Иван Гончаров
«Обрыв - 05»

"Обрыв - 05"

* ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ *

I

Райский считал себя не новейшим, то есть не молодым, но отнюдь не отсталым человеком. Он открыто заявлял, что, веря в прогресс, даже досадуя на его "черепаший" шаг, сам он не спешил укладывать себя всего в какое-нибудь, едва обозначившееся десятилетие, дешево отрекаясь и от завещанных историею, добытых наукой, и еще более от выработанных собственной жизнию убеждений, наблюдений и опытов, ввиду едва занявшейся зари quasi-новых {Мнимо новых (лат.).} идей, более или менее блестящих или остроумных гипотез, на которые бросается жадная юность.

Он ссылался на свои лета, говоря, что для него наступила пора выжидания и осторожности: там, где не увлекала его фантазия, он терпеливо шел за веком.

Его занимал общий ход и развитие идей, победы науки, но он выжидал результатов, не делая pas de geants, не спеша креститься в новую веру, предлагающую всевозможные умозрения и часто невозможные опыты.

Он приветствовал смелые шаги искусства, рукоплескал новым откровениям и открытиям, видоизменяющим, но не ломающим жизнь, праздновал естественное, но не насильственное рождение новых ее требований, как праздновал весну с новой зеленью, не провожая бесплодной и неблагодарной враждой отходящего порядка и отливающих начал, веря в их историческую неизбежность и неопровержимую, преемственную связь с "новой весенней зеленью", как бы она нова и ярко-зелена ни была.

От этого, бросая в горячем споре бомбу в лагерь неуступчивой старины, в деспотизм своеволия, жадность плантаторов, отыскивая в людях людей, исповедуя и проповедуя человечность, он добродушно и снисходительно воевал с бабушкой, видя, что под старыми, заученными правилами таился здравый смысл и житейская мудрость и лежали семена тех начал, что безусловно присвоивала себе новая жизнь, но что было только завалено уродливыми формами и наростами в старой.

Открытие в Вере смелости ума, свободы духа, жажды чего-то нового -

сначала изумило, потом ослепило двойной силой красоты - внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее от "мудрости".

- Не мудрая дева! - сказала она и вздрогнула.

"Мудреная", - решил он и задумался над этим.

Да, это не простодушный ребенок, как Марфенька, и не "барышня" . Ей тесно и неловко в этой устаревшей, искусственной форме, в которую так долго отливался склад ума, нравы, образование и все воспитание девушки до замужества.

Она чувствовала условную ложь этой формы и отделалась от нее, добиваясь правды. В ней много именно того, чего он напрасно искал в Наташе, в

Беловодовой: спирта, задатков самобытности, своеобразия ума, характера -

всех тех сил, из которых должна сложиться самостоятельная, настоящая женщина и дать направление своей и чужой жизни, многим жизням, осветить и согреть целый круг, куда поставит ее судьба.

Она пока младенец, но с титанической силой: надо только, чтоб сила эта правильно развилась и разумно направилась.

Он положил бы всю свою силу, чтобы помочь ей найти искомое, бросил бы семена своих знаний, опытов и наблюдений на такую благодарную и богатую почву: это не мираж, опять это подвиг очеловечивания, долг, к которому мы все призваны и без которого немыслим никакой прогресс.

Но какие капитальные препятствия встретились ему? Одно - она отталкивает его, прячется, уходит в свои права, за свою девическую стену, стало быть... не хочет. А между тем она не довольна своим положением, рвется из него, стало быть, нуждается в другом воздухе, другой пище, других людях.

Кто же ей даст новую пищу и воздух? Где люди?

Он по родству - близкое ей лицо: он один и случайно, и по праву может и должен быть для нее этим авторитетом. И бабушка писала, что назначает ему эту роль.

Вера умна, но он опытнее ее и знает жизнь. Он может остеречь ее от грубых ошибок, научить распознавать ложь и истину, он будет работать, как мыслитель и как художник; этой жажде свободы даст пищу: идеи добра, правды, и как художник вызовет в ней внутреннюю красоту на свет! Он угадал бы ее судьбу, ее урок жизни и...и...вместе бы исполнил его! Вот чего ему все хочется: "вместе"! От этого желания он не может отделаться, стало быть, не может действовать бескорыстно: и это есть второе препятствие.

Третье препятствие еще, правда, в тумане, гадательное, но есть уже в виду, и оно самое капитальное: это - пока подозрение, что кто-нибудь уже предупредил его, кому-нибудь она вверила угадывать свою судьбу, исполнять урок жизни "вместе".

"Вот что скверно: это хуже всего!" - говорил он и решал, что ему даже, не дожидаясь объяснения и подтверждения догадки об этом третьем препятствии, о "двойнике", следует бежать без оглядки, а не набиваться ей на дружбу.

Простительно какому-нибудь Викентьеву напустить на себя обман, а ему ли, прожженному опытами, не знать, что все любовные мечты, слезы, все нежные чувства - суть только цветы, под которыми прячутся нимфа и сатир?..

Последствия всего этого известны, все это исчезает, не оставляя по себе следа, если нимфа и сатир не превращаются в людей, то есть в мужа и жену, или в друзей на всю жизнь.

"Нимфа моя не хочет избрать меня сатиром, - заключил он со вздохом, -

следовательно, нет надежды и на метаморфозу в мужа и жену, на счастье, на долгий путь! А с красотой ее я справлюсь: мне она все равно, что ничего..."

Утром он чувствовал себя всегда бодрее и мужественнее для всякой борьбы: утро приносит с собою силу, целый запас надежд, мыслей и намерений на весь день: человек упорнее налегает на труд, мужественнее несет тяжесть жизни.

И Райский развлекался от мысли о Вере, с утра его манили в разные стороны летучие мысли, свежесть утра, встречи в домашнем гнезде, новые лица, поле, газета, новая книга или глава из собственного романа. Вечером только начинает все прожитое днем сжиматься в один узел, и у кого сознательно, и у кого бессознательно, подводится итог "злобе дня".

Вот тут Райский поверял себя, что улетало из накопившегося в день запаса мыслей, желаний, ощущений, встреч и лиц. Оказывалось, что улетало все

- и с ним оставалась только Вера. Он с досадой вертелся в постели и засыпал

- все с одной мыслью и просыпался с нею же.

"Нужна деятельность", - решил он, - и за неимением "дела" бросался в

"миражи": ездил с бабушкой на сенокос, в овсы, ходил по полям, посещал с

Марфенъкой деревню, вникал в нужды мужиков, и развлекался также: был за

Волгой, в Колчине, у матери Викентьева, ездил с Марком удить рыбу, оба поругались опять и надоели один другому, ходил на охоту - и в самом деле развлекся.

"Вот и хорошо: поработаю еще над собой и исполню данное Вере обещание",

- думал он и не видал ее дня по три. Ей носили кофе в ее комнату; он иногда не обедал дома, и все шло как нельзя лучше. Он даже заметил где-то в слободе хорошенькую женскую головку и мимоездом однажды поклонился ей, она засмеялась и спряталась. Он узнал, что она дочь какого-то смотрителя, он и не добирался - смотрителя чего, так как у нас смотрителей множество.

Он заметил только, что этот смотритель не смотрел за своей дочерью, потому что головка, как он увидел потом, улыбалась и другим прохожим.

Он послал ей рукой поцелуй и получил в ответ милый поклон.

Раза два он уже подъезжал верхом к ее окну и заговорил с ней, доложив ей, как она хороша, как он по уши влюблен в нее.

- Да вы все вре-те! - протяжно говорила она, - так я вам и поверила!

Мужчины известно - подлецы!

- Будто все?

- Известное дело - мужчины! Сколько у меня перебывало - знаю я их! Не надуете! Проваливайте!

Долго развлекала его эта, опытом добытая, "мудрость" мещанки.

Чтобы уже довершить над собой победу, о которой он, надо правду сказать, хлопотал из всех сил, не спрашивая себя только, что кроется под этим рвением: искреннее ли намерение оставить Веру в покое и уехать, или угодить ей, принести "жертву", быть "великодушным", - он обещал бабушке поехать к ней с визитами и даже согласился появиться среди ее городских гостей, которые приедут в воскресенье "на пирог".

II

В воскресенье он застал много народу в парадной гостиной Татьяны

Марковны. Все сияло там. Чехлы с мебели, обитой малиновым штофом, были сняты; фамильным портретам Яков протер мокрой тряпкой глаза - и они смотрели острее, нежели в будни. Полы натерли воском

Яков был в черном фраке и белом галстухе, а Егорка, Петрушка и новый, только что из деревни взятый в лакеи Степка, не умевший стоять прямо на ногах, одеты были в старые, не по росту каждому, ливрейные фраки, от которых несло затхлостью кладовой. Ровно в полдень в зале и гостиной накурили шипучим куревом, с запахом какого-то сладкого соуса.

Сама Бережкова, в шелковом платье, в чепце на затылке и в шали, сидела на диване. Около нее, полукружием в креслах, по порядку сидели гости.

На первом месте Нил Андреевич Тычков, во фраке, со звездой, важный старик, с сросшимися бровями, с большим расплывшимся лицом, с подбородком, глубоко уходившим в галстух, с величавой благосклонностью в речи, с чувством достоинства в каждом движении.

Потом неизменно скромный и вежливый Тит Никоныч, тоже во фраке, со взглядом обожания к бабушке, с улыбкой ко всем; священник, в шелковой рясе и с вышитым широким поясом, советники палаты, гарнизонный полковник, толстый, коротенький, с налившимся кровно лицом и глазами, так что, глядя на него, делалось "за человека страшно"; две-три барыни из города, несколько шепчущихся в углу молодых чиновников и несколько неподросших девиц, знакомых

Марфеньки, робко смотрящих, крепко жмущих друг у друга красные, вспотевшие от робости руки и беспрестанно краснеющих.

Наконец какой-то ближайший к городу помещик, с тремя сыновьями-подростками, приехавший с визитами в город. Эти сыновья - гордость и счастье отца - напоминали собой негодовалых собак крупной породы, у которых уж лапы и голова выросли, а тело еще не сложилось, уши болтаются на лбу и хвостишко не дорос до полу. Скачут они везде без толку и сами не сладят с длинными, не по росту, безобразными лапами; не узнают своих от чужих, лают на родного отца и готовы сжевать брошенную мочалку или ухо родного брата, если попадется в зубы.

Отец всем вместе и каждому порознь из гостей рекомендовал этих четырнадцатилетних чад, млея от будущих своих надежд, рассказывал подробности о их рождении и воспитании, какие у кого способности, про остроту, проказы и просил проэкзаменовать их, поговорить с ними по-французски.

Их, как малолетних, усадили было в укромный уголок, и они, с юными и глупыми физиономиями, смотрели полуразиня рот на всех, как молодые желтоносые воронята, которые, сидя в гнезде, беспрестанно раскрывают рты, в ожидании корма.

Ноги не умещались под стулом, а хватали на середину комнаты, путались между собой и мешали ходить. Им велено быть скромными, говорить тихо, а из утробы четырнадцатилетнего птенца, вместо шепота, раздавался громовый бас;

велел отец сидеть чинно, держать ручки на брюшке, а на этих, еще тоненьких,

"ручках" уж отросли громадные, угловатые кулаки.

Не знали, бедные, куда деться, как сжаться, краснели, пыхтели и потели, пока Татьяна Марковна, частию из жалости, частию оттого, что от них в комнате было и тесно, и душно, и "пахло севрюгой", как тихонько выразилась она Марфеньке, не выпустила их в сад, где они, почувствовав себя на свободе, начали бегать и скакать - только прутья от кустов полетели в стороны, в ожидании, пока позовут завтракать.

Райский вошел в гостиную после всех, когда уже скушали пирог и приступили к какому-то соусу. Он почувствовал себя в том положении, в каком чувствует себя приезжий актер, первый раз являясь на провинциальную сцену, предшествуемый толками и слухами. Все вдруг смолкло и перестало жевать, и все устремило внимание на него.

- Внук мой, от племянницы моей, покойной Сонечки! - сказала Татьяна

Марковна, рекомендуя его, хотя все очень хорошо знали, кто он такой.

Кое-кто привстал и поклонился, Нил Андреич благосклонно смотрел, ожидая, что он подойдет к нему, барыни жеманно начали передергиваться и мельком взглядывать в зеркало.

Молодые чиновники в углу, завтракавшие стоя, с тарелками в руках, переступили с ноги на ногу; девицы неистово покраснели и стиснули друг другу, как в большой опасности, руки; четырнадцатилетние птенцы, присмиревшие в ожидании корма, вдруг вытянули от стены до окон и быстро с шумом повезли назад свои скороспелые ноги и выронили из рук картузы.

Райский сделал всем полупоклон и сел подле бабушки, прямо на диван.

Общее движение.

- Эк, плюхнул куда! - шепнул один молодой чиновник другому, - а его превосходительство глядит на него...

- Вот Нил Андреич, - сказала бабушка, - давно желал тебя видеть... он -

его превосходительство - не забудь, - шепнула она.

- Кто эта барынька: какие славные зубы и пышная грудь? - тихо спросил

Райский бабушку.

- Стыд, стыд, Борис Павлыч: горю! - шептала она. - Вот, Нил Андреич, -

сказала она, - Борюшка давно желал представиться вам...

Райский открыл было рот, чтоб возразить, но Татьяна Марковна наступила ему на ногу.

- Что же не удостоили посетить старика: я добрым людям рад! - произнес добродушно Нил Андреич. - Да ведь с нами скучно, не любят нас нынешние: так ли? Вы ведь из новых? Скажите-ка правду.

- Я не разделяю людей ни на новых, ни на старых, - сказал Райский, принимаясь за пирог.

- А ты погоди есть, поговори с ним, - шептала бабушка.

- Я буду и есть, и говорить, - отвечал вслух Райский.

Бабушка сконфузилась и сердито отвернула плечо.

- Не мешайте ему, матушка, - сказал Нил Андреич, - на здоровье, народ молодой! Так как же вы понимаете и принимаете людей, батюшка? - обратился он к Райскому, - это любопытно!

- А смотря по тому, какое они впечатление на меня делают, так и принимаю!

- Похвально! Люблю за правду! Ну, как вы, например, меня понимаете?

- Я вас боюсь.

Ныл Андреич с удовольствием засмеялся.

- Чего же, скажите? Я позволяю говорить откровенно! - сказал он.

- Чего боюсь? вот видите...

- "ваше превосходительство", - подсказала бабушка, но Райский не слушал.

- Вы, говорят, журите всех: кому-то голову намылили, что у обедни не был, бабушка сказывала...

Татьяна Марковна так и не вспомнилась. Она даже сняла чепец и положила подле себя: ей вдруг стало жарко.

- Что ты, что ты, Борис Павлыч, - на меня!.. - останавливала она.

- Не мешайте, не мешайте, матушка! Слава богу, что вы сказали про меня:

я люблю, когда обо мне правду говорят! - вмешался Нил Андреич.

Но бабушка была уж сама не своя: она не рада была, что затеяла позвать гостей.

- Точно, журю: помнишь? - сказал он, обратясь к дверям, где толпились чиновники.

- Точно так, ваше превосходительство! - проворно отвечал один, выставив ногу вперед и заложив руки назад, - меня однажды...

- А за что?

- Был одет пестро...

- Да, в воскресенье пожаловал ко мне от обедни: за это спасибо - да уж одолжил! Вместо фрака, какой-то сюртучок на отлете.

- Не этакий ли, что на мне? - спросил Райский.

- Да, почти: панталоны клетчатые, жилет полосатый - шут шутом!

- А тебя журил? - обратился он к другому.

- Был грех, ваше превосходительство, - говорил тот, скромно склоняя и гладя рукой голову.

- А за что?

- За папеньку тогда...

- Да, вздумал отца корить: у старика слабость - пьет. А он его усовещивать, отца-то! Деньги у него отобрал! Вот и пожурил: и что ж, спросите их: благодарны мне же!

Чиновники, при этой похвале, от удовольствия переступили с ноги на ногу и облизали языком губы.

- Я спрашиваю вас: к добру или к худу! А послушаешь:

"Все старое нехорошо, и сами старики глупы, пора их долой!" - продолжал

Тычков, - дай волю, они бы и того... готовы нас всех заживо похоронить, а сами сели бы на наше место, - вот ведь к чему все клонится! Как это по-французски есть и поговорка такая, Наталья Ивановна? - обратился он к одной барыне.

- Ote-toi de la pour que je m'y mette {Уходи отсюда, я стану на твое место (фр.).}... - сказала она.

- Ну да, вот чего им хочется, этим умникам в кургузых одеяниях! А как эти одеяния называются по-французски, Наталья Ивановна? - спросила он, обратясь опять к барыне и поглядывая на жакетку Райского.

- Я не знаю! - сказала она с притворной скромностью.

- Ой, знаешь, матушка! - лукаво заметил Ныл Андреич, погрозя пальцем, -

только при всех стыдишься сказать. За это хвалю!

- Так изволите видеть: лишь замечу в молодом человеке этакую прыть, -

продолжал он, обращаясь к Райскому, - дескать, я сам умен, никого и знать не хочу - и пожурю, и пожурю, не прогневайтесь!

