Иван Гончаров
«Фрегат Паллада. - 03 - Том 1.»

"Фрегат Паллада. - 03 - Том 1."

После обеда пробовали ходить, но жарко: надо было достать белые куртки.

Они и есть в чемодане, да прошу до них добраться без помощи человека! "Нет, уж лучше пусть жарко будет!..." - заключили некоторые из нас.

Подле отеля был новый двухэтажный дом, внизу двери открыты настежь. Мы заглянули: магазин. Тут всё: шляпы, перчатки, готовое платье и проч. Торгуют голландцы. В местечке учреждены банки и другие общественные заведения.

Паарльский округ производил лучшее вино, после констанского, и много водки.

Здесь делают также карты, то есть дорожные капские экипажи, в каких и мы ехали. Я видел щегольски отделанные, не уступающие городским каретам. Вандик купил себе новый карт, кажется, за сорок фунтов. Тот, в котором мы ехали, еле-еле держался. Он сам не раз изъявлял опасение, чтоб он не развалился где-нибудь на косогоре. Однако ж он в новом нас не повез.

Здесь есть компания омнибусов. Омнибус ходит сюда два раза из Кэптоуна.

Когда вы будете на мысе Доброй Надежды, я вам советую не хлопотать ни о лошадях, ни об экипаже, если вздумаете посмотреть колонию: просто отправляйтесь с маленьким чемоданчиком в Long-street в Капштате, в контору омнибусов; там справитесь, куда и когда отходят они, и за четвертую часть того, что нам стоило, можете объехать вдвое больше.

Часу в пятом мы распрощались с девицами и с толстой их ма, которая явилась после обеда получить деньги, и отправились далее, к местечку

Веллингтону, принадлежащему к Паарльскому округу и отстоящему от Паарля на девять английских миль.

Оба эти места населены голландцами, оголландившимися французами и отчасти англичанами. Да где же народ - черные? где природные жители края?

Напрасно вы будете искать глазами черного народонаселения как граждан в городах. О деревнях я не говорю: их вовсе нет, всё местечки и города; в немногих из них есть предместья, состоящие из бедных, низеньких мазанок, где живут нанимающиеся в городах чернорабочие. Я смотрел во все стороны в полях и тоже не видал нигде ни хижины, никакого человеческого гнезда на скале: всё

фермы, на которых помещаются только работники, принадлежащие к ним. Оседлых черных жителей поблизости к Капштату нет. Они, вместе со зверями, удаляются все внутрь, как будто заманивая белых проникать дальше и дальше и вносить

Европу внутрь Африки. Европейцы уже касаются тропиков. Мы, конечно, не доживем до той поры, когда одни из Алжира, а другие от Капштата сойдутся где-нибудь внутри; но нет сомнения, что сойдутся. Никакие львы и носороги, ни Абдель-Кадеры и Сандильи, ни даже - что хуже того и другого - сама Сахара не помешают этому. Уж о сю пору омнибусы ходят по колонии, водку дистиллируют; есть отели, магазины, барышни в буклях, фортепьяно - далеко ли до полного успеха? Есть проект железной дороги внутрь колонии и послан на утверждение лондонского министерства; но боятся, что не окупится постройка:

еще рано. До сих пор одни только готтентоты оказали некоторую склонность к оседлости, к земледелию и особенно к скотоводству, и из них составилась целая область. Там они у себя хозяева. Пашут хлеб, разводят скот и под защитой английских штыков менее боятся набегов кафров.

Мы ехали широкой долиной. На глазомер она простиралась верст на пять в ширину. Нельзя нарочно правильнее обставить горами, как обставлена эта долина. Она вся заросла кустами и седой травой, похожей на полынь. В одном месте подъехали к речке, порядочно раздувшейся от дождей. Надо было переправляться вброд; напрасно Вандик понукал лошадей: они не шли. "Аппл!" -

крикнет он, направляя их в воду, но передние две только коснутся ногами воды и вдруг возьмут направо или налево, к берегу. Вандик крикнул что-то другому кучеру, из другого карта выскочил наш коричневый спутник, мальчишка-готтентот, засучил панталоны и потащил лошадей в воду; но вскоре ему стало очень глубоко, и он воротился на свое место, а лошади ушли по брюхо. Дно было усыпано мелким булыжником, и колеса производили такую музыку, что даже заставили замолчать Зеленого, который пел на всю Африку:

"Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя!" или "У Антона дочка" и т. д.

Весело и бодро мчались мы под теплыми, но не жгучими лучами вечернего солнца и на закате, вдруг прямо из кустов, въехали в Веллингтон. Это местечко построено в яме, тесно, бедно и неправильно. С сотню голландских домиков, мазанок, разбросано между кустами, дубами, огородами, виноградниками и полями с маисом и другого рода хлебом. Здесь более, нежели где-нибудь, живет черных. Проехали мы через какой-то переулок, узенький, огороженный плетнем и кустами кактусов и алоэ, и выехали на большую улицу.

На веранде одного дома сидели две или три девицы и прохаживался высокий, плотный мужчина, с проседью. "Вон и мистер Бен!" - сказал Вандик. Мы поглядели на мистера Бена, а он на нас. Он продолжал ходить, а мы поехали в гостиницу - маленький и дрянной домик с большой, красивой верандой. Я тут и остался. Вечер был тих. С неба уже сходил румянец. Кое-где прорезывались звезды.

"Пойдемте к Бену с визитом, - сказал барон. - Да прежде надо спросить хозяина, что он даст нам ужинать". Кто же тут хозяин? Тут их было два: один вертелся на балконе, в переднике, не совсем причесанный и бритый англичанин, и давно распоряжался переноской наших вещей в комнаты. Другой, в пальто и круглой шляпе, на улице у крыльца принимал деятельное участие в нашем водворении в гостиницу. Кроме их мальчишка-негр и девчонка-негритянка хлопотали около вещей. "Нет, мне не хочется к Бену, - отвечал я барону, -

жаль оставить балкон. Теперь поздно: завтра утром".

Между тем ночь сошла быстро и незаметно. Мы вошли в гостиную, маленькую, бедно убранную, с портретами королевы Виктории и принца Альберта в парадном костюме ордена Подвязки. Тут же был и портрет хозяина: я узнал таким образом, который настоящий: это - небритый, в рубашке и переднике;

говорил в нос, топал, ходя, так, как будто хотел продавить пол. Едва мы уселись около круглого стола, как вбежал хозяин и объявил, что г-н Бен желает нас видеть.

Мы отдали ему рекомендательное письмо от нашего банкира из Капштата. Он прочел и потом изъявил опасение, что нам, по случаю воскресенья, не удастся видеть всего замечательного. "Впрочем, ничего, - прибавил он, - я постараюсь кое-что показать вам".

Разговор зашел о геологии, любимом его занятии, которым он приобрел себе уже репутацию в Англии и готовился, неизданными трудами, приобрести еще более громкое имя. "Я покажу вам свою геологическую карту", - сказал он и ушел за ней домой. Через четверть часа он воротился с огромной и великолепной картой, где подробно означены формации всех гор, от самого мыса до внутренних границ колонии. Карта начерчена изящно. Трудился один Бен;

помощников в этой глуши у него не было. Он работал около пятнадцати лет над этим трудом и послал копию в Лондон. Вся почва гор в колонии состоит из глинистого сланца, гранита и песчаника. Мы залюбовались картой и выпросили ее оставить у нас до утра. "Она, вероятно, уже печатается ученым обществом,

- сказал Бен, - и вы, по возвращении, найдете ее готовою".

Вторая специальность Бена - открытие и описание ископаемых животных колонии, между которыми встречается много двузубых змей. Он нам показывал скелеты этих животных и несколько их подарил. Третья и главная специальность его - прокладывание дорог. Он гражданский инженер и заведывает целым округом.

Бен замечательный человек в колонии. Он с ранних лет живет в ней и четыре раза то один, то с товарищами ходил за крайние пределы ее, за

Оранжевую реку, до 20№ (южной) широты, частью для геологических исследований, частью из страсти к путешествиям и приключениям. Он много рассказывал о встречах со львами и носорогами. О тиграх он почти не упоминал: не стоит, по словам его. Только рассказал один анекдот, как тигр таскал из-за загородки лошадей и как однажды устроили ему в заборе такой проход, чтоб тигр, пролезая, дернул веревку, привязанную к ружейному замку, а дуло приходилось ему прямо в лоб. Но тигр смекнул, что проход, которого накануне не было, устроен недаром: он перепрыгнул через забор, покушал и таким же образом переправился обратно. О львах Бен говорил с уважением, хвалил их за снисходительность. Однажды он, с тремя товарищами, охотился за носорогом, выстрелил в него - зверь побежал; они пустились преследовать его и вдруг заметили, что в стороне, под деревьями, лежат два льва и с любопытством смотрят на бегущего носорога и на мистера Бена с товарищами, не трогаясь с места. Охотники с большим уважением прошли мимо лесных владык.

Еще страннее происшествие случилось с Беном. Он, с товарищами же, ходил далеко внутрь на большую охоту и попал на племя, которое воевало с другим.

Начальник принял его очень ласково и угощал несколько дней. А когда Бен хотел распроститься, тот просил его принять участие в войне и помочь ему завладеть неприятелем. Бен отвечал, что он, без разрешения своего правительства, сделать этого не может. "Ну так все твои ружья, быки и телеги

- мои", - отвечал дикий. Все убеждения были напрасны, и Бен отправился на войну. К счастью, она недолго продолжалась. Обе сражавшиеся стороны не имели огнестрельного оружия, и неприятели, при первых выстрелах, бежали, оставив свои жилища в руках победителей. "Вам, вероятно, очень неприятно было стрелять в несчастных?" - спросили мы. "Нет, ничего, - отвечал Бен, - ведь я стрелял холостыми зарядами. Никому и в голову не пришло поверить меня. Они не умеют обращаться с ружьями".

Бен высокого роста, сложен плотно и сильно; ходит много, шагает крупно и твердо, как слон, в гору ли, под гору ли - всё равно. Ест много, как рабочий, пьет еще больше; с лица красноват и лыс. Он от ученых разговоров легко переходит к шутке, поет так, что мы хором не могли перекричать его.

Если б он не был гражданский инженер и геолог, то, конечно, был бы африканский Рубини: у него изумительный фальцетто. Он нам пел шотландские песни и баллады. Ученая партия овладела им совсем, и Посьет, конечно, много дополнит в печати беседу нашу с г-ном Беном.

Пока мы говорили с ним, барон исчез. Вскоре хозяин тихонько подошел ко мне и гнусливо что-то сказал на ухо. Я не понял. "Вас зовут", - повторил он.

- "Кто? где?" - "На улице". - "Это что за новость? у меня здесь знакомых нет". Однако пошел. На улице темнота, как сажа в трубе; я едва нашел ступени крыльца. Из глубины мрака вышел человек, в шляпе и пальто, и взял меня за руку. Это второй, подставной хозяин. Он него сильно пахло водкой. "Что вам надо?" - спросил я. - "Пойдемте, пойдемте, я покажу вам бал". - "Какой бал?

- думал я, идучи ощупью за ним, - и отчего он показывает его мне?" Он провел меня мимо трех-четырех домов по улице и вдруг свернул в сторону. "Stop, stop: ничего не вижу", - говорил я, упираясь ногами. "Идите, тут ничего нет, только канава... вот она". И мы оба прыгнули: он знал куда, я - нет, но остался на ногах. Меня поразили звуки музыки, скрипки и еще каких-то духовых инструментов. Мы подошли к толпе, освещенной фонарями, висевшими на дверях.

Толпа негров и готтентотов, мужчин и женщин, плясала. Вот и бал. Все были пьяны и неистово плясали, но молча. Посреди них стоял наш главный артист, барон. "Что вы тут делаете?" - спросил я, продравшись к нему. "Изучаю нравы,

- отвечал он, - n'est ce pas que c'est pittoresque?"3 - "Гм! pittoresque, -

думалось мне, - да, пожалуй, но собственного, местного, негритянского тут было только: черные тела да гримасы, всё же прочее... Да это кадриль или что-то вроде: шень, балансе". Мы долго смотрели, как веселились, после трудного рабочего дня, черные. Из дома, кажется питейного, слышались нестройные голоса. Я молча, задумавшись о чем-то, смотрел на пляску.

"Ужинать пора", - сказал вдруг барон, и мы пошли.

Подойдя к гостинице, я видел, что кто-то в темноте по улице преследует кого-то. Оба, преследующий и преследуемый, вбежали на крыльцо. Оказалось, что это сам хозяин загоняет свою девчонку-негритянку домой, как отставшую овцу. "Что это вы делаете? зачем ее гоните?" - спросил я. - "Негодная девчонка, - отвечал он, - всё вертится на улице по вечерам, а тут шатаются бушмены и тихонько вызывают мальчишек и девчонок, воруют с ними вместе и делают разные другие проказы". - "Нельзя ли поймать где-нибудь бушмена? мне давно хочется посмотреть это племя". - "Нет, не поймаешь, хотя их тут много прячется по ночам, - сказал хозяин с досадой, грозя на поля и огороды, -

они, с закатом солнечным, выползают из своих нор и делают беспорядки".

Наши еще разговаривали с Беном, когда мы пришли. Зеленый, по обыкновению, залег спать с восьми часов и проснулся только поесть винограду за ужином. Мы поужинали и легли. Здесь было немного комнат, и те маленькие.

В каждой было по две постели, каждая для двоих.

Утром явился г-н Бен и торопил ехать, чтоб засветло проехать ущелье.

Он, как был вчера, - в зеленом сюртуке, нанковых панталонах, в черном жилете, с лорнеткой на ленточке и в шляпе, без перчаток, - так и пустился с нами в дорогу. Он сел с ученой партией. "Ну трогай, земляк!" - сказал

Зеленый Вандику. У Вандика опять перемена: вместо чалой запряжена пегая лошадь. "А чалую променял?" - спросил я. - "Yes", - с улыбкой отвечал он. -

"Зачем же: разве та не годилась?" - "О нет, я ее на обратном пути опять куплю, а эту, пегую, я променяю с барышом в Устере".

Славная дорога, славные места! Как мы въехали из кустов в Веллингтон, так и выехали из него прямо в кусты. Тут уже начиналось создание Бена -

шоссе. Налево была гора Гринберг, зеленая не по одному названию. Она очень красива, с большими отлогостями, живописными холмами и оврагами. Она похожа на гору, какие есть везде. Это общее место по части гор. Зато бывшие впереди горы уже ни на что не походили. Громады всё росли перед нами, выставляя, одна за другой, дикие, голые вершины. Они, казалось, всё более и более жались друг к другу; и когда подъедешь к ним вплоть, они смыкаются сплошной стеной, как будто толпа богатырей, которые стеснились, чтоб дать отпор нападению и не пускать сквозь. "Как же мы проедем через плеча этих великанов?" - думал я, видя, что мы едем прямо на эту массу. "Где дорога?" -

спросил я Вандика. Он молча показал на тропинку и бичом провел по воздуху извилину параллельно ей. Эта дорога для экипажей - невероятно! Тропинка бежала кругом горы, пропадала, потом вдруг являлась выше, пропадала опять и так далее.

Мы стали подниматься: лошади пошли не такой крупной рысью, какой ехали по долине. Они было пытались идти и шагом, но грозный "аппл" и хлопанье бича заставляли их постоянно бежать. Зеленый затянул: "Близко города Славянска, на верху крутой горы". Мы ехали пока еще по горам довольно отлогим, вроде

Гринберг. Дорога прорезана в глинистом сланце. Справа у нас глиняная стена отвесно стояла над головой, слева внизу зияли овраги, но эти пропасти еще не были грозны: они как будто улыбались нам. На дне их текли ручьи, росла густая зелень, в которой утопал глаз. Особенно я помню один живописный овраг, весь заросший лесом. Внизу, в самой глубине его, в группе деревьев, прятался белый домик. Во все стороны по горам шли тропинки и одна конная дорога. Домик этот - прежняя квартира мистера Бена.

Он жил тут с семейством года три и каждый день, пешком и верхом, пускался в горы, когда еще дорога только что начиналась.

Мы всё поднимались, но это заметно было для глаз и почти вовсе незаметно для лошадей - так дорога идет раскидисто и отлого; лошади не переставали бежать легкой рысью. По дороге могли проехать два экипажа, но это пространство размерено с такою точностью, что сверх этого и мыши негде было бы пройти. Края пропастей уставлены каменьями, расположенными близко один от другого. Каменья эти, на взгляд, казались не велики, так что Зеленый брался каждый из них легко сбросить с места. "И что за пропасти: совсем нестрашные, - говорил он, - этаких у нас, в Псковской губернии, сколько хочешь!" День был жаркий и тихий. По дороге никакого движения, нигде ни души. Дорога не совсем кончена и открыта для публики два дня в неделю.

Хотя горы были еще невысоки, но чем более мы поднимались на них, тем заметно становилось свежее. Легко и отрадно было дышать этим тонким, прохладным воздухом. Там и солнце ярко сияло, но не пекло. Наконец мы остановились на одной площадке. "Здесь высота над морем около 2000 футов", -

сказал Бен и пригласил выйти из экипажей.

Мы вышли, оглянулись назад и остановились неподвижно перед открывшейся картиной: вся паарльская долина лежала перед нами, местами облитая солнечным блеском, а местами прячущаяся в тени гор. Веллингтон лежал как будто у ног наших, несмотря на то что мы были милях в пяти от него. Далее белелись из-за зелени домики Паарля, на который гора бросала исполинскую тень; кругом везде фермы. Кусты казались травой, а большие дубы ферм - мелкими кустами. Мы стояли молча и неподвижно. Саженях в пятидесяти от нас плавно проплыл в воздухе, не шевеля крыльями, орел; махнув раза три мерно крыльями над

Тут Гошкевич расположился снять фотографические виды и взять несколько образчиков камней. Бен в первый раз только спросил об имени каждого из нас, и мы тут же, на горе, обменялись с ним карточками. Барон и Зеленый, с мешком и молотком, полезли на утесы. Но прежде Зеленый попробовал, с разрешения мистера Бена, столкнуть который-нибудь из камней в бездну, но увидел, что каждый камень чуть не больше его самого. Посьет пустился в длинную беседу с Беном, а я пошел вперед, чтоб расправить ноги, уставшие от постоянного сиденья в экипаже. Я долго шел, поминутно останавливаясь посмотреть на долину. Вскоре она заслонилась утесом, и я шел среди мертвой тишины по шоссе. Дорога всё еще шла сквозь глинистые горы.

Чрез полчаса нагнали меня наши экипажи. Я было хотел сесть, но они, не обращая на меня внимания, промчались мимо, повернули за утес направо, и чрез пять минут стук колес внезапно прекратился. Они где-то остановились.

Я обогнул утес, и на широкой его площадке глазам представился ряд низеньких строений, обнесенных валом и решетчатым забором, - это тюрьма. По валу и на дворе ходили часовые, с заряженными ружьями, и не спускали глаз с арестантов, которые, с скованными ногами, сидели и стояли, группами и поодиночке, около тюрьмы. Из тридцати-сорока преступников, которые тут были, только двое белых, остальные все черные. Белые стыдливо прятались за спины своих товарищей.

Здесь была полная коллекция всех племен, населяющих колонию. Черный цвет, от самого черно-бархатного с глянцем, как лакированная кожа, переходил, постепенными оттенками, до смугло-желтого. Самые черные были негры племен финго, мозамбик, бичуанов и сулу. У этих племен лицо большею частью круглое, с правильными чертами, с выпуклым лбом и щеками, с толстыми губами; волосы, сравнительно с другими, длинны, хотя и курчавы. Негры все здорового телосложения; мускулы у них правильны и красивы - это африканские

Адонисы; зрачки у них подернуты желтоватою влагою и покрыты сетью жилок.

Кафры, не уступая им в пропорциональности членов, превышают их ростом. Это самое рослое племя - атлеты. Но лицом они не так красивы, как первые; у них лоб и виски плоские, скулы выдаются; лицо овальное, взгляд выразительный и смелый; они бледнее негров; цвет более темно-шоколадный, нежели черный.

Готтентоты еще бледнее. Они коричневого цвета; впрочем, как многочисленное племя, они довольно разнообразны. Я видел готтентотов тусклого, но совершенно черного цвета. У них, как у кафров, лоб вдавлен, скулы, напротив, выдаются; нос у них больше, нежели у других черных. Вообще лицо измято, обильно перерезано глубокими чертами; вид старческий, волосы скудны. Они малорослы, худощавы, ноги и руки у них тонкие, так, тряпка тряпкой, между тем это самый деятельный народ. Они отличные земледельцы, скотоводы, хорошие слуги, кучера и чернорабочие.

Толпа окружила нас и с бoльшим любопытством глядела на нас, нежели мы на нее. Особенно негры и кафры смотрели открыто, бойко и смело, без запинки отвечали на вопросы. Нередко дружный хохот раздавался между ними от какой-нибудь шутки, и что за зубы обнаруживались тогда! "Есть ли у вас бушмены?" - спросил я. "Трое", - отвечал смотритель. "Нельзя ли посмотреть?"

Он что-то крикнул: в углу, у забора, кто-то пошевелился. Смотритель закричал громче: в углу зашевелилось сильнее. Между черными начался говор, смех. Двое или трое пошли в угол и вытащили оттуда бушмена. Какое жалкое существо! Он шел тихо, едва передвигая скованные ноги, и глядел вниз; другие толкали его в спину и подвели к нам. Насмешки сыпались градом; смех не умолкал. Перед нами стояло существо, едва имевшее подобие человека, ростом с обезьяну.

Желто-смуглое, старческое лицо имело форму треугольника, основанием кверху, и покрыто было крупными морщинами. Крошечный нос на крошечном лице был совсем приплюснут; губы, нетолстые, неширокие, были как будто раздавлены. Он казался каким-то юродивым стариком, облысевшим, обеззубевшим, давно пережившим свой век и выжившим из ума. Всего замечательнее была голова:

лысая, только покрытая редкими клочками шерсти, такими мелкими, что нельзя ухватиться за них двумя пальцами. "Как тебя зовут?" - спросил смотритель.

Бушмен молчал. На лице у него было тупое, бессмысленное выражение. Едва ли он имел, казалось, сознание о том, где он, что с ним делают. Смотритель повторил вопрос. Бушмен поднял на минуту глаза и опустил опять. Я давно слышал, что язык бушменов весь состоит из смеси гортанных звуков с прищелкиванием языка и потому недоступен для письменного выражения. Мне хотелось поверить это, и я просил заставить его сказать что-нибудь по-бушменски. "Как отец по-вашему?" - спросил смотритель. Бушмен поднял глаза, опустил и опять поднял, потом медленно раскрыл рот, показал бледно-красные челюсти, щелкнул языком и издал две гортанные ноты. "А мать?"

- спросил смотритель. Бушмен опять щелкнул и издал две уже другие ноты.

Вопросы продолжались. Ответы изменялись или в нотах, или в способе прищелкиванья. Совершенно звериный способ объясняться! "И это мой брат, ближний!" - думал я, болезненно наблюдая это какое-то недосозданное, жалкое существо. "Они, должно быть, совсем без смысла, - сказал я, - ум у них, кажется, вовсе не развит". - "Нельзя сказать, - отвечал смотритель, - они дики и нелюдимы, потому что живут в своих землянках посемейно, но они очень смышлены, особенно мастера слукавить и стащить что-нибудь. Кроме того, они славно ловят зверей, птиц и рыбу. Зверей они убивают ядовитыми стрелами.

Вообще они проворны и отважны, но беспечны и не любят работы. Если им удастся приобрести несколько штук скота кражей, они едят без меры; дни и ночи проводят в этом; а когда всё съедят, туго подвяжут себе животы и сидят по неделям без пиши".

Вывели и прочих бушменов: точно такие же малорослые, загнанные, с бессмысленным лицом, старички, хотя им было не более как по тридцати лет.

Чем больше я вглядывался в готтентотов и бушменов, тем больше убеждался, что они родня между собой. Готтентоты отрекаются от этого родства, но черты лица, отчасти язык, цвет кожи - всё убеждает, что они одного корня. Одним, вероятно, благоприятствовали обстоятельства, и они приучились жить обществом, заниматься честными и полезными промыслами -

словом, быть порядочными людьми; другие остаются в диком, почти в скотском состоянии, избегают даже друг друга и ведут себя негодяями. Сколько и в семьях, среди цивилизованного общества, встречается примеров братьев, жизнь которых сложилась так, что один образец порядочности, другой отверженец семьи! "За что они содержатся?" - спросил я. "За воровство, как и большая часть арестантов", - отвечал смотритель. "Подолгу ли содержат их в тюрьме?"

- "От трех до пятнадцати лет". - "Что они делают, чем их занимают?" - "А дорогу-то, по которой вы едете, - сказал мистер Бен, - кто ж делает, как не они? Вот завтра вы увидите их за работой".

Мы заглянули в длинный деревянный сарай, где живут 20 преступники. Он содержится чисто. Окон нет. У стен идут постели рядом, на широких досках, устроенных, как у нас полати в избах, только ниже. Там мы нашли большое общество сидевших и лежавших арестантов. Я спросил, можно ли, как это у нас водится, дать денег арестантам, но мне отвечали, что это строго запрещено.

Мы поблагодарили смотрителя и г-на Бена за доставленное нам печальное удовольствие и отправились далее. "Это еще не последнее удовольствие:

впереди три", - сказал мистер Бен. "Напрасно мы не закусили здесь! - говорил барон, - ведь с нами есть мясо, куры..." Но мы уже ехали дальше. Зеленый громко пел: "Зачем, зачем обворожила, коль я душе твоей не мил". Потом вдруг пускался рассказывать, то детскую шалость, отрывок из воспитания, то начертит чей-нибудь портрет, характер или просто передразнит кого-нибудь. Мы любили слушать его. Память у него была баснословная, так что он передавал малейшие детали происшествия. Вот барон Крюднер, напротив, ничего не помнил, ни местности, ни лиц, и тоже никогда не смотрел вперед. Он жил настоящим мгновением, зато уж жил вполне. Никто скорее его не входил в чужую идею, никто тоньше не понимал юмора и не сочувствовал картине, звуку, всякому артистическому явлению.

Мы стали въезжать в самое ущелье. Зеленые холмы и овраги сменились дикими каменными утесами, черными или седыми. Дорога прорублена была по окраинам скал. Горы близко теснились через ущелье друг к другу. Солнце не достигало до нас. Мы с изумлением смотрели на угрюмые громады, которые висели над нами. В пустыне царствовало страшное безмолвие, так что и Зеленый перестал петь. Мы изредка менялись между собою словом и с робостью перебегали глазами от утеса к утесу, от пропасти к пропасти. Мы как будто попали в западню, хотя нам ничего не угрожало.

Представьте себе над головой сплошную каменную стену гор, которая заслоняет небо, солнце и которой не видать вершины. По этим горам брошены другие, меньшие горы; они, упав, раздробились, рассыпались и покатились в пропасти, но вдруг будто были остановлены на пути и повисли над бездной. То видишь точно целый город с обрушившимися от какого-нибудь страшного переворота башнями, столбами и основаниями зданий, то толпы слонов, носорогов и других животных, которые дрались в общей свалке и вдруг окаменели. Там, кажется, сидят группой изваяния великанов. Здесь, на горе, чуть-чуть держится скала, цепляясь за гору одним углом, и всем основанием висит над бездной. Далее и далее всё стены гор и всё разбросанные на них громадные обломки, похожие на монастыри, на исполинские надгробные памятники, точно следы страшного опустошения.

Кажется, довольно одного прикосновения к этим глыбам, чтоб они полетели вниз, между тем здесь архимедов рычаг бессилен. Нужно по крайней мере землетрясение или мистера Бена, чтоб сдвинуть их с места.

Внизу зияют пропасти, уже не с зелеными оврагами и чуть-чуть журчащими ручьями, а продолжение тех же гор, с грудами отторженных серых камней и с мутно-желтыми стремительными потоками или мертвым и грязным болотом на дне.

Едешь по плечу исполинской горы и, несмотря на всю уверенность в безопасности, с невольным смущением глядишь на громады, которые как будто сдвигаются всё ближе и ближе, грозя раздавить путников. Взглянешь вниз, в бездну, футов на 200, на 300, и с содроганием отвернешься; взглянешь наверх, а там такие же бездны опрокинуты над головой. Все эти массы истерзаны как будто небесным гневом и разбросаны по прихоти нечеловеческой фантазии. "Что,

- спросил я у Зеленого, - есть в Псковской губернии такие пропасти?" -

"Страшновато!" - шептал он с судорожным, нервическим хохотом, косясь пугливо на бездну. Потом вдруг, чтоб ободрить себя и показать, что ему нипочем, горланил: "Люди добрые, внемлите". Но потом морщился и уныло затягивал: "Не бил барабан..." - и постепенно затихал.

Мы проехали через продолбленный насквозь и лежащий на самой дороге утес, потом завернули за скалу и ждали, что там будет: мы очутились над бездной, глубже и страшнее всех, которые миновали. Вдобавок к этому дорога здесь была сделана пока только для одного экипажа; охранительных каменьев по сторонам не было, и лошади шли по самой окраине. "Вы всю... грусть мою...

поймите", - запел было, но уже вполголоса, Зеленый и смолк. По узенькой недоделанной дороге, по которой еще кое-где валялись приготовленные для работ каменья и воткнут был заступ, надо было заворотить налево. "Что ж вы не поете?" - спросил я. "Постойте, дайте проехать, вы видите..." С

мучительным ощущением проехали мы поворот и вздохнули свободно, когда дорога опять расширилась. "Есть ли здесь животные?" - спросил я Вандика. "О, много!" - "Каких же?" - "Бабуанов (павианов, больших черных обезьян). Я удивляюсь, - прибавил Вандик, оглядываясь по сторонам, - что их нет сегодня:

они стадами скачут по скалам, и лишь завидят людей и лошадей, поднимают страшный крик". - "Может быть, оттого нет, что сегодня воскресенье, -

заметил Зеленый, - слава Богу, впрочем, что нет. Если б хоть одна лошадь испугалась и зашалила, так нам пришлось бы плохо". - "Есть еще волки, тигры", - сказал Вандик. "Волки - здесь? быть не может! Волки - северное животное", - заметили мы. "Знаю, - с улыбкою отвечал Вандик, - но здесь так называют гиен, а я, по привычке, назвал их волками". Вандик был образованный кучер.

Мистер Бен после подтвердил слова его и прибавил, что гиен и шакалов водится множество везде в горах, даже поблизости Капштата. Их отравляют стрихнином. "И тигров тоже много, - говорил он, - их еще на прошлой неделе видели здесь в ущелье. Но здешние тигры мелки, с большую собаку". Это видно по шкурам, которые продаются в Капштате.

Скоро мы подъехали к живописному месту. Горы вдруг раздвинулись на минуту, и образовался поперечный разрез. Солнце тотчас воспользовалось этим и ярко осветило глубокий овраг до дна. Дно и бока оврага заросли травой и кустами. Внизу тек ручей. От утеса к утесу через разрез вел мост - чудо инженерного искусства. Он, как скала, плотно сложен из квадратных плит песчаника. Длиной он футов сорок, а вниз опускался сплошной каменной стеной, футов на семьдесят, и упирался в дно оврага. Налево от моста, в ущелье, заросшем зеленью, журчал каскад и падал вниз. Мы остановились и пошли по уступу скалы - кто пить, кто ловить насекомых и собирать травы. Во всем ущелье, простирающемся на четырнадцать английских миль, сделано до сорока каменных мостов и мостиков; можно судить, сколько употреблено тут дарования, соображений и физического труда! Каменья надо было таскать сверху или снизу;

многие скалы рвать порохом. Бен нам показывал следы таких взрывов и обещал показать, на возвратном пути, и самые взрывы.

