Иван Гончаров
«Обрыв - 08»

"Обрыв - 08"

VIII

Райский сунул письмо в ящик, а сам, взяв фуражку, пошел в сад, внутренне сознаваясь, что он идет взглянуть на места, где вчера ходила, сидела, скользила может быть, как змея, с обрыва вниз, сверкая красотой, как ночь, - Вера, все она, его мучительница и идол, которому он еще лихорадочно дочитывал про себя - и молитвы, как идеалу, и шептал проклятия, как живой красавице, кидая мысленно в нее каменья.

Он обошел весь сад, взглянул на ее закрытые окна, подошел к обрыву и погрузил взгляд в лежащую у ног его пропасть тихо шумящих кустов и деревьев.

Аллеи представлялись темными коридорами, но открытые места, поблекший цветник, огород, все пространство сада, лежащее перед домом, освещались косвенными лучами выплывшей на горизонт луны. Звезды сильно мерцали. Вечер был ясен и свеж.

Райский посмотрел с обрыва на Волгу: она сверкала вдали, как сталь.

Около него, тихо шелестя, летели с деревьев увядшие листья.

"Там она теперь, - думал он, глядя за Волгу, - и ни одного слова не оставила мне! Задушевное, сказанное ее грудным шепотом "прощай" примирило бы меня со всей этой злостью, которую она щедро излила на мою голову! И уехала!

ни следа, ни воспоминания!" - горевал он, склонив голову, идучи по темной аллее.

Вдруг в плечо ему слегка впились чьи-то тонкие пальцы, как когти хищной птицы, и в ухе раздался сдержанный смех.

- Вера! - в радостном ужасе сказал он, задрожав и хватая ее за руку.

У него даже волосы поднялись на голове.

- Ты здесь, не за Волгой!.

- Здесь, не за Волгой! - повторила она, продолжая смеяться, и пропустила свою руку ему под руку. - Вы думали, что я отпущу вас, не простясь? Да, думали? Признавайтесь!

- Ты колдунья, Вера. Да, сию минуту я упрекал тебя, что ты не оставила даже слова! - говорил он растерянный, и от страха, и от неожиданной радости, которая вдруг охватила его.

- Да как же это ты?.. В доме все говорили, что ты уехала вчера...

Она иронически засмеялась, стараясь поглядеть ему в лицо.

- А вы и поверили! Я готовила вам сюрприз, велела сказать, что уехала... Признайтесь, вы не поверили, притворились?..

- Ей-богу, нет.

- Побожитесь еще! - говорила она, торжествуя и наслаждаясь его волнением, и опять засмеялась раздражительным смехом. - Не оставила двух слов, а осталась сама: что лучше? Говорите же! - прибавила она, шаля и заигрывая с ним.

Он был в недоумении. Эта живость речи, быстрые движения, насмешливое кокетство - все казалось ему неестественно в ней. Сквозь живой тон и резвость он слышал будто усталость, видел напряжение скрыть истощение сил.

Ему хотелось взглянуть ей в лицо, и когда они подошли к концу аллеи, он вывел было ее на лунный свет.

- Дай мне взглянуть на тебя, что с тобой, Вера? Какая ты резвая, веселая!.. - заметил он робко.

- Что смотреть - нечего! - с нетерпением перебила она, стараясь выдернуть свою руку и увлекая его в темноту.

Она встряхивала головой, небрежно поправляя сползавшую с плеч мантилью.

- Веселая - оттого, что вы здесь, подле меня... - Она прижалась плечом к его плечу.

- Что с тобой, Вера? в тебе какая-то перемена! - прошептал Райский подозрительно, не разделяя ее бурной веселости и стараясь подвести ее к свету.

- Пойдемте, пойдемте, что за смотр такой - не люблю!..живо говорила она, едва стоя на месте.

Он чувствовал, что руки у ней дрожат и что вся она трепещет и бьется в какой-то непонятной для него тревоге.

- Да говорите же что-нибудь, рассказывайте, где были, что видели, помнили ли обо мне? А что страсть? все мучает - да? Что это у вас, точно язык отнялся? куда девались эти "волны поэзии", этот "рай и геенна"? давайте мне рая! Я счастья хочу, "жизни"!

Она говорила бойко, развязно, трогая его за плечо, не стояла на месте от нетерпения, ускоряла шаг.

- Да что это вы идете, как черепаха! Пойдемте к обрыву, спустимся к

Волге, возьмем лодку, покатаемся!.. - продолжала она, таща его с собой, то смеясь, то вдруг задумываясь.

- Вера, мне страшно с тобой, ты... нездорова! - печально сказал он.

- А что? - спросила она вдруг, останавливаясь.

- Откуда вдруг у тебя эта развязность, болтливость? Ты, такая сдержанная, сосредоточенная!..

- Я очень обрадовалась вам, брат, все смотрела в окно, прислушиваясь к стуку экипажей... - сказала она и, наклонив голову, в раздумье, тише пошла подле него, все держа свою руку на его плече и по временам сжимая сильно, как птица когти, свои тонкие пальцы.

Ему отчего-то было тяжело. Он уже не слушал ее раздражительных и кокетливых вызовов, которым в другое время готов был верить. В нем в эту минуту умолкла собственная страсть. Он болел духом за нее, вслушиваясь в ее лихорадочный лепет, стараясь вглядеться в нервную живость движений и угадать, что значило это волнение.

- Чего вы так странно смотрите на меня: я не сумасшедшая! - говорила она, отворачиваясь от него.

На него напал ужас.

"Сумасшедшие почти всегда так говорят! - подумал он,спешат уверить всех, что они не сумасшедшие!"

Он сам испытывал нетрезвость страсти - и мучился за себя, но он давно знал и страсти, и себя, и то не всегда мог предвидеть исход. Теперь, видя

Веру, упившеюся этого недуга, он вздрагивал за нее.

Она как будто теряет силу, слабеет. Спокойствия в ней нет больше: она собирает последние силенки, чтоб замаскироваться, уйти в себя, - это явно:

но и в себе ей уже тесно - чаша переполняется, и волнение выступает наружу.

"Боже мой, что с ней будет! - в страхе думал он, - а у ней нет доверия ко мне. Она не высказывается, хочет бороться одна! кто охранит ее?.."

"Бабушка!" - шепнул ему какой-то голос.

- Вера! ты нездорова, ты бы поговорила с бабушкой...серьезно сказал он.

- Тише, молчите, помните ваше слово! - сильным шепотом сказала она. -

Прощайте теперь! Завтра пойдем с вами гулять, потом в город, за покупками, потом туда, на Волгу... всюду! Я жить без вас не могу!.. - прибавила она почти грубо и сильно сжав ему плечо пальцами.

"Что с ней?" - думал он.

Но последние ее слова, этот грубо-кокетливый вызов, обращенный прямо к нему и на него, заставили его подумать и о своей защите, напомнили ему о его собственной борьбе и о намерении бежать.

- Я уеду, Вера, - сказал он вслух, - я измучен, у меня нет сил больше, я умру... Прощай! зачем ты обманула меня? зачем вызвала? зачем ты здесь?

Чтоб наслаждаться моими муками!.. Уеду, пусти меня!

- Уезжайте! - сказала она, отойдя от него на шаг. - Егорка еще не успел унести чемодан на чердак!..

Он быстро пошел, ожесточенный этой умышленной пыткой, этим издеванием над ним и над страстью. Потом оглянулся. Шагах в десяти от него, выступив немного на лунный свет, она, как белая статуя в зелени, стоит неподвижно и следит за ним с любопытством, уйдет он или нет.

"Что это? что с ней? - с ужасом спрашивал он, - зачем я ей? Воткнула нож, смотрит, как течет кровь, как бьется жертва! что она за женщина?"

Ему припомнились все жестокие, исторические женские личности, жрицы кровавых культов, женщины революции, купавшиеся в крови, и все жестокое, что совершено женскими руками, с Юдифи до леди Макбет включительно. Он пошел и опять обернулся. Она смотрит неподвижно. Он остановился.

"Какая красота, какая гармония - во всей этой фигуре! Она страшна, гибельна мне!" - думал он, стоя как вкопанный, и не мог оторвать глаз от стройной, неподвижной фигуры Веры, облитой лунным светом.

Он чувствовал эту красоту нервами, ему было больно от нее. Он нехотя впился в нее глазами.

Она пошевелилась и сделала ему призывный знак головой. Проклиная свою слабость, он медленно, шаг за шагом, пошел к ней. Она уползла в темную аллею, лишь только он подошел, и он последовал за ней.

- Что тебе нужно, Вера, зачем ты не даешь мне покоя? Через час я уеду!.. - резко и сухо говорил он, и сам все шел к ней.

- Не смейте, я не хочу! - сильно схватив его за руку, говорила она, -

вы "раб мой", должны мне служить... Вы тоже не давали мне покоя!

Дрожь страсти вдруг охватила его. Он чувствовал, что колени его готовы склониться и голос пел внутри его: "Да, раб, повелевай!.."

И он хотел упасть и зарыдать от страсти у ее ног.

- Вы мне нужны, - шептала она: - вы просили мук, казни - я дам вам их!

"Это жизнь!" - говорили вы: - вот она - мучайтесь, и я буду мучаться, будем вместе мучаться... "Страсть прекрасна: она кладет на всю жизнь долгий след, и этот след люди называют счастьем!.." Кто это проповедовал? А теперь бежать: нет! оставайтесь, вместе кинемся в ту бездну! "Это жизнь, и только это!" - говорили вы, - вот и давайте жить! Вы меня учили любить, вы преподавали страсть, вы развивали ее...

- Ты гибнешь, Вера, - в ужасе сказал он, отступая.

- Может быть, - говорила она, как будто отряхивая хмель от головы. -

Так что же? что вам? не все ли равно? вы этого хотели! "Природа влагает страсть только в живые организмы, - твердили вы, - страсть прекрасна!.." Ну вот она - любуйтесь!..

Она забирала сильными глотками свежий, вечерний воздух.

- Но я же и остерегал тебя, я называл страсть "волком"... - защищался он, с ужасом слушая это явное, беззащитное признание.

- Нет, она злее, она - тигр. Я не верила, теперь верю. Знаете ту гравюру, в кабинете старого дома: тигр скалит зубы на сидящего на нем амура?

Я не понимала, что это значит, бессмыслица - думала, а теперь понимаю. Да -

страсть, как тигр, сначала даст сесть на себя,а потом рычит и скалит зубы...

У Райского в душе шевельнулась надежда добраться до таинственного имени: кто! Он живо ухватился за ее сравнение страсти с тигром.

- У нас на севере нет тигров, Вера, и сравнение твое неверно, - сказал он. - Мое вернее: твой идол - волк!

- Браво, да, да! - смеясь нервически, перебила она, - настоящий волк!

как ни корми, все к лесу глядит!

И вдруг смолкла, как будто в отчаянии.

- Все вы звери, - прибавила потом со вздохом, - он волк...

- Кто он? - тихо спросил Райский.

- Тушин - медведь, - продолжала она, не отвечая ему, - русский, честный, смышленый медведь...

"А! так это не Тушин?" - подумал Райский.

- Положи руку на его мохнатую голову, - говорила она, - и спи: не изменит, не обманет... будет век служить...

- А я кто? - вдруг, немного развеселясь, спросил Райский.

Она близко и лукаво поглядела ему в глаза и медлила ответом.

- Вижу, хочется сказать "осел": скажи, Вера, не церемонься!

- Вы? осел? - заговорила она язвительно, ходя медленно вокруг него и оглядывая его со всех сторон.

- Право, осел! - наивно подтвердил Райский, - вижу, как ты мудришь надо мной, терплю и хлопаю ушами.

- Какой вы осел! - Вы лиса, мягкая, хитрая; заманить в западню... тихо, умно, изящно... Вот я вас!..

Он молчал, не понимая ее.

- Да говорите же, что молчите! - дергая его за рукав, сказала она.

- Есть средство против этих волков...

- Какое?

- Мне - уехать, а тебе - не ходить вон туда... - Он показал на обрыв.

- Дайте мне силу не ходить туда! - почти крикнула она... - Вот вы то же самое теперь испытываете, что я: да? Ну, попробуйте завтра усидеть в комнате, когда я буду гулять в саду одна... Да нет, вы усидите! Вы сочинили себе страсть, вы только умеете красноречиво говорить о ней, завлекать, играть с женщиной! Лиса, лиса! вот я вас за это, постойте, еще не то будет!

- с принужденным смехом и будто шутя, но горячо говорила она, впуская опять ему в плечо свои тонкие пальцы.

Он в страхе слушал ее.

- Ты за этим дождалась меня? - помолчав, спросил он, - чтоб сказать мне это?

- Да, за этим! Чтоб вы не шутили вперед с страстью, а научили бы, что мне делать теперь, - вы, учитель!.. А вы подожгли дом, да и бежать! "Страсть прекрасна, люби, Вера, не стыдись!" Чья это проповедь: отца Василья?

- Я разумел разделенную страсть, - тихо оправдывался он. - Страсть прекрасна, когда обе стороны прекрасны, честны - тогда страсть не зло, а действительно величайшее счастье на всю жизнь: там нет и не нужно лжи и обманов. Если одна сторона не отвечает на страсть, она не будет напрасно увлекать другую, или когда наступит охлаждение, она не поползет в темноте, отравляя изменой жизнь другому, а смело откроется и нанесет честно, как сама судьба, один явный и неизбежный удар - разлуку... Тогда бурь нет, а только живительный огонь...

- Страсти без бурь нет или это не страсть! - сказала она. - А кроме честности или нечестности, другого разлада, других пропастей разве не бывает? - спросила она после некоторого молчания. - Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня... Научите же теперь, что мне делать?

- Бабушке сказать... - говорил он, бледный от страха, - позволь мне,

Вера... отдай мое слово назад.

- Боже сохрани! молчите и слушайте меня! А! теперь "бабушке сказать"!

Стращать, стыдить меня!.. А кто велел не слушаться ее, не стыдиться? Кто смеялся над ее моралью?

- Ты скажи мне, что с тобой, Вера? Ты то проговариваешься,то опять уходишь в тайну; я в потемках, я не знаю ничего... Тогда, может быть, я найду и средство...

- Вы не знаете, что со мной, вы в потемках, подите сюда! - говорила она, уводя его из аллеи, и, выйдя из нее, остановилась. Луна светила ей прямо в лицо. - Смотрите, что со мной.