- Точно не к добро это все новое ведет, - сказал помещик, вот хоть бы венгерцы и поляки бунтуют: отчего это? Все вот от этих новых правил!

- Вы думаете? - спросил Райский

- Да-с, я так полагаю: желал бы знать ваше мнение... - сказал помещик, подсаживаясь поближе к Райскому, - мы век свой в деревне ничего не знаем, поэтому и лестно послушать просвещенного человека... Райский с иронией поклонился слегка.

- А то прочитаешь в газетах, например, вот хоть бы вчера читал я, что шведский король поселил город Христианию; и не знаешь, что этому за причина?

- А вам это интересно знать?

- Зачем же пишут об этом, если королю не было особой причины посетить

Христианию?..

- Не было ли там большого пожара: этого не пишут? - спросил Райский.

Помещик, Иван Петрович, сделал большие глаза.

- Нет, о пожаре не пишут, а сказано только, что "его величество посетил народное собрание".

Тит Никоныч и советник палаты переглянулись и усмехнулись. После этого замолчали.

- Еще я хотел спросить вот что-с, - начал тот же гость, - теперь во

Франции воцарился Наполеон...

- Так что же?

- Ведь он насильно воцарился...

- Как насильно: его выбрали...

- Да что это за выборы! Говорят, подсылали солдат принуждать, подкупали... Помилуйте, какие это выборы: курам на смех!

- Если отчасти и насильно, так что же с ним делать? - с любопытством спросил Райский, заинтересовавшись этим деревенским политиком.

- Как же это терпят все, не вооружатся против него?

- Попробуй! - перебил Нил Андреич, - ну-ну: как?

- Собрать бы со всех государств армии, да и пойти, как на покойного

Бонапарта... Тогда был Священный союз...

- Вы бы представили план кампании, - заметил Райский, - может быть, и приняли бы...

- Куда мне! - скромно возразил гость, - я только так, из любопытства...

Вот теперь я хотел спросить еще вас... - продолжал он, обращаясь к Райскому.

- Почему же меня?

- Вы столичный житель, там живете у источника, так сказать... не то, что мы, деревенские... Я хотел спросить: теперь турки издревле притесняют христиан, жгут, режут, а женщин того...

- Ну, смотри, Иван Петрович, ты договорился до чего-нибудь... вон уж

Настасья Петровна покраснела... - вмешался Нил Андреич.

- Что вы, ваше превосходительство... отчего мне краснеть? Я и не слыхала, что говорят... - сказала бойко одна барыня, жеманно поправляя шаль.

- Плутовка! - говорил Нил Андреич, грозя ей пальцем, - что, батюшка, -

обратился он к священнику, - не жаловалась ли она вам на исповеди на мужа, что он...

- Ах, что вы, ваше превосходительство! - торопливо перебила дама.

- То-то, то-то! Ну что ж, Иван Петрович: как там турки женщин притесняют? Что ты прочитал об этом: вон Настасья Петровна хочет знать?

Только смотри, не махни в Турцию, Настасья Петровна!

Иван Петрович с нетерпением ждал, когда кончит Нил Андреич, и опять обратился к Райскому, к которому, как с ножом, приступал с вопросами.

- Так я вот хотел спросить вас: отчего это не уймут турок?..

- Женщины-то за них очень заступаются! - шутил благосклонно Нил

Андреич, - вон она - первая...

Он указал на ту же барыню.

- Ах, Татьяна Марковна... что это его превосходительство для праздника нынче?..

Она притворно конфузилась.

- Я вот хотел спросить вас, отчего это все не восстанут на турок, -

приставал Иван Петрович к Райскому, - и не освободят гроба господня?

- Я, признаюсь вам, мало думал об этом, - сказал Райский, - но теперь обращу особенное внимание, и если вы мне сообщите ваши соображения, то я всячески готов содействовать к разрешению восточного вопроса...

- Вот позвольте к слову спросить, - живо возразил гость, - вы изволили сказать "восточный вопрос", и в газетах поминутно пишут восточный вопрос:

какой это восточный вопрос?

- Да вот тот самый, что вы мне сделали сейчас о турках.

- Так... - задумчиво сказал он. - Да вопроса никакого нет!

- Теперь все "вопросы" пошли! - сиплым голосом вмешался полнокровный полковник, - из Петербурга я получил письмо от нашего полкового адъютанта: и тот пишет, что теперь всех занимает "вопрос" о перемене формы в армии...

Замолчали.

- Или, например, Ирландия! - начал Иван Петрович с новым одушевлением, помолчав, пишут, страна бедная, есть нечего, картофель один, и тот часто не годится для пищи...

- Ну-с, так что же?

- Ирландия в подданстве у Англии, а Англия страна богатая: таких помещиков, как там, нигде нет. Отчего теперича у них не взять хоть половину хлеба, скота, да и не отдать туда, в Ирландию?

- Что это, брат, ты проповедуешь: бунт? - вдруг сказал Нил Андреич.

- Какой бунт, ваше превосходительство... Я только из любопытства.

- Ну, если в Вятке или Перми голод, а у тебя возьмут половину хлеба даром, да туда?..

- Как это можно! Мы - совсем другое дело...

- Ну, как услышат тебя мужики? - напирал Нил Андреич, - а? тогда что?

- Ну, не дай боже! - сказал помещик.

- Сохрани боже! - сказала и Татьяна Марковна.

- Они и теперь, еще ничего не видя, навострили уши! - продолжал Нил

Андреич.

- А что? - с испугом спросила Бережкова.

- Да вон, о воле иногда заговаривают. Губернатор получил донесение, что в селе у Мамыщева не покойно...

- Сохрани бог! - сказали опять и помещик, и Татьяна Марковна.

- Правду, правду говорит его превосходительство! - заметил помещик.Дай только волю, дай только им свободу, ну и пошли в кабак, да за балалайку:

зарежется и прет мимо тебя и шапки не ломает!

- Начинается-то не с мужиков, - говорил Нил Андреич, косясь на

Райского, - а потом зло, как эпидемия, разольется повсюду. Сначала молодец ко всенощной перестанет ходить: "скучно, дескать", а потом найдет, что по начальству в праздник ездить лишнее; это, говорит, "холопство", а после в неприличной одежде на службу явится, да еще бороду отрастит (он опять покосился на Райского) - и дальше, и дальше, - и дай волю, он тебе втихомолку доложит потом, что и бога то в небе нет, что и молиться то некому!..

В зале сделалось общее движение.

- Да, да, это правда: был у соседа такой учитель, да еще подивитесь, батюшка, из семинарии! - сказал помещик, обратясь к священнику. - Смирно так шло все сначала: шептал, шептал, кто его знает что, старшим детям - только однажды девочка, сестра их, матери и проговорись: "Бога, говорит, нет,

Никита Сергеич от кого-то слышал". Его к допросу: "Как бога нет: как так?"

Отец к архиерею ездил: перебрали тогда всю семинарию...

- Да, помню, - сказал священник, - нашли запрещенные книги.

- Ну, вот видите!

- Скажите на милость, - обратился опять Иван Петрович к Райскому, -

отчего это все волнуются народы?

- Какие народы?

- Да вот хоть бы индейцы: ведь это канальи все, не христиане, сволочь, ходят голые, и пьяницы горькие, а страна, говорят, богатейшая, ананасы, как огурцы, растут... Чего им еще надо?

Райский молчал. На него находила уже хандра.

"Какой гнусный порок, эта славянская добродетель, гостеприимство! -

подумал он, - каких уродов не встретишь у бабушки!"

И прочие молчали, от лени говорить после сытного завтрака. Говорил за всех Иван Петрович.

- А вот теперь Амур там взяли у китайцев; тоже страна богатая - чай у нас будет свой, некупленный: выгодно и приятно... - начал он опять свое.

- Ну, брат, Иван Петрович: всю воду в решете не переносишь ... -

заметил Тычков.

- Я только из любопытства хотел с ними наговориться, они в столице живут... Теперь опять пишут, что римский папа...

В это время из залы с шумом появилась Полина Карповна, в кисейном платье, с широкими рукавами, так что ее полные белые руки видны были до плеч. За ней шел кадет.

- Какая жара! Bonjur, bonjur, - говорила она, кивая на все стороны, и села на диван подле Райского.

- Тут нам тесно! - сказал Райский и пересел на стул рядом

- Non, non, ne vous derangez pas {Нет, нет, не беспокойтесь (фр.).}, -

удерживала она его, но не удержала. - Какая скука! - успела она шепнуть ему,

- у вас так много гостей, а я хотела бы видеть вас одного.

- Зачем? - спросил он вслух, - дело есть?

- Да, дело! - с улыбкой и шепотом старалась она говорить.

- Какое же?

- А портрет?

- Портрет, какой портрет?

- А мой! Вы обещали рисовать: забыли - ingrat {Неблагодарный! (фр.).}!

- А! Далила Карповна! - протяжно воскликнул Нил Андреич, -

здравствуйте, как поживаете?

- Здравствуйте! - сухо сказала она, стараясь отвернуться от него.

- Что ж не подарите меня нежным взглядом? Дайте полюбоваться лебединой шейкой...

В толпе у дверей послышался смех, дамы тоже улыбались.

- Грубиян: сейчас глупость скажет!.. - шептала она Райскому.

- Что брезгаешь старым, а как посватаюсь? Чем не жених - или стар?

Генеральша будете...

- Не "льщусь" этой почестью... - сказала она, не глядя на него. -

Bonjur, Наталья Ивановна: где вы купили такую миленькую шляпку: у m-me

Pichet {У мадам Пише? (фр.).}?

- Это муж из Москвы выписал, - сказала Наталья Ивановна, робко взглянув на Райского, - сюрприз.

- Очень, очень мило!

- Да взгляните же на меня: право, посватаюсь, - приставал Нил Андреич,

- мне нужна хозяйка в доме, скромная, не кокетка, не баловница, не охотница до нарядов... чтобы на другого мужчину, кроме меня, и глазом не повела...

Ну, а вы у нас ведь пример...

Полина Карповна будто не слыхала, она обмахивалась веером и старалась заговорить с Райским.

- Вы у нас, - продолжал неумолимый Нил Андреич, - образец матерям и дочерям: в церкви стоите, с образа глаз не отводите, по сторонам не взглянете, молодых мужчин не замечаете...

Смех у дверей раздался громче, и дамы гримасничали, чтоб скрыть улыбку.

Татьяна Марковна постаралась было замять атаку Нила Андреича на ее гостью.

- Пирога скушайте, Полина Карповна, - я вам положу! - сказала она.

- Merci, merci, нет, я только что завтракала!

Но это не помогло. Нил Андреич возобновил нападение.

- А одеваетесь монахиней: напоказ плеч и рук не выставляете... ведете себя сообразно вашим почтенным летам... - говорил он.

- Что это вы ко мне привязались! - сказала Полина Карповна, - est-il bete, grossier {Он глуп, груб? (фр.).}? - обратилась она к Райскому.

- Да, да, "парле ву франсе..." - перебил Тычков, - жениться, сударыня, хочу, вот и привязался: а мы с вами пара!

- Едва ли вам найдется кто под пару! - отозвалась Крицкая, не глядя на него.

- А как же не пара, позвольте-ка: я был еще коллежским асессором, когда вы выходили замуж за покойного Ивана Егорыча. А этому будет...

- Какая жара - on etouffe ici: allons au jardin {Здесь душно: пойдемте в сад! (фр.).}! Мишель, дайте мантилью!.. - обратилась она к кадету.

В эту минуту показалась Вера.

Все встали, окружили ее, и разговор принял другое направление. Райскому надоела вся эта сцена и эти люди, он собирался уже уйти, но с приходом Веры у него заговорила такая сильная "дружба", что он остался, как пригвожденный к стулу.

Вера мельком оглядела общество, кое-где сказала две-три фразы, пожала руки некоторым девицам, которые уперли глаза в ее платье и пелеринку, равнодушно улыбнулась дамам и села на стул у печки.

Чиновники охорашивались, Нил Андреич с удовольствием чмокнул ее в руку, девицы не спускали с нее глаз.

Марфенька не сидела на месте: она то нальет вина кому-нибудь, то попотчует закуской или старается занять разговором своих приятельниц.

- Вера Васильевна! - сказал Нил Андреич, - заступитесь вы, красавица моя, за меня!

- Разве вас обижают?

- Как же не обижает! Далила... нет - Пелагея Карповна.

- Impertinent {Нахал! (фр.).}! - громким шепотом сказала Крицкая, поднимаясь с места и направляясь к двери.

- Куда, Полина Карповна: а пирога? Марфенька, удержи! Полина Карповна!

- останавливала Татьяна Марковна.

- Нет, нет, Татьяна Марковна: я всегда рада и благодарна вам, - уже в зале говорила Крицкая, - но с таким грубияном никогда не буду, ни у вас, нигде... Если б покойный муж был жив он бы не смел...

- Ну, не сердитесь на старика: он не от злого сердца; он почтенный такой

- Нет, нет; прошю, пустите - я приеду в другой раз, без него...

Она уехала в слезах, глубоко обиженная. В гостиной все были в веселом расположении духа, и Нил Андреич, с величавою улыбкой, принимал общий смех одобрения Не смеялся только Райский, да Вера. Как ни комична была Полина

Карповна, грубость нравов этой толпы и выходка старика возмутили его. Он угрюмо молчал, покачивая ногой.

- Что, прогневалась, уехала? - говорил Нил Андреич, когда Татьяна

Марковна, видимо озабоченная этой сценой, воротилась и молча села на свое место.

- Ничего, скушает на здоровье! - продолжал старик, - не ходи раздетая при людях: здесь не баня!

Дамы потупили глаза, девицы сильно покраснели и свирепо стиснули друг другу руки.

- Да не вертись по сторонам в церкви, не таскай за собой молодых ребят... Что, Иван Иваныч: ты, бывало, у ней безвыходно жил! Как теперь: все еще ходишь? - строго спросил он у какого-то юноши.

- Отстал давно, ваше превосходительство: надоело комплименты говорить.

- То-то отстал! Какой пример для молодых женщин и девиц? А ведь ей давно за сорок! Ходит в розовом, бантики да ленточки...

- Как не пожурить! Видите-ли, - обратился он к Райскому, - что я страшен только для порока, а вы боитесь меня! Кто это вам наговорил на меня страхи!

- Кто? Да Марк, - сказал Райский.

Общее движение. Некоторые вздрогнули.

- Какой такой Марк? - нахмурив брови, спросил Тычков.

- Марк Волохов, вот что прислан сюда на житье.

- Это тот разбойник? Да разве вы знаетесь с ним?

- Мы приятели.

- Приятели? - с изумлением произнес старик и посвистал. - Татьяна

Марковпа, что я слышу?

- Не верьте ему, Нил Андреич: он сам не знает, что говорит... - начала бабушка. - Какой он тебе приятель...

- Что вы, бабушка! Да не он ли у меня ужинал и ночевал? Не вы ли велели ему постлать мягкую постель...

- Борис Павлыч! помилосердуй, помолчи! - неистово шептала бабушка.

Но было уже поздно. Тычков вскинул изумленные очи на Татьяну Марковну, дамы глядели на нее с состраданием, мужчины разинули рты,девицы прижались друг к другу.

У Веры от улыбки задрожал подбородок. Она с наслаждением глядела на всех и дружеским взглядом благодарила Райского за это нечаянное наслаждение, а Марфенька спряталась за бабушку.

- Что я слышу! - с изумлением произнес Нил Андреич, - и вы впустили этого Варраву под свой кров!

- Не я, Нил Андреич, а Борюшка привел его ночью. Я и не знала, кто там у него спит!

- Так вы с ним по ночам шатаетесь! - обратился он к Райскому. - А

знаете ли вы, что он подозрительный человек, враг правительства, отверженец церкви и общества?

- Какой ужас! - сказали дамы.

- Он-то и отрекомендовал вам меня? - допрашивал Нил Андреич.

- Да, он.

- Что же, он меня зверем изобразил: что я глотаю людей?..

- Нет, не глотаете, а позволяете себе по какому-то праву оскорблять их.

- И вы поверили?

- До нынешнего дня - нет.

- А нынче?

- А нынче верю.

Общий ужас и изумление. Некоторые чиновники тихонько вышли в залу и оттуда слушали, что будет далыне.

- Что так, - с изумлением и высокомерно спросил Тычков, нахмурив брови.

- Почему?

- А потому что вы сейчас оскорбили женщину.

- Слышите, Татьяна Марковна!

- Борюшка! Борис Павлыч! - унимала она.

- Эту... эту старую модницу, прельстительницу, ветреницу... - говорил

Нил Андреич.

- Что вам за дело до нее? и кто вам дал право быть судьей чужих пороков?

- А вы, молодой человек, по какому праву смеете мне делать выговоры? Вы знаете ли, что я пятьдесят лет на службе и ни один министр не сделал мне ни малейшего замечания?..

- По какому праву? А по такому, что вы оскорбили женщину в моем доме, и если б я допустил это, то был бы жалкая дрянь. Вы этого не понимаете, тем хуже для вас!..

- Если вы принимаете у себя такую женщину, про которую весь город знает, что она легкомысленна, ветрена, не по летам молодится, не исполняет обязанностей в отношении к семейству...

- Ну, так что же?