За мостом ущелье в некоторых местах опять сжималось, но уже заметно было, что оно должно скоро кончиться. Здесь природа веселее; по горам росла обильная зелень. Даже брошенные по скатам каменья обросли кустами и травой со множеством цветов. Много попадалось птиц, жужжали миллионы насекомых; на камнях часто видели мы разноцветных ящериц, которые выползали на солнце погреться. В одном месте прямо из скалы, чуть-чуть, текла струя свежей, холодной воды; под ней вставлен был арестантами железный желобок. "Зимой это большой каскад, - сказал Бен, - их множество тут; вон там, тут!" - говорил он, указывая рукой в разные места. Сколько грандиозна была та часть ущелья, которую мы миновали, столько же улыбалась природа здесь. Тут были живописные уклонения скал в сторону, образующие тенистые уголки, природные гроты.

Вскоре мы подъехали к самому живописному месту. Мы только спустились с одной скалы, и перед нами представилась широкая расчищенная площадка, обнесенная валом. На площадке выстроено несколько флигелей. Это другая тюрьма. В некотором расстоянии, особо от тюремных флигелей, стоял маленький домик, где жил сын Бена, он же смотритель тюрьмы и помощник своего отца.

Кругом теснились скалы, выглядывая одна из-за другой, как будто вставали на цыпочки. Площадка была на полугоре; вниз шли тоже скалы, обросшие густою зеленью и кустами и уставленные прихотливо разбросанными каменьями. На дне живописного оврага тек большой ручей, через который строился каменный мост.

Рядом с мостом шла плотина, служившая преградой ручью на время, пока строился мост. Через эту плотину шла и временная дорога. Берег ручья, скаты горы - всё потонуло в зелени. Бен с улыбкой смотрел, как мы молча наслаждались великолепной картиной, поворачиваясь медленно то на ту, то на другую сторону. Потом оглянулись и заметили, что уже мы давно на дворе, что Вандик отпряг лошадей и перед нами стояли двое молодых людей: сын Бена, белокурый, краснощекий молодой человек, и другой, пастор-миссионер. Мы познакомились и вошли в дом. Мы велели вынуть из экипажей провизию и вино, сын Бена тоже засуетился готовить завтрак.

Но прежде мы отправились смотреть тюрьму. Всё то же, только поменьше арестантов. Они и сидели и лежали на дворе и все старались поместиться на солнце. Особенно один старик-негр привлек мое внимание: у него болела нога, и он лежал, растянувшись посредине двора и опершись на локоть, лицом прямо к солнцу. Спереди голова у него была совсем лысая, и лучи играли на ней, как на маковке башни. Был полдень, жар так и палил, особенно тут, в ущелье, где воздух сперт и камни сильно отражают лучи. "Зачем их выводят на солнце? -

спросили мы, - ведь это вредно". - "Нет, - отвечал Бен, - они любят и охотнее работают в солнечный, жаркий день, нежели в пасмурный". Я спросил у многих имена: готтентотов звали Саломон, Каллюр; бушменов - Вильденсон и Когельман. Но эти имена даны уже европейцами, а я просил, чтоб они сказали мне, как их зовут на их природном языке. Бушмены, казалось, поняли, о чем их спрашивают; они постояли молча, потупив глаза в землю. Миссионер повторил вопрос; тогда они, по порядку, сначала один, потом другой, помычали и щелкнули языком. Записать эти звуки не было возможности. Я обратился к кафрам. Один бойко произнес имя Дольф, другой - Дай. Потом я спросил одного черного, какого он племени и как его зовут. Он сказал, что отец у него мозамбик, мать другого племени, но не сказал какого, а зовут его Лакиди. Все они разумеют и кое-как объясняются по-английски. Одеты они кто в куртке, кто в рубашке и шароварах.

Мы пошли во флигель к Бену. Там молодой, черный как деготь, негр, лет двадцати и красавец собой, то есть с крутыми щеками, выпуклым лбом и висками, толстогубый, с добрым выражением в глазах, прекрасно сложенный, накрывал на стол. Он мне очень понравился. "Вы нанимаете этого негра?" -

спросил я сына Бена. "Нет, - отвечал он, - это тоже арестант, военнопленный, дрался за кафров и недавно взят в плен. Я его не мешаю с другими арестантами: он очень смирен и послушен". - "Долго они работают?" - "С восхождения солнца до захождения; тут много времени уходит в ходьбе на место и обратно". Пока мы говорили с Беном, Зеленый, миссионер и наш доктор ходили в ручей купаться, потом принялись за мясо, уток и проч.

Часа в три пустились дальше. Дорога шла теперь по склону, и лошади бежали веселее. Ущелье всё расширялось, открывая горизонт и дальние места.

"Ничего теперь не боюсь!" - весело говорил Зеленый и запел вместе с птицами, которые щебетали и свистали где-то в вышине. Кругом горы теряли с каждым шагом угрюмость, и мы незаметно выехали из ущелья, переехали речку, мостик и часов в пять остановились на полчаса у маленькой мызы Клейнберг. Тут была третья и последняя тюрьма, меньше первых двух; она состояла из одного только флигеля, окруженного решеткой; за ней толпились черные. Мыза вся состояла из одноэтажного домика с плантациями маиса вокруг и с виноградником. На дворе росло огромное дерево, к которому на длинной веревке привязана была большая обезьяна, павиан. Несмотря на короткую остановку, кучера наши отпрягли лошадей. Хозяин мызы, по имени Леру, потомок французского протестанта;

жилище его смотрело скудно и жалко. Напрасно барон Крюднер заглядывал: нет ли чего-нибудь пообедать. Зато Леру вынес нам множество банок... со змеями, потом камни, шкуры тигров и т. п. "Ну, последние времена пришли! - говорил барон, - просишь у ближнего хлеба, а он дает камень, вместо рыбы - змею". Мы сели на стульях, на дворе, и смотрели, как обезьяна то влезала на дерево, то старалась схватить которого-нибудь из бегавших мальчишек или собак. Ни тех, ни других она терпеть не могла, как сказали нам хозяева. Детей не пускали к ней, а собак, напротив, подталкивали. Надо было видеть, как она схватит пребольшую собаку и начнет так поворачивать и кусать ее, что та с визгом едва вывернется из лап ее и бежит спрятаться. Потом обезьяна сядет, подгорюнится и смотрит на нас. Кучера стали бросать в нее каменья, но она увертывалась так ловко, что ни один не попадал. Солнце уже садилось, когда мы поехали дальше, к Устеру, по одной, еще не конченной дороге. Песок, груды камней и рытвины - вот что предстояло нам. Мы переправились вброд через реку, остановились на минуту около какого-то шалаша, где продавали прохожим хлеб, кажется, еще водку и где наши купили страусовых яиц, величиной с маленькую дыню.

Недалеко от Устера мы объехали кругом холма, который где-нибудь в саду мог представлять большую гору: это - куча каменьев, поросших кустарниками, в которых, говорят, много змей, оттого она и называется Шлянгенхель, то есть Змеиная горка. Вообще колония изобилует змеями; между ними много ядовитых и, между прочим, известная кобра-капелла. В Стелленбоше Ферстфельд сказывал нам, что, за несколько дней перед нами, восьмилетняя девочка сунула руку в нору ящерицы, как казалось ей, но оттуда выскочила очковая змея и ужалила ее. Девочка чрез полчаса умерла. На мызе Клейнберг говорили, что в окрестностях водится большая, желтая, толстая змея, которая, нападая на кого-нибудь, становится будто на хвост и перекидывается назад.

Совсем стемнело, когда мы стали подъезжать к Устеру. Дорога ужасная:

пески, каменья, беспрестанные ямы. Иногда мы получали такие толчки, что экипаж откидывало в сторону. Темнота адская; мы не видели, куда ехали: перед глазами стояла как будто стена. Лошади бежали чуть-чуть заметной рысью. "Как бы в овраг не свалиться", - говорили мы. "Нет, не свалимся, - отвечал

Вандик, - на камень, может быть, попадем не раз, и в рытвину колесо заедет, но в овраг не свалимся: одна из передних лошадей куплена мною недели две назад в Устере: она знает дорогу". - "Да вот, въезжаем, вот здания какие-то!" - сказал барон. В самом деле, мы поравнялись с какими-то темными массами, которые барон принял за домы; но это оказались деревья. Мы продолжали трястись и пробирались ощупью. Через четверть часа Зеленый сказал: "Вот теперь так приехали: я вижу белую стену неподалеку". "Это Устер?" - спросили Ван-дика. "Нет, это ферма, - сказал он, - от нее еще мили четыре до Устера". Ах, какое наказание! Местами мы проезжали большие пространства булыжника: это значит ехали по высохшему руслу реки. Колеса так визжали в каменьях, что нельзя было разговаривать. Мы еще несколько раз ошиблись, принимая то кусты, то ближайшие холмы за городские здания. Потом нам надоело и ехать и ошибаться: мы соскучились и сидели молча, только хватались за бока, когда получали толчок. Наконец, через добрый час езды от фермы, Вандик вдруг остановил лошадей и спросил кого-то и что-то по-голландски. Ему крикнуло в ответ голосов двадцать. "Что это? где мы?" -

спрашиваем Вандика. "В городе, - отвечал он, -да вот не вижу улицы, не знаю, как проехать к отелю". Я напряг зрение в темноте и отличил силуэты темных фигур, которые стояли около нашего экипажа. "Что это за народ?" - "Black people", - отвечал Вандик, пуская лошадей дальше. Вдруг черные что-то дружно крикнули нам вслед, лошади испугались и сильно дернули вперед. "Аппл!" -

закричал Вандик и, обратясь, тоже что-то крикнул черным. Показались огни, и мы уже свободно мчались по широкой, бесконечной улице, с низенькими домами по обеим сторонам, и остановились у ярко освещенного отеля, в конце города.

"Ух, уф, ах, ох!" - раздавалось по мере того, как каждый из нас вылезал из экипажа. Отель этот был лучше всех, которые мы видели, как и сам Устер лучше всех местечек и городов по нашему пути. В гостиной, куда входишь прямо с площадки, было всё чисто, как у порядочно живущего частного человека:

прекрасная новая мебель, крашеные полы, круглый стол, на нем два большие бронзовые канделябра и ваза с букетом цветов.

Очевидно, что хозяева англичане. Мистер Бен с бароном отправились хозяйничать, хлопотать об ужине. Посьет ухаживал около Бена, стараясь отблагодарить его постоянным вниманием за предпринятую им для нас поездку. Я

сел на балкон и любовался темной и теплой ночью, дышал и не надышался безмятежным, чистым воздухом. Вдали, на темном фоне неба, лежали массы еще темнее: это горы. Гошкевич вышел на балкон, долго вслушивался и вдруг как будто свалился с крыльца в тьму кромешную и исчез. "Куда вы?" - кричал я ему вслед. "Тут должна быть близко канава, - отвечал он, - слышите, как лягушки квакают, точно стучат чем-нибудь; верно, не такие, как у нас; хочется поймать одну". В самом деле, кузнечики и лягушки взапуски отличались одни перед другими.

Ужин, благодаря двойным стараниям Бена и барона, был если не отличный, то обильный. Ростбиф, бифштекс, ветчина, куры, утки, баранина, с приправой горчиц, перцев, сой, пикулей и других отрав, которые страшно употребить и наружно, в виде пластырей, и которые англичане принимают внутрь, совсем загромоздили стол, так что виноград, фиги и миндаль стояли на особом столе.

Было весело. Бен много рассказывал, барон много ел, мы много слушали,

Зеленый после десерта много дремал.

После долгой беседы за ужином нас развели по комнатам. Я с Зеленым заняли большой нумер, с двумя постелями, барон и Посьет спали отдельно в этом же доме, а мистер Бен, Гошкевич и доктор отправились во флигель, выстроенный внутри двора и обращенный дверями к садику. Окон в их комнатах не было, да и жарко было бы от солнца. А кому нужен свет, тот мог отворить дверь. Оно, как видите, просто, первобытно, по-африкански. Зеленый спал мертвым сном, даже прислуга - негр и девка, долго гремевшие ложками и тарелками, угомонились. Тишина воцарилась мертвая. Я тоже наконец хотел лечь спать, но прежде посвятил несколько минут тщательному осмотру своей кровати.

Она была большая, двуспальная, как везде в английских владениях, но такой, как эта, я еще не видывал. Она была под балдахином из темной шерстяной материи, висевшей тяжелыми фестонами, с кистями и бахромой. На задней доске кровати стоял какой-то щит; на нем вырезано было изображение как будто короны и герба. Занавески, мрачного цвета, с крупными складками, плотно закрывали высокую постель. Я раза три обошел вокруг этого катафалка и не знал, как приступить к угрюмому ложу; робость напала на меня. Мне пришел на память древний замок и мрачная комната, в которой гостил и ночевал какой-нибудь Плантагенет или Стюарт. И с тех пор комната чтится, как святыня: она наглухо заперта, и постель оставлена в своем тогдашнем виде;

никто не дотрогивался до нее, а я вдруг лягу! Однако ж надо было лечь. Я раздвинул занавески, и передо мной представилась целая гора пуховиков с неизменной длинной и круглой подушкой. Несколько одеял, сложенных вместе, были так массивны, что я насилу их поднял. Хотел влезть и не мог: высоко.

Два раза пытался я добраться до средины постели и два раза скатывался долой.

Так и остался на краю. Я стал уже засыпать, как вдруг услышал шорох. Что это? уж не тень ли королевская идет на свой старый ночлег? Шорох всё сильнее и сильнее; вскоре по балдахину началась мелкая и частая беготня - мышей. Ну, это не беда. Я хотел было заснуть, но вдруг мне пришло в голову сомнение:

ведь мы в Африке; здесь вон и деревья, и скот, и люди, даже лягушки не такие, как у нас; может быть, чего доброго, и мыши не такие: может быть, они... Не решив этого вопроса, я засыпал, но беготня и писк разбудили меня опять; открою глаза и вижу, что к окну приблизится с улицы какая-то тень, взглянет и медленно отодвинется, и вдруг опять сон осилит меня, опять разбудят мыши, опять явится и исчезнет тень в окне... Точно как в детстве бывало, когда еще нервы не окрепли: печь кажется в темноте мертвецом, висящее всегда в углу платье - небывалым явлением. После этого сравнения, мелькнувшего у меня в голове, как ни резво бегали мыши, как ни настойчиво заглядывала тень в окно, я не дал себе труда дознаваться, какие мыши были в Африке и кто заглядывал в окно, а крепко-накрепко заснул.

Рано утром всё уже было на ногах, а я еще всё спал. Даже барон, и тот встал и приходил два раза сказать, что breakfast на столе. Пришел Посьет и тоже торопил вставать: "Пора-де ехать". - "Да куда это с этих пор?" -

"Визиты делать". - "Какие, кому в Устере визиты делать?" - "А к русскому, который здесь живет. Уж мистер Бен завтракает. Вставайте: он поведет нас, -

торопил неотвязчивый Посьет. - Потом, - говорил он, - вчера здешний magistrate (судья), которого мы видели в Бенсклюфе (ущелье Бена), просил заехать к нему; потом отправимся на минеральные воды". - "Потом еще куда? -

перебил я, - и всё в один день!" Но Посьет заказал верховых лошадей и велел заложить наши экипажи. Я оделся, вышел в поле и тут только увидел, каким прекрасным пейзажем гор ограничен Устер. Громады были местами зелены, местами изрыты и дики, с наростами седых камней, с группами деревьев, с фермами и виноградниками. Равнина вокруг гор была частью песчана, частью зелена и уставлена фермами. День начинался блестящий и жаркий. Пока еще была свежая прохлада, я сделал маленькую прогулку по полям, с маисом и виноградом, и воротился на балкон, кругом обсаженный розовыми кустами, миртами и другими, уже отцветшими, деревьями.

Вскоре раздался топот: готтентот приехал верхом на одной лошади, а двух вел порожних, потом явились и наши кучера.

В ожидании товарищей, я прошелся немного по улице и рассмотрел, что город выстроен весьма правильно и чистота в нем доведена до педантизма. На улице не увидишь ничего лишнего, брошенного. Канавки, идущие по обеим сторонам улиц, мостики содержатся как будто в каком-нибудь парке. "Скучный город!" - говорил Зеленый с тоской, глядя на эту чистоту. При постройке города не жалели места: улицы так широки и длинны, что в самом деле, без густого народонаселения, немного скучно на них смотреть.

Впрочем, это только слава, что велик город. Будет велик, когда в черту его войдут целые поля! Одних площадей, или скверов, здесь около 24; каждая площадь имеет до 11 акр, сказывал Бен. В городе теперь пока, и с его уездом, около 5000 жителей. Он еще ждет народонаселения, как и вся колония. Проезжая эти пространства, где на далекое друг от друга расстояние разбросаны фермы, невольно подумаешь, что пора бы уже этим фермам и полям сблизиться так, чтобы они касались друг друга, как в самой Англии, чтоб соседние нивы разделялись только канавой, а не степями, чтоб ни один клочок не пропал даром... Но где взять народонаселения? Здесь нет золота, и толпа не хлынет сюда, как в Калифорнию и Австралию. Здесь нужны люди, которые бы шли на подвиг; или надо обмануть пришельцев, сказать, что клад зарыт в земле, как сделал земледелец перед смертью с своими детьми, чтобы они изрыли ее всю. На это мало найдется охотников. Английское правительство хотело помочь горю и послало целый груз неохотников - ссыльных; но жители Капштата толпою вышли на пристань и грозили закидать их каменьями, если они выйдут на берег.

Черные еще в детстве: они пока, как дети, кусают пекущуюся о них руку.

Народонаселение в Устере смешанное. Здесь довольно и черных. Для них есть особая церковь, которых всего две; обе английские. Жители занимаются земледелием почти во всех видах. До сих пор мало было сбыта, потому что трудно возить продукты в горах. С устройством дороги через ущелье Устер и все ближайшие к Бенсклюфу места должны подняться. Кроме хлеба здесь много и плодов; особенно хвалят яблоки и груши. Те, которые мы видели, нельзя есть:

они, правда, велики, но жестки и годны на варенье или в компот. Другие плоды все уже отошли.

Около города текут две реки: Гекc и Брееде. Из Гекса вода через акведуки, миль за пять, идет в город. Жители платят за это удобство маленькую пошлину.

Товарищи воротились от мнимого русского. Он из немцев, по имени

Вейнерт, жил долго в Москве в качестве учителя музыки или что-то в этом роде, получил за службу пенсион и удалился, по болезни, сначала куда-то в

Германию, потом на мыс Доброй Надежды, ради климата. Он по-русски помнил несколько слов, всё остальное забыл, но любил русских и со слезами приветствовал гостей. Он болен, кажется, параличом, одинок и в тоске доживает век. Вот что сказали мне, воротясь от Вейнерта, товарищи, прибавив, что вечером он сам придет.

Становилось, однако, жарко; надо было отправляться к минеральным источникам и прежде еще заехать к Лесюеру, судье, с визитом. Барон, Посьет и

Гошкевич поехали верхом, а мы в экипажах. В конце улицы стоял большой двухэтажный, очень красивый дом с высоким крыльцом и закрытыми жалюзи. Мы постучались: негритянка отворила нам двери, и мы вошли почти ощупью в темные комнаты. Негр открыл жалюзи и ввел нас в чистую большую гостиную, убранную по-старинному, в голландском вкусе, так же как на мызе Эльзенборг. Чрез минуту явился хозяин, в черном фраке, в белом жилете и галстухе. Он молча, церемонно подал нам руки и заговорил по-английски о нашей экспедиции, расспрашивал о фрегате, о числе людей и т. п. Тип француза не исчез в нем:

черты, оклад лица ясно говорили о его происхождении, но в походке, в движениях уж поселилась не то что флегма, а какая-то принужденность.

По-французски он не знал ни слова. Пришел зять его, молодой доктор, очень любезный и разговорчивый. Он говорил по-английски и по-немецки; ему отвечали и на том и на другом языке. Он изъявил, как и все почти встречавшиеся с нами иностранцы, удивление, что русские говорят на всех языках. Эту песню мы слышали везде. "Вы не русский, - сказали мы ему, - однако ж вот говорите же по-немецки, по-английски и по-голландски, да еще, вероятно, на каком-нибудь из здешних местных наречий".

Хозяева повели нас в свой сад: это был лучший, который я видел после капштатского ботанического. Сад старый, тенистый, с огромными величавыми дубами, исполинскими грушевыми и другими фруктовыми деревьями, между прочим персиковыми и гранатовыми; тут были и шелковичные деревья, и бананы, виноград. Меня поразило особенно фиговое дерево, под которым могло поместиться более ста человек. Под тенью его мы совсем спрятались от солнца.

"Что это не потчуют ничем?" - шептал Зеленый, посматривая на крупные фиги, выглядывавшие из-за листьев, на бананы и на кисти кое-где еще оставшегося винограда. Хозяева как будто угадали его мысль: они предложили попробовать фиги, но предупредили, что, может быть, они не совсем спелы. Мы попробовали и бросили их в кусты, а Зеленый съел не одну, упрекая нас "чересчур в нежном воспитании".

Источники отстоят от Устера на 4 1/2 английские мили. Всё это пространство занято огромной луговиной, которая зимой покрывается водой. Эта луговина, вместе с источниками, называется Brandt Valley. Мы ехали песками по речному дну, по которому местами росла трава. Вскоре подъехали и к самой речке. Она была довольно широка и глубока. Кучера не знали брода, но в это время переходили реку готтентоты с волами: по их следам проехали и мы. Много было возни с лошадьми. Мальчишка-готтентот должен был сначала их вести,

Вандик беспрестанно кричать "аппл". Верховые лошади тоже упрямились. У наших всадников ноги по колени ушли в воду. Они не предвидели этого обстоятельства, а то, может быть, и не поехали бы верхом. Один из них, натуралист, хотел, кажется, избавиться от этого неудобства, громоздился, громоздился на седле, подбирая ноги, и кончил тем, что, к немалому нашему удовольствию, упал в воду. Жара была невыносимая; лошади по песку скоро ехать не могли, и всадники не знали, куда деться от солнца: они раскраснелись ужасно и успели загореть. Я из глубины коляски, из-под полотняного крова, воссылал благодарственные моления небу, что не еду верхом.

Но вот и приехали. Видим: в одном месте из травы валит, как из миски с супом, густой пар и стелется по долине, обозначая путь ключа. Около вод стояла небольшая, бедная ферма, где мы оставили лошадей. У самых источников росли прекрасные деревья: тополи, дубы, ели, айва, кусты папоротника, шиповника и густая сочная трава. По тропинке, сквозь кусты, пробрались мы не без труда к круглому небольшому бассейну, в который струился горячий ключ, и опустили в него руки. Горячо, но можно продержать несколько секунд; брали воду в рот: ни вкуса, ни запаха. Мы опускали туда яйцо, Зеленый айву: но ни яйцо, ни айва не варились. Зять Лесюера, доктор, сказывал, что как ни горяча вода, но она не только не варит ничего, но даже не годится для бритья, не размягчает бороды. "Где же холодный ключ?" - спросил я. "А вот", - сказали мне, указывая под ноги. "Где?" - "Да вот". - "Это?" Я посмотрел, не пролили ли где поблизости из ушата воду, и та бы стремительнее потекла. На сажень от горячего источника струилась из-под дерева нить воды и тихо пропадала в траве - вот вам и минеральный ключ! Воды эти помогают более всего от ревматизма; но больных было всего трое; они жили в двух-трех хижинах, построенных далеко от истока ключей. Посьет, Бен и доктор пошли туда, а я остался. Ужасно было переходить горячую, открытую равнину под вертикальными, полуденными лучами солнца.

Я предпочел остаться в тени деревьев и стал помогать натуралисту ловить насекомых. Он был близорук до слепоты, и ему надо было ползать в траве, чтоб увидеть насекомое. Я заметил множество огромных, ярко-красных кузнечиков, которые не прыгали, как наши, а летали; но их удобно было ловить: они летели недолго и тотчас опускались. Он прятал их в карманы, клал в бумажки, в фуражку - везде. Но всё это ни к чему не повело: на другой день нельзя было войти к нему в комнату, что случалось довольно часто по милости змей, ящериц и потрошеных птиц. "Что это у вас за запах такой?" - "Да вон, - говорил он, - африканские кузнечики протухли: жирны очень, нельзя с ними ничего сделать:

ни начинить ватой, ни в спирт посадить - нежны".

Наши товарищи, путешествующие с самоотвержением, едва дотащились назад после посещения больных. Удивительно, как и эти трое больных запаслись ревматизмом в климате, в котором непростительно простудиться! Будь эти воды в Европе, около них возникло бы целое местечко; а сюда из других частей света ездят лечиться одним только воздухом; между тем в окружности Устера есть около восьми мест с минеральными источниками. Мы взяли в бутылку воды, некоторые из всадников пересели в экипаж, и мы покинули это живописное место, оживленное сильною растительностью.

В Устере сейчас сели за tiffing, второй завтрак, потом пошли гулять, а кому жарко, тот сел в тени деревьев, на балконе дома. Часов в пять, когда жара спала, пошли по городу, встретили доктора, зятя Лесюера. Он повел нас в церковь, выстроенную самим пастором для черных. Другая видна была вправо от большой улицы, на площадке; но та была заперта. "Скучный город Устер! -

твердил Зеленый, идучи с нами, - домой хочу, на фрегат: там теперь ванты перетягивают - славно, весело!" В этих немногих словах высказался моряк: он любил свое дело. Мы вошли в церковь черных. Проще ничего быть не может:

деревянная, довольно большая зала, без всяких украшений, с хорами. Вдоль от алтаря до выхода в два ряда стояли скамьи грубой работы. Впереди, ближе к алтарю, было поставлено поперек церкви несколько скамеек получше. "А это для кого?" - спросил я. "Это для белых, которые бы вздумали прийти сюда". -

"Зачем это отличие в церкви? - заметил я. - Может быть, черные мысленно делают не совсем выгодное заключение о смирении своих наставников". - "Нет, тут другая причина, - сказал доктор, - с черными нельзя вместе сидеть: от них пахнет: они мажут тело растительным маслом, да и испарина у них имеет особенный запах".

В самом деле, в тюрьмах, когда нас окружали черные, пахло не совсем хорошо, так что барон, более всех нас заслуживший от Зеленого упрек в

"нежном воспитании", смотрел на них, стоя поодаль.

Мы вошли к доктору, в его маленький домик, имевший всего комнаты три-четыре, но очень уютный и чисто убранный. Хозяин предложил нам капского вина и сигар. У него была небольшая коллекция предметов натуральной истории.

Между прочим, он подарил нашему доктору корень алоэ особой породы, который растет без всякого грунта. Посади его в пустой стакан, в банку, поставь просто на окно или повесь на стену и забудь - он будет расти, не завянет, не засохнет. Так он рос и у доктора, на стене, и года в два обвил ее всю вокруг.

Когда мы пришли в свои отель часу в седьмом, столовая уж ярко освещена была многими канделябрами. Стол блистал, как банкет. Это был не вчерашний импровизированный обед, а обдуманный и приготовленный с утра. Тут были супы, карри, фаршированные мяса и птицы, сосиски, зелень. Наш скромный доктор так и обомлел, когда вошел в столовую. Он был, по строгой умеренности и простоте нравов, живой контраст с бароном, у которого гастрономические наклонности были развиты до тонкости. "Ведь уж мы, кажется, обедали, - заметил он, -

четыре блюда имели". - "То был tiffing, то есть второй завтрак, а не обед, -

заметил барон. - Вчера без обеда, и сегодня тоже - слуга покорный!"

Обед тянулся до полуночи. Здесь Бен показал себя и живым собеседником:

он пел своим фальцетто шотландские и английские песни на весь Устер, так что я видел сквозь жалюзи множество глаз, смотревших с улицы на наш пир. Мы тоже пели, и хором, и поодиночке, с аккомпанементом фортепиано, которое тут было в углу. "Thank you, thank you", - повторял Бен после каждой русской песни, каждого немилосердно растерзанного итальянского мотива.

В средине обеда вдруг вошел к нам в столовую пожилой человек, сильно разбитый ногами. Одну из них он немного приволакивал. "Сдраствуйте, каспада,

- сказал он, - карашо, карашо", - прибавил потом, не знаю к чему. Мы расступились и дали ему место за столом. Это был Вейнерт, quasi-русский, с которым наши познакомились утром. Он с умилением смотрел на каждого из нас, не различая, с кем уж он виделся, с кем нет, вздыхал, жалел, что уехал из

России, просил взять его с собой, а под конец обеда, выпив несколько рюмок вина, совсем ослабел, плакал, говорил смесью разных языков, примешивая беспрестанно карашо, карашо. Он напоминал мне старые наши провинциальные нравы: одного из тех гостей, которые заберутся с утра, сидят до позднего вечера и от которого не знают, как освободиться. От него уходят, намекают ему, что пора домой, шепчутся, а он всё сидит, особенно если еще выпьет. Мы, один за одним, разошлись по своим комнатам, а гость пошел к хозяевам, и мы еще долго слышали, как он там хныкал, вздыхал и как раздавались около него смех и разговоры. Уж было за полночь, когда я из окна видел, как он, с фонариком в руках, шел домой.

На другой день утром мы поехали обратно. У Змеиной горки завидели мы вдали, в поле, какую-то большую белую птицу, видом напоминающую аиста, которая величаво шагала по траве. "Секретарь, секретарь!" - кричала нам ученая партия. Мы все повыскакивали из экипажей и побежали по кустам смотреть птицу, которая носит это имя. Заметив приближающихся людей, птица начала учащенными шагами описывать круги по траве, всё меньше и меньше, и когда мы подошли настолько, что могли разглядеть ее, она взмахнула крыльями и скрылась. Птица "секретарь" известна тем, что ведет деятельную войну с змеями. У нее толстые сильные ноги и острые когти. Она одним ударом ноги раздробляет голову кобре-капелле или подхватит ее в когти, взлетит повыше и бросит на камень.

Садясь в экипаж, я заметил, что у нас опять новая лошадь. "Где ж та?" -

спросил я Вандика. "Вон она!" - отвечал он, указывая назад. Я увидел сзади наших экипажей всадника: наш готтентот-мальчишка ехал верхом. Затем он и был взят в поездку, как объяснилось теперь. "А что ж с этой лошадью станешь делать?" - спросил я. "Променяю в Паарле на ту, которую видел на лугу". - "А

ту в Капштат возьмешь?" - "Нет, променяю в Стелленбоше на маленькую, беленькую". - "Как же, мальчишка всё будет ехать сзади, каждый раз на новой лошади?" - "Yes", - отвечал Вандик с уcмешкой.

Только мы проехали Змеиную гору и Зеленый затянул было: "Что ты, дева молодая, не отходишь от окна", как мистера Бена кто-то будто кольнул. Он остановил повозку, быстро выскочил и еще быстрее побежал в кусты. Зеленый с хохотом стал делать лукавые замечания. Но за Беном также быстро повыскакали и прочие спутники. Хохот и лукавые замечания удвоились. Я подумал: не опять ли показался секретарь? Оказалось, что Бен хотел осмотреть поле для новой дороги, которую должен был прокладывать от ущелья до Устера. Мы не хотели отстать и пошли за ними. Но трава была так густа, кусты так непроницаемы,

Змеиная горка так близка и рассказы о змеях так живы, что молодой наш спутник, обыкновенно не робкий, хохочущий и среди опасностей, пустился, однако ж, такими скачками вперед, вслед за первой партией, что мы с бароном остановились и преследовали его дружным хохотом. Он скакал через кусты, бежал, спотыкался, опять скакал, как будто за ним бросились в погоню все обитатели Змеиной горки. Среди этих скачков он отвечал нам также хохотом.