У него упало сердце. Он не узнал прежней Веры. Лицо бледное, исхудалое, глаза блуждали, сверкая злым блеском, губы сжаты. С головы, из-под косынки, выпадали в беспорядке на лоб и виски две-три пряди волос, как у цыганки, закрывая ей, при быстрых движениях, глаза и рот. На плечи небрежно накинута была атласная, обложенная белым пухом мантилья, едва державшаяся слабым узлом шелкового шнурка.

- Что? - отряхивая волосы от лица, говорила она, - узнаете вашу Веру?

Где эта "красота", которой вы пели гимны?

Она с жалостью улыбнулась, закрыла на минуту лицо рукой и покачала головой.

- Что я могу сделать, Вера? - говорил он тихо, вглядываясь в ее исхудавшее лицо и больной блеск глаз. - Скажи мне, я готов умереть...

- Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти, от которой "тянутся какие-то лучи на всю жизнь..." Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего...

Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была сила! А вы

- "бабушке сказать"! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву... Поздно! Скажи мне, кого ты любишь, все обстоятельства, имя!..

- Кого? - вас! - сказала она с злобой, отряхивая опять пряди от лица и небрежно натягивая мантилью на плеча.

Он боялся сказать слово, боялся пошевелиться, стоял, сложив руки назад, прислонясь к дереву. Она ходила взад и вперед торопливыми, неровными шагами.

Потом остановилась и перевела дух.

- Да, она сумасшедшая! - шептал он в ужасе.

Она села на скамью, утихла и задумалась.

- Что это со мной? - будто немного опомнившись, про себя сказала она.

- Ты, Вера, сама бредила о свободе, ты таилась, и от меня, и от бабушки, хотела независимости. Я только подтверждал твои мысли: они и мои.

За что же обрушиваешь такой тяжелый камень на мою голову? - тихо оправдывался он. - Не только я, даже бабушка не смела приступиться к тебе...

Она глубоко вздохнула, потом подошла к нему и, прижавшись головой к его плечу, слабо заговорила.

- Да... да, не слушайте меня! У меня просто нервы расстроены. Какая страсть? Никакой страсти нет! Я шутила, как вы... со мной...

- Ты все еще думаешь, что я шутил! - тихо сказал он.

Она старалась улыбнуться, взяла его за руку.

- Прижмите руку к моей голове, - говорила она кротко, - видите, какой жар... Не сердитесь на меня, будьте снисходительны к бедной сестре! Это все пройдет... Доктор говорит, что у женщин часто бывают припадки... Мне самой гадко и стыдно, что я так слаба...

- Что же с тобой, бедная Вера? скажи мне...

- Ничего... Вы только проводите меня домой, помогите взойти на лестницу

- я боюсь чего-то... Я лягу... простите меня, я встревожила вас напрасно...

вызвала сюда... Вы бы уехали и забыли меня. У меня просто лихорадка... Вы не сердитесь?.. - ласково сказала она.

Он поспешно подал ей руку, тихо вывел из сада, провел через двор и довел до ее комнаты. Там зажег ей свечу.

- Позовите Марину или Машу, чтоб легли спать тут в моей комнате...

Только бабушке ни слова об этом!.. Это просто раздражение... Она перепугается... придет...

Он боязливо, задумчиво слушал ее.

- Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! - говорила она, беспокойно следя за ним глазами. - Я бог знает что наболтала в бреду... это чтоб подразнить вас... отомстить за все ваши насмешки... - прибавила она, стараясь улыбнуться. - Смотрите же, бабушке ни слова! Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее... благословить меня заочно...

Слышите?

- Да, да, слышу, - рассеянно отвечал он, пожал ей руку и позвал к ней

Машу.

IX

Райский на другой день с любопытством ждал пробуждения Веры. Он забыл о своей собственной страсти, воображение робко молчало и ушло все в наблюдение за этой ползущей в его глазах, как "удав", по его выражению, чужой страстью, выглянувшей из Веры, с своими острыми зубами.

Он был задумчив, угрюм, избегал вопросительных взглядов бабушки, проклиная слово, данное Вере, не говорить никому, всего меньше Татьяне

Марковне, чем и поставлен был в фальшивое положение.

А Татьяна Марковна не раз уж заговаривала с ним о ней.

- Что-то с Верой неладно! - говорила она, качая головой.

- Что такое? - спрашивал небрежно Райский, стараясь казаться равнодушным.

- Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда кажется, будто слезы у нее на глазах. Я с доктором говорила, тот опять о нервах поет.

Девичьи припадки, что ли?..

Бабушка не кончала речи и грустно задумывалась.

Он с нетерпением ожидал Веры. Наконец она пришла. Девушка принесла за ней теплое пальто, шляпку и ботинки на толстой подошве. Она, поздоровавшись с бабушкой, попросила кофе, с аппетитом съела несколько сухарей и напомнила

Райскому просьбу свою побывать с ней в городе, в лавках, и потом погулять вместе в поле и в роще.

Она как будто ничего. Из вчерашнего только заметна была несвойственная ей развязность в движениях и излишняя торопливость речи, казавшаяся натянутой. Очевидно было, что она крепится и маскирует расстроенность духа или нерв.

Она даже вдалась в подробности о нарядах с Полиной Карповной, которая неожиданно явилась в кабинет бабушки с какими-то обещанными выкройками нового фасона платья для приданого Марфеньки, а в самом деле, чтоб узнать о возвращении Бориса Павловича.

Она все хотела во что бы то ни стало видеться с ним наедине и все выбирала удобную минуту сесть подле него, уверяя всех, и его самого, что он хочет что-то сказать ей без свидетелей.

Она делала томные глаза, ловила его взгляд и раза два начинала тихо:

"Je comprends: dites tout! du courage!" {Я понимаю: говорите все! смелей!

(фр.).}

"Ну тебя к черту!" - думал он, хмурясь и отодвигаясь от нее.

Наконец Вера надела пальто, взяла его под руку и сказала: "Пойдемте!"

Крицкая порывалась было идти с ними, но Вера уклонилась, сказав: "Мы идем пешком и надолго с братом, а у вас, милая Полина Карповна, длинный шлейф, и вообще нарядный туалет - на дворе сыро..."

И ушли.

Райский молчал, наблюдая Веру, а она старалась казаться в обыкновенном расположении духа, делала беглые замечания о погоде, о встречавшихся знакомых, о том, что вон этот дом еще месяц тому назад был серый, запущенный, с обвалившимися карнизами, а теперь вон как свежо смотрит, когда его оштукатурили и выкрасили в желтый цвет. Упомянула, что к зиме заново отделают залу собрания, что гостиный двор покроют железом, остановилась посмотреть, как ровняют улицу для бульвара.

Она вообще казалась довольной, что идет по городу, заметив, что эта прогулка была необходима и для того, что ее давно не видит никто и бог знает, что думают, точно будто она умерла.

Райский - ни слова не отвечал на весь этот развязный лепет, под которым слышались ему совсем другие речи.

- Может быть, я дурно делаю, что лишаю вас общества Полины Карповны? -

заметила она, напрасно стараясь вывести его из молчания.

Он сделал нетерпеливое движение плечом.

- Я шучу! - сказала она, меняя тон на другой, более искренний. - Я

хочу, чтоб вы провели со мной день и несколько дней до вашего отъезда, -

продолжала она почти с грустью. - Не оставляйте меня, дайте побыть с вами...

Вы скоро уедете - и никого около меня!

- Я боюсь, Вера, что я совершенно бесполезен тебе, именно потому, что ничего не знаю. Вижу только, что у тебя какая-то драма, что наступает или наступила катастрофа...

Она вздрогнула.

- Что ты? - заботливо спросил он.

- Свежо на дворе, плечи зябнут! - сказала она, пожимая плечами. - Какая драма! нездорова, невесела, осень на дворе, а осенью человек, как все звери, будто уходит в себя. Вон и птицы уже улетают - посмотрите, как журавли летят! - говорила она, указывая высоко над Волгой на кривую линию черных точек в воздухе. - Когда кругом все делается мрачно, бледно, уныло, - и на душе становится уныло... Не правда ли?

Она сама знала, что его нелегко было обойти таким объяснением, и говорила так, чтоб не говорить правды.

Он молчал, стараясь отыскать другой, настоящий ключ.

- Вера, я хотел тебя спросить... - начал он.

- Что такое? - с беспокойством перебила она и, не дождавшись ответа, прибавила: - хорошо, спросите, только не сегодня, а погодя несколько дней...

Однако - что такое?

- О письмах, которые ты писала ко мне...

- Да, что же такое?

- Помнишь, ты писала, что разделяешь мой взгляд на честность...

Она подумала и, казалось, старалась вспомнить.

- Да... да... как же, как же... писала... так что же?

Он глядел на нее пристально.

- Ты ли писала это письмо?

- Кто же? - вдруг сказала она с живостью, - конечно, я... Послушайте, -

прибавила она потом, - оставим это объяснение, как я просила, до другого раза. Я больна, слаба... вы видели, какой припадок был у меня вчера. Я

теперь даже не могу всего припомнить, что я писала, и как-нибудь перепутаю...

- Хорошо, пусть до другого раза! - со вздохом сказал он. - Скажи, по крайней мере, зачем я тебе? Зачем ты удерживаешь меня? Зачем хочешь, чтоб я остался, чтоб пробыл с тобой эти дни?

Она сильно оперлась рукой на его руку и прижалась к его плечу, умоляя глазами не спрашивать.

- Ведь не любишь же ты меня в самом деле. Ты знаешь, что я не верю твоей кокетливой игре, - и настолько уважаешь меня, что не станешь уверять серьезно... Я, когда не в горячке, вижу, что ты издеваешься надо мной: зачем и за что?

Она сильно сжала его руку и молила опять глазами не продолжать.

- По крайней мере, о себе я вправе спросить, зачем я тебе? Ты не можешь не видеть, как я весь истерзан и страстью, и этим градом ударов сердцу, самолюбию...

- Да, самолюбию... - повторила она рассеянно.

- Положим, самолюбию, оставим спор о тому что такое самолюбие, и что -

так называемое - сердце. Но ты должна сказать, зачем я тебе? Это мое право -

спросить, и твой долг - отвечать прямо и откровенно, если не хочешь, чтоб я счел тебя фальшивой, злой...

Она шла с поникшей головой, а он ждал ответа.

- Оставим теперь это...

- И это оставим? Нет, не оставлю! - с вспыхнувшей злостью сказал он, вырвав у ней руку, - ты как кошка с мышью играешь со мной!. Я больше не позволю, довольно! Ты можешь откладывать свои секреты до удобного времени, даже вовсе о них не говорить: - ты вправе, а о себе я требую немедленного ответа. Зачем я тебе? Какую ты роль дала мне и зачем, за что!

- Вы сами выбрали эту роль, брат... - кротко возразила она, склоняя лицо вниз. - Вы просили не удалять вас...

Он, в бессильной досаде на ее справедливый упрек, отшатнулся от нее в сторону и месил широкими шагами грязь по улице, а она шла по деревянному тротуару.

- Не сердитесь, брат, подите сюда! Я не затем удержала вас, чтоб оскорблять, - нет! - шептала она, призывая его к себе... - Подите сюда, ко мне.

Он опять подал ей руку.

- Я прошу вас только, не говорите мне об этом теперь, не тревожьте меня

- чтоб со мной не случилось опять вчерашнего припадка!.. Вы видите, я едва держусь на ногах... Посмотрите на меня, возьмите мою руку...

Он взял руку - она была бледна, холодна, синие жилки на ней видны явственно. И шея, и талия стали у ней тоньше, лицо потеряло живые цвета и сквозилось грустью и слабостью. Он опять забыл о себе, ему стало жаль только ее.

- Я не хочу, чтоб дома заметили это... Я очень слаба... поберегите меня... - молила она, и даже слезы показались в глазах. - Защитите меня...

от себя самой!.. Ужо, в сумерки, часов в шесть после обеда, зайдите ко мне -

я... скажу вам, зачем я вас удержала...

- Виноват, Вера, я тоже сам не свой! - говорил он, глубоко тронутый ее горем, пожимая ей руку, - я вижу, что ты мучаешься - не знаю чем... Но - я ничего не спрошу, я должен бы щадить твое горе - и не умею, потому что сам мучаюсь. Я приду ужо, располагай мною.

Она отвечала на его пожатие сильным пожатием руки.

- Скажу, если в силах буду сказать... - прошептала она.

У него замерло сердце от тоски и предчувствия.

Они прошли по лавкам. Вера делала покупки для себя и для Марфеньки, также развязно и словоохотливо разговаривая с купцами и с встречными знакомыми. С некоторыми даже останавливалась на улице и входила в мелочные, будничные подробности, зашла к какой-то своей крестнице, дочери бедной мещанки, которой отдала купленного на платье ей и малютке ситцу и одеяло.

Потом охотно приняла предложение Райского навестить Козлова.

Когда они входили в ворота, из калитки вдруг вышел Марк.

Увидя их, он едва кивнул Райскому, не отвечая на его вопрос: "Что

Леонтий?" и, почти не взглянув на Веру, бросился по переулку скорыми шагами.

Вера вдруг будто приросла на минуту к земле, но тотчас же оправилась и также скорыми шагами вбежала на крыльцо, опередив Райского.

- Что с ним? - спросил Райский, глядя вслед Марку, - не отвечал ни слова и как бросился! Да и ты испугалась: не он ли уж это там стреляет?.. Я

видал его там с ружьем... - добавил он шутя.

- Он самый! - сказала Вера развязно, не оборачиваясь и входя в комнату

Козлова.

"Нет, нет, - думал Райский, - оборванный, бродящий цыган - ее идол, нет, нет! Впрочем, почему "нет"? Страсть жестока и самовластна. Она не покоряется человеческим соображениям и уставам, а покоряет людей своим неизведанным капризам! Но Вере негде было сблизиться с Марком. Она боится его, как все здесь!"

Козлов по-вчерашнему ходил, пошатываясь, как пьяный, из угла в угол, угрюмо молчал с неблизкими и обнаруживал тоску только при Райском, слабел и падал духом, жалуясь тихим ропотом, и все вслушивался в каждый проезжавший экипаж по улице, подходил к дверям в волнении и возвращался в отчаянии.

На приглашение Райского и Веры переехать к ним он молчал, едва вслушиваясь, или скажет: "Да, да, только после, погодя недели две... три..."

