственные источники исчерпаны, и жизнь похожа на однообразный, тихо по капле льющийся каскад, под журчанье которого дремлется, а не живется.

Но я гулял по узкой тропинке между Европой и Китаем и видал, как сходятся две руки: одна, рука слепца, ищет уловить протянутую ей руку зрячего; я гулял между европейскими домами и китайскими хижинами, между кораблями и джонками, между христианскими церквами и кумирнями.

Работа кипит: одни корабли приходят с экземплярами Нового завета, курсами наук на китайском языке, другие с ядами всех родов, от самых грубых до тонких. Я слышал выстрелы: с обеих сторон менялись ядрами. Что будет из всего этого? Что привьется скорее: спасение или яд - неизвестно, но во всяком случае реформа начинается. Инсургенты уже идут тучей восстановлять старую, законную династию, называют себя христианами, очень сомнительными, конечно, какими-то эклектиками; но наконец поняли они, что успех возможен для них не иначе как под знаменем христианской цивилизации, - и то много значит. Они захватили христианство, и с востока и с запада, от католических монахов, и от протестантов, и от бродяг, пробравшихся чрез азиатский материк.

Японцы народ более тонкий и, пожалуй, более развитой: и немудрено - их вдесятеро меньше, нежели китайцев. Притом они замкнуты на своих островах - и для правительственной власти не особенно трудно стройно управлять государством. Там хитро созданная и глубоко обдуманная система государственной жизни несокрушима без внешнего влияния. И все зависят от этой системы, и самая верховная власть. Она первая падет, если начнет сокрушать систему. Китайцы заразили и их, и корейцев, и ликейцев своею младенчески старческою цивилизациею и тою же системою отчуждения, от которой сами, живучи на материке, освободились раньше. Японцы надежнее китайцев к возделанию; если падет их система, они быстро очеловечатся, и теперь сколько залогов на успех! Молодые сознают, что всё свое перебродилось у них и требует освежения извне.

Японец имеет общее с китайцем то, что он тоже эгоист, но с другой точки зрения: как у того нет сознания о государственном начале, о центральной, высшей власти, так у этого, напротив, оно стоит выше всего; но это только от страха. У него сознание это происходит не из свободного стремления содействовать общему благу и проистекающего от того чувства любви и благодарности к той власти, которая несет на себе заботы об этом благе. Ему просто страшно; он всегда боится чего-нибудь: промаха с своей стороны или клеветы, и боится неминуемого, следующего затем наказания. Он знает, что правительственная система действует непогрешительно, что за ним следят и смотрят строго и что ему не избежать кары. Китаец не много заботится об этом, потому что эта система там давно подорвана равнодушием к общему благу и эгоизмом; там один не боится другого: подчиненный, как я сказал выше,

Что касается ликейцев, то для них много пятнадцати-двадцати лет, чтоб сбросить свои халаты и переменить бамбуковые палки и веера на ружья и сабли и стать людьми, как все. Их мало; они слабы; оторвись только от Японии, которой они теперь еще боятся, - и всё быстро изменится, как изменилось на

Сандвичевых островах например.

Вот какие мысли приходили мне в голову, когда, вспоминая читанное и слышанное о Китае, я вглядывался в житье-бытье этих народов! Может быть, синологи, особенно синофилы, возразят многое на это, но я не выдаю сказанного за непременную истину. Мне так казалось...

Завтра снимаемся с якоря и идем на неделю в Нагасаки, а потом, мимо корейского берега, к Сахалину и далее, в наши владения. Теперь рано туда:

там еще льды. Здесь даже, на южном корейском берегу, под 34-м градусом

<северной> широты, так холодно, как у нас в это время в Петербурге, тогда как в этой же широте на западе, на Мадере например, в январе прошлого года было жарко. На то восток.

Я забыл сказать, что 2-го же апреля, в один день с нами, пришел на остров Гамильтон и наш транспорт. Новости из Европы всё те же, что мы получили и в Маниле, зато из Шанхая много нового. Я предвидел, что без вмешательства европейцев не обойдется; так и вышло: войска Таутая Самква наделали беспорядков. Это куча сволочи без дисциплины; скорее разбойники, нежели войска. В Шанхае стало небезопасно ходить по вечерам: из лагеря приходили в европейский квартал кучами солдаты и нападали на прохожих; между прочим, они напали на одного англичанина, который вечером гулял с женой. Они потащили леди в лагерь; англичанин стал защищать жену и получил одиннадцать ран, между прочим одну довольно опасную. К нему подоспели на помощь другие европейцы и прогнали негодяев. Это подняло на ноги всех англичан, моряков и молодых конторщиков. Они вооружились винтовками, пистолетами, даже взяли одно орудие и отправились к лагерю, бросили в него несколько гранат и многих убили.

Потом все европейские консулы, и американский тоже, дали знать Таутаю, чтоб он снял свой лагерь и перенес на другую сторону. Теперь около осажденного города и европейского квартала всё чисто. Но европейцы уже не считают себя в безопасности: они ходят не иначе как кучами и вооруженные.

Купцы в своих конторах сидят за бюро, а подле лежит заряженный револьвер.

Бог знает, чем это всё кончится.

Сегодня хотели сняться, да ветер противный. Мы говеем: теперь Страстная неделя.

Снялись на другой день, 7-го апреля, в 3 часа пополудни, а 9-го, во втором часу, бросили якорь на нагасакском рейде. Переход был отличный, тихо, как в реке. Японцы верить не хотели, что мы так скоро пришли; а тут всего

180 миль расстояния.

Оппер-баниос Ойе-Саброски захохотал, частью от удовольствия, частью от глупости, опять увидя всех нас. Кичибе по-прежнему приседал, кряхтел и заливался истерическим смехом, передавая нам просьбу нагасакского губернатора не подъезжать на шлюпках к батареям. Он также, на вопрос наш, не имеет ли губернатор объявить нам чего-нибудь от своего начальства, сказал, что "из Едо... ответа... nicht erhalten, не получено".

Другой переводчик, Эйноске, был в Едо и возился там "с людьми

Соединенных Штатов". Мы узнали, что эти "люди" ведут переговоры мирно; что их точно так же провожают в прогулках лодки и не пускают на берег и т. п.

Еще узнали, что у них один пароход приткнулся к мели и начал было погружаться на рейде; люди уже бросились на японские лодки, но пробитое отверстие успели заткнуть. Американцы в Едо не были, а только в его заливе, который мелководен, и на судах к столице верст за тридцать подойти нельзя.

Между тем в Маниле, в английской или американской газете, я видел рисунки домов и храмов в Едо, срисованных будто бы офицером с эскадры Перри, срисованных, забыли прибавить, с картинок Зибольда. Не говорю уже о том, как раскудахтались газеты об успехах американцев в Японии, о торговом трактате.

Им открыли три порта - это может быть, даже вероятно, правда: открыли порты для снабжения водой, углем, провизиею; но от этого до настоящей, правильной торговли еще не один шаг. Что, если б мы заголосили о своих успехах в Японии и представили их в квадрате? ведь вышло бы, что уж давно и торгуем там.

Провизию губернатор решил доставлять сам, а не чрез голландцев, и притом без платы; всё это затем, чтоб доставка провизии как можно менее походила на торговлю. Японцам страх хотелось поправить первый свой промах;

словом, он хотел мерами своими против нас выслужиться у своего начальства.

Это был второй губернатор, Мизно Чикого-но ками-сама, который до сих пор действовал как под опекой первого, Овосавы Бунго-но ками-сама. Тот уехал с полномочиями в Едо, а этому хотелось показать, что он и один умеет распорядиться. Но ему объявили, что провизию мы желаем получать по-прежнему, то есть с платою, чрез голландцев, а если прямо от японцев, то не иначе как чтоб и они принимали каждый раз равноценные подарки.

Такой способ перепугал губернатора, потому что походил на меновую торговлю непосредственно с самими японцами. Нечего было делать: его превосходительство прислал сказать, что переводчики перепутали - это обыкновенная их отговорка, когда они попробуют какую-нибудь меру и она не удастся, - что он согласен на доставку провизии голландцами по-прежнему и просит только принять некоторое количество ее в подарок, за который он готов взять контр-презент. Он не упомянул ни слова о том, что вчера японские лодки вздумали мешать кататься нашим шлюпкам и стали теснить их. Наши отталкивались, пока могли, наконец Зеленый врезался с своей шлюпкой в средину их лодок так, что у одной отвалился нос, который и был привезен на фрегат.

Ночью в первом часу приехал Ойе-Саброски объясниться по этому случаю.

Нагасаки на этот раз смотрели как-то печально. Зелень на холмах бледная, на деревьях тощая, да и холодно, нужды нет, что апрель, холоднее, нежели в это время бывает даже у нас, на севере. Мы начинаем гулять в легких пальто, а здесь еще зимний воздух, и Кичибе вчера сказал, что теплее будет не раньше как через месяц.

Сегодня 11-е апреля - Пасха; была служба как следует: собрались к обедне со всех трех судов; потом разгавливались. Выписали яиц из Нагасаки, выкрасили и христосовались. На столе появились окорока, ростбифы, куличи -

праздник как праздник, точно на берегу!

12-го апреля, кучами возят провизию. Сегодня пригласили Ойе-Саброски и переводчиков обедать, но они вместо двух часов приехали в пять. Я не видал их; говорят, ели много. Ойе ел мясо в первый раз в жизни и в первый же раз, видя горчицу, вдруг, прежде нежели могли предупредить его, съел ее целую ложку: у него покраснел лоб и выступили слезы. Губернатору послали четырнадцать аршин сукна, медный самовар и бочонок солонины, вместо его подарка. Послезавтра хотят сниматься с якоря, идти к берегам Сибири.

14-е.

Вчера привезли остальную провизию и прощальные подарки от губернатора:

зелень, живность и проч. Японцы пили у адмирала чай. Им показывали, как употребляют самовары, которых подарили им несколько.

Вечером наши матросы плясали и пели. С лодок набралось много простых японцев, гребцов и слуг; они с удивлением, разинув рты, смотрели, как двое, рулевой, с русыми, загнутыми кверху усами и строгим, неулыбающимся лицом, и другой, с черными бакенбардами, пожилой боцман, с гремушками в руках, плясали долго и неистово, как будто работали трудную работу. Один, устав, останавливался как вкопанный; другой в ту же минуту начинал припрыгивать, сначала тихо, потом всё скорее и скорее, глядя вниз и переставляя ноги, одну вместо другой, потом быстро падал и прыгал вприсядку, изредка вскрикивая;

хор пел: прочие все молча и серьезно смотрели. Японцы не отходили. По окончании и они также молча, без улыбки разошлись, как и самые певцы и плясуны.

15-е.

Вчера один японец увидел у меня сигарочницу из манильской соломы; он долго любовался ею. Я предложил ее в подарок ему; он сначала отнекивался, потом, по моему настоянию, взял и положил за пазуху. Мы с Посьетом удивились, как это он решился взять, да еще при других. Но скоро перестали удивляться: воротясь в каюту, мы нашли сигарочницу на диване, на котором сидели японцы. Скучный народ: нельзя ничего спросить - соврут или промолчат.

Заболел Кичибе и не приехал. Мы спросили, чем он болен. Сын его сказал, что у него желудок расстроен, другой японец - что голова болит, третий - ноги, а сам он на другой день сказал, что у него болело горло: и в самом деле он кашлял. Первое движение у них, когда их о чем-нибудь спросишь, не сказать, второе - солгать, как у Талейрана, который не советовал следовать первому движению сердца, потому что оно иногда бывает хорошо. Мы спросили раз: какой у них первый по торговле город? "Осаки", - отвечали они, второй Ясико (на западном берегу Нифона), третий Миако, четвертый... Вдруг они спохватились, что уж и так много сказали, и робко замолчали. Стал я показывать Саброски стереоскоп. "Хочешь видеть японский пейзаж?" - спросил я его чрез переводчика смесью немецкого, английского и голландского языков и показал какой-то, взятый, кажется, из Зибольда вид. "Фирандо, Фирандо!" - с удивлением заметил переводчик гейстра, или иначе Нарбайоси 1-й. Фирандо -

местечко, где прежде торговали португальцы и испанцы; оно лежит западнее

Нагасаки. Ойе, с сердцем, быстро что-то проговорил ему, и тот боязливо замолчал. Всюду, и в мелочах, систематическая ложь и скрытность, основанная на постоянном страхе, чтоб не проложили пути в Японию. Мне всё слышится ответ французского епископа, когда говорили в Маниле, что Япония скоро откроется: "coups des canons, messieurs, coups des canons", - заметил он.

Сегодня опять японцы взяли контр-презенты и уехали. Мы в эту минуту снимаемся с якоря. Шкуна идет делать опись ближайшим к Японии островам, потом в Шанхай, а мы к берегам Сибири; но прежде, кажется, хотят зайти к корейским берегам. Транспорт идет с нами. В Едо послано письмо с приглашением полномочным прибыть в Аниву для дальнейших переговоров.

Я забыл сказать, что губернатор ужасно обрадовался, когда объявили ему, что мы уходим. Он, с радости, прислал в подарок от себя множество картофелю, рыбы, лакированный стол и ящик. Его отдарили столовыми часами. Но всего важнее был ему подарок, когда, уходя, послали сказать, что идем не в Едо.

"Скоро ли воротитесь домой?" - спросил меня Ойе. Ему хотелось поймать меня врасплох. "Когда кончатся дела в Японии", - отвечал я. "А вы когда в Едо, к жене?" - "Не знаю, не назначено", - сказал он. Лжет: верно знает и час, и день, и минуту своего отъезда; но нельзя сказать правды, а почему - вот этого он, может быть, в самом деле не знает. Лганье не приносит японцам никакой пользы, потому что им в возврат лгут еще больше; иначе нельзя.

Только лишь мы пришли, они приступили с расспросами: где мы были, откуда теперь, на какие берега выходили и т. п. Им сказали, что были на Лю-чу да в

Батане. И вот они давай искать, где это Батан, и вчера сознались, что не могут найти на карте и просят показать. На генеральных картах этот остров не назван по имени; вся группа называется общим именем Баши. Им показали на морской карте. Они срисовали фигуру острова, затем конечно, чтоб подробно донести в Едо. И так взаимной лжи конца не будет. Видя их подозрительность и старинную ненависть к испанцам, им не сказали, что мы были в Маниле: Бог знает, какое заключение вывели бы они о нашем посещении Люсона.

Третьего дня, однако ж, говоря о городах, они, не знаю как, опять проговорились, что Ясико, или Ессико, лежащий на западном берегу острова

Нифона, один из самых богатых городов в Японии, что находящийся против него островок Садо изобилует неистощимыми минеральными богатствами. Адмирал хочет теперь же, дорогой, заглянуть туда.

16-е.

Вот уж другие сутки огибаем острова Гото с окружающими их каменьями.

Делают опись берегам, но течение мешает: относит в сторону. Недаром у китайцев есть поговорка: хороши японские товары, да трудно обойти Гото.

Особенно для их судов - это задача. Всех островов Гото, кажется, пять.

Штиль, погода прекрасная: ясно и тепло; мы лавируем под берегом. Наши на Гото пеленгуют берега. Вдали видны японские лодки; на берегах никакой растительности. Множество красной икры, точно толченый кирпич, пятнами покрывает в разных местах море. Икра эта сияет по ночам нестерпимым фосфорическим блеском. Вчера свет так был силен, что из-под судна как будто вырывалось пламя; даже на парусах отражалось зарево; сзади кормы стелется широкая огненная улица; кругом темно; невстревоженная вода не светится.

18-е.

Прошли остров Чусима. С него в хорошую погоду видно и на корейский, и на японский берега. Кое-где плавали рыбацкие лодчонки, больше ничего не видать; нет жизни, всё мертво на этих водах. Японцы говорят, что корейцы редко, только случайно, заходят к ним, с товарами или за товарами.

А какое бы раздолье для европейской торговли и мореплавания здесь, при этой близости Японии от Кореи и обеих стран от Шанхая! Корея от Японии отстоит где миль на сто, где дальше, к северу, на сто семьдесят пять, на двести, то есть на сто семьдесят пять, на триста и на триста пятьдесят верст, а от Японии до Шанхая семьсот с небольшим верст. Из Англии в Японию почта может ходить в два месяца чрез Ост-Индию. Скоро ли же и эти страны свяжутся в одну цепь и будут посылать в Европу письма, товары и т. п.? Что за жизнь кипела бы тут, в этих заливах, которыми изрезаны японские берега на

Нипоне и на Чусиме, дай только волю морским нациям!

Сегодня, 19-го, штиль вдруг превратился почти в шторм; сначала налетел от NO шквал, потом задул постоянный, свежий, а наконец и крепкий ветер, так что у марселей взяли четыре рифа. Качка сделалась какая-то странная, диагональная, очень неприятная: и привычных к морю немного укачало. Меня все-таки нет, но голова немного заболела, может быть, от этого. Вечером и ночью стало тише.