Вскоре всё пришло в прежний порядок. Мы тряслись по плохой дороге рысью, за нами трясся мальчишка-готтентот, Зеленый заливался и пел: "Разве ждешь ты? да кого же? не солдата ли певца?" Мы с бароном симпатизировали каждому живописному рву, группе деревьев, руслу иссохшей речки и наслаждались молча. Из другого карта слышался живой разговор. Так въехали мы опять в ущелье, и только где становилось поугрюмее, Зеленый опять морщился и запевал мрачно: "Не бил барабан перед смутным полком". На мызе Клейнберг сын

Бена встретил нас верхом. Здесь взяли мы купленных змей, тигровую шкуру, подразнили обезьяну и поехали ко второй тюрьме, к жилищу молодого Бена.

По дороге везде работали черные арестанты с непокрытой головой, прямо под солнцем, не думая прятаться в тень. Солдаты, не спуская с них глаз, держали заряженные ружья на втором взводе. В одном месте мы застали людей, которые ходили по болотистому дну пропасти и чего-то искали. Вандик поговорил с ними по-голландски и сказал нам, что тут накануне утонул пьяный человек и вот теперь ищут его и не могут найти.

К обеду приехали мы к молодому Бену и расположились обедать и кормить лошадей. Погода была так же хороша, как и за три дня, когда мы тут были. Но картина угрюмых скал, реки, ущелья и моста оживлена была присутствием множества людей. Черные теснились на дворе, по скалам, но более всего на мосту, который строился. "Вот посмотрите, - сказал нам мистер Бен, - сейчас взрыв будет". Мы обратили взгляд на людей, толпившихся за мостом, около кучи камней. Вдруг люди все бросились бежать от камней в разные стороны и каждый присел неподалеку, кто за пень, кто за камень, и смотрели оттуда, что будет.

Раздался взрыв, как глухой пушечный выстрел. Почва приподнялась немного под каменьями, и некоторые из них подскочили, а другие просто покатились в сторону. Сделано было при нас несколько таких взрывов.

Опять мы рассматривали и расспрашивали, с помощью миссионера, черных о их именах, племени, месторождении. Наконец стали снимать с них портреты, сначала поодиночке, потом Гошкевич хотел снять одну общую картину со всего этого живописного уголка ущелья. Из черных составили группу на дворе. Мистер

Бен, с сыном, и миссионер стояли возле них. Мы с бароном взобрались на ближайшую скалу, которая была прямо над флигелем Бена и тоже входила в картину. Нас просили не шевелиться. Но мы украдкой покуривали, в твердом убеждении, что Гошкевич по близорукости не разглядит.

Впрочем, из этой великолепной картины, как и из многих других, ничего не выходило. Приготовление бумаги для фотографических снимков требует, как известно, величайшей осторожности и внимания. Надо иметь совершенно темную комнату, долго приготовлять разные составы, давать время бумаге вылеживаться и соблюдать другие, подобные этим условия. Несмотря на самопожертвование

Гошкевича, с которым он трудился, ничего этого соблюсти было нельзя.

Перед обедом черные принесли нам убитую ими еще утром какую-то ночную змею. Она немного менее аршина, смугло-белая, очень красивая на вид. Ее удавили, принесли на тесемке и повесили на ручке замка у двери. Ее трогали, брали в руки, но признаков жизни не замечали. Глаза у ней закрылись, мелкие и частые зубы были наруже. Она висела уже часа два. Мне вздумалось дотронуться ей до хвоста горячей сигарой: вдруг змея начала биться, извиваться, поджимать и опускать хвост. Другие стали повторять то же самое.

Потом посадили ее в спирт.

После обеда мы распрощались с молодым Беном и отправились в Веллингтон, куда приехали поздно вечером. Топающий хозяин опять поставил весь дом вверх дном, опять наготовил баранины, ветчины, чаю - и опять всё дурно.

Утром, перед отъездом из Веллингтона, мы пошли с визитом к г-ну Бену благодарить его за обязательное внимание к нам. Бен представил нас своим дочерям, четырем зрелым африканкам, то есть рожденным в Африке. Жена у него была голландка. Он вдовец. Около девиц было много собачонок - признак исчезающих надежд на любовь и супружество. Зрелые девы, перестав мечтать, сосредоточивают потребность любить - на кошках, на собачонках, души более нежные - на цветах. Старшая дочь была старая дева. Третья, высокая, стройная девушка, очень недурна собой, прочие - так себе. Они стали предлагать нам кофе, завтрак, но мы поблагодарили, отговариваясь скорым отъездом. Мистер

Бен предложил посмотреть его музей ископаемых. Несколько небольших остовов пресмыкающихся он предложил взять для петербургского музеума натуральной истории.

На прощанье он сказал нам, что мы теперь видели полный образчик колонии. "Вся она такая: те же пески, местами болота, кусты и крупные травы".

Мы ехали по знакомой уже дороге рысью. Приехали в Паарль. Вандик повез нас другой дорогой, которая идет по нижним террасам местечка. Я думал, что он хочет показать нам весь Паарль, а оказалось, что ему хотелось только посмотреть, ходит ли еще на лугу лошадь, которая его так озадачила в первый проезд. Только что он привез нас в знакомую гостиницу, как отпряг лошадей и скрылся. На этот раз нас встретила ма. Па был тоже дома. Это сухощавый и молчаливый англичанин, весьма благовидной наружности и с приличными манерами. Он, казалось, избегал путешественников и ни во что не вмешивался, как человек, не привыкший содержать трактир. Может быть, это в самом деле не его ремесло; может быть, его принудили обстоятельства. Всё это может быть;

но дело в том, что нас принимали и угощали ма и вторая девица. Первая была, по словам сестры, больна и лежала в постели. Мы пожалели и велели ей кланяться.

По дороге от Паарля готтентот-мальчишка, ехавший на вновь вымененной в Паарле лошади, беспрестанно исчезал дорогой в кустах и гонялся за маленькими черепахами. Он поймал две: одну дал в наш карт, а другую ученой партии, но мы и свою сбыли туда же, потому что у нас за ней никто не хотел смотреть, а она ползала везде, карабкаясь вон из экипажа, и падала.

Вечером мы нагрянули в Стелленбош, заранее обещая себе обильный ужин, виноград, арбузы, покойный ночлег и выразительные взгляды толстой, черноглазой мулатки. Но дом был весь занят: из Капштата ехали какие-то новобрачные домой, на ферму, и ночевали в той самой комнате, где мы спали с

Зеленым. Нам, однако ж, предложили ужин и фрукты, и даже взгляды мулатки, всё, кроме ночлега. Хозяйка для спанья заняла комнаты в доме напротив, и мы шумно отправились на новый ночлег, в огромную, с несколькими постелями, комнату, не зная, чей дом, что за люди живут в нем. Видели только, что вечером сидело на балконе какое-то семейство.

На другой день рано мы уехали. Мальчишка-готтентот трясся сзади уже на беленькой стелленбошской лошадке. Паарльская была запряжена у нас в карте, а устерская осталась в Стелленбоше.

К обеду, то есть часов в пять, мы, запыленные, загорелые, небритые, остановились перед широким крыльцом "Welch's hotel" в Капштате и застали в сенях толпу наших. Каролина была в своей рамке, в своем черном платье, которое было ей так к лицу, с сеточкой на голове. Пошли расспросы, толки, новости с той и с другой стороны. Хозяйки встретили нас, как старых друзей.

Ричард сначала сморщился, потом осклабился от радости, неимоверно скривил рот и нос на сторону, хотел было и лоб туда же, но не мог, видно платок на голове крепко завязан: у него только складки на лбу из горизонтальных сделались вертикальными. Каролина улыбалась нам приятнее, нежели вновь прибывшим из Капштата товарищам. Слуги вмиг растащили наши вещи по нумерам, и мы были прочно водворены в отеле, как будто и не выезжали из него. Молодая служанка Алиса, как все английские служанки, бросалась из угла в угол, с легкостью птицы летала по лестницам, там отдавала приказание слугам, тут отвечала на вопрос, мимоходом кому-нибудь улыбалась или отмахивалась от чересчур настойчивых любезностей какого-нибудь кругосветного путешественника.

Шумной и многочисленной толпой сели мы за стол. Одних русских было человек двенадцать да несколько семейств англичан. Я успел заметить только белокурого полного пастора с женой и с детьми. Нельзя не заметить: крик, шум, везде дети, в сенях, по ступеням лестницы, в нумерах, на крыльце, - и всё пастора. Настоящий Авраам - после божественного посещения!

Как только я пришел в свой нумер, тотчас посмотрел, вставлено ли стекло. Нет. Я с жалобой к хозяйке: "Что ж стекло-то?" - спросил я с укором.

Я так и ждал, что старуха скажет: "Праздники были, нельзя", но вспомнил, что у протестантов их почти нет. "Что ж она скажет мне? - думал я, - что забыла, что жаль деньги тратить; живет и так". Она молчала. Я повторил свою жалобу.

"Война с кафрами всё мешает", - сказала она. Ну, я никак не ожидал такой отговорки: совершенно местная! "Все мастеровые заняты... никак не могла найти. Вот завтра пошлю". Но стекло ни завтра, ни послезавтра, ни во вторичный мой приезд в Капштат вставлено не было, да и теперь, я уверен, так же точно, как и прежде, в него дует ветер и хлещет дождь, а в хорошую погоду летают комары. А всё говорят на русского человека: он беспечен, небрежен, живет на авось; чем "кафрская война" лучше наших праздников?

Жизнь наша опять потекла прежним порядком. Ранним утром всякий занимался чем-нибудь в своей комнате: кто приводил в порядок коллекцию собранных растений, животных и минералов, кто записывал виденное и слышанное, другие читали описание Капской колонии. После тиффинга все расходились по городу и окрестностям, потом обедали, потом смотрели на "картинку" и шли спать.

На другой день по возвращении в Капштат мы предприняли прогулку около Львиной горы. Точно такая же дорога, как в Бенсклюфе, идет по хребту Льва, начинаясь в одной части города и оканчиваясь в другой. Мы взяли две коляски и отправились часов в одиннадцать утра. День начинался солнечный, безоблачный и жаркий донельзя. Дорога шла по берегу моря мимо дач и ферм.

Здесь пока, до начала горы, растительность была скудная, и дачи, с опаленною кругом травою и тощими кустами, смотрели жалко. Они с закрытыми своими жалюзи, как будто с закрытыми глазами, жмурились от солнца. Кругом немногие деревья и цветники, неудачная претензия на сад, делали эту наготу еще разительнее. Только одни исполинские кусты алоэ, вдвое выше человеческого роста, не боялись солнца и далеко раскидывали свои сочные и колючие листья.

Они сплошным забором окружали дачи. На покатостях горы природа изменяется:

начинается густая зелень и теснее идут фермы и дачи. Одна из них называется

Green Point. Она построена на скате зеленой оконечности Львиной горы. Сюда ездят из города любоваться морем и горой. Мы поехали в гору. Она идет отлого, по прекрасному шоссе, местами в тени густых каштановых и дубовых аллей. Бока горы заросли лесом до самого моря. В лесу, во всех направлениях, идут конные дороги и тропинки. Не последнее наслаждение проехаться по этой дороге, смотреть вниз на этот кудрявый, тенистый лес, на голубую гладь залива, на дальние горы и на громадный зеленый холм над вашей головой слева.

Внизу, между каменьями, о которые с яростью плещутся вечные буруны, кое-где в затишьях, в прозрачной воде, я видел стаями игравшую рыбу разной величины и формы.

Но жарко, очень жарко; лошади начинали останавливаться. Пока мы выходили из коляски на живописных местах, я видел, что мальчишка-негр, кучер другой коляски, беспрестанно подбегал к нашему, негру же из племени бичуан, и всё что-то шептался с ним. Лишь только мы въехали на самую высокую точку горы, лошади вдруг совсем остановились и будто не могли идти далее. Кучера стали будто погонять их, а они бесились и рвались к пропастям. Понятна кучерская тактика. Я погрозил мальчишке-негру не заплатить ему всех условленных денег. "Т'is hot, very hot, sir (очень жарко), - бормотал он, -

лошади не могут идти". Под нами, в полугоре, было какое-то деревянное здание, вроде беседки, едва заметное в чаще зелени. "Что это за дом?" -

спросили мы. "Трактир-ротонда, - сказали кучера, - здесь путешественники заезжают освежиться и отдохнуть". Барон только что услыхал об "освежении", как пустился сквозь чащу леса, целиком, вниз, устраняя тростью ветви. Мы за ним, и скоро, измученные, добрались до трактира, который окружен открытой круглой галереей, отчего и называется ротондой.

Здесь царствовала такая прохлада, такая свежесть от зелени и с моря, такой величественный вид на море, на леса, на пропасти, на дальний горизонт неба, на качающиеся вдали суда, что мы, в радости, перестали сердиться на кучеров и велели дать им вина, в благодарность за счастливую идею завести нас сюда. Садик, кроме дубов, елей и кедров, был наполнен фруктовыми деревьями и цветочными кустами. Толстая голландка принесла нам лимонаду и вина. Мы закурили сигары и погрузились взглядом в широкую, покойно лежавшую перед нами картину, горячую, полную жизни, игры, красок!

Кучера, несмотря на водку, решительно объявили, что день чересчур жарок и дальше ехать кругом всей горы нет возможности. Что с ними делать:

браниться? - не поможет. Заводить процесс за десять шиллингов - выиграешь только десять шиллингов, а кругом Льва все-таки не поедешь. Мы велели той же дорогой ехать домой.

Надо было, однако ж, съездить в Саймонстоун и узнать пообстоятельнее, когда идем в море. Мы вдвоем с Савичем, взяв Вандика, отправились в

Саймонстоун на паре, в той же карете, которая возила нас по колонии. Дорогой ничего не случилось особенного, только Савич, проехавший тут один раз, наперед рассказывал все подробности местности, всякую отмель, бухту, ферму:

удивительный глаз и славная память! Да еще сын Вандика, мальчик лет шести, которого он взял так, прокататься, долгом считал высовывать голову во все отверстия, сделанные в покрышке экипажа для воздуха, и в одно из них высунулся так неосторожно, что выпал вон, и прямо носом. Пустыня огласилась неистовым криком. К счастью, в африканских пустынях нынче почти везде есть трактиры. Там шалуна обмыли, дали примочки, и потом Вандик, с первым встретившимся экипажем, который был, конечно, знаком ему, отослал сына домой.

В Саймонстоуне я застал у нас большие приготовления к обеду и балу, который давали англичанам, в отплату за их обед и бал и за дружеский прием.

Я перепугался: бал и обед! В этих двух явлениях выражалось всё, от чего так хотелось удалиться из Петербурга на время, пожить иначе, по возможности без повторений, а тут вдруг бал и обед! Отец Аввакум также втихомолку смущался этим. Он не был в Капштате и отчаивался уже быть. Я подговорил его уехать, и дня через два, с тем же Вандиком, который был еще в Саймонстоуне, мы отправились в Капштат.

Но отец Аввакум имел, что французы называют, du guignon 4}. К вечеру стал подувать порывистый ветерок, горы закутались в облака. Вскоре облака заволокли всё небо. А я подготовлял было его увидеть Столовую гору, назначил пункт, с которого ее видно, но перед нами стояли горы темных туч, как будто стены, за которыми прятались и Стол и Лев. "Ну, завтра увижу, - сказал он, -

торопиться нечего". Ветер дул сильнее и сильнее и наносил дождь, когда мы вечером, часов в семь, подъехали к отелю.

Утром я вошел к отцу Аввакуму: окно его комнаты обращено было прямо к

Столовой горе. "Ну, смотрите же теперь, - сказал я, - какова гора..." - и открыл ставни. Но горы не было: мрачная, туманная пелена закрывала всё. Дул ветер, в окно летели брызги дождя. Досадно, надо было подождать полудня:

авось разгуляется. Алиса принесла нам чаю, потом мы пошли еще в столовую опять пить чай с аккомпанементом котлет, рыбы, дичи и фруктов. "It rain"

("Дождь идет"), - сказала mr-s Welch. "Да, - с упреком отвечал я ей, - и в моей комнате тоже". Каролина еще почивала. Я повел отца Аввакума смотреть город. Мы ходили по грязным улицам и мокрым тротуарам, заходили в магазины, прошли по ботаническому саду, но окрестностей не видали: за двести сажен все предметы прятались в тумане. Отец Аввакум зашел в книжный магазин, да там и сел. И та книга ему нравится, и другая нужна; там увидит издание, которого у него нет, и купит книгу. Насилу я вытащил его домой. Там застали суматоху:

пастор уезжал в Англию. В сенях лежали грудой чемоданы, узлы, ящики;

толпились няньки, дети - и всё исчезло. Стало просторнее, но ненадолго. Мы завтракали впятером: доктор с женой, еще какие-то двое молодых людей, из которых одного звали капитаном, да еще англичанин, большой ростом, большой крикун, большой говорун, держит себя очень прямо, никогда не смотрит под ноги, в комнате всегда сидит в шляпе. Через час, с пришедшего из Индии парохода, явились другие путешественники и толпой нахлынули в отель.

Трактир стоит на распутии мира. Мыс Доброй Надежды - крайняя точка, перекресток путей в Европу, Индию, Китай, Филиппинские острова и Австралию.

От этого сегодня вы обедаете в обществе двадцати человек, невольно заводите знакомство, иногда успеет зародиться, в течение нескольких дней, симпатия;

каждый день вы с большим удовольствием спешите свидеться, за столом или в общей прогулке, с новым и неожиданным приятелем. Но в одно прекрасное утро приходите и, вместо шумного общества или вместо знакомых, обедаете в кругу новых лиц; вместо веселого разговора царствует печальное, принужденное молчание. "Где же те?" Вам подают газету: там напечатано, что сегодня в

Англию, в Австралию или в Батавию отправился пароход во столько-то сил, с таким-то грузом и с такими-то пассажирами.

После завтрака я повез отца Аввакума по городу и окрестностям. Напрасно мы глядели на Столовую гору, на Льва: их как будто и не бывало никогда: на их месте висит темно-бурая туча, и больше ничего. Я велел ехать к Green

Point. Мы проехали четыре-пять верст по берегу; дальше ехать было незачем:

ничего не видать. Ветер свирепствовал, море бушевало. Мы оставили коляску на дороге и сошли с холма к самому морю. Там лежали, частью в воде, частью на берегу, громады камней, некогда сброшенных с горных вершин. О них яростно бились буруны. Я нигде не видал таких бурунов. Они, как будто ряд гигантских всадников, наскакивали с шумом, похожим на пушечные выстрелы, и с облаком пены на каменья, прыгали через них, как взбесившиеся кони через пропасти и преграды, и наконец, обессиленные, падали клочьями грязной, желтой пены на песок. Мы долго не могли отвести глаз от этой монотонной, но грандиозной картины.

За обедом мы нашли вновь прибывшее большое общество. Старый полковник ост-индской службы, с женой, прослуживший свои лета в Индии и возвращавшийся в Англию. Он высокий, худощавый старик, в синей куртке, похож более на шкипера купеческого судна. Жена его - высокая, худощавая женщина с бледно-русыми волосами. Она, волосок к волоску, расположила скудную свою шевелюру и причесалась почти до мозгу. Подле меня сидел другой старик, тоже возвращавшийся из Индии, важный чиновник, весьма благообразный, совсем седой. Как бы он годился быть дядей, который возвращается из Индии, с огромным богатством, и подоспевает кстати помочь племяннику жениться на бедной девице, как, бывало, писывали в романах! Он одет чисто, даже изысканно, на пальце у него большой перстень - совершенный дядя! Он давно посматривал на меня, а я на него. Я видел, что он не без любопытства глядит на русских. Вижу, что ему хочется заговорить, узнать, может быть, что-нибудь о России. Пред ним стоял портвейн, передо мной херес. Наконец старик заговорил. "Позвольте мне выпить с вами рюмку вина?" - сказал он. "С

удовольствием", - отвечал я, и мы налили - он мне портвейну, которого я в рот не беру, а я ему хересу, которого он не любит. После этого водворилось молчание. Мы жевали. Опять, я вижу, он целится спросить меня. "Какова дорога от Саймонстоуна сюда?" - спросил он наконец. "Очень хорошая!" - ответил я, и затем он больше меня ни о чем не спрашивал. Еще за столом сидела толстая-претолстая барыня, лет сорока пяти, с большими, томными, медленно мигающими глазами, которые она поминутно обращала на капитана. Она крепко была затянута в корсет. Платье сидело на ней в обтяжку и обнаруживало круглые, массивные плечи, руки и прочее, чем так щедро одарила ее природа.

Кушала она очень мало и чуть-чуть кончиком губ брала в рот маленькие кусочки мяса или зелень. Были тут вчерашние двое молодых людей. "Yes, y-e-s!" -

поддакивала беспрестанно полковница, пока ей говорил кто-нибудь. Отец

Аввакум от скуки, в промежутках двух блюд, считал, сколько раз скажет она

"yes". "В семь минут 33 раза", - шептал он мне.

После обеда "картинка" красовалась в рамке, еще с дополнением: подле

Каролины - Алиса, или Элейс, как наши звали Alice, издеваясь над английским произношением. Я подошел один любезничать с ними. Цель этой любезности была

- выхлопотать себе на вечер восковую свечу. Дня три я напрасно просил, даже дал денег Алисе, чтобы купила свеч. Хозяйки прислали деньги назад, а свечей не прислали. Наконец решились дать мне не сальную свечу. Получив желаемое, я ушел к себе, и только сел за стол писать, как вдруг слышу голос отца

Аввакума, который, чистейшим русским языком, кричит: "Нет ли здесь воды, нет ли здесь воды?" Сначала я не обратил внимания на этот крик, но, вспомнив, что, кроме меня и натуралиста, в городе русских никого не было, я стал вслушиваться внимательнее. Голос его приближался всё более и более и выражал тревогу. "Нет ли здесь воды? воды, воды скорее!" - кричал он почти с отчаянием. Я выскочил из-за стола, гляжу, он бежит по коридору прямо в мою комнату; в руках у него гром и молния, а около него распространяется облако смрадного дыма. Я испугался. "Что это такое?" - "Нет ли здесь воды? воды скорее!" - твердил он. У него загорелась целая тысяча спичек, и он до того оторопел, что, забывшись, по-русски требовал воды, тогда как во всех комнатах, в том числе и у него, всегда стояло по целому кувшину. Спички продолжали шипеть и трещать у него в руках. "Вот вода! - сказал я, показывая на умывальник, - и у вас в комнате есть вода". - "Не догадался!" - отвечал он. Я стал звать Алису вынести остатки фейерверка и потом уже дал полную волю смеху. "Не зовите, не зовите, - перебил он меня, - стыдно будет". -

"Стыд не дым, глаза не выест, - сказал я, - а от дыма вашего можно в обморок упасть".

На другой день за завтраком сошлось нас опять всего пятеро или шестеро:

полковник с женой, англичанин-крикун да мы. Завтракали по-домашнему.

Полковница разливала чай и кофе. Она говорила по-французски, и между нами завязался живой разговор. Сначала только и было толку, что о вчерашнем фейерверке. Я, еще проходя мимо буфета, слышал, как крикун спросил у м-с

Вельч, что за смрад распространился вчера по отелю; потом он спросил полковницу, слышала ли она этот запах. "Yes, о yes, yes!" - наладила она раз десять сряду. "Отвратительно, невыносимо", - продолжал крикун. "Yes, y-e-s",

- жалобно, с придыханием повторила полковница. "Раз, два, три, четыре!" -

считал отец Аввакум, сколько раз она скажет "yes". "А знаете ли, что значит этот "yes"?" - спросил я его. "Это значит подтверждение, наше "да"", -

отвечал он. "Так, но знаете ли, что оно подтверждает? что вчера отвратительно пахло серой..." - "Что вы: ахти!" - встрепенувшись, заговорил он и, чтоб скрыть смущение, взял всю яичницу к себе в тарелку. "А вы слышали этот запах?" - приставал крикун, обращаясь к полковнику и поглядывая на нас.

"Неправда ли, что похоже было, как будто в доме пожар?" - спросил он опять полковницу. "Yes, yes", - отвечала она. "Пять, шесть!" - считал печально отец Аввакум.

Вскоре она заговорила со мной о фрегате, о нашем путешествии. Узнав, что мы были в Портсмуте, она живо спросила меня, не знаю ли я там в Southsea церкви Св. Евстафия. "Как же, знаю, - отвечал я, хотя и не знал, про которую церковь она говорит: их там не одна. - Прекрасная церковь", - прибавил я.

"Yes... oui, oui", - потом прибавила она. "Семь, - считал отец Аввакум, довольный, что разговор переменился, - я уж кстати и "oui" сочту", - шептал он мне.

Тучи в этот день были еще гуще и непроницаемее. Отцу Аввакуму надо было ехать назад. С сокрушенным сердцем сел он в карету Вандика и выехал, не видав Столовой горы. "Это меня за что-нибудь Бог наказал!" - сказал он, уезжая. Едва прошел час-полтора, я был в ботаническом саду, как вдруг вижу:

Столовая гора понемногу раздевается от облаков. Сначала показался угол, потом вся вершина, наконец и основание. По зелени ее заблистало солнце, в пять минут всё высохло, кругом меня по кустам щебетали колибри, и весь

Капштат, с окрестностями, облился ярким золотым блеском. Мне вчуже стало обидно за отца Аввакума.

Мы одни оставались с натуралистом; но пришла и наша очередь ехать. Нам дано знать, что работы на фрегате кончены, провизия доставлена и через два дня он снимется с якоря. Мы послали за Вандиком. Он приехал верхом на беленькой стелленбошской лошадке, в своей траурной шляпе, с улыбкой вошел в комнату и, опираясь на бич, по-прежнему остановился у дверей. "Отвези в последний раз в Саймонстоун, - сказал я не без грусти, - завтра утром приезжай за нами". - "Yes, sir, - отвечал он, - а знаете ли, - прибавил потом, - что пришло еще русское судно?" - "Какое? когда?" - "Вчера вечером",

- отвечал он. Оказалось, что это был наш транспорт "Двина", который мы видели в Англии.

Жаль было нам уезжать из Капской колонии: в ней было привольно, мы пригрелись к этому месту. Другие говорят, что если они плавают долго в море, им хочется берега; а поживут на берегу, хочется в море. Мне совсем не так:

если мне где-нибудь хорошо, я начинаю пускать корни. Удобна ли квартира, покойно ли кресло, есть хороший вид, прохлада - мне не хочется дальше. Меня влечет уютный домик с садом, с балконом, останавливает добрый человек, хорошенькое личико. Сколько страстишек успеет забраться в сердце! сколько тонких, сначала неосязаемых нитей протянется оттуда в разные стороны! Поживи еще - и эти нити окрепнут, обратятся в так называемые "узы". Жаль будет покинуть знакомый дом, улицу, любимую прогулку, доброго человека. Так и мне уж становилось жаль бросить мой 8-й нумер, Готтентотскую площадь, ботанический сад, вид Столовой горы, наших хозяев и, между прочим, еврея-доктора.

Долго мне будут сниться широкие сени, с прекрасной "картинкой", крыльцо с виноградными лозами, длинный стол с собеседниками со всех концов мира, с гримасами Ричарда; долго будет чудиться и "yes", и беготня Алисы по лестницам, и крикун-англичанин, и мое окно, у которого я любил работать, глядя на серые уступы и зеленые скаты Столовой горы и Чертова пика. Особенно еще как вспомнишь, что впереди море, море и море!

"Good bye!" - прощались мы печально на крыльце с старухой Вельч, с

Каролиной. Ричард, Алиса, корявый слуга и малаец-повар - все вышли проводить и взять обычную дань с путешественников - по нескольку шиллингов. Дорогой встретили доктора, верхом, с женой, и на вопрос его, совсем ли мы уезжаем:

"Нет", - обманул я его, чтоб не выговаривать еще раз "good bye", которое звучит не веселей нашего "прощай".

Скоро мы выехали из города и катились по знакомой аллее, из дубов и елей, между дач. Но что это меня всё беспокоит? Нельзя прижаться спиной:

что-то лежит сзади; под ногами тоже что-то лишнее. "Вы не прижимайтесь очень спиной, - говорил мне натуралист, - там у меня птицу раздавите". Я

подвинулся на свою сторону и только собрался опереться боком к экипажу. "Ах, поосторожнее, пожалуйста! - живо предупредил он меня, - там змея в банке, разобьете!" Я стал протягивать ноги. "Постойте, постойте! - торопливо заговорил он, - тут ящик с букашками под стеклом. Да у вас руки пусты: что бы вам подержать его в руках!" Этого только недоставало! Беда ездить с натуралистами! У самого у него в руках была какая-то коробочка, кругом всё

узелки, пачки, в углу торчали ветки и листья. Когда ехали по колонии, так еще он вез сомнительную змею: не знали, околела она или нет.

Доехав до местечка Винберг, мы свернули в него и отправились посетить одного из кафрских предводителей, Сейоло, который содержался там под крепким караулом.

Славное это местечко Винберг! Это большой парк с веселыми, небольшими дачами. Вы едете по аллеям, между дубами, каштанами, тополями. Домики едва выглядывают из гущи садов и цветников. Это всё летние жилища горожан, большею частью англичан-негоциантов. Дорога превосходная, воздух отрадный;

сквозь деревья мелькают вдали пейзажи гор, фермы. Особенно хороша

Констанская гора, вся покрытая виноградниками, с фермами, дачами у подошвы.

Мы быстро катились по дороге.

Вдруг я вспомнил, что к Сейоло надо привезти какой-нибудь подарок, особенно табаку, а у меня ничего нет. "Где бы купить, Вандик?" - спросил я.

Вандик молча завернул в узенькую аллею и остановился у ворот какой-то хижины. "Что это?" - "Лавочка". - "Где же?" - "Да вот". Ну, эта лавочка может служить выражением первобытной идеи о торговле и о магазине, как эта идея только зародилась в голове того, кому смутно представлялась потребность продавать и покупать. Под навесом из травы reet сколочено было несколько досок, образующих полки; ни боковых стен, ни дверей не было. На полках была глиняная посуда, свечи, мыло, кофе, еще какие-то предметы общего потребления и, наконец, табак и сигары. Всё это валялось вместе, без обертки, кое-как.

"Дайте мне сигар?" - спросил я у высокого, довольно чисто одетого англичанина. Он подал мне несколько пачек. "Еще нет ли у вас чего-нибудь?" -

говорил я, оглядывая лавочку. "Are you of the country?" ("Вы здешний?") -

спросил меня продавец. "Нет, а что?" - "То-то я вас никогда не видал, да и по разговору слышно, что вы иностранец. Чего вам еще и зачем?" - прибавил он. "Хочу подарить что-нибудь Сейоло", - сказал я, закурив сигару. И не рад был, что закурил: давно я не куривал такой дряни. "Так это вы ему покупаете сигары?" - вдруг спросил он. "Да". Англичанин молча отобрал у меня все пачки и положил назад на полку. "Не стоит ему давать таких хороших сигар: он толку не знает, - прибавил он потом, - а вот лучше подарите ему это". Он подал мне черного листового табаку, приготовленного в виде прессованной дощечки для курения и для жевания. "Он вам будет гораздо благодарнее за это, нежели за то", - говорил хозяин, отдирая мне часть дощечки. "Я всю возьму, - сказал я,

- да и то мало, дайте еще". "Довольно, - решительно сказал англичанин, -

больше не дам". Не знаю, как и когда, с таким способом торговли, разбогатеет этот купец.