- После свадьбы Марфеньки, - сказала Вера.

- После свадьбы, после свадьбы! - подтвердил Леонтий. - Да, благодарю, а теперь я поживу здесь... Покорно благодарю...

Он вдруг взглянул на Веру и как будто удивился, видя ее.

- Вера Васильевна! - сказал он, глядя на нее в смущении. - Борис

Павлович, - начал он, продолжая глядеть на нее, - ты знаешь, кто еще читал твои книги и помогал мне разбирать их?..

- Кто? - спросил Райский.

Но Козлов уже был в другом углу комнаты и прислушивался. Потом вдруг отворил форточку и высунул голову.

- Чей это голос?.. женщины! - говорил он с испугом, навострив уши и открыв глаза.

- Ни-ток, ниток! холста! - доносился пронзительный женский крик издали.

Козлов с досадой захлопнул форточку.

- Кто же читал книги? - повторил Райский.

Но Козлов не слыхал вопроса, сел на постель и повесил голову. Вера шепнула Райскому, что ей тяжело видеть Леонтья Ивановича, и они простились с ним.

- Я что-то хотел сказать тебе, Борис Павлович, - задумчиво говорил

Козлов, - да вот забыл...

- Ты говорил, что книги мои читал еще кто-то...

- Да вот кто! - вдруг сказал Леонтий, указывая на Веру.

Райский взглянул на Веру, но она задумчиво смотрела в окно и тянула его за рукав.

- Пойдемте, пойдемте! - говорила она, порываясь на улицу.

Они воротились домой. Вера передала некоторые покупки бабушке, другие велела отнести к себе в комнату и позвала опять Райского гулять по роще, по полю и спуститься к Волге, на песок.

- Пойдемте туда! - говорила она, указывая какой-нибудь бугор, и едва доходили они туда, она тащила его в другое место или взглянуть с какой-нибудь высоты на круто заворотившуюся излучину Волги, или шла по песку, где вязли ноги, чтоб подойти поближе к воде.

Она всматривалась в даль, указывала Райскому какое-нибудь плывущее судно, иногда шла неровными, слабыми шагами, останавливалась, переводя дух и отряхивая пряди волос от лица.

- Зачем ты утомляешь себя, ты слаба, Вера? - сказал он.

- Мне все будто пить хочется, я воздуха хочу! - говорила она, оборачиваясь лицом в ту сторону, откуда был ветер.

- Да, она перемогает себя, собирает последние силы! - шептал он, проводив ее, наконец, домой, где их ждали к обеду. - Ужо, ужо! - твердил он и ждал шести часов вечера, когда стемнеет.

После обеда он уснул в зале от усталости и проснулся, когда только что пробило шесть часов и стало смеркаться.

Он пошел к Вере, но ее не было дома. Марина сказала, что барышня ко всенощной пошла, но только не знала, в какую церковь, в слободе или в деревенский приход на гору.

В слободской церкви Райский пересмотрел всех и выучил наизусть физиономию каждой старухи, отыскивая Веру. Но ее не было, и он отправился на гору.

Там в церкви толпилось по углам и у дверей несколько стариков и старух.

За колонной, в сумрачном углу, увидел он Веру, стоящую на коленях, с наклоненной головой, с накинутой на лицо вуалью.

Он стал сзади, за другой колонной.

Пока она молилась, он стоял, погруженный в мысль о ее положении, в чувство нежного сострадания к ней, особенно со времени его возвращения, когда в ней так заметно выказалось обессиление в тяжелой борьбе.

Видя это страдание только что расцветающей жизни, глядя, как мнет и жмет судьба молодое, виноватое только тем создание, что оно пожелало счастья, он про себя роптал на суровые, никого не щадящие законы бытия, налагающие тяжесть креста и на плечи злодея и на эту слабую, едва распустившуюся лилию.

"Хоть бы красоты ее пожалел... пожалела... пожалело... кто? зачем? за что?" - думал он и невольно поддавался мистическому влечению верить каким-то таинственным, подготовляемым в человеческой судьбе минутам, сближениям, встречам, наводящим человека на роковую идею, на мучительное чувство, на преступное желание, нужное зачем-то, для цели, неведомой до поры до времени самому человеку, от которого только непреклонно требуется борьба.

В другие, напротив, минуты - казалось ему - являются также невидимо кем-то подготовляемые случаи, будто нечаянно отводящие от какого-нибудь рокового события, шага или увлечения, перешагнув чрез которые, человек перешагнул глубокую пропасть, замечая ее уже тогда, когда она осталась позади.

Вглядываясь в ткань своей собственной и всякой другой жизни, глядя теперь в только что початую жизнь Веры, он яснее видел эту игру искусственных случайностей, какие-то блуждающие огни злых обманов, ослеплений, заранее расставленных пропастей, с промахами, ошибками, и рядом

- тоже будто случайные исходы из запутанных узлов...

"Что делать? рваться из всех сил в этой борьбе с расставленными капканами, и все стремиться к чему-то прочному, безмятежно-покойному, к чему стремятся вон и те простые души?" Он оглянулся на молящихся стариков и старух. "Или бессмысленно купаться в мутных волнах этой, бесцельно текущей жизни!"

"Где же ключ к уразумению сознательного пути?"

Он взглянул на Веру: она не шевелилась в своей молитве и не сводила глаз с креста.

"Бедная!" - с грустью думал он, вышел и сел на паперть в ожидании Веры.

Она молча подала ему руку. Они пошли с горы.

- Вы были в церкви? - спросила она.

- Да, был, - отвечал он.

Они тихо сошли с горы по деревне и по большой луговине к саду, Вера -

склоня голову, он - думая об обещанном объяснении и ожидая его. Теперь желание выйти из омута неизвестности - для себя, и положить, одним прямым объяснением, конец собственной пытке, - отступило на второй план.

Он чувствовал, что на нем одном лежал долг стать подле нее, осветить ее путь, помочь распутать ей самой какой-то роковой узел или перешагнуть пропасть, и отдать ей, если нужно, всю свою опытность, ум, сердце, всю силу.

Она и сама звала его за этим, в чем вполовину утром созналась, и если не созналась вполне, то, конечно, от свойственной ей осторожности - и может быть, еще остаток гордости мешал ей признать себя побежденной.

Он рад броситься ей на помощь, но не знает ничего и даже не имеет права разделить ни с кем своих опасений.

Но если б даже она и возвратила ему его слово и он поверил бабушке все свои догадки и подозрения насчет Веры, повело ли бы это к желаемому исходу?

Едва ли. Вся практическая, но устаревшая мудрость бабушки разбилась бы об упрямство Веры, ум которой был смелее, воля живее, чем у Татьяны

Марковны, и притом Вера развита.

Ей по плечу современные понятия, пробивающиеся в общественное сознание;

очевидно, она черпнула где-то других идей, даже знаний, и стала неизмеримо выше круга, где жила. Как ни старалась она таиться, но по временам проговаривалась каким-нибудь, нечаянно брошенным словом, именем авторитета в той или другой сфере знания.

И язык изменяет ей на каждом шагу; самый образ проявления самоволия мысли и чувства, - все, что так неожиданно поразило его при первой встрече с ней, весь склад ума, наконец, характер, - все давало ей такой перевес над бабушкой, что из усилия Татьяны Марковны - выручить Веру из какой-нибудь беды, не вышло бы ровно ничего.

Бабушка могла предостеречь Веру от какой-нибудь практической крупной ошибки, защитить ее от болезни, от грубой обиды, вырвать, с опасностью собственной жизни, из огня: но что она сделает в такой неосязаемой беде, как страсть, если она есть у Веры?

Бабушка, бесспорно умная женщина, безошибочный знаток и судья крупных и общих явлений жизни, бойкая хозяйка, отлично управляет своим маленьким царством, знает людские нравы, пороки и добродетели, как они обозначены на скрижалях Моисея и в Евангелии.

Но едва ли она знает ту жизнь, где игра страстей усложняет людские отношения в такую мелкую ткань и окрашивает в такие цвета, какие и не снятся никому в мирных деревенских затишьях. Она - девушка.

Если в молодости любовь, страсть или что-нибудь подобное и было известно ей, так это, конечно - страсть без опыта, какая-нибудь неразделенная или заглохшая от неудачи под гнетом любовь, не драма - любовь, а лирическое чувство, разыгравшееся в ней одной и в ней угасшее и погребенное, не оставившее следа и не положившее ни одного рубца на ее ясной жизни.

Где же ей знать или вспомнить эту борьбу, подать другому руку, помочь обойти эту пропасть? Она не вполне и поверила бы страсти: ей надо факты.

Выстрелы на дне обрыва и прогулки туда Веры - конечно, факты, но бабушка против этих фактов и могла бы принять меры, то есть расставила бы домашнюю полицию с дубинами, подкараулила бы любовника и нанесла бы этим еще новый удар Вере.

Не пускать Веру из дому - значит обречь на заключение, то есть унизить, оскорбить ее, посягнув на ее свободу. Татьяна Марковна поняла бы, что это морально, да и физически невозможно.

Вера не вынесла бы грубой неволи и бежала бы от бабушки, как убегала за

Волгу от него, Райского, словом - нет средств! Вера выросла из круга бабушкиной опытности и морали, думал он, и та только раздражит ее своими наставлениями или, пожалуй, опять заговорит о какой-нибудь Кунигунде - и насмешит. А Вера потеряет и последнюю искру доверия к ней.

Нет, отжил этот авторитет; он годился для Марфеньки, а не для независимой, умной и развитой Веры.

Средство или ключ к ее горю, если и есть - в руках самой Веры, но она никому не вверяет его, и едва теперь только, когда силы изменяют, она обронит намек, слово и опять в испуге отнимет и спрячется. Очевидно - она не в силах одна рассечь своего гордиева узла, а гордость или привычка жить своими силами - хоть погибать, да жить ими - мешает ей высказаться!

Он думал все это, идучи молча подле нее и не зная, как вызвать ее на полную откровенность - не для себя уже теперь, а для ее спасения. Наконец он решил подойти стороной: нельзя ли ему самому угадать что-нибудь из ее ответов на некоторые прежние свои вопросы, поймать имя, остановить ее на нем и облегчить ей признание, которое самой ей сделать, по-видимому, было трудно, хотя и хотелось и даже обещала она сделать, да не может. Надо помочь ей хитростью. Она теперь расстроена и - может быть - оплошает и обмолвится.

Он вспомнил, как напрасно добивался он от нее источника ее развития, расспрашивая о ее воспитании, о том, кто мог иметь на нее влияние, откуда она почерпнула этот смелый и свободный образ мысли, некоторые знания, уверенность в себе, самообладание. Не у француженки же в пансионе! Кто был ее руководителем, собеседником, когда кругом никого нет?

Так думал он подвести ее к признанию.

- Послушай, Вера, я хотел у тебя кое-что спросить, - начал он равнодушным голосом, - сегодня Леонтий упомянул, что ты читала книги в моей библиотеке, а ты никогда ни слова мне о них не говорила. Правда это?

- Да, некоторые читала. Что ж?

- С кем же читала, с Козловым?

- Иные - да. Он объяснял мне содержание некоторых писателей. Других я читала одна или со священником, мужем Наташи...

- Какие же книги ты читала с священником?

- Теперь я не помню... Святых отцов, например. Он нам с Наташей объяснял, и я многим ему обязана... Спинозу читали с ним... Вольтера...

Райский засмеялся.

- Чему вы смеетесь? - спросила она.

- Какой переход от святых отцов к Спинозе и Вольтеру! Там в библиотеке все энциклопедисты есть. Ужели ты их читала?

- Нет, куда же всех! Николай Иванович читал кое-что и передавал нам с

Наташей...

- Как это вы до Фейербаха с братией не дошли... до социалистов и материалистов!..

- Дошли! - с слабой улыбкой сказала она, - опять-таки не мы с Наташей, а муж ее. Он просил нас выписывать места, отмечал карандашом...

- Зачем?

- Хотел, кажется, возражать и напечатать в журнале, не знаю...

- В библиотеке моего отца нет этих новых книг, где же вы взяли их? - с живостью спросил Райский и навострил ухо.

Она молчала.

- Уж не у того ли изгнанника, находящегося под присмотром полиции, которому ты помогала? Помнишь, ты писала о нем?..

Она, не слушая его, шла и молчала задумчиво.

- Вера, ты не слушаешь?

- А? нет, я слышу... - очнувшись, сказала она, - где я брала книги?

Тут... в городе, то у того, то у другого...

- Волохов раздавал эти же книги... - заметил он.

- Может быть, и он... Я у учителей брала...

"Не учитель ли какой-нибудь, вроде m-r Шарля?" - сверкнуло у него в уме.

- Что же Николай Иванович говорит о Спинозе и об этих всех авторах?

- Много, всего не припомнишь...

- Например? - добивался Райский.

- Он говорит, что это "попытки гордых умов уйти в сторону от истины", вот как эти дорожки бегут в сторону от большой дороги и опять сливаются с ней же...

- Еще что?

- Еще? - что еще? Теперь забыла. Говорит, что все эти "попытки служат истине, очищают ее, как огнем, что это неизбежная борьба, без которой победа и царство истины не было бы прочно..." И мало ли что он еще говорил!..

А где "истина"? он не отвечал на этот Пилатов вопрос?

- Вон там, - сказала она, указывая назад на церковь, - где мы сейчас были!.. Я это до него знала...

- Ты думаешь, что он прав?.. - спросил он, стараясь хоть мельком заглянуть ей в душу.

- Я не думаю, а верю, что он прав. А вы? - повернувшись к нему, спросила она с живостью.

Он утвердительно наклонил голову.

- Зачем же меня спрашиваете?

- Есть неверующие, я хотел знать твое мнение...

- Я в этом, кажется, не скрывалась от вас, вы часто видите мою молитву...

- Да, но я желал бы слышать ее. Скажи, о чем ты молишься, Вера?

- О неверующих... - тихо сказала она.

- А я думал, о своей тревоге, об этой буре...

- Да... в этом - и моя тревога, и моя буря!.. - шептала она. Он не слыхал.

Проходя мимо часовни, она на минуту остановилась перед ней. Там было темно. Она, с медленным, затаенным вздохом, пошла дальше, к саду, и шла все тише и тише. Дойдя до старого дома, она остановилась и знаком головы подозвала к себе Райского.