Вчера и сегодня, 20-го и 21-го, мы шли верстах в двух от Корейского полуострова; в 36№ <северной> широты. На юте делали опись ему, а смотреть нечего: всё пустынные берега, кое-где покрытые скудной травой и деревьями.

Видны изредка деревни: там такие же хижины и так же жмутся в тесную кучу, как на Гамильтоне. Кое-где по берегу бродят жители. На море много лодок, должно быть рыбацкие.

Часов в пять вечера стали на якорь в бухте. Говорят, карты корейского берега - а их всего одна или две - неверны. И в самом деле вдруг перед нами к северу вырос берег, а на карте его нет. Ночью признано неудобным идти далее у неизвестных берегов, и мы остановились до рассвета. Ветер был попутный к северу; погода теплая и солнечная. Один из наших катеров приставал к берегу: жители забегали, засуетились, как на Гамильтоне, и сделали такой же прием, то есть собрались толпой на берег с дубьем, чтоб не пускать, и расступились, когда увидели у некоторых из наших ружья. Они написали на бумаге по-китайски: "Что за люди? какого государства, города, селения? куда идут?" На катере никто не знал по-китайски и написали им по-русски имя фрегата, год, месяц и число. Жители знаками спрашивали, не за водой ли мы пришли. Отвечали, что нет. Так и разошлись.

25-е.

Корейский берег, да и только. Опись продолжается, мы уж в 39№

<северной> широты; могли бы быть дальше, но ветра двое сутки были противные и качали нас по-пустому на одном месте. Берега скрывались в тумане. Вчера вдруг показались опять.

Про Корею пишут, что, от сильных холодов зимой и от сильных жаров летом, она бесплодна и бедна. Кажется, так, по крайней мере берега подтверждают это как нельзя больше. Берег с 37є пошел гористый; вдали видны громады пиков, один другого выше, с такими сморщенными лбами, что смотреть грустно. По вершинам кое-где белеет снег или песок; ближайший к морю берег низмен, песчан, пуст; зелень - скудная трава; местами кусты; кое-где лепятся деревеньки; у берегов уныло скользят изредка лодки: верно, добывают дневное пропитание, ловят рыбу, трепангов, моллюсков.

Сегодня вдруг одна из лодок направилась к нам. На ней сидело человек семь корейцев, все в своих грязно-белых халатах, надетых на такие же куртки или камзолы. На всех были того же цвета шаровары на вате; один в шляпе.

Издали мы заслышали их крики. Им дали знать, чтоб они вошли на палубу; но когда они вошли, то мы и не рады были посещению. Объясниться с ними было нельзя: они не умели ни говорить, ни писать по-китайски, да к тому же еще все пьяны. Матросы кучей окружили их и делали разные замечания, глядя на их халаты и собранные в пучок волосы. "Хуже литвы!" - слышу я, говорит один матрос. "Чего литвы: хуже черкес! - возразил другой, - этакая, подумаешь, нация!" Им дали сухарей, и они уехали. Один из них, уходя, обнял и поцеловал

О. А. Гошкевича, который пробовал было объясниться с ними по-китайски. Мы засмеялись, а бедный Осип Антонович не знал, как стереть следы непрошеной нежности.

У нас идет деятельная поверка карты Броутона, путешествовавшего в конце прошлого столетия вместе с Ванкувером, только на другом судне. Ванкувер описывал западные берега Америки, Броутон ходил у азиатского материка. Он разбился у островов Меджикосима, близ Ликейских островов, спасся и был хорошо принят жителями. Карта его неверна: беспрестанно надо поправлять, так что фигура Кореи должна значительно измениться против обыкновенно показываемой до сих пор на картах. Искали всё глубокой, показанной у

Броутона бухты, но под той широтой, под которой она у него назначена, не нашли. Зато вчера, севернее против карты, открылся большой залив. Входя в него, не подозревали, до какой степени он велик. Он весь уставлен островками. По мере того как мы двигались, открывались всё новые, меньшие заливы; глубина везде прекрасная. Войдя в средину залива, в шхеры, мы бросили якорь. Моря уже не видать: оно со всех сторон заперто берегами; от волнения безопасно, а бассейн огромный. Здесь поместятся целые военные и купеческие флоты. Со всех сторон глядят на нас мысы, там и сям видны маленькие побочные заливы, скалы и кое-где брошенные в одиночку голые камни.

Всё это немного похоже на Нагасаки, только берега не так зелены и не так унылы, как кажутся издали. Зелень, кажущаяся мили за две, за три скудным мохом, оказалась вблизи деревьями и кустами. Много зеленых посевов, кое-где деревеньки, то на скатах гор, то у отмелей, близ самых берегов.

Сегодня, часу в пятом после обеда, мы впятером поехали на берег, взяли с собой самовар, невод и ружья. Наконец мы ступили на берег, на котором, вероятно, никогда не была нога европейца. Миссионерам сюда забираться было незачем, далеко и пусто. Броутон говорит или о другой бухте, или если и заглянул сюда, то на берег, по-видимому, не выходил, иначе бы он определил его верно.

Шлюпка наша остановилась у подошвы высоких холмов, на песчаной отмели.

Тут, на шестах, раскинуты были сети для рыбы; текла речка аршина в два шириною. Весь берег усеян раковинами. Кроме сосны около деревень росли разные деревья, которых я до сих пор нигде еще не видал. У одного зелень была не зеленая, а пепельного цвета, у другого слишком зеленая, как у молодого лимонного дерева, потом были какие-то совсем голые деревья с иссохшим серым стволом, с иссохшими сучьями, как у проклятой смоковницы, но на этом сером стволе и сучьях росли другие, посторонние кусты самой свежей весенней зелени. Красиво, но и странно: неестественность, натяжка, точно нарумяненная и разряженная старуха!

К сожалению, с нами не было никого из наших любителей-натуралистов и некого было спросить об этих деревьях. Мы шли по вязкому песку прилива к хижинам, которые видели под деревьями. Жители между тем собирались вдали толпой; четверо из них, и, между прочим, один старик, с длинным посохом, сели рядом на траве и, кажется, готовились к церемониальной встрече, к речам, приветствиям или чему-нибудь подобному. Все младенцы человечества любят напыщенность, декорации и ходули. Но мы, бегло взглянув на них и кивнув им головой, равнодушно прошли дальше по берегу к деревне. Какими варварами и невежами сочли они нас! Они забыли всякую важность и бросились вслед за нами с криком и, по-видимому, с бранью, показывая знаками, чтобы мы не ходили к деревням; но мы и не хотели идти туда, а дошли только до горы, которая заграждала нам путь по берегу.

Мы видели, однако ж, что хижины были обмазаны глиной, не то что в

Гамильтоне; видно, зима не шутит здесь; а теперь пока было жарко так, что мы сняли сюртуки и шли в жилетах, но всё нестерпимо, хотя солнце клонилось уже к западу. Корейцы шли за нами. Рослый, здоровый народ, атлеты с грубыми, смугло-красными лицами и руками: без всякой изнеженности в манерах, без изысканности и вкрадчивости, как японцы, без робости, как ликейцы, и без смышлености, как китайцы. Славные солдаты вышли бы из них: а они заражены китайской ученостью и пишут стихи! Отец Аввакум написал им на бумажке по-китайски, что мы, русские, вышли на берег погулять и трогать у них ничего не будем. Один из них прочитал и сам написал вопрос: "Русские люди, за каким делом пришли вы в наши края, по воле ветров, на парусах? и всё ли у вас здорово и благополучно? Мы люди низшие, второстепенные, видим, что вы особые, высшие люди". И всё это в стихах.

Я ушел с бароном Крюднером вперед и не знаю, что им отвечали. Корейцы окружили нас тотчас, лишь только мы остановились. Они тоже, как жители

Гамильтона, рассматривали с большим любопытством наше платье, трогали за руки, за голову, за ноги и живо бормотали между собою.

Между тем наши закинули невод и поймали одну камбалу, одну морскую звезду и один трепанг. Вдруг подул сильный норд-вест и повеял таким холодом и так быстро сменил зной, что я едва успел надеть сюртук. Горы покрылись разорванными клочьями облаков, вода закипела, волны глухо зашумели.

Около нас во множестве летали по взморью огромные утки, красноносые кулики, чайки, голуби и много мелкой дичи. То там, то сям раздавались выстрелы, и к вечеру за ужином явилось лишнее и славное блюдо. Я подумывал, однако ж, как бы воротиться поскорее на фрегат: приготовлений к чаю никаких еще не было, а солнце уже закатывалось. У нас не было ничего, кроме сюртуков, а холод настал такой, что впору одеться в мех. По лугу паслись лошади, ростом с жеребят, между тем это не жеребята, а взрослые. Мы видели следы рогатого скота, колеи телег: видно, что корейцы домовитые люди.

Я пошел берегом к баркасу, который ушел за мыс, почти к морю, так что пришлось идти версты три. Вскоре ко мне присоединились барон Шлипенбах и

Гошкевич, у которого в сумке шевелилось что-то живое: уж он успел набрать всякой всячины; в руках он нес пучок цветов и травы.

Наконец завидели баркас и пришли, когда он подымал уже верп и готовился отвалить. Мы были по крайней мере верстах в трех от фрегата. Луна взошла, но туман был так силен, что фрегат то пропадал из глаз, то вдруг появлялся; не раз мы его совсем теряли из виду и тогда правили по звездам, но и те закрывались. Мы плыли в облаке, которое неслось с неимоверной быстротою, закрывая горы, берега, воду, наконец, небо и луну. Сырость ужасная: фуражки и сюртуки были мокрые. На берегу мелькнул яркий огонь: упрямые товарищи наши остались пить чай.

Полтора часа тащились мы домой. С каким удовольствием уселись потом около чайного стола в каюте! Тут Гошкевичу торжественно принесли змею, такую большую, какой, за исключением удавов, мы не видали: аршина два длины и толстая. Она шевелилась в жестяном ящике; ее хотели пересадить оттуда в большую стеклянную банку со спиртом; она долго упрямилась, но когда выгнали, то и сами не рады были: она вдруг заскользила по полу, и ее поймали с трудом. Матрос нашел ее в кусте, на котором сидели еще аист и сорока. Зачем они собрались - неизвестно; может быть, разыгрывали какую-нибудь не написанную Крыловым басню.

28-е.

Сегодня туман не позволил делать промеров и осматривать берега. Зато корейцев целая толпа у нас. Мне видно из своей каюты, какие лица сделали они, когда у нас заиграла музыка. Один, услышав фортепиано в каюте, растянулся, от удивления, на полу.

С 1-го мая. Японское море и берег Кореи.

Наши съезжали всякий день для измерения глубины залива, а не то так поохотиться; поднимались по рекам внутрь, верст на двадцать, искали города.

Я не участвовал в этих прогулках: путешествие - это книга; в ней останавливаешься на тех страницах, которые больше нравятся, а другие пробегаешь только для общей связи. "Как, новые, неисследованные места: да это находка! скоро совсем не будет таких мест", - скажут мне. И слава Богу, что не будет. Скучно с этими детьми. Притом корейцы не совсем новость для нас. Я выше сказал, что они моральную сторону заняли у китайцев; не знаю, кто дал им вещественную. Увидишь одну-две деревни, одну-две толпы - увидишь и всё: те же тесные кучи хижин, с вспаханными полями вокруг, те же белые широкие халаты на всех, широкие скулы, носы, похожие на трефовый туз, и клочок как будто конских волос вместо бороды да разинутые рты и тупые взгляды; пишут стихами, читают нараспев. На чем же тут долго останавливаться?

Если б еще можно было свободно проникнуть в города, посмотреть других жителей, их быт, а то не пускают. В природе нет никаких ярких особенностей:

местность интересна настолько или потолику, сказал бы ученый путешественник, поколику она нова, как всякая новая местность.

Одну особенность заметил я у корейцев: на расспросы о положении их страны, городов они отвечают правду, охотно рассказывают, что они делают, чем занимаются. Они назвали залив, где мы стояли, по имени, также и все его берега, мысы, острова, деревни, сказали даже, что здесь родина их нынешнего короля; еще объявили, что южнее от них, на день езды, есть место, мимо которого мы уже прошли, большое и торговое, куда свозятся товары в государстве. "Какие же товары?" - спросили их. Хлеб, то есть пшеница, рис, потом металлы: железо, золото, серебро, и много разных других продуктов.

Даже на наши вопросы, можно ли привезти к ним товары на обмен, они отвечали утвердительно. Сказали ли бы всё это японцы, ликейцы, китайцы? - ни за что. Видно, корейцы еще не научены опытом, не жили внешнею жизнью и не успели выработать себе политики. Да лучше если б и не выработали: скорее и легче переступили бы неизбежный шаг к сближению с европейцами и к перевоспитанию себя.

Впрочем, мы видели только поселян и земледельцев; высшие классы и правительство конечно имеют понятие о государственных сношениях, следовательно и о политике: они сносятся же с китайцами, с японцами и с ликейцами. Образ европейских сношений и жизни конечно им неизвестен. Здесь сказали нам жители, что о русских и о стране их они никогда не слыхивали. Мы не обиделись: они не слыхивали и об англичанах, и о французах тоже. Да спросите у нас, в степи где-нибудь, любого мужика, много ли он знает об англичанах, испанцах или итальянцах? не мешает ли он их под общим именем немцев, как корейцы мешают все народы, кроме китайцев и японцев, под именем варваров? Впрочем, корейцы должны иметь понятие о нас, то есть не здешние поселяне, а правительство их. Корейцы бывают в Пекине: наши, отец Аввакум и

Гошкевич, видали их там и даже, кажется, по просьбе их что-то выписывали для них из России.

Здесь же нам сказали, что в корейской столице есть что-то вроде японского подворья, на котором живет до трехсот человек японцев; они торгуют своими товарами. А японцы каковы? На вопрос наш, торгуют ли они с корейцами, отвечали, что торгуют случайно, когда будто бы тех занесет бурей к их берегам.

Корейцы называют себя, или страну свою, Чаосин или Чаусин, а название

Корея принадлежит одной из их старинных династий.

Мне кажется, всего бы удобнее завязывать сношения с ними теперь, когда они еще не закоренели в недоверчивости к европейцам и не заперлись от них и когда правительство не приняло сильных мер против иностранцев и их торговли.

А народ очень склонен к мене. Как они бросились на стеклянную посуду, на медные пуговицы, на фарфор - на всё, что видели! На наши суконные сюртуки у них так и разбегались глаза; они гладили сукно, трогали сапоги. За пустую бутылку охотно отдавали свои огромные тростниковые шляпы. Все у нас наменяли этих шляп. Вон Фаддеев и мне выменял одну, как я ни упрашивал его не делать этого, и повесил в каюте. "У всех господ есть, у вашего высокоблагородия только нет", - упрямо отвечал он и повесил шляпу на гвоздь. Она заняла целую стену. Наменяли тоже множество трубок медных с чубуками из тростника. Больше им нечего менять. Требовали от них провизии, но они, подумав, опять попотчевали своим "пудди" и привезли только трех петухов, но ни быков, ни баранов, ни свиней.

Третьего дня наши ездили в речку и видели там какого-то начальника, который приехал верхом с музыкантами. Его потчевали чаем, хотели подарить сукна, но он, поблагодарив, отказался, сказав, что не смеет принять без разрешения высшего начальства, что у них законы строги и по этим законам не должно брать подарков.

Толпа сменяла другую с утра до вечера, пока мы стояли на якоре. Как еще дети натуры, с примесью значительной дозы дикости, они не могли не взглянуть и враждебно на новых пришельцев, что и случилось. Третьего дня вечером корейцы собрались толпой на скале, около которой один из наших измерял глубину, и стали кидать каменья в шлюпку. По ним выстрелили холостым зарядом, но они, по-видимому, мало имеют понятия об огнестрельном оружии.

Утром вчера послали в ближайшую к этой скале деревню бумагу с требованием объяснения. Они вечером прислали ответ, в котором просили извинения, сказали, что кидали каменья мальчишки, "у которых нет смысла". Это неправда:

мальчишки эти были вершков четырнадцати ростом, с бородой, с волосами, собранными в густой пучок на маковке, а мальчишки у них ходят, как наши девчонки, с косой и пробором среди головы.