В полуверсте от местечка, на голой, далеко расчищенной кругом площадке, стояло белое небольшое здание, обнесенное каменной стеной. У дверей стояли часовые и несколько каких-то джентльменов. "Можно видеть Сейоло?" - спросили мы. Джентльмены вежливо поклонились, ввели нас в сени, из которых мы вышли на маленький двор к железной решетке. Они отперли дверь и пригласили нас войти. Мы вошли. Маленькое, обнесенное стеной пространство усыпано было желтым песком. В углу навес; там видны были постели. На песке, прямо на солнце, лежали два тюфяка, поодаль один от другого. На одном лежал Сейоло, на другом его жена. Когда мы подошли и кивнули ему головой, он привстал, сел на тюфяке и протянул нам руку. Жена его смотрела на нас, опершись на локоть, и тоже первая подала руку. Я отдал Сейоло табак и сигары. Он взял и, не поглядев, что было в бумаге, положил подле себя. Потом мы молча стали разглядывать друг друга. Я любовался и им, и его женой; они, я думаю, нами не любовались. Он мужчина лет тридцати, высокого роста, вершков четырнадцати, атлетического сложения, стройный, темно-коричневого, матового цвета. Одет он был в жакете и синих панталонах; ноги у него босые, грудь открыта нараспашку. Она - в ситцевом платье европейского покроя, в чулках и башмаках, голова повязана платком. Она светлее мужа цветом. Ей всего лет девятнадцать или двадцать. У ней круглое смугло-желтое лицо, темно-карие глаза, с выражением доброты, и маленькая стройная нога. Они с любопытством следили за каждым нашим движением и изредка усмехались, продолжая лежать.

Нам хотелось поговорить, но переводчика не было дома. У моего товарища был портрет Сейоло, снятый им за несколько дней перед тем посредством фотографии. Он сделал два снимка: один себе, а другой так, на случай. Я взял портрет и показал его сначала Сейоло: он посмотрел и громко захохотал, потом передал жене. "Сейоло, Сейоло!" - заговорила она, со смехом указывая на мужа, опять смотрела на портрет и продолжала смеяться. Потом отдала портрет мне. Сейоло взял его и стал пристально рассматривать.

Наконец пора было уходить. Сейоло подал нам руку и ласково кивнул головой. Я взял у него портрет и отдал жене его, делая ей знак, что оставляю его ей в подарок. Она, по-видимому, была очень довольна, подала мне руку и с улыбкой кивала нам головой. И ему понравилось это. Он, от удовольствия, привстал и захохотал. Мы вышли и поблагодарили джентльменов.

Я вспомнил, что некоторые из моих товарищей, видевшие уже Сейоло, говорили, что жена у него нехороша собой, с злым лицом и т. п., и удивлялся, как взгляды могут быть так различны в определении даже наружности женщины!

"Видели Сейоло?" - с улыбкой спросил нас Вандик. "Да, у него хорошенькая жена", - сказал я, желая узнать, какого он мнения о ней. "Да которая? у него их семь". - "Семь? что ты?" - "Да, семь; недавно адъютант его привез ему одну, а другую взял. Они по очереди приезжают к нему и проводят с ним недели по три, по четыре". Мы с натуралистом посмотрели друг на друга, засмеялись и поехали дальше.

Сейоло - один из второстепенных вождей. Он взят в плен в нынешнюю войну. Его следовало повесить, но губернатор смягчил приговор, заменив смертную казнь заключением. С тех пор как англичане воюют с кафрами, то есть с 1835 года, эти дикари поступают совершенно одинаково, по принятой ими однажды системе. Они грабят границы колонии, угоняют скот, жгут фермы, жилища поселян и бегут далеко в горы. Там многие племена соединяются и воюют с ожесточением, но не нападают в поле на массы войск, а на отдельные небольшие отряды, истребляют их, берут в плен и прячутся. Когда наконец англичане доберутся до них и в неприступных убежищах, тогда они смиряются, несут повинные головы, выдают часть оружия и скота и на время затихают, грабя изредка, при случае. Их обязывают к миру, к занятиям, к торговле; они всё обещают, а потом, при первой оказии, запасшись опять оружием, делают то же самое. И этому долго не будет конца. Силой с ними ничего не сделаешь. Они подчинятся со временем, когда выучатся наряжаться, пить вино, увлекутся роскошью. Их победят не порохом, а комфортом. Эти войны имеют, кажется, один характер с нашими войнами на Кавказе.

Сейоло нападал на отряды, отбивал скот, убивал пленных англичан, и, когда увидел, что ему придется плохо, что, рано или поздно, не избежит их рук, он добровольно сдался начальнику войск, полковнику Меклину, и отдан был под военный суд.

Чем ближе подъезжали мы к Саймонстоуну, тем становилось скучнее.

Особенно напала на меня тоска, когда я завидел рейд и наш фрегат, вооруженный, с выстреленными брамстеньгами, вытянутым такелажем, совсем готовый выйти в море. Мы кое-как плелись по песчаной отмели, по которой раскатывался прилив. Чуть вал ударит посильнее - и обдаст шумной пеной колеса нашего экипажа, лошади фыркали и бросались в сторону. "Аппл!" -

кричал Вандик и опять пускал их по мокрому песку.

11 апреля вечером, при свете луны, мы поехали с Унковским и Посьетом на шлюпке к В. А. Корсакову на шкуну "Восток", которая снималась с якоря.

Не помню, писал ли я вам, что эта шкуна, купленная адмиралом в Англии, для совместного плавания с нашим фрегатом, должна была соединиться с нами на мысе Доброй Надежды. Теперь адмирал посылал ее вперед.

Вечер был лунный, море гладко как стекло; шкуна шла под малыми парами.

У выхода из Фальсбея мы простились с Корсаковым надолго и пересели на шлюпку. Фосфорный блеск был так силен в воде, что весла черпали как будто растопленное серебро, в воздухе разливался запах морской влажности. Небо сквозь редкие облака слабо теплилось звездами, затмеваемыми лунным блеском.

Половина залива ярко освещалась луной, другая таилась в тени.

На другой день, 12-го апреля, ушли и мы. Было тихо, хорошо, но ненадолго.

Май 1853 года.

Индийский океан.

1} лицо в мелких морщинках (фр.)

2} Он утвержден в 1853 году (примеч. Гончарова)

3} неправда ли, это очень живописно? (фр.)

4} неудачу (фр.)

V

ОТ МЫСА ДОБРОЙ НАДЕЖДЫ ДО ОСТРОВА ЯВЫ

Шторм. - Святая неделя. - Тридцать дней на Индийском океане. - Жары. -

Смерч. - Анжерский рейд. - Вечер на Яве. - Китайцы и малайцы.

От мыса Доброй Надежды предположено было идти по дуге большого круга:

спуститься до 38№ южной широты и идти по параллели до 105№ восточной долготы; там подняться до точки пересечения 30№ южной широты. Мы ушли из

Фальсбея 12 апреля.

Индийский океан встретил нас еще хуже, нежели Атлантический: там дул хоть крепкий, но попутный ветер, а здесь и крепкий, и противный, обратившийся в шторм, который на берегу называют бурей.

Знаменитый мыс Доброй Надежды как будто совестится перед путешественниками за свое приторное название и долгом считает всякому из них напомнить, что у него было прежде другое, больше ему к лицу. И в самом деле, редкое судно не испытывает шторма у древнего мыса Бурь.

Я ничего не знал, что замышляет против нас мыс, и покойно сидел в общей каюте после обеда, на диване, у бизань-мачты. Свистали несколько раз всех наверх рифы брать. Я уж не спрашивал теперь, что это значит. "Свежеет!" -

говорил то тот, то другой офицер, сходя сверху. А это так же обыкновенно на море, как если б сказать на берегу: "Дождь идет, или пасмурно, ясно".

Началась качка, и довольно сильная, - и это нипочем. Любитель-натуралист, по обыкновению, отправился в койку мучиться морскою болезнию; слуги ловили стулья, стаканы и всё, что начало метаться с места на место; принайтавливали мебель в каютах. Пошел дождь и начал капать в каюту. Место, где я сидел, было самое покойное, и я удерживал его до последней крайности. Рев ветра долетал до общей каюты, размахи судна были всё больше и больше. Шторм был классический, во всей форме. В течение вечера приходили раза два за мной сверху звать посмотреть его. Рассказывали, как с одной стороны вырывающаяся из-за туч луна озаряет море и корабль, а с другой - нестерпимым блеском играет молния. Они думали, что я буду описывать эту картину. Но как на мое покойное и сухое место давно уж было три или четыре кандидата, то я и хотел досидеть тут до ночи; но не удалось. Часов в десять вечера жестоко поддало, вал хлынул и разлился по всем палубам, на которых и без того много скопилось дождевой воды. Она потоками устремилась в люки, которых не закрывали для воздуха. Целые каскады начали хлестать в каюту, на стол, на скамьи, на пол, на нас, не исключая и моего места, и меня самого. Все поджали ноги или разбежались куда кто мог. Младший и самый веселый из наших спутников,

Зеленый, вскочил на скамью и, с неизменным хохотом, ухватив где-то из угла кота, бросил его под каскады. Мальчишка-голландец горько заплакал, думая, что настал последний час. Барон выглянул из своей каюты и закричал на дневальных, чтоб сводили воду шваброй в трюм. Я стоял в воде на четверть выше ступни и не знал, куда деться, что делать. А я был в башмаках: от сапог мы должны были отказаться еще в Северном тропике. Я хотел пробраться вверх, в свою или капитанскую каюту, и ждал, пока вода сбудет.

- Что вы тут стоите? пойдемте вверх, - сказал мне Н. Н. Савич и, ухватив меня мимоходом, потащил с собою бегом.

По трапам еще стремились потоки, но у меня ноги уж были по колени в воде - нечего разбирать, как бы посуше пройти. Мы выбрались наверх: темнота ужасная, вой ветра еще ужаснее; не видно было, куда ступить. Вдруг молния.

Она осветила кроме моря еще озеро воды на палубе, толпу народа, тянувшего какую-то снасть, да протянутые леера, чтоб держаться в качку. Я шагал в воде через веревки, сквозь толпу; добрался кое-как до дверей своей каюты и там, ухватясь за кнехт, чтоб не бросило куда-нибудь в угол, пожалуй на пушку, остановился посмотреть хваленый шторм. Молния как молния, только без грома, или его за ветром не слыхать. Луны не было.

- Где ж она? подайте луну, - сказал я деду, который приходил за мной звать меня вверх.

- Нет, уж она в Америку ушла, - сказал он, - еще бы вы до завтра сидели в каюте!

Нечего делать, надо было довольствоваться одной молнией. Она сверкала часто и так близко, как будто касалась мачт и парусов. Я посмотрел минут пять на молнию, на темноту и на волны, которые всё силились перелезть к нам через борт.

- Какова картина? - спросил меня капитан, ожидая восторгов и похвал.

- Безобразие, беспорядок! - отвечал я, уходя весь мокрый в каюту переменить обувь и белье.

Но это было нелегко, при качке, без Фаддеева, который где-нибудь стоял на брасах или присутствовал вверху, на ноках рей: он один знал, где что у меня лежит. Я отворял то тот, то другой ящик, а ящики лезли вон и толкали меня прочь. Хочешь сесть на стул - качнет, и сядешь мимо. Я лег и заснул.

Ветер смягчился и задул попутный; судно понеслось быстро.

На другой день стало потише, но всё еще качало, так что в Страстную среду не могло быть службы в нашей церкви. Остальные дни Страстной недели и утро первого дня Пасхи прошли покойно. Замечательно, что в этот день мы были на меридиане Петербурга.

- Это и видно, - заметил кто-то, - дождь льет совершенно по-нашему.

Кажется, это в первый раз случилось - служба в православной церкви в южном полушарии, на волнах, после только что утихшей бури. В первый день

Пасхи, когда мы обедали у адмирала, вдруг с треском, звоном вылетела из полупортика рама, стекла разбились вдребезги, и кудрявый, седой вал, как сам

Нептун, влетел в каюту и разлился по полу. Большая часть выскочила из-за стола, но нас трое усидели. Я одною рукою держал тарелку, а другою стакан с вином. Ноги мы поджали. Пришли матросы и вывели швабрами нежданного гостя вон.

Дальнейшее тридцатиоднодневное плавание по Индийскому океану было довольно однообразно. Начало мая не лучше, как у нас: небо постоянно облачно; редко проглядывало солнце. Ни тепло, ни холодно. Некоторые, однако ж, оделись в суконные платья - и умно сделали. Я упрямился, ходил в летнем, зато у меня не раз схватывало зубы и висок. Ожидали зюйд-вестовых ветров и громадного волнения, которому было где разгуляться в огромном бассейне, чистом от самого полюса; но ветры стояли нордовые и все-таки благоприятные.

Мы неслись верст по семнадцати, иногда даже по двадцати в час, и так избаловались, что, чуть пойдем десять или двенадцать верст, уж ворчим.

Волнение ни то ни се: не такое сильное, чтоб мешало жить, но беспокойное настолько, что не давало ничем заняться, кроме чтения.

Мы видели много вблизи и вдали игравших китов, стаи птиц, которым указано по карте сидеть в таком-то градусе широты и долготы, и они в самом деле сидели там: всё альбатросы, чайки и другие морские птицы с лежащих в

77№ восточной долготы пустых, каменистых островков - Амстердама и Св. Павла.

Мы прошли мимо их ночью. Наконец стали подниматься постепенно к северу и дошли до точки пересечения 105№ <восточной> долготы и 30№ <южной> широты и

10-го мая пересекли тропик Козерога. Ждали пассата, а дул чистый S, и только в 18№ получили пассат.

Я надеялся на эти тропики как на каменную гору: я думал, что настанет, как в Атлантическом океане, умеренный жар, ровный и постоянный ветер; что мы войдем в безмятежное царство вечного лета, голубого неба, с фантастическим узором облаков, и синего моря. Но ничего похожего на это не было: ветер, качка, так что полупортики у нас постоянно были закрыты.

- Що-сь воно не тее, эти тропикы! - сказал мне один спутник, живший долго в Малороссии, который тоже надеялся на такое же плавание, как от

Мадеры до мыса Доброй Надежды.

Правда, с севера в иные дни несло жаром, но не таким, который нежит нервы, а духотой, паром, как из бани. Дожди иногда лились потоками, но нисколько не прохлаждали атмосферы, а только разводили сырость и мокроту.

13-го мая мы прошли в виду необитаемого острова Рождества, похожего немного фигурой на наш Гохланд.

Но вот стало проглядывать солнце, да уж так, что хоть бы и не надо.

Пора вынимать белое пальто и фуражку. Чем ближе к берегу, тем хуже, жарче.

Завидели берега Явы, хотели войти в Зондский пролив между Явой и островком

Принца, в две мили шириною, покрытым лесом красного дерева. На нем две-три маленькие деревушки; но течением отнесло дальше. Пришлось войти прямо в ворота, минуя калитку. При входе в пролив начались мертвые штили. Вода - как зеркало, небо безмятежно - так и любуются друг другом: ничто не дохнет в природе. Берег - одна зеленая кайма. Кажется, чего бы? Дождались и тишины, и тепла; но в это тепло хорошо сидеть на балконе загородного дома, в тени непроницаемой зелени, а не тут, под зноем 25№ в тени по Реомюру. Купались, да что толку: температура воды от 20 до 22№, ничего не прохлаждает. Дышишь тяжело, ляжешь - волосы и лицо мокнут. "Що-сь воно не тее", - повторял мой малороссиянин, отирая лицо.

И ночи не приносили прохлады, хотя и были великолепны. Каждую ночь, на горизонте, во всех углах, играла яркая зарница. Небо млело избытком жара, и по вечерам носились в нем, в виде пыли, какие-то атомы, помрачавшие немного огнистые зори, как будто семена и зародыши жаркой производительной силы, которую так обильно лили здесь на землю и воду солнечные лучи. Мы часто видели метеоры, пролетавшие по горизонту. В этом воздухе природа, как будто явно и открыто для человека, совершает процесс творчества; здесь можно непосвященному глазу следить, как образуются, растут и зреют ее чудеса;

подслушивать, как растет трава. Творческие мечты ее так явны, как вдохновенные мысли на лице художника. Авось услышим, как растет - хоть сладкий картофель или табак. По ночам Реомюр показывал только градусом меньше против дня.

Однажды я, в изнеможении, сел в капитанской каюте на диван и нечаянно заснул. Слышу крик, просыпаюсь - светло. Спрашиваю, который час: шестой, говорят. "Зарядить пушку ядром!" - кричит вахтенный. "Что это, кого там?" -

подумал я. В это время пришли с вахты сказать, что виден пароход не пароход, а бог знает что. Я бросился наверх, вскочил на пушку, смотрю: близко, в полуверсте, мчится на нас - в самом деле "бог знает что": черный крутящийся столп с дымом, похожий, пожалуй, и на пароход; но с неба, из облака, тянется к нему какая-то темная узкая полоса, будто рукав; всё ближе, ближе. "Готова ли пушка?" - закричал вахтенный. "Готова!" - отвечали снизу. Но явление начало бледнеть, разлагаться и вскоре, саженях в ста пятидесяти от нас, пропало без всякого следа. Известно, что смерчи, или водяные столпы, разбивают ядрами с кораблей, иначе они, налетев на судно, могут сломать рангоут или изорвать паруса. От ядра они разлетаются и разрешаются обильным дождем. Мы еще видели после раза два такие явления, но они близко не подходили к нам.

Штили держали нас дня два почти на одном месте, наконец 17 мая нашего стиля, по чуть-чуть засвежевшему ветерку, мимо низменного, потерявшегося в зелени берега добрались мы до Анжерского рейда и бросили якорь. Чрез несколько часов прибыл туда же испанский транспорт, который вез из Испании отряд войск в Манилу.

Я очень рад, что наконец приехал к такому берегу, у которого нет никакого прошедшего и никакой истории. Не нужно шевелить книг, справляться и преважно уверять вас, что город, государство основаны тогда-то, заняты тем-то и т. п. Что такое Анжер? Малайское селение, не подверженное никаким переменам. О нем упоминает еще Тунберг. Оно то же было при нем, что и теперь. На рейде, у Анжера, останавливаются налиться водой, запастись зеленью суда, которые не хотят идти в Батавию, где свирепствуют гибельные, особенно для иностранцев, лихорадки. Батавия лежит на сутки езды отсюда сухим путем. Мы мечтали съездить туда, пробыть там день и вернуться. Думали, что тут есть и шоссе, и удобные экипажи. Ничего этого не было. В две недели раз отправляется из Анжера почта в Батавию; почтальон едет верхом.

- А можно ли нанять экипажи? - спросили мы.

- Нет, нанять нельзя, а можно получить даром, - говорят малайцы.

- Ну, нечего делать, хоть даром, всё равно. Да у кого же?

- У коменданта есть колясочка, у таможенного чиновника тоже: попросить, так они дадут.

- Мы сейчас же пойдем к ним...

- Да их нет в Анжере: они уехали в городок, лежащий на пути в Батавию, в трех часах езды от Анжера.

- А когда будут?

- Завтра или послезавтра.

Все наши мечты рушились.

Между тем нас окружило множество малайцев и индийцев. Коричневые, красноватые, полуголые, без шляп и в конических тростниковых или черепаховых шляпах, собрались они в лодках около фрегата. Все они кричали, показывая -

один обезьяну, другой - корзинку с кораллами и раковинами, третий - кучу ананасов и бананов, четвертый - живую черепаху или попугаев.

Жар несносный; движения никакого, ни в воздухе, ни на море. Море - как зеркало, как ртуть: ни малейшей ряби. Вид пролива и обоих берегов поразителен под лучами утреннего солнца. Какие мягкие, нежащие глаз цвета небес и воды! Как ослепительно ярко блещет солнце и разнообразно играет лучами в воде! В ином месте пучина кипит золотом, там как будто горит масса раскаленных угольев: нельзя смотреть; а подальше, кругом до горизонта, распростерлась лазурная гладь. Глаз глубоко проникает в прозрачные воды.

Земли нет: всё леса и сады, густые, как щетка. Деревья сошли с берега и теснятся в воду. За садами вдали видны высокие горы, но не обожженные и угрюмые, как в Африке, а все заросшие лесом. Направо явайский берег, налево, среди пролива, зеленый островок, а сзади, на дальнем плане, синеет Суматра.

Наши толпой бросились на берег. Меня капитан пригласил ехать с собой немного погодя, пока управятся на судне. Наконец, часу во втором, мы поехали втроем. До берега было версты две. Едва мы отъехали сажен сто, как вдруг видим, наши матросы тащат из воды акулу. Они дотащили ее уже до пушек.

"Вернемся на минуту посмотреть", - сказали мои товарищи. Я был против этого:

меня манил берег, и я неохотно возвращался. Но мы не успели обернуть шлюпки, как акула сорвалась и бухнула в воду. Туда и дорога! Я обрадовался, мы продолжали путь и вскоре въехали в мутную узенькую речку с каменною пристанью.

Направо видно большое, низенькое, кирпичное здание, обнесенное валом, на котором стояло несколько орудий небольшого калибра. Над домом лениво висел голландский флаг; у ворот, как сонные мухи, чуть ползали, от зноя, часовые с ружьями. Это была крепость и жилище коменданта. Мы не знали, куда нам направиться. Налево от дома, за речкой, сквозь деревья, виден был ряд хижин, за ними густой лес, прямо лес, направо за крепостью лес. Мы вошли на двор крепости: он был сквозной, насквозь виден опять лес. Мы вышли на довольно широкую дорогу и очутились в непроходимом тропическом лесу с блестящею декорациею кокосовых пальм, которые то тянулись длинным строем, то, сбившись в кучу, вместе с кустами представляли непроницаемую зеленую чащу.

Нельзя богаче и наряднее одеть землю, как она одета здесь. Право, глядя на эти леса, не поверишь, чтоб случай играл здесь группировкой деревьев. Тут пальмы, как по обдуманному плану, перемешаны с кустами; там, будто тоже с умыслом, оставлена лужайка или небольшое болото, поросшее тем крупным желтым тростником, из которого у нас делаются такие славные трости. Посмотришь ли на каждую пальму отдельно: какая оригинальная красота! Она грациозно наклонилась; листья, как длинные, правильными прядями расчесанные волосы;

под ними висят тяжелые кисти огромных орехов. Всё, кажется, убрано заботливою рукою человека, который долго и с любовью трудился над отделкою каждой ветви, листка, всякой мелкой подробности. А между тем это девственные, дикие леса. Человек почти не касался их. Бедный малаец только что врубается в чащу, отнимая пространство у зверей. Мы видели новые, заброшенные в глушь леса, еще строящиеся хижины, под пальмами и из пальм, крытые пальмовыми же листьями. К этим хижинам едва-едва протоптаны свежие дорожки. Мы шли, прислушиваясь к каждому звуку, к крику насекомых, неизвестных нам птиц, и пугали друг друга.

"Тигр!" - скажет кто-нибудь. "Змея!" - говорит другой. Все невольно быстро оглянутся и потом засмеются сами над собой.

Я хотел было напомнить детскую басню о лгуне; но как я солгал первый, то мораль была мне не к лицу. Однако ж пора было вернуться к деревне. Мы шли с час всё прямо, и хотя шли в тени леса, все в белом с ног до головы и легком платье, но было жарко. На обратном пути встретили несколько малайцев, мужчин и женщин. Вдруг до нас донеслись знакомые голоса. Мы взяли направо в лес, прямо на голоса, и вышли на широкую поляну.

Там были все наши. Но что это они делают? По поляне текла та же мутная речка, в которую мы въехали. Здесь она дугообразно разлилась по луговине, прячась в густой траве и кустах. Кругом росли редкие пальмы. Трое или четверо из наших спутников, скинув пальто и жилеты, стояли под пальмами и упражнялись в сбивании палками кокосовых орехов. Усерднее всех старался наш молодой спутник по Капской колонии, П. А. Зеленый, прочие стояли вокруг и смотрели, в ожидании падения орехов. Крики и хохот раздавались по лесу.

Шагах в пятидесяти оттуда, на вязком берегу, в густой траве, стояли по колени в тине два буйвола. Они, склонив головы, пристально и робко смотрели на эту толпу, не зная, что им делать. Их тут нечаянно застали: это было видно по их позе и напряженному вниманию, с которым они сторожили минуту, чтоб уйти; а уйти было некуда: направо ли, налево ли, всё надо проходить чрез толпу или идти в речку.

Наконец полетел один орех, другой, третий. Только лишь толпа заметила нас, как все бросились к нам и заговорили разом.

- Крокодила видели! - кричал один. - Вот этакой величины! - говорил другой, разводя руками.

- Какой страшный! какие зубы!

- Где ж он? - спросили мы.

- Вот, вот здесь.

И потащили нас к мостику и к речке.

- Мы только вошли на мостик... - начал один.

- Нет, еще мы вон где были... - говорил другой.

- Да нет, господа, я прежде всех увидал его; вы еще там, в деревне, были, а я... Постойте, я всё видел, я всё расскажу по порядку.

- Куда ж он девался? - спросили мы.

- В кусты ушел, вот сюда, - закричали все, показывая на кусты, которые совсем закрывали берег близ мостика.

- Он показался на поверхности воды, проплыл под мостиком. Мы закричали, погнались за ним; он перепугался и ушел туда. Вот, вот на этом самом месте...

- Верно, ящерица! - заметил я, отчасти с досады, что не видал крокодила. Меня не удостоили и ответа.

- Пойдемте же в кусты за ним! - приглашал я, но не пошел. И никто не пошел. Кусты стеснились в такую непроницаемую кучу и смотрели так подозрительно, что можно было побиться об заклад, что там гнездился если не крокодил, так непременно змея, и, вероятно, не одна: их множество на Яве.

- Как жаль, что вы не видали крокодила! - сказал мне один из молодых спутников, которому непременно хотелось выжать из меня сомнение, что это был не крокодил.

- Ну что ж, увижу у Зама, как вернусь в Петербург, - сказал я, - там маленький есть; вырастет до тех пор.

Мы пошли в деревню. Она вся состояла из бамбуковых хижин, крытых пальмовыми листьями и очень похожих на хлевы.

Окон в хижинах не было, да и не нужно: оттуда сквозь стены можно видеть, что делается наруже, зато и снаружи видно всё, что делается внутри.

А внутри ничего не делается: малаец лежит на циновке или ребятишки валяются, как поросята.

Малайцы толпились по улицам почти голые; редкие были в панталонах. Они довольствовались куском грубой ткани, накинутой на плечи или обвязанной около поясницы. Рты у всех как будто окровавлены от бетеля, который они жуют и который раздражает десны. Мы наткнулись на маленький рынок. На берегу речки росло роскошнейшее из тропических деревьев - баниан. Толстый ствол, состоящий из множества крепко сросшихся вместе корней, оканчивается густой шапкой темной зелени с толстыми маслянистыми листьями. От ветвей вертикально тянутся растительные нити и, врастая в землю, пускают корни, из которых образуются новые деревья. Дай волю - и почва заросла бы этими гигантами растительного царства, подавляющими всё вокруг. Анжерское дерево покрывало ветвями весь рынок. Человек около пятидесяти сидели на циновках и продавали готовый бетель на листьях банана, какие-то водяные плоды, вроде орехов и желудей, рыбу, табак.

Вечер наступал быстро. Небо млело заревом и атомами; ни одного облака на нем. Мы шли по деревне, видели в первый раз китайцев, сначала ребятишек с полуобритой головой, потом старух с целым стогом волос на голове, поддерживаемых большою бронзовою булавкой. Встретились у пристани с толпой испанцев, которые съехали с транспорта погулять. Мы раскланялись, спросили друг друга, кажется, о здоровье (о погоде здесь не разговаривают), о цели путешествия и разошлись. Мы пошли в лавку: да, здесь есть лавка, разумеется китайская. Представьте себе мелочную лавку где-нибудь у нас в уездном городе: точь-в-точь как в Анжере. И тут свечи, мыло, связки бананов, как у нас бы связка луку, потом чай, сахарный тростник и песок, ящики, коробочки, зеркальца и т. п. Купец, седой китаец, в синем халате, с косой, в очках и туфлях, да два приказчика, молодые, с длинными-предлинными, как черные змеи, косами, с длинными же, смугло-бледными, истощенными лицами и с ногтистыми, как у птиц когти, пальцами. Все они говорили по-китайски, по-малайски и по-английски, но не по-голландски. Долго ли англичане владели Явой и как давно, а до сих пор след их не пропадает здесь!

Нам подали по чашке чаю. Узнав, что у них есть лимонный сироп, мы с неистовством принялись за лимонад. Охотники до редкостей покупали длинные трости, раковины и т. п. Тут мы разделились партиями и рассыпались по деревне и окрестностям. В переулках те же хижины, большая часть на сваях, от сырости и насекомых. Хижины прячутся в бананнике и под пальмами кокоса и areca. Скоро и хижины кончились; мы пошли по огромному, огороженному, вероятно для скота, лугу и дошли до болота и обширного оврага, заросшего сплошным лесом. Стало совсем темно; только звезды лили бледный, но пронзительный свет. Несколько человек ощупью пошли по опушке леса, а другие, в том числе и я, предпочли идти к китайцу пить чай. Мы вытащили из лавки все табуреты на воздух и уселись за маленькими столиками.

Что это за вечер! Это волшебное представление, роскошное, обаятельное пиршество, над которым, кажется, все искусства истощили свои средства, а здесь и признаков искусства не было. Какими красками блещут последние лучи угасающего дня и сумрака воцаряющейся ночи! В пространстве носятся какие-то звуки; лес дышит своею жизнью; слышатся то шепот, то внезапный, осторожный шелест его обитателей: зверь ли пробежит, порхнет ли вдруг с ветки испуганная птица, или змей пробирается по сухим прутьям? Вблизи бродят над речкой темные силуэты людей. В берега плещется вода. Тепло, сильно пахнет чем-то пряным.

"Смотрите, - сказал я соседу своему, - видите, звезда плывет в чаще баниана?" - "Это ветви колышутся, - отвечал он, - а сквозь них видны звезды... Вон другая, третья звезда, а вон и мимо нас несется одна, две, три

- нет, это не звезды". - "Витул! - закричал я проходившему мимо матросу, -

поймай вон эту звезду!" Витул покрыл ее фуражкой и принес мне, потом бросился за другой, за третьей и наловил несколько продолговатых цветных мух. В конце хвоста, снизу, у них ярко сияет бенгальским, зеленовато-бледным огнем прекрасная звездочка. Блеск этих звезд сиял ярче свеч, но недолго.

Минуты через две-три муха ослабевала и свет постепенно угасал.

Мы часа два наслаждались волшебным вечером и неохотно, медленно, почти ощупью, пошли к берегу. Был отлив, и шлюпки наши очутились на мели. Мы долго шли по плотине и, не спуская глаз с чудесного берега, долго плыли по рейду.

Гребцы едва шевелили веслами, разгребая спящую воду. Пробужденная, она густым золотом обливала весла. Вдруг нас поразил нестерпимый запах гнили. Мы сначала не догадывались, что это значит; потом уж вспомнили о кораллах и ракушках, которые издают сильный противный запах. Вероятно, мы ехали над коралловой банкой.