- Послушайте, что я вам скажу... - тихо и нерешительно начала она, как будто преодолевая себя.

- Говори, Вера...

- Вы сказали... - еще тише начала она, - что самое верное средство против... "бури"... это не ходить туда...

Она показала к обрыву.

- Да, вернее этого нет.

- Я хотела просить вас...

Она остановилась, держа его за борт пальто.

- Я жду, Вера, - шептал и он, с легкой дрожью нетерпения и, может быть, тяжелого предчувствия. - Вчера я ждал только для себя, чтоб унять боль;

теперь я жду для тебя, чтоб помочь тебе - или снести твою ношу, или распутать какой-то трудный узел, может быть, спасти тебя...

- Да, помогите... - сказала она, отирая платком выступившие слезы, - я так слаба... нездорова... сил у меня нет...

- Не поможет ли лучше меня бабушка? Откройся ей, Вера; она женщина, и твое горе, может быть, знакомо ей...

Вера, зажав глаза платком, отрицательно качала головой.

- Нет, она не такая... она ничего этого не знала...

- Что же я могу сделать?.. скажи все...

- Не спрашивайте меня, брат. Я не могу сказать всего. Сказала бы все и бабушке, и вам... и скажу когда-нибудь... когда пройдет... а теперь пока не могу...

- Как же я могу помочь, когда не знаю ни твоего горя, ни опасности?

Откройся мне, и тогда простой анализ чужого ума разъяснит тебе твои сомнения, удалит, может быть, затруднения, выведет на дорогу... Иногда довольно взглянуть ясно и трезво на свое положение, и уже от одного сознания становится легче. Ты сама не можешь: дай мне взглянуть со стороны. Ты знаешь, два ума лучше одного...

- Никакие умы, никакой анализ - не выведут на дорогу, следовательно и говорить бесполезно! - почти с отчаянием сказала она.

- Как же я могу помочь тебе?

Она близко глядела ему в глаза глазами, полными слез.

- Не покидайте меня, не теряйте из вида, - шептала она. - Если услышите... выстрел оттуда... (она показала на обрыв) - будьте подле меня...

не пускайте меня - заприте, если нужно, удержите силой... Вот до чего я дошла! - с ужасом сама прошептала она, закинув голову назад в отчаянии, как будто удерживала стон, и вдруг выпрямилась. - Потом... - тихо начала опять,

- никогда об этом никому не поминайте, даже мне самой! Вот все, что вы можете сделать для меня: за этим я удержала вас! Я жалкая эгоистка, не дала вам уехать! Я чувствовала, что слабею... У меня никого нет, бабушка не поняла бы... Вы один... Простите меня!

- Ты хорошо сделала... - с жаром сказал он. - Ради бога, располагай мною - я теперь все понял и готов навсегда здесь остаться, лишь бы ты успокоилась...

- Нет, через неделю выстрелы прекратятся навсегда... - прибавила она, отирая платком слезы.

Она сжала обе его руки и, не оглядываясь, ушла к себе, взбираясь на крыльцо тихо, неровными шагами, держась за перилы.

X

Прошло два дня. По утрам Райский не видал почти Веру наедине. Она приходила обедать, пила вечером вместе со всеми чай, говорила об обыкновенных предметах, иногда только казалась утомленною.

Райский по утрам опять начал вносить заметки в программу своего романа, потом шел навещать Козлова, заходил на минуту к губернатору и еще к двум,трем лицам в городе,с которыми успел покороче познакомиться. А вечер проводил в саду, стараясь не терять из вида Веры, по ее просьбе, и прислушиваясь к каждому звуку в роще.

Он сидел на скамье у обрыва, ходил по аллеям, и только к полуночи у него прекращалось напряженное, томительное ожидание выстрела. Он почти желал его, надеясь, что своею помощью сразу навсегда отведет Веру от какой-то беды.

Но вот два дня прошли тихо; до конца назначенного срока, до недели, было еще пять дней. Райский рассчитывал, что в день рождения Марфеньки, послезавтра, Вере неловко будет оставить семейный круг, а потом, когда

Марфенька на другой день уедет с женихом и с его матерью за Волгу, в

Колчино, ей опять неловко будет оставлять бабушку одну, - и таким образом неделя пройдет, а с ней минует и туча. Вера за обедом просила его зайти к ней вечером, сказавши, что даст ему поручение.

Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза у ней были, казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения были вялы, походка медленна. Он взял ее под руку, и так как она направлялась из сада к полю, он думал, что она идет к часовне, повел ее по лугу и по дорожке туда.

Она молча сила за ним, в глубокой задумчивости, от которой очнулась у порога часовни. Она вошла туда и глядела на задумчивый лик Спасителя.

- Мне кажется, Вера, у тебя есть помощь сильнее моей, и ты напрасно надеялась на меня. Ты и без меня не пойдешь туда... - тихо говорил он, стоя на пороге часовни.

Она сделала утвердительный знак головой, и сама, кажется, во взгляде

Христа искала силы, участия, опоры, опять призыва. Но взгляд этот, как всегда, задумчиво-покойно, как будто безучастно, смотрел на ее борьбу, не помогая ей, не удерживая ее... Она вздохнула.

- Не пойду! - подтвердила она тихо, отводя глаза от от образа.

Райский не прочел на ее лице ни молитвы, ни желания. Оно было подернуто задумчивым выражением усталости, равнодушия, а может быть, и тихой покорности.

- Пойдем домой, ты легко одета, - сказал он.

Она повиновалась.

- А что же поручение - какое? - спросил он.

- Да, - припомнила она и достала из кармана портмоне. - Возьмите у золотых дел мастера Шмита porte-bouquet {Подставка для букета (фр.).}. Я еще на той неделе выбрала подарить Марфеньке в день рождения, - только велела вставить несколько жемчужин, из своих собственных, и вырезать ее имя. Вот деньги.

Он спрятал деньги.

- Это не все. В самый день ее рождения, послезавтра пораньше утром ...

Вы можете встать часов в восемь?..

- Еще бы! я, пожалуй, и спать не лягу совсем...

- Зайдите вот сюда - знаете большой сад - в оранжерею, к садовнику. Я

уж говорила ему; выберите понаряднее букет цветов и пришлите мне, пока

Марфенька не проснулась... Я полагаюсь на ваш вкус...

- Вот как! я делаю успехи в твоем доверии, Вера! - сказал, смеясь,

Райский, - вкусу моему веришь и честности, даже деньги не боялась отдать...

- Я сделала бы это все сама, да не могу... сил нет... устаю! -

прибавила она, стараясь улыбнуться на его шутку.

Он на другой день утром взял у Шмита porte-bouquet и обдумал, из каких цветов должен быть составлен букет для Марфеньки. Одних цветов нельзя было найти в позднюю пору, другие не годились.

Потом он выбрал дамские часы с эмалевой доской, с цепочкой, подарить от себя Марфеньке, и для этого зашел к Титу Никонычу и занял у него двести рублей до завтра, чтобы не воевать с бабушкой, которая без боя не дала бы ему промотать столько на подарок и, кроме того, пожалуй, выдала бы заранее его секрет.

У Тита Никоныча он увидел роскошный дамский туалет, обшитый розовой кисеей и кружевами, с зеркалом, увитым фарфоровой гирляндой из амуров и цветов, артистической, тонкой работы, с Севрской фабрики.

- Что это? Где вы взяли такую драгоценность? - говорил он, рассматривая группы амуров, цветы, краски, - и не мог отвести глаз. - Какая прелесть!

- Марфе Васильевне! - любезно улыбаясь, говорил Тит Никоныч, - я очень счастлив, что вам нравится, - вы знаток. Ваш вкус мне порукой, что этот подарок будет благосклонно принят дорогой новорожденной к ее свадьбе. Какая отменная девица! Поглядите, эти розы, можно сказать, суть ее живое подобие.

Она будет видеть в зеркале свое пленительное личико, а купидоны ей будут улыбаться...

- Где вы достали такую редкость?

- До завтра прошу у вас секрета от Татьяны Марковны и от Марфы

Васильевны тоже! - сказал Тит Никоныч.

- Ведь это больше тысячи рублей надо заплатить! И где здесь достать?..

- Пять тысяч рублей ассигнациями мой дед заплатил в приданое моей родительнице. Это хранилось до сих пор в моей вотчине, в спальне покойницы.

Я в прошедшем месяце под секретом велел доставить сюда; на руках несли полтораста верст: шесть человек попеременно, чтоб не разбилось. Я только новую кисею велел сделать, а кружева - тоже старинные: изволите видеть -

пожелтели. Это очень ценится дамами, тогда как... - добавил он с усмешкой, -

в наших глазах не имеет никакой цены.

- Что бабушка скажет? - заметил Райский.

- Без грозы не обойдется, я сильно тревожусь, но, может быть, по своей доброте, простит меня. Позволяю себе вам открыть, что я люблю обеих девиц, как родных дочерей, - прибавил он нежно, - обеих на коленях качал, грамоте вместе с Татьяной Марковной обучал; это - как моя семья. Не измените мне,шепнул он, - скажу конфиденциально, что и Вере Васильевне в одинаковой мере я взял смелость изготовить в свое время, при ее замужестве, равный этому подарок, который, смею думать, она благосклонно примет...

Он показал Райскому массивный серебряный столовый сервиз на двенадцать человек, старой и тоже артистической отделки.

- Вам, как брату и другу ее, открою, - шептал он, - что я, вместе с

Татьяной Марковной, пламенно желаю ей отличной и богатой партии, коей она вполне достойна: мы замечаем, - еще тише зашептал он, - что достойнейший во всех отношениях кавалер, Иван Иванович Тушин - без ума от нее - как и следует быть...

Райский вздохнул и вернулся домой. Он нашел там Викентьева с матерью, которая приехала из-за Волги к дню рождения Марфеньки, Полину Карповну, двух-трех гостей из города и - Опенкина.

Последний разливал волны семинарского красноречия, переходя нередко в плаксивый тон и обращая к Марфеньке пожелания по случаю предстоящего брака.

Бабушка не решилась оставить его к обеду при "хороших гостях" и поручила Викентьеву напоить за завтраком, что тот и исполнил отчетливо, так что к трем часам Опенкин был "готов" совсем и спал крепким сном в пустой зале старого дома.

Гости часов в семь разъехались. Бабушка с матерью жениха зарылись совсем в приданое и вели нескончаемый разговор в кабинете Татьяны Марковны.

А жених с невестой, обежав раз пять сад и рощу, ушли в деревню.

Викентьев нес за Марфенькой целый узел, который, пока они шли по полю, он кидал вверх и ловил на лету.

Марфенька обошла каждую избу, прощалась с бабами, ласкала ребятишек, двум из них вымыла рожицы, некоторым матерям дала ситцу на рубашонки детям, да двум девочкам постарше на платья и две пары башмаков, сказав, чтоб не смели ходить босоногие по лужам.

Полоумной Агашке дала какую-то изношенную душегрейку, которую выпросила в дворне у Улиты, обещаясь по возвращении сделать ей новую, настрого приказав Агашке не ходить в одном платье по осеннему холоду, и сказала, что пришлет "коты" носить в слякоть.

Безногому старику Силычу оставила рубль медными деньгами, которые тот жадно подобрал, когда Викентьев, с грохотом и хохотом, выворачивая карманы, выбросил их на лавку.

Силыч, дрожащими от жадности руками, начал завертывать их в какие-то хлопки и тряпки, прятал в карманы, даже взял один пятак в рот.

Но Марфенька погрозила, что отнимет деньги и никогда не придет больше, если он станет прятать их, а сам выпрашивать луковицу на обед и просить на паперти милостыню.

- Красавица ты наша, божий ангел, награди тебя господь! - провожали ее бабы с каждого двора, когда она прощалась с ними недели на две.

А мужики ласково и лукаво улыбались молча: "Балует барышня, - как будто думали они, - с ребятишками да с бабами возится! ишь какой пустяк носит им!

Почто это нашим бабам и ребятишкам?"

И небрежно рассматривали ситцевую рубашонку, какой-нибудь поясок или маленькие башмаки.

XI

Вечером новый дом снял огнями. Бабушка не знала, как угостить свою гостью и будущую родню.

Она воздвигла ей парадную постель в гостиной, чуть не до потолка, походившую на катафалк. Марфенька, в своих двух комнатах, целый вечер играла, пела с Викентьевым - наконец они затихли за чтением какой-то новой повести, беспрестанно прерываемом замечаниями Викентьева, его шалостями и резвостью.

Только окна Райского не были освещены. Он ушел тотчас после обеда и не возвращался к чаю.

Луна освещала новый дом, а старый прятался в тени. На дворе, в кухне, в людских долее обыкновенного не ложились спать люди, у которых в гостях были приехавшие с барыней Викентьевой из-за Волги кучер и лакей.

На кухне долго не гасили огня, готовили ужин и отчасти завтрашний обед.

Вера с семи часов вечера сидела в бездействии, сначала в сумерках, потом при слабом огне одной свечи, облокотясь на стол и положив на руку голову, другой рукой она задумчиво перебирала листы лежавшей перед ней книги, в которую не смотрела.

Глаза ее устремлены были куда-то далеко от книги. На плеча накинут белый большой шерстяной платок, защищавший ее от свежего, осеннего воздуха, который в открытое окно наполнял комнату. Она еще не позволяла вставить у себя рам и подолгу оставляла окно открытым.

Спустя полчаса она медленно встала, положив книгу в стол, подошла к окну и оперлась на локти, глядя на небо, на новый, светившийся огнями через все окна дом, прислушиваясь к шагам ходивших по двору людей, потом выпрямилась и вздрогнула от холода.

Она стала закрывать окно, и только затворила одну половину, как среди тишины грянул под горой выстрел.

Она вздрогнула, быстро опустилась на стул и опустила голову. Потом встала, глядя вокруг себя, меняясь в лице, шагнула к столу, где стояла свеча, и остановилась.

В глазах был испуг и тревога. Она несколько раз трогала лоб рукой и села было к столу, но в ту же минуту встала опять, быстро сдернула с плеч платок и бросила в угол за занавес, на постель, еще быстрее отворила шкаф, затворила опять, ища чего-то глазами по стульям, на диване - и не найдя, что ей нужно, села на стул, по-видимому в изнеможении.

Наконец глаза ее остановились на висевшей на спинке стула пуховой косынке, подаренной Титом Никонычем. Она бросилась к ней, стала торопливо надевать одной рукой на голову, другой в ту же минуту отворяла шкаф и доставала оттуда с вешалок, с лихорадочной дрожью, то то, то другое пальто.