Только лишь прочли этот ответ, как вдруг воротилась партия наших из поездки в реку, верст за десять. Все они были очень взволнованы: им грозила большая опасность. На одном берегу собралось множество народа; некоторые просили знаками наших пристать, показывая какую-то бумагу, и когда они пристали, то корейцы бумаги не дали, а привели одного мужчину, положили его на землю и начали бить какой-то палкой в виде лопатки. После этого положили точно так же и того, который бил лопаткою, и стали бить и его. Наши нашли эту комедию очень глупой и пошли прочь; тогда один из битых бросился за ними, схватил одного из матросов и потащил в толпу. Там его стали было тащить в разные стороны, но матросы бросились и отбили. Корейцы стали нападать и на этих, но они с такою силою, ловкостью и яростью схватили несколько человек и такую задали им потасовку, что прочие отступили. Когда наши стали садиться в катер, корейцы начали бросать каменья и свинчатки и некоторых ушибли до крови; тогда в них выстрелили дробью, которая назначалась для дичи, и, кажется, одного ранили. Этим несколько остановили

На другой день рано утром отправлен был баркас и катера, с вооруженными людьми, к тому месту, где это случилось. Из деревни все выбрались вон с женами и с имуществом; остались только старики. Их-то и надо было. От них потребовали объяснения о случившемся. Старики, с поклонами, объяснили, что несколько негодяев смутили толпу и что они, старшие, не могли унять и просили, чтобы на них не взыскали, "отцы за детей не отвечают" и т. п. Они прибавили еще, что виновные ранены, и один даже будто бы смертельно - и уже тем наказаны. Делать с ними нечего, но положено отдать в первом месте, где мы остановимся, для отсылки в их столицу, бумагу о случившемся.

Сегодня, часу во втором пополудни, мы снялись с якоря и вот теперь покачиваемся легонько в море. Ночь лунная, но холодная, хоть бы и в России впору.

Я забыл сказать, что большой залив, который мы только что покинули, описав его подробно, назвали, в честь покойного адмирала Лазарева, его именем.

5 мая. Японское море; корейский берег.

Мы только что сегодня вступили в 41№ <северной> широты, и то двинул нас внезапно подувший попутный ветер. Идем всё подле берега; опись продолжается.

Корея кончается в 43 градусе. Там начинается манчжурский берег. Сегодня, с кочующих по морю лодок, опять набралась на фрегат куча корейцев. Я не выходил; ко мне в каюту заглянули две-три косматые головы и смугло-желтые лица. Крику, шуму! Когда у нас все четыреста человек матросов в действии, наверху такого шуму нет. Один украл у Посьета серебряную ложку и спрятал в свои широкие панталоны. Ложку отняли, а вора за чуб вывели из каюты.

После обеда я смотрел на берега, мимо которых мы шли: крутые, обрывистые скалы, все из базальта, громадами теснятся одна над другой.

Обрывисто, круто. Горе плавателям, которые разобьются тут: спасения нет.

Если и достигнешь берега, влезть на него всё равно что на гладкую, отвесную стену. Нигде не видать ни жилья, ни леса. Бледная зелень кое-где покрывает крутые ребра гор. Берег вдруг заворотил к W, и мы держим вслед за изгибами.

Скоро должна быть пограничная с Манчжуриею река Тамань, или Тюймэн, или

Тай-мень, что-то такое.

Часа два назад, около полуночи, Крюднер вдруг позвал меня на ют послушать, как дышит кит. "Я, кроме скрипа снастей, ничего не слышу", -

сказал я, послушавши немного. "Погодите, погодите... слышите?" - сказал он.

"Право, нет; это манильские травяные снасти с музыкой..." Но в это время вдруг под самой кормой раздалось густое, тяжелое и продолжительное дыхание, как будто рядом с нами шел паровоз. "Что, слышите?" - сказал Крюднер. "Да;

только неужели это кит?.." Вдруг опять вздох, еще сильнее, раздался внизу, прямо под нашими ногами. "Что это такое, не знаешь ли ты?" - спросил я моего фаворита, сигнальщика Феодорова, который стоял тут же. "Это не кит, -

отвечал он, - это всё водяные: их тут много!.." - прибавил он, с пренебрежением махнул рукой на бездну и, повернувшись к ней спиной, сам вздохнул немного легче кита.

9-е мая.

Наконец отыскали и пограничную реку Тайманьга; мы остановились миль за шесть от нее. Наши вчера целый день ездили промерять и описывать ее.

Говорят, что это широкая, версты в две с половиной, река с удобным фарватером. Вы, конечно, с жадностью прочтете со временем подробное и специальное описание всего корейского берега и реки, которое вот в эту минуту, за стеной, делает сосед мой Пещуров, сильно участвующий в описи этих мест. Я передаю вам только самое общее и поверхностное понятие, не поверенное циркулем и линейкой.

Не без удовольствия простимся мы не сегодня, так завтра с Кореей. Уж наши видели пограничную стражу на противоположном от Кореи берегу реки. Тут начинается Манчжурия, и берег с этих мест исследован Лаперузом.

Кто знает что-нибудь о Корее? Только одни китайцы занимаются отчасти ею, то есть берут с нее годичную дань, да еще японцы ведут небольшую торговлю с нею; а между тем посмотрите, что отец Иакинф рассказывает во 2-й части статистического описания Манчжурии, Монголии и проч. об этой земле, занимающей 8є по меридиану.

Корейское государство, или Чао-сян, формировалось в эпоху троян, первобытных греков. Здесь разыгрывались свои "Илиады", были Аяксы, Гекторы,

Ахиллесы. За Гомером дела никогда не станет. Я уже сказал, какие охотники корейцы сочинять стихи. Даже одна корейская королева, покорив соседнюю область, сама сочинила оду на это событие и послала ко двору китайского богдыхана, который, пишет Иакинф, был этим очень доволен. Только имена здешних Агамемнонов и Гекторов никак не пришлись бы в наши стихи, а впрочем, попробуйте: Вэй-мань, Цицзы, Вэй-ю-цюй и т. д. Город, вроде Илиона, называли

Пьхин-сян.

Но это всё темные времена корейской истории; она проясняется немного с третьего века по Рождеству Христову. Первобытные жители в ней были одних племен с манчжурами, которых сибиряки называют тунгусами. К ним присоединились китайские выходцы. После Рождества Христова один из тунгус,

Гао, основал царство Гао-ли.

Отец Иакинф говорит, что европейцы это имя как-то ухитрились переделать в Корею. Это правдоподобно. До сих пор жители многих островов Восточного океана, в том числе японцы, канаки (на Сандвичевых островах) и ликейцы, букву л заменяют буквой р. Одни называют японскую и китайскую милю ли, другие - ри; одни Ликейские острова зовут Лиу-киу, другие - Риу-киу, третьи, наконец, Ру-ку; Гонолюлю многие зовут и пишут Гоноруру. Отчего ж не переделать Гао-ли в Ко-ри? И в переделке этой виноваты не европейцы, а сами же корейцы. Когда я при них произнес: "Корея", они толпой повторили: "Кори,

Кори!" - и тут же, чрез отца Аввакума, объяснили, что это имя их древнего королевского дома. Поэтому вся переделка европейцев состоит в том, что они из Ко-ри сделали Корея. Да много ли тут оставалось сделать?

По основании царства Гао-ли судьба, в виде китайцев, японцев, монголов, пошла играть им, то есть покорять, разорять, низвергать старые и утверждать новые династии. Корейские короли, не имея довольно силы бороться с судьбой, предпочли добровольно подчиниться китайской державе. Китайцы то сделают

Корею своею областью, то посовестятся и восстановят опять ее самостоятельность. А когда на Китай, в V веке, хлынули монголы, корейцы покорились и им. Иногда же они вдруг обидятся и вздумают отделиться от

Китая, но ненадолго: китайцы или покорят их, или они сами же опять попросят взять себя в опеку.

За эту покорность и признание старшинства Китая китайцы наградили данников своими познаниями, отчасти языком, так что корейцы пишут, чуть что поважнее и поученее, китайским, а что попроще - своим языком. Я видел их книги: письмена не такие кудрявые и сложные, как у китайцев. Далее китайцы наградили их изделиями своих мануфактур и искусством писать стихи. Иногда случалось даже так, что китайцы покровительствовали корейцам и в то же время не мешали брать с них дань монголам и тунгусам. Наконец, в исходе XIV века, вступил на престол дом Ли, который царствует и теперь, платя дань или посылая подарки манчжурской, царствующей в Китае династии.

Корея разделяется на восемь областей, или дорог, по сказанию отца

Иакинфа. Пощажу ваш слух от названий; если полюбопытствуете, загляните сами в книгу знаменитого синолога. Читая эти страницы, испещренные названиями какого-то птичьего языка, исполненные этнографических, географических, филологических данных о крае, известном нам только по имени, благоговею перед всесокрушающею любознательностью и громадным терпением ученого отца и робко краду у него вышеприведенные отрывочные сведения о Корее - всё для вас. Может быть, вы удовольствуетесь этим и не пойдете сами в лабиринт этих имен: когда вам? того гляди, пропадет впечатление от вчерашней оперы.

18 мая мы вошли в Татарский пролив. Нас сутки хорошо нес попутный ветер, потом задержали штили, потом подули противные N и NO ветра, нанося с матсмайского берега холод, дождь и туман. Какой скачок от тропиков! Не знаем, куда спрятаться от холода. Придет ночь - мученье раздеваться и ложиться, а вставать еще хуже.

По временам мы видим берег, вдоль которого идем к северу, потом опять туман скроет его. По ночам иногда слышится визг: кто говорит - сивучата пищат, кто - тюлени. Похоже на последнее, если только тюлени могут пищать, похоже потому, что днем иногда они целыми стаями играют у фрегата, выставляя свои головы, гоняясь точно взапуски между собою. Во всяком случае, это водяные, как и сигнальщик Феодоров полагает.

Вчера, 17-го, какая встреча: обедаем; говорят, шкуна какая-то видна.

Велено поднять флаг и выпалить из пушки. Она подняла наш флаг. Браво! Шкуна

"Восток" идет к нам с вестями из Европы, с письмами... Всё ожило. Через час мы читали газеты, знали всё, что случилось в Европе по март. Пошли толки, рассуждения, ожидания. Нашим судам велено идти к русским берегам. Что-то будет? Скорей бы добраться: всего двести пятьдесят миль осталось до места, где предположено ждать дальнейших приказаний.

Холодно, скучно, как осенью, когда у нас, на севере, всё сжимается, когда и человек уходит в себя, надолго отказываясь от восприимчивости внешних впечатлений, и делается грустен поневоле. Но это перед зимой, а тут и весной то же самое. Нет ничего, что бы предвещало в природе возобновление жизни со всею ее прелестью. Всем бы хотелось на берег, между прочим и потому, что провизия на исходе. На столе чаще стала появляться солонина и овощи. Из животного царства осталось на фрегате два-три барана, которые не могут стоять на ногах, две-три свиньи, которые не хотят стоять на ногах, пять-шесть кур, одна утка и один кот. Пора, пора...

20-го числа.

"Что нового?" - спросил я Фаддеева, который пришел будить меня. "Сейчас на якорь будем становиться, - сказал он, - канат велено доставать". В самом деле, я услышал приятный для утомленного путешественника звук: грохотанье доставаемого из трюма якорного каната.

Вы не совсем доверяйте, когда услышите от моряка слово "канат". Канат -

это цепь, на которую можно привязать полдюжины слонов - не сорвутся. Он держит якорь в сто пятьдесят пуд. Вот когда скажут пеньковый канат, так это в самом деле канат.

Утро чудесное, море синее, как в тропиках, прозрачное; тепло, хотя не так, как в тропиках, но, однако ж, так, что в байковом пальто сносно ходить по палубе. Мы шли всё в виду берега. В полдень оставалось миль десять до места; все вышли, и я тоже, наверх смотреть, как будем входить в какую-то бухту, наше временное пристанище. Главное только усмотреть вход, а в бухте ошибиться нельзя: промеры показаны.

"Вот за этим мысом должен быть вход, - говорит дед, - надо только обогнуть его. - Право! куда лево кладешь?" - прибавил он, обращаясь к рулевому. Минут через десять кто-то пришел снизу. "Где вход?" - спросил вновь пришедший. "Да вот мыс..." - хотел показать дед - глядь, а мыса нет.

"Что за чудо! Где ж он? сию минуту был", - говорил он. "Марса-фалы отдать!"

- закричал вахтенный. Порыв ветра нагнал холод, дождь, туман, фрегат сильно накренило - и берегов как не бывало: всё закрылось белой мглой; во ста саженях не стало видно ничего, даже шкуны, которая всё время качалась, то с одного, то с другого бока у нас. Ну, поскорей отлавировываться от берега!

Надеялись, что шквал пройдет, и мы войдем. Нет: ветер установился, и туман тоже, да такой, что закутал верхние паруса.

Вечер так и прошел; мы были вместо десяти уже в шестнадцати милях от берега. "Ну, завтра чем свет войдем", - говорили мы, ложась спать. "Что нового?" - спросил я опять, проснувшись утром, Фаддеева. "Васька жаворонка съел", - сказал он. "Что ты, где ж он взял?" - "Поймал на сетках". - "Ну что ж не отняли?" - "Ушел в ростры, не могли отыскать". - "Жаль! Ну а еще что?"

- "Еще - ничего". - "Как ничего: а на якорь становиться?" - "Куда те становиться: ишь какая погода! со шканцев на бак не видать".

Мы проскитались опять целый день, лавируя по проливу и удерживая позицию. Ветер дул свирепо, волна, не слишком большая, но острая, производила неприятную качку, неожиданно толкая в бока. На другой день к вечеру я вышел наверх; смотрю: все толпятся на юте. "Что такое?" -

спрашиваю. "Входим", - говорят. В самом деле, мы входили в широкие ворота гладкого бассейна, обставленного крутыми, точно обрубленными берегами, поросшими непроницаемым для взгляда мелким лесом - сосен, берез, пихты, лиственницы. Нас охватил крепкий смоляной запах. Мы прошли большой залив и увидели две другие бухты, направо и налево, длинными языками вдающиеся в берега, а большой залив шел сам по себе еще мили на две дальше. Вода не шелохнется, воздух покоен, а в море, за мысами, свирепствует ветер. В

маленькой бухте, куда мы шли, стояло уже опередившее нас наше судно "Князь

Меншиков", почти у самого берега. На берегу успели разбить палатки. Около них толпится человек десять людей, с судов же; бегают собаки. Мы стали на якорь.

Что это за край; где мы? сам не знаю, да и никто не знает: кто тут бывал и кто пойдет в эту дичь и глушь?

Кто тут живет? что за народ? Народов много, а не живет никто.

Здешние народы, с которыми успели поговорить, не знаю, на каком языке, наши матросы, умеющие объясняться по-своему со всеми народами мира, называют себя орочаны, мангу, кекель. Что это, племена или фамильные названия? И

этого не знаю. Наши большую часть из них называют общим именем тунгусов. Они не живут тут, а бродят с места на место, приходят к морю ловить рыбу. За ними же скоро, говорят, придут медведи за этим же. Мы пока делаем то же:

рыбы пропасть, камбала, бычки, форели, род налимов. Скоро пойдет периодическая рыба из породы красных, сельди и т. п. У нас теперь рыба и рыба на столе. Вместо лошадей на берегу бродят десятка три тощих собак; но тут же с берегов выглядывает из чащи леса полная невозможность ездить ни на собаках, ни на лошадях, ни даже ходить пешком. Я пробовал и вяз в болоте, спотыкался о пни и сучья.

Какой же это берег? что за бухта? - спросите вы. Да всё тянется глухой, манчжурский, следовательно принадлежащий китайцам, берег.

Июнь.

Нет, берег, видно, нездоров мне. Пройдусь по лесу, чувствую утомление, тяжесть; вчера заснул в лесу, на разостланном брезенте, и схватил лихорадку.

Отвык совсем от берега. На фрегате, в море лучше. Мне хорошо в моей маленькой каюте: я привык к своему уголку, где повернуться трудно; можно только лечь на постели, сесть на стул, а затем сделать шаг к двери - и всё

тут. Привык видеть бизань-мачту, кучу снастей, а через борт море.

Хожу по лесу, да лес такой бестолковый, не то что тропический: там или вовсе не продерешься сквозь чащу, а если продерешься, то не налюбуешься красотой деревьев, их группировкой, разнообразием; а здесь можно продраться везде, но деревья стоят так однообразно, прямо, как свечки: пихта, лиственница, ель; ель, лиственница, пихта, изредка береза; куда ни взглянешь, везде этот частокол; взгляд теряется в печальной бесконечности леса. Здесь все деревья мешают друг другу расти, и ни одно не выигрывает на счет другого. В тропиках, если одно дерево убивает жизнь вокруг, зато разрастется само так широко, великолепно!

Мы успели войти кое в какие сношения с бродячими мангунами, ороча, или, по-сибирски, тунгусами. К нам часто ездит тунгус Афонька с товарищем своим,

Иваном, - так их называли наши. Он подряжен бить лосей, или сохатых, по-сибирски, и доставлять нам мясо. Он уже убил трех: всего двадцать пять пуд мяса. Оно показалось мне вкуснее говяжьего. Он бьет и медведей. Недавно провожал одного из наших по лесу на охоту. "Чего ты хочешь за труды,

Афонька? - спросил тот его, - денег?" - "Нет", - был ответ. "Ну, коленкору, холста?" - "Нет". - "Чего же?" - "Бутылочку".