- А то, что и вы, вот и Татьяна Марковна, стоите того, чтоб пожурить вас обоих. Да, да, давно я хотел сказать вам, матушка... вы ее принимаете у себя...

- Ну, ветреность, легкомыслие, кокетство еще не важные преступления, -

сказал Райский, - а вот про вас тоже весь город знает, что вы взятками награбили кучу денег да обобрали и заперли в сумасшедший дом родную племянницу, - однако же и бабушка, и я пустили вас, а ведь это важнее кокетства! Вот за это пожурите нас!

Сцена невообразимого ужаса между присутствующими! Дамы встали и кучей направились в залу, не простясь с хозяйкой; за ними толпой, как овцы, бросились девицы, и все уехали. Бабушка указала Марфеньке и Вере дверь.

Марфенька ушла, а Вера осталась.

Нил Андреич побледнел.

- Кто, кто передал тебе эти слухи, говори! Этот разбойник Марк? Сейчас еду к губернатору. Татьяна Марковна, или мы не знакомы с вами, или чтоб нога этого молодца (он указал на Райского) у вас в доме никогда не была! Не то я упеку и его, и весь дом, и вас в двадцать четыре часа куда ворон костей не занашивал...

Тычков задыхался от злости и не знал сам, что говорил.

- Кто, кто ему это сказал, я хочу знать? Кто... говори!.. - хрипел он.

Татьяна Марковна вдруг встала с места.

- Полно тебе вздор молоть, Нил Андреич! Смотри, ты багровый совсем стал: того и гляди лопнешь от злости. Выпей лучше воды! Какой секрет, кто сказал? Да я сказала, и сказала правду! - прибавила она. - Весь город это знает.

- Татьяна Марковна! как!.. - заревел было Нил Андреич.

- Меня шестьдесят пять лет Татьяной Марковной зовут. Ну, что - "как"? И

поделом тебе! Что ты лаешься на всех: напал, в самом деле, в чужом доме на женщину - хозяин остановил тебя - не по-дворянски поступаешь!..

- Да как вы мне смеете это говорить! - заревел опять Тычков.

Райский бросился было к нему, но бабушка остановила его таким повелительным жестом, что он окаменел и ждал, что будет.

Она вдруг выпрямилась, надела чепец и, завернувшись в шаль, подступила к Нилу Андреичу.

Райский с удивлением глядел на бабушку. Она, а не Нил Андреич, приковала его внимание к себе. Она вдруг выросла в фигуру, полную величия, так что даже и на него напала робость.

- Ты кто? - сказала она, - ничтожный приказный, parvenu - и ты смеешь кричать на женщину, и еще на столбовую дворянку! Зазнался: урока хочешь! Я

дам тебе один раз навсегда: будешь помнить! Ты забыл, что, бывало, в молодости, когда ты приносил бумаги из палаты к моему отцу, ты при мне сесть не смел и по праздникам получал не раз из моих рук подарки. Да если б ты еще был честен, так никто бы тебя и не корил этим, а ты наворовал денег - внук мой правду сказал - и тут, по слабости, терпели тебя, и молчать бы тебе да каяться под конец за темную жизнь. А ты не унимаешься, раздулся от гордости, а гордость - пьяный порок, наводит забвение. Отрезвись же, встань и поклонись: перед тобою стоит Татьяна Марковна Бережкова! Вот, видишь, здесь мой внук, Борис Павлыч Райский: не удержи я его, он сбросил бы тебя с крыльца, но я не хочу, чтоб он марал о тебя руки - с тебя довольно и лакеев!

У меня есть защитник, а найди ты себе! - Люди! - крикнула она, хлопнув в ладони, выпрямившись во весь рост и сверкая глазами.

Она походила на портрет одной из величавых женщин в ее роде, висевший тут же на стене.

Тычков ворочал одурелыми глазами.

- Я в Петербург напишу... город в опасности... - торопливо говорил он, поспешно уходя и сгорбившись под ее сверкающим взглядом, не смея оглянуться назад.

Он ушел, а Татьяна Марковна все еще стояла в своей позе, с глазами, сверкающими гневом, передергивая на себе, от волнения, шаль. Райский очнулся от изумления и робко подошел к ней, как будто не узнавая ее, видя в ней не бабушку, а другую, незнакомую ему до тех пор женщину.

- Напрасно вы требовали должной вам дани, поклона, от этого пня, -

сказал он, - он не понял вашего величия. Примите от меня этот поклон, не как бабушка от внука, а как женщина от мужчины. Я удивляюсь Татьяне Марковне, лучшей из женщин, и кланяюсь ее женскому достоинству!

Он поцеловал у ней руку

- Принимаю, Борис Павлыч, твой поклон, как большую честь - и не даром принимаю - я его заслуживаю. А вот и тебе за твой честный поступок, мой поцелуй - не от бабушки, а от женщины...

Она поцеловала в щеку

В эту же минуту кто-то поцеловал его в другую щеку.

- А это от другой женщины! - тихо сказала Вера, целуя его, и быстро ускользнула в дверь.

- Ах! - страстно сделал Райский, протягивая вслед ей руку.

- Мы с ней не сговаривались, а обе поняли тебя. Мы с нею мало говорим, а похожи друг на друга! - сказала Татьяна Марковна.

- Бабушка! вы необыкновенная женщина! - сказал Райский, глядя на нее с восторгом, как будто в первый только раз увидел ее.

- А ты урод, только хороший урод! - заключила она, сильно трепля его по плечу. - Подь же, съезди к губернатору и расскажи по правде, как было дело, чтоб тот не наплел вздору, а я поеду к Полине Карповне и попрошу у ней извинения.

III

Нила Андреича почти сняли с дрожек, когда он воротился домой. Экономка его терла ему виски уксусом, на живот поставила горчичники и "ругательски ругала" Татьяну Марковну. Но домашние средства не успокоили старика. Он ждал, что завтра завернет к нему губернатор, узнать, как было дело, и выразить участие, а он предложит ему выслать Райского из города, как беспокойного человека, а Бережкову обязать подпиской не принимать у себя

Волохова.

Но прошло три дня: ни губернатор, ни вице-губернатор, ни советники не завернули к нему. Начать жалобу самому, раскапывать старые воспоминания - он почему-то не счел удобным.

Прежний губернатор, старик Пафнутьев, при котором даже дамы не садились в гостях, прежде нежели он не сядет сам, взыскал бы с виновных за одно неуважение к рангу; но нынешний губернатор к этому равнодушен. Он даже не замечает, как одеваются у него чиновникш, сам ходит в старом сюртуке и заботится только, чтоб "в Петербург никаких историй не доходило".

Ждал Нил Андреич Тычков, что зайдет кто-нибудь из его бывших подчиненных, молодых чиновников, чтоб расспросить, что делается в неприятельском лагере. Но никто не являлся.

Он снизошел до того, что сам, будто гуляя, зашел дома в два и получил отказ. Лакеи смотрели на него как-то любопытно.

"Плохо дело", - думал он и засел дома.

В воскресенье он послал за доктором, который лечил и в губернаторском доме, и в Малиновке.

Доктор старался не смотреть на Нила Андреича, а если смотрел, то так же, как и лакеи, "любопытно". Он торопился, и когда Тычков предложил ему позавтракать, он сказал, что зван на "фриштик" к Бережковой, у которой будет и его превосходительство, и все, и что он видел, как архиерей прямо из собора уже поехал к ней, и потому спешит... И уехал, прописав Нилу Андреичу диету и покой.

- Суета сует! - произнес, вздохнув всем животом своим, Тычков и поникнул головой.

Он понял, что авторитет его провалился навсегда, что он был последний могикан, последний из генералов Тычковых!

И другие, прежние его подчиненные, еще недавно облизывавшиеся от его похвалы, вдруг будто прозрели и поняли "правду" в поступке Райского, краснея за напрасность своего долговременного поклонения фальшивому пугале-авторитету. Они все перебывали с визитом у Райского.

В кратком очерке изобразил и его Райский в программе своего романа, и вам не знал - зачем.

- Под руку попался, как Опенкин! - говорил он, дописывая последнюю строку и не предвидя ему более роли между своими героями.

Райский дня три был под влиянием воскресного завтрака. Внезапное превращение Татьяны Марковны из бабушки и гостеприимной хозяйки в львицу поразило его.

Ее сверкающие глаза, гордая поза, честность, прямота, здравый смысл, вдруг прорвавшиеся сквозь предрассудки и ленивые привычки, - не выходили у него из головы.

Он натянул холст и сделал удачный очерк ее фигуры, с намерением уловить на полотно ее позу, гнев, величавость и поставить в галерею фамильных портретов.

Он, если можно, полюбил ее еще больше. Она тоже ласковее прежнего поглядывала на него, хотя видно было, что внутренне она не мало озабочена была сама своей "прытью", как говорила она, и старалась молча переработать в себе это "противоречие с собой", как называл Райский.

Уважать человека сорок лет, называть его "серьезным", "почтенным", побаиваться его суда, пугать им других - и вдруг, в одну минуту выгнать его вон! Она не раскаивалась в своем поступке, находя его справедливым, но задумывалась прежде всего о том, что сорок лет она добровольно терпела ложь и что внук ее... был... прав.

Этого она ни за что не скажет ему: молод он, пожалуй, зазнается, а она покажет ему внимание иначе, по-своему, не ставя себя в затруднительное положение перед внуком и не давая ему торжества.

Вот отчего она ласковее смотрела на Райского и про себя уважала его больше прежнего

Но все же ей было неловко - не от одного только внутреннего

"противоречия с собой", а просто оттого, что вышла история у ней в доме, что выгнала человека старого, почтен... нет, "серьезного", "со звездой"...

Она вздыхала, но воротить прежнего не желала, а хотела бы только, чтоб это событие отодвинулось лет за десять назад, превратилось бы каким-нибудь чудом в давно прошедшее и забылось совсем.

Внезапный поцелуй Веры взволновал Райского больше всего. Он чуть не заплакал от умиления и основал было на нем дальние надежды, полагая, что простой случай, неприготовленная сцена, где он нечаянно высказался просто, со стороны честности и приличия, поведут к тому, чего он добивался медленным и трудным путем, - к сближению.

Но он ошибся. Поцелуй не повел ни к какому сближению.

Эта была такая же неожиданная искра сочувствия Веры к его поступку, как неожидан был сам поступок. Блеснула какая-то молния в ней и погасла.

Конечно, молнию эту вызвала хорошая черта, но она и не сомневалась в достоинстве его характера, она только не хотела сближения теснее, как он желал, и не давала ему никаких других, кроме самых ограниченных, прав на свое внимание.

Он держал крепко слово: не ходил к ней, виделся с ней только за обедом, мало говорил и вовсе не преследовал.

"Поговорю с ней раза два, окончательно разрешу себе задачу, как было и с Беловодовой, и с Марфенькой, и по обыкновению разочаруюсь - потом уеду!" -

решил он.

- Егор! - сказал он, - принеси и осмотри чемодан, цел ли замок и ремни:

я недолго здесь останусь.

В доме было тихо, вот уж и две недели прошли со времени пари с Марком, а Борис Павлыч не влюблен, не беснуется, не делает глупостей и в течение дня решительно забывает о Вере, только вечером и утром она является в голове, как по зову. Он старался, и успевал, не показывать ей, что еще занят ею. Ему даже хотелось бы стереть и память об увлечении, которое он неосторожно и смешно высказал.

"Вот уж до чего я дошел: стыжусь своего идола - значит победа близка!"

- радовался он про себя, хотя ловил и уличал себя в том, что припоминает малейшую подробность о ней, видит, не глядя, как она войдет, что скажет, почему молчит, как взглянет.

- Все это пустое, мираж, мираж! - говорил он, - анализ коснулся впечатления - и его нет!

Он занялся портретом Татьяны Марковны и программой романа, которая приняла значительный объем. Он набросал первую встречу с Верой, свое впечатление, вставил туда, в виде аксессуаров, все лица, пейзажи Волги, фотографию с своего имения - и мало-помалу оживлялся. Его "мираж" стал облекаться в плоть. Перед ним носилась тайна создания.

Он стал весел, развязен и раза два гулял с Верой, как с посторонней, милой, умной собеседницей, и сыпал перед ней, без умысла и желания добиваться чего-нибудь, весь свой запас мыслей, знаний, анекдотов, бурно играл фантазией, разливался в шутках или в задумчивых догадках развивал свое миросозерцание, - словом, жил тихою, но приятною жизнью, ничего не требуя, ничего ей не навязывая.

Он с удовольствием приметил, что она перестала бояться его, доверялась ему, не запиралась от него на ключ, не уходила из сада, видя, что он, пробыв с ней несколько минут, уходил сам; просила смело у него книг и даже приходила за ними сама к нему в комнату, а он, давая требуемую книгу, не удерживал ее, не напрашивался в "руководители мысли", не спрашивал о прочитанном, а она сама иногда говорила ему о своем впечатлении.

Они послеобеденные часы нередко просиживали вдвоем у бабушки - и Вера не скучала, слушая его, даже иногда улыбалась его шуткам. А иногда случалось, что она, вдруг не дослушав конца страницы, не кончив разговора, слегка извинялась и уходила - неизвестно куда, и возвращалась через час, через два или вовсе не возвращалась к нему - он не спрашивал.

Его отвлекали, кроме его труда, некоторые знакомства в городе, которые он успел сделать. Иногда он обедывал у губернатора, даже был с Настенькой и с Верой на загородном летнем празднике празднике у откупщика, но, к сожалению Татьяны Марковны, не пленялся его дочерью, сухо ответив на ее вопросы о ней, что она "барышня".

Вера была невозмутимо равнодушна к нему: вот в чем он убедился и чему покорялся, по необходимости. Хотя он сделал успехи в ее доверии и дружбе, но эта дружба была еще отрицательная, и доверие ее состояло только в том, что она не боялась больше неприличного шпионства его за собой.

У ней сильно задрожал от улыбки подбородок, когда он сам остроумно сравнил себя с выздоровевшим сумасшедшим, которого уже не боятся оставлять одного, не запирают окон в его комнате, дают ему нож и вилку за обедом, даже позволяют самому бриться, - но все еще у всех в доме памятны недавние сцены неистовства, и потому внутренне никто не поручится, что в одно прекрасное утро он не выскочит из окна или не перережет себе горла.

Дружба ее не дошла еще до того, чтоб она поверила ему, если не тайны свои, так хоть обратилась бы к его мнению, к авторитету его опытности в чем-нибудь, к его дружбе, наконец сказала бы ему, что ее замимает, кто ей нравится, кто нет. Никакой искренней своей мысли не высказала она, не обнаружила желания, кроме одного, которое высказала категорически, - это быть свободной, то есть чтобы ее оставляли самой себе, не замечали за ней, забыли бы о ее существовании.

"Ну вот - это исполнено теперь: что ж дальше? ужели так все и будет? -

говорил он. - Надо поосторожнее справиться!.."

Он добился, что она стала звать его братом, а не кузеном, но на ты не переходила, говоря, что ты, само по себе, без всяких прав, уполномочивает на многое, чего той или другой стороне иногда не хочется, порождает короткость, даже иногда стесняет ненужной, и часто не разделенной другой стороной, дружбой.

- Ну, довольна ты мной? - сказал он однажды после чаю, когда они остались одни.

- Что такое, чем? - спросила она, взглянув на него с любопытством.

- Как чем? - с изумлением повторил он, - а переменой во мне?

- Переменой?

- Да! Прошу покорно! Я работал, смирял свои взгляды, желания, молчал, не замечал тебя: чего мне стоило! А она и не заметила! Ведь я испытываю себя, а она... Вот и награда!

- Я думала, вы и забыли об этом! - сказала она равнодушно.

- А ты забыла?

- Да, и это награда и есть.

Он с изумлением смотрел на нее.

- Хороша награда: забыла!

- Да, я забыла, что вы мне надоедали, и вижу в вас теперь то, чем вам следовало быть сначала, как вы приехали.

- И только?

- Чего же вы хотите?

- А дружба?

- Это дружба и есть. Я очень дружна с вами...

"Э! так нельзя, нет!." - горячился он про себя - и тут же сам себя внутренно уличил, что он просит у Веры "на водку", за то, что поступал

"справедливо".

- Хороша дружба: я ничего не знаю о тебе, - ты ничего мне не поверяешь, никакой сообщительности - как чужая... - заметил он.

- Я ничего никому не говорю: ни бабушке, ни Марфеньке...

- Это правда: бабушка, Марфенька - милые, добрые существа, но между ними и тобой целая бездна... а между мною и тобой много общего...

- Да, я забыла, что я "мудрая", - сказала она насмешливо.

- Ты развитая: у тебя не молчит ум, и если сердце еще не заговорило, то уж трепещет ожиданием... Я это вижу...

- Что же вы видите?

- Что ты будто прячешься и прячешь что-то... Бог тебя знает!

- Пусть же он один и знает, что у меня!

- Ты - характер, Вера!

- Что ж, это порок?

- Редкое достоинство - если характер, а не претензия на него.

Она слегка пожала плечами, как бы не удостоивая отвечать.

- И у тебя нет потребности высказаться перед кем-нибудь, разделить свою мысль, проверить чужим умом или опытом какое-нибудь темное пятно в жизни, туманное явление, загадку? А ведь для тебя много нового.