Мельком взглянув на пальто, попавшееся ей в руку, она с досадой бросала его на пол и хватала другое, бросала опять попавшееся платье, другое, третье и искала чего-то, перебирая одно за другим все, что висело в шкафе, и в то же время стараясь рукой завязать косынку на голове.

Наконец бросилась к свечке, схватила ее и осветила шкаф. Там, с ожесточенным нетерпением, взяла она мантилью на белом пуху, еще другую, черную, шелковую, накинула первую на себя, а на нее шелковую, отбросив пуховую косынку прочь.

Не затворив шкафа, она перешагнула через кучу брошенного на пол платья, задула свечку и, скользнув из двери, не заперев ее, как мышь, неслышными шагами спустилась с лестницы.

Она прокралась к окраине двора, закрытой тенью, и вошла в темную аллею.

Она не шагала, а неслась; едва мелькал темный силуэт, где нужно было перебежать светлое пространство, так что луна будто не успевала осветить ее,

Она, миновав аллею, умерила шаг и остановилась на минуту перевести дух у канавы, отделявшей сад от рощи. Потом перешла канаву, вошла в кусты, мимо своей любимой скамьи, и подошла к обрыву. Она подобрала обеими руками платье, чтоб спуститься...

Перед ней, как из земли, вырос Райский и стал между ею и обрывом. Она окаменела на месте.

- Куда, Вера? - спросил он.

Она молчала.

- Пойдем назад!

Он взял ее за руку. Она не дала руки и хотела миновать его.

- Вера, куда, зачем?

- Туда... в последний раз, свидание необходимо - проститься... -

шептала она со стыдом и мольбой. - Пустите меня, брат...

- Я сейчас вернусь, а вы подождите меня... одну минуту... Посидите вот здесь, на скамье...

Он молча, крепко взял ее за руку и не выпускал.

- Пустите, мне больно! - шептала она, ломая его и свою руку.

Он не пускал. Между ними завязалась борьба.

- Вы не сладите со мной!.. - говорила она, сжимая зубы и с неестественной силой вырывая руку, наконец вырвала и метнулась было в сторону, мимо его.

Он удержал ее за талию, подвел к скамье, посадил и сел подле нее.

- Как это грубо, дико! - с тоской и злостью сказала она, отворачиваясь от него почти с отвращением.

- Не этой силой хотел бы я удержать тебя, Вера!

- От чего удержать? - спросила она почти грубо.

- Может быть - от гибели...

- Разве можно погубить меня, если я не хочу?

- Ты не хочешь, а гибнешь...

- А если я хочу гибнуть?

Он молчал.

- И никакой гибели нет, мне нужно видеться, чтоб... расстаться...

- Чтоб расстаться - не надо видеться...

- Надо - и я увижусь! часом или днем позже - все равно. Всю дворню, весь город зовите, хоть роту солдат, ничем не удержите!..

Она откинула черную мантилью с головы на плечи и судорожно передергивала ее.

Выстрел повторился. Она рванулась, но две сильные руки за плеча посадили ее на лавку. Она посмотрела на Райского с ног до головы и тряхнула головой от ярости.

- Какой же награды потребуете вы от меня за этот добродетельный подвиг?

- шипела она.

Он молчал и исподлобья стерег ее движения. Она с злостью засмеялась.

- Пустите! - сказала она мягко немного погодя.

Он покачал отрицательно головой.

- Брат! - заговорила она через минуту нежно, кладя ему руку на плечо, -

если когда-нибудь вы горели, как на угольях, умирали сто раз в одну минуту от страха, от нетерпения... когда счастье просится в руки и ускользает... и ваша душа просится вслед за ним... Припомните такую минуту... когда у вас оставалась одна последняя надежда... искра... Вот это - моя минута! Она пройдет - и все пройдет с ней...

- И слава богу, Вера! Опомнись, приди в себя немного, ты сама не пойдешь! Когда больные горячкой мучатся жаждой и просят льду - им не дают.

Вчера, в трезвый час, ты сама предвидела это и указала мне простое и самое действительное средство - не пускать тебя - и я не пущу...

Она стала на колени подле него.

- Не заставьте меня проклинать вас всю жизнь потом! - умоляла она. -

Может быть, там меня ждет сама судьба...

- Твоя судьба - вон там: я видел, где ты вчера искала ее, Вера.Ты веришь в провидение, другой судьбы нет...

Она вдруг смолкла и поникла головой.

- Да, - сказала она покорно, - да, вы правы, я верю... Но я там допрашивалась искры, чтоб осветить мой путь, - и не допросилась. Что мне делать? - я не знаю...

Она вздохнула и медленно встала с колен.

- Не ходи! - говорил он.

- Именем той судьбы, в которую верю, я искала счастья! Может быть, она и посылает меня теперь туда... может быть... я необходима там! - продолжала она, выпрямившись и сделав шаг к обрыву. - Что бы ни было, не держите меня доле, я решилась. Я чувствую, моя слабость миновала. Я владею собой, я опять сильна! Там решится не моя одна судьба, но и другого человека. На вас ляжет ответственность за эту пропасть, которую вы роете между ним и мною. Я не утешусь никогда, буду вас считать виновником несчастья всей моей жизни... и его жизни! Если вы теперь удержите меня, я буду думать, что мелкая страстишка, самолюбие без прав, зависть - помешали моему счастью и что вы лгали, когда проповедовали свободу...

Он поколебался и отступил от нее на шаг.

- Это голос страсти, со всеми ее софизмами и изворотами! - сказал он, вдруг опомнившись. - Вера, ты теперь в положении иезуита. Вспомни, как ты просила вчера, после своей молитвы, не пускать тебя!.. А если ты будешь проклинать меня за то, что я уступил тебе, на кого тогда падет ответственность?

Она опять упала духом и уныло склонила голову.

- Кто он, скажи? - шепнул он.

- Если скажу - вы не удержите меня? - вдруг спросила она с живостью, хватаясь за эту, внезапно явившуюся надежду вырваться - и спрашивала его глазами, глядя близко и прямо ему в глаза.

- Не знаю, может быть...

- Нет, дайте слово, что не удержите, - и я назову...

Он колебался.

В эту минуту раздался третий выстрел. Она рванулась, но он успел удержать ее за руку.

- Пойдем, Вера, домой, к бабушке сейчас! - говорил он настойчиво, почти повелительно. - Открой ей все...

Но она вместо ответа начала биться у него в руках, вырываясь, падая, вставая опять.

- Если... вам было когда-нибудь хорошо в жизни, то пустите!.. Вы говорили: "люби, страсть прекрасна!" - задыхаясь от волнения, говорила она и порывалась у него из рук, - вспомните... и дайте мне еще одну такую минуту, один вечер... "Христа ради!" - шептала она, протягивая руку, - вы тоже просили меня, Христа ради, не удалять вас... я не отказала... помните?

Подайте и мне эту милостыню!.. Я никогда не упрекну вас... никогда... вы сделали все - мать не могла бы сделать больше - но теперь оставьте меня - я должна быть свободна!.. И вот, пусть тот, кому мы молились вчера, будет свидетелем, что это последний вечер... последний! Я никогда не пойду с обрыва больше: верьте мне - я этой клятвы не нарушу! Подождите меня здесь, я сейчас вернусь, только скажу слово...

Он выпустил ее руку.

- Что ты говоришь, Вера! - шептал он в ужасе, - ты не помнишь себя.

Куда ты?

- Туда... взглянуть один раз... на "волка"... проститься... услышать его... может быть... он уступит...

Она бросилась к обрыву, но упала, торопясь уйти, чтоб он не удержал ее, хотела встать и не могла.

Она протягивала руку к обрыву, глядя умоляющими глазами на Райского.

Он собрал нечеловеческие силы, задушил вопль собственной муки, поднял ее на руки.

- Ты упадешь с обрыва, там круто... - шепнул он, - я тебе помогу...

Он почти снес ее с крутизны и поставил на отлогом месте, на дорожке. У

него дрожали руки, он был бледен.

Она быстро обернулась к нему, обдала его всего широким взглядом исступленного удивления, благодарности, вдруг опустилась на колени, схватила его руку и крепко прижала к губам...

- Брат! вы великодушны, Вера не забудет этого! - сказала она и, взвизгнув от радости, как освобожденная из клетки птица, бросилась в кусты.

Он сел на том месте, где стоял, и с ужасом слушал шум раздвигаемых ею ветвей и треск сухих прутьев под ногами.

XII

В полуразвалившейся беседке ждал Марк. На столе лежало ружье и фуражка.

Сам он ходил взад и вперед по нескольким уцелевшим доскам. Когда он ступал на один конец доски, другой привскакивал и падал со стуком.

- О, чертова музыка! - с досадой на этот стук сказал он и сел на одну из скамей близ стола, положил локти на стол и впустил обе руки в густые волосы.

Он курил папироску за папироской. Зажигая спичку, он освещал себя. Он был бледен и казался взволнованным или озлобленным.

После каждого выстрела он прислушивался несколько минут, потом шел по тропинке, приглядываясь к кустам, по-видимому ожидая Веру. И когда ожидания его не сбывались, он возвращался в беседку и начинал ходить под "чертову музыку", опять бросался на скамью, впуская пальцы в волосы, или ложился на одну из скамей, кладя, по-американски, ноги на стол.

После третьего выстрела он прислушался минут семь, но, не слыша ничего, до того нахмурился, что на минуту как будто постарел, медленно взял ружье и нехотя пошел по дорожке, по-видимому с намерением уйти, но замедлял, однако, шаг, точно затрудняясь идти в темноте. Наконец пошел решительным шагом - и вдруг столкнулся с Верой.

Она остановилась и приложила руку к сердцу, с трудом переводя дух.

Он взял ее за руку - и в ней тревога мгновенно стихла. Она старалась только отдышаться от скорой ходьбы и от борьбы с Райским, а он, казалось, не мог одолеть в себе сильно охватившего его чувства - радости исполнившегося ожидания.

- Еще недавно, Вера, вы были так аккуратны, мне не приходилось тратить пороху на три выстрела... - сказал он.

- Упрек - вместо радости! - отвечала она, вырывая у него руку.

- Это я - так только, чтоб начать разговор, а сам одурел совсем от счастья, как Райский...

- Не похоже! Если б было так, мы не виделись бы украдкой, в обрыве...

Боже мой!

Она перевела дух.

- А сидели бы рядком там у бабушки, за чайным столом, и ждали бы, когда нас обвенчают!

- Так что же?

- Что напрасно мечтать о том, что невозможно! Ведь бабушка не отдала бы за меня...

- Отдала бы: она сделает, что я хочу. У вас только это препятствие?

- Мы опять заводим эту нескончаемую полемику, Вера! Мы сошлись в последний раз сегодня - вы сами говорите. Надо же кончить как-нибудь эту томительную пытку и сойти с горячих угольев!

- Да, в последний раз... Я клятву дала, что больше здесь никогда не буду!

- Стало быть, время дорого. Мы разойдемся навсегда, если... глупость, то есть бабушкины убеждения, разведут нас. Я уеду через неделю, разрешение получено, вы знаете. Или уж сойдемся и не разойдемся больше.

- Никогда? - тихо спросила она.

Он сделал движение нетерпения.

- Никогда! - повторил он с досадой, - какая ложь в этих словах:

"никогда", "всегда"!.. Конечно "никогда": год, может быть, два... три...

Разве это не - "никогда"? Вы хотите бессрочного чувства? Да разве оно есть?

Вы пересчитайте всех ваших голубей и голубок: ведь никто бессрочно не любит.

Загляните в их гнезда - что там? Сделают свое дело, выведут детей, а потом воротят носы в разные стороны. А только от тупоумия сидят вместе...

- Довольно, Марк, я тоже утомлена этой теорией о любви на срок! - с нетерпением перебила она. - Я очень несчастлива, у меня не одна эта туча на душе - разлука с вами! Вот уж год я скрытничаю с бабушкой - и это убивает меня, и ее еще больше, я вижу это. Я думала, что на днях эта пытка кончится;

сегодня, завтра, мы, наконец, выскажемся вполне, искренне объявим друг другу свои мысли, надежды, цели... и...

- Что потом? - спросил он, слушая внимательно.

- Потом я пойду к бабушке и скажу ей: вот кого я выбрала... на всю жизнь. Но... кажется... этого не будет... мы напрасно видимся сегодня, мы должны разойтись! - с глубоким унынием, шепотом, досказала она и поникла головой.

- Да, если воображать себя ангелами, то, конечно, вы правы, Вера: тогда на всю жизнь. Вон и этот седой мечтатель, Райский, думает, что женщины созданы для какой-то высшей цели...

- Для семьи созданы они прежде всего. Не ангелы, пусть так - но не звери! Я не волчица, а женщина!

- Ну пусть для семьи, что же? В чем тут помеха нам? Надо кормить и воспитать детей? Это уже не любовь, а особая забота, дело нянек, старых баб!

Вы хотите драпировки: все эти чувства, симпатии и прочее - только драпировка, те листья, которыми, говорят, прикрывались люди еще в раю...

- Да, люди! - сказала она.

Он усмехнулся и пожал плечами.

- Пусть драпировка, - продолжала Вера, - но ведь и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, - вон изменились, похудели?.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?

Он нахмурился.

- Видите свою ошибку, Вера: "с понятиями о любви", говорите вы, а дело в том, что любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота, и довольно резкая - в этом Райский прав - да ум, да свобода понятий - и держат меня в плену долее, нежели со всякой другой!

- Очень лестно! - сказала она тихо.

- Эти "понятия" вас губят, Вера. Не будь их, мы сошлись бы давно и были бы оба счастливы...

- На время, а потом - явится новое увлечение, уступить ему - и так далее?..

Он пожал плечами.

- Не мы виноваты в этом, а природа! И хорошо сделала. Иначе, если останавливаться над всеми явлениями жизни подолгу - значит надевать путы на ноги... значит жить "понятиями"... Природу не переделаешь!

- Понятия эти - правила! - доказывала она. У природы есть свои законы, вы же учили: а у людей правила!

- Вот где мертвечина и есть, что из природного влечения делают правила и сковывают себя но рукам и ногам. Любовь - счастье, данное человеку природой... Это мое мнение...