А чем он сражается со зверями? Я заметил, что все те, которые отправляются на рыбную ловлю с блестящими стальными удочками, с щегольским красного дерева поплавком и тому подобными затеями, а на охоту с выписанными из Англии и Франции ружьями, почти всегда приходят домой с пустыми руками.

Афонька бьет лосей и медведей из ружья с кремнем, которое сделал чуть ли не сам или, может быть, выменял в старину у китобоев и которое беспрестанно распадается, так что его чинят наши слесаря всякий раз, как он возвратится с охоты. На днях дали ему хорошее двуствольное ружье с пистоном. Он пошел в лес и скоро воротился. "Что ж ты?" - спрашивают. "Возьмите, - говорит, -

ружье: не умею из него стрелять". Он обещал мне принести медвежьих шкур -

"за бутылочку".

Про семейства гиляков рассказывают, что они живут здесь зимой при 36є

мороза под кустами валежнику, даже матери с грудными детьми, а захотят погреться, так разводят костры, благо лесу много. Едят рыбу горбушу или черемшу (род чесноку).

Но их мало, жизни нет, и пустота везде. Мимо фрегата редко и робко скользят в байдарках полудикие туземцы. Только Афонька, доходивший в своих охотничьих подвигах, через леса и реки, и до китайских, и до наших границ и говорящий понемногу на всех языках, больше смесью всех, между прочим и наречиями диких, не робея, идет к нам и всегда норовит прийти к тому времени, когда команде раздают вино. Кто-нибудь поднесет и ему: он выпьет и не благодарит выпивши, не скажет ни слова, оборотится и уйдет.

Я пробрался как-то сквозь чащу и увидел двух человек, сидевших верхом на обоих концах толстого бревна, которое понадобилось для какой-то починки на наших судах. Один высокого роста, красивый, с покойным, бесстрастным лицом: это из наших. Другой невысокий, смуглый, с волосами, похожими, и цветом и густотой, на медвежью шерсть, почти с плоским лицом и с выражением на нем стоического равнодушия: это - из туземцев. Наш пригласил его, вероятно, вместе заняться делом. Русский делал вырубку на бревне, а туземец сидел на другом конце, чтоб оно не шевелилось, и курил трубку. Щепки и осколки, как дождь, летели ему в лицо и в голову: он мигал мерно и ровно, не торопясь, всякий раз, когда горсть щепок попадала в глаза, и не думал отворотить головы, также не заботился вынимать осколков, которые попадали в медвежью шерсть и там оставались. Русский рубил сильно и глубоко вонзал топор в дерево. При всяком ударе у него отзывалось что-то в груди. Он кончил и передал топор туземцу, а тот передал ему трубку. Русский закурил и сел верхом на конец, а туземец стал рубить. Щепки и осколки полетели в глаза казаку; он, в свою очередь, стал мигать.

Что за плавание в этих печальных местах! что за климат! Лета почти нет:

утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от глаз чуть не собственный нос. Вчера палили из пушек, били в барабан, чтоб навести наши шлюпки с офицерами на место, где стоит фрегат. Ветра большею частию свежие, холодные, тишины почти не бывает, а половина июля!

Но путешествие идет к концу: чувствую потребность от дальнего плавания полечиться - берегом. Еще несколько времени, неделя-другая, - и я ступлю на отечественный берег. Dahin! dahin! Но с вами увижусь нескоро: мне лежит путь через Сибирь, путь широкий, безопасный, удобный, но долгий, долгий! И притом

Сибирь гостеприимна, Сибирь замечательна: можно ли проехать ее на курьерских, зажмуря глаза и уши? Предвижу, что мне придется писать вам не один раз и оттуда.

Странно, однако ж, устроен человек: хочется на берег, а жаль покидать и фрегат! Но если б вы знали, что это за изящное, за благородное судно, что за люди на нем, так не удивились бы, что я скрепя сердце покидаю "Палладу"!

VII

ОБРАТНЫЙ ПУТЬ ЧЕРЕЗ СИБИРЬ

Плавание по Охотскому морю. - Китолов. - Петровское зимовье. - Аянские утесы и рейд. - Сборы в путь. - Верховая езда. - Восхождение на Джукджур. -

Горы и болота. - Нелькан и река Мая. - Якуты и русские поселенцы. - Опять верхом. - Леса и болота. - Юрты. - Телеги.

Август 1854 года.

Шкуна "Восток", с своим, как стрелы, тонким и стройным рангоутом, покачивалась, стоя на якоре, между крутыми, но зелеными берегами Амура, а мы гуляли по прибрежному песку, чертили на нем прутиком фигуры, лениво посматривали на шкуну и праздно ждали, когда скажут нам трогаться в путь, сделать последний шаг огромного пройденного пути: остается всего каких-нибудь пятьсот верст до Аяна, первого пристанища на берегах Сибири.

Наконец, 12 августа, толпа путешественников, и во главе их -

генерал-губернатор Восточной Сибири, высыпали на берег. Всех гостей было более десяти человек, да слуг около того, да принадлежащих к шкуне офицеров и матросов более тридцати человек. А багажа сколько!

Если всё, что грузится в судно, выложить на свободное место, то неосторожный человек непременно подержит пари, что это не войдет туда, - и проиграет.

Так когда и мы все перебрались на шкуну, рассовали кое-куда багаж, когда разошлись по углам, особенно улеглись ночью спать, то хоть бы и еще взять народу и вещей. Это та же история, что с чемоданом: не верится, чтоб вошло всё приготовленное количество вещей, а потом окажется, что можно как-нибудь сунуть и то, втиснуть другое, третье.

При этом, конечно, обыкновенный, принятый на просторе порядок нарушается и водворяется другой, необыкновенный. В капитанской каюте, например, могло поместиться свободно - как привыкли помещаться порядочные люди - всего трое, если же потесниться, то пятеро. А нас за стол садилось в этой каюте одиннадцать человек, да в другой, офицерской, шестеро. Не одни вещи эластичны!

Для стола приносилась, откуда-то с бака, длинная и широкая доска: одним концом ее клали на диван, а другим на какую-то подставку - это и был стол.

Там, где на диване могли сесть трое, садилось пятеро, плотно прижавшись друг к другу. Одна рука употреблялась для угощения себя, а другая оставалась позади праздною. Остальные шестеро помещались с другой стороны доски, да еще кто-нибудь скромно стоял в дверях. Прислуге оставалось только просовывать в дверь кончик носа и руку с блюдом. Спали на столах, на стульях, на лавках.

Едва исследованное и еще не "положенное на карту" устье Амура усеяно множеством мелей. Если б эти мели были постоянны, то их изучили бы сразу; но они наносные, образуются течением реки и потому изменяются почти каждый год.

Прибыль и убыль в этих водах также не подвергнута пока контролю мореплавателей, и оттого мы частенько становились на мель в виду какого-нибудь мыса или скалы. Благо, что еще не застало нас волнение в лимане, но и то однажды порядочно поколотило о песок, так что импровизированный стол наш и мы сами, сидя за ужином, подскакивали, вопросительно озираясь друг на друга. Однажды шкуна, стоя на песке, так обмелела, что принуждены были подпереть ей бока, чтоб она не расположилась лечь на один из них.

Но, слава Богу, однако ж, мы выбрались из лимана и, благополучно проскользнув между материком Азии и островом Сахалином, вышли в Охотское море и бросили якорь у песчаной косы, перед маленьким нашим поселением,

Петровским зимовьем.

В 1849 году в первый раз военный транспорт "Байкал" решил не решенную

Лаперузом задачу. Он послал шлюпки, которые из Охотского моря прошли в

Амурский лиман, и таким образом оказалось, что Сахалин не соединен с материком, как прежде думали.

До тех пор об этом знали только гиляки, орочане, мангу и другие бродячие племена приамурского края, но никакой важности этому не приписывали и потому молчали. Да и теперь немало удивляются они, что от них всячески стараются допытаться, где устье глубже, где мельче.

Наш рейс по проливу на шкуне "Восток", между Азией и Сахалином, был всего третий со времени открытия пролива. Эта же шкуна уже ходила из Амура в

Аян и теперь шла во второй раз. По этому случаю, лишь только мы миновали пролив, торжественно, не в урочный час, была положена доска, заменявшая стол, на свое место; в каюту вместо одиннадцати пришло семнадцать человек, учредили завтрак и выпили несколько бокалов шампанского.

Мне так хотелось перестать поскорее путешествовать, что я не съехал с нашими в качестве путешественника на берег в Петровском зимовье и нетерпеливо ждал, когда они воротятся, чтоб перебежать Охотское море, ступить наконец на берег твердой ногой и быть дома.

Но задул жестокий ветер, сообщения с берегом не было, и наши пробыли на берегу целые сутки. Наконец тронулись далее. Дорогой, для развлечения, нам хотелось принять участие в войне и поймать французское или английское судно.

Однажды завидели довольно большое судно и велели править на него. Между тем зарядили наши шесть пушечек, приготовили абордажное оружие и, вооруженные отвагой, с сложенными назад руками, стали смотреть на чужое судно, стараясь угадать по оснастке, чье оно. Флага не было. Барон Крюднер счел нужным и сам вооружиться. Он появился на палубе с двумя заряженными пистолетами, опустив их, по рассеянности, дулом в карман. Он, по рассеянности же, не заметил, как я вынул их оттуда и отдал Афанасью, его камердинеру, положить на свое место.

Между тем судно подняло американский флаг; но мы не поверили, потому что слышали, как англичане в это время отличались под чужими флагами в разных морях. Мы вызвали шкипера с бумагами. Он явился, выпил рюмку вина и объявил, что он китолов. Этого сорта суда находят в Охотском море огромную поживу и в иное время заходят туда в числе двухсот и более.

Разочарованные насчет победы над неприятелем*, мы продолжали плыть по курсу в Аян. Погода была серенькая, но теплая, волнение небольшое, какое именно нам было нужно. Обеды Н. Н. Муравьева прекрасные, общество избранное и веселое, вино, до которого, впрочем, мне никакого дела нет, отличное, сигары - из первых рук - манильские, и состояние духа у всех приятное.

* В это самое время, именно 16 августа, совершилось между тем, как узнали мы в свое время, геройское, изумительное отражение многочиленного неприятеля горстью русских по ту сторону моря, в Качатке.

Любезная шкуна старалась, сколько могла, удовлетворить нашему нетерпению. Она усердно жгла некупленый, добытый руками ее матросов на

Сахалине уголь да еще обвесилась парусами и бежала верст по четырнадцати в час. И горизонт уж не казался нам дальним и безбрежным, как, бывало, на различных океанах, хотя дугообразная поверхность земли и здесь закрывала даль и, кроме воды и неба, ничего не было видно. Но нам мерещились поля и домы родины, мы вдыхали в себя сырой морской воздух, воображая, что дышим ее воздухом. Наконец на четвертый день мы заметили на горизонте не поля, не домы, а какую-то серую, неприступную, грозную стену. Это была куча громадных утесов.

По мере нашего приближения они всё казались страшнее, отвеснее и неприступнее. Жилья и признаков нет; да и какое тут может быть жилье?

кажется, на этих утесах и чайкам страшно сидеть. Пустота, голь и вышина, от которой дух занимается, да свист ветра - вот характер этого места. Здесь бы в старину хорошо поставить разбойничий замок, если б было кого грабить, а теперь разве поставить батареи. "Вон нора, должно быть, бобра!" - заметил кто-то, указывая на круглую, правильную лазейку в скале, прорытую почти вровень с водой.

Вглядыванье в общий вид нового берега или всякой новой местности, освоение глаз с нею, изучение подробностей - это привилегия путешественника, награда его трудов и такое наслаждение, перед которым бледнеет наслаждение, испытываемое перед картиной самого великого мастера. Посмотрите на толпу путешественников, когда они медленно подбираются к новому месту: на горизонте видна еще синяя линия берега, а они все наверху: равнодушных, отсталых, ленивых, сонных нет. Они стоят не шевелясь, как окаменелые, молчат, как немые, и если кто сделает вопрос, то робко, шепотом, и почти никогда не получит ответа. На лицах сначала напряженное внимание, в глазах вопросы, потом целая страница мыслей, живых впечатлений, удовлетворенного или неудовлетворенного любопытства. Я, под шумок, незаметно от товарищей своих, наслаждался, по праву путешественника, и картиной нового берега и поверял свои впечатления по лицам спутников. "Где же Аян?" - спрашивают наконец нетерпеливые, отвращая взгляды от безжизненных утесов, которые недолго изучить.

Как берег ни красив, как ни любопытен, но тогда только глаза путешественника загорятся огнем живой радости, когда они завидят жизнь на берегу. Шкуна между тем, убавив паров, подвигалась прямо на утесы. Вот два из них вдруг посторонились, и нам открылись сначала два купеческих судна на рейде, потом длинное деревянное строение на берегу с красной кровлей.

Кровля пуще всего говорит сердцу путешественника, и притом красная: это целая поэма, содержание которой - отдых, семья, очаг - все домашние блага.

Кто не бывал Улиссом на своем веку и, возвращаясь издалека, не отыскивал глазами Итаки? "Это пакгауз", - прозаически заметил кто-то, указывая на дразнившую нас кровлю, как будто подслушав заветные мечты странников.

Ущелье всё раздвигалось, и наконец нам представилась довольно узкая ложбина между двух рядов высоких гор, усеянных березняком и соснами.

Беспорядочно расставленные, с десяток более нежели скромных домиков, стоящих друг к другу, как известная изба на курьих ножках, - по очереди появлялись из-за зелени; скромно за ними возникал зеленый купол церкви с золотым крестом. На песке у самого берега поставлена батарея, направо от нее верфь, еще младенец, с остовом нового судна, дальше целый лагерь палаток, две-три юрты, и между ними кочки болот. Вот и весь Аян.

Это не город, не село, не посад, а фактория Американской компании. Она возникла лет десять назад для замены Охотского порта, который неудобен ни с морской, ни с сухопутной стороны. С моря он гораздо открытее Аяна, а с сухого пути дорога от него к Якутску представляет множество неудобств, между прочим так называемые Семь хребтов, отраслей Станового хребта, через которые очень трудно пробираться. Трудами преосвященного Иннокентия, архиепископа камчатского и курильского, и бывшего губернатора камчатского, г-на Завойки, отыскан нынешний путь к Охотскому морю и положено основание Аянского порта.

Этот порт открыт только с S, и ветер с этой стороны разводит крупное волнение. Американская компания имеет здесь склады иностранных товаров, привозимых ее судами, и снабжает иностранные суда разными потребностями:

деревом, якорями, морскими картами, сухарями, холстом и т. п.

Если здесь разовьется торговля и примет когда-нибудь большие размеры, то, вероятно, устроится и брекватер, или мол, для защиты рейда от S ветров.

Теперь же пока это скромный, маленький уголок России, в десяти тысячах пятистах верстах от Петербурга, с двумястами жителей, состоящих, кроме командира порта и некоторых служащих при конторе лиц с семействами, из нижних чинов, командированных сюда на службу казаков и, наконец, якутов.

Чиновники компании помещаются в домах, казаки в палатках, а якуты в юртах.

Казаки исправляют здесь военную службу, а якуты статскую. Первые содержат караул и смотрят за благочинием; одного из них называют даже полицеймейстером; а вторые занимаются перевозкой пассажиров и клади, летом на лошадях, а зимой на собаках. Якуты все оседлые и христиане, все одеты чисто и, сообразно климату, хорошо. И мужчины и женщины носят фризовые капоты, а зимой - олений или нерпичий мех, вывороченный наизнанку. От русских у них есть всегда работа, следовательно, они сыты, и притом, я видел, с ними обращаются ласково.

"Отдай якорь!" - раздалось для нас в последний раз, и сердце замерло и от радости, что ступаешь на твердую землю, чтоб уже с нею не расставаться, и от сожаления, что прощаешься с морем, чтобы к нему не возвращаться более.

Конец благополучну бегу,

Спускайте, други, паруса! -

воскликнул бы я, от избытка радости, если б в самом деле это был конец бегу. Но десять тысяч верст остается до той красной кровли, где будешь иметь право сказать: я дома!.. Какая огромная Итака и каково нашим Улиссам добираться до своих Пенелоп! Десять тысяч верст: чего-чего на них нет! Тут целые океаны снегов, болот, сухих пучин и стремнин, свои сорокаградусные тропики, вечная зелень сосен, дикари всех родов, звери, начиная от черных и белых медведей до клопов и блох включительно, снежные ураганы, вместо качки

- тряска, вместо морской скуки - сухопутная, все климаты и все времена года, как и в кругосветном плавании...