На другой день утром мы ушли, не видав ни одного европейца, которых всего трое в Анжере. Мы плыли дальше по проливу между влажными, цветущими берегами Явы и Суматры. Местами, на гладком зеркале пролива, лежали, как корзинки с зеленью, маленькие островки, означенные только на морских картах под именем Двух братьев, Трех сестер. Кое-где были отдельно брошенные каменья, без имени, и те обросли густою зеленью.

Природа - нежная артистка здесь. Много любви потратила она на этот, может быть самый роскошный, уголок мира. Местами даже казалось слишком убрано, слишком сладко. Мало поэтического беспорядка, нет небрежности в творчестве, не видать минут забвения, усталости в творческой руке, нет отступлений, в которых часто больше красоты, нежели в целом плане создания.

Едешь как будто среди неизмеримых возделанных садов и парков всесветного богача. Страстное, горячее дыхание солнца вечно охраняет эти места от холода и непогоды, а другой деятель, могучая влага, умеряет силу солнца, питает почву, родит нежные плоды и... убивает человека испарениями.

Прощайте, роскошные, влажные берега: дай Бог никогда не возвращаться под ваши деревья, под жгучее небо и на болотистые пары! Довольно взглянуть один раз: жарко и как раз лихорадку схватишь!

20 мая 1853 года. Анжерский рейд.

VI

СИНГАПУР

Приход на рейд. - Малайцы и индийцы. - Прогулка по городу и окрестностям. - Европейский, малайский и китайский кварталы. - Продажа опиума. - Ананасы, мангу и мангустаны. - Кокосовые орехи. - Значение

Сингапура. - Кумирни. - Купец Вампоа и его вилла.

С 24-го мая по 2-е июня 1853 г.

Где я, о, где я, друзья мои? Куда бросила меня судьба от наших берез и елей, от снегов и льдов, от злой зимы и бесхарактерного лета? Я под экватором, под отвесными лучами солнца, на меже Индии и Китая, в царстве вечного, беспощадно-знойного лета. Глаз, привыкший к необозримым полям ржи, видит плантации сахара и риса; вечнозеленая сосна сменилась неизменно зеленым бананом, кокосом; клюква и морошка уступили место ананасам и мангу.

Я на родине ядовитых перцев, пряных кореньев, слонов, тигров, змей, в стране бритых и бородатых людей, из которых одни не ведают шапок, другие носят кучу ткани на голове: одни вечно гомозятся за работой, c молотом, с ломом, с иглой, с резцом; другие едва дают себе труд съесть горсть рису и переменить место в целый день; третьи, объявив вражду всякому порядку и труду, на легких проа отважно рыщут по морям и насильственно собирают дань с промышленных мореходцев.

Осторожно и медленно, как будто высматривая тайного врага в засаде, подходили мы в темноте к сингапурскому рейду. Указания знаменитого

Горсбурга, исследовавшего глубины и свойства этих морей, и лот были нашими ежеминутными руководителями. Наконец отдали якорь - и напряженное внимание, заботливое выпытывание местности и суетливая деятельность людей на фрегате тотчас же заменились беззаботностью отдыха. Под покровом черной, но прекрасной, успокоительной ночи, как под шатром, хорошо было и спать мертвым сном уставшему матросу, и разговаривать за чайным столом офицерам. Наверху царствует торжественное, но не мертвое безмолвие, хотя нет движения в воздухе, нет ни малейшей зыби на воде. Но сколько жизни покоится в этой мягкой, нежной теплоте, перед которой вы доверчиво, без опасения, открываете грудь и горло, как перед ласками добрых людей доверчиво открываете сердце!

Сколько прелести таится в этом неимоверно ярком блеске звезд и в этом море, которое тихонько ползет целой массой то вперед, то назад, движимое течением,

- даже в темных глыбах скал и в бахроме венчающих их вершины лесов!

Всё кажется, что среди тишины зреет в природе дума, огненные глаза сверкают сверху так выразительно и умно, внезапный, тихий всплеск воды как будто промолвился ответом на чей-то вопрос; всё кажется, что среди тишины и живой, теплой мглы раздастся какой-нибудь таинственный и торжественный голос. Чего-то ждешь, о чем-то думаешь, что-то чувствуешь, чего ни определить, ни высказать не можешь. Только сердце трепещет от силы необъяснимого, страстного ощущения: даже нервам больно! Под этим небом, в этом воздухе носятся фантастические призраки; под крыльями таких ночей только снятся жаркие сны и необузданные поэтические грезы о нисхождении

Брамы на землю, о жаркой любви богов к смертным - все эти страстные образы, в которых воплотилось чудовищное плодородие здешней природы.

Начиная с Зондского пролива, мы все наслаждались такими ночами. Небо как книга здесь, которую не устанешь читать: она здесь открытее и яснее, как будто само небо ближе к земле. Мы с бароном Крюднером подолгу стояли на вахтенной скамье, любуясь по ночам звездами, ярко игравшей зарницей и особенно метеорами, которые, блестя бенгальскими огнями, нередко бороздили небо во всех направлениях.

Вдруг однажды, среди ночной тишины, раздался подле фрегата шум весел.

"Что это такое? лодка в открытом море?" - спросил я и стал пристально смотреть в полупортик. И Фаддеев, который, сидя верхом на пушке, доставал из-за борта воду и окачивал меня, стал тоже смотреть. В лодке сидело трое, но кто - нельзя было разобрать в темноте. "Кто бы это был?" - спрашивал я, не зная, что подумать об этом явлении. "Опять чухны, ваше высокоблагородие!"

- сказал Фаддеев равнодушно, разумея малайцев, которых он видел на Яве. "Или литва", - заметил другой матрос еще равнодушнее. Малайцы привезли несколько ананасов и предлагали свои услуги как лоцманб. Мы шутя делали предположения:

не пираты ли это, которые подосланы своею шайкою выведать, какого рода судно идет, сколько на нем людей и оружия, чтоб потом решить, напасть на него или нет. Это обыкновенная тактика здешних пиратов. Однажды они явились, также в числе трех-четырех человек, на палубу голландского судна с фруктами, напитанными ядом, и, отравив экипаж, потом нагрянули целой ватагой и овладели судном. Людей, как это они всегда делают, отвели на один из

Зондских островов в плен, а судно утопили.

Один малаец взобрался на палубу и остался ночевать у нас, другие два ночевали в лодке, которая прицепилась за фрегат и шла за нами. Это было

24-го мая, часов в одиннадцать утра; мы вошли в Сингапурский пролив, лавируя. Пошел дождь, да еще со шквалом, и освежил атмосферу. Мы отдохнули от жара: Реомюр показывал 23 1/2№ в тени, между тем малаец озяб. На нем была ситцевая юбка, на плечах род рубашки, а поверх всего кусок красной бумажной ткани; на голове неизбежный платок, как у наших баб; ноги голые. Это уж полный костюм; прочие большею частию ходят полунагие. Малаец прятался под навесом юта, потом, увидев дверь моей каюты отворенною, поставил туда сначала одну ногу, затем другую и спину, а голова была еще наруже.

"Холодно?" - спросил я его. "Yes", - отвечал он и вошел совсем в каюту. Но мне показалось неестественно озябнуть при двадцати с лишком градусах тепла, оттого я не мог проникнуться состраданием к его положению и махнул ему рукою, чтоб он шел вон, лишь только он загородил мне свет. Два его товарища, лежа в своей лодке, нисколько не смущались тем, что она черпала, во время шквала, и кормой, и носом; один лениво выливал воду ковшом, а другой еще ленивее смотрел на это.

Вечером стали подходить к Сингапуру. Любопытно взглянуть на эту кучу толпящихся на маленьком клочке разноцветных и разноязычных народов, среди которых американец Вилькс насчитывает до двадцати одних азиатских племен.

25-го мая.

Утро. Солнце блещет, и всё блещет с ним. Какие картины вокруг! Какая жизнь, суматоха, шум! Что за лица! Какие языки! Кругом нас острова, все в зелени; прямо, за лесом мачт, на возвышенностях, видны городские здания.

Джонки, лодки, китайцы и индийцы проезжают с берега на суда и обратно, пересекая друг другу дорогу. Направо и налево от нас - всё дико;

непроходимый кокосовый лес смотрится в залив; сзади море.

Утром рано стучится ко мне в каюту И. И. Бутаков и просовывает в полуотворенную дверь руку с каким-то темно-красным фруктом, видом и величиной похожим на небольшое яблоко. "Попробуйте", - говорит. Я разрезал плод: под красною мякотью скрывалась белая, кисло-сладкая сердцевина, состоящая из нескольких отделений с крупным зерном в каждом из них.

Прохладительно, свежо, тонко и сладко, с легкой кислотой. Это мангустан, а по английскому произношению "мангустэн". Англичане не могут не исковеркать слова.

Ко мне в каюту толпой стали ломиться индийцы, малайцы, китайцы, с аттестатами от судов разных наций, всё портные, прачки, комиссионеры. На палубе настоящий базар: разноплеменные гости разложили товары, и каждый горланил на своем языке, предлагая материи, раковины, обезьян, птиц, кораллы.

Я заглянул за борт: там целая флотилия лодок, нагруженных всякой всячиной, всего более фруктами. Ананасы лежали грудами, как у нас репа и картофель, - и какие! Я не думал, чтоб они достигали такой величины и красоты. Сейчас разрезал один и начал есть: сок тек по рукам, по тарелке, капал на пол. Хотел писать письмо к вам, но меня тянуло на палубу. Я покупал то раковину, то другую безделку, а более вглядывался в эти новые для меня лица. Что за живописный народ индийцы и что за неживописный - китайцы!

Первые стройны, развязны, свободны в движениях; у них в походке, в мимике есть какая-то торжественная важность, лень и грация. Говорят они горлом, почти не шевеля губами. Грация эта неизысканная, неумышленная: будь тут хоть капля сознания, нельзя было бы не расхохотаться, глядя, как они медленно и осторожно ходят, как гордо держат голову, как размеренно машут руками. Но это к ним идет: торопливость была бы им не к лицу.

Вся верхняя часть тела у индийцев обнажена, но они чем-то мажутся, чуть ли не кокосовым маслом, иначе никакая кожа не устоит против этого солнца. На бедрах у них род юбки из бумажной синей или красной материи. В ушах серьги непременно, у иных по две, в верхней и нижней части уха, а у одного продета в ухо какая-то серебряная шпилька, у другого сережка в правой ноздре. Этот был стар, одет в белую юбку, а верхняя часть тела прикрыта красной материей;

на голове чалма. Стали всех их собирать в один угол судна, на шкафут, чтоб они не бродили везде; старик усердно помогал в этом. Матросы, прогнав всех, наконец прогнали и его самого туда же.

Китайцы светлее индийцев, которые все темно-шоколадного цвета, тогда как те просто смуглы; у них тело почти как у нас, только глаза и волосы совершенно черные. Они тоже ходят полуголые. У многих старческие физиономии, бритые головы, кроме затылка, от которого тянется длинная коса, болтаясь в ногах. Морщины и отсутствие усов и бороды делают их чрезвычайно похожими на старух. Ничего мужественного, бодрого. Лица точно вылиты одно в другое.

А что за физиономии на лодках! Вот старый индиец, черный, с седыми бакенбардами и бородой, растущей ниже губ, кругом подбородка. А вот малаец, цвета красной меди, гребет двумя вместе связанными веслами, толкая их вперед от себя. Одни лежали прямо под солнцем, другие сидели на пятках, непостижимым для европейца образом. Ко мне уж не раз подходил один говорящий по-французски индиец. "Откуда ты родом?" - спросил я. Он мне сказал непонятное и неизвестное мне название. "Да ты индиец?" - "Нет!" - заговорил он, сильно качая головой. "Ну, малаец?" Он еще сильнее стал отрекаться. "Кто ж ты, из какой страны?" - "Ислам, мусульман". - "Да это твоя религия; а родом?" - "Ислам, мусульман", - твердил он. "Ну, из какого ты города?" -

"Пондишери". - "А! Так как же не индиец?" Он махал головой. "Индус вон! -

говорил он, показывая на такого же, как и он сам, - а я ислам". - "А! Те браминской веры". - "Да! Да! Брамб, индус!" - повторял он.

Тотчас после обеда судно опустело: все уехали. Мне предложил капитан ехать с ним, но просил подождать, пока он распорядится на фрегате. А лодки всё не уезжали от нас, сбывая фрукты. У всех каюты завалены были ананасами;

кокосы валялись под ногами. Всякий матрос вооружен был ножом и ананасом; за любой у нас на севере заплатили бы от пяти до семи рублей серебром, а тут он стоит два пенса; за шиллинг давали дюжину, за испанский талер - сотню. Но от ананасов начал чесаться у многих язык (в буквальном смысле), губы щипало кислотой. Многие предпочитали ананасам мангу: он фигурой похож на крупную желтую сливу, только с толстой кожей и с большой косточкой внутри; мясо состоит из волокон оранжевого цвета, напитанных вкусным соком.

Кроме фруктов индийцы продавали платье европейское, рубашки, сапоги, китайские ларчики для чая, для рукоделья и т. п.

Я, в ожидании съезда на берег, облокотившись на сетки, смотрел на индийские лодки, на разнообразные группы разноцветных тел. Часов в пять, перед захождением солнца, мухаммедане стали тут же, на лодках, делать омовение и творить намаз. Один молодой, умывшись, взял какой-то старый грязный платок, разостлал его перед собой и, обратясь на запад, к Мекке, начал творить земные поклоны. Он, сидя на пятках, шевелил губами и по временам медленно оборачивал голову направо, налево, назад и не обращал внимания на зрителей с фрегата. Он молился около получаса, и едва кончил, за ним медленно поднялся другой и еще медленнее начал делать то же.

Капитан готов был не прежде, как в шесть часов. Когда мы подъезжали к берегу, было уже темно, а ехать надо рейдом около трех верст. На берегу нас встретили фиакры (легкие кареты, запряженные одной маленькой лошадкой, на каких у нас ездят дети). Мы, однако ж, ехать не хотели, а индийцы все-таки шли за нами. Между тем мы не знали, куда идти: газ еще туда не проник и на улице ни зги не видно. Пошли налево: нам преградила путь речка и какой-то павильон; на другой стороне мелькали огни, освещавшие, по-видимому, ряды лавок. Мы знали, что есть и мосты, но как попасть на них? К счастью, встретились два немца и проводили нас в "London hotel". Вечер был очень темен. Меня поразил приторно-сладкий и сильный запах, будто мускуса, довольно противный. Насекомые сильно трещали в траве, так что это походило больше на пение птиц. Мы спросили в отеле содовой воды и чаю и уселись наверху, на балконе. Мои товарищи вздумали все-таки идти гулять; я было пошел с ними, но как надо было идти ощупью, то мне скоро надоело это, и я вернулся на балкон допивать чай. Тут приходило и уходило несколько, по-видимому, живущих в нумерах трактира англичан и американцев. Они садились на кресла и обе ноги клали на стол (их манера сидеть), требовали себе чаю и молчали. Чай - микстура с сильным запахом и вкусом - точно лекарственной травы.

С наступлением ночи опять стало нервам больно, опять явилось неопределенное беспокойство до тоски от остроты наркотических испарений, от теплой мглы, от теснившихся в воображении призраков, от смутных дум. Нет, не вынесешь долго этой жизни среди роз, ядов, баядерок, пальм, под отвесными стрелами, которые злобно мечет солнечный шар!

От нечего делать я оглядывал стены и вдруг вижу: над дверью что-то ползет, дальше на потолке тоже, над моей головой, кругом по стенам, в углах

- везде. "Что это?" - спросил я слугу-португальца. Он отвечал мне что-то - я не понял. Я подошел ближе и разглядел, что это ящерицы, вершка в полтора и два величиной. Они полезны в домах, потому что истребляют насекомых.

Наконец мои товарищи вернулись. Они сказали, что нагулялись вдоволь, хотя ничего и не видели. Пошли в столовую и принялись опять за содовую воду.

Они не знали, куда деться от жара, и велели мальчишке-китайцу махать привешенным к потолку, во всю длину столовой, исполинским веером. Это просто широкий кусок полотна с кисейной бахромой; от него к дверям протянуты снурки, за которые слуга дергает и освежает комнату. Но, глядя на эту затею, не можешь отделаться от мысли, что это - искусственная, временная прохлада, что вот только перестанет слуга дергать за веревку, сейчас на вас опять как будто наденут в бане шубу.

Посидев немного, мы пошли к капитанской гичке. За нами потянулась толпа индийцев, полагая, что мы наймем у них лодку. Обманувшись в ожидании, они всячески старались услужить: один зажег фитиль посветить, когда мы садились, другой подал руку и т. п. Мы дали им несколько центов (медных монет), полученных в сдачу в отеле, и отправились.

Возвращение на фрегат было самое приятное время в прогулке: было совершенно прохладно; ночь тиха; кругом, на чистом горизонте, резко отделялись черные силуэты пиков и лесов и ярко блистала зарница - вечное украшение небес в здешних местах. Прямо на голову текли лучи звезд, как серебряные нити. Но вода была лучше всего: весла с каждым ударом черпали чистейшее серебро, которое каскадом сыпалось и разбегалось искрами далеко вокруг шлюпки.

27 мая.

Мы собрались вчетвером сделать прогулку поосновательнее и поехали часов в 11 утра, но и то было уж поздно. Хотели ходить, но не было никакой возможности. Мимоездом, на рейде, мы осмотрели китайскую джонку. Издали она дразнила наше любопытство: корма и нос несоответственно высоко поднимались над водой. Того и гляди, кажется, рухнут эти непрочные пристройки на курьих ножках, похожие на голубятни. Джонка была выкрашена голубым, красным и желтым цветами. На носу, с обеих сторон, нарисовано по рыбьему глазу:

китайцам всё хочется сделать эти суда похожими на рыбу. Мы подъехали; лодки очистили нам дорогу; китайцы приняли нас с улыбкою. Их было человек пять;

одни полуголые, другие неопрятно одетые. Мы вошли прямо мимо кухонной печи, около которой возился повар. Нас обдало удушливым, вонючим паром из трубы.

Джонка нагружена была разным деревом, которое везла в Китай, красным, сандальным и другими. Эти дерева были так скользки, что мы едва могли держаться на ногах. Мы взобрались по лесенке на корму. Там, в углублении, была кумирня с идолами, а по бокам грязные каюты. Один китаец чесал другому

- по-видимому хозяину - косу. Они молча смотрели на нас и предоставляли нам ходить и смотреть. Всё было слеплено из дощечек, жердочек, циновок; паруса тоже из циновок. Руль неуклюжий, неотесанный, уродливый. Мы ушли и свободно вздохнули на катере, дивясь, как люди могут пускаться на таких судах в море до этих мест, за 1800 морских миль от Кантона! После уж, качаясь в штилях китайских морей или несомые плавно попутным муссоном, мы поняли, отчего ходят далеко джонки. Зато сколько их погибает в ураганы!

Въехав прямо в речку и миновав множество джонок и яликов, сновавших взад и вперед, то с кладью, то с пассажирами, мы вышли на набережную, застроенную каменными лавками, совершенно похожими на наши гостиные дворы:

те же арки, сквозные лавки, амбары, кучи тюков, бочки и т. п.; тот же шум и движение. Купцы большею частью китайцы; товары продают оптом и отправляют из

Китая в Европу или обратно, выписывают из Европы в Китай. Но вот наконец добрались и до мелких торговцев. Китайцы, в таких же костюмах, в каких мы их видели на Яве, сидели в лавках. Белая бумажная кофта, вроде женских ночных кофт, и шаровары черные, а более синие, у богатых атласные, потом бритая передняя часть головы и длинная до пят коса, природная или искусственная, отсутствие шляпы и присутствие веера, заменяющего ее, - вот их костюм.

Китаец носит веер в руке, и когда выходит на солнце, прикрывает им голову.

Впрочем, простой народ, работающий на воздухе, носит плетенные из легкого тростника шляпы, конической формы, с преширокими полями. На Яве я видел малайцев, которые покрывают себе голову просто спинною костью черепахи.

Европейцы ходят... как вы думаете, в чем? В полотняных шлемах! Эти шлемы совершенно похожи на шлем Дон Кихота. Отчего же не видать соломенных шляп?

чего бы, кажется, лучше: Манила так близка, а там превосходная солома. Но потом я опытом убедился, что солома слишком жидкая защита от здешнего солнца. Шлемы эти делаются двойные с пустотой внутри и маленьким отверстием для воздуха. Другие, особенно шкипера, носят соломенные шляпы, но обвивают поля и тулью ее белой материей, в виде чалмы.

Мы прошли каменные ряды и дошли наконец до деревянных, которые в то же время и домы китайцев. Верхний этаж занят жильем, а нижний лавкой. Здесь собрано всё, чтоб оскорбить зрение и обоняние. Голые китайцы, в одних юбках или шароварах, а иные только в повязках кругом поясницы, сидя в лавках или наруже у порога, чесали длинные косы друг другу или брили головы и подбородки. Они проводят за этим целые часы; это - их кейф. Некоторые, сидя, клали голову на столик, а цирюльник, обрив, преприлежно начинал поколачивать потом еще по спине, долго и часто, этих сибаритов. Это, кажется, походило на то, как у нас щекотят пятки или перебирают суставы в банях охотникам до таких удовольствий.

Но вид этих бритых донельзя голов и лиц, голых, смугло-желтых тел, этих то старческих, то хотя и молодых, но гладких, мягких, лукавых, без выражения энергии и мужественности физиономий и, наконец, подробности образа жизни, семейный и внутренний быт, вышедший на улицу, - всё это очень своеобразно, но не привлекательно.

Самый род товаров, развешенных и разложенных в лавках, тоже, большею частию, заставляет отворачивать глаза и нос. Там видны сырые, печеные и вяленые мяса, рыба, раки, слизняки и тому подобная дрянь. Тут же подвижная лавочка, с жаровней и кастрюлей, с какой-нибудь лапшой или киселем, студенью и тому подобными вещами, в которые пристально не хочется вглядываться. Или сейчас же рядом совсем противное: лавка с фруктами и зеленью так и тянет к себе: ананасы, мангустаны, арбузы, мангу, огурцы, бананы и т. п. навалены грудами. Среди этого увидишь старого китайца, с седой косой, голого, но в очках; он сидит и торгует. В другом месте вдруг пахнёт чесноком и тем неизбежным, похожим на мускус запахом, который, кажется, издает сандальное и другие пахучие деревб. К этому еще прибавьте кокосовое масло, табак и опиум

- от всего этого теряешься. Всё это сильно растворяется в жарком индийском воздухе и разносится всюду.

Мы вырвались из китайского города и, через деревянный высокий мост, перешли на европейскую сторону. Здесь совсем другое: простор, чистота, прекрасная архитектура домов, совсем закрытых шпалерою из мелкой, стелющейся, как плющ, зелени с голубыми цветами; две церкви, протестантская и католическая, обнесенные большими дворами, густо засаженными фиговыми, мускатными и другими деревьями и множеством цветов. К нам пристал индиец, навязываясь в проводники. Мы велели ему вести себя на холм к губернаторскому дому. Дорога идет по великолепной аллее между мускатными деревьями и померанцевыми, розовыми кустами. Трава вся состояла из mimosa pudica (не тронь меня). От прикосновения зонтиком к траве она мгновенно сжималась по нашим следам.

Не было возможности дойти до вершины холма, где стоял губернаторский дом: жарко, пот струился по лицам. Мы полюбовались с полугоры рейдом, городом, которого европейская правильная часть лежала около холма, потом велели скорее вести себя в отель, под спасительную сень, добрались до балкона и заказали завтрак, но прежде выпили множество содовой воды и едва пришли в себя. Несмотря на зонтик, солнце жжет без милосердия ноги, спину, грудь - всё, куда только падает его луч.

Европейское общество состоит из консулов всех почти наций. Они живут в прекрасных домах на эспланаде, идущей по морскому берегу. Всех европейцев здесь до четырехсот человек, китайцев сорок, индийцев, малайцев и других азиатских племен до двадцати тысяч: это на всем острове. В городе я видел много европейских домов в упадке; на некоторых приклеены бумажки с надписью

"Отдаются внаем". Самая биржа, старое здание, с обвалившейся штукатуркой, не обновляется с тех пор, как возник Гонконг. Говорят, от этого Сингапур несколько потерял в торговом отношении. Некоторые европейцы, особенно англичане, перенесли круг своей деятельности туда. Китайцы тоже несколько реже стали ездить в Сингапур, имея возможность сбывать свои товары там, у самых ворот Китая.

Впрочем, Сингапур, как складочное место между Европой, Азией,

Австралией и островами Индийского архипелага, не заглохнет никогда. Притом он служит приютом малайским и китайским пиратам, которые еще весьма сильны и многочисленны в здешних морях. Бульшую часть награбленных товаров они сбывают здесь, являясь в виде мирных купцов, а оружие и другие улики своего промысла прячут на это время в какой-нибудь маленькой бухте ненаселенного острова. Бельчер говорит, что сингапурские китайцы занимаются выделкой оружия собственно для них. Поэтому истребить пиратов почти нет возможности:

у них на некоторых островах есть так хорошо укрепленные места, что могут противиться всякой вооруженной силе. Да и как проникнут к ним большие военные суда, когда бухты эти доступны только легким разбойничьим проа?

"Может быть, тут половина пиратов", - думал я, глядя на сновавшие по рейду длинные барки с парусами из циновок.

На бирже толпятся китайские, армянские, персидские купцы и, разумеется, англичане. Народонаселение кипит и движется. Вот китаец, почти нищий, нагой, бежит проворно, в своей тростниковой шляпе, и несет на нитке какую-нибудь дрянь на обед, или кусок рыбы, или печенки, какие-то внутренности; вот другой с водой, с ананасами на лотке или другими фруктами, третий везет кладь на паре горбатых быков. Вот выступают, в белых кисейных халатах, персияне; вот парси с бледным, матовым цветом лица и лукавыми глазами; далее армянин в европейском пальто; там карета промчалась с китайцами из лавок в их квартал; тут англичанин едет верхом.

Позавтракав, мы послали за каретами и велели ехать за город. Кареты и кучера - не последняя достопримечательность города и тотчас бросится в глаза. Я уж говорил, что едва вы ступите со шлюпки на берег, вас окружат несколько кучеров с своими каретами. Последние без рессор, но покойны, как люльки; внутри собственно два места; но если потесниться, то окажется, пожалуй, и четыре. Подушки и стенки обиты циновками. Карету в один конец, поближе, нанимают за полдоллара, подальше - за доллар, и на целый день -

тоже доллар. Для кучера места нет: он что есть мочи бежит рядом, держа лошадь за узду, тогда как, по этой нестерпимой жаре, европеец едва сидит в карете. В Сингапуре нет мостовой, а есть убитые песком и укатанные аллеи, как у нас где-нибудь в Елагинском парке. Индиец, полуголый, с маленьким передником, бритый, в чалме, или с большими волосами, смотря по тому, какой он веры, бежит ровно, грациозно, далеко и медленно откидывая ноги назад, улыбаясь и показывая ряд отличных зубов. Ночью их обязали ездить с фонарями, иначе здесь ни зги не видать.

Они помчали нас сначала по предместьям, малайскому, индийскому и китайскому. Малайские жилища - просто сквозные клетки из бамбуковых тростей, прикрытые сухими кокосовыми листьями, едва достойные называться сараями, на сваях, от сырости и от насекомых тоже. У китайцев побогаче - сплошные ряды домов в два этажа: внизу лавки и мастерские, вверху жилье с жалюзи. Индийцы живут в мазанках.

Кругом всё заросло пальмами areca или кокосовыми; обработанных полей с хлебом немного: есть плантации кофе и сахара, и то мало: места нет; всё

болота и густые леса. Рис, главная пища южной Азии, привозится в Сингапур с

Малаккского и Индийского полуостровов. Но зато сколько деревьев! хлебное, тутовое, мускатное, померанцы, бананы и другие.

Мы ехали по берегу той же протекающей по городу реки, которая по нем, или город по ней, называется Сингапур. Она мутна и не радует глаз, притом очень узка, но не мелка.

По берегу тянулись мазанки и хижины, из которых выглядывал то индиец, то малаец. В одном месте на большом лугу мы видели группу мужчин, женщин и детей в ярких, режущих глаза, красных и синих костюмах: они собирали что-то с деревьев. Там высунулась из воды голова буйвола; там бедный и давно не бритый китаец, под плетеной шляпой, тащит, обливаясь потом, ношу; там несколько их сидят около походной лавочки или в своих магазинах, на пятках, в кружок и уплетают двумя палочками вареный рис, держа чашку у самого рта, и время от времени достают из другой чашки, с темною жидкостью, этими же палочками необыкновенно ловко какие-то кусочки и едят. Мы переехали несколько мостиков; вдали, на холмах, видны европейские дачи, выглядывавшие из гущи кипарисов, бананов и пальмовых рощ. Наконец въехали опять в китайский квартал, и опять нас охватили разные запахи.

В некоторых местах над лавками я видел надпись по-английски

"Дозволенная продажа опиума". Мы хотели взглянуть, как курят опиум, и вошли в лавочку; но там только продавали его. Нас подвозили ко многим таким лавочкам; это были отвратительнейшие, неопрятные клетушки, где нагие китайцы предлагали нам купить отравы. Наконец кули повел нас через одну лавчонку в темный чулан: там, на грязной циновке, лежал один курильщик; он беспрестанно палочкой черпал опиум и клал его в крошечное отверстие круглой большой трубки. Но духота, вонь и жар от помещавшейся рядом китайской кухни были так сильны, что мы, не дождавшись действия опиума, бежали вон и вздохнули свободно, выехав из китайского квартала.

Некоторым нужно было что-то купить, и мы велели везти себя в европейский магазин; но собственно европейских магазинов нет: европейцы ведут оптовую торговлю, привозят и увозят грузы, а розничная торговля вся в руках китайцев. Лавка была большая, в две комнаты: и чего-чего в ней не было! Полотна, шелковые материи, сигары, духи, мыло, помада, наконец, китайские резные вещи, чай и т. п.

Между прочим вдруг нам бросилось в глаза, на куске холста, русское клеймо "Фабрика А. Перлова". Это дук. "Откуда? как?" - спросили мы приказчика-англичанина. "Это английский дук, - сказал он, - а клеймо русское". Я нарочно мешкал в лавке: мне хотелось дать отдохнуть кучерам; но они, кажется, всего меньше думали сами об этом. Мне сначала было совестно ехать и смотреть, как они бегут, но через полчаса я привык смотреть, а они -

бежать. "Куда бы еще пойти? что посмотреть?" - говорили мы. "Ах! да ведь мы некоторым образом в Индии: здесь должны быть слоны; надо посмотреть, поездить на них". - "Есть здесь слоны?" - спросили мы у кули. "Есть", -

отвечал он. "Где ж они? много их?" - "Один". - "Один! Ну, для такого островка и одного довольно! А можно поездить на нем?" - "Нет, нельзя, он на сахарном заводе работает".

Часа в четыре, покружась еще по улицам, походив по эспланаде, полюбовавшись садами около европейских домов, мы вернулись в "London hotel"

- и сейчас под веер. Стали звонить к обеду. Хотя у нас еще не успел пробудиться аппетит, однако ж мы с бароном Крюднером отправились

"посмотреть, что едят", как он говорил. Но я всегда в этих случаях замечал, что он придает слишком много значения глаголу "смотреть". Столовая помещалась в особой, выстроенной на дворе деревянной, открытой со всех сторон галерее, какие у нас делаются для игры в кегли; да тут же кстати на дворе была и другая такая же галерея для этой игры. Длинный-предлинный стол, над ним веер, висящий с потолка вдоль всего стола, и в углу два не очень мягкие, некрасивые дивана составляли всё убранство залы. Мы застали уже человек до пятнадцати англичан и американцев: они - по обыкновению - пили себе, как будто в Англии, херес, портвейн и эль.