- Счастье это ведет за собой долг, - сказала она, встав со скамьи, -

это мое мнение...

- Это выдумка, сочинение, Вера, поймите, хаос ваших "правил" и

"понятий"! Забудьте эти "долги" и согласитесь, что любовь прежде всего -

влечение... иногда неодолимое...

Он тоже встал и обнял ее за талию.

- Так ли? С этим трудно не согласиться, упрямая... красавица, умница!..

- нежно шептал он.

Она тихо освободила талию от его рук.

- А то выдумали - "долг"!

- Долг, - повторила она настойчиво, - за отданные друг другу лучшие годы счастья платить взаимно остальную жизнь...

- Чем это - позвольте спросить? Варить суп, ходить друг за другом, сидеть с глазу на глаз, притворяться, вянуть на "правилах", да на "долге"

около какой-нибудь тщедушной, слабонервной подруги или разбитого параличом старика, когда силы у одного еще крепки, жизнь зовет, тянет дальше!.. Так, что ли?

- Да, - удержаться, не смотреть туда, куда "тянет"! Тогда не надо будет и притворяться, а просто воздерживаться, "как от рюмки", говорит бабушка, и это правда... Так я понимаю счастье и так желаю его!

- Ну, дело плохо, когда дошло до цитат бабушкиной мудрости. Вы похвастайтесь ей, скажите, как крепки ее правила в вас...

- Нечем хвастаться! - уныло говорила она, - да, сегодня, отсюда, я пойду к ней и... "похвастаюсь"!

- Что же вы ей скажете?

- Все, что было здесь... чего она не знает...

Она села на скамью и, облокотившись на стол, склонила лицо на руки и задумалась.

- Зачем? - спросил он.

- Вы не поймете зачем, потому что не допускаете долга... А я давно в долгу перед ней...

- Все это мораль, подергивающая жизнь плесенью, скукой!.. Вера, Вера, -

не любите вы, не умеете любить...

Она вдруг подошла к нему и с упреком взглянула ему в лицо.

- Не говорите этого, Марк, если не хотите привести меня в отчаяние! Я

сочту это притворством, желанием увлечь меня без любви, обмануть...

И он встал со скамьи.

- Не говорите и вы этого, Вера. Не стал бы я тут слушать и читать лекции о любви! И если б хотел обмануть, то обманул бы давно - стало быть, не могу...

- Боже мой! Из чего вы бьетесь, Марк? Как уродуете свою жизнь! -

сказала она, всплеснув руками.

- Послушайте, Вера, оставим спор. Вашими устами говорит та же бабушка, только, конечно, иначе, другим языком. Все это годилось прежде, а теперь потекла другая жизнь, где не авторитеты, не заученные понятия, а правда пробивается наружу...

- Правда - где она? скажите наконец!.. Не позади ли нас? Чего вы ищете!

- Счастья! я вас люблю! Зачем вы томите меня, зачем боретесь со мной и с собой и делаете две жертвы?

Она пожала плечами.

- Странные упреки! Поглядите на меня хорошенько - мы несколько дней не виделись: какова я? - сказала она.

- Я вижу, что вы страдаете, и тем это нелепее! Теперь и я спрошу: зачем вы ходили и ходите сюда?

Она почти враждебно посмотрела на него.

- Зачем я не раньше почувствовала... ужас своего положения - хотите вы спросить? Да, этот вопрос и упрек давно мы должны бы были сделать себе оба, и тогда, ответив на него искренне друг другу и самим себе, не ходили бы больше! Поздно!.. - шептала она задумчиво, - впрочем,лучше поздно, чем никогда! Мы сегодня должны один другому ответить на вопрос: чего мы хотели и ждали друг от друга?..

- Позвольте же мне высказаться решительно, - начал он. - Я хочу вашей любви и отдаю вам свою, вот одно "правило" в любви - правило свободного размена, указанное природой. Не насиловать привязанности, а свободно отдаваться впечатлению и наслаждаться взаимным счастьем - вот "долг и закон", который я признаю - и вот мой ответ на вопрос, "зачем я хожу?".

Жертв надо? И жертвы есть, - по мне это не жертвы, но я назову вашим именем, я останусь еще в этом болоте, не знаю сколько времени, буду тратить силы вот тут - но не для вас, а прежде всего для себя, потому что в настоящее время это стало моей жизнью - и я буду жить, пока буду счастлив, пока буду любить.

А когда охладею - я скажу и уйду - куда поведет меня жизнь, не унося с собой никаких "долгов", "правил" и "обязанностей". Я все их оставлю тут, на дне обрыва! Видите, я не обманываю вас, я высказываюсь весь. Скажу и уйду! И вы имеете право сделать то же. А вон те мертвецы лгут себе и другим - и эту ложь называют "правилами". А сами потихоньку делают то же самое - и еще ухитрились себе присвоивать это право, а женщинам не давать его! Между нами должно быть равенство. Решите, честно это или нет?

Она покачала отрицательно головой.

- Софизмы! Честно взять жизнь у другого и заплатить ему своею: это правило! Вы знаете, Марк, - и другие мои правила...

- Ну, дошли! теперь пойдет! Правило - камнем повиснуть на шее друг друга...

- Нет, не камнем! - горячо возразила она. - Любовь налагает долг, буду твердить я, как жизнь налагает и другие долги: без них жизни нет. Вы стали бы сидеть с дряхлой, слепой матерью, водить ее, кормить - за что? Ведь это невесело - но честный человек считает это долгом, и даже любит его!

- Вы рассуждаете, а не любите, Вера!

- А вы увертываетесь от моей правды! Рассуждаю, потому что люблю, я женщина, а не животное и не машина!

- У вас какая-то сочиненная и придуманная любовь... как в романах... с надеждой на бесконечность... словом - бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня, Вера? Положим, я бы не назначал любви срока, скача и играя, как Викентьев, подал бы вам руку "навсегда": чего же хотите вы еще?

Чтоб "бог благословил союз", говорите вы, то есть чтоб пойти в церковь - да против убеждения, - дать публично исполнить над собой обряд... А я не верю ему и терпеть не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю?..

Она встала и накинула черную мантилью на голову.

- Мы сошлись, чтоб удалить все препятствия к счастью, - а вместо того только увеличиваем их! Вы грубо касаетесь того, что для меня свято. Зачем вы вызвали меня сюда? Я думала, вы уступили старой, испытанной правде и что мы подадим друг другу руки навсегда... Всякий раз с этой надеждой сходила я с обрыва... и всякий раз ошибалась! Я повторю, что говорила давно: у нас,

Марк... (слабым голосом оканчивала она) и убеждения, и чувства разные! Я

думала, что самый ум ваш скажет вам... где настоящая жизнь - и где ваша лучшая роль...

- Где?

- В сердце честной женщины, которая любит, и что роль друга такой женщины...

Она махнула безотрадно рукой. Ей хлынули слезы в глаза.

- Живите вашей жизнью, Марк, - я не могу... у ней нет корня...

- Ваши корни подгнили давно, Вера!

- Пусть так! - более и более слабея, говорила она, и слезы появились уже в глазах. - Не мне спорить с вами, опровергать ваши убеждения умом и своими убеждениями! У меня ни ума, ни сил не станет. У меня оружие слабо - и только имеет ту цену, что оно мое собственное, что я взяла его в моей тихой жизни, а не из книг, не понаслышке...

Он сделал движение, но она заговорила опять.

- Я думала победить вас другой силой... Помните, как все случилось? -

присевши на минуту на скамью, говорила она задумчиво. - Мне сначала было жалко вас. Вы здесь одни, вас не понимал никто, все убегали. Участие привлекло меня на вашу сторону. Я видела что-то странное, распущенное. Вы на дорожили ничем - даже приличиями, были небрежны в мыслях, неосторожны в разговорах, играли жизнью, сорили умом, никого и ничего не уважали, ни во что не верили и учили тому же других, напрашивались на неприятности, хвастались удалью. Я из любопытства следила за вами, позволила вам приходить к себе, брала у вас книги, - видела ум, какую-то силу... Но все это шло стороной от жизни... Потом... я забрала себе в голову (как я каюсь в этом!), что... Я говорила себе часто: сделаю, что он будет дорожить жизнью...

сначала для меня, а потом и для жизни, будет уважать, сначала опять меня, а потом и другое в жизни, будет верить... мне, а потом... Я хотела, чтоб вы жили, чтоб стали лучше, выше всех... ссорилась с вами за беспорядочную жизнь...

Она вздохнула, как будто перебирая в памяти весь этот год... "Вы поддавались моему... влиянию... - И я тоже поддавалась вашему: ума, смелости, захватила было несколько... софизмов..."

- И на попятный двор, бабушки страшно стало! Что же не бросили тогда меня, как увидали софизмы? Софизмы!

- Поздно было. Я горячо приняла к сердцу вашу судьбу... Я страдала не за один этот темный образ жизни, но и за вас самих, упрямо шла за вами, думала, что ради меня... вы поймете жизнь, не будете блуждать в одиночку, со вредом для себя и без всякой пользы для других... думала, что выйдет...

- Вице-губернатор или советник хороший...

- Что за дело до названия - выйдет человек нужный, сильный...

- Благонамеренный, всему покорный - еще что?

- Еще - друг мне на всю жизнь: вот что! Я увлекалась своей надеждой...

и вот куда увлеклась!.. - тихо добавила она и, оглядевшись, вздрогнула. - И

что приобрела этой страшной борьбой? то, что вы теперь бежите от любви, от счастья, от жизни... от своей Веры! - сказала она, придвигаясь к нему и кладя руку на плечо. - Не бегите, поглядите мне в глаза, слышите мой голос:

в нем правда! Не бегите, останьтесь, пойдем вместе туда, на гору, в сад...

Завтра здесь никого не будет счастливее нас!.. Вы меня любите... Марк!

Марк... слышите? посмотрите прямо на меня...

Она наклонилась к его лицу, близко поглядела ему в глаза.

Он быстро встал со скамьи.

- Дальше, Вера, от меня!.. - сказал он, вырывая руку и тряся головой, как косматый зверь.

Он стал шагах в трех от нее.

- Мы не договорились до главного - и когда договоримся, тогда и не отскочу от вашей ласки и не убегу из этих мест... Я бы не бежал от этой

Веры, от вас. Но вы навязываете мне другую... Если у меня ее нет: что мне делать - решайте, говорите, Вера!

- А если эта вера у меня есть - что мне делать? - спросила и она.

- Легче расстаться с какими-то заученными убеждениями, чем приобресть их, у кого их нет...

- Эти убеждения - сама жизнь. Я уже вам говорила, что живу ими и не могу иначе жить... следовательно...

- Следовательно... - повторил он, - и оба встали, обоим тяжело было договаривать, да и не нужно было.

Она хотела опять накинуть шелковую мантилью на голову и не могла: руки с мантильей упали. Ей оставалось уйти, не оборачиваясь. Она сделала движение, шаг и опустилась опять на скамью.

"Где взять силы - нет ее ни уйти, ни удержать его! все кончено! -

думала она. - Если б удержала - что будет? не жизнь, а две жизни, как две тюрьмы, разделенные вечной решеткой..."

- Мы оба сильны, Вера, и оттого оба мучаемся, - сказал он угрюмо, -

оттого и расходимся...

Она отрицательно покачала головой.

- Если б я была сильна, вы не уходили бы так отсюда, - а пошли бы со мной туда, на гору, не украдкой, а смело опираясь на мою руку. Пойдемте!

хотите моего счастья и моей жизни? - заговорила она живо, вдруг ослепившись опять надеждой и подходя к нему. - Не может быть, чтоб вы не верили мне, не может быть тоже, чтоб вы и притворялись - это было бы преступление! - с отчаянием договорила она. - Что делать, боже мой! Он не верит, нейдет! Как вразумить вас?

- Для этого нужно, чтоб вы были сильнее меня, а мы равны, - отвечал он упрямо, - оттого мы и не сходимся, а боремся. Нам надо разойтись, не решая боя, или покориться один другому навсегда... Я мог бы овладеть вами - и овладел бы всякой другой, мелкой женщиной, не пощадил бы ее. То, что в другой было бы жеманством, мелким страхом или тупоумием, то в вас - сила, женская крепость. Теперь тумана нет между нами, мы объяснились - и я воздам вам должное. Вы хорошо вооружены природой, Вера. Старые понятия, мораль, долг, правила, вера - все, что для меня не существует, в вас крепко. Вы не легки в ваших увлечениях, вы боретесь отчаянно и соглашаетесь признать себя побежденной на условиях, равных для той и для другой стороны. Обмануть вас -

значит украсть. Вы отдаете все, и за победу над вами требуете всего же. А я всего отдать не могу - но я уважаю вас...

Голова ее приподнялась, и по лицу на минуту сверкнул луч гордости, почти счастья, но в ту же минуту она опять поникла головой. Сердце билось тоской перед неизбежной разлукой, и нервы упали опять. Его слова были прелюдией прощания.

- Мы высказались... отдаю решение в ваши руки! - проговорил глухо Марк, отойдя на другую сторону беседки и следя оттуда пристально за нею. - Я вас не обману даже теперь, в эту решительную минуту, когда у меня голова идет кругом... Нет, не могу - слышите, Вера, бессрочной любви не обещаю, потому что не верю ей и не требую ее и от вас, венчаться с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете!.. И если вы после всего этого, что говорю вам, - кинетесь ко мне... значит, вы любите меня и хотите быть моей...

Она глядела на него большими глазами и чувствовала, что дрожит.

"Что он такое, иезуит?.. или в самом деле непреклонная честность говорит в нем теперь и ставит ее в опасное положение?" - мелькнул в ней луч сомнения.

- Навсегда вашей? - спросила она тихо - и сама испугалась повисшей над ней тучи.

Скажи он - "да", она забыла бы о непроходимой "разности убеждений", делавших из этого "навсегда" - только мостик на минуту, чтоб перебежать пропасть, и затем он рухнул бы сам в ту же пропасть. Ей стало страшно с ним.

Он молчал. Потом встал с места.

- Не знаю! - сказал он с тоской и досадой, - я знаю только, что буду делать теперь, а не заглядываю за полгода вперед. Да и вы сами не знаете, что будет с вами. Если вы разделите мою любовь, я останусь здесь, буду жить тише воды, ниже травы... делать, что вы хотите... Чего же еще? Или... уедем вместе! - вдруг сказал он, подходя к ней.