Проберешься ли цело и невредимо среди всех этих искушений? Оттого мы задумчиво и нерешительно смотрели на берег и не торопились покидать гостеприимную шкуну. Бог знает, долго ли бы мы просидели на ней в виду красивых утесов, если б нам не были сказаны следующие слова: "Господа!

завтра шкуна отправляется в Камчатку, и потому сегодня извольте перебраться с нее", а куда - не сказано. Разумелось, на берег.

Но в Аяне, по молодости лет его, не завелось гостиницы, и потому путешественники, походив по берегу, купив что надобно, возвращаются обыкновенно спать на корабль. Я посмотрел в недоумении на барона Крюднера, он на Афанасья, Афанасий на Тимофея, потом поглядели на князя Оболенского, тот на Тихменева, а этот на кучера Ивана Григорьева, которого князь

Оболенский привез с собою на фрегате "Диана", кругом Америки.

Люди наши, заслышав приказ, вытащили весь багаж на палубу и стояли в ожидании, что делать. Между вещами я заметил зонтик, купленный мной в Англии и валявшийся где-то в углу каюты. "Это зачем ты взял?" - спросил я Тимофея.

"Жаль оставить", - сказал он. "Брось за борт, - велел я, - куда всякую дрянь везти?" Но он уцепился и сказал, что ни за что не бросит, что эта вещь хорошая и что он охотно повезет ее через всю Сибирь. Так и сделал.

Нам подали шлюпки, и мы, с людьми и вещами, свезены были на прибрежный песок и там оставлены, как совершенные Робинзоны. Что толку, что Сибирь не остров, что там есть города и цивилизация? да до них две, три или пять тысяч верст! Мы поглядывали то на шкуну, то на строения и не знали, куда преклонить голову. Между тем к нам подошел какой-то штаб-офицер, спросил имена, сказал свое и пригласил нас к себе ужинать, а завтра обедать. Это был начальник порта.

Барон Крюднер ожил; облако исчезло с лица его. "Il y a une providence pour les voyageurs!* - воскликнул он, - много я на своем веку получал приглашений на обед или ужин, но всегда порознь: и вот здесь, на пустом берегу, среди дикарей, - приглашение на обед и ужин разом!"

* "Провидение хранит путешественников!" - фр.

Но обед и ужин не обеспечивали нам крова на приближавшийся вечер и ночь. Мы пошли заглядывать в строения: в одном лавка с товарами, но запертая. Здесь еще пока такой порядок торговли, что покупатель отыщет купца, тот отопрет лавку, отмеряет или отрежет товар и потом запрет лавку опять. В другом здании кто-то помещается: есть и постель, и домашние принадлежности, даже тараканы, но нет печей. Третий, четвертый домы битком набиты или обитателями местечка, или опередившими нас товарищами.

Но, однако ж, кончилось все-таки тем, что вот я живу, у кого - еще и сам не знаю; на досках постлана мне постель, вещи мои расположены как следует, необходимое платье развешено, и я сижу за столом и пишу письма в

Москву, к вам, на Волгу.

"Decidement il y a une providence pour les voyageurs!"* - скажу вместе с бароном Крюднером. Места поочистились, некоторые из чиновников генерал-губернатора отправились вперед, и один из них, самый любезный и приятный из чиновников и людей, М. С. Волконский, быстро водворил меня и еще одного товарища в свою комнату. Правда, тут же рядом, через перегородку, стоял покойник, и я с вечера слышал чтение псалмов, но это обстоятельство не помешало мне самому спать как мертвому.

* Решительно провидение хранит путешественников! - фр.

Через три дня предстояло отправляться далее, а мы жили буквально спустя рукава. Нас всех, Улиссов, разделили на три партии, чтоб не встретилось по дороге затруднения в лошадях. Одна партия уже уехала, другая выезжала через день. Оставались мы трое: князь Оболенский, Тихменев и я, да с нами четверо людей. У князя кучер Иван Григорьев, рассудительный и словоохотливый человек, теперь уже с печатью кругосветного путешествия на челе, да Ванюшка, молодой малый, без всякого значения на лице, охотник вскакнуть на лошадь и промчаться куда-нибудь без цели да за углом, особенно на сеновале, покурить трубку; с Тихменевым Витул, матрос с фрегата, и со мной Тимофей, повар.

Только по отъезде третьей партии, то есть на четвертый день, стали мы поговаривать, как нам ехать, что взять с собой и проч. А выехать надо было на шестой день, когда воротятся лошади и отдохнут. Зимой едут отсюда на собаках, в так называемых нартах, длинных, низеньких санках, лежа, по одному человеку в каждых. Летом надо ехать верхом верст двести, багаж тоже едет верхом, вьюками. Далее, по рекам Мае и Алдану, спускаются в лодках верст шестьсот, потом сто восемьдесят верст опять верхом, по болотам, наконец, остальные верст двести пятьдесят, до Якутска, на телегах.

Еще в тропиках, когда мелькало в уме предположение о возможности возвратиться домой через Сибирь, бывшие в Сибири спутники говорили, что в

Аяне надо бросить все вещи и взять только самое необходимое; а здесь теперь говорят, что бросать ничего не надобно, что можно увязать на вьючных лошадей всё, что ни захочешь, даже книги.

Сказали еще, что если я не хочу ехать верхом (а я не хочу), то можно ехать в качке (сокращенное качалке), которую повезут две лошади, одна спереди, другая сзади. "Это-де очень удобно: там можно читать, спать". Чего же лучше? Я обрадовался и просил устроить качку. Мы с казаком, который взялся делать ее, сходили в пакгауз, купили кожи, ситцу, и казак принялся за работу.

"Помилуйте! - начали потом пугать меня за обедом у начальника порта, где собиралось человек пятнадцать за столом, - в качках возят старух или дам". Не знаю, какое различие полагал собеседник между дамой и старухой. "А

старика можно?" - спросил я. "Можно", - говорят. "Ну так я поеду в качке".

"Сохрани вас Боже! - закричал один бывалый человек, - жизнь проклянете!

Я десять раз ездил по этой дороге и знаю этот путь как свои пять пальцев. И

полверсты не проедете, бросите. Вообразите, грязь, брод; передняя лошадь ушла по пояс в воду, а задняя еще не сошла с пригорка, или наоборот. Не то так передняя вскакивает на мост, а задняя задерживает: вы-то в каком положении в это время? Между тем придется ехать по ущельям, по лесу, по тропинкам, где качка не пройдет. Мученье!"

"Всё это неправда, - возразила одна дама (тоже бывалая, потому что там других нет), - я сама ехала в качке, и очень хорошо. Лежишь себе или сидишь;

я даже вязала дорогой. А верхом вы измучитесь по болотам; якутские седла мерзкие..."

"Седло купите здесь, у Американской компании, черкесское: оно и мягко, и широко..." - "Эй, поезжайте в качке..." - "Нет, верхом: спасибо скажете..." - "Не слушайте их..." - "В качке на Джукджур не подниметесь..."

"Что это такое Джукджур?" - спросил я, ошеломленный этими предостережениями и поглядывая на всех.

"Вы не знаете, что такое Джукджур?- спросили меня вдруг все. -

Помилуйте, Джукджур!.."

"Джукджур, - начал один учено-педантически, - по-тунгусски значит большая выпуклостьи нашим и вашим..." - "Совсем не то; это просто две кожаные сумки, которые вешают по бокам лошади для провизии и вообще для всего, что надо иметь под рукой". - "А ящики есть?" -

спросили опять. "Нет; а разве надо?" - "Как же вы повезете вещи? В чемоданах и мешках не довезете: лошадь будет драть их и о деревья, и вязнуть в болотах, и... и... и т. д. А в каждый ящик положите по два с половиной пуда и навьючьте на лошадь. Чемодан бросьте". - "Зачем бросать? всё возьмите!" -

заметил бывалый. "А зонтик можно взять?" - спросил Тимофей, несмотря на мой свирепый взгляд. "И зонтик возьми", - был ответ.

"Сары, сары не забудьте купить!" - "Это еще что?" - "Сары - это якутские сапоги из конской кожи: в них сначала надо положить сена, а потом ногу, чтоб вода не прошла; иначе по здешним грязям не пройдете и не проедете. Да вот зайдите ко мне, я велю вам принести".

И мой любезный хозяин Михаил Сергеевич повел меня к себе и велел позвать Александру. Пришла якутка, молодая и, вероятно, в якутском вкусе красивая, с плоским носом, с узенькими, но карими глазами и ярким румянцем на широких щеках. "Здравствуй..." - тут он сказал что-то по-якутски. "Что это значит?" - спросил я. "Прекрасная женщина". - "Есть сары?" - "Есть". -

"Принеси". - "Слусаю", - отвечала она и через пять минут принесла сапоги на слона с запахом вспотевшей лошади и сала, которым они и были вымазаны.

"Вынеси, вынеси скорей! - закричал я, - ужели их надевают люди?" - спросил я

Михаила Сергеевича. "И очень порядочные, - отвечал он, - и вы наденете".

Но я подарил их Тимофею, который сильно занят приспособлением к седлу мешка с чайниками, кастрюлями, вообще необходимыми принадлежностями своего ремесла, и, кроме того, зонтика, на который более всего обращена его внимательность. Кучер Иван Григорьев во всё пытливо вглядывался. "Оно ничего: можно и верхом ехать, надо только, чтоб всё заведение было в порядке", - говорит он с важностью авторитета. Ванюшка прилаживает себе какую-то щегольскую уздечку и всякий день всё уже и уже стягивается кожаным ремнем.

П. А. Тихменев, взявшийся заведовать и на суше нашим хозяйством, то и дело ходит в пакгауз и всякий раз воротится то с окороком, то с сыром, поминутно просит денег и рассказывает каждый день раза три, что мы будем есть, и даже - чего не будем. "Нет, уж курочки и в глаза не увидите, -

говорит он со вздохом, - котлет и рису, как бывало на фрегате, тоже не будет. Ах, вот забыл: нет ли чего сладкого в здешних пакгаузах? Сбегаю поскорей; черносливу или изюму: компот можно есть". Схватит фуражку и побежит опять.

Наконец в одно в самом деле прекрасное утро перед домиком, где мы жили, расположился наш караван, состоявший из восьми всадников и семнадцати лошадей, считая и вьючных. "А где же качка?" - спрашиваю я. Один из служащих улыбается, глядя на меня; а казак, который делал мне качку, вместо нее подводит оседланную лошадь. Гляжу: на ней и черкесское седло, и моя подушка.

"Качки нет, - сказал мне Б., - не поспела". Я понял, что меня обманули в мою пользу, за что в дороге потом благодарил не раз, молча сел на лошадь и молча поехал по крутой тропинке в гору.

Все жители Аяна столпились около нас: все благословляли в путь. Ч. и

Ф., без сюртуков, пошли пешком проводить нас с версту. На одном повороте за скалу Ч. сказал: "Поглядите на море: вы больше его не увидите". Я быстро оглянулся, с благодарностью, с любовью, почти со слезами. Оно было сине, ярко сверкало на солнце серебристой чешуей. Еще минута - и скала загородила его. "Прощай, свободная стихия! в последний раз..."

От Аяна едешь по ложбинам между гор, по руслу речек и горных ручьев, которые в дожди бурлят так, что лошади едва переходят вброд, уходя по уши.

Каково седоку? Немного хуже, чем лошади. Теперь сухо, и мы едва мочили подошвы; только переправляясь через Алдаму, должны были поднять ноги к седлу.

ичего нет ужасного в этих диких пейзажах, но печального много. По дороге идет густой лиственный лес; едешь по узенькой, усеянной пнями тропинке. Потом лес раздвигается, и глазам является обширное, забросанное каменьями болото, которое в дожди должно быть непроходимо. Щебень составляет природное дно речек, а крупные каменья набросаны, будто в виде украшений, с утесов, которые стоят стеной и местами поросли лесом, местами голы и дики.

Нигде ни признака жилья, ни встречи с кем-нибудь. По этой дороге человек в первый раз, может быть, прошел в 1845 году, и этот человек, если не ошибаюсь, был преосвященный Иннокентий, архиепископ камчатский и курильский.

Он искал другой дороги к морю, кроме той, признанной неудобною, которая ведет от Якутска к Охотску, и проложил тракт к Аяну.

По деревьям во множестве скакали зверки, которых здесь называют бурундучками, то же, кажется, что векши, и которыми занималась пристально наша собака да кучер Иван. Видели взбегавшего по дереву будто бы соболя, а скорее черную белку. "Ах, ружье бы, ружье!" - закричали мои товарищи.

Дорогу эту можно назвать прекрасною для верховой езды, но только не в грязь. Мы легко сделали тридцать восемь верст и слезали всего два раза, один раз у самого Аяна, завтракали и простились с Ч. и Ф., провожавшими нас, в другой раз на половине дороги полежали на траве у мостика, а потом уже ехали безостановочно. Но тоска: якут-проводник, едущий впереди, ни слова не знает по-русски, пустыня тоже молчит, под конец и мы замолчали и часов в семь вечера молча доехали до юрты, где и ночевали.

Я думал хуже о юртах, воображая их чем-то вроде звериных нор; а это та же бревенчатая изба, только бревна, составляющие стену, ставятся вертикально; притом она без клопов и тараканов, с двумя каминами; дым идет в крышу; лавки чистые. Мы напились чаю и проспали до утра как убитые.

Еще проехали день и ночевали в юрте у подошвы Джукджура. Я нанял двух якутов сопровождать меня по горе и помогать подниматься. Что за дорога была вчера! Пустыни, пустыни и пустыни, девственные, если хотите, но скучные и унылые. Мы ехали горными тропинками, мимо оврагов, к счастию окаймленных лесом, проехали вброд множество речек, горных ручьев и несколько раз Алдаму, потом углублялись в глушь лесов и подолгу ехали узенькими дорожками, пересекаемыми или горизонтально растущими сучьями, или до того грязными ямами, что лошадь и седок останавливаются в недоумении, как переехать или перескочить то или другое место. И это еще, говорят, безделица в сравнении с предстоящими грязями, где лошадь уходит совсем. "А что ж в это время делает седок?" - спросил я. "Падает в грязь", - отвечали мне.

Видели мы по лесу опять множество бурундучков, опять quasi-соболя, ждали увидеть медведя, но не видали, видели только, как якут на станции, ведя лошадей на кормовище в лес, вооружился против "могущего встретиться"

медведя ружьем, которое было в таком виде, в каком только первый раз выдумал его человек. Лошадям здесь овса не положено давать, за неимением его, зато травы из-под ног - сколько хочешь. По приезде на станцию их отведут в лес и там оставят до утра. Лес по дороге был лиственничный, потом стала появляться ель, сосна, шиповник. Много росло по пути брусники и рябины. Матрос наш набрал целую кружку первой, а рябину с удовольствием ел кучер Иван, жалея только, что ее не хватило морозцем.

Видели мы кочевье оленных тунгусов со стадом оленей. Тишина и молчание сопровождали нас. Только раз засвистала какая-то птичка, да, кажется, сама испугалась и замолчала, или иногда вдруг из болота выскакивал кулик, местами в вышине неслись гуси или утки, всё это пролетные гости здесь. Не слыхать и насекомых.

Вчера мы сделали тридцать пять верст и нисколько не устали. Что будет сегодня? Ах, Джукджур, Джукджур: с ума нейдет!

Наконец совершилось наше восхождение на якутский, или тунгусский,

Монблан. Мы выехали часов в семь со станции и ехали незаметно в гору буквально по океану камней. Редко-редко где на полверсты явится земляная тропинка и исчезнет. Якутские лошади малорослы, но сильны, крепки, ступают мерно и уверенно. Мне переменили вчерашнюю лошадь, у которой сбились копыта, и дали другую, сильнее, с крупным шагом, остриженную a la мужик.

Джукджур отстоит в восьми верстах от станции, где мы ночевали. Вскоре по сторонам пошли горы, одна другой круче, серее и недоступнее. Это как будто искусственно насыпанные пирамидальные кучи камней. По виду ни на одну нельзя влезть. Одни сероватые, другие зеленоватые, все вообще неприветливые, гордо поднимающие плечи в небо, не удостоивающие взглянуть вниз, а только сбрасывающие с себя каменья.

Я всё глядел по сторонам, стараясь угадать, которая же из гор грозный

Джукджур: вон эта, что ли? Да нет, на эту я не хочу: у ней крут скат, и хоть бы кустик по бокам; на другой крупны очень каменья. Давно я видел одну гору, как стену прямую, с обледеневшей снежной глыбой, будто вставленным в перстне алмазом, на самой крутизне. "Ну, конечно, не эта", - сказал я себе. "Где

Джукджур?" - спросил я якута. "Джукджур!" - повторил он, указывая на эту самую гору с ледяной лысиной. "Как же на нее взобраться?" - думал я.