Обед, по английскому обычаю, был весь на столе. Нам подали горячее: я попробовал - что-то родное. "Да это уха", - сказал я барону. "Суп из рыбы",

- поправил он педантически. Потом подали рыбу, но она показалась мне несвежа, и отличную вареную зелень. Всякий брал, чего хотел, а выбрать было из чего: стояло блюд десять. Свинина была необыкновенной белизны, свежести и вкуса. Надо отдать справедливость здешним свиньям: на взгляд они некрасивы, хуже наших: низенькие, вместо щетины с маленькою, редкою и мягкою шерстью, похожей на пух, через которую сквозит жир; спина вогнута, а брюхо касается земли. Они не могут почти ходить от жиру, но вкусом необычайно нежны. Зато же здесь и обращаются с ними весьма нежно. Я видел, их везли целый воз на двух буйволах: каждая свинья помещалась в особой круглой плетенке, сделанной по росту свиньи. От этого не слышно пронзительного визга, какой у нас иногда раздается по всей улице. В другой раз два китайца несли на плечах, с признаками большой осторожности и даже, кажется, уважения, такую корзину, в которой небрежно покоилась свинья.

На все такие места, как Сингапур, то есть торговые и складочные, я смотрю не совсем благосклонно, или, лучше, не совсем весело. На всем лежит печать случайности и необходимости, вынужденной обстоятельствами. Встречаешь европейца и видишь, что он приехал сюда на самое короткое время, для крайней надобности; даже у того, кто живет тут лет десять, написано на лице: "Только крайность заставляет меня томиться здесь, а то вот при первой возможности уеду". И на доме, кажется, написано: "Меня бы не было здесь, если бы консул не был нужен: лишь только его не станет, я сейчас же сгорю или развалюсь".

Мы с бароном делали наблюдения над всеми сидевшими за столом лицами, которые стеклись с разных концов мира "для стяжаний", и тихонько сообщали друг другу свои замечания. Между прочим, наше внимание поразил один молодой человек своей наружностью. "Посмотрите, какой красавец!" - сказал барон, указывая на англичанина. "Непростительно хорош!" - отвечал я. В самом деле, тонкий, нежный, матовый цвет кожи, голубые глаза, с трепещущей влагой задумчивости, кудри мягкие, как лен, легкие, грациозно вьющиеся и осеняющие нежное лицо; голос тихий. О, какой это счастливец бежал из Европы? Что повлекло его сюда? ужели золото? Быть бы ему между вас, женщины; но из вас только одни англичанки могут заплатить ему такой же красотой. Это британский тип красоты, нежной, чистой и умной, если можно так выразиться: тут не было никаких роз, ни лилий, ни бровей дугой; всё дело было в чистоте и гармонии линий и оттенков, как в отлично составленном букете.

Я смотрел на красавца, следил за его разговором и мимикой: мне хотелось заметить, знает ли он о своей красоте, ценит ли ее, словом - фат ли он. Но тут не было женщин, а это только и можно узнать при них. Беда такому красавцу: если уроду нужно много нравственных достоинств, чтоб не колоть глаз своим безобразием, то красавцу нужно их чуть ли не больше, чтоб заставить простить себе красоту. Сколько надо одного ума, чтоб не знать о ней! Но этого не бывает; надо искусственно дойти до потери сознания о ней, забывать ее, то есть беспрестанно помнить, что надо забывать.

Мы посидели до вечера в отеле, беседуя с седым американским шкипером, который подсел к нам и разговорился о себе. Он смолоду странствует по морям.

Теперь он везет груз в Англию, а оттуда его через шесть недель пошлют в

Нью-Йорк, потом в Рио-Жанейро. Так он провел сорок лет.

На возвратном пути опять над нами сияла картина ночного неба: с одной стороны Медведица, с другой - Южный Крест, далее Канопус, Центавры, наконец, могучий небесный странник Юпитер лили потоки лучей, а за ними, как розово-палевое зарево, сиял блеск Млечного Пути. Черные тучи, проносившиеся над картиной, казались еще чернее, по ним бороздили молнии; весла опять дружно разгребали серебряную влагу. Назади китайский квартал блистал разноцветными фонарями, развешенными у лавок; по рейду мелькали корабельные огни. Мы пробирались мимо джонок, которых уродливые силуэты тяжело покачивались крупными тенями, в одно время, на фоне звездного неба и на воде. Едешь: от воздуха жарко, от воды чуть-чуть веет прохлада. И круглый год так, круглый год - подумайте! те же картины, то же небо, вода, жар! Как ни приятно любоваться на страстную улыбку красавицы с влажными глазами, с полуоткрытым, жарко дышащим ртом, с волнующейся грудью; но видеть перед собой только это лицо, и никогда не видеть на нем ни заботы, ни мысли, ни стыдливого румянца, ни печали - устанешь и любоваться.

Мне, однако ж, не прошел даром обед и две рюмки шампанского. Только железные желудки англичан могут безнаказанно придерживаться европейского режима в пище и своих привычек. Другие, более или менее, платят дань климату. К этому еще нестерпимая жара преследует и днем, и ночью. Отворяешь двери, садишься на сквозном ветре - ничего не помогает. Ночной воздух стоит, как церемонный гость, у дверей и нейдет в каюту, не сладит с спершимся там воздухом. Днем облитые ослепительным солнечным блеском воды сверкают, как растопленное серебро; лучи снопами отвесно и неотразимо падают на всё - на скалы, на вершины пальм, на палубы кораблей и, преломляясь, льют каскады огня и блеска по сторонам. Белая палуба блестит, как слоновая кость, песок на скалах белеет, как снег. Всё бежит, прячется, защищается; европейцы или сидят дома, или едут в шлюпках под тентом, на берегу - в каретах. Только индиец, растянувшись в лодке, спит, подставляя под лучи то один, то другой бок; закаленная кожа у него ярко лоснится, лучи скользят по ней, не проникая внутрь, да китайцы, с полуобритой головой, машут веслом или ворочают рулем, едучи на барке по рейду, а не то так работают около европейских кораблей, постукивая молотком или таская кладь. "Ах! - слышатся восклицания, - скоро ли вырвемся отсюда!" Пить хочется - а чего? вода теплая, отзывается чаем.

Льду, льду бы да снегу: не дым, а лед отечества нам сладок и приятен!

Между тем кругом всё так пышно: панорамы роскошнее представить нельзя.

Денное небо не хуже ночного. Одно облако проходит за другим и медленно тонет в блеске небосклона. Зори горят розовым, фантастическим пламенем, облака здесь, как и в Атлантическом океане, группируются чудными узорами.

А на берегу? Пальма аrеса с своими темно-зелеными листьями, которых верхушки будто отрезаны, и всё дерево точно щеголевато острижено, кокосовые с развесистыми, длинными и острыми листьями, мускатные с небольшим, ярко-зеленым, жирным листом, далее померанцы, банианы - вот кайма, окружавшая нас! Вдруг перемена декорации: цвета блекнут на всем. Пошел дождь. Откуда взялось облако? Небо как будто покрылось простыней; полились потоки: в пять-десять минут подставленные бочки полны водой. Но вы не успели подумать о том, долго ли это продолжится, а оно уж и кончилось. Опять сухо;

грязи здесь не бывает: ступайте по траве, по земле - подошва суха.

Живут же люди в этих климатах, и как дешево! Одежда - кусок полотна или бумажной материи около поясницы - и только; всё остальное наруже; ни сапог, ни рубашек. У европейцев есть и то и другое, но как охотно они бросили бы эти то и другое, и, пожалуй, еще и третье... панталоны! Пища - горсть рису, десерт - ананас, стоящий грош, а если нет гроша, а затем и ананаса, то первый выглянувший из-за чужого забора и ничего не стоящий банан, а нет и этого, так просто поднятый на земле упавший с дерева мускатный орех. Питье -

если не вода, которая мутна, то всегда готовый к вашим услугам, никому и всем принадлежащий кокосовый орех. Жить, то есть спать, везде можно: где ни лягте - тепло и сухо.

Кстати о кокосах. Недолго они нравились нам. Если их сорвать с дерева, еще зеленые, и тотчас пить, то сок прохладен; но когда орех полежит несколько дней, молоко согревается и густеет. В зрелом орехе оно образует внутри скорлупы твердую оболочку, как ядро наших простых орехов. Мы делали из ядра молоко, как из миндаля: оно жирно и приторно; так пить нельзя; с чаем и кофе хорошо, как замена сливок.

Какую роль играет этот орех здесь, в тропических широтах! Его едят и люди, и животные; сок его пьют; из ядра делают масло, составляющее одну из главных статей торговли в Китае, на Сандвичевых островах и в многих других местах; из древесины строят домы, листьями кроют их, из чашек ореха делают посуду.

Вот ананасы так всем нам надоели: охотники ели по целому в день. Один уверял, что будто съел три; мы приняли это за хвастовство. Верхушку ананаса срезывают здесь более, нежели на вершок, и бросают, не потому, чтоб она была невкусна, а потому, что остальное вкуснее; потом режут спиралью, срезывая лишнее, шелуху и щели; сок течет по ножу, и кусок ананаса тает во рту. У

всех в каютах висели ряды ананасов, но один из наших офицеров (с другого судна) заметил, что из зеленых корней ананасов выползли три маленькие скорпиона, которых он принял сначала за пауков. Вскоре после того один из матросов, на том же судне, был ужален, вероятно одним из них, в ногу, которая сильно распухла, но опухоль прошла, и дело тем кончилось.

Но что ж такое Сингапур? Я еще не сказал ничего об этом. Это островок, в несколько миль величиной, лежащий у оконечности Малаккского полуострова, под 1№30' сев<ерной> широты, следовательно у самого экватора. Он уступлен англичанам, в 1819 году, одним из малаккских султанов, которому они помогли утвердиться в его владениях. Надо знать, что незадолго пред тем голландцы выхлопотали себе у другого султана, соперника первого, торговое поселение в тех же местах, именно в проливе Рио. Англичане имеют такой обычай, что лишь зачуют где торговлю, то и явятся с своими товарами: так они сделали и там. А

у голландцев есть обычай не пускать других туда, где торгуют они сами. Всё

это было причиною того, что Сингапур возник и процвел, а голландское поселение пало.

Стен Биль, командир датского корвета "Галатея" и автор путешествия, сравнивает нынешний Сингапур, в торговом отношении, с древней Венецией.

Сравнение слабое, не совсем лестное для Сингапура. Что такое капиталы времен

Венецианской республики пред британскими? Что такое положение Венеции между тогдашним Востоком и тогдашним Западом - перед положением Сингапура между

Индиею, Китаем, Малаккским полуостровом, Австралиею, Сиамом, Кохинхиной и

Бирманской империей, которые все шлют продукты свои в Сингапур и оттуда в

Европу? А чего не везут теперь из Европы сюда? Что такое, наконец, так называемая тогдашняя роскошь перед нынешним комфортом? Роскошь - порок, уродливость, неестественное уклонение человека за пределы естественных потребностей, разврат. Разве не разврат и не уродливость платить тысячу золотых монет за блюдо из птичьих мозгов или языков или за филе из рыбы, не потому, чтоб эти блюда были тоньше вкусом прочих, недорогих, а потому, что этих мозгов и рыб не напасешься? Или не безумие ли обедать на таком сервизе, какого нет ни у кого, хоть бы пришлось отдать за него половину имения? Не глупость ли заковывать себя в золото и каменья, в которых поворотиться трудно, или надевать кружева, чуть не из паутины, и бояться сесть, облокотиться?

Венецианские граждане (если только слово "граждане" не насмешка здесь)

делали всё это; они сидели на бархатных, но жестких скамьях, спали на своих колючих глазетовых постелях, ходили по своим великолепным площадям ощупью, в темноте и едва ли имели хоть немного приблизительное к нынешнему, верное понятие об искусстве жить, то есть извлекать из жизни весь смысл, весь здоровый и свежий сок.

Тщеславие и грубое излишество в наслаждениях - вот отличительные черты роскоши. Оттого роскошь недолговечна: она живет лихорадочною и эфемерною жизнью; никакие Крезы не достигают до геркулесовых столпов в ней; она падает, истощившись в насыщении, увлекая падением и торговлю. Рядом с роскошью всегда таится невидимый ее враг - нищета, которая сторожит минуту, когда мишурная богиня зашатается на пьедестале: она быстро, в цинических лохмотьях своих, сталкивает царицу, садится на ее престол и гложет великолепные остатки.

Вспомните не одну Венецию, а хоть Испанию например: уж, кажется, трудно выдумать наряднее эпанчу, а в какую дырявую мантию нарядилась она после! Да одни ли Испания и Венеция?..

Где роскошь, там нет торговли; это конвульсивные, отчаянные скачки через препятствия, courses aux clochers: перескачет, схватит приз и сломает ноги.

Не таков комфорт: как роскошь есть безумие, уродливое и неестественное уклонение от указанных природой и разумом потребностей, так комфорт есть разумное, выработанное до строгости и тонкости удовлетворение этим потребностям. Для роскоши нужны богатства; комфорт доступен при обыкновенных средствах. Богач уберет свою постель валансьенскими кружевами; комфорт потребует тонкого и свежего полотна. Роскошь садится на инкрюстированном, золоченом кресле, ест на золоте и на серебре; комфорт требует не золоченого, но мягкого, покойного кресла, хотя и не из редкого дерева; для стола он довольствуется фаянсом или, много, фарфором. Роскошь потребует редкой дичи, фруктов не по сезону; комфорт будет придерживаться своего обыкновенного стола, но зато он потребует его везде, куда ни забросит судьба человека: и в

Африке, и на Сандвичевых островах, и на Нордкапе - везде нужны ему свежие припасы, мягкая говядина, молодая курица, старое вино. Везде он хочет находить то сукно и шелк, в которое одевается в Париже, в Лондоне, в

Петербурге; везде к его услугам должен быть готов сапожник, портной, прачка.

Роскошь старается, чтоб у меня было то, чего не можете иметь вы; комфорт, напротив, требует, чтоб я у вас нашел то, что привык видеть у себя.

Задача всемирной торговли и состоит в том, чтоб удешевить эти предметы, сделать доступными везде и всюду те средства и удобства, к которым человек привык у себя дома. Это разумно и справедливо; смешно сомневаться в будущем успехе. Торговля распространилась всюду и продолжает распространяться, разнося по всем углам мира плоды цивилизации. Вопрос этот важнее, нежели как кажется с первого раза. Комфорт и цивилизация почти синонимы, или, точнее, первое есть неизбежное, разумное последствие второго. И торговля не падет никогда, удовлетворяя хотя тонким, но разумным потребностям большинства, а не безумным прихотям немногих. Дело вполовину уже и сделано. Куда европеец только занесет ногу, везде вы там под знаменем безопасности, обилия, спокойствия и того благосостояния, которым наслаждаетесь дома, протягивая, конечно, ножки по одежке.

Сингапур - один из всемирных рынков, куда пока еще стекается всё, что нужно и не нужно, что полезно и вредно человеку. Здесь необходимые ткани и хлеб, отрава и целебные травы. Немцы, французы, англичане, американцы, армяне, персияне, индусы, китайцы - всё приехало продать и купить: других потребностей и целей здесь нет. Роскошь посылает сюда за тонкими ядами и пряностями, а комфорт шлет платье, белье, кожи, вино, заводит дороги, домы, прорубается в глушь...

Что ж значит старая Венеция, с своими золочеными галерами, перед этими уродливыми джонками или ост-индскими судами, полными огромных, сырых и возделанных, богатств?

Еще слово: что было недоступною роскошью для немногих, то, благодаря цивилизации, делается доступным для всех: на севере ананас стоит пять-десять рублей, здесь - грош: задача цивилизации - быстро переносить его на север и вогнать в пятак, чтобы вы и я лакомились им.

Прогресс сделал уже много побед. Прочтите описание кругосветного путешествия, совершенного пятьдесят лет назад. Что это было? - пытка!

Путешественник проходил сквозь строй лишений, нужд, питался соленым мясом, пил воду, зажав нос; дрался с дикими. А теперь? Вы едва являетесь в порт к индийцам, к китайцам, к диким - вас окружают лодки, как окружили они здесь нас: прачка-китаец или индиец берет ваше тонкое белье, крахмалит, моет, как в Петербурге; является портной, с длинной косой, в кофте и шароварах, показывает образчики сукон, материй, снимает мерку и шьет европейский костюм; съедете на берег - жители не разбегаются в стороны, а встречают толпой, не затем чтоб драться, а чтоб предложить карету, носилки, проводить в гостиницу. Там тот же мягкий бифштекс, тот же лафит, херес и чистая постель, как в Европе.

Я дня два не съезжал на берег. Больной, стоял я, облокотясь на сетки, и любовался на небо, на окрестные острова, на леса, на разбросанные по берегам хижины, на рейд, с движущеюся картиной джонок, лодок, вглядывался в индийские, китайские физиономии, прислушивался к говору.

Особенно любопытно было видеть, как наши матросы покупали у туземцев фрукты, потом разные вещи, ящички, вееры, простые материи и т. п. Что за язык придумали они - и понимали друг друга! Фаддеев, по моему поручению, возьмет деньги, спустится на лодки купить ананасов или что-нибудь другое:

вижу, он спорит там, сердится; наконец торг заключается и он приносит, что нужно. "Черти этакие: с ними не сообразишь! - говорил он, воротясь, - вчера полшильника просил, а теперь хочет шильник (шиллинг)". - "Да как ты там говоришь с ними?" - "По-англичански". - "Как ты спросишь?" - "А вот возьму в руку вещь да и спрошу: омач? (how much? - что стоит?)".

Наконец мне стало легче, и я поехал в Сингапур с несколькими спутниками. Здесь есть громкое коммерческое имя Вампоа. В Кантоне так называется бухта или верфь; оттуда ли родом сингапурский купец - не знаю, только и его зовут Вампоа. Он уж лет двадцать как выехал из Китая и поселился здесь. Он не может воротиться домой, не заплатив ... взятки. Да едва ли теперь есть у него и охота к тому. У него богатые магазины, домы и великолепная вилла; у него наши запасались всем; к нему же в лавку отправились и мы.

При входе сидел претолстый китаец, одетый, как все они, в коленкоровую кофту, в синие шаровары, в туфлях с чрезвычайно высокой замшевой подошвой, так что на ней едва можно ходить, а побежать нет возможности. Голова, разумеется, полуобрита спереди, а сзади коса. Тут был приказчик-англичанин и несколько китайцев. Толстяк и был хозяин. Лавка похожа на магазины целого мира, с прибавлением китайских изделий, лакированных ларчиков, вееров, разных мелочей из слоновой кости, из пальмового дерева, с резьбой и т. п.

Взглянув на этот базар, мы поехали опять по городу, по всем кварталам -

по малайскому, индийскому и китайскому, зажимая частенько нос, и велели остановиться перед буддийской кумирней. На улицу выходят наглухо запертые ворота с решетчатым забором, из-за которого видна крыша с загнутыми углами.

Всё это ярко, пестро разрисовано красной, зеленой и желтой красками.

Прислужник-индиец отпер нам калитку, и мы вошли на чистый, вымощенный каменными плитами, большой двор. Направо колодезь, потом пустая стена и в углу открытая со всех сторон кухня. Тут, на плитах и на жаровнях, жарились и варились, шипя, разные яства. Около суетилось несколько китайцев; налево, посредине стены, была маленькая кумирня с жертвенником, идолами, курящимися благовонными и восковыми свечами. На коленях перед жертвенником стоял бонз:

ударяя палочкой в маленький, круглый барабан, он читал нараспев по книге, немного в нос. Тут же, в часовне, сидело около стола несколько китайцев и шили что-то, не обращая ни малейшего внимания на монаха. Я заглянул ему в лицо: бледен, худ, глаза закрыты.

Весь двор усажен по стенам банановыми, пальмовыми и мускатными деревьями. Посреди двора стояла главная кумирня - довольно обширное, открытое со всех сторон здание, под тремя или четырьмя кровлями, всё с загнутыми углами. Сколько позолоты, резьбы, мишурных украшений, поддельных камней и какое безвкусие в этой восточной пестроте! Китайцы и индийцы, кажется, сообща приложили каждый свой вкус к постройке и украшениям здания:

оттого никак нельзя, глядя на эту груду камней, мишурного золота, полинялых тканей, с примесью живых цветов, составить себе идею о стиле здания и украшений. Внутри кумирни помещались три ниши с идолами; кругом крытая галерея. Резная работа всюду: на перилах, на стенах; даже гранитные поддерживающие крышу столбы тоже изваяны грубо и представляют животных.

Между идолами стоит Будда, с своими двумя прислужниками, и какая-то богиня, еще два другие идола - все с чудовищно-безобразными лицами. Тут, между прочим, есть фигура - эмблема настоящего, прошедшего и будущего. Перед идолами горели тоненькие, длинные свечи. Я хотел посмотреть, из какого дерева, и спросил одну. Индиец тотчас взял, зажег и подал мне, но отец

Аввакум проворно сказал: "Плюньте, бросьте: это он хочет, чтоб вы идолу свечку поставили!"

Из буддийской кумирни мы поехали в индийское капище, к поклонникам

Брамы. Через довольно высокую башню из диких, грубо отесанных камней входишь на просторный, обсаженный деревьями двор. Прямо крытая галерея, на столбах, ведет в капище. Но едва мы сделали несколько шагов, нас остановил индиец, читавший нараспев книгу, и молча указал нам на сапоги, предлагая или снять их, или не ходить дальше. Мы остановились и издали смотрели в кумирню, но там нечего было смотреть: те же три ниши, что у буддистов, с позолоченными идолами, но без пестроты, украшенными только живыми цветами. В галерее, вне часовни, стоял деревянный конь, похожий на наших балаганных коньков, но в натуральную величину, весь расписанный, с разными привесками и украшениями, назначенный для торжественных процессий, как объяснил нам кое-как индиец.

Мы пошли назад; индиец принялся опять вопить по книге, а другие два уселись на пятки слушать; четвертый вынес нам из ниши роз на блюде. Мы заглянули по соседству и в малайскую мечеть. "Это я и в Казани видел", -

сказал один из моих товарищей, посмотрев на голые стены.

Мы вышли и поехали по улицам, по речке... Вдруг нас поразили звуки какой-то странной музыки.

По улице тянулась процессия, но, благодаря лепетанью китайцев, мы не могли узнать какая, только печальная. Один твердил на наши вопросы "sick"

("больной"), но спутник наш, бывший в Китае, объяснил, что это поминки по умершем. Двух женщин, закрытых с головы до ног кисейным покрывалом, вели под руки. Впереди шли жрецы, потом какие-то оборванцы в рубищах, которые кричали, музыканты с гонгами шли вперед. Мы вышли из карет и вмешались в процессию. Я не скажу, чтоб музыка была совсем нескладна, - нет, в ней есть мелодия, но скудная и странная. Процессия повернула в узкий переулок, а мы отправились в отель, на балкон, сидеть и лениться.

На следующий день мы собрались осмотреть новую гавань и пришедший из

Австралии пароход. Мы поехали в гичке. Погода была - превосходная, сказал бы я, если б здесь была когда-нибудь другая. Мы въехали в узенький пролив между

Сингапуром и другими маленькими островами, покрытыми ярко-изумрудного цвета зеленью. Солнце так и лило потоки язвительных лучей на скалы. Страшно подумать взойти туда, под эти стрелы, а китайцы и малайцы ползали там голые, некоторые без шляп. От здешних лучей, если они застанут европейца с обнаженной головой, надо бежать прятаться под кров попроворнее, нежели иногда бежишь под крышу от ливня.

Европейские дачи, деревеньки, берега - всё тонет в зелени; везде густая трава и пальмы. Наконец пристали к пристани и пошли на пароход. Но что мне пароход? Я вошел на минуту, да и долой, а товарищи мои, моряки, начали вглядываться во всякую гайку, винт. Я пошел по пристани. Запасные пакгаузы заперты тяжелыми дверьми, за которыми хранятся грузы, ожидающие кораблей для развоза в Европу, в Китай или Австралию. Они стоят безмолвные теперь; но чуть завеет ожидаемый флаг, эти двери изрыгнут миллионы или поглотят их. Тут же выстроены обширные угольные сараи. Более сотни китайцев брали кули, пуда в три-четыре, легко и ловко взбрасывали их себе на шею и мчались во всю мочь на пароход под этим солнцем, когда дышишь будто огнем. А они ничего: тело обнажено, голова открыта, потому что в тростниковой широкой шляпе неловко было бы носить на шее кули; только косы, чтоб не мешали, подобраны на затылке, как у женщин. У многих совершенно женские лица, гладкие; борода и усы почти не растут, а они еще их бреют донельзя. Много видно умных, или, лучше сказать, смышленых, а более лукавых лиц.

Мы прошли около всех этих торговых зданий, пакгаузов, вошли немного на холм, к кустам, под тень пальм. "Ах, если б напиться!" - говорили мы - но чего? Тут берег пустой и только что разработывается. К счастью, наши матросы накупили себе ананасов и поделились с нами, вырезывая так искусно средину спиралью, что любому китайцу впору.

Мы через рейд отправились в город, гоняясь по дороге с какой-то английской яхтой, которая ложилась то на правый, то на левый галс, грациозно описывая круги. Но и наши матросы молодцы: в белых рубашках, с синими каймами по воротникам, в белых же фуражках, с расстегнутой грудью, они при слове "Навались! дай ход!" разом вытягивали мускулистые руки, все шесть голов падали на весла, и, как львы, дерущие когтями землю, раздирали веслами упругую влагу.

Мы въехали в речку и пошли бродить по знакомым уже рядам и улицам. Но глаз - несмотря на всё разнообразие лиц и пестроту костюмов, на наготу и разноцветность тел, на стройность и грацию индийцев, на суетливых желтоватых китайцев, на коричневых малайцев, у которых рот, от беспрерывной жвачки бетеля, похож на трубку, из которой лет десять курили жуковский табак, на груды товаров, фруктов, на богатую и яркую зелень, несмотря на всё это, или, пожалуй, смотря на всё, глаз скоро утомляется, ищет чего-то и не находит: в этой толпе нет самой живой ее половины, ее цвета, роскоши - женщин.

Представьте, что из шестидесяти тысяч жителей женщин только около семисот. Европеянок, жен, дочерей консулов и других живущих по торговле лиц немного, и те, как цветы севера, прячутся в тень, а китаянок и индианок еще меньше. Мы видели в предместьях несколько китайских противных старух;

молодых почти ни одной; но зато видели несколько молодых и довольно красивых индианок. Огромные золотые серьги, кольца, серебряные браслеты на руках и ногах бросались в глаза.

Европеянок можно видеть у них дома или с пяти часов до семи, когда они катаются по эспланаде, опрокинувшись на эластические подушки щегольских экипажей в легких, прозрачных, как здешний воздух, тканях и в шляпках, не менее легких, а j our: точно бабочка сидит на голове. Эти леди лениво проедут по прекрасной дороге под тенью великолепных банианов, пальм, близ зеленой пелены вод, бахромой рассыпающихся у самых колес. Я только не понимаю одного: как чопорные англичанки, к которым в спальню не смеет войти родной брат, при которых нельзя произнести слово "панталоны", живут между этим народонаселением, которое ходит вовсе без панталон? Разве они так же вооружены аристократическим презрением ко всему, что ниже их, как римские матроны, которые, не зная чувства стыда перед рабами, мылись при них и не удостоивали их замечать?.. Может быть и то: видно, климат меняет нравы.

Еще одно, последнее сказание о Сингапуре, или, скорее, о даче Вампоа.

Купец этот пригласил нас к себе, не назначив, кого именно, в каком числе, а просто сказал, что ожидает к себе в четыре часа, и просил заехать к нему в лавку, откуда вместе и поехать. Мы отправились впятером и застали его в лавке, неподвижно, с важностью Будды сидящего на своем месте. Он двоих пригласил сесть с собой в карету, и сам, как сидел в лавке, так в той же кофте, без шапки, и шагнул в экипаж. Прочие разместились в наемных каретах.

До дачи было мили три, то есть около четырех верст. Вот моцион для кучеров -

бегом, по жаре!

Гладкая, окруженная канавками дорога шла между плантаций, фруктовых деревьев или низменных и болотистых полей. С дороги уже видны густые, непроходимые леса, в которых гнездятся рыси, ленивцы, но всего более тигры.

Этих животных не было, когда остров Сингапур был пуст, но лишь только он населился, как с Малаккского полуострова стали переправляться эти звери и тревожить людей и домашних животных. Спортсменов еще не явилось для истребления зверей, а теперь пока звери истребляют людей. Сингапур еще ожидает своих Нимвродов. Говорят, тигры здесь так же велики и сильны, как на

Индийском полуострове: они одной породы с ними. Круглым счетом истребляется зверями по человеку в два дня; особенно погибает много китайцев, вероятно, потому, что их тут до сорока, а прочих жителей до двадцати тысяч. При нас, однако, с людьми ничего не случилось; но у одного китайца, который забрался подальше в лес, тигр утащил собаку.

Мы ехали около часа, как вдруг наши кучера, в одном месте, с дороги бросились и потащили лошадей и экипаж в кусты. "Куда это? уж не тигр ли встретился?" - "Нет, это аллея, ведущая к даче Вампоа".

Что это такое? как я ни был приготовлен найти что-нибудь оригинальное, как много ни слышал о том, что Вампоа богат, что он живет хорошо, но то, что мы увидели, далеко превзошло ожидание. Он тотчас повел нас показать сад, которым окружена дача. Про китайские сады говорят много хорошего и дурного.

Одни утверждают, что у китайцев вовсе нет чистого вкуса, что они насилуют природу, устраивая у себя в садах миньятюрные горы, озера, скалы, что давно признано смешным и уродливым; а один из наших спутников, проживший десять лет в Пекине, сказывал, что китайцы, напротив, вернее всех понимают искусство садоводства, что они прорывают скалы, дают по произволу течение ручьям и устраивают всё то, о чем сказано, но не в таких жалких, а, напротив, грандиозных размерах и что пекинские богдыханские сады представляют неподражаемый образец в этом роде. Чему верить? и тому и другому: что богдыханские сады устроены грандиознее и шире других - это понятно; что у частных людей это сжато, измельчено - тоже понятно. Но посмотрим, каков сад Вампоа.

От дома шли большею частию узенькие аллеи во все стороны, обсаженные или крупной породы деревьями, или кустами, или, наконец, цветами. Хозяин -

не только охотник, но и знаток дела. Он подробно объяснил нам свойства каждого растения, которые рассажены в систематическом порядке. Не стану исчислять всего, да и не сумею, отчасти потому, что забыл, отчасти не разобрал половину английских названий хорошенько, хотя Вампоа, живущий лет двадцать в Сингапуре, говорит по-английски, как англичанин. "Вот гвоздичное, вот перцовое дерево, - говорил хозяин, подводя нас к каждому кусту, - вот саговая пальма, терновые яблоки, хлопчатобумажный куст, хлебный плод" и т.

д. - словом, всё, что производит Индия.

Между цветами особенно интересны водяные растения, исполинские лилии и лотос: они росли в наполненной водою канаве. Замечателен также растущий в наполненной водою же громадной вазе куст, похожий немного на плющ, привезенный сюда из Китая. Кругом корня в вазе плавали золотые рыбки. Куст этот, по объяснению хозяина, растет так сильно, что если ему дать волю, то года через два им покроется весь сад, и между тем, кроме воды, ему никакой почвы не нужно. Не знаю, правда ли это. Тут же смотрели мы красивое растение, листья которого, сначала темно-красные и угловатые, по мере созревания переходят в зеленый цвет и получают гладкую, продолговатую форму.