- Нет, брат, пока нет желания, а если будет, может быть, я тогда и приду к вам...

- Помни же, Вера, что у тебя есть брат, друг, который готов все для тебя сделать, даже принести жертвы...

- За что вы будете приносить их?

- За то, что - ты так... "прекрасна", - хотелось сказать, но она смотрела на него строго. - За то, что ты так... умна, своеобразна ... и притом мне так хочется! - договорил он.

- А если мне не хочется?

- Ну, значит, нет дружбы.

- Да неужели дружба такое корыстное чувство и друг только ценится потому, что сделал то или другое? Разве нельзя так любить друг друга, за характер, за ум? Если б я любила кого-нибудь, я бы даже избегала одолжать его или одолжаться...

- Отчего?

- Я уж сказала однажды, отчего: чтоб не испортить дружбы. Равенства не будет, друзья связаны будут не чувством, а одолжением, оно вмешается - и один станет выше, другой ниже: где же свобода?

- Какая ты красная, Вера: везде свобода! Кто это нажужжал тебе про эту свободу?.. Это, видно, какой-то дилетант свободы! Этак нельзя попросить друг у друга сигары или поднять тебе вот этот платок, что ты уронила под ноги, не сделавшись крепостным рабом! Берегись: от свободы до рабства, как от разумного до нелепого - один шаг! Кто это внушил тебе?

- Никто, - сказала она, зевая и вставая с места.

- Я не надоел тебе, Вера? - спросил он торопливо, - пожалуйста, не прими этого за допытыванье, за допрос; не ставь всякого лыка в строку. Это простой разговор...

- Я настолько "мудра", брат, чтоб отличить белое от черного, и я с удовольствием говорю с вами. Если вам не скучно, приходите сегодня вечером опять ко мне или в сад: мы будем продолжать...

Он чуть не вспрыгнул от радости.

- Милая Вера! - сказал он.

- Только, я боюсь, что не умею занять вас: я все молчу, вам приходится говорить одному...

- Нет, нет - будь такою, какая ты есть и какою хочешь быть...

- Вы позволяете, братец?

- Не смейся, ей-богу, я не шучу...

- Ну, и побожились еще, как Викентьев... Теперь уж надо помнить слово.

До вечера!

IV

И вечером ничего больше не добился Райский. Он говорил, мечтал, вспыхивал в одно мгновение от ее бархатных, темно-карих глаз и тотчас же угасал от равнодушного их взгляда. Перед ним было прекрасное явление, с задатками такого сильного, мучительного, безумного счастья, но оно было недоступно ему: он лишен был права не только выражать желания, даже глядеть на нее иначе, как на сестру, или как глядят на чужую, не знакомую женщииу.

Оно так и должно быть: он уже согласился с этим. Если б это отчуждение налагалось на него только чистотой девической скромности, бессознательно, неведающею зла невинностью, как было с Марфенькой, он бы скорее успокоился, уважив безусловно святость неведения.

Но у Веры нет этой бессознательности: в ней проглядывает и проговаривается если не опыт (и конечно не опыт: он был убежден в этом), если не знание, то явное предчувствие опыта и знания, и она - не неведением, а гордостью отразила его нескромный взгляд и желание нравиться ей. Стало быть, она уже знает, что значит страстный взгляд, влечение к красоте, к чему это ведет, и когда и почему поклонение может быть оскорбительно. Она как-нибудь угадала или уследила перспективу впечатлепий, борьбу чувств, и предузнает ход и, может быть, драму страсти, и понимает, как глубоко входит эта драма в жизнь женщины. Эта преждевременная чуткость не есть непременно плод опытности. Предвидения и предчувствия будущих шагов жизни даются острым и наблюдательным умам вообще, женским в особенности, часто без опыта, предтечей которому у тонких натур служит инстинкт.

Он готовит их к опыту по каким-то намекам, непонятным для наивных натур, но явным для открытых, острых глаз, которые способны, при блеске молнии, разрезавшей тучи, схватить весь рисунок освещенной местности и удержать в памяти. А у Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум, кажется, у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза. Не все, конечно, знает Вера в игре или борьбе сердечных движений, но, однако же, она, как по всему видно, понимает, что там таится целая область радостей, горя, что ум, самолюбие, стыдливость, нега участвуют в этом вихре и волнуют человека. Инстинкт у ней шел далеко впереди опыта.

Вот об этом и хотелось бы поговорить Райскому с ней, допытаться, почему ей этот мир волнений как будто знаком, отчего она так сознательно, гордо и упрямо отвергает его поклонение.

Но она и вида не показывает, что замечает его желание проникнуть ее тайны, и если у него вырвется намек - она молчит, если в книге идет речь об этом, она слушает равнодушно, как Райский голосом ни напирает на том месте.

У него, от напряженных усилий разгадать и обратить Веру к жизни ("а не от любви", - думал он), накипало на сердце, нервы раздражались опять, он становился едок и зол. Тогда пропадала веселость, надоедал труд, не помогали развлечения.

- Это не опыт, а пытка! - говорил он в такие мрачные дни и боязливо спрашивал себя, к чему ведет вся эта тактика и откуда она у него проистекает?

И совестно было ему по временам, когда он трезво оглядывался вокруг, как это он довел себя до такой подчиненной роли перед девочкой, которая мудрит над ним, как над школьником, подсмеивается и платит за всю его дружбу безнадежным равнодушием?

Он опять подкарауливал в себе подозрительные взгляды, которые бросал на

Веру, раз или два он спрашивал у Марины, дома ли барышня, и однажды, не заставши ее в доме, полдня просидел у обрыва и, не дождавшись, пошел к ней и спросил, где она была стараясь сделать вопрос небрежно

- Была там, на берегу, на Волге, - еще небрежнее отвечала она.

Он только хотел уличить ее, что он там караулил и что ее не было, но удержался, зато у него вырвался взгляд изумления и был ею замечен. Но она даже не дала себе труда объясниться, отчего вышло противоречие и каким путем она воротилась с берега. Но она была там или где-нибудь далеко, потому что была немного утомлена, надела, воротясь, вместо ботинок туфли, вместо платья блузу, и руки у ней были несколько горячи. Он, однако, продолжал работать над собой, чтобы окончательно завоевать спокойствие, опять ездил по городу, опять заговаривал с смотрительской дочерью и предавался необузданному веселью от ее ответов. Даже иногда вновь пытался возбудить в Марфеньке какую-нибудь искру поэтического, несколько мечтательного, несколько бурного чувства, не к себе, нет, а только повеять на нее каким-нибудь свежим и новым воздухом жизни, но все отскакивало от этой ясной, чистой и тихой натуры.

Иногда он как будто и расшевелит ее, она согласится с ним, выслушает задумчиво, если он скажет ей что-нибудь "умное" или "мудреное", а через пять минут, он слышит, ее голос где-нибудь вверху уже поет: "Ненаглядный ты мой, как люблю я тебя", или рисует она букет цветов, семейство голубей, портрет с своего кота, а не то примолкнет, сидя где-нибудь, и читает книжку "с веселым окончанием" или же болтает неумолкаемо и спорит с Викентьевым.

Протянулась еще неделя, и скоро должен исполниться месяц глупому предсказанию Марка, а Райский чувствовал себя свободным "от любви". В любовь свою он не верил и относил все к раздражению воображения и любопытства.

Случалось даже, что по нескольку дней не бывало и раздражения, и Вера являлась ему безразлично с Марфенькой: обе казались парой прелестных институток на выпуске, с институтскими тайнами, обожанием, со всею мечтательною теориею и вкладами на жизнь, какие только устанавливаются в голове институтки - впредь до опыта, который и перевернет все вверх дном.

Вера приходила, уходила, он замечал это, но не вздрагивал, не волновался, не добивался ее взгляда, слова и, вставши однажды утром, почувствовал себя совершенно твердым, то есть равнодушным и свободным, не только от желания добиваться чего-нибудь от Веры, но даже от желания приобретать ее дружбу.

"Я совсем теперь холоден и покоен, и могу, по уговору, объявить, наконец, ей, что я готов, опыт кончен - я ей друг, такой, какие множество у всех. А на днях и уеду. Да: надо еще повидаться с "Варравой" и стащить с него последние панталоны: не держи пари!"

Он мимоходом подтвердил Егорке, чтобы тот принес чемодан с чердака и приготовил к отъезду.

Он пошел к Леонтью справиться, где в настоящую минуту витает Марк, и застал их обоих за завтраком.

- Знаете что, - сказал Марк, глядя на него, - вы могли бы сделаться порядочным человеком, если б были посмелее!

- То есть если б у меня хватило смелости подстрелить кого-нибудь или разбить ночью трактир! - отвечал Райский.

- Ну, где вам разбить ночью трактир! Да и не нужно - у бабушки вечный трактир. Нет, спасибо и на том, что выгнали из дома старую свинью. Говорят, вдвоем с бабушкой: молодцы!

- Почем вы знаете?

- Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.

- Это называется, кажется, "гражданское мужество"? - сказал Райский.

- Да уж не знаю, какое, а только я вам как-нибудь покажу образчик этого мужества. Вот тут что-то часто стал ездить мимо наших огородов полицмейстер:

это, должно быть, его превосходительство изволит беспокоиться и посылает узнавать о моем здоровье, о моих удовольствиях. Ну, хорошо же!.. Теперь я воспитываю пару бульдогов: еще недели не прошло, как они у меня, а уж на огородах у нас ни одной кошки не осталось... Я их посаду теперь на чердак, в темноту, а когда полковник или его свита изволят пожаловать, так мои птенцы и вырвутся... нечаянном конечно...

- Ну, я пришел с вами проститься - скоро еду! - сказал Райский

- Вы едете? - с изумлением спросил Марк.

- А что?

- Мне нужно бы сказать вам несколько слов... - тихо и серьезно добавил он.

Райский в свою очередь с удивлением поглядел на него

- Что вам? говорите! - сказал он, - не денег ли опять?

- Пожалуй, и денег опять - да теперь не о деньгах речь. После, я к вам зайду, теперь нельзя...

Он кивнул на жену Козлова, сидевшую тут, давая знать, что при ней не хочет говорить.

Леонтий всплеснул руками, услыхав об отъезде Райского; жена его надулась.

- Как же, кто вас пустит? - шептала она, - хорошо; так-то помните свою

Оленьку? Ни разу без мужа не пришли ко мне...

Опа взяла его за руку и долго держала, глядя на него с печальной насмешкой.

- А деньги принесли? - вдруг спросил Марк, - триста рублей пари?

Райский иронически поглядывал на него.

- Ну, что же, панталоны где? - сказал он,

- Я не шучу, давайте триста рублей.

- За что? Я не влюблен, как видите.

- Нет, я вижу, что вы по уши влюблены.

- Как же это вы видите?

- Да так, по роже.

- Смотрите же: месяц прошел - и пари кончено. Мне ваших панталон не нужно - я их вам дарю, в придачу к пальто.

- Как же это ты... едешь... - с горестью говорил Козлов, - а книги?

- Какие книги?

- А эти, твои, - вот они, все целы, вот по каталогу, в порядке...

- Ведь я тебе подарил их.

- Да полно шутить, -скажи, куда их?..

- Прощайте, мне некогда. С книгами не приставай, сожгу, - сказал

Райский. - Ну, мудрец, по рожам узнающий влюбленных, - прощайте! Не знаю, встретимся ли опять...

- Деньги подайте - это бесчестно не отдавать, - говорил Марк, - я вижу любовь: она, как корь, еще не вышла наружу, но скоро высыпет... Вон, лицо уже красное! Какая досада, что я срок назначил! От собственной глупости потерял триста рублей!

- Прощайте!

- Вы не уедете, - сказал Марк.

Я еще зайду к тебе, Козлов... я на той неделе еду, - обратился Райский к Леонтью.

- Ну, так не уедете! - повторил Марк.

- А что ж твой роман? - спросил Леонтий, - ведь ты хотел его кончить здесь.

- Я уж у конца - только привести в порядок, в Петербурге займусь.

- И романа не кончите, ни живого, ни бумажного! - заметил Марк.

Райский живо обернулся к нему, хотел что-то сказать, но отвернулся с досадой и ушел.

Отчего же ты думаешь, что он романа не кончит? - спросил Леонтий Марка.

- Где ему! - с язвительным смехом отвечал Марк, - он неудачник!

V

Райский пошел домой, чтоб поскорее объясниться с Верой, но не в том уже смысле, как было положено между ними. Победа над собой была до того верна, что он стыдился прошедшей слабости, и ему хотелось немного отмстить Вере за то, что она поставила его в это положение.

Он дорогой придумал до десяти редакций последнего разговора с ней. И

тут опять воображение стало рисовать ему, как он явится ей в новом, неожиданном образе, смелый, насмешливый, свободный от всяких надежд, нечувствительный к ее красоте, как она удивится, может быть... опечалится!

Наконец он остановился на одной редакции разговора, дружеской, но учтиво-покровительственной и, в результате, совершенно равнодушной. У него даже мелькнула мысль передать ей, конечно в приличной и доступной ей степени и форме, всю длинную исповедь своих увлечений, поставить на неведомую ей высоту Беловодову, облить ее блеском красоты, женской прелести, так, чтобы бедная Вера почувствовала себя просто Сандрильоной перед ней, и потом поведать о том, как и эта красота жила только неделю в его воображении.

Он хотел осыпать жаркими похвалами Марфеньку и в заключение упомянуть вскользь и о Вере, благосклонно отозваться о ее красоте, о своем легком увлечении, и всех их поставить на одну доску, выдвинув наперед других, а

Веру оставив в тени, на заднем плане.

Он трепетал от радости, создав в воображении целую картину - сцену ее и своего положения, ее смущения, сожалений, которые, может быть, он забросил ей в сердце и которых она еще теперь не сознает, но сознает, когда его не будет около. Он так целиком и хотел внести эту картину-сцену в свой проект и ею закончить роман, набросав на свои отношения с Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое и несложное дело люди, а она останется с жалом - не любви, а предчувствия ее в будущем, и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами, и потом вечной, тихой тоской до замужества - с советником палаты! Оно не совсем так, но ведь роман

- не действительность, и эти отступления от истины он называл "литературными приемами".

У него даже дух занимался от предчувствия, как это будет эффектно и в действительности и в романе.

Он сделал гримасу, встретивши бабушку, уже слышавшую от Егорки, что барин велел осмотреть чемодан и приготовить к следующей неделе белье и платье.

Новость облетела весь дом. Все видели, как Егорка потащил чемодан в сарай смести с него пыль и паутину, но дорогой предварительно успел надеть его на голову мимошедшей Анютке, отчего та уронила кастрюльку со сливками, а он захихикал и скрылся.

Бабушка была поражена неожиданною вестью.

- Это ты что затеял, Борюшка? - приступила было она к нему и осыпала его упреками, закидала вопросами - но он отделался от нее и пошел к Вере.

Тихо, с замирающим от нетерпения сердцем предстать в новом виде, пробрался он до ее комнаты, неслышно дошел по ковру к ней.

Она сидела за столом, опершись на него локтями, и разбирала какое-то письмо, на простой синей бумаге, написанное, как он мельком заметил, беспорядочными строками, и запечатанное бурым сургучом.

- Вера! - сказал он тихо.

Она вздрогнула от испуга так, что и он задрожал. В это же мгновение рука ее с письмом быстро опустилась в карман.

Оба они неподвижно глядели друг на друга.

- Извини, ты занята? - сказал он, пятясь от нее, но не уходя.

Она молчала и мало-помалу приходила от испуга в себя, не спуская с него глаз и все стоя, как встала с места, не вынимая руки из кармана.

- Письмо? - говорил он, глядя на карман.

Она глубже опустила туда руку. У него в одну минуту возникли подозрения насчет Веры, мелькнуло в голове и то, как она недавно обманула его, сказав, что была на Волге, а сама, очевидно: там не была.

"Что это такое!" - со страхом подумал он.

- Должно быть, интересное письмо и большой секрет! - с принужденной улыбкой сказал он. - Ты так быстро спрятала.

Она села на диван и продолжала глядеть на него уже равнодушно.

"Нет, уж теперь не надуешь этим равнодушием!" - подумал он.

- Покажи письмо... - сказал он шутливо, нетвердым от волнения голосом.

Она с удивлением взглянула на него и плотнее прижала руку к карману.

- Не покажешь?

Она покачала головой.

- Зачем? - спросила потом.

- Разумеется, мне не нужно: что интересново в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был?.. "Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет!" - думал между тем сам.

Она поглядела на него, точно ли он равнодушен. Лицо, пожалуй, и равнодушно, но голосом он как будто просит милостыню.

- Не покажешь? Ну, бог с тобой! - полупечально сказал он. - Я пойду.

Он обернулся к дверям.

- Постойте, - сказала она.

Потом пошарила немного рукой в кармане, вынула письмо и подала ему.

Он поглядел на обе стороны и взглянул на подпись: Pouline Krityki

{Полина Крицкая (фр.)..}.

- Это не то письмо, - сказал он, подавая его назад.

- А разве вы видели другое? - спросила она сухо.

Он боялся признаться, что видел, чтоб опять не уличила она его в шпионстве.

- Нет, - сказал он.

- Ну, так читайте.