Между тем я не заметил, что мы уж давно поднимались, что стало холоднее и что нам осталось только подняться на самую "выпуклость", которая висела над нашими головами. Я всё еще не верил в возможность въехать и войти, а между тем наш караван уже тронулся при криках якутов. Камни заговорили под ногами. Вереницей, зигзагами, потянулся караван по тропинке. Две вьючные лошади перевернулись через голову, одна с моими чемоданами. Ее бросили на горе и пошли дальше.

Я шел с двумя якутами, один вел меня на кушаке, другой поддерживал сзади. Я садился раз семь отдыхать, выбирая для дивана каменья помшистее, иногда клал голову на плечо якута. Двое товарищей уже взобрались и с вершины бросали на ледяную лысину каменья. Как я завидовал им! счастливцы! И собаке завидовал: она уж раза три вбежала на вершину и возвращалась к нам, а теперь, стоя на самой крутой точке выпуклости, лаяла на нас, досадуя на нашу медленность. А мне еще оставалось шагов двести. Каменья катились под ногами;

якуты дали нам по палке. Наконец я вошел. Меня подкрепила рюмка портвейна.

Как хорошо показалось мне вино, которого я в другое время не пью! У одного якута, который вел меня, пошла из носа кровь.

Остальная дорога до станции была отличная. Мы у речки, на мшистой почве, в лесу, напились чаю, потом ехали почти по шоссе, по прекрасной сосновой, березовой и еловой аллее. Встретили красивый каскад и груды причудливо разбросанных как будто взрывом зеленоватых камней.

На Джукджуре всего более отличился мой слуга Тимофей. Только что тронулся на крутизну наш караван и каменья зажурчали под ногами лошадей, вдруг Тимофей рванулся вперед и понесся в гору впереди всех. Он обогнал вьючных лошадей, обогнал проводников, даже собаку, и всё еще, с распростертыми руками, в каком-то испуге, несся неистово в гору. "Тимофей!

куда ты? с ума сошел! - кричал я, изнемогая от усталости, - ведь гора велика, успеешь устать!" Но он махнул рукой и несся всё выше, лошади выбивались из сил и падали, собака и та высунула язык; несся один Тимофей.

Наконец он и наши верховые лошади вбежали на вершину горы и в одно время скрылись из виду. "Зачем это ты?" - спросил я потом. "Однажды..." - начал он и не мог продолжать, задохся и уже на станции рассказал. "Зачем ты бежал так вверх?" - спросил я. Он, помолчав немного, начал так: "Однажды я ехал из

Буюкдерэ в Константинополь и на минуту слез... а лошадь ушла вперед с дороги: так я и пришел пешком, верст пятнадцать будет..." - "Ну так что ж?"

- "Вот я и боялся, - заключил Тимофей, - что, пожалуй, и эти лошади уйдут, вбежавши на гору, так чтоб не пришлось тоже идти пешком". - "Эти лошади уйдут!" - с горьким смехом воскликнул кучер Иван. А лошади, взойдя, стали как вкопанные и поникли головами.

Пустая юрта между Челасином и Маилом.

Вы, конечно, не удивляетесь, что я не говорю ни о каких встречах по дороге? Здесь никто не живет, начиная от Ледовитого моря до китайских границ, кроме кочевых тунгус, разбросанных кое-где на этих огромных пространствах. Даже птицы, и те мимолетом здесь. Зверей, говорят, много, но мы, кроме бурундучков и белок, других не видали. И слава Богу: встреча с медведем могла бы доставить удовольствие, а может быть, и некоторую выгоду -

только ему одному: нас она повергла бы в недоумение, а лошадей в неистовый испуг.

Тоска сжимает сердце, когда проезжаешь эти немые пустыни. Спросил бы стоящие по сторонам горы, когда они и всё окружающее их увидело свет;

спросил бы что-нибудь, кого-нибудь, поговорил хоть бы с нашим проводником, якутом; сделаешь заученный по-якутски вопрос: "Кась бироста ям?" ("Сколько верст до станции?"). Он и скажет, да не поймешь, или "гра-гра" ответит

("далеко"), или "чугес" ("скоро, тотчас"), и опять едешь целые часы молча.

Выработанному человеку в этих невыработанных пустынях пока делать нечего. Надо быть отчаянным поэтом, чтоб на тысячах верст наслаждаться величием пустынного и скукой собственного молчания, или дикарем, чтоб считать эти горы, камни, деревья за мебель и украшение своего жилища, медведей - за товарищей, а дичь - за провизию.

Вчера мы пробыли одиннадцать часов в седлах, а с остановками -

двенадцать с половиною. Дорога от Челасина шла было хороша, нельзя лучше, даже без камней, но верстах в четырнадцати или пятнадцати вдруг мы въехали в заросшие лесом болота. Лес част, как волосы на голове, болота топки, лошади вязли по брюхо и не знали, что делать, а мы, всадники, еще меньше. Переезжая болото, только и ждешь с беспокойством, которой ногой оступится лошадь.

Везде мох и болото; напрасно вы смотрите кругом во все стороны: нет выхода из бесконечных тундр, непроходимых без проводника. Горе тому, кто бы сам собой попробовал сунуться в сторону: дороги нет, указать ее некому.

Болота так задержали нас, что мы не могли доехать до станции и остановились в пустой, брошенной юрте, где развели огонь, пили чай и ночевали. Холодно было; вчера летела изморозь, дул ветер, небо мрачное и темное - осень, осень. Наши проводники залезли к нам погреться; мы дали им по стакану чаю, хотели дать водки, но и у нас ее нет: она разбилась на Джукджуре, когда перевернулись две лошади, а может быть, наша свита как-нибудь сама разбила ее... Потом якуты повели лошадей на кормовище за речку, там развели огонь и заварили свои два блюда: варенную в воде муку с маслом и муку, варенную в воде, без масла.

Кучер Иван, по своей части, приобрел замечательное сведение, что здешние лошади живут будто бы по пятидесяти лет, и сообщил об этом нам. Не знаю, правда ли.

Уже вьючат лошадей, пора ехать, мы еще не сделали вчера сорока верст.

Маил в нескольких верстах отсюда.

Опять пустая юрта.

Что Джукджур, что каменистая дорога, что горные речки - в сравнении с болотами! Подъезжаете вы к грязному пространству: сверху вода; проводник останавливается и осматривает, нет ли объезда: если нет, он нехотя пускает свою лошадь, она, еще более нехотя, но все-таки с резигнацией, без всякого протеста, осторожно ступает, за ней другие. Вдруг та оступилась передними, другая задними ногами, а та и теми и другими. Всадник в беспокойстве сидит -

наготове упасть, если упадет лошадь, но упасть как можно безопаснее. Между тем лошадь чувствует, что она вязнет глубоко: вот она начинает делать отчаянные усилия и порывисто поднимает кверху то крестец, то спину, то голову. Хорошо в это время седоку! Наконец, побившись, она ложится набок, ложитесь поскорее и вы: оно безопаснее. Так я и сделал однажды.

Мы дотащились до Маила, где нашли прекрасную новую юрту, о двух комнатах, опрятную, с окнами, где слюда вместо стекол, пол усыпан еловыми ветками, лавки чистые, камин хоть сейчас в гостиную, только покрасить. Мы ехали от Маила до здешней юрты, всего двадцать верст, очень долго: нас задерживали беспрестанные объезды. Это своего рода пытка, вам неизвестная. В

лесу немного посуше - это правда, но зато ноги уходят в мох, вся почва зыблется под вами. Вы едете вблизи деревьев, третесь о них ногами, ветви хлещут в лицо, лошадь ваша то прыгает в яму и выскакивает стремительно на кочку, то останавливается в недоумении перед лежащим по дороге бревном, наконец перескочит и через него и очутится опять в топкой яме.

Правду говорили мне в Аяне! Иногда якут вдруг остановится, видя, что не туда завел, впереди всё одно: непроходимое и бесконечное топкое болото, дорожки не видать, и мы пробираемся назад. Пытка! Кучер Иван пытается утешать, говорит, что "никакая дорога без лужи не бывает, сколько он ни езжал". Это правда.

В Маиле нам дали других лошадей, всё таких же дрянных на вид, но верных на ногу, осторожных и крепких. Якуты ласковы и внимательны: они нас буквально на руках снимают с седел и сажают на них; иначе бы не влезть на седло, потом на подушку, да еще в дорожном платье.

Погода вчера чудесная, нынче хорошее утро. Развлечений никаких, разве только наблюдаешь, какая новая лошадь попалась: кусается ли, лягается или просто ленится. Они иногда лукавят. В этих уже нет той резигнации, как по ту сторону Станового хребта. Если седло ездит и надо подтянуть подпругу, лошадь надует брюхо - и подтянуть нельзя. Иному достанется горячая лошадь; вон такая досталась Тимофею. Лошадь начинает горячиться, а кастрюли, привязанные

Этот Иван очень своеобычен и с трудом отступает от своих взглядов и убеждений, но словоохотлив и услужлив. Он, между прочим, с гордостью рассказывал, как король Сандвичевых островов, глядя на его бороду и особенное платье, принял его за важное лицо и пожал ему руку. Однажды, когда к вечеру стало холоднее, князь Оболенский спросил свой тулуп. "Да далеко закладено в чемоданы и зашито", - сказал Иван. "Неправда, он должен быть в мешке, - сказал князь Оболенский, - покажи!" - "Никак нет, в чемодане", -

утверждал кучер, показывая мешок. "А это что у тебя в мешке?" - спросил тот.

"Да это, кто ее знает, шкура какая-то". - "Посмотрите! - сказал нам князь

Оболенский, - он змеиную шкуру из Бразилии положил поближе, а тулуп запрятал!" - "Да я думал, что шкуру-то можно и выбросить, - сказал Иван, - а тулупчика-то жаль". - "Вот этак же, - заметил князь Оболенский, - он вез у меня пару кокосовых орехов до самого Охотского моря: хорошо, что я увидал вовремя да выбросил, а то он бы и их в чемоданы спрятал". - "Зачем это ты,

Иван Григорьев, вез орехи? - спросил я. - Они понравились тебе - вкусны?" -

"Нет, какое вкусны, - отвечал он с величайшим презрением, - это всё пустое!

А я вез их по той причине, что в Москве видел, в лавке за этакие орехи просили по пяти целковых за штуку, так думал, сбуду их туда".

Нелькан, 29 августа.

Вчера, в осьмом часу вечера, насилу дотащились последнюю станцию верхом. Сорок верст ехали и отдыхали всего полтора часа на половине дороги, в лесу. Скучно, хотя по лесу встречалось так много дичи, что даже досадно на ее дерзость. Тетерева просто гуляют под ногами у лошадей, вальдшнепы вылетали из каждого куста, утки полоскались в каждой луже. "Как жаль, что нет ружья!" - сказал кто-то. "Как нет, есть два, славнейшие ружья". - "А

порох есть?" - "И порох, и дробь, и пули". - "Так что же не стреляем?

давай!" - "Далеко спрятаны, на дне чемодана", - сказал Иван Григорьев. "А

змеиную шкуру держит под рукой!" - упрекнул князь Оболенский. "Шкуру недолго и бросить", - оправдывался Иван. "А кокосы напрасно не взял, - заметил я ему, - в самом деле можно бы выгодно продать..." - "Оно точно, кабы взять штук сто, так бы денег можно было много выручить", - сказал Иван, принявший серьезно мое замечание.

От Маильской станции до Нельканской идут всё горы и горы - целые хребты; надо переправиться через них, но из них две только круты, остальные отлоги. Да и с крутых-то гор никакими кнутами не заставишь лошадей идти рысью: тут они обнаруживают непоколебимое упорство. Горы эти - всё ветви

Станового хребта, к которому принадлежит и Джукджур. У подошвы каждой горы стелется болото; и как ни суха, как ни хороша погода, но болота эти никогда не высыхают: они или мерзнут, или грязны. Болота коварны тем, что поросли мхом и травой, и вы не знаете, по колено ли, по брюхо или по морду лошади глубока лужа. "Ох!" - вырвется у того или другого, среди мучительного молчания, в продолжительном и изворотливом пробиранье между кочек, луж и кустов.

Наконец вчера приехали в Нелькан и переправились через Маю, услыхали говор русских баб, мужиков. А с якутами разговор не ладится; только Иван

Григорьев беспрестанно говорит с ними, а как и о чем - неизвестно, но они довольны друг другом.

В Нелькане несколько юрт и несколько новеньких домиков. К нам навстречу вышли станционный смотритель и казак Малышев; один звал пить чай, другой -

ужинать, и оба угостили прекрасно. За ужином были славные зеленые щи, языки и жареная утка. В доме, принадлежащем Американской компании, которая имеет здесь свой пакгауз с товарами (больше с бумажными и другими материями и тому подобными нужными для края предметами, которыми торговля идет порядочная), комната просторная, в окнах слюда вместо стекол: светло и, говорят, тепло. У

смотрителя станции тоже чисто, просторно; к русским печам здесь прибавили якутские камины, или чувалы: от такого русско-якутского тепла, пожалуй, вопреки пословице, "заломит и кости".

Мы отлично уснули и отдохнули. Можно бы ехать и ночью, но не было готового хлеба, надо ждать до утра, иначе нам, в числе семи человек, трудно будет продовольствоваться по станциям на берегах Маи. Теперь предстоит ехать шестьсот верст рекой, а потом опять сто восемьдесят верст верхом по болотам.

Есть и почтовые тарантасы, но все предпочитают ехать верхом по этой дороге, а потом до Якутска на колесах, всего тысячу верст. Всего!

Мая извивается игриво, песчаные мели выглядывают так гостеприимно, как будто говорят: "Мы вас задержим, задержим"; лес не темный и не мелкий частокол, как на болотах, но заметно покрупнел к реке; стал чаще являться осинник и сосняк. Всему этому несказанно обрадовался Иван Григорьев. "Вон осинничек, вон соснячок!" - говорил он приветливо, указывая на знакомые деревья. Лодка готова, хлеб выпечен, мясо взято - едем. Теперь платить будем прогоны по числу людей, то есть сколько будет гребцов на лодках.

30 и 31 августа.

Нельзя начать плавания при более благоприятных обстоятельствах, как начали мы. Погода была великолепная, теплая. Река, с каждым извивом и оборотом, делалась приятнее, берега или отлогие, лесистые, или утесистые.

Лодка мчится с неимоверной быстротой. Мы промчались двадцать восемь верст в два часа и прибыли на станцию Ба'танга или Ва'танга. Дорогой наконец достали из чемодана ружье, после, однако ж, многих возражений со стороны Ивана

Григорьева, и отдали Ванюшке. Он застрелил утку, подстрелил много еще, но нельзя было их достать. Издалека завидим мы их, они мчатся по течению, мы перегоняем, они улетают, а если остаются, то дорого платят за оплошность.

На Батанге живет очень смышленый старик, Петр Маньков, с женой, в хижине. Всё это переселенцы. Они стараются прививать хлебопашество, но мало средств, и земля не везде удобна. Отчасти промышляют зверями. От Батанги до

Семи Протоков четырнадцать верст. Мы до Семи Протоков сделали быстрый переход. Но погода стала портиться: подул холодок, когда мы в темноте пристали к станции и у пылавшего костра застали якутов и русских мужиков и баб; последние очень красивы, особенно одна девушка, лет шестнадцати. Мы вошли в их бедную избу, пили чай и слушали рассказы о трудностях и недостатках, с какими, впрочем, неизбежно сопряжено первоначальное водворение в новом краю. В избе и около избы толпились ребятишки с голыми ногами, грудью и даже с голым брюхом. Мы дали им две рубашки, и мальчишки с гордостью и радостью надели их. Благодарностям не было конца.

Пока мы сидели в избе, задул ветер, повалил хлопьями снег - словом, вьюга, или, по-здешнему, пурга. Мужики стали просить подождать до луны, иначе темно ехать, говорили они: трудно, много мелей. Мы согласились, но пошли спать в лодку, чтоб тронуться тотчас же, лишь взойдет луна. Ночью во сне я почувствовал, что как будто еду опять верхом, скачу опять по рытвинам:

это потащили нас по реке. Холод разбудил меня; мы на мели. Якуты, стоя по колени в реке, сталкивали лодку с мели, но их усилия натолкнули лодку еще больше на мель, и вскоре мы увидели, что стоим основательно, без надежды сдвинуться нашими силами. Наши люди вооружились: кто шестом, кто веслом и стали толкаться: всё напрасно.

"Никак нельзя!" - в один голос сказали все.