Бамбук и бананник рассажены в саду в виде шпалеры, как загородки. Цветов не оберешься, и одни великолепнее других. Тут же было несколько гряд с ананасами.

Я не пересказал и двадцатой доли всего, что тут было: меня, как простого любителя, незнатока, занимал более общий вид сада. Да, это Индия и

Китай вместе. Вот эти растения, чада тропических лучей, нежно воспитанные любимцы солнца, аристократия природы! Всё пышно убрано, или цветуще, или ароматично; всё носит в себе тонкий дар природы, назначенный не для простых и грубых надобностей. Тут не добудешь дров и не насытишь грубого голода, не выстроишь ни дома, ни корабля: наслаждаешься этими тонкими изделиями природы, как произведениями искусств. На каждом дереве и кусте лежит такая своеобразная и яркая красота, что не пройдешь мимо его незаметно, не смешаешь одного с другим. И Вампоа мастерски, с умом и любовью, расположил растения в своем саду, как картины в галерее.

Кроме растений в саду есть помещения для разных животных. Настроено несколько башенок с решетчатыми вышками для голубей, которые мельче, но пестрее и красивее наших, а для фазанов и других птиц поставлена между кустами огромная проволочная клетка. Мы вошли в нее, и испуганные павлины, цапли и еще какие-то необыкновенные белые утки с красными наростами около носа и глаз, как у пьяниц, стаей бросились от нас в разные стороны. Перешли мостик мимо водяных растений и подошли к сараю, где тоже шарахнулись по углам от нас дикие козы и малорослые олени. Особо, тут же, за проволочной дверью, сидел казуар - высокая, сильная птица с толстыми ногами и ступнями, похожими на лошадиные. Хозяин сказывал, что казуар лягается ногами почти так же сильно, как лошадь. Но при нас он выказывал себя с самой смешной стороны.

Когда мы подходили к его клетке, он поспешно удалялся от нас, метался во все четыре угла, как будто отыскивая еще пятого, чтоб спрятаться; но когда мы уходили прочь, он бежал к двери, сердился, поднимал ужасную возню, топал ногами, бил крыльями в дверь, клевал ее - словом, так и просился, по характеру, в басни Крылова.

Наконец хозяин показал последний замечательный предмет - превосходную арабскую лошадь, совершенно белую, с серебристым отливом. Заметно, что он холит ее: она так же почти толста и гладка, как он сам.

Мы пошли в дом. Он еще замечательнее сада.

Из просторных сеней с резными дверями мы поднялись по деревянной, устланной циновками лестнице вверх, в полумрачные от жалюзи комнаты, сообщающиеся круглыми дверьми. Везде стены и мебель тонкой резной работы, золоченые ширмы, длинные крытые галереи со всеми затеями утонченной роскоши;

бронза, фарфор; по стенам фигуры, арабески.

Европейский комфорт и восточная роскошь подали здесь друг другу руку.

Это дворец невидимой феи, индийской пери, самой Сакунталы, может быть. Вот, кажется, следы ее ножек, вот кровать, закрытая едва осязаемой кисеей, висячие лампы и цветные китайские фонари, роскошный европейский диван, а рядом длинное и широкое бамбуковое кресло. Здесь резные золоченые колонны, служащие преддверием ниши, где богиня покоится в жаркие часы дня под дуновением висячего веера.

Но богини нет: около нас ходит будто сам индийский идол - эмблема обилия и плодородия, Вампоа. Неужели это он отдыхает под кисеей в нише, на него веет прохладу веер, его закрывают ревнивые жалюзи и золоченые резные ширмы от жара? Будто? А зачем же в доме три или четыре спальни? Чьи, вон это, крошечные туфли прячутся под постель? Чьи это мелочи, корзиночки? Кто тут садится около круглого стола, на котором разбросаны шелк, нитки и другие следы рукоделья?

Все комнаты оживлены чьим-то таинственным присутствием: много цветов, китайская библиотека, вазы, ларчики. Мы приездом своим как будто спугнули кого-то. Но в доме не слыхать ни шороха, ни шелеста. А вон два-три туалета: нет сомнения, у Вампоа есть жена, может быть, две-три. Где ж они?

Что эта вилла без них с своей позолотой, огромными зеркалами, резными шкапами и другими чудесами китайской природы и искусства, не исключая и хозяина?

Хозяин пригласил нас в гостиную за большой круглый стол, уставленный множеством тарелок и блюд с свежими фруктами и вареньями. Потом слуги принесли графины с хересом, портвейном и бутылки с элем. Мы попробовали последнего и не могли опомниться от удовольствия: пиво было холодно как лед, так что у меня заныл зуб. Подали воды, тоже прехолодной. Хозяин объяснил, что у него есть глубокие подвалы; сверх того, он нарочно велел нахолодить пиво и воду селитрой.

Мы стали сбираться домой, обошли еще раз все комнаты, вышли на идущие кругом дома галереи: что за виды! какой пламенный закат! какой пожар на горизонте! в какие краски оделись эти деревья и цветы! как жарко дышат они!

Ужели это то солнце, которое светит у нас? Я вспомнил косвенные, бледные лучи, потухающие на березах и соснах, остывшие с последним лучом нивы, влажный пар засыпающих полей, бледный след заката на небе, борьбу дремоты с дрожью в сумерки и мертвый сон в ночи усталого человека - и мне вдруг захотелось туда, в ту милую страну, где... похолоднее.

Мы уехали. Дорогой я видел, как сквозь багровое зарево заката бледно мерцали уже звезды, готовясь вдруг вспыхнуть, лишь только исчезнет солнце.

Скоро яркий пурпурный блеск уступил мягким, нежным тонам, и мы еще не доехали до города, как небо, лес - всё стало другое.

В городе уже сияли огни; особенно ярко освещаются китайские ряды разноцветными бумажными фонарями. На эспланаде, под банианом, гремела музыка. Мы остановились тут и пробыли до глубокой ночи. В темноте я наткнулся на какого-то француза, с которым разговорился о городе, о жителях, о стране. Я спросил его, между прочим, как четыреста человек европейцев мирно уживаются с шестьюдесятью тысячами народонаселения при резком различии их в вере, понятиях, цивилизации? Он сказал, что полиция, которая большею частью состоит из сипаев, то есть служащих в английском войске индийцев, довольно многочисленна и бдительна, притом все цветные племена питают глубокое уважение к белым.

В начале июня мы оставили Сингапур. Недели было чересчур много, чтоб познакомиться с этим местом. Если б мы еще остались день, то не знали бы, что делать от скуки и жара. Нет, Индия не по нас! И англичане бегут из нее, при первом удобном случае, спасаться от климата на мыс Доброй Надежды, в порт Джаксон - словом, дальше от экватора, от этих палящих дней, от беспрохладных ночей, от мест, где нельзя безнаказанно есть и пить, как едят и пьют англичане.

Я рад, что был в Сингапуре, но оставил его без сожаления; и если возвращусь туда, то без удовольствия и только поневоле.

До свидания.

Китайское море. Июль 1853 года.

VII

ГОН-КОНГ

Вид рейда и города. - Улица с дворцами и китайский квартал. - Китайцы и китаянки. - Клуб и казармы. - Посещение фрегата епископом и генерал-губернатором. - Заведение Джердина и Маттисона.

Я не писал к вам из Гонконга (или правильнее, по-китайски: Хонкона): не было возможности писать - так жарко. Я не понимаю, как там люди сидят в конторах, пишут, считают, издают журналы! Солнце стояло в зените, когда мы были там, лучи падали прямо - прошу заняться чем-нибудь! Пишу теперь в море и не знаю, когда и где отправлю письмо; разве из Китая; но в Китай мы пойдем уже из Японии. Всё равно: я хочу только сказать вам несколько слов о

Гонконге, и то единственно по обещанию говорить о каждом месте, в котором побываем, а собственно о Гонконге сказать нечего, или если уже говорить как следует, то надо написать целый торговый или политический трактат, а это не мое дело: помните уговор - что писать!

С первого раза, как станешь на гонконгский рейд, подумаешь, что приехал в путное место: куда ни оглянешься, всё высокие зеленые холмы, без деревьев правда, но приморские места, чуть подальше от экватора и тропиков, почти все лишены растительности. Подумаешь, что деревья там где-нибудь, подальше, в долинах: а здесь надо вообразить их очень подальше, без надежды дойти иди доехать до них. Глядите на местность самого островка Гонконга, и взгляд ваш везде упирается, как в стену, в красно-желтую гору, местами зеленую от травы. У подошвы ее, по берегу, толпятся домы, и между ними, как напоказ, выглядывают кое-где пучки банановых листьев, которые сквозят и желтеют от солнечных лучей, да еще видна иногда из-за забора, будто широкая метла, верхушка убитого солнцем дерева.

Зато песку и камней неистощимое обилие. Англичане сумели воспользоваться и этим материалом. На высотах горы, в разных местах вы видите то одиноко стоящий каменный дом, то расчищенное для постройки место:

труд и искусство дотронулись уже до скал. Поглядев на великолепные домы набережной, вы непременно дорисуете мысленно вид, который примет со временем и гора. Китайцам, конечно, не грезилось, когда они, в 1842 году, по

Нанкинскому трактату, уступали англичанам этот бесплодный камень вместо цветущего острова Чусана, во что превратят камень рыжие варвары. Еще менее грезилось, что они же, китайцы, своими руками и на свою шею, будут обтесывать эти камни, складывать в стены, в брустверы, ставить пушки...

Всё это сделано. Город Виктория состоит из одной, правда, улицы, но на ней почти нет ни одного дома; я ошибкой сказал выше домы: это всё дворцы, которые основаниями своими купаются в заливе. На море обращены балконы этих дворцов, осененные теми тощими бананами и пальмами, которые видны с рейда и которые придают такой же эффект пейзажу, как принужденная улыбка грустному лицу.

Дня три я не сходил на берег: нездоровилось и не влекло туда, не веяло свежестью и привольем. Наконец, на четвертый день, мы с Посьетом поехали на шлюпке, сначала вдоль китайского квартала, состоящего из двух частей народонаселения: одна часть живет на лодках, другая в домишках, которые все сбиты в кучу и лепятся на самом берегу, а иные утверждены на сваях, на воде.

Лодки, с семействами, стоят рядами на одном месте или разъезжают по рейду, занимаясь рыбной ловлей, торгуют, не то так перевозят людей с судов на берег и обратно. Все они с навесом, вроде кают. Везде увидишь семейные сцены:

обедают, занимаются рукодельем, или мать кормит грудью ребенка.

Мы пристали к одной из множества пристаней европейского квартала, и сквозь какой-то купеческий дом, через толпу китайцев, продавцов и носильщиков (кули), сквозь всевозможные запахи протеснились на улицу, думая там вздохнуть свободно. Но, потянув воздух в себя, мы глотнули будто горячего пара, сделали несколько шагов и уже должны были подумать об убежище, куда бы укрыться в настоящую, прохладную тень, а не ту, которая покоилась по одной стороне великолепной улицы. Солнце жжет и в тени. Мы добежали до какого-то магазина, где навалены тюки всяких товаров и где на полках, между прочим, стояли и аптекарские материалы. Тут же продавали почему-то содовую воду, limonade gazeuse. Англичане и здесь пьют его с примесью brandy, то есть коньяку, для уравновешения будто бы внешней температуры с внутренней.

Я и прежде слыхал об этом способе уравновешения температур, но, признаюсь, всегда подозревал в этом лукавство: случалось мне видеть у нас, в

России, что некоторые, стыдясь выпить откровенно рюмку водки, особенно вторую или третью, прикрываются локтем или рукавом: это, кажется, то же самое. Иные даже приправляют лукавство свое ссылкой на то, что ром и коньяк даны-де жарким климатам нарочно для этого уравновешения... Не советую прибегать к такому способу: это значит портить свежесть желудка усиленным раздражением, учетверить силу жара и изнемочь под бременем его. Я послушался однажды и для опыта попробовал уравновесить две температуры и создал себе на целый день невыносимую пытку. Некуда было деться, нечем залить палящую сухость рта и желудка.

Напротив, при воздержании от мяса, от всякой тяжелой пищи, также от пряностей (нужды нет, что они тоже родятся в жарких местах), а более всего от вина, легко выносишь жар; грудь, голова и легкие - в нормальном состоянии, и зной "допекает" только снаружи. Я уверен, что если постоянно употреблять в пищу рис, зелень, немного рыбы и живности, то можно сносить так же легко жар, как и в России. Но... но П. А. Тихменев не дает жить, даже в Индии и Китае, как хочется: он так подозрительно смотрит, когда откажешься за обедом от блюда баранины или свинины, от слоеного пирога - того и гляди обидится и спросит: "Разве дурна баранина, черств пирог?" - или патетически воскликнет, обратясь ко всем: "Посмотрите, господа: ему не нравится стол!

Если мои распоряжения дурны, если я не способен, не умею, так изберите другого..." Нет, уж пусть будет томить жар - куда ни шло!

Отдохнув, мы пошли опять по улице, глядя на дворцы, на великолепные подъезды, прохладные сени, сквозные галереи, наглухо запертые окна. В домах не видать признака жизни, а между тем в них и из них вбегают и выбегают кули, тащат товары, письма, входят и выходят англичане, под огромными зонтиками, в соломенных или полотняных шляпах, и все до одного, и мы тоже, в белых куртках, без жилета, с едва заметным признаком галстуха. Конторы все отперты настежь: там китайцы, под присмотром англичан, упаковывают и распаковывают тюки, складывают в груды и несут на лодки, а лодки везут к кораблям. Китайцы одни бестрепетно наполняют улицы, сидят кучами у подъездов, ожидая работы, носят в паланкинах европейцев. Всюду мелькают их голые плечи, спины, ноги и головы, покрытые только густо сложенной в два ряда косой.

Мы дошли до китайского квартала, который начинается тотчас после европейского. Он состоит из огромного ряда лавок с жильем вверху, как и в

Сингапуре. Лавки небольшие, с материями, посудой, чаем, фруктами. Тут же помещаются ремесленники, портные, сапожники, кузнецы и прочие. У дверей сверху до полу висят вывески: узенькие, в четверть аршина, лоскутки бумаги с китайскими буквами. Продавцы, все решительно голые, сидят на прилавках, сложа ноги под себя.

Мы зашли в лавку с фруктами, лежавшими грудами. Кроме ананасов и маленьких апельсинов, называемых мандаринами, все остальные были нам неизвестны. Ананасы издавали свой пронзительный аромат, а от продавца несло чесноком, да тут же рядом, из лавки с съестными припасами, примешивался запах почти трупа от развешенных на солнце мяс, лежащей кучами рыбы, внутренностей животных и еще каких-то предметов, которые не хотелось разглядывать.

Добрый Константин Николаевич перепробовал, по моей просьбе, все фрукты и верно передавал мне понятие о вкусе каждого. "Это сладко, с приятной кислотой, а это дряблый, невкусный; а этот, - говорил он про какой-то небольшой, облеченный красной кожицей плод, больше похожий на ягоду, -

отзывается печеным луком" и т. д.

Мы дошли по китайскому кварталу до моря и до плавучего населения, потом поднялись на горку и углубились в переулок - продолжение китайского квартала. Там такие же лавки, такая же нечистота. Здесь, в этом чаду криков, запахов, в тесноте, среди клетушек и всякой всячины, наваленной грудами, китайцы как-то веселее, привольнее смотрят: они тут учредили свой маленький

Китай - и счастливы! В европейском квартале простор, свежесть, чистота и великолепие стесняют их; они похожи там на рыб, которых из грязной, болотной речки пересадили в фарфоровый бассейн, наполненный прозрачною водою: негде спрятаться, приютиться, стянуть, надуть, выпачкаться и выпачкать ближнего.

Обойдя быстро весь квартал, мы уперлись в гору, которая в этом месте была отрезана искусственно и состояла из гладкой отвесной стены; тут предполагалась новая улица. Здесь толпился целый полк рабочих; они рыли землю, обтесывали камни, возили мусор. Это всё переселенцы из португальской колонии Макао. Едва англичане затеяли здесь поселение и кликнули клич, как

Макао опустел почти совсем. Работа, следовательно хлеб и деньги, переманили сюда до тридцати тысяч китайцев. Вместо нищенства в Макао они предпочли здесь бесконечный труд и неиссякаемую плату. Их не испугали свирепствовавшие вначале эпидемические лихорадки. Они, под руководством англичан, принялись очищать и осушать почву: эпидемия унялась, и переселение усилилось.

Мы спустились с возвышения и вошли опять в китайский квартал, прошли, между прочим, мимо одного дома, у окна которого голый молодой китаец наигрывал на инструменте, вроде гитары, скудный и монотонный мотив. Из-за него выглядывало несколько женщин. Не все, однако ж, голые китайцы ходят по городу: это только носильщики, чернорабочие и сидельцы в лавках. Повыше сословия одеты прилично; есть даже франты в белоснежных кофтах и в атласных шароварах, в туфлях на толстой подошве и с косой, черной, густой, лоснящейся и висящей до пяток, с богатым веером, которым они прикрывают голову от солнца. Женщины попроще ходят по городу сами, а тех, которые богаче или важнее, водят под руки. Ноги у всех более или менее изуродованы; а у которых

"от невоспитания, от небрежности родителей" уцелели в природном виде, те подделывают, под настоящую ногу, другую, искусственную, но такую маленькую, что решительно не могут ступить на нее, и потому ходят с помощью прислужниц.

Несмотря на длинные платья, в которые закутаны китаянки от горла до полу, я случайно, при дуновении ветра, вдруг увидел хитрость. Женщины, с оливковым цветом лица и с черными, немного узкими глазами, одеваются больше в темные цвета. С прической а la chinoise и роскошной кучей черных волос, прикрепленной на затылке большой золотой или серебряной булавкой, они не неприятны на вид.

Мы едва добрались до европейского квартала и пошли в отель, содержимую поляком. Он сказал, что жил года два в Москве, когда ему было лет четырнадцать, а теперь ему более сорока лет. Я хотел заговорить с ним по-русски, но он не помнит ни слова. В закрытой от жара комнате нам подали на завтрак, он же и обед, вкусной, нежной рыбы и жесткой ветчины, до которой, однако, мы не дотрогивались. Посьет сел потом в паланкин и велел нести себя к какому-то банкиру, а я отправился дальше по улице к великолепным, построенным четырехугольником, казармам. Я прошел бульвар с тощими, жалкими деревьями и пошел по взморью. Стало не так жарко, с залива веяло прохладой. На набережной я увидел множество крупных красных насекомых, которые перелетали с места на место: мне хотелось взять их несколько и принести Гошкевичу. Гоняясь за ними, я нечувствительно увлекся в ворота казарм и очутился на огромном дворе, который служит плацпарадом для ученья полка.

Меня с балкона увидели английские офицеры, сошли вниз и пригласили войти к ним "to drink a glass of wine" ("на рюмку вина"). Мы вошли в одну из комнат, в которой мебель, посуда - всё подтвердило то, что говорят о роскоши образа жизни офицеров. Серебро и тончайшее белье - обыкновенная сервировка их месс и обеденных столов. Офицеры содержат общий стол и так строго придерживаются этого офицерско-семейного образа жизни, что редко отлучаются от обеда. Кругом всего здания идет обширный каменный балкон, или веранда, где, в бамбуковых креслах, лениво дремлют в часы сьесты хозяева казарм. Я

отказался от вина, и меня угостили лимонадом.

Поздно вечером, при водворившейся страстной, сверкающей и обаятельной ночи, вернулся я к пристани, где застал и Посьета, ожидающего шлюпки. Между тем тут стояла китайская лодка; в ней мы увидели, при лунном свете, две женские фигуры. "Зачем шлюпка? - сказал я, - вот перевозчицы: сядем". Мы сели, и обе женщины, ухватясь за единственное весло, прикрепленное к корме, начали живо поворачивать им направо и налево. Луна светила им прямо в лицо:

одна была старуха, другая лет пятнадцати, бледная, с черными, хотя узенькими, но прекрасными глазами; волосы прикреплены на затылке серебряной булавкой. "Везите на русский фрегат!" - сказали мы. "Two shillings!" ("Два шиллинга!") - объявила цену молодая. "Сто фунтов стерлингов такой хорошенькой!" - сказал мой товарищ. "Дорого", - заметил я. "Two chillings!"

- повторила она монотонно. "Ты не здешняя, должно быть, потому что слишком бела? Откуда ты? Как тебя зовут?" - допрашивал Посьет, стараясь подвинуться к ней ближе. "Я из Макао; меня зовут Этола", - отвечала она по-английски, скрадывая, по обыкновению китайцев, некоторые слоги. "Two shillings", -

прибавила потом, помолчав. "Какая хорошенькая! - продолжал мой товарищ, -

покажи руку, скажи, который тебе год? Кто тебе больше нравится: мы, англичане или китайцы?" - "Two shillings", - отвечала она. Мы подъехали к фрегату; мой спутник взял ее за руку, а я пошел уже на трап. "Скажи мне что-нибудь, Этола?" - говорил он ей, держа за руку. Она молчала. "Скажи же, что ты..." - "Two shillings", - повторила она. Я со смехом, а он со вздохом отдали деньги и разошлись по своим каютам.

И здесь, как в Англии и в Капштате, предоставили нам свободный вход в клуб. Клуб - это образцовый дворец в своем роде: учредители не пощадили издержек, чтоб придать помещению клуба такую же роскошь, какая заведена в лондонских клубах. Несколько больших зал обращены окнами на залив; веранда, камины, окна обложены мрамором; везде бронза, хрусталь; отличные зеркала, изящная мебель - всё привезено из Англии. Но - увы! залы стоят пустые;

насилу докличетесь сонного слуги-китайца, закажете обед и заплатите втрое против того, что он стоит тут же рядом, в трактире. Клуб близок к банкротству. Европейцы сидят большую часть дня по своим углам, а по вечерам предпочитают собираться в семейных кружках - и клуб падает. Но что за наслаждение покоиться на этой широкой веранде под вечер, когда ночная прохлада сменит зной!

В шесть часов вечера всё народонаселение высыпает на улицу, по взморью, по бульвару. Появляются пешие, верховые офицеры, негоцианты, дамы. На лугу, близ дома губернатора, играет музыка. Недалеко оттуда, на горе, в каменном доме, живет генерал, командующий здешним отрядом, и тут же близко помещается в здании, вроде монастыря, итальянский епископ с несколькими монахами.

Наши уехали в Кантон, а я в это время лежал в лихорадке и в полусне слышал, как спускали катер. Меня разбудил громовой удар; гроза разразилась в минуту отъезда наших. Оправясь, я каждый день ездил на берег, ходил по взморью и нетерпеливо ожидал дня отъезда. На фрегат ездили ежедневно посетители с берега, которых я должен был принимать. Между прочим, однажды приехали два монаха, от имени епископа, и объявили, что вслед за ними явится и сам монсиньор. Но у нас на фрегате, пользуясь отсутствием адмирала и капитана, конопатили палубу в их каютах; пакля лежала кучами; все щели залиты смолой, которая еще не высохла. Я убедил монахов попросить епископа отложить свое посещение до приезда адмирала.

По приезде адмирала епископ сделал ему визит. Его сопровождала свита из четырех миссионеров, из которых двое были испанские монахи, один француз и один китаец, учившийся в знаменитом римском училище пропаганды. Он сохранял свой китайский костюм, чтоб свободнее ездить по Китаю для сношений с тамошними христианами и для обращения новых. Все они завтракали у нас;

разговор с епископом, итальянцем, происходил на французском языке, а с китайцем отец Аввакум говорил по-латыни.

Вслед за ними посетил нас английский генерал-губернатор (governor of the strait - губернатор пролива, то есть гонконгский), он же и полномочный от Англии в Китае. Зовут его сэр Бонэм (sir Bonham). Ему отданы были те же почести, какими он встретил нашего адмирала на берегу: играла музыка, палили из пушек.

Я ходил часто по берегу, посещал лавки, вглядывался в китайскую торговлю, напоминающую во многом наши гостиные дворы и ярмарки, покупал разные безделки, между прочим чаю - так, для пробы. Отличный чай, какой у нас стоит рублей пять, продается здесь (это уж из третьих или четвертых рук)

по тридцати коп. сер. и самый лучший по шестидесяти коп. за английский фунт.

Сигары здесь манильские, самый низший сорт, чируты, и из Макао; последние решительно никуда не годятся.

Накупив однажды всякой всячины, я отдал всё это кули, который положил покупки в корзину и пошел за мной. Но Фаддеев, бывший со мной, не вытерпел этого, вырвал у него корзину и понес сам. Я никак не мог вселить в него желания сыграть роль иностранца и барина, и всё шествие наше до пристани было постоянной дракой Фаддеева с кули за корзину. Я нанял лодку и посадил в нее Фаддеева, но и кули последовал за ним и возобновил драку. Китайцы с лодок подняли крик; кули приставал к Фаддееву, который, как мандарин, уселся было в лодку и ухватил обеими руками корзину. Лодочник не хотел везти, ожидая окончания дела. Фаддеев пошел было с корзиной опять на берег - его не пускают. "Позволь, ваше высокоблагородие, я их решу", - сказал он, взяв одной рукой корзину, а другою энергически расталкивая китайцев, и выбрался на берег. Я ушел, оставя его разведываться как знает, и только издали видел, как он, точно медведь среди стаи собак, отбивался от китайцев, колотя их по протянутым к нему рукам. Потом видел уж его, гордо удалявшегося на нашей шлюпке с одними покупками, но без корзины, которая принадлежала кули и была предметом схватки, по нашей недогадливости.

В одном углу обширного гонконгского рейда устроено торговое заведение, с верфью, Джердина и Маттисона. Мы вчетвером поехали осмотреть этот образчик неутомимой энергии и неутолимой жадности и предприимчивости англичан. Стен

Биль, командир датского корвета "Галатея", полагает, что англичане слишком много посадили в Гонконг труда и денег и что предприятие не окупится. По занятии этого острова сюда бросились купцы из Калькутты, из Сингапура, и некоторые из них убили все свои капиталы, надеясь на близость китайского рынка и на сбыт опиума. Но до сих пор это не оправдывается. Может быть, опасение за торговую нерасчетливость какого-нибудь Джердина и справедливо, но зато обладание Гонконгом, пушки, свой рейд - всё это у порога Китая, обеспечивает англичанам торговлю с Китаем навсегда, и этот островок будет, кажется, вечным бельмом на глазу китайского правительства.

В заведении Джердина выстроен дворец, около него разбит сад и парк;

другие здания возводятся. При нас толпы работников мостили на грунт плиты; у берега стояло несколько судов. Полудня еще не было, когда мы вошли на пристань и поспешно скрылись в слабую тень молодого сада. Стрекотанье насекомых, с приближением полудня, было так сильно, что могло поспорить с большим оркестром. Мы, утомленные, сидели на скамье, поглядывая на стеклянные двери дворца и ожидая, не выйдет ли гостеприимный хозяин, не позовет ли в сень мраморных зал, не даст ли освежиться стаканом лимонада? Но двери были заперты, никто не показывался. Доктор наш неутомимо преследовал насекомых, особенно больших, черных, точно из бархата, бабочек. Возвращаясь на пристань, мы видели в толпе китайцев женщину, которая, держа голого ребенка на руках, мочила пальцы во рту и немилосердно щипала ему спину вдоль позвоночного хребта. Ребенок барахтался, отчаянно визжал. Наказанье это или леченье?

Однако нет возможности писать: качка ужасная; командуют "четвертый риф брать". С мыса Доброй Надежды такого шторма не было. Пойду посмотрю, что делается...

Китайское море. 8-го июня.

VIII

ОСТРОВА БОНИН-СИМА

Китайское море. - Шквалы. - Выход в Тихий океан. - Ураган. - Штили и жары. - Остров Пиль, порт Ллойд. - Корвет "Оливуца" и транспорт Американской компании "Князь Меншиков". - Курьеры из России. - Поселенцы. - Прогулка, обед и вечер на берегу.

С 26 июня по 4 августа 1853 года.

Конечно, всякому из вас, друзья мои, случалось, сидя в осенний вечер дома, под надежной кровлей, за чайным столом или у камина, слышать, как вдруг пронзительный ветер рванется в двойные рамы, стукнет ставнем и иногда сорвет его с петель, завоет, как зверь, пронзительно и зловеще в трубу, потрясая вьюшками; как кто-нибудь вздрогнет, побледнеет, обменяется с другими безмолвным взглядом или скажет: "Что теперь делается в поле? Боже сохрани, застанет непогода!"

Представьте себе этот вой ветра, только в десять, в двадцать раз сильнее, и не в поле, а в море, - и вы получите слабое понятие о том, что мы испытывали в ночи с 8-го на 9-е и всё 9-е число июля, выходя из Китайского моря в Тихий океан.

От Гонконга до островов Бонин-Cима, куда нам следовало идти, всего 1600

миль; это в кругосветном плавании составляет не слишком большой переход, который, при хорошем, попутном ветре, совершается в семь-восемь дней. Мы вышли из Гонконга 26 июня и до 5-го июля сделали всего миль триста, то есть то, что могли бы сделать в сутки с небольшим, - так задержал нас противный восточный ветер. Надоело нам лавировать, делая от восьми до двадцати верст в сутки, и мы спустились несколько к югу, в надежде встретить там другой ветер и, между прочим, зайти на маленькие острова Баши, лежащие к югу от Формозы, посмотреть, что это такое, запастись зеленью, фруктами и тому подобным. Там, говорят, живет испанский алькад, несколько монахов и есть индийские деревушки.

7-го числа вечером подошли к главному из островов, Батану, на котором, по указанию Бельчера, есть якорное место. Но, обойдя остров с северной и восточной сторон, мы видели только огромный утес и белую кайму буруна, набегающего со всех сторон на берег. К нам не выехало ни одной лодки, как это всегда бывает в жилых местах; на берегу не видно было ни одного человека; только около самого берега, как будто в белых бурунах, мелькнули два огня и исчезли. Ехать было некуда, отыскивать ночью пристани - темно, а держаться до утра под парусами - не стоило.

Полюбовавшись на скалистый угрюмый утес, составляющий северную оконечность острова, мы пустились далее и вышли в Тихий океан. Тихий!

Сколько раз он доказывал противное бедным плавателям, в том числе и нам, как будто мы выдумали ему это название!

Надо знать, что еще в Гонконге и китайцы, и европейцы говорили нам, что в этот год поджидается ураган; что ураганов не было уже года четыре. Ураган обыкновенно определяют так: это вращающийся, переходящий с румба на румб ветер. Можно определить и так: это такой ветер, который большие военные суда, купеческие корабли, пароходы, джонки, лодки и всё, что попадется на море, иногда и самое море, кидает на берег, а крыши, стены домов, деревья, людей и всё, что попадется на берегу, иногда и самый берег, кидает в море. С

нами ничего подобного этому не случилось, впрочем, может быть, оттого, что не было близко берега. Поэтому нас ветер кидал лишь по морю, играл нами как кошка мышью; схватит, ударит с яростью о волны, поставит боком... Тут бы на дно, а он перекинет на другой бок, поднимет и поставит на минуту прямо, потом ударит сверху и погрузит судно в хлябь. Волны вытолкнут его назад, а ветер заревет, закружится около, застонет, засвистит, обрызжет и обольет корабль облаком воды, вырвет парус и, торжествующий, понесется по необозримому, мрачному пространству, гоня воду, как прах. Однако ничего важного не мог он сделать. Китайцы называют ураган тайфун, то есть сильный ветер, а мы изменили это слово в тифон.