"Ma belle charmante, divine {Моя прекрасная, очаровательная, божественная (фр.).}Вера Васильевна! - начиналось письмо, - я в восторге, становлюсь на колени перед вашим милым, благородным, прекрасным братом! Он отмстил за меня, я торжествую и плачу от радости. Он был велик! Скажите ему, что он мой рыцарь и навсегда, что я его вечная, послушная раба! Ах, как я его уважаю... сказала бы... слово вертится на языке, - но не смею... Почему не сметь? Да, я его люблю, нет, боготворю! Все мужчины должны пасть на колени перед ним!!"

Райский отдал было письмо назад.

- Нет, продолжайте, - сказала Вера, - там есть просьба до вас.

Райский пропустил несколько строк и читал дальше.

"Упросите, умолите вашего брата - он вас обожает, о, не защищайтесь - я заметила его страстные взгляды... Боже, зачем я не на вашем месте!..

Упросите его, душечка Вера Васильевна, сделать мой портрет - он обещал. Бог с ним - с портретом, но чтоб мне быть только с артистом, видеть его, любоваться им, говорить, дышать с ним одним воздухом! Я чувствую, ах, я чувствую... Ma pauvre tete, je deviens folle! Jе compte sur vous, ma belle et bonne amie et j'attends la response...{Бедная моя голова, я с ума схожу!

Я рассчитываю на вас, мой добрый и прекрасный друг, и жду ответа (фр.).}"

- Что ж отвечать ей? - спросила Вера, когда Райский положил письмо на стол.

Он молчал, не слыхав вопроса, все думая, от кого другое письмо и отчего она его прячет?

- Написать, что вы согласны?

- Боже сохрани - ни за что! - опомнившись, с досадой сказал Райский.

- Как же быть: она хочет "дышать с вами одним воздухом"...

У ней задрожал подбородок.

- Черт с ней, я задохнусь в этом воздухе.

- А если б я вас попросила? - сказала она грудным шепотом, кокетливо поглядев на него.

Сердце у него перевернулось.

- Ты? зачем тебе это нужно?

- Так, мне хочется сделать ей что-нибудь приятное... - сказала она, но не прибавила, что она хваталась за это средство, чтоб хоть немного отучить

Райского от себя.

Она знала, что Полина Карповна вцепится в него и не скоро выпустит его из рук.

- Ты примешь за знак дружбы, если я исполню это?

Она кивнула головой.

- Но ведь это жертва?

- Вы напрашивались на них: вот одна...

- Ты требуешь! - сказал он, наступая на нее.

- Не надо, не надо, я ничего не требую! - торопливо прибавила она, испугавшись и отступая.

- Вот уж и испугалась моей жертвы! Хорошо, изволь: принеси и ты две маленькие жертвы, чтоб не обязываться мной. Ведь ты не допускаешь в дружбе одолжений: видишь, я вхожу в твою теорию, мы будем квиты.

Она вопросительно глядела на него.

- Первое, будь при сеансах и ты, а то я с первого же раза убегу от нее:

согласна?

Она нехотя, задумчиво кивнула головой. Ей уж не хотелось от него этого одолжения, когда хитрость ее не удалась и ей самой приходилось сидеть вместе с ними.

- Во-вторых... - сказал он и остановился, а она ждала с любопытством. -

Покажи другое письмо?

- Какое?

- Что быстро спрятала в карман.

- Там нет.

- Есть: вон, я вижу, оно оттопыривается!

Она опять впустила руку в карман.

- Вы сказали, что не видали другого письма: я вам показала одно. - Чего вам еще?

- Этого письма ты не спрятала бы с таким испугом. Покажешь?

- Вы опять за свое, - сказала она с упреком, перебирая рукой в кармане, где в самом деле шумела бумага.

- - Ну, не надо - я пошутил: только, ради бога, не принимай этого за деспотизм, за шпионство, а просто за любопытство. А впрочем, бог с тобой и с твоими секретами! - сказал он, вставая, чтоб уйти.

- Никаких секретов нет, - сухо отвечала она.

- Знаешь ли, что я еду скоро? - вдруг сказал он.

- Знаю, слышала - только правда ли?

- Почему ж ты сомневаешься?

Она молчала, опустив глаза.

- Ты довольна?

- Да... - отвечала она тихо.

- Отчего же? - с унынием спросил он и подошел к ней.

- Отчего?...

Она подумала, подумала, потом опустила руку в карман, достала и другое письмо, пробежала его глазами, взяла перо, тщательно вымахала некоторые слова и строки в разных местах и подала ему. - Я уж вам говорила - отчего:

вот еще - прочтите! - сказала она и опустила руку опять в карман.

Он погрузился в чтение. А она стала смотреть в окно.

Письмо было написано мелким женским почерком. Райский читал: "Я кругом виновата, милая Наташа..."

- Кто это Наташа?

- Жена священника, моя подруга по пансиону.

- А, попадья? Так это ты пишешь: ах, это любопытно! - сказал Райский и даже потер коленки одна о другую от предстоящего удовольствия, и погрузился в чтение.

"Я кругом виновата, милая Наташа, что не писала к тебе по возвращении домой: по обыкновению ленилась, а кроме того, были другие причины, о которых ты сейчас узнаешь. Главную из них ты знаешь - это... (тут три слова были зачеркнуты)... и что иногда не на шутку тревожит меня. Но об этом наговоримся при свидании.

Другая причина - приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского.

Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска, талантов и вместе шума, или "жизни", как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки,

Марфеньки, меня - и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно...

А он, приехал в свое поместье, вообразил, что не только оно, но и все, что в нем живет, - его собственность. На правах какого-то родства, которого и назвать даже нельзя, и еще потому, что он видел нас маленьких, он поступает с нами, как с детьми или как с пансионерками. Я прячусь, прячусь и едва достигла того, что он не видит, как я сплю, о чем мечтаю, чего надеюсь и жду. Я от этого преследования чуть не захворала, не видалась ни с кем, не писала ни к кому, и даже к тебе, и чувствовала себя точно в тюрьме. Он как будто играет, может быть даже нехотя, со мной. Сегодня холоден, равнодушен, а завтра опять глаза у него блестят, и я его боюсь, как боятся сумасшедших.

Хуже всего то, что он сам не знает себя, и потому нельзя положиться на его намерения и обещания: сегодня решится на одно, а завтра сделает другое.

Он "нервозен, впечатлителен и страстен": так он говорит про себя - и это, кажется, верно. Он не актер, не притворяется: для этого он слишком умен и образован и притом честен. "Такая натура!" - оправдывается он.

Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит искусством, но, кажется, как и мы грешные, ничего не делает и чуть ли не всю жизнь проводит в том, что "поклоняется красоте", как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша. Но у него есть доброта, благородство, справедливость, веселость, свобода мыслей: только все это выражается порывами, и оттого не знаешь, как с ним держать себя.

Теперь он ищет моей дружбы, но я и дружбы его боюсь, боюсь всего от него, боюсь... (тут было зачеркнуто целых три строки). Ах, если б он уехал отсюда! Страшно и подумать, если он когда-нибудь... (опять зачеркнуто несколько слов).

А мне одно нужно: покой! И доктор говорит, что я нервная, что меня надо беречь, не раздражать, и слава богу, что он натвердил это бабушке: меня оставляют в покое. Мне не хотелось бы выходить из моего круга, который я очертила около себя: никто не переходит за эту черту, я так поставила себя, и в этом весь мой покой, все мое счастие.

Если Райский как-нибудь перешагнет эту черту, тогда мне останется одно:

бежать отсюда! Легко сказать - бежать, а куда? Мне вместе и совестно: он так мил, добр ко мне, к сестре - осыпает нас дружбой, ласками, еще хочет подарить этот уголок... этот рай, где я узнала, что живу, не прозябаю!..

Совестно, зачем он расточает эти незаслуженные ласки, зачем так старается блистать передо мною и хлопочет возбудить во мне нежное чувство, хотя я лишила его всякой надежды на это. Ах, если б он знал, как напрасно все!

Ну,теперь скажу тебе кое-что о том..."

Письмо оканчивалось этой строкой. Райский дочитал - и все глядел на строки, чего-то ожидая еще, стараясь прочесть за строками. В письме о самой

Вере не было почти ничего: она оставалась в тени, а освещен один он - и как ярко! Он все думал над письмом, оглядывая его со всех сторон. Потом вдруг очнулся.

- Это опять не то письмо: то на синей бумаге написано! - резко сказал он, обращаясь к Вере, - а это на белой...

Но Веры уж не было в комнате.

VI

Райский пришел к себе и начал с того, что списал письмо

Веры слово в слово в свою программу, как материал для характеристики.

Потом он погрузился в глубокое раздумье, не о том, что она писала о нем самом: он не обиделся ее строгими отзывами и сравнением его с какой-то влюбчивой Дашенькой. "Что она смыслит в художественной натуре!" - подумал он. Его поглотили соображения о том, что письмо это было ответом на его вопрос: рада ли она его отъезду! Ему теперь дела не было, будет ли от этого хорошо Вере, или нет, что он уедет, и ему не хотелось уже приносить этой

"жертвы". Лишь только червь сомнения вполз к нему в душу, им овладел грубый эгоизм: я выступило вперед и требовало жертв себе. И все раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал. С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно у

Марфеньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.

- Да кто пишет? Ко мне никто, - сказала бабушка, - а к Марфеньке недавно из лавки купец письмо прислал...

- Это, бабушка, не письмо, а счет за шерсть, за узоры: я забирала у него.

- А к Верочке купец не присылал? - спросил Райский.

- И к ней присылал: она для попадьи забирала...

- Не на синей ли бумаге?

- Да, на синей: вы почем знаете? Он все на синей бумаге пишет.

Он не отвечал. Ему стало было легче.

"А зачем же прятать его?" - вдруг шевельнулось опять, и опять пошла на целый день грызть забота.

"Да что мне за дело, черт возьми, ведь не влюблен же я в эту статую!" -

думал он, вдруг останавливаясь на дорожке и ворочая одурелыми глазами вокруг.

"Вон где гнездится змея!" - думал опять, глядя злобно на ее окно с отдувающейся занавеской.

- Пойду прочь, а то еще подумает, что занимаюсь ею... дрянь! - ворчал он вслух, а ноги сами направлялись уже к ее крыльцу. Но не хватило духу отворить дверь, и он торопливо вернулся к себе, облокотился на стол локтями и просидел так до вечера.

"Что я теперь буду делать с романом? - размышлял он, - хотел закончить, а вот теперь в сторону бросило, и опять не видать конца!"

Он швырнул тетради в угол.

Все прочее вылетело опять из головы: бабушкины гости, Марк, Леонтий, окружающая идиллия - пропали из глаз. Одна Вера стояла на пьедестале, освещаемая блеском солнца и сияющая в мраморном равнодушии, повелительным жестом запрещающая ему приближаться, и он закрывал глаза перед ней, клонил голову и мысленно говорил:

"Вера, Вера, пощади меня, смотри, я убит твоей ядовитой красотой. Никто никогда не язвил меня..." и т. д.

То являлась она в полумраке, как настоящая Ночь, с звездным блеском, с злой улыбкой, с таинственным, нежным шепотом к кому-то и с насмешливой угрозой ему, блещущая и исчезающая, то трепетная, робкая, то смелая и злая!

Ночью он не спал, днем ни с кем не говорил, мало ел и даже похудел немного - и все от таких пустяков, от ничтожного вопроса: от кого письмо?

Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, ан и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство - и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и пройдет. В этом и вся тайна.

"Надо узнать, от кого письмо, во что бы то ни стало, - решил он, - а то меня лихорадка бьет. Только лишь узнаю, так успокоюсь и уеду!" - сказал он и пошел к ней тотчас после чаю.

Ее не было дома, Марина сказала, что барышня надела шляпку, мантилью, взяла зонтик и ушла.

- Бог их знает, - отвечала та, - гуляют где-нибудь, ведь они не говорят, куда идут.

- Никогда?

- Никогда, и спрашивать не велят: гневаются!

И за обедом ее не было. Новый ужас.

- Где Вера? - спросил Райский у бабушки.

Бабушка только нахмурилась, но ничего не сказала. Он к Марфеньке:

- Не знаю, братец. Я видела давеча из окна, что она в деревню пошла.

- Где же она обедает?

- Молока у мужиков спросит или после придет, у Марины чего-нибудь спросит поесть.

- Все не по-людски! - ворчала про себя бабушка, - своенравная: в мать!

Дались им какие-то нервы! И доктор тоже все о нервах твердит. "Не трогайте, не перечьте, берегите!" А они от нерв и куролесят!

- Что же вы не спросите, куда она ходит одна? - спросил Райский.

- Как можно спросить: прогневаются! - иронически заметила Татьяна

Марковна, - на три дня запрутся у себя. Бабушка не смей рта разинуть!

- Куда ж это она одна?.. - тихо говорил Райский.

- Она у нас все одна ходит, - отвечала Марфенька.

- А ты?

- Как можно: я боюсь

- Чего?

- Мало ли чего! змей, лягушек, собак, больших свиней, воров, мертвецов... Арины боюсь.

- Какой Арины?

- Дурочка у нас есть.

- А Вера?

- Ничего не боится: даже в церковь на ночь заприте ее, и то не боится

- А ты бы спросила ее завтра, Марфенька, где она была.

- Рассердится!

- Все боятся, прошу покорно!

На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.

Уж становилось темно, когда он, блуждая между деревьями, вдруг увидел ее пробирающеюся сквозь чащу кустов и деревьев, росших по обрыву. Он весь задрожал и бросился к ней, так что и она вздрогнула и остановилась.

- Кто тут? - спросила она.

- Это...ты... Вера?..

- Да, я: а что?

- А тебя по всему дому искали, не знали, куда ты делась!

- Кто? - нахмурившись, спросила она.

- Бабушка и Марфенька очень беспокоились...

- Что это им вздумалось? Никогда не беспокоились, а сегодня?.. Вы бы им сказали, что напрасно, что я никого не прошу беспокоиться обо мне.

- И... я тоже сам...

- Вы? покорно благодарю: зачем?

- Но ведь легко может случиться что-нибудь...

- Например?

- Например... беда какая-нибудь: мало ли случаев? Пьяный народ шатается... змеи, воры, собаки, свиньи, мертвецы... - шутливо прибавил

Райский, припомнив все страхи Марфеньки, - могут испугать...

- Вот я только вас испугалась теперь, а там ни воров, ни мертвецов нет.

Она указала на обрыв.

- До беды недалеко: иногда так легко погибнуть человеку... - заметил он.

- Ну, когда я стану погибать, так перед тем попрошу у вас или у бабушки позволения! - сказала она и пошла.

- Гордое творение! - прошептал он.

- На одну минуту, Вера, - вслух прибавил потом, - я виноват, не возвратил тебе письма к попадье. Вот оно. Все хотел сам отдать, да тебя не было.

Она взяла письмо и положила в карман.

- А то, другое, которое там?.. - ласково, но с дрожью в голосе спросил он, наклоняясь к ней.

- Какое то и где там?

- Другое, синее письмо: в кармане?

У него сердце замирало, он ждал ответа.

Она выворотила наизнанку карман.

- Ах, уж нет! - сказал Райский, - от кого бы оно могло быть?

- То?.. А от попадьи ко мне, - сказала она, помолчав, - я на него и отвечала.

- От попадьи! - почти закричал он на весь сад.

- Да, конечно! - подтвердила она равнодушно и ушла.

- От попадьи! - повторил он, и у него гора с плеч свалилась. - А я бился, бился, а ларчик открывался просто! От попадьи! В самом деле: в одном кармане и письмо и ответ на него! Это ясно! Не показывала она мне, тоже понятно: кто покажет чужое письмо, с чужими секретами?.. Разумеется, разумеется! И давно бы сказала: охота мучить! Какой мгновенный переход, однако, от этой глупой тоски, от раздражения к спокойствию! Вот и опять тишина во всем организме, гармония! Боже, какой чудный вечер! Какое блестящее небо, как воздух тепел, как хорошо! Как я здоров и глубоко покоен!

Теперь все узнал, нечего мне больше делать: через два дня уеду!

- Егор! - закричал он по двору.

- Чего изволите? - из окна людской спросил голос.

- Завтра пораньше принеси чемодан с чердака!

- Слушаю-с.

Он мгновенно стал здоров, весел, побежал в дом, попросил есть, наговорил бабушке с три короба, рассмешил пять раз Марфеньку и обрадовал бабушку, наевшись за три дня.

- Ну, вот слава богу! три дня ходил, как убитый, а теперь опять дым коромыслом пошел!.. А что Вера: видел ты ее? - спросила Татьяна Марковна.

- Письмо от попадьи! - вдруг брякнул Райский.

- Какое письмо? - сказали обе, Марфенька и бабушка.

- А то, что на синей бумаге, о котором я недавно спрашивал.

Он выспался за все три ночи, удивляясь, как просто было подобрать этот ключ, а он бился трое суток!

Да ведь все простые загадки даются с трудом! Вон и Колумб просто открыл

Америку..."

И остановился, сам дивясь своему сравнению. Утром он встал бодрый, веселый, трепещущий силой, негой, надеждами - и отчего все это? Оттого, что письмо было от попадьи! Он проворно сел за свои тетради, набросал свои мучения, сомнения и как они разрешились. У него лились заметки, эскизы, сцены, речи. Он вспомнил о письме Веры, хотел прочесть опять, что она писала о нем к попадье, и схватил снятую им копию с ее письма.