Перед ней будто сверкнула молния. И она бросилась к нему и положила ему руку на плечо.

Ей неожиданно отворились двери в какой-то рай. Целый мир улыбнулся ей и звал с собой...

"С ним, далеко где-нибудь..." - думала она. Нега страсти стукнулась тихо к ней в душу.

"Он колеблется, не может оторваться, и это теперь... Когда она будет одна с ним... тогда, может быть, он и сам убедится, что его жизнь только там, где она..."

Все это пел ей какой-то тихий голос.

- Вы решились бы на это? - спросил он ее серьезно.

Она молчала, опустив голову.

- Или боялись бы бабушки?

Она очнулась.

- Да, это правда: если б не решилась, то потому только, что боялась бы ее... - шептала она.

- Так не подходите же ко мне близко, - сказал он, отодвигаясь, -

старуха бы не пустила...

- Ах, нет, пустила и благословила бы, а сама бы умерла с горя! вот чего боялась бы я!.. Уехать с вами! - повторила она мечтательно, глядя долго и пристально на него, - а потом?

- А потом... не знаю. Зачем это "потом"?

- И вдруг вас "потянет" в другую сторону, и вы уйдете, оставив меня, как вещь...

- Отчего, как "вещь"? Можно расстаться друзьями...

- Расстаться! Разлука стоит у вас рядом с любовью! - Она безотрадно вздохнула. - А я думаю, что это крайности, которые никогда не должны встречаться... одна смерть должна разлучить... Прощайте, Марк! - вдруг сказала она, бледная, почти с гордостью. - Я решила... Вы никогда не дадите мне того счастья, какого я хочу. Для счастья не нужно уезжать, оно здесь...

Дело кончено!..

- Да... скорее же вон отсюда! Прощайте, Вера... - говорил и он не своим голосом.

И оба встали с места, оба бледные, стараясь не глядеть друг на друга.

Она искала, при слабом, проницавшем сквозь ветви лунном свете, свою мантилью. Руки у ней дрожали и брали не то, что нужно. Она хваталась даже за ружье.

Он стоял, прислонясь спиной к одному из столбов беседки, не брал ничего и мрачно следил за нею.

Она, наконец, отыскала белую мантилью и никак не могла накинуть ее на другое плечо. Он машинально помог ей.

Она в темноте искала ступенек ногой - он шагнул из беседки прямо на землю, подал ей руку и помог сойти.

Оба пошли молча по дорожке, все замедляя шаг, как будто чего-то друг от друга ожидая. Обоих мучила одна и та же мысленная работа, изобрести предлог замедления.

Оба понимали, что каждый с своей точки зрения прав - но все-таки безумно втайне надеялись, он - что она перейдет на его сторону, а она - что он уступит, сознавая в то же время, что надежда была нелепа, что никто из них не мог, хотя бы и хотел, внезапно переродиться, залучить к себе, как шапку надеть, другие убеждения, другое миросозерцание, разделить веру или отрешиться от нее.

Но их убивало сознание, что это последнее свидание, последний раз, что через пять минут они будут чужие друг другу навсегда. Им хотелось задержать эти пять минут, уложить в них все свое прошлое - и - если б можно было -

заручиться какой-нибудь надеждой на будущее! Но они чувствовали, что будущего нет, что впереди ждала неизбежная, как смерть, одна разлука!

Они долго шли до того места, где ему надо было перескочить через низенький плетень на дорогу, а ей взбираться, между кустов, по тропинке на гору, в сад.

Она, наклонив голову, стояла у подъема на обрыв, как убитая. Она припоминала всю жизнь и не нашла ни одной такой горькой минуты в ней. У ней глаза были полны слез.

Теперь ее единственным счастьем на миг - было бы обернуться, взглянуть на него хоть раз и поскорее уйти навсегда, но, уходя, измерить хоть глазами

- что она теряла. Ей было жаль этого уносящегося вихря счастья, но она не смела обернуться: это было бы все равно, что сказать да на его роковой вопрос, и она в тоске сделала шага два на крутизну.

Он шел к плетню, тоже не оборачиваясь, злобно, непокорным зверем, уходящим от добычи. Он не лгал, он уважал Веру, но уважал против воли, как в сражении уважают неприятеля, который отлично дерется. Он проклинал "город мертвецов", "старые понятия", оковавшие эту живую, свободную душу.

Его горе было не трогательное, возбуждающее участие, а злое, неуступчивое, вызывающее новые удары противника за непокорность. Даже это было не горе, а свирепое отчаяние.

Он готов был изломать Веру, как ломают чужую драгоценность, с проклятием: "Не доставайся никому!" Так, по собственному признанию, сделанному ей, он и поступил бы с другой, но не с ней. Да она и не далась бы в ловушку - стало быть, надо бы было прибегнуть к насилию и сделаться в одну минуту разбойником.

Притом одна материальная победа, обладание Верой, не доставило бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой другой. Он, уходя, злился не за то, что красавица Вера ускользает от него, что он тратил на нее время, силы, забывал "дело". Он злился от гордости и страдал сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй - так называемое сердце

Веры, но не одолел ее ума и воли.

В этой области она обнаружила непреклонность, равную его настойчивости.

У ней был характер, и она упрямо вырабатывала себе из старой, "мертвой"

жизни крепкую, живую жизнь - и была и для него так же, как для Райского, какой-то прекрасной статуей, дышащей самобытною жизнью, живущей своим, не заемным умом, своей гордой волей.

Она была выше других женщин. Он это видел, гордился своим успехом в ее любви, и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более - свои глаза, свой слух, тонкое чутье и женские инстинкты, потом воля

- поддерживали ее силу и давали ей оружие против его правды, и окрашивали старую, обыкновенную жизнь и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась и бледна, и пуста, и фальшива, и холодна - та правда и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы - свежих источников.

Его новые правда и жизнь не тянули к себе ее здоровую и сильную натуру, а послужили только к тому, что она разобрала их по клочкам и осталась вернее своей истине.

И вот она уходит, не оставив ему никакого залога победы, кроме минувших свиданий, которые исчезнут, как следы на песке. Он проигрывал сражение, терял ее и, уходя, понимал, что никогда не встретит другой,подобной Веры.

Он сравнивал ее с другими, особенно "новыми" женщинами, из которых многие так любострастно поддавались жизни по новому учению, как Марина своим любвям, - и находил, что это - жалкие, пошлые и еще более падшие создания, нежели все другие падшие женщины, уступавшие воображению, темпераменту, и даже золоту, а те будто бы принципу, которого часто не понимали, в котором не убедились, поверив на слово, следовательно, уступали чему-нибудь другому, чему простодушно уступала, например, жена Козлова, только лицемерно или тупо прикрывали это принципом!

Он шел медленно, сознавая, что за спиной у себя оставлял навсегда то, чего уже никогда не встретит впереди. Обмануть ее, увлечь, обещать

"бессрочную любовь", сидеть с ней годы, пожалуй - жениться...

Он содрогнулся опять при мысли употребить грубый, площадной обман - да и не поддастся она ему теперь. Он топнул ногой и вскочил на плетень, перекинув ноги на другую сторону.

"Посмотреть, что она! Ушла,гордое создание! Что жалеть, она не любила меня, иначе бы не ушла... Она резонерка!.." - думал он, сидя на плетне.

"Взглянуть один раз... что он - и отвернуться навсегда..." - колебалась и она, стоя у подъема на крутизну.

Еще прыжок: плетень и канава скрыли бы их друг от друга навсегда. За оградой - рассудок и воля заговорят сильнее и одержат окончательную победу.

Он обернулся.

Вера стоит у подъема на крутизну, как будто не может взойти на нее...

Наконец она сделала, с очевидным утомлением, два, три шага и остановилась. Потом... тихо обернулась назад и вздрогнула. Марк сидел еще на плетне и глядел на нее...

- Марк, прощай! - вскрикнула она - и сама испугалась собственного голоса: так много было в нем тоски и отчаяния.

Марк быстро перекинул ноги назад, спрыгнул и в несколько прыжков очутился подле нее.

"Победа! Победа! - вопило в нем. - Она возвращается, уступает!"

- Вера! - произнес и он таким голосом, как будто простонал.

- Ты воротился... навсегда?.. Ты понял наконец... о, какое счастье!

Боже, прости...

Она не договорила.

Она была у него в объятиях. Поцелуй его зажал ее вопль. Он поднял ее на грудь себе и опять, как зверь, помчался в беседку, унося добычу...

Боже, прости ее, что она обернулась!..

XIII

Райский сидел целый час, как убитый, над обрывом, на траве, положив подбородок на колени и закрыв голову руками. Все стонало в нем. Он страшной мукой платил за свой великодушный порыв, страдая, сначала за Веру, потом за себя, кляня себя за великодушие.

Неизвестность, ревность, пропавшие надежды на счастье и впереди все те же боли страсти, среди которой он не знал ни тихих дней, ни ночей, ни одной минуты отдыха! Засыпал он мучительно трудно. Сон не сходил, как друг, к нему, а являлся, как часовой, сменить другой мукой муку бдения.

Когда он открывал глаза утром, перед ним стоял уже призрак страсти, в виде непреклонной, злой и холодной к нему Веры, отвечающей смехом на его требование открыть ему имя, имя - одно, что могло нанести решительный удар его горячке, сделать спасительный перелом в болезни и дать ей легкий исход.

- Но что она нейдет! - вдруг, оглянувшись, сказал он.

Он посмотрел на часы. Она ушла в девятом часу, а теперь скоро одиннадцать! Она велела подождать, сказала, что вернется сейчас: долог этот час! "Что она? где она?" - в тревоге повторял он.

Он взобрался на верх обрыва, сел на скамью и стал прислушиваться, нейдет ли? Ни звука, ни шороха: только шумели падающие мертвые листья.

- Велела ждать и забыла, - а я жду! - говорил он, вставая со скамьи и спускаясь опять шага три с обрыва и все прислушиваясь.

- Боже мой, ежели она до поздней ночи остается на этих свиданиях? Да кто, что она такое, эта мая статуя, прекрасная, гордая Вера? Она там, может быть, хохочет надо мной, вместе с ним. Кто он? Я хочу знать - кто он? - в ярости сказал он вслух. - Имя, имя! Я ей - орудие, ширма, покрышка страсти... Какой страсти!

Им овладело отчаяние, тождественное с отчаянием Марка. Пять месяцев женщина таится, то позволяя любить, то отталкивая, смеется в лицо...

"За что такая казнь за увлечение? Что она делает со мной? Не имею ли я право, после всех этих проделок, отнять у нее ее секрет и огласить таинственное имя?"

Он быстро сбежал с крутизны и остановился у кустов, прислушиваясь.

Ничего не слышно.

- Это однако... гадко... - говорил он, - украсть секрет... - И сам вступил в чащу кустов: - так гадко... что...

И воротился шага три назад.

- Воровство! - шептал он, стоя в нерешимости и отирая пот платком с лица. - А завтра опять игра в загадки, опять русалочные глаза, опять, злобно, с грубым смехом, брошенное мне в глаза: "Вас люблю!" Конец пытке -

узнаю! - решил он и бросился в кусты.

Он крался, как вор, ощупью, проклиная каждый хрустнувший сухой прут под ногой, не чувствуя ударов ветвей по лицу. Он полз наудачу, не зная места свиданий. От волнения он садился на землю и переводил дух.

Угрызение совести на минуту останавливало его, потом он опять полз, разрывая сухие листья и землю ногтями.

Он миновал бугор, насыпанный над могилой самоубийцы, и направлялся к беседке, глядя, слушая по сторонам, не увидит ли ее, не услышит ли голоса.

Между тем в доме у Татьяны Марковны все шло своим порядком. Отужинали и сидели в зале, позевывая. Ватутин рассыпался в вежливостях со всеми, даже с

Полиной Карповной, и с матерью Викентьева, шаркая ножкой, любезничая и глядя так на каждую женщину, как будто готов был всем ей пожертвовать. Он говорил, что дамам надо стараться делать "приятности".

- Где m-r Борис? - спрашивала уж в пятый раз Полина Карповна, и до ужина, и после ужина, у всех. Наконец обратилась с этим вопросом и к бабушке.

- Бог его знает - бродит где-нибудь; в гости, в город ушел, должно быть; и никогда не скажет куда - такая вольница! Не знаешь, куда лошадь послать за ним!

Яков сказал, что Борис Павлович "гуляли" в саду до позднего вечера.

Про Веру сказали тоже, когда послали ее звать к чаю, что она не придет.

А ужинать просила оставить ей, говоря, что пришлет, если захочет есть. Никто не видал, как она вышла, кроме Райского.

- Cкажи Марине, Яков, чтобы барышне, как спросит, не забыли разогреть жаркое, а пирожное отнести на ледник, а то распустится! - приказывала бабушка. - А ты, Егорка, как Борис Павлович вернется, не забудь доложить, что ужин готов, чтоб он не подумал, что ему не оставили, да не лег спать голодный!

- Слушаю-с, - сказали оба.

- Полунощники, право, полунощники! - с досадой и с тоской про себя заметила бабушка, - шатаются об эту пору, холод эдакой...

- Я пойду в сад, - сказала Полина Карповна, - может быть, m-r Boris недалеко. Он будет очень рад видеться со мной... Я заметила, что он хотел мне кое-что сказать... - таинственно прибавила она. - Он, верно, не знал, что я здесь...

- Знал, оттого и ушел, - шепнула Марфенька Викентьеву.

- Я - вот что сделаю, Марфа Васильевна: побегу вперед, сяду за куст и объяснюсь с ней в любви голосом Бориса Павловича... - предложил было ей, тоже шепотом, Викентьев и хотел идти.

- Она, пожалуй, испугается и упадет в обморок, тогда бабушка даст вам знать! Что выдумали! - отвечала она, удерживая его за рукав.

- Я пойду на минуту, позвольте, я приведу беглеца... - настаивала

Полина Карповна.

- Идите, бог с вами! - сказала Татьяна Марковна, - да глаз не выколите, вот темнота какая! хоть Егорку возьмите, он проводит с фонарем.

- Нет, я одна, не нужно, чтоб нам мешали...

- Напрасно! - вежливо заметил Тит Никоныч, - в эти сырые вечера отнюдь не должно позволять себе выходить после восьми часов.

- Я не боюсь... - сказала Крицкая, надевая мантилью.