- Стало быть, всего лучше уходить в море? - сказал я негоцианту-немцу, который грозил нам ураганом.

- Бог знает, где лучше! - отвечал он. - Последний раз во время урагана потонуло до восьмидесяти судов в море, а на берегу опрокинуло целый дом и задавило пять человек; в гонконгской гавани погибло без счета лодок и с ними до ста человек.

Чрез несколько дней после этого разговора мы ушли. Но еще в последние дни пребывания в Гонконге погода значительно изменилась. Стали дуть, особенно по вечерам, северные порывистые ветры. Над окрестными горами часто показывались черные облака и проносились с дождем над рейдом. Нас, как я сказал выше, держал почти на одном месте противный восточный и северо-восточный ветер, неровный, сильный, с беспрерывными шквалами. Только и слышишь команду: "На марса-фалах стоять! марса-фалы отдать!" Потом зажужжит, скользя по стеньге, отданный парус, судно сильно накренится, так что схватишься за что-нибудь рукой, польется дождь, и праздничный, солнечный день в одно мгновение обратится в будничный. Небо серо; палуба мокра;

офицеры в кожаных пальто; матросы прячутся от дождя под коечные чехлы... И

так десять дней!

Но вот мы вышли в Великий океан. Мы были в 21№ северной широты: жарко до духоты. Работать днем не было возможности. Утомишься от жара и заснешь после обеда, чтоб выиграть поболее времени ночью. Так сделал я 8-го числа, и спал долго, часа три, как будто предчувствуя беспокойную ночь. Капитан подшучивал надо мной, глядя, как я проснусь, посмотрю сонными глазами вокруг и перелягу на другой диван, ища прохлады. "Вы то на правый, то на левый галс ложитесь!" - говорил он.

Вечером задул свежий ветер. Я напрасно хотел писать: ни чернильница, ни свеча не стояли на столе, бумага вырывалась из-под рук. Успеешь написать несколько слов и сейчас протягиваешь руку назад - упереться в стену, чтоб не опрокинуться. Я бросил всё и пошел ходить по шканцам; но и то не совсем удачно, хотя я уже и приобрел морские ноги.

Иногда бросало так, что надо было крепко ухватиться или за пушечные тали, или за первую попавшуюся веревку. Ветер между тем завывал больше и больше. У меня дверь была полуоткрыта, и я слышал каждый шум, каждое движение на палубе: слышал, как часа в два вызвали подвахтенных брать рифы, сначала два, потом три, спустили брам-реи, а ветер всё крепче. Часа в три утра взяли последний риф и спустили брам-стеньги. Начались сильные размахи.

В моей маленькой каюте нельзя было оставаться, особенно в постели: качнет к изголовью - к голове приливает кровь; качнет назад - поползешь совсем, с подушками, к стенке. Всё, что расставлено на полках, повешено на гвоздях, лежало в комодах, - всё, по обыкновению, заходило, зашевелилось. Книги валились на пол и на постель; щетки, фуражки сыпались сверху; стаканы и сткляночки звенели и разбивались. Между тем рассвело. Я встал и вышел на палубу. Там были решительно все. Волны ходили выше сеток и заглядывали, как живые, на палубу, точно узнать, что тут делается. Качка и размахи увеличивались. "До чего же это, наконец, дойдет?" - подумаешь, следя за прогрессивной силой ветра.

Вот отец Аввакум, бледный и измученный бессонницей, вышел и сел в уголок на кучу снастей; вот и другой и третий, все невыспавшиеся, с измятыми лицами. Надо было держаться обеими руками: это мне надоело, и я ушел в свой любимый приют, в капитанскую каюту.

Ветер ревел; он срывал вершины волн и сеял их по океану, как сквозь сито: над волнами стояли облака водяной пыли. Опять я поверил тут свое прежнее сравнение и нашел его верным: да, это толпа диких зверей, терзающих, в ярости, друг друга. Точно несколько львов и тигров бросаются, вскакивают на дыбы, чтоб впиться один в другого, и мечутся кверху, а там вдруг целой толпой шарахнулись вниз - только пыль столбом стоит поверх, и судно летит туда же за ними, в бездну, но новая сила толкает его опять вверх и потом становит боком. Вот шлюпка затрещала на боканцах; двое-трое, в том числе, кажется, и я, быстро двинулись из того угла в другой. Тут громадный вал вдруг ударил в сетки, перескочил через борт и разлился по палубе, облив ноги матросам. Горизонт весь в серой пыли. Правильного волнения почти нет: вода бурлит, как кипяток; волны потеряли очертания.

Беспрестанно ходили справляться к барометру. "Что, падает?" 30 и 15.

Опять - 29 и 75, потом 29 и 45, потом 29 и 30-29 и 15 - наконец, 28/42. Он падал быстро, но постепенно, по одной сотой, и в продолжение суток с 30/75

упал до 28/42. Когда дошел до этой точки, ветер достиг до крайних пределов свирепости.

Орудия закрепили тройными талями и, сверх того, еще занесли кабельтовым, и на этот счет были довольно покойны. Качка была ужасная. Вещи, которые крепко привязаны были к стенам и к полу, отрывались и неслись в противоположную сторону, оттуда назад. Так задумали оторваться три массивные кресла в капитанской каюте. Они рванулись, понеслись, домчались до средины;

тут крен был так крут, что они скакнули уже по воздуху, сбили столик перед диваном и, изломав его, изломавшись сами, с треском упали все на диван.

Вбежали люди, начали разбирать эту кучу обломков, но в то же мгновение вся эта куча вместе с людьми понеслась назад, прямо в мой угол: я только успел вовремя подобрать ноги. Рюмки, тарелки, чашки, бутылки в буфетах так и скакали со звоном со своих мест.

Картины на стенах качались, описывая дугу почти в 45№. Фаддеев принес было мне чаю, но, несмотря на свою остойчивость, на пятках, задом помчался от меня прочь, оставляя следом по себе куски сахару, хлеба и черепки блюдечка. Я не мог сделать шагу и не ходил обедать. Можете себе представить, каково было, не спавши, не евши, сидеть и держаться, чтоб не полететь из своего угла. Окна в каюте были отворены настежь, и море было пред моими глазами во всей своей дикой красе. Только в одни эти окна, или порты, по-морскому, и не достигала вода, потому что они были высоко; везде же в прочих местах полупортики были задраены наглухо деревянными заставками, иначе стекла летят вдребезги и при крене вал за валом вторгается в судно. В

кают-компании, в батарейной палубе вода лилась ручьями и едва успевала стекать в трюм. Везде мокро, мрачно, нет убежища нигде, кроме этой верхней каюты. Но и тут надо было наконец закрыть окна: ветер бросал верхушки волн на мебель, на пол, на стены. Вечером буря разыгралась так, что нельзя было расслышать, гудит ли ветер, или гремит гром. Вдруг сделалась какая-то суматоха, послышалась ускоренная команда, лейтенант Савич гремел в рупор над ревом бури.

- Что такое? - спросил я кого-то.

- Фок разорвало, - говорят.

Спустя полчаса трисель вырвало. Наконец разорвало пополам и фор-марсель. Дело становилось серьезнее; но самое серьезное было еще впереди. Паруса кое-как заменили другими. Часов в семь вечера вдруг на лицах командиров явилась особенная заботливость - и было от чего. Ванты ослабели, бензеля поползли, и грот-мачта зашаталась, грозя рухнуть.

Знаете ли вы, что такое грот-мачта и что ведет за собой ее падение?

Грот-мачта - это бревно, фут во сто длины и до 800 пуд весом, которое держится протянутыми с вершины ее к сеткам толстыми смолеными канатами, или вантами. Представьте себе, что какая-нибудь башня, у подножия которой вы живете, грозит рухнуть; положим даже, вы знаете, в которую сторону она упадет, вы, конечно, уйдете за версту; а здесь, на корабле!.. Ожидание было томительное, чувство тоски невыразимое. Конечно, всякий представлял, как она упадет, как положит судно на бок, пришибет сетки (то есть край корабля), как хлынут волны на палубу: удастся ли обрубить скоро подветренные ванты, чтобы вдруг избавить судно от напора тяжести на один бок. Иначе оно, черпнув глубоко бортом, может быть, уже не встанет более...

У всякого в голове, конечно, шевелились эти мысли, но никто не говорил об этом и некогда было: надо было действовать - и действовали. Какую энергию, сметливость и присутствие духа обнаружили тут многие! Савичу точно праздник: выпачканный, оборванный, с сияющими глазами, он летал всюду, где ветер оставлял по себе какой-нибудь разрушительный след.

Решились не допустить мачту упасть и в помощь ослабевшим вантам

"заложили сейтали" (веревки с блоками). Работа кипела, несмотря на то что уж наступила ночь. Успокоились не прежде, как кончив ее. На другой день стали вытягивать самые ванты. К счастию, погода стихла и дала исполнить это, по возможности, хорошо. Сегодня мачта почти стоит твердо; но на всякий случай заносят пару лишних вант, чтоб новый крепкий ветер не застал врасплох.

Мы отдохнули, но еще не совсем. Налети опять такая же буря - и поручиться нельзя, что будет. Все глаза устремлены на мачту и ванты.

Матросы, как мухи, тесной кучкой сидят на вантах, тянут, крутят веревки, колотят деревянными молотками. Всё это делается не так, как бы делалось стоя на якоре. Невозможно: после бури идет сильная зыбь, качка, хотя и не прежняя, всё продолжается. До берега еще добрых 500 миль, то есть 875 верст.

Многие похудели от бессонницы, от усиленной работы и бродили как будто на другой день оргии. И теперь вспомнишь, как накренило один раз фрегат, так станет больно, будто вспомнишь какую-то обиду. Сердце хранит долго злую память о таких минутах!

16 июля.

Я писал, что 9 числа оставалось нам около 500 миль до Бонин-Cима: теперь

16 число, а остается тоже 500... ну хоть 420 миль, стало быть, мы сделали каких-нибудь миль семьдесят в целую неделю: да, не более. После шторма наступил штиль... Что это за штука! Тихий океан решительно издевается над нами: тут он вздумал доказать нам, что он в самом деле тихий. Необъятная масса колебалась целиком, то закрывая, то открывая горизонт, но не прибавляя нам хода. Жарко, движения в атмосфере нет, а между тем иногда вдруг появлялись грозные и мрачные тучи. На судне готовились к перемене, убирали паруса; но тучи разрешались маленьким дождем, и штиль продолжал свирепствовать. Кроме того, что изменялись соображения в плане плавания, дело на ум не шло, почти не говорили друг с другом. Встанут утром: "Что, сколько хода?" - "Полтора узла", - отвечают. "На румбе?" - "Нет, согнало на зюйд". И опять повесили голову. Иной делает догадки: "Тихо, тихо, - говорит,

- а потом, видно, хватит опять!" В эту минуту учат ружейной пальбе: стукотня такая, что в ушах трещит. Жарко, скучно, но... что притворяться: всё это лучше качки, мокроты, ломки. До свидания.

21-го.

Здравствуйте! Недалеко ушли: еще около трехсот миль остается. Тишь мертвая, жар невыносимый; все маются, ищут немного прохлады, чтоб вздохнуть свободнее, - а негде. В каютах духота, на палубе палит. Почти все прихварывают: редко кто не украшен сыпью или вередами от жара; у меня желудочная лихорадка и рожа на ноге. Я слег; чувствую слабость, особенно в руках и ногах, от беспрерывных усилий держаться, не упасть. Но я голоден, потому что есть было почти нельзя. А сколько перебилось, переломалось и подмокло всякого добра! Вчера всё мокрое вынесли на палубу: что за картина!

что за безобразие! Тут развешено платье и белье, там ковры, книги, матросская амуниция, подмокшие сухари - всё это разложено, развешено, в пятнах, в грязи, сыростью несет, как из гнилого подвала; на юте чинят разорванные паруса.

Мы счастливы тем, что скоро вырвались из-за черты урагана и потому дешево отделались. Следили каждое явление и сравнивали с описаниями: вихрь задул от W, потом перешел к SW; мы взяли на О и пересекли дугу. Находясь в средине этого магического круга, захватывающего пространство в несколько сот миль, не подозреваешь, по тишине моря и ясности неба, что находишься в объятиях могучего врага, и только тогда узнаёшь о нем, когда он явится лицом к лицу, когда раздастся его страшный свист и гул, начнется ломка, треск, когда застонет и замечется корабль...

До свидания. Пойду уснуть, я еще не оправился совсем.

Штили! Ах, если б вы знали, что это за наказание! Оно, конечно, лучше жестокой качки, но всё несносно! Вчера оставалось двести пятьдесят миль; и сегодня остается столько же, и завтра, по-видимому, опять! А дунь ветерок, этого расстояния не хватит и на сутки. Кажется, тут бы работать: нет, однообразие и этот неподвижный покой убивает деятельность, да к этому еще жара, духота, истощение свежих припасов. Вдруг кто-нибудь скажет: "Задувает, кажется" - и все оживятся, радость! Ничего не бывало: это так показалось.

Другой, также от нечего делать, пророчит: "Завтра будет перемена, ветер:

горизонт облачен". Всем до того хочется дальше, что уверуют и ждут - опять ничего. Однажды вдруг мы порадовались было: фрегат пошел восемь узлов, то есть четырнадцать верст в час; я слышал это из каюты и спросил проходившего мимо Посьета:

- Восемь узлов?

- Нет, три, - сказал он, - это только на четверть часа фрегат взял большой ход: теперь стихает.

Наконец, миль за полтораста, вдруг дунуло, и я на другой день услыхал обыкновенный шум и суматоху. Доставали канат. Все толпились наверху встречать новый берег. Каюта моя, во время моей болезни, обыкновенно полнехонька была посетителей: в ней можно было поместиться троим, а придет человек семь; в это же утро никого: все глазели наверху. Только барон

Крюднер забежал на минуту.

- Узкость проходим! - сказал он и исчез.

С приходом в порт Ллойд у нас было много приятных ожиданий, оттого мы и приближались неравнодушно к новому берегу, нужды нет, что он пустой. Там ожидали нас: корвет из Камчатки, транспорт из Ситхи и курьеры из России, которые, конечно, привезли письма. Все волновались этими надеждами.

Я на другой день вышел, хромая от боли в ноге, взобрался на ют посмотреть, где мы. Мы в заливе, имеющем вид подковы, обстановленном высокими и крупными утесами, покрытыми зеленью. Два громадные камня торчали из воды в бухте, как две башни. Я еще из каюты ночью слышал, когда всё

утихло на фрегате, шум будто водяной мельницы. Это, как я теперь увидел, буруны бешено плещутся в берег; увидел и узкость: надо проходить под боком отвесного утеса, чтобы избежать гряды видных на поверхности камней, защищающих вход от волн с океана. Везде буруны да скалы: вон только кое-где белеют песок и отлогости.

"Где жилье?" - спросил я, напрасно ища глазами хижины, кровли, человека или хоть животное. Ничего не видать; но наши были уже на берегу. Вон в этой бухточке есть хижина, вон в той две да за горой несколько избушек.

Суда здесь, курьеры здесь, а с ними и письма. Сколько расспросов, новостей! У всех письма в руках, у меня целая дюжина.

Побольше остров называется Пиль, а порт, как я сказал, Ллойд. Острова

Бонин-Cима стали известны с 1829 года. Из путешественников здесь были: Бичи, из наших капитан Литке и, кажется, недавно Вонлярлярский, кроме того, многие неизвестные свету англичане и американцы. Теперь сюда беспрестанно заходят китоловные суда разных наций, всего более американские. Бонин-Cима по-китайски или по-японски значит Безлюдные острова.

Я думал, что исполнится наконец и эта моя мечта - увидеть необитаемый остров; но напрасно: и здесь живут люди, конечно всего человек тридцать разного рода Робинзонов, из беглых матросов и отставных пиратов, из которых один до сих пор носит на руке какие-то выжженные порохом знаки прежнего своего достоинства. Они разводят ям, сладкий картофель, таро, ананасы, арбузы. У них есть свиньи, куры, утки. На другом острове они держат коров и быков, потому что на Пиле скот портит деревья.

Кроме всей этой живности у них есть жены, каначки или сандвичанки, да и между ними самими есть канаки, еще выходцы из Лондона, из Сан-Франциско -

словом, всякий народ. Один живет здесь уже 22 года, женат на кривой пятидесятилетней каначке. Все они живут разбросанно, потому что всякий хочет иметь маленькое поле, огород, плантацию сахарного тростника, из которого, мимоходом будь сказано, жители выделывают ром и сильно пьянствуют.

Cтранный остров: ни долин, ни равнин; одни горы. Как съедете, идете четверть часа по песку, а там сейчас же надо подниматься в гору и продираться сквозь непроходимый лес. Жители торгуют, или, по крайней мере, стараются торговать, с мореплавателями овощами, черепахами и тому подобными предметами; а мореплаватели, с своей стороны, стараются приобретать всё

даром, как пишут в "Nautical Magazine" и как нам подтвердил и сам Севри, или

Севрэ, здешний старожил. Года четыре назад приходили два китоловные судна и, постояв несколько времени, ушли, как делают все порядочные люди и корабли.

Но один потерпел при выходе какое-то повреждение, воротился и получил помощь от жителей: он был так тронут этим, что, на прощанье, съехал с людьми на берег, поколотил и обобрал поселенцев. У одного забрал всех кур, уток и тринадцатилетнюю дочь, у другого отнял свиней и жену, у старика же Севри, сверх того, две тысячи долларов - и ушел. Но прибывший вслед за тем английский военный корабль дал об этом знать на Сандвичевы острова и в

Сан-Франциско, и преступник был схвачен, с судном, где-то в Новой Зеландии.

Нынче и на Восточном океане от полиции не уйдешь!

Я, несмотря на боль в ноге, рискнул съехать на берег. Товарищи мои вооружились топорами, а я должен был сесть на бревно (зато красного дерева)

и праздно смотреть, как они прорубали себе дорожку на холм. Лес состоял из зонтичной, или веерной, пальмы, которой каждая ветвь похожа на распущенный веер, потом из капустной пальмы, сердцевина которой вкусом немного напоминает капусту, но мягче и нежнее ее, да еще кардамонов и томанов, как называют эти деревья жители. Томаны - это превосходное красное дерево. Тут мы нашли озерко с пресной водой, сажени в три или четыре шириной и длиной и по грудь глубиной. Матросы полоскались без милосердия. Я смотрел, как из срубленных и падающих деревьев выскакивали ящерицы. Одну кто-то из наших ударил веткой, хвост оторвался и пополз в одну сторону, а ящерица в другую.

Да еще бегали по песку - сначала я думал - пауки или стоножки, а это оказались раки всевозможных цветов, форм и величин, начиная от крошечных, с паука, до обыкновенных: розовые, фиолетовые, синие - с раковинами, в которых они прятались, и без раковин; они сновали взад и вперед по взморью, круглые, длинные, всякие.

Дня через два я опять отправился с бароном Крюднером и Посьетом в другую бухточку, совсем закрывающуюся скалой. Мы проехали у подножия двух или трех утесов и пристали к песчаной отлогости, на которой стоял видный, красивый мужчина и показывал нам рукой, где лучше пристать. У него был прекрасный выпуклый профиль, нос орлиный, смелый взгляд, важная походка, без аффектации, и седые кудри почти до плеч, хотя на вид ему не было и пятидесяти лет. У него-то на руках и были выжжены знаки, похожие на браслеты. Он встретил нас упреком, что мы не хотели его посетить, и повел к хижине. Она состояла из четырех столбов (всё красного дерева), крытых и закрытых со всех сторон сухими пальмовыми листьями. Это была его спальня.

Тут же встретила нас и его жена, каначка, седая, смуглая, одетая в синее бумажное платье, с платком на голове, как наши бабы. Особо выстроена была тоже хижина, где эта чета обедала: по крайней мере, заглянув, я видел там посуду, стол и разную утварь. Две собаки, с повисшими хвостами и головами, встретили тоже нас.

А кругом, над головами, скалы, горы, крутизны, с красивыми оврагами, и всё поросло лесом и лесом. Крюднер ударил топором по пню, на котором мы сидели перед хижиной; он сверху весь серый; но едва топор сорвал кору, как под ней заалело дерево, точно кровь. У хижины тек ручеек, в котором бродили красноносые утки. Ручеек можно перешагнуть, а воды в нем так мало, что нельзя и рук вымыть.

Мы пошли вверх на холм. Крюднер срубил капустное дерево, и мы съели впятером всю сердцевину из него. Дальше было круто идти. Я не пошел: нога не совсем была здорова, и я сел на обрубке, среди бананов и таро, растущего в земле, как морковь или репа. Прочитав, что сандвичане делают из него poп-poп, я спросил каначку, что это такое. Она тотчас повела меня в свою столовую и показала горшок с какою-то белою кашею, вроде тертого картофеля.

Они едят, доставая ее пальцем. Муж, однако ж, предупредил, чтоб я не ел, потому что это кушанье давно сделано и потому несвежо.

Он вынес нам несколько арбузов, которые мы с удовольствием и съели.

Тихо, хорошо. Наступил вечер: лес с каждой минутой менял краски и наконец стемнел; по заливу, как тени, качались отражения скал с деревьями. В

эту минуту за нами пришла шлюпка, и мы поехали. Наши суда исчезали на темном фоне утесов, и только когда мы подъехали к ним вплоть, увидели мачты, озаренные луной.

2-го августа.

Сегодня с утра движение и сборы на фрегате: затеяли свезти на берег команду. Офицеры тоже захотели провести там день, обедать и пить чай. "Где же это они будут обедать? - думал я, - ведь там ни стульев, ни столов", и не знал, ехать или нет; но и оставаться почти одному на фрегате тоже невесело.

Ко мне пришел Савич сказать, что последняя шлюпка идет на берег, чтоб я торопился.

- А где же обедать? - спросил я.

- Да ведь там у нас устроена баня, - отвечал он. - Теперь всё убрали и сделали из нее столовую.

- А столы, стулья?

- Ничего нет: будем обедать на парусах.

"На парусах!" - подумывал я, враг обедов на траве, особенно impromptu, чаев на открытом воздухе, где то ложки нет, то хлеб с песком или чай с букашками. Но нечего делать, поехал; а жарко, палит.

A propos о жаре: в одно утро вдруг Фаддеев не явился ко мне с чаем, а пришел другой.

- Где ж Фаддеев? - спросил я.

- У него шкура со спины сошла, - отвечал матрос лаконически.

- Как сошла: отчего?

- Да так-с: этаких у нас теперь человек сорок есть: от солнышка. Они на берегу нагишом ходили: солнышком и напекло; теперь и рубашек нельзя надеть.

Я пошел проведать Фаддеева. Что за картина! в нижней палубе сидело, в самом деле, человек сорок: иные покрыты были простыней с головы до ног, а другие и без этого. Особенно один уже пожилой матрос возбудил мое сострадание. Он морщился и сидел голый, опершись руками и головой на бочонок, служивший ему столом.

- Что с тобой сделалось? - спросил я.

- Да кто его знает, что такое, ваше высокоблагородие! Вон спина-то какая! - говорил он, поворачивая немного спину ко мне.

На спину страшно было взглянуть: она вся была багровая и покрыта пузырями, как будто ее окатили кипятком.

- Зачем же вы на солнце сидели, и еще без платья? - упрекнул я.

- В Тамбове, ваше высокоблагородие, всегда, бывало, целый день на солнце сидишь и голову подставишь - ничего; ляжешь на траве, спину и брюхо греешь - хорошо. А здесь бог знает что: солнце-то словно пластырь! - отвечал он с досадой.

Все обожженные стонали, охали и морщились. И смешно, и жалко было смотреть. Фаддеев был совсем изуродован и тоже охал. Я побранил его хорошенько.

- Отстань, ваше высокоблагородие! - в тоске сказал он.

Я как съехал на берег, так под палатку, потому что приближался полдень и никакой защиты не было от палящих лучей. На берегу хлопотали: готовили обед; кривая каначка ловила рыбу. В палатке душно - я в лес. Барон Крюднер из чащи подает мне голос и зовет смотреть живописную речку, которой я еще не видал. Я продрался сквозь кусты, сквозь томаны, кардамон и пальмы и пошел за ним вдоль по речке. В самом деле живописно: речка-ручей, аршина в два, а в ином месте и меньше шириной, струится с утеса по каменьям и впадает в озерко. Между каменьями ползает бесчисленное множество миниатюрных крабов, точно пауков, и насекомых. Они с неимоверною быстротою исчезали в каменьях, чуть лишь тронешь их. Доктор и О. А. Гошкевич уже давно там и ловят их руками. Савич далеко шел вперед и ломал деревья, как медведь; слышен был только треск по его следам. Впереди меня плелся барон Крюднер на своих тоненьких ногах, а сзади пробирался я. Мы оступались, спотыкались. Я хотел перешагнуть в одном месте через ручей, ухватился за куст, он изменил, и я ступил в воду, не без ропота, к удовольствию товарищей.

Между тем около нас всё так красиво: над нами веерные пальмы и томаны расстилали густую тень, берега плотно заросли травой и лесом. Солнце иногда прорезывалось сквозь ветви, палило, как через зажигательное стекло, ярко освещая группу каменьев и сверкая в воде: в минуту всё мокло на нас, а там делалось опять темно и прохладно. Эта природная аллея, тишина, яркие краски зелени - всё живописно, но немного угрюмо. Цветов нет, птиц мало, не слыхать даже и стрекотанья кузнечиков. У томанов грубый продолговатый лист и серый ствол; у пальм светло-зеленые крепкие листья до того, что едва разорвешь руками. Берег глинистый, крепкий и сухой. Местами по берегу растут бананы, достояние поселенцев, - этот хлеб жарких стран, да продолговатые зеленые лимоны: во вкусе их есть какая-то затхлость. Видно, что это привитой и искаженный на чужой почве плод. Как прекрасны все природные плоды в жарких климатах, так неудачны все привитые. В Индии старались разводить виноград -

не родится; а если где и привился, так никуда не годен; яблоки тоже; чай нехорош. То же можно заметить и о животных: пробовали разводить английских, арабских лошадей и других животных - они перерождаются в какое-то хилое племя. Но что родится там, то уже родится роскошно и сильно.

Мы дошли до какого-то вала и воротились по тропинке, проложенной по берегу прямо к озерку. Там купались наши, точно в купальне, под сводом зелени. На берегу мы застали живописную суету: варили кушанье в котлах, в палатке накрывали... на пол, за неимением стола. Собеседники сидели и лежали. Я ушел в другую палатку, разбитую для магнитных наблюдений, и лег на единственную бывшую на всем острове кушетку, и отдохнул в тени. Иногда врывался свежий ветер и проникал под тент, принося прохладу.

Позвали обедать. Один столик был накрыт особо, потому что не все уместились на полу; а всех было человек двадцать. Хозяин, то есть распорядитель обеда, уступил мне свое место. В другое время я бы поцеремонился; но дойти и от палатки до палатки было так жарко, что я измучился и сел на уступленное место - и в то же мгновение вскочил: уж не то что жарко, а просто горячо сидеть. Мое седалище состояло из десятков двух кирпичей, служивших каменкой в бане: они лежали на солнце и накалились.

За обедом был, между прочим, суп из черепахи; но после того супа, который я ел в Лондоне, этого нельзя было есть. Там умеют готовить, а тут наш Карпов как-то не так зарезал черепаху, не выдержал мяса, и оно вышло жестко и грубо. Подавали уток; но утки значительно похудели на фрегате. Зато крику, шуму, веселья было без конца! Я был подавлен, уничтожен зноем. А

товарищи мои пили за обедом херес, портвейн, как будто были в Петербурге!

Только в ранней молодости и можно пить безнаказанно вино в такой бане. Я, не дождавшись конца обеда, ушел скорее в другую палатку, чтоб не заняли места, и глубоко заснул.

Солнце уж было низко на горизонте, когда я проснулся и вышел. Люди бродили по лесу, лежали и сидели группами; одни готовили невод, другие купались. Никогда скромный Бонин-Cима не видал такой суматохи на своих пустынных берегах!

Бичи пишет, что в его время было так много черепах здесь, что они покрывали берег, приходя класть яйца в песок. Молодые черепахи, вылупившись, спешили к морю, но на пути их ждали бесчисленные враги: на берегу клевали птицы, в море во множестве пожирали шарки (акулы). Зато, выросши и окрепнув, они, в своей броне, не боятся уже ничего. "Шарок, - пишет он, - было еще больше, нежели черепах: они даже хватали за весла зубами". Куда всё это делось? Черепахи, с поселением людей, являются реже: жители ловят их и берегут где-то в садках, продавая приезжим. Мы заплатили четыре доллара за черепаху, но зато какую! шесть человек насилу тащили ее. Здесь поселенцы забирают их на берегу посредством собак. Собака схватит и тащит за ласт (у морских черепах - плавательные ласты вместо лап) дальше от берега. Эти черепахи не пригодны ни на что, кроме супа. На гребенки идет кость черных черепах. Шарки есть, но немного, и в двадцать лет один раз шарка откусила голову матросу с китоловного судна. У нас поймали одну небольшую акулу. Я

осмотрел рот у ней: зубы расположены в четыре ряда, мелкие, но острые, как пила. Есть чем поесть, было бы что.

Вечером зажгли огни под деревьями; матросы группами теснились около них; в палатке пили чай, оттуда слышались пение, крики. В песчаный берег яростно бил бурун: иногда подойдешь близко, заговоришься, вал хлестнет по ногам и бахромой рассыплется по песку. Вдали светлел от луны океан, точно ртуть, а в заливе, между скал, лежал густой мрак.

Я подошел к небольшой группе, расположившейся на траве, около скатерти, на которой стояли чашки с чаем, блюдо свежей, только что наловленной рыбы да лежали арбузы и ананасы. Надо было лечь на брюхо: это большое счастие, что здесь нет ни одной гадины, ни змей, ни ядовитых насекомых - ничего. Этим фактом некоторые из моих товарищей хотели доказать ту теорию, что будто бы растительные семена или пыль разносятся на огромное расстояние ветром, оттого-де такие маленькие острова, как Бонин-Cима, и притом волканического происхождения, не имевшие первобытной растительности, и заросли, а змей-де и разных гадин занести ветром не могло, оттого их и нет.

Положили было ночью сниматься с якоря, да ветер был противный. На другой день тоже. Наконец 4-го августа, часа в четыре утра, я, проснувшись, услышал шум, голоса, свистки и заснул опять. А часов в семь ко мне лукаво заглянул в каюту дед.

- Здравствуйте! Поздравляю вас...

- А что?

- В море!

- Далеко?

- Да вон, Нагасаки видно?

"Ах, этот старый!.. Узнай от него правду!" - Я вышел на палубу.

Впереди синее море, над головой синее небо, да солнце, как горячий уголь, пекло лицо, а сзади кучка гор жмутся друг к другу плечами, будто проводить нас, пожелать счастливого пути. Это берега Бонин-Cима: прощай,

Бонин-Cима!

4-го августа.

Тихий ветер, ходу шесть узлов. Жарко в природе, холодно в душе; кругом всё море да море...

Конец первого тома

Иван Гончаров - Фрегат Паллада. - 03 - Том 1., читать текст

См. также Гончаров Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Фрегат Паллада. - 04 - Том 2.
I РУССКИЕ В ЯПОНИИ в конце 1853 и в начале 1854 годов Вход на нагасакс...

Фрегат Паллада. - 05 - Том 2.
Китайцы, как известно, отличные резчики на дереве, камне, кости. Ни у ...