Он жадно пробегал его, с улыбкой задумался над нельстивым, крупным очерком под пером Веры самого себя, с легким вздохом перечел ту строку, где говорилось, что нет ему надежды на ее нежное чувство, с печалью читал о своей докучливости, но на сердце у него было покойно, тогда как вчера - боже мой! Какая тревога!

- Что ж, уеду, - сказал он, - дам ей покой, свободу. Это гордое, непобедимое сердце - и мне делать тут нечего: мы оба друг к другу равнодушны!

Он опять пробегал рассеянно строки - и вдруг глаза у него раскрылись широко, он побледнел, перечитав:

"Не видалась ни с кем и не писала ни к кому, даже к тебе..."

- Ни с кем и ни к кому - подчеркнуто, - шептал он, ворочая глазами вокруг, губы у него дрожали, - тут есть кто-то, с кем она видится, к кому пишет! Боже мой! Письмо на синей бумаге было - не от попадьи! - сказал он в ужасе.

- Судорога опять прошла внутри его, он лег на диван, хватаясь за голову.

VII

На другой день, часов в десять утра, кто-то постучал к нему в комнату.

Он, бледный, угрюмый, отворил дверь и остолбенел. Перед ним стояли Вера и

Полина Карповна, последняя в палевом, газовом платье, точно в тумане, с полуоткрытою грудью с короткими рукавами, вся в цветах, в лентах, в кудрях.

Она походила на тех беленьких, мелких пудельков, которых стригут, завывают и убирают в ленточки, ошейники и бантики их нежные хозяйки или собачьи фокусники.

Райский с ужасом поглядел на нее, потом мрачно взглянул на Веру, потом опять на нее. А Крицкая, с нежными до влажности губами, глядела на него молча, впустив в него глубокий взгляд, и от переполнявшего ее экстаза, а также отчасти от жара, оттаяла немного, как конфетка, называемая "помадой".

Все молчали.

- Я у ног ваших! - сказала, наконец, сдержанным шепотом Крицкая.

- Что вам угодно? - спросил он свирепо.

- У ног ваших! - повторяла она, - ваш рыцарский поступок... Я не могу вспомнить, не могу выразить...

Она поднесла платок к глазам.

- Вера, что это значит? - с нетерпением спросил он.

Вера - ни слова, только подбородок у ней дрожал.

- Ничего, ничего - простите... - торопливо заговорила Полина Карповна,

- vos moments sont precieux {Каждая ваша минута драгоценна (фр.).}: я готова.

- Я писала к Полине Карповне, что вы согласны сделать ее портрет, -

сказала, наконец, Вера.

- Ах! - вырвалось у Райского.

Он сильно потер лоб. "До того ли мне!" - проскрежетал он про себя.

- Пойдемте, сейчас начну! - решительно сказал потом, - там в зале подождите меня!

- Хорошо, хорошо, прикажите - и мы... Allons, chere {Пойдемте, дорогая

(фр.).} Вера Васильевна! - торопливо говорила Крицкая, уводя Веру.

Он бы без церемонии отделался от Полины Карповны, если бы при сеансах не присутствовала Вера. В этом тотчас же сознался себе Райский, как только они ушли.

Он хотя и был возмущен недоверием Веры, почти ее враждой к себе, взволнован загадочным письмом, опять будто ненавидел ее, между тем дорожил всякими пятью минутами, чтобы быть с ней. Теперь еще его жгло желание добиться, от кого письмо.

Он достал из угла натянутый на рамку холст, который готовил давно для портрета Веры, взял краски, палитру. Молча пришел он в залу, угрюмо, односложными словами, велел Василисе дать каких-нибудь занавесок, чтоб закрыть окна, и оставил только одно; мельком исподлобья взглянул раза два на

Крицкую, поставил ей кресло и сел сам.

- Скажите, как мне сесть, посадите меня!.. - говорила она с покорной нежностью.

- Как хотите, только сидите смирно, не говорите ничего, мешать будете!

- отрывисто отвечал он.

- Не дышу!.. - шепотом сказала она и склонила голову нежно набок, полузакрыла глаза и сделала сладкую улыбку.

"У, какая противная рожа! - шевельнулось у Райского в душе, - вот постой, я тебя изображу!"

Он без церемонии почти вывел бабушку и Марфеньку, которые пришли было поглядеть. Егорка, видя, что барин начал писать "портрет", пришел было спросить, не отнести ли чемодан опять на чердак. Райский молча показал ему кулак.

Борис начал чертить мелом контур головы, все злобнее и злобнее глядя на

"противную рожу", и так крепко нажимал мел, что куски его летели в стороны.

Вера сидела у двери, тыкала иглой лоскуток какого-то кружева и частенько зевала, только когда взглядывала на лицо Полины Карповны, у ней дрожал подбородок и шевелились губы, чтобы сдержать улыбку.

- Suis je bien comme-ca {Ну как, хорошо я? (фр.).}? - шепотом спросила

Крицкая у Веры.

- Oh, oui, tout-а-fait bien {О да, очень хороши! (фр.).}! - сказала

Вера.

Райский сделал движение досады.

- Не дышу! - пролепетала с испугом Полина Карповна и замерла в своей позе.

Райский сделал контур, взял палитру и, косясь неприязненно на Крицкую, начал подмалевывать глаза, нос...

"Все забыли твою красоту, черномазая старуха, - думал он, - кроме тебя:

и в этом твоя мука!"

Она, заметив, что он смотрит на нее, старалась слаще улыбнуться.

Минут через двадцать, от напряжения сидеть смирно и не дышать, что она почти буквально исполняла, у ней на лбу выступили крупные капли, как белая смородина, и на висках кудри немного подмокли.

- Жарко! - шепнула она.

Но Райский неумолимо мазал кистью, строго взглядывая на нее. Прошло еще четверть часа.

- Un verre d'eau {Стакан воды! (фр.).}! - шептала Крицкая едва слышно.

- Погодите, нельзя! - строго заметил Райский, - вот губы кончу.

Полина Карповна перемогла себя, услыхав, что рисуют ее улыбку. Она периодически, отрывисто и тяжело дышала, так что и грудь увлажилась у ней, а пошевельнуться она боялась. А Райский мазал да мазал, как будто не замечал.

- Полина Карповна устала! - заметила Вера.

Райский молчал. У Крицкой одна губа подалась немного вниз. как она ни старалась удержать ее на месте. Из груди стал исходить легкий свист.

Райский только знает, что мажет. Она уж раза два пошамкала губами, и две-три капли со лба у ней упали на руки.

- Погодите еще немного, - сказал Райский.

- Не дышу! - почти свистнула Полина Карповна.

Райский сам устал, но его терзала злоба, и он не чувствовал ни усталости, ни сострадания к своей жертве. Прошло пять минут

- Ох, ох - je n'en puis plus {Я не могу больше (фр.).} - ох, ох! -

начала Крицкая, падая со стула.

Райский и Вера бросились к ней и посадили ее на диван. Принесли воды, веер, одеколону - и Вера помогала ей оправиться. Крицкая вышла в сад, а

Райский остался с Верой. Он быстро злобно взглянул на нее.

- Письмо не от попадьи! - прошипел он.

Вера отвечала ему тоже взглядом, быстрым, как молния, потом остановила на нем глаза, и взгляд изменился, стал прозрачный, точно стеклянный,

"русалочный"...

- Вера, Вера! - сказал он тихо, с сухими губами, взяв ее за руки, - у тебя нет доверия ко мне!

- Ах, пустите меня! - с нетерпением говорила она, отнимая руки. - Какое доверие, в чем и зачем оно вам!

Она пошла к Полине Карповне.

"Да - она права: зачем ей доверять мне? А мне-то как оно нужно, боже мой! чтоб унять раздражение, узнать тайну (а тайна есть!) и уехать! Не узнавши, кто она, что она, - не могу ехать!"

- Егор! - сказал он, вышедши в переднюю, - отнеси пока чемодан опять на чердак!

Он порисовал еще с полчаса Крицкую, потом назначил следующий сеанс через день и предался с прежним жаром неотвязному вопросу все об одном: от кого письмо? Узнать и уехать - вот все, чего он добивался. Тут хуже всего тайна: от нее вся боль!

Он подозрительно смотрел на бабушку, на Марфеньку, на Тита Никоныча, на

Марину, пуще всего на Марину, как на поверенную и ближайшую фрейлину Веры.

Но та пресмыкалась по двору взад и вперед, как ящерица, скользя бедром, то с юбками и утюгом, то спасаясь от побоев Савелья - с воем или с внезапной широкой улыбкой во все лицо, - и как избегала брошенного мужем вслед ей кирпича или полена, так избегала и вопросов Райского. Она воротила лицо в сторону, завидя его, потупляла свои желтые бесстыжие глаза и смотрела, как бы шмыгнуть мимо его подальше

"Должно быть, эта бестия все знает" - думал он, но расспросам боялся давать ход: гадко это ему самому было, и остерегался упрека в "шпионстве".

Он так торжественно дал слово работать над собой, быть другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и "по роже видно", как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк! И в то же время, среди этой борьбы, сердце у него замирало от предчувствия страсти: он вздрагивал от роскоши грядущих ощущений, с любовью прислушивался к отдаленному рокотанью грома и все думал, как бы хорошо разыгралась страсть в душах каким бы огнем очистила застой жизни и каким благотворным дождем напоила бы это засохшее поле, все это бытие, которым поросло его существование.

Что искусство, что самая слава перед этими сладкими бурями! Что все эти дымно-горькие, удушливые газы политических и социальных бурь, где бродят одни идеи, за которыми жадно гонится молодая толпа, укладывая туда силы, без огня, без трепета нерв?

Это головные страсти - игра холодных самолюбий, идеи без красоты, без палящих наслаждений, без мук... часто не свои, а вычитанные, скопированные!

- Нет, я хочу обыкновенной, жизненной и животной страсти, со всей ее классической грозой. Да, страсти, страсти!.. - орал он, несясь по саду и впивая свежий воздух.

Но Вера не дает ее ему: это не льстит даже ее самолюбию! Надежда быть близким к Вере питалась в нем не одним только самолюбием: у него не было нахальной претензии насильно втереться в сердце, как бывает у многих писаных красавцев, у крепких, тупоголовых мужчин - и чем бы ни было - добиться успеха. Была робкая, слепая надежда, что он может сделать на нее впечатление, и пропала.

Но когда он прочитал письмо Веры к приятельнице, у него невидимо и незаметно даже для него самого, подогрелась эта надежда. Она там сознавалась, что в нем, в Райском, было что-то "и ум, и много талантов, блеска, шума или жизни, что, может быть, в другое время заняло бы ее, а не теперь..."

Вот это может быть, никогда, ни в каком отчаянном положении нас не оставляющее, и ввергнуло Райского, если еще не в самую тучу страсти, то уже в ее жаркую атмосферу, из которой счастливо спасаются только сильные и в самом деле "гордые" характеры.

Да, надежда в нем была, надежда на взаимность, на сближение, на что-нибудь, чего еще он сам не знал хорошенько, но уж чувствовал, как с каждым днем ему все труднее становится вырваться из этой жаркой и обаятельной атмосферы.

Не неделю, а месяц назад, или перед приездом Веры, или тотчас после первого свидания с ней, надо было спасаться ему уехать, а теперь уж едва ли придется Егорке стаскивать опять чемодан с чердака!

"Или страсть подай мне, - вопил он бессонный, ворочаясь в мягких пуховиках бабушки в жаркие летние ночи, - страсть полную, в которой я мог бы погибнуть, - я готов - но с тем, чтобы упиться и захлебнуться ею, или скажи решительно, от кого письмо и кого ты любишь, давно ли любишь, невозвратно ли любишь тогда я и успокоюсь, и вылечусь. Вылечивает безнадежность!"

А пока глупая надежда слепо шепчет: "Не отчаивайся, не бойся ее суровости: она молода; если бы кто-нибудь и успел предупредить тебя, то разве недавно, чувство не могло упрочиться здесь, в доме, под десятками наблюдающих за ней глаз, при этих наростах предрассудков, страхов, старой бабушкиной морали. Погоди, ты вытеснишь впечатление, и тогда..." и т. д. -

до тех пор недуг не пройдет!

"Пойду к ней, не могу больше! - решил он однажды в сумерки.

- Скажу ей все, все... и что скажет она - так пусть и будет! Или вылечусь, или... погибну!"

VIII

На этот раз он постучался к ней в дверь.

- Кто там? - спросила она.

- Это я, - говорил он, робко просовывая голову в двери, - можно войти?

Она сидела у окна с книгой, но книга, по-видимому, мало занимала ее:

она была рассеянна или задумчива. Вместо ответа она подвинула Райскому стул.

- Сегодня не так жарко, хорошо! - сказал он.

- Да, я ходила на Волгу: там даже свежо, - заметила она. - Видно, погода хочет измениться.

И замолчали

- Что это так трезвонили сегодня у Спаса? - спросил он, - праздник, что ли, завтра?

- Не знаю, а что?

- Так, звон не дал мне спать, и мухи тоже. Какая их пропасть у бабушки в доме: отчего это!

- Я думаю, оттого, что варенье варят.

- Да, в самом деле! То-то я все замечаю, что Пашутка поминутно бегает куда-то и облизывается... Да и у всех в девичьей, а у Марфеньки тоже, рты черные... Ты не любишь варенья, Вера?

Она покачала головой.

- Вчера Егор отнес ваш чемодан на чердак, я видела... - сказала она, помолчав.

- Да, а что?

- Так...

- Ты хочешь спросить, еду ли я, и скоро ли?..

- Нет, я так только...

- Не запирайся, Вера! что ж, это естественно. На этот вопрос я скажу тебе, что это от тебя зависит.

- Опять от меня?

- Да, от тебя: и ты это знаешь.

Она глядела равнодушно в окно.

- Вы мне приписываете много значения, - сказала она.

- Ну, а если это так, что бы ты сделала?

- Для меня собственно - я бы ничего не сделала, а если б это нужно было для вас, я бы сделала так, как вам счастливее, удобнее, покойнее, веселее...

- Постой, ты смешиваешь понятия; надо разделить по родам и категориям:

"удобнее и покойнее", с одной стороны, и "веселее и счастливее" - с другой.

Теперь и решай!

- Вам надо решать, что вам больше нравится.

- Я заметил, что ты уклончива, никогда сразу не выскажешь мысли или желания, а сначала обойдешь кругом. Я не волен в выборе, Вера: ты реши за меня, и что ты дашь, то и возьму. Обо мне забудь, говори только за себя и для себя.

- Вы не послушаетесь, поэтому нечего и говорить!

- Почему ты так думаешь?

- В который раз Егорка таскает чемодан с чердака вниз и обратно? -

спросила она вместо ответа.

- Ну, так ты решительно хочешь, чтоб я уехал?

Она молчала.

- Скажи - да, и я завтра уеду.

Она посмотрела на него, потом отвернулась к окну.

- Я не верю вам, - сказала она.

- Попробуй, скажи - и, может быть, уверуешь.

- Ну, если так, уезжайте! - вдруг выговорила она.

- Изволь, - подавляя вздох, проговорил он. - Мне тяжело, почти невозможно уехать, но так как тебе тяжело, что я здесь... "может быть, она скажет: нет, не тяжело", думал он и медлил, то.

- То и уезжайте! - повторила она, встав с места и подойдя к окну.

- Уеду, не гони, - с принужденной улыбкой сказал он, - но ты можешь облегчить мне тяжесть, и даже ускорить этот отъезд..

- Как!

- Это от тебя зависит, повторяю опять.

- Говорите, что надо делать: "жертвы" приносить? Я даже готова сама принести ваш чемодан с чердака.

Он не отвечал на ее насмешку.

- Что же?

- Скажи, во-первых, любишь ли ты кого-нибудь?

Она живо обернулась к нему и с изумлением взглянула на него.

- И от кого, во-вторых, было письмо на синей бумаге: оно не от попадьи!

- поспешил он договорить.

- Зачем это вам нужно знать для вашего отъезда? - спросила она, делая большие глаза.

- Я объясню тебе, Вера; но чтоб понять мое объяснение, не надо так удивляться, а терпеливо выслушать и потом призвать весь своей ум...

- Это что-нибудь очень умное, мудреное?

- Нужна доброта, участие, дружба, которою было ты так польстила мне и которую опять за что-то отняла...

- Я плачу дружбой за дружбу, брат, - сказала она мягче.

- А разве у меня нет дружбы к тебе?

Она отрицательпо покачала головой.

- Что же такое во мне: ты видишь, что я тебе не чужой, не по одному родству...

- Это не дружба...

- Ну, так любовь?

- Мне ее не надо: я не разделяю ее...

- Знаю - и вот я и хочу объяснить, как ты одна можешь сделать, чтоб ее не было и во мне!

- Кажется, я все для этого сделала... Наоборот: ты не могла сделать лучше, если б хотела любви от меня. Ты гордо отголкнула меня и этим раздражила самолюбие, потом окружила себя тайнами и раздражила любопытство.