До станции было еще семь верст. Мы послали одного из русских проводников туда привести лодку почтовую, а сами велели Тимофею готовить обед: щи, вчерашнюю утку. На носу была набросана земля и постоянно горел огонь. Скоро задымилась кастрюля, и через час мы обедали, знаете, как обедают на станциях, в роще, на пикнике и т. п. Кто ел из кружки, кто из чашки, на сундуке, на подставке. Когда нужно стол, обыкновенно говорили

Ивану Григорьеву: "Чтоб был стол". - "Слушаю", - отвечал Иван и отправлялся в лес: через четверть часа перед нами стоял стол. В одной юрте не было ни окон, ни двери. Сказано Ивану Григорьеву, чтоб была дверь и окно. "Слушаю",

- сказал он и окна заткнул потниками от лошадей, а дверь так приладил, что наутро отворить было нельзя, а надобно было выколотить.

Наконец уже в четыре часа явились люди со станции снимать нас с мели, а между прочим, мы, в ожидании их, снялись сами. Отчего же просидели часа четыре на одном месте - осталось неизвестно. Мы живо приехали на станцию.

Там встретили нас бабы с ягодами (брусникой), с капустой и с жалобами на горемычное житье-бытье: обыкновенный припев!

Станция называется Маймакан. От нее двадцать две версты до станции

Иктенда. Сейчас едем. На горах не оттаял вчерашний снег; ветер дует осенний;

небо скучное, мрачное; речка потеряла веселый вид и опечалилась, как печалится вдруг резвое и милое дитя. Пошли опять то горы, то просеки, острова и долины. До Иктенды проехали в темноте, лежа в каюте, со свечкой, и ничего не видали. От холода коченели ноги.

От Иктенды двадцать восемь верст до Терпильской и столько же до

Цепандинской станции, куда мы и прибыли часу в осьмом утра, проехав эти 56

верст в совершенной темноте и во сне. Погода всё одна и та же, холодная, мрачная. Цепандинская станция состоит из бедной юрты без окон. Здесь, кажется, зимой не бывает станции, и оттого плоха и юрта, а может быть, живут тунгусы.

Тунгусы - охотники, оленные промышленники и ямщики. Они возят зимой на оленях, но, говорят, эта езда вовсе не так приятна, как на Неве, где какой-то выходец из Архангельска катал публику: издали всё ведь кажется или хуже, или лучше, но во всяком случае иначе, нежели вблизи. А здесь езда на оленях даже опасна, потому что Мая становится неровно, с полыньями, да, кроме того, олени падают во множестве, не выдерживая гоньбы.

Печальный, пустынный и скудный край! Как ни пробуют, хлеб всё плохо родится. Дальше, к Якутску, говорят, лучше: и население гуще, и хлеб богаче, порядка и труда больше. Не знаю; посмотрим. А тут, как поглядишь, нет даже сенокосов; от болот топко; сена мало, и скот пропадает. Овощи родятся очень хорошо, и на всякой станции, начиная от Нелькана, можно найти капусту, морковь, картофель и проч.

Якуты - народ с широкими скулами, с маленькими глазами, таким же носом;

бороду выщипывает; смуглый и с черными волосами. Они, должно быть, южного происхождения и родня каким-нибудь манчжурам. Все они христиане, у всех медные кресты; все молятся; но говорят про них, что они не соблюдают постановлений церкви, то есть постов. Да и трудно соблюдать, когда нечего есть. Они едят что попало, белок, конину и всякую дрянь; выпрашивают также у русских хлеба. Русские все старообрядцы, все переселены из-за Байкала. Но всюду здесь водружен крест благодаря стараниям Иннокентия и его предшественников.

Чабда, станция, 2-го сентября.

Мы всё еще плывем по Мае, но холодно: ветер из осеннего превратился в зимний; падает снег; руки коченеют, ноги тоже. Леса по берегам желтые; по реке несутся падшие листья; всё печально. После завтрака посмотришь, посмотришь, да и ляжешь опять спать, а после обеда опять. Станции пошли русские. Якуты здесь только ямщики; они получают жалованье, а русские определены содержателями станций и получают все прогоны, да еще от казны дается им по два пуда в месяц хлеба на мужика и по одному на бабу. Они обязаны содержать в исправности данные им от казны почтовые лодки. Прогоны платят по 1 1/2 коп. сер. с человека. Всех станций по Мае двадцать одна, по тридцати, тридцати пяти и сорока верст каждая. У русских можно найти хлеб;

родятся овощи, капуста, морковь, картофель, брюква, кое-где есть коровы;

можно иметь и молоко, сливки, также рыбу, похожую на сиги. На некоторых станциях, например в Айме и вообще там, где есть конторы Американской компании, можно доставать говядину.

Река, чем ниже, тем глубже, однако мы садились раза два на мель: ночью я слышал смутно шум, возню; якуты бросаются в воду и тащат лодку. Вчера один из гребцов кричит к нам в дверь каюты: "Ваше высокоблагородие! а ваше высокоблагородие!" - "Ну?" - сказал я. Товарищи мои спали. "Можно реветь?" -

"Если это тебе нравится, пожалуй, только ты перебудишь всех. Зачем?" -

"Станок (станция) близко: не видно, где пристать; там услышат, огонь зажгут". - "Ну реви!" По реке понеслись фальцетто, медвежьи басы - ужас! И

это повторяется каждую ночь, когда подъезжаем к станции.

Да, это путешествие не похоже уже на роскошное плавание на фрегате:

спишь одетый, на чемоданах; ремни врезались в бока, кутаешься в пальто:

стенки нашей каюты выстроены, как балаган; щели в палец; ветер сквозит и свищет - все а jour, а слава Богу, ничего: могло бы быть и хуже.

Сегодня Иван Григорьев просунул к нам голову: "Не прикажете ли бросить этот камень?" Он держал какой-то красивый, пестрый камень в руке. "Как можно! это надо показать в Петербурге: это замечательный камень, из

Бразилии..." - "Белья некуда девать, - говорил Иван Григорьев, - много места занимает. И что за камень? хоть бы для точила годился!"

От Чабдинской станции тянется сплошной каменный высокий берег, версты на три, представляющий природную, как будто нарочно отделанную набережную.

Река здесь широка, будет с нашу Оку; по берегам всюду мелкий лес. Мужики -

всё переселенцы из-за Байкала. Хлеб здесь принимается порядочно, но мужики жалуются на прожорливость бурундучков, тех маленьких лесных зверков, вроде мышей, которыми мы любовались в лесах. Русские не хвалят якутов, говорят, что они плохие работники. "Дай хоть целковый в день, ни за что пахать не станет". Между тем они на гребле работают без устали, тридцать и сорок верст, и чуть станем на мель, сейчас бросаются с голыми ногами в воду тащить лодку, несмотря на резкий холод. Переселенцев живет по одной, по две и по три семьи. Женщины красивы, высоки ростом, стройны и с приятными чертами лица. Все из-за Байкала, отчасти и с Лены.

Усть-Мая, Алданская слобода, 3-го сентября.

Мы пока кончили водяное странствие. Сегодня сделали последнюю станцию.

Я опять целый день любовался на трех станциях природной каменной набережной из плитняка. Ежели б такая была в Петербурге или в другой столице, искусству нечего было бы прибавлять, разве чугунную решетку. Река, разливаясь, оставляет по себе след, кладя слоями легкие заметки. Особенно хороши эти заметки на глинистом берегу. Глина крепка, и слои - как ступени: издали весь берег похож на деревянную лестницу.

Летом плавание по Мае - чудесная прогулка: острова, мысы, березняк, тальник, ельник - всё это со всех сторон замыкает ваш горизонт; всё

живописно, игриво, недостает только сел, городов, деревень; но они будут -

нет сомнения. Чем ниже спускались мы по Мае, тем более переселенцы хвалили свое житье-бытье. Везде строят на станциях избы, везде огород первый бросается в глаза; снопы конопли стоят сжатые. Тунгусы начинают перенимать.

Вчера уже на одной станции, Урядской или Уряхской, хозяин с большим семейством, женой, многими детьми благословлял свою участь, хвалил, что хлеб родится, что надо только работать, что из конопли они делают себе одежду, что чего недостает, начальство снабжает всем: хлебом, скотом; что он всем доволен, только недостает одного... "Чего же?" - спросили мы. "Кошки, -

сказал он, - последнее отдал бы за кошку: так мышь одолевает, что ничего нельзя положить, рыбу ли, дичь ли, ушкана ли (зайца) - всё жрет".

Мы везде, где нам предложат капусты, моркови, молока, всё берем с величайшим удовольствием и щедро платим за всё, лишь бы поддерживалась охота в переселенцах жить в этих новых местах, лишь бы не оставляла их надежда на сбыт своих произведений. Желательно, чтоб все проезжие по мере сил поддерживали эту надежду. Сегодня мы с князем Оболенским пошли из слободы пройтись, зашли в лес и встретили двух якутов с корзинкой. В корзинке была дичь: два тетерева, утка и прекрасная большая рыба. "Куда вы идете?" -

спросили мы. "Не толкуй", - сказали они, то есть: "Не знаем по-русски". "А

это кому?" - спросили мы, показывая на дичь и рыбу. "Торгуй", то есть:

"Покупай", - отвечали они. Я их послал на нашу квартиру, где у них всё

купили и заплатили, что они хотели, за что я и был бранен распорядителем наших расходов П. А. Тихменевым.

По случаю этих покупок наша лодка походила немного на китайскую джонку.

Вверху лежала дичь и овощи (на крышке беседки), на носу говядина, там же тлел огонь и дымилась кастрюля. Эту фламандскую картину дополняла собака, которая виляла хвостом, норовя стащить плохо положенный кусок. В одной юрте она и так отличилась: якуты не имеют ни полок, ни поставцов, как русские, и ставят свои чашки и блюда под лавкой. Они поспешили встретить нас и спрятали туда остатки своего ужина. Пока мы усаживались, собака очистила все их чашки. "И дельно: не ставь снедь под лавку!" - заметил Иван Григорьев.

Одно неудобно: у нас много людей. У троих четверо слуг. Довольно было бы и одного, а то они мешают друг другу и ленятся. "У них уж завелась лакейская, - говорит справедливо князь Оболенский, - а это хуже всего. Их не добудишься, не дозовешься, ленятся, спят, надеясь один на другого; курят наши сигары".

Сегодня, возвращаясь с прогулки, мы встретили молодую крестьянскую девушку, очень недурную собой, но с болезненной бледностью на лице. Она шла в пустую, вновь строящуюся избу. "Здравствуй! ты нездорова?" - спросили мы.

"Была нездорова: голова с месяц болела, теперь здорова", - бойко отвечала она. "Какая же ты красавица!" - сказал кто-то из нас. "Ишь что выдумали! -

отвечала она, - вот войдите-ка лучше посмотреть, хорошо ли мы строим новую избу?"

Мы вошли: печь не была еще готова; она клалась из необожженных кирпичей. Потолок очень высок; три большие окна по фасаду и два на двор -

словом, большая и светлая комната. "Начальство велит делать высокие избы и большие окна", - сказала она. "Кто ж у вас делает кирпичи?" - "Кто? я делаю, еще отец". - "А ты умеешь делать мужские работы?" - "Как же, и бревна рублю, и пашу". - "Ты хвастаешься!" Мы спросили брата ее, правда ли? "Правда", -

сказал он. "А мне не поверили, думаете, что вру: врать нехорошо! - заметила она. - Я шью и себе и семье платье, и даже обутки (обувь) делаю". -

"Неправда. Покажи башмак". Она показала препорядочно сделанный башмак.

"Здесь места привольные, - сказала она, - только работай, не ленись; рожь славная родится, особенно озимая, конопля; и скотине хорошо - всё. Вина нет, мужик не пьет; мы славно здесь поправились, а пришли без гроша. Теперь у нас корова с теленком, лошадь; понемногу заводимся. Вот новую-то избу хотим под станок (станцию) отдать".

Вина в самом деле пока в этой стороне нет - непьющие этому рады: все, поневоле, ведут себя хорошо, не разоряются. И мы рады, что наше вино вышло

(разбилось на горе, говорят люди), только Петр Александрович жалобно по вечерам просит рюмку вина, жалуясь, что зябнет. Но без вина решительно лучше, нежели с ним: и люди наши трезвы, пьют себе чай, и, слава Богу, никто не болен, даже чуть ли не здоровее.

Мы здесь нашли исправника. Он послал за лошадьми и вперед дал знать, чтоб была подстава. Опять верхом, опять болота и топи! Утешают, что тут дорога лучше, - дай Бог! Можно, говорят, ехать верхом только верст восемьдесят, а дальше на колесах. Но лучше ли трястись на телегах, нежели верхом, - не знаю. А других экипажей здесь нет. Мы сделали восемьсот верст:

двести верхом да шестьсот по Мае; остается до Якутска четыреста верст. А там

Леной три тысячи верст, да от Иркутска шесть тысяч - страшные цифры! Надо спешить из Якутска сесть в лодку на Лене никак не позже десятого сентября, иначе не доберешься до Иркутска до закрытия реки.

В лесу, на тундре, 5-го сентября.

Мочи нет, опять болота одолели! Лошади уходят по брюхо. Якут говорит:

"Всяко бывает, и падают; лучше пешком, или пешкьюем", - как он пренежно произносит. "Весной здесь всё вода, всё вода, - далее говорит он, -

почтальон ехал, нельзя ехать, слез, пешкьюем шел по грудь, холодно, озяб, очень сердился".

Мы вторую станцию едем от Усть-Маи, или Алданского селения. Вчера сделали тридцать одну версту, тоже по болотам, но те болота ничто в сравнении с нынешними. Станция положена, по их милости, всего семнадцать верст. Мы встали со светом, поехали еще по утреннему морозу; лошади скользят на каждом шагу; они не подкованы. Князь Оболенский говорит, что они тверже копытами, оттого будто, что овса не едят.

Товарищи мои и вьюки все уехали вперед; я оставил только своего человека, и где чуть сносно - еду, где худо - иду. Большая дорога - корыто грязи. Проводник, со всею якутскою учтивостью, отламывает от дерева сук, отрубает ножом ветви и подает мне посох. Сегодня мы ночевали в юрте. Что это за наказание! Дрянные бревна едва сколочены, щели заклеены бумагой, лавки покрыты сеном, да камин, от огня которого некуда деваться. Зато мы вчера пили чай с дамами, с якутскими. Мы их позвали сесть с собой за стол, а мужчин оставили, где они были, в углу. Якутки были в высоких остроконечных шапках из оленьей шкуры, в белом балахоне и в знаменитых сарах. По этой причине мы все пятились от них. Две из них - молодые. Им налили чаю; они сняли шапки, поправили волосы и перекрестились, взяв стаканы. Одна принесла нам молока. Здесь есть уже коровы. Но до свидания: пора, пора, опять по кочкам!

Пока я писал в лесу и осторожно обходил болота, товарищи мои, подождав меня на станке, уехали вперед, оставив мне чаю, сахару, даже мяса, и увезли с тюками мою постель, белье и деньги. Через полчаса после моего приезда воротился князь Оболенский, встретивший на дороге исправника. Последний (г-н

Атласов, потомок Атласова, одного из самых отважных покорителей Камчатки)

был так добр, что нарочно ездил вперед заготовить нам лошадей. С следующей станции можно, хотя с нуждою, ехать в телеге. Есть всего одна телега: ее оставляют мне, а прочие едут верхом.

Вот я один, с человеком, в самобеднейшей юрте со множеством щелей, между якутами, в их семействе. Я принят очень хорошо. В камин подложили дров, уступили мне передний угол, принесли молока. Неразговорчивы только:

что ни спросишь, только и отвечают: "Не толкуй", то есть: "Не знаю". Дико, бедно и... неопрятно, хотел было сказать, но оглядываюсь: ни одного таракана и ничего другого... Правду сказать, как и ужиться насекомому там, где стенки состоят из одиноких бревен без конопатки, едва кое-где замазанные глиной?

Камин горит постоянно, покуда потушат; в юрте всё равно что на дворе. Ах, скорее бы выбраться из этих нежилых, безмолвных мест! Тоска: на расстоянии тридцати верст ни живой души, ни встречи с человеком, ни жилища на дороге, ни даже самой дороги! Лес и болото. Дорога отсюда, говорят, идет хуже: ужели хуже этой, что была на сегодняшних семнадцати верстах? До Якутска еще около трехсот пятидесяти верст. Нет, видно не попасть мне на Лену до льда;

придется ждать зимнего пути в Якутске.

Нет сомнения, что по этому тракту была бы уже давно колесная дорога, если б... были проезжие; но их так мало, и то случайно, что издержки и труды, по устройству дороги, не вознаградятся ничем.

Здесь, на станции, уже заметно обилие. У хозяина есть четыре или пять коров и стол покрыт красной тряпкой.

6-го сентября.

Сегодня проехали тридцать одну версту, и всё почти на рысях. Мне дали необыкновенно покойную, неспотыкливую лошадь. Хотя дорога несравненно лучше вчерашних семнадцати верст, но местами было так худо, что из рук вон! Едете по прекрасной тропинке, вдруг сажен на сто болото. Когда я вышел сегодня из юрты садиться на лошадь, всё было покрыто выпавшим ночью снегом. Я

недоумевал, как же нам ехать? Все рытвины, ямы и кочки прикрыты снегом -

коварно прикрытый обман! А вышло лучше: не видишь, так и не думаешь.