- Я бы не смел останавливать вас, - заметил он, - но один врач - он живет в Дюссельдорфе, что близ Рейна... я забыл его фамилию - теперь я читаю его книгу и, если угодно, могу доставить вам... Он предлагает отменные гигиенические правила... Он советует...

Он не кончил, потому что Полина Карповна ушла, сказав ему только, чтоб он подождал и отвез ее домой.

- С полным удовольствием, с полным удовольствием! - говорил он, кланяясь ей вслед и затворяя за ней двери ко двору и саду.

XIV

Немного спустя после этого разговора над обрывом, в глубокой темноте, послышался шум шагов между кустами. Трещали сучья, хлестали сильно задеваемые ветки, осыпались листы и слышались торопливые, широкие скачки -

взбиравшегося на крутизну, будто раненого или испуганного зверя.

Шум все ближе, ближе, наконец из кустов выскочил на площадку перед обрывом Райский, но более исступленный и дикий, чем раненый зверь. Он бросился на скамью, выпрямился и сидел минуты две неподвижно, потом всплеснул руками и закрыл ими глаза.

- Во сне это или наяву! - шептал он, точно потерянный. - Нет, я ошибся, не может быть! Мне почудилось!..

Он встал, опять сел, как будто во что-то вслушиваясь, потом положил руки на колени и разразился нервическим хохотом.

- Какие тут еще сомнения, вопросы, тайны! - сказал он и опять захохотал, качаясь от смеха взад и вперед. - Статуя! чистота! красота души!

Вера - статуя! А он!.. И пальто, которое я послал "изгнаннику", валяется у беседки и пари свое он взыскал с меня, двести двадцать рублей да прежних восемьдесят... да, да! это триста рублей!.. Секлетея Бурдалахова!

Он захохотал снова, как будто застонал. Потом вдруг замолчал и схватился за бок.

- О, как больно здесь! - стонал он. - Вера-кошка! Вера-тряпка...

слабонервная, слабосильная... из тех падших, жалких натур, которых поражает пошлая, чувственная страсть - обыкновенно к какому-нибудь здоровому хаму!..

Пусть так - она свободна, но как она смела ругаться над человеком, который имел неосторожность пристраститься к ней, над братом, другом!.. - с яростью шипел он, - о, мщение, мщение!

Он вскочил и в мучительном раздумье стоял.

Какое мщение? Бежать к бабушке, схватить ее и привести сюда, с толпой людей, с фонарями, осветить позор и сказать: "Вот змея, которую вы двадцать три года грели на груди!.."

Он махнул рукой и приложил ее к горячему лбу.

- Подло, Борис! - шептал он себе, - и не сделаешь ты этого! это было бы мщение не ей, а бабушке, все равно что твоей матери!

Он уныло опустил голову, потом вдруг поднял ее и с бешенством прыгнул к обрыву.

- А там совершается торжество этой тряпичной страсти - да, да, эта темная ночь скрыла поэму любви! - он презрительно засмеялся. - Любви! -

повторил он. - Марк! блудящий огонь, буян, трактирный либерал! Ах! сестрица, сестрица! уж лучше бы вы придержались одного своего поклонника, - ядовито шептал он, - рослого и красивого Тушина! У того - и леса, и земли, и воды, и лошадьми правит, как на олимпийских играх! А этот!

Он с трудом перевел дух.

- Это наша "партия действия"! - шептал он, - да, из кармана показывает кулак полицмейстеру, проповедует горничным да дьячихам о нелепости брака, с

Фейербахом и с мнимой страстью к изучению природы вкладывается в доверенность женщин и увлекает вот этаких слабонервных умниц!.. Погибай же ты, жалкая самка, тут, на дне обрыва, как тот бедный самоубийца! Вот тебе мое прощание!..

Он хотел плюнуть с обрыва - и вдруг окаменел на месте. Против его воли, вопреки ярости, презрения, в воображении - тихо поднимался со дна пропасти и вставал перед ним образ Веры, в такой обольстительной красоте, в какой он не видал ее никогда!

У ней глаза горели, как звезды, страстью. Ничего злого и холодного в них, никакой тревоги, тоски; одно счастье глядело лучами яркого света. В

груди, в руках, в плечах, во всей фигуре струилась и играла полная, здоровая жизнь и сила.

Она примирительно смотрела на весь мир. Она стояла на своем пьедестале, но не белой, мраморной статуей, а живою, неотразимо пленительной женщиной, как то поэтическое видение, которое снилось ему однажды, когда он, под обаянием красоты Софьи, шел к себе домой и видел женщину-статую, сначала холодную, непробужденную, потом видел ее преображение из статуи в живое существо, около которого заиграла и заструилась жизнь, зазеленели деревья, заблистали цветы, разлилась теплота...

И вот она, эта живая женщина, перед ним! В глазах его совершилось пробуждение Веры, его статуи, от девического сна. Лед и огонь холодили и жгли ее грудь, он надрывался от мук и - все не мог оторвать глаз от этого неотступного образа красоты, сияющего гордостью, смотрящего с любовью на весь мир и с дружеской улыбкой протягивающего руку и ему...

"Я счастлива!" - слышит он ее шепот.

У ног ее, как отдыхающий лев, лежал, безмолвно торжествуя, Марк; на голове его покоилась ее нога... Райский вздрогнул, стараясь отрезвиться.

Его гнал от обрыва ужас "падения" его сестры, его красавицы, подкошенного цветка, - а ревность, бешенство и более всего новая, неотразимая красота пробужденной Веры влекли опять к обрыву, на торжество любви, на этот праздник, который, кажется, торжествовал весь мир, вся природа.

Ему слышались голоса, порханье и пенье птиц, лепет любви и громадный, страстный вздох, огласивший будто весь сад и все прибрежье Волги...

Он в ужасе стоял, окаменелый, над обрывом, то вглядываясь мысленно в новый, пробужденный образ Веры, то терзаясь нечеловеческими муками, и шептал бледный: "Мщение, мщение!"

А кругом и внизу все было тихо и темно. Вдруг, в десяти шагах от себя, он заметил силуэт приближающейся к нему от дома человеческой фигуры. Он стал смотреть.

- Кто тут? - с злостью спросил он.

- Это я... я...

- Кто? - повторил он еще злее.

- M-r Boris, это я... Pauline.

- Вы! Что вам надо здесь?

- Я пришла... я знаю... вижю... вы хотите давно сказать... - шептала

Полина Карповна таинственно, - но не решаетесь... Du courage {Смелей!

(фр.).}! здесь никто не видит и не слышит... Esperez tout...

- Что "сказать" - говорите!..

- Que vous m'aimez {Можете на все надеяться (фр.).}, о, я давно угадала... n'est ce pas? Vous m'avez fui... mais la passion vous a ramene ici {Что вы меня любите... не правда ли? Вы избегали меня... но страсть привела вас назад (фр.).}...

Он схватил ее за руку и потащил к обрыву.

- Ah! de grace! Mais pas si brusquement... qu'est-ce que vous faites...

mais lassez donc {О, смилуйтесь! Не так резко... что вы делаете... оставьте!

(фр.).}!.. - завопила она в страхе и не на шутку испугалась.

Но он подтащил ее к крутизне и крепко держал за руку.

- Любви хочется! - говорил он в исступлении, - вы слышите, сегодня ночь любви... Слышите вздохи... поцелуи? Это страсть играет, да, страсть, страсть!..

- Пустите, пустите! - пищала она не своим голосом, - я упаду, мне дурно...

Он пустил ее, руки у него упали, он перевел дух. Потом взглянул на нее пристально, как будто только сейчас заметил ее.

- Прочь! - крикнул он и, как дикий, бросился бежать от нее, от обрыва, через весь сад, цветник и выбежал на двор.

На дворе он остановился и перевел дух, оглядываясь по сторонам. Он услыхал, что кто-то плещется у колодезя. Егорка, должно быть, делал ночной туалет, полоскал себе руки и лицо.

- Принеси чемодан, - сказал он, - завтра уезжаю в Петербург!

И сам налил себе из желоба воды на руки, смочил глаза, голову - и скорыми шагами пошел домой.

Он выбегал на крыльцо, холил по двору в одном сюртуке, глядел на окна

Веры и опять уходил в комнату, ожидая ее возвращения. Но в темноте видеть дальше десяти шагов ничего было нельзя, и он избрал для наблюдения беседку из акаций, бесясь, что нельзя укрыться и в ней, потому что листья облетели.

До света он сидел там, как на угольях - не от страсти, страсть как в воду канула. И какая страсть устояла бы перед таким "препятствием"? Нет, он сгорал неодолимым желанием взглянуть Вере в лицо, новой Вере, и хоть взглядом презрения заплатить этой "самке" за ее позор, за оскорбление, нанесенное ему, бабушке, всему дому, "целому обществу, наконец человеку, женщине"!

"Люби открыто, не крадь доверия, наслаждайся счастьем и плати жертвами, не играй уважением людей, любовью семьи, не лги позорно и не унижай собой женщины!" - думал он. "Да, взглянуть на нее, чтоб она в этом взгляде прочла себе приговор и казнь - и уехать навсегда!"

Он трясся от лихорадки нетерпения, ожидая, когда она воротится. Он, как барс, выскочил бы из засады, загородил ей дорогу и бросил бы ей этот взгляд, сказал бы одно слово... Какое?

Он чесал себе голову, трогал лицо, сжимал и разжимал ладони, и корчился в судорогах, в углу беседки. Вдруг он вскочил, отбросил от себя прочь плед, в который прятался, и лицо его озарилось какою-то злобно-торжественной радостью, мыслью или намерением.

- Это сама судьба подсказала! - шептал он и побежал к воротам.

Они были еще заперты; он поглядел кругом и заметил огонек лампады в комнате Савелья.

Он постучал в окно его, и когда тот отворил, велел принести ключ от калитки, выпустить его и не запирать. Но прежде забежал к себе, взял купленный им porte-bouquet и бросился в оранжерею, к садовнику. Долго стучался он, пока тот проснулся, и оба вошли в оранжерею.

Начинало рассветать. Он окинул взглядом деревья, и злая улыбка осветила его лицо. Он указывал, какие цветы выбрать для букета Марфеньки: в него вошли все, какие оставались. Садовник сделал букет на славу.

- Мне нужен другой букет... - сказал Райский нетвердым голосом.

- Этакий же?

- Нет... из одних померанцевых цветов... - шептал он и сам побледнел.

- Так-с, ведь одна барышня-то у Татьяны Марковны невеста! - догадался садовник.

- Есть у тебя стакан воды... - спросил Райский. - Дай пить!

Он с жадностью выпил стакан, торопя садовника сделать букет. Наконец тот кончил. Райский щедро заплатил ему и, свернув в бумагу оба букета, осторожно и торопливо понес домой.

Нужно было узнать, не вернулась ли Вера во время его отлучки. Он велел разбудить и позвать к себе Марину и послал ее высмотреть, дома ли барышня, или "уж вышла гулять".

На ответ, что "вышла", он велел Марфенькин букет поставить к Вере на стол и отворить в ее комнате окно, сказавши, что она поручила ему еще с вечера это сделать. Потом отослал ее, а сам занял свою позицию в беседке и ждал, замирая - от удалявшейся, как буря, страсти, от ревности, и будто еще от чего-то... жалости, кажется...

Но пока еще обида и долго переносимая пытка заглушали все человеческое в нем. Он злобно душил голос жалости. И "добрый дух" печально молчал в нем.

Не слышно его голоса; тихая работа его остановилась. Бесы вторглись и рвали его внутренность.

Райский положил щеку на руку, смотрел около и ничего не видел, кроме дорожки к крыльцу Веры, чувствовал только яд лжи, обмана.

- Мне надо застрелить эту собаку, Марка, или застрелиться самому; да, что-нибудь одно из двух, но прежде сделаю вот это третье... - шептал он.

Он, как святыню, обеими руками, держал букет померанцевых цветов, глядя на него с наслаждением, а сам все оглядывался через цветник - к темной аллее, а ее все нет!

Совсем рассвело. Пошел мелкий дождь, стало грязно.

"Не послать ли им два зонтика?" - думал он с безотрадной улыбкой, лаская букет и нюхая его.

Вдруг издали увидел Веру - и до того потерялся, испугался, ослабел, что не мог не только выскочить, "как барс", из засады и заградить ей путь, но должен был сам крепко держаться за скамью, чтоб не упасть. Сердце билось у него, коленки дрожали, он приковал взгляд к идущей Вере и не мог оторвать его, хотел встать - и тоже не мог: ему было больно даже дышать.

Она шла, наклонив голову, совсем закрытую черной мантильей. Видны были только две бледные руки, державшие мантилью на груди. Она шагала неторопливо, не поворачивая головы по сторонам, осторожно обходя образовавшиеся небольшие лужи, медленными шагами вошла на крыльцо и скрылась в сенях.

С Райского как будто сняли кандалы. Он, бледный, выскочил из засады и спрятался под ее окном.

Она вошла в комнату, погруженная точно в сон, не заметила, что платье, которое уходя разбросала на полу, уже прибрано, не видала ни букета на столе, ни отворенного окна.

Она машинально сбросила с себя обе мантильи на диван, сняла грязные ботинки, ногой достала из-под постели атласные туфли и надела их. Потом, глядя не около себя, а куда-то вдаль, опустилась на диван, и в изнеможении, закрыв глаза, оперлась спиной и головой к подушке дивана и погрузилась будто в сон.

Через минуту ее пробудил глухой звук чего-то упавшего на пол. Она открыла глаза и быстро выпрямилась, глядя вокруг.

На полу лежал большой букет померанцевых цветов, брошенный снаружи в окно.

Она, кинув беглый взгляд на него, побледнела как смерть и, не подняв цветов, быстро подошла к окну. Она видела уходившего Райского и оцепенела на минуту от изумления. Он обернулся, взгляды их встретились.

- Великодушный друг... "рыцарь"... - прошептала она и вздохнула с трудом, как от боли, и тут только заметив другой букет на столе, назначенный

Марфеньке, взяла его, машинально поднесла к лицу, но букет выпал у ней из рук, и она сама упала без чувств на ковер.

Иван Гончаров - Обрыв - 08, читать текст

См. также Гончаров Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Обрыв - 09
ЧАСТЬ ПЯТАЯ I На другой день в деревенской церкви Малиновки с десяти ...

Обрыв - 10
XII В один из туманных, осенних дней, когда Вера, после завтрака, сиде...