Красота твоя, ум, характер сделали остальное - и вот перед тобой влюбленный в тебя до безумия! Я бы с наслаждением бросился в пучину страсти и отдался бы потоку: я искал этого, мечтал о страсти и заплатил бы за нее остальною жизнью, но ты не хотела, не хочешь... да?

Он сбоку заглядывал ей в лицо.

- Ну, я боролся что было сил во мне, - ты сама видела, - хватался за всякое средство, чтобы переработать эту любовь в дружбу, но лишь пуще уверовал в невозможность дружбы к молодой, прекрасной женщине - и теперь только вижу два выхода из этого положения...

Он остановился на минуту.

- Один ты заперла мне: это взаимность, - продолжал он. -

Страсть разрешается путем уступок, счастья, и обращается там, смотря по обстоятельствам, во что хочешь: в дружбу, пожалуй, в глубокую, святую, неизменную любовь - я ей не верю - но во что бы ни было, во всяком случае в удовлетворение, в покой... Ты отнимаешь у меня всякую надежду... на это счастье... да?

Он опять подвинулся к ее лицу, глядя ей пытливо в глаза.

Она утвердительно кивнула головой.

- Да, всякую, - повторила она.

- Ну... - сказал он, - чтоб вынуть боль безнадежности или убить совсем надежду, надо...

- Сделать то, что я сказал сейчас, то есть признаться, что ты любишь, и сказать, от кого письмо на синей бумаге! это - второй выход...

- А если я не сделаю ни того, ни другого? - спросила она гордо, обернувшись к нему от окна.

- Пуще всего - без гордости, без пренебрежения! - с живостью прибавил он, - это все противоречия, которые только раздражают страсть, а я пришел к тебе с надеждой, что если ты не можешь разделить моей сумасшедшей мечты, так по крайней мере не откажешь мне в простом дружеском участии, даже поможешь мне. Но я с ужасом замечаю, что ты зла, Вера...

- А вы эгоист, Борис Павлович! У вас вдруг родилась какая-то фантазия -

и я должна делить ее, лечить, облегчать: да что мне за дело до вас, как вам до меня? Я требую у вас одного - покоя: я имею на него право, я свободна, как ветер, никому не принадлежу, никого не боюсь...

- И я был свободен и горд еще недели две назад, - а вот теперь и не горд, и не свободен, и боюсь - тебя!

Она с пренебрежением взглянула на него и слегка пожала плечами.

- Погоди казнить меня этими взглядами: не случилось бы с тобой того же!

- говорил он почти про себя.

- Я не боюсь, не случится!

- И дети тоже не боятся, и на угрозы няньки "волком" храбро лепечут: "А

я его убью!" И ты, как дитя, храбра, и, как дитя же, будешь беспомощна, когда придет твой час...

- Никого не боюсь, - повторила она, - и этого вашего волка - страсти, тоже! Не стращайте напрасно: вы напустили на себя, и мне даже вас не жаль!

- Ты злая! А если б я сделался болен горячкой? Бабушка и Марфенька пришли бы ко мне, ходили бы за мной, старались бы облегчить. Ужели бы ты осталась равнодушной и не заглянула бы ко мне, не спросила бы...

- Это другое дело: больной...

- А я разве здоров? разве я не болен, и болен еще тобой!..

- Виновата ли я в этом?

- Ты тоже бы не виновата была, если б меня прохватил холодный ветер на

Волге и я бы слег в горячке!

- Там есть средства, лекарства...

- И тут есть, я тебе указываю одно, верное. Я не шучу: только безнадежность может задушить зародыш страсти.

- Разве я не отнимаю у вас всякую надежду? Я вас никогда не буду любить, я вам сказала!

- Может быть, но дело в том, что я не верю тебе: или если и поверю, так на один день, а там опять родятся надежды. Страсть умрет, когда самый предмет ее умрет, то есть перестанет раздражать...

- Не могу же я принести вам этой "жертвы", брат: умереть!

- И не надо! Ты скажи, любишь ли ты и от кого письмо: это будет все равно, что ты умерла для меня.

Он говорил горячо и серьезно. Она задумалась и боролась, по-видимому, с собой, оборачиваясь к окну и обратно от окна к нему.

- Хорошо... - сказала она, понижая голос, и медлила. - Я... люблю...

другого...

- Кого? - вдруг вскрикнул он, вскочив со стула.

- Что же вы испугались? Вы сами этого хотели; успокойтесь и уезжайте:

теперь вы знаете.

- Кого? - повторил он, не слушая ее.

- Что за дело до имени!

- Имя, имя. Кто писал письмо. - говорил он с дрожью в голосе.

- Никто! Я выдумала, я никого не люблю, письмо от попадьи! - равнодушно сказала она, глядя на него, как он в волнении глядел на нее воспаленными глазами, и ее глаза мало-помалу теряли свой темный бархатный отлив, светлели и, наконец стали прозрачны. Из них пропала мысль, все, что в ней происходило, и прочесть в них было нечего.

- Говори, ради бога, не оставляй меня на этом обрыве: правду, одну правду - и я выкарабкаюсь, малейшая ложь - и я упаду!

- Послушайте, брат: не играете ли вы со мной в какую-то тонкую игру?

- Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а другой рукой щупает пистолет в кармане.

Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду - и страсти нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это...

- Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю - чтоб испытать вас, а вы - посмотрите, что с вами сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы, развитой ум, homme blase {Человек многоопытный, великодушный (фр.).}, grand coeur, рыцарь свободы - стыдитесь! Нет, я вижу, вы не годитесь и в друзья! Ну, если я люблю, - решительно прибавила она, понижая голос и закрывая окно, - тогда что?

- Ничего! - сказал он покойным голосом.

Она глядела на него с удивлением: в самом деле - ничего.

- Ты видишь действие доверия, - продолжал он, - я покоен, во мне все молчит, надежды все, как мухи, умирают...

- Ну, положим, я... люблю, - понизив еще голос, начала она.

- Возьми свое положим назад: под ним кроется сомнение, а под сомнением опять надежда.

- Ну, хорошо, я люблю...

- Кого? - сильным шепотом спросил он.

- Опять имя!

- Да, нужно имя - и тогда только я успокоюсь и уеду. Иначе я не поверю, до тех пор не поверю, пока будет тайна...

- Марфенька все пересказала мне, как вы проповедовали ей свободу любви, советовали не слушаться бабушки, а теперь сами хуже бабушки! Требуете чужих тайн...

- Я ничего не требую, Вера, я прошу только дать мне уехать спокойно:

вот все! Будь проклят, кто стеснит твою свободу...

- Сами себя проклинаете: зачем вам имя? Если б бабушка стала беспокоиться об этом, это понятно: она боялась бы, чтоб я не полюбила какого-нибудь, "недостойного", по ее мнению, человека. А вы - проповедник!..

- Разве я запретил бы тебе любить кого-нибудь? если б ты выбрала хоть... Нила Андреича - мне все равно! Мне нужно имя, чтоб только убедиться в истине и охладеть. Я знаю, мне сейчас сделается скучно, и я уеду...

Она глубоко задумалась.

- Разве страсть оправдывает всякий выбор?.. - тихо сказала она.

- Всякий, Вера. И тебе повторю то же, что сказал Марфеньке: люби, не спрашиваясь никого, достоин ли он, нет ли - смело иди...

- А недавно еще в саду вы остерегали меня от гибели!..

- От воров и от собак, - а не от страсти!

- И я могу любить, кого хочу? - будто шутя говорила она, - не спрашиваясь...

- Ни бабушки, ни общественного мнения...

- Ни вас?..

- Меня меньше всего: я готов способствовать, раздувать твою страсть...

Видишь, ты ждала моего великодушия: вот оно! Выбери меня своим поверенным -

и я толкну тебя сам в этот огонь...

Она украдкой взглянула на него.

- Имя, Вера, - того счастливца?..

- Хорошо, хорошо - после когда-нибудь, когда...

- Когда уеду? Ах, если б мне страсть! - сказал он, глядя жаркими глазами на Веру и взяв ее за руки. У него опять зашумело в голове, как у пьяного. - Послушай, Вера, есть еще выход из моего положения, - заговорил он горячо, - я боялся намекнуть на него - ты так строга: дай мне страсть! ты можешь это сделать. Забудь свою любовь... если она еще новая, недавняя любовь - и... Нет, нет, не качай головой - это вздор, знаю. Ну, просто не гони меня, дай мне иногда быть с тобой, слышать тебя, наслаждаться и мучиться, лишь бы не спать, а жить: я точно деревянный теперь! Везде сон, тупая тоска, цели нет, искусство не дается мне, я ничего для него не делаю.

Всякое так называемое "серьезное дело" мне кажется до крайности пошло и мелко. Я бы хотел разыграть остальную жизнь во что-нибудь, в какой-нибудь необыкновенный громадный труд, но я на это не способен, - не приготовлен:

нет у нас дела! Или чтоб она разлетелась фейерверком, страстью! В тебе все есть, чтоб зажечь бурю, ты уж зажгла ее: еще одна искра, признак кокетства, обман и... я начну жить...

- А я что же буду делать, - сказала она, - любоваться на эту горячку, не разделяя ее? Вы бредите, Борис Павлыч!

- Что тебе за дело, Вера? Не отвечай мне, но и не отталкивай, оставь меня. Я чувствую, что не только при взгляде твоем, но лишь - кто-нибудь случайно назовет тебя - меня бросает в жар и холод...

- Чем же это кончится? - не без любопытства спросила она.

- Не знаю. Может быть, с ума сойду, брошусь в Волгу или умру... Нет, я живуч - ничего не будет, но пройдет полгода, может быть, год - и я буду жить... Дай, Вера, дай мне страсть... дай это счастье!.. У него даже губы и язык пересохли.

- Странная просьба, брат, дать горячку! Я не верю страсти - что такое страсть? Счастье, говорят, в глубокой, сильной любви...

- Ложь, ложь! - перебил он.

- Любовь - ложь?

- Да, это "святая, глубокая возвышенная любовь" - ложь! Это сочиненный, придуманный призрак, который возникает на могиле страсти. Это люди придумали, как придумали казенную палату, питейные конторы, моды, карточную игру, балы! Возвышенная любовь - это мундир, в который хотят нарядить страсть, но она беспрестанно лезет вон и рвет его. Природа вложила только страсть в живые организмы, другого она ничего не дает. Любовь - одна, нет других любвей! Возьми самое вялое создание, студень какую-нибудь, вон купчиху из слободы, вон самого благонамеренного и приличного чиновника, председателя, - кого хочешь: все непременно чувствовали, кто раз, кто больше

- смотря по темпераменту, кто тонко, кто грубо, животно - смотря по воспитанию, но все испытали раздражение страсти в жизни, судорогу, ее муки и боли, это самозабвение, эту другую жизнь среди жизни, эту хмельную игру сил... это блаженство!..

Он остановился.

- Ну? - с нетерпением сделала она.

- Ну, - продолжал он бурно, едва успевая говорить, на остывший след этой огненной полосы, этой молнии жизни, ложится потом покой, улыбка отдыха от сладкой бури, благородное воспоминание к прошлому, тишина! И эту-то тишину, этот след люди и назвали - святой, возвышенной любовью, когда страсть сгорела и потухла... Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и люди не решаются сознаться в правде - то есть что любви уж нет, что они были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь и что потом вся жизнь их окрашена в те великолепные цвета, которыми горела страсть!.. Это окраска - и есть и любовь, и дружба, и та крепкая связь, которая держит людей вместе иногда всю жизнь... Нет, ничто в жизни не дает такого блаженства, никакая слава, никакое щекотанье самолюбия, никакие богатства Шехерезады, ни даже творческая сила, ничто... одна страсть! Хотела ли бы ты испытать такую страсть, Вера?

Она задумчиво слушала.

- Да, если она такова, как вы ее описываете, если столько счастья в ней.

Она вздрогнула и быстро отворила окно.

- Страсть - это постоянный хмель, без грубой тяжести опьянения, продолжал он, - это вечные цветы под ногами. Перед тобой - идол, потому хочется молиться, умирать за него. Тебе на голову валятся каменья, а ты в страсти думаешь, что летят розы на тебя, скрежет зубов будешь принимать за музыку, удары от дорогой руки покажутся нежнее ласк матери. Заботы, дрязги жизни, все исчезнет - одно бесконечное торжество наполняет тебя - одно счастье глядеть вот как... на тебя... (он подошел к ней) - взять за руку (он взял за руку) и чувствовать огонь и силу, трепет в организме...

Она опять вздрогнула, и он тоже.

- Вера, мне не далеко до этого состояния: еще один ласковый взгляд, пожатие руки - и я живу, блаженствую... Скажи, что мне делать?

Она молчала.

- Вера!

Она медленно опомнилась от задумчивости, с которою слушала его, обернулась к нему, ласково, почти нежно взяла его за руку и грудным шепотом, с мольбой сказала:

- Уезжайте отсюда!

Он встал, как раненый.

- Ты злая, Вера. Хорошо - так скажи имя?

- Имя? Какое? - с удивлением, совсем очнувшись, повторила она.

- И от кого письмо на синей бумаге? - прибавил он.

Она оглядела его насмешливо с ног до головы.

- Я никого не люблю, - сказала она громко, - я выдумала, так, от скуки...

- А письмо?

- От попадьи! - проговорила она с иронией.

- И больше ничего не скажешь?

- Скажу все то же.

- Что?

- Уезжайте!

- Так не уеду же! - холодно сказал он.

Она продолжительно поглядела на него.

- Ваша воля: вы у себя! - отвечала она и с покорной иронией склонила голову. - А теперь, извините меня, мне хочется пораньше встать! - ласково, почти с улыбкой, прибавила она. "Гонит!" - с горечью подумал он и не знал, что сказать, как вдруг кто-то взялся за ручку замка снаружи.

IX

- Кто там? - сбросили оба.

Дверь отворилась, и показалось задумчивое лицо Василисы.

- Это я, - тихо сказала она, - вы здесь, Борис Павлович? Вас спрашивают, пожалуйте поскорей, людей в прихожей никого нет. Яков ко всенощной пошел, а Егорку за рыбой на Волгу послали... Я одна там с

Пашуткой.

- Кто меня спрашивает?

- Жандар от губернатора: просит губернатор пожаловать, если модно, теперь к нему, а если нельзя, так завтра пораньше: нужно, говорит, очень!

- Что такое там? - с удивлением сказал Райский, - ну хорошо, скажи, -

буду...

- Пожалуйте поскорее, - упрашивала Василиса, - там еще вот этот гость пришел...

- Кто еще?

- Да вот... взлызастый такой...

- Какой "взлызастый"

- Вот что, слышь, плетьми будут сечь... В зале расселся, ждет вас, а барыня с Марфой Васильевной еще не воротились из города...

- Что это, Василиса, ты не спросила, как его зовут!..

- Сказывал он, да забыла.

Райский и Вера с недоумением поглядели друг на друга.

- Черт знает! какой-нибудь гость из города - какая тоска!

- Нет, это вот этот, что ночевал пьяный у вас...

- Марк Волохов, что ли?

Вера сделала движение.

- Подите скорей - узнайте, зачем он? - сказала она.

- Чего ты испугалась? Ведь он не собака, не мертвец, не вор, а так, беспутный бродяга...

- Идите, идите, - торопила Вера, не слушая его. - Это любопытно...

- Скорее, Борис Павлыч, пожалуйте! - торопила и Василиса, - мы с

Пашуткой заперлись от него на ключ.

- Это зачем?

- Боимся.

- Чего?

- Так, боимся. Я уж из окна вылезла на дворик и перелезла сюда. Как бы он там не стянул чего-нибудь?

Райский засмеялся и пошел с ней. Он отпустил жандарма, сказавши, что приедет через час, потом пошел к Марку и привел его в свою комнату.

- Что, ночевать пришли? - спросил он Волохова.

Он уж с ним говорил не иначе, как иронически. Но на этот раз у Марка было озабоченное лицо. Однако когда принесли свечи и он взглянул на взволнованное лицо Райского, то засмеялся, по-своему, с холодной злостью.

- Ну, вот, а я думал, что вы уж уехали! - сказал он насмешливо.

- Еще успею, - небрежно заметил Райский.

- Нет, уж теперь поздно: вот какие у вас глаза!

- А что глаза, ничего! - говорил Райский, глядясь в зеркало.

- И похудели: корь уж выступает.

- Полноте вздор говорить, - отвечал Райский, стараясь не глядеть на него, - скажите лучше, зачем вы пришли опять к ночи?

- Ведь я ночная птица: днем за мной уж очень ухаживают. Меньше позора на дом бабушки. Славная старуха - выгнала Тычкова!

Он опять вдруг сделался серьезен.

- Я к вам за делом, - сказал он.

- У вас дело? - заметил Райский, - это любопытно.

- Да, больше, нежели у вас. Вот видите: я был нынче в полиции, то есть не сам, конечно, с визитом, частный пристав пригласил, и даже подвез на паре серых лошадей.

- Это зачем: случилось что-нибудь?

- Пустяки: я тут кое-кому книги раздавал...

- Какие книги? Мои, что у Леонтья брали?

- И их, и другие еще - вот тут написано, какие.

Он подал ему бумажку.

- Кому же вы раздавали?

- Всем, больше всего молодежи: из семинарии брали, из гимназии -

учитель один...