Сомнения и ожидания дурного тревожат более, нежели самое дурное: я думаю, это все испытывают на каждом шагу.

В лесу, на семнадцатой версте, лошадь ямщика захотела отдохнуть, а я позавтракать. Вся трава была мокрая от снега, и лечь на нее было нельзя. Я

нашел в лесу оставленную кем-то нару (сани) и лег на нее, как на диван;

кругом пустыня. Впрочем, что такое пустыня: сосновый да еловый лес да по временам горы и болота! Отъезжайте верст за тридцать от Петербурга или от

Москвы куда-нибудь в лес - и вы будете точно в такой же пустыне; вообразите только, что кругом никого нет верст на тысячу, как я воображаю, что здесь поблизости живут.

Сегодня, задолго до захождения солнца, при разгулявшейся погоде, приехали мы на станцию, не знаю какую, - названия чудовищные. Кругом коровы, лошади и, между прочим, - телега; у главной юрты есть службы, хозяйственный вид порядка и довольства. Телега приготовлена для меня. Товарищи мои уехали сегодня утром вперед. Здесь видны уже признаки колес. Юрта здесь получше, только везде щелей много, да сверху из-под крыши всё что-то сыплется на голову, должно быть, мыши возятся. Две якутки хлопочут около какой-то кастрюли. По платью их не отличишь от мужчин, только и можно узнать по серьгам. Ямщики ужинают. Огонь трещит, искры летят во все стороны, так что страшно заснуть.

7-го сентября.

Кажется, я раскланялся с верховой ездой. Вот уж другую станцию еду в телеге, или скате, как ее называют здесь и русские и якуты, не знаю только на каком языке. Телега как телега, только гораздо больше, длиннее и глубже обыкновенной. Когда я сел сегодня в нее, каким диваном показалась она мне после верховой езды! Вы думаете, если в телеге, так уж мы ехали по дороге, по колеям: отнюдь нет; просто по тропинкам да по мерзлым кочкам или целиком по траве. Взглянув на такую дорогу, непременно скажешь, что по ней ни пройти, ни проехать нельзя, но проскакать можно; и якут скакал во всю прыть, так что дух замирает. Мне сделали из ремней так называемый плёт: едешь, точно в дормезе, не тряхнет!

Другую станцию, Ичугей-Муранскую, вез меня Егор Петрович Бушков, мещанин, имеющий четыре лошади и нанимающийся ямщиком у подрядчика, якута.

Он и живет с последним в одной юрте; тут и жена его, и дети. Из дверей выглянула его дочь, лет одиннадцати, хорошенькая девочка, совершенно русская. "Как тебя зовут?" - спросил я. "Матреной, - сказал отец. - Она не говорит по-русски", - прибавил он. "Мать у нее якутка? Не эта ли?" - спросил я, указывая на какое-то существо, всего меньше похожее на женщину. "Нет, русская; а мы жили всё с якутами, так вот дети по-русски и не говорят". Ох, еще сильна у нас страсть к иностранному: не по-французски, не по-английски, так хоть по-якутски пусть дети говорят! Отчего Егор Петрович Бушков живет на

Ичугей-Муранской станции, отчего нанимается у якута и живет с ним в юрте -

это его тайны, к которым я ключа не нашел.

Я только было похвалил юрты за отсутствие насекомых, как на прошлой же станции столько увидел тараканов, сколько никогда не видал ни в какой русской избе. Я не решился войти. Здесь то же самое, а я ночую! Но, кажется, тут не одни тараканы: ужели это от них я ворочаюсь с боку на бок?

Итак, сегодня я сделал пятьдесят четыре версты. Лошадей нет: всех забрали товарищи. Они, как я узнал от ямщиков, сделали одну станцию в телегах, а дальше поехали верхом. Здесь предпочитают ехать верхом все сто восемьдесят верст до Амгинской слободы, заселенной русскими; хотя можно ехать только семьдесят семь верст, а дальше на телеге, как я и сделал.

Только не требуйте колеи, а поезжайте большею частью по тропинке или целиком по болоту, которое усеяно поросшими травой кочками, очень похожими на сжатые и связанные снопы ржи. Оно довольно красиво: телега подпрыгивает, якут едет рысью там, где наш ямщик задумался бы проехать шагом.

Дорога идет всё оживленнее. Кое-где есть юрты уже не из одних бревен, а обмазанные глиной. Видны стога сена, около пасутся коровы. У Егора Петровича их десять.

Лес идет разнообразнее и крупнее. Огромные сосны и ели, часто надломившись живописно, падают на соседние деревья. Травы обильны. "Сена-то, сена-то! никто не косит!" - беспрестанно восклицает с соболезнованием

Тимофей, хотя ему десять раз сказано, что тут некому косить. "Даром пропадает!" - со вздохом говорит он.

Больших гор нет, но мы едем всё у подножия холмов, усеянных крупным лесом. Беспрестанно встречаются якуты; они тихий и вежливый народ: съезжают с холмов, с дороги, чтоб только раскланяться с проезжим. От Амги шесть станций до Якутска, но там уже колесная езда, даже есть на станциях тарантасы. Нет сомнения, что будет езда и дальше по аянскому тракту. Всё год от году улучшается; расставлены версты; назначено строить станционные домы.

И теперь, посмотрите, какие горы срыты, какие непроходимые болота сделаны проходимыми! Сколько трудов, терпения, внимания - на таких пространствах, куда никто почти не ездит, где никто почти не живет! Если б видели наши столичные чиновные львы, как здешние служащие (и сам генерал-губернатор)

скачут по этим пространствам, они бы покраснели за свои так называемые неусыпные труды... А может быть, и не покраснели бы!

Амгинская станция. 8-го сентября.

Не веришь, что едешь по Якутской области, куда, бывало, ворон костей не занашивал, - так оживлены поля хлебами, ячменем, и даже мы видели вершок пшеницы, но ржи нет. Хлеб уже в снопах, сено в стогах. День великолепный.

Заслышав наш колокольчик у речки, вдруг вперед от нас бросилось в испуге еще непривычное здесь к этим звукам стадо лошадей; только очутившаяся между ними корова с удивлением, казалось, глядела, чего это они так испугались. Вол, с продетым кольцом в носу, везший якутку, вдруг уперся и поворотил морду в сторону, косясь на наш поезд.

В девяти верстах от Натарской станции мы переправились через речку

Амгу, впадающую в Маю, на пароме первобытной постройки, то есть на десятке связанных лыками бревен и больше ничего, а между тем на нем стояла телега и тройка лошадей.

На другой стороне я нашел свежих лошадей и быстро помчался по отличной дороге, то есть гладкой луговине, но без колей: это еще была последняя верховая станция. Далее поля всё шли лучше и богаче. По сторонам видны были юрты; на полях свозили ячмень в снопы и сено на волах, запряженных в длинные сани, - да, сани, нужды нет, что без снегу. Искусство делать колеса, видно, еще не распространилось здесь повсюду, или для кочек и болот сани оказываются лучше - не знаю: Егор Петрович не мог сказать мне этого.

"Исправные (богатые) якуты живут здесь", - сказал он только в ответ на замечание мое о богатстве стороны. "А ржи не сеют?" - спросил я. "Нет-с". -

"Что ж они едят?" - "А ячменную муку: пекут из нее лепешки с маслом и водой, варят эту муку". - "А за Амгинской слободой тоже сеют?" - "Нет, там не сеют:

зябнет очень хлеб, там холодно". - "Да ведь всего разницы верст тридцать или сорок будет". - "Точно-с, и сами не надивимся этому". - "Ловится ли рыба в речке Амге?" - "Как же-с, разная, только мелкая".

О дичи я не спрашивал, водится ли она, потому что не проходило ста шагов, чтоб из-под ног лошадей не выскочил то глухарь, то рябчик. Последние летали стаями по деревьям. На озерах, в двадцати саженях, плескались утки.

"А есть звери здесь?" - спросил я. "Никак нет-с, не слыхать: ушканов только много, да вот бурундучки еще". - "А медведи, волки?.." - "И не видать совсем".

Вот поди же ты, а Петр Маньков на Мае сказывал, что их много, что вот, слава Богу, красный зверь уляжется скоро и не страшно будет жить в лесу. "А

что тебе красный зверь сделает?" - спросил я. "Как что? по бревнышку всю юрту разнесет". - "А разве разносил у кого-нибудь?" - "Никак нет, не слыхать". - "Да ты видывал красного зверя тут близко?" - "Никак нет. Бог миловал".

Мы быстро доехали до Амгинской слободы. Она разбросана на двух-трех верстах; живут всё якуты, большею частью в избах, не совсем русской, но и не совсем якутской постройки. Красная тряпка на столе под образами решительно начинает преобладать и намекает на Европу и цивилизацию. В Амге она уже - не тряпка, а кусок красного сукна. Содержатель станции, из казаков, очень холодно объявил мне, что лошадей нет: товарищи мои всех забрали. "А

лошадей-то надо", - сказал я. "Нет", - холодно повторил он. "А если я опоздаю в город, - еще холоднее сказал я, - да меня спросят, отчего я опоздал, а я скажу, оттого, мол, что у тебя лошадей не было..." Хотя казак не знал, кто меня спросит в городе и зачем, я сам тоже не знал, но, однако ж, это подействовало. "Вы не накушаетесь ли чаю здесь?" - "Может быть, а что?" - "Так я коней-то излажу". Я согласился и пошел к священнику. В

слободе есть деревянная церковь во имя Спаса Преображения. Священников трое;

они объезжают огромные пространства, с требами. В самой слободе всего около шестисот душ.

Всё сделалось, как сказал казак: через час я мчался так, что дух захватывало. На одной тройке, в скате, я, на другой мои вьюки. Часа через полтора мы примчались на Крестовскую станцию. "Однако лошадей нет", - сказал мне русский якут. Надо знать, что здесь делают большое употребление или, вернее, злоупотребление из однако, как я заметил. "Однако подои корову", -

вдруг, ни с того ни с сего, говорит один другому русский якут: он русский родом, а по языку якут. Да Егор Петрович сам, встретив в слободе какого-то человека, вдруг заговорил с ним по-якутски. "Это якут?" - спросил я. "Нет, русский, родной мой брат". - "Он знает по-русски?" - "Как же, знает". - "Так что ж вы не по-русски говорите?" - "Обычай такой..."

Крестовская станция похожа больше на ферму, а вся эта Амгинская слобода, с окрестностью, на какую-то немецкую колонию. Славный скот, женщины ездят на быках; юрты чистенькие (если не упоминать о блохах).

"Однако лошадей надо", - сказал я. "Нету", - отвечал русский якут. "А

если я опоздаю приехать в город, - начал я, - да меня спросят отчего..." - и я повторил остальное. Опять подействовало. Явились четверо якутов, настоящих якутских якутов, и живо запрягли. Под вьюки заложили три лошади и четвертую привязали сзади, а мне только пару. "Отчего это?" - спросил я. "Ту на дороге припряжем", - сказали они. "Ну, я пойду немного пешком", - сказал я и пошел по прекрасному лугу мимо огромных сосен. "Нельзя, барин: лошадь-то коренная у нас с места прыгает козлом, на дороге не остановишь". - "Пустое, остановишь!" - сказал я и пошел. Долго еще слышал я, что Затей (как называл себя и другие называли его), тоже русский якут, упрашивал меня сесть. Я

прошел с версту и вдруг слышу, за мной мчится бешеная пара; я раскаялся, что не сел; остановить было нельзя. Затей (вероятно, Закхей) направил их на луг и на дерево, они стали. Я сел; лошади вдруг стали ворочать назад; телега затрещала, Затей терялся; прибежали якуты; лошади начали бить; наконец их распрягли и привязали одну к загородке, ограждающей болото; она рванулась;

гнилая загородка не выдержала, и лошадь помчалась в лес, унося с собой на веревке почти целое бревно от забора.

"Теперь не поймаешь ее до утра, а лошадей нет!" - с отчаянием сказал

Затей. Мне стало жаль его; виноват был один я. "Ну нечего делать, я останусь здесь до рассвета, лошади отдохнут, и мы поедем", - сказал я.

Он просиял радостью, а я огорчился тем, что надо сидеть и терять время.

"Нечего делать, готовь бифстекс, ставь самовар", - сказал я Тимофею. "А из чего? - мрачно отвечал он, - провизия с вьюками ушли вперед". Я еще больше опечалился и продолжал сидеть в отпряженной телеге с поникшей головой. "Чай готовить?" - спросил меня Тимофей. "Нет", - мрачно отвечал я. Якуты с любопытством посматривали на меня. Вдруг ко мне подходит хозяйский сын, мальчик лет пятнадцати, говорящий по-русски. "Барин", - сказал он робко.

"Ну!" - угрюмо отозвался я. "У нас есть утка, сегодня застрелена, не будешь ли ужинать?" - "Утка?" - "Да, и рябчик есть". Мне не верилось. "Где?

покажи". Он побежал в юрту и принес и рябчика и утку. "Еще сегодня они оба в лесу гуляли". - "Рябчик и утка, и ты молчал! Тимофей! смотри: рябчик и утка..." - "Знаю, знаю, - говорил Тимофей, - я уж и сковороду чищу". Через час я ужинал отлично. Якут принес мне еще две пары рябчиков и тетерева на завтра.

9 сентября.

"Однако есть лошади?" - спросил я на Ыргалахской станции... "Коней нету", - был ответ. "А если я опоздаю, да в городе спросят" и т. д. - "Коней нет", - повторил русский якут.

Дорога была прекрасная, то есть грязная, следовательно для лошадей очень нехорошая, но седоку мягко. Везде луга и сено, а хлеба нет; из города привозят. Видел якутку, одну, наконец, хорошенькую и, конечно, кокетку.

Заметив, что на нее смотрят, она то спрячется за копну сена, которое собирала, то за морду вола, и так лукаво выглядывает из-за рогов...

Сосны великолепные, по ним и около их по земле стелется мох, который едят олени и курят якуты в прибавок к махорке. "Хорошо, славно! - сказал мне один якут, подавая свою трубку, - покури". Я бы охотно уклонился от этой любезности, но неучтиво. Я покурил: странный, но не неприятный вкус, наркотического ничего нет.

Еще я попробовал вчера где-то кирпичного чаю: тоже наркотического мало;

похоже на какую-то лекарственную траву. Когда я подскакал на двух тройках к

Ыргалахской станции, с противоположной стороны подскакала другая тройка; я еще издали видел, как она неслась. Коренная мчалась нахально, подымая шею, пристяжные мотали головами, то опуская их к земле, то поднимая, как какие-нибудь отчаянные кутилы. Они сошлись с моими лошадьми и дружески обнюхались, а мы, то есть седоки, обменялись взглядами, потом поклонами. Это был заседатель. "Лошадей вот нет", - сейчас же пожаловался я. Он оборотился к старосте и сказал ему что-то по-якутски. Я так и ждал, что меня оба они спросят: "Parlez-vous jacouth?*" - и, кажется, покраснел бы, отвечая: "Non, messieurs**".

* Вы говорите по-якутски? - фр.

** Нет, господа - фр.

Потом заседатель сказал, что лошади только что приехали и действительно

Нечего делать: заседатель - авторитет в подобных случаях, и я покорился его решению. Мы принялись за чай."У меня есть рябчики, и свежие", - сказал я. "А! - значительно сделал заседатель, - а у меня огурцы", - прибавил он.

"А! - еще значительнее сделал я. - У меня есть говядина", - сказал я, больше затем, чтоб узнать, что есть еще у него. "У меня - белый хлеб". - "Это очень хорошо; у меня есть черный..." - "Прекрасно!" - заметил собеседник. "Да человек вчера просыпал в него лимонную кислоту: есть нельзя. Но зато у меня есть английские супы в презервах", - добавил я. "Очень хорошо, - сказал он,

- а у меня вино..." - "Вино!" Тут я должен был сознаться, что против него я

- пас.

Он ехал целым домиком и начал вынимать из так называемого и всем вам известного "погребца" чашку за чашкой, блюдечки, ножи, вилки, соль, маленькие хлебцы, огурцы, наконец, покинувший нас друг - вино. "А у меня есть, - окончательно прибавил я, - повар".

Иван Гончаров - Фрегат Паллада. - 07 - Том 2., читать текст

См. также Гончаров Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Фрегат Паллада. - 06 - Том 2.
IV ЛИКЕЙСКИЕ ОСТРОВА Вид берега. - Бо-Тсунг. - Базиль Галль. - Идиллия...

Фрегат Паллада. - 05 - Том 2.
Китайцы, как известно, отличные резчики на дереве, камне, кости. Ни у ...