- Разве у них нечего читать?

- Как нечего! Вот Козлов читает пятый год Саллюстия, Ксенофонта да

Гомера с Горацием: один год с начала до конца, а другой от конца до начала -

все прокисли было здесь... В гимназии плесень завелась.

- Разве новых книг нет у них?

- Есть: вон другой осел, словесник, угощает то Карамзиным то Пущкиным.

Мозги-то у них у всех пресные...

- Так вы посолить захотели - чем же, посмотрим!

- Ох, как важно произнесли: "посмотрим!" - живой Нил Андреич!

Райский пробежал бумажку и уставил на Марка глаза.

- Ну, что вы выпучили на меня глаза?

- Вы им давали эти книги?

- Да, а что?

Райский продолжал с изумлением глядеть на Марка.

- Эти книги молодым людям! - прошептал он.

- Да вы, кажется, в бога веруете? - спросил Марк.

Райский все глядел на него.

- Не были ли вы сегодня у всенощной? - спросил опять холодно Марк.

- А если был?

- Ну, так не мудрено, что вы можете влюбиться и плакать... Зачем же вы выгнали Тычкова: он тоже - верующий!

- Я не спрашиваю вас, веруете ли вы: если вы уж не уверовали в полкового командира в полку, в ректора в университете, а теперь отрицаете губернатора и полицию - такие очевидности, то где вам уверовать в бога! -

сказал Райский. - Обратимся к предмету вашего посещения; какое вы дело имеете до меня?

- Вот видите, один мальчишка, стряпчего сын, не понял чего-то по-французски в одной книге и показал матери, та отцу, а отец к прокурору.

Тот слыхал имя автора и поднял бунт - донес губернатору. Мальчишка было заперся, его выпороли: он под розгой и сказал, что книгу взял у меня. Ну, меня сегодня к допросу...

- Что же вы?

- Что я? - сказал он, с улыбкой глядя на Райского. - Меня спросили, чьи книги, откуда я взял...

- Ну?

- Ну, я сказал, что... у вас: что одни вы привезли с собой, а другие я нашел в вашей биолиотеке - вон Вольтера...

- Покорно благодарю: зачем же вы мне сделали эту честь?

- Потому что с тех пор, как вы вытолкали Тычкова, я считаю вас не совсем пропащим человеком.

- Вы бы прежде спросили, позволю ли я - и честно ли это?

- Я - без позволения. А честно ли это, или нет - об этом после. Что такое честность, по-вашему? - спросил он, нахмурившись.

- Оо этом тоже - после, а только я не позволю этого.

- Это ни честно, ни нечестно, а полезно для меня.

- И вредно мне: славная логика!

- Вот я до логики-то и добираюсь, - сказал Марк, - только боюсь, не две ли логики у нас?..

- И не две ли честности? - прибавил Райский.

- Вам ничего не сделают: вы в милости у его превосходительства, -

продолжал Марк, - да и притом не высланы сюда на жилье. А меня за это упекут куда-нибудь в третье место: в двух уж я был. Мне бы все равно в другое время, а теперь... - задумчиво прибавил он, - мне бы хотелось остаться здесь... на неопределенное время...

- Ну-с? - холодно сделал Райский. - Еще что?

- Еще ничего. Я хотел только рассказать вам, что я сделал, и спросить, хотите взять на себя или нет?

- А если не хочу? И не хочу!

- Ну, нечего делать: скажу на Козлова. Он совсем заплесневел: пусть посидит на гауптвахте, а потом опять примется за греков...

- Нет, уж не примется, когда лишат места и куска хлеба.

- Пожалуй что и так... не логично! Так уж лучше скажите вы на себя.

- Во имя чего вы требуете от меня этой услуги? Что вы мне?

- Во имя того же, во имя чего занял у вас деньги, то есть мне нужны они, а у вас есть. И тут тоже: вы возьмете на себя, вам ничего не сделают, а меня упекут - надеюсь, это логика!

- А если на меня упадет неприятность?

- Какая? Нил Андреич разбойником назовет, губернатор донесет и вас возьмут на замечание?.. Перестанемте холопствовать: пока будем бояться, до тех пор не вразумим губернаторов...

- Однако сами боитесь сказать на себя!

- Не боюсь, а теперь не хочу уехать отсюда.

- Отчего?

- Ну так, не хочу. После я пойду сам и скажу, что книги мои. Если потом вы какое-нибудь преступление сделаете, скажите на меня: я возьму на себя...

- Как же это брать на себя: странной услуги требуете вы! - говорил

Райский в раздумье.

- А вы вот что: попробуйте. Если дело примет очень серьезный оборот, чего, сознайтесь сами, быть не может, тогда уж нечего делать - скажите на меня. Экая досада! - ворчал Марк. - Этот мальчик все испортил. А уж тут было принялись шевелиться...

- Я сейчас к губернатору еду, - сказал Райский, - он присылал.

Прощайте!

- А! присылал!

- Что же мне делать, что говорить?

- Губернатор замнет историю, если вы назоветесь героем: он не любит ничего доводить до Петербурга. А со мной нельзя, я под надзором, и он обязан каждый месяц доносить туда, здоров ли я и каково поживаю? Ему все хочется сбыть меня отсюда, чтобы мне дали разрешение уехать; я у него, как бельмо на глазу! Он уж недавно донес, что я "обнаруживаю раскаяние": если история с книгами пройдет мимо меня, он донесет, что я стал таким благонадежным благонадежным и доблестным гражданином, какого ни Рим, ни Спарта не производили: меня и выпустят из-под надзора! Следовательно, взязвши на себя историю, вы угодите и ему... А впрочем, делайте, как хотите! - равнодушно заключил Марк. - Пойдемте, и мне пора!

- Куда же вы - вот двери...

- Нет, дойдемте до вашего сада, а там по горе сойду, мне надо туда... Я

подожду на острове у рыбака, чем это кончится.

У обрыва Марк исчез в кустах, а Райский поехал к губернатору и воротился от него часу во втором ночи. Хотя он поздно лег, но встал рано, чтобы передать Вере о случившемся. Окна ее были плотно закрыты занавесками.

"Спит", - подумал он и пошел в сад.

Он целый час ходил взад и вперед по дорожке, ожидая, когда отдернется лиловая занавеска. Но прошло полчаса, час, а занавеска не отдергивалась. Он ждал, не пройдет ли Марина по двору, но и Марины не видать.

Вскоре у бабушки в спальне поднялась стора, зашипел в сенях самовар, голуби и воробьи начали слетаться к тому месту, где привыкли получать от

Марфеньки корм. Захлопали двери, пошли по двору кучера, лакеи, а занавеска все не шевелилась. Наконец Улита показалась в подвалах, бабы и девки поползли по двору, только Марины нет. Бледный и мрачный Савелий показался на пороге своей каморки и тупо смотрел на двор.

- Савелий! - кликнул Райский.

Савелий расстановистыми шагами подошел к нему.

- Скажи Марине, чтоб она сейчас дала мне знать, когда встанет и оденется Вера Васильевна.

- Марины нет! - несколько поживее обыкновенного сказал Савелий.

- Как нет, где она?

- Уехала еще на заре проводить барышню за Волгу, к попадье.

- Какую барышню: Веру Васильевну?

- Точно так.

Он остолбенел и почти с ужасом глядел на Савелья.

- На чем же они поедали, с кем? - спросил он, помолчав.

- Прохор их завсегда возит в бричке, на буланой лошади.

Райский молчал.

- К вечеру вернутся, - прибавил Савелий.

- Вернутся, ты думаешь, сегодня? - живо спросил Райский.

- Точно так-с, Прохор с лошадью, и Марина тоже. Они проводят барышню, а сами в тот же день назад.

Райский смотрел во все глаза на Савелья и не видал его. Долго еще стояли они друг против друга.

- Еще ничего не прикажете? - медленно спросил Савелий.

- А? что? да, - очнулся Райский, - ты... тоже ждешь Марину?

- Сгинуть бы ей, проклятой! - мрачно сказал Савелий.

- Зачем ты бьешь ее? Я давно хотел посоветовать, чтоб ты перестал,

Савелий.

- Я не бью теперь больше.

- Давно ли?

- Вот теперь, как смирно эту неделю живет, так и...

Складки стали прилежно работать у него на лбу, помогая мысли.

- Ступай, мне больше ничего не надо - только не бей, пожалуйста, Марину

- дай ей полную свободу: и тебе, и ей лучше будет... - сказал Райский.

Он пошел с поникшей головой домой, с тоской глядя на окна Веры, а

Савелий потупился, не надевая шапку, дивясь последним словам Райского.

"Тоже страсть! - думал Райский. - Бедный Савелий! бедный - и я!"

Х

С отъездом Веры Райского охватил ужас одиночества. Он чувствовал себя сиротой, как будто целый мир опустел, и он очутился в какой-то бесплодной пустыне, не замечая, что эта пустыня вся в зелени, в цветах, не чувствуя, что его лелеет и греет природа, блистающая лучшей, жаркой порой лета.

Домовитость Татьяны Марковны и порханье Марфеньки, ее пение, живая болтовня с веселым, бодрым, скачущим Викентьевым, иногда приезд гостей, появление карикатурной Полины Карповны, бурливого Опенкина, визиты хорошо одетых и причесанных барынь, молодых щеголей - он не замечал ничего. Ни весело, ни скучно, ни тепло, ни холодно ему было от всех этих лиц и явлений.

Он видел только одно, что лиловая занавеска не колышется, что сторы спущены в окнах, что любимая скамья стоит пустая, что нет Веры - и как будто ничего и никого нет: точно весь дом, вся окрестность вымерли.

Он не хотел любить Веру, да и нельзя, если б хотел: у него отняты все права, все надежды. Ее нежнейшая мольба, обращенная к нему - была - "уехать поскорей", а он был занят, полон ею, одною ею, и ничем больше!

Даже красота ее, кажется, потеряла свою силу над ним; его влекла к ней какая-то другая сила. Он чувствовал, что связан с ней не теплыми и многообещающими надеждами, не трепетом нерв, а какою-то враждебною, разжигающею мозг болью, какими-то посторонними, даже противоречащими любви связями.

Его мучила теперь тайна: как она, пропадая куда-то на глазах у всех, в виду, из дома, из сада, потом появляется вновь, будто со дна Волги, вынырнувшей русалкой, с светлыми, прозрачными глазами, с печатью непрощаемости и обмана на лице, с ложью на языке, чуть не в венке из водяных порослей на голове, как настоящая русалка!

И какой опасной, безотрадной красотой блестит тогда ему в глаза эта сияющая, таинственная ночь!

Но если б еще только одно это: а она вполовину открыла ему, что любит, что есть кто-то тут около, кем полна ее жизнь, и этот уголок, кем прекрасны эти деревья, это небо, эта Волга.

Но открыв на минуту заветную дверь, она вдруг своенравно захлопнула ее и неожиданно исчезла, увезя с собой ключи от всех тайн: и от своего характера, и от своей любви, и от всей сферы своих понятий, чувств, от всей жизни, которою живет,все увезла! Перед ним опять одна замкнутая дверь!

- Все ключи увезла! - с досадой сказал он в разговоре о Вере с бабушкой про себя.

Но Татьяна Марковна услыхала и вся встрепенулась.

- Какие ключи увезла? - в тревоге спросила она.

Он молчал.

- Говори, - приставала она и начала шарить в карманах у себя, потом в шкатулке. - Какие такие ключи: кажется, у меня все! Марфенька, поди сюда:

какие ключи изволила увезти с собой Вера Васильевна?

- Я не знаю, бабушка: она никаких никогда не увозит, разве от своего письменного стола.

- Вот Борюшка говорит, что увезла. Посмотри-ка у себя и у Василисы спроси: все ли ключи дома, не захватили ли как-нибудь с той вертушкой,

Мариной, от которой-нибудь кладовкой - поди скорей! Да что ты таишься, Борис

Павлович, говори, какие ключи увезла она: видел, кто ли, ты их?

- Да, - с злостью сказал он, - видел! показала, да и спрятала опять.

- Да какие они: с бородкой или вот этакие?..

Она показала ему ключ.

- Ключи от своего ума, сердца, характера, от мыслей и тайн - вот какие!

У бабушки отлегло от сердца.

- Вон оно что! - сказала она и задумалась, потом вздохнула . - Да, в этой твоей аллегории есть и правда. Этих ключей она не оставляет никому. А

лучше, если б и они висели на поясе у бабушки!

- А что?

- Да так.

- Скажите мне, бабушка, что такое Вера? - вдруг спросил Райский, подсевши к Татьяне Марковне.

- Ты сам видишь: что тебе еще говорить? Что видишь, то и есть.

- Да я ничего не вижу.

- И никто не видит: свой ум, видишь ли, и своя воля выше всего! И

бабушка не смей спросить ни о чем: "Нет, да нет ничего, не знаю, да не ведаю". На руках у меня родилась, век со мной, а я не знаю, что у ней на уме, что она любит, что нет. Если и больна, так не узнаешь ее: ни пожалуется, ни лекарства не спросит, а только пуще молчит. Не ленива, а ничего не делает: ни сшить, ни по канве, ни музыки не любит, ни в гости не ездит - так, уродилась такая! И не видала, чтобы она засмеялась от души или заплакала бы. Если и рассмеется, так прячет улыбку, точно грех какой. А чуть что не по ней, расстроена чем-нибудь, сейчас в свою башню спрячется и переживет там и горе, и радость - одна. Вот что!

- Что ж, это хорошо: свой характер, своя воля - это самостоятельность.

Дай бог!

- Вот, "дай бог!" девушке - своя воля! Ты не натолкуй ей еще этого,

Борис Павлыч, серьезно прошу тебя! Умен ты, и добрый, добрый, и честный, ты девочкам, конечно, желаешь добра, а иногда брякнешь вдруг - бог тебя ведает что!

- Что же такое и кому я брякал, бабушка?

- Как кому? Марфеньке советовал любить, не спросясь бабушки: сам посуди, хорошо ли это? Я даже не ожидала от тебя! Если ты сам вышел из повиновения у меня, зачем же смущать бедную девушку?

- Ах, бабушка, какая вы самовластная женщина: все свое! Мало ли я спорил с вами о том, что любить по приказу нельзя!..

- Вот, Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он бы тебе на это отвечал как следует. Я не сумею. Я знаю только, что ты дичь городишь, да: не погневайся! Это новые правила, что ли?

- Да, бабушка, новые; старый век проходит. Нельзя ему длиться два века.

Нужно же и новому прийти!

- Да все ли хорошо в твоем новом веке?

- Вы рассудите, бабушка: раз в жизни девушки расцветает весна - и эта весна - любовь. И вдруг не дать свободы ей расцвесть, заглушить, отнять свежий воздух, оборвать цветы... За что же и по какому праву вы хотите заставить, например, Марфеньку быть счастливой по вашей мудрости, а не по ее склонности и влечениям?

- А ты спроси Марфеньку, будет ли она счастлива и захочет ли счастья, если бабушка не благословит ее на него?

- Я уж спрашивал.

- Ну, что же?

- Без вас, говорит, ни шагу.

- Вот видишь!

- Да разве это разумно: где же свобода, где права? Ведь она мыслящее существо, человек, зачем же навязывать ей свою волю и свое счастье?..

- Кто навязывал: спроси ее? Если б они у меня были запуганные или забитые, какие-нибудь несчастные, а ты видишь, что они живут у меня, как птички, делают, что хотят...

- Да, это правда, бабушка, - чистосердечно сказал Райский, - в этом вы правы. Вас связывает с ними не страх, не цепи, не молот авторитета, а нежность голубиного гнезда... Они обожают вас, так... Но ведь все дело в воспитании: зачем наматывать им старые понятия, воспитывать по-птичьи? Дайте им самим извлечь немного соку из жизни... Птицу запрут в клетку, и когда она отвыкнет от воли, после отворяй двери настежь - не летит вон! Я это и нашей кузине Беловодовой говорил: там одна неволя, здесь другая...

- Ничего я ни Марфеньке, ни Верочке не наматывала; о любви и не заикалась никогда, - боюсь и пикнуть, а вижу и знаю, что Марфенька без моего совета и благословения не полюбила бы никого.

- Пожалуй, что и так, - задумчиво сказал Райский.

- И что, если б ты или другой успели натолковать ей про эту твою свободу и она бы послушала, так...

- Была бы несчастнейшее создание - верю, бабушка, - потому, если

Марфенька пересказала вам мой разговор, то она должна была также сказать, что я понял ее и что последний мой совет был - не выходить из вашей воли и слушаться отца Василья.

- Знаю и это: все выведала и вижу, что ты ей хочешь добра. Оставь же, не трогай ее, а то выйдет, что не я, а ты навязываешь ей счастье, которого она сама не хочет, значит, ты сам будешь виноват в том, в чем упрекал меня:

в деспотизме. - Ты как понимаешь бабушку, - помолчав, начала она, - если б богач посватался за Марфеньку, с породой, с именем, с заслугами, да не понравился ей - я бы стала уговаривать ее?

- Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру.

Марфенька одно, а Вера другое. Если с Верой примете ту же систему, то сделаете ее несчастной!

- Кто, я? - спросила бабушка. - Пусть бы она оставила свою гордость и доверилась бабушке: может быть, хватило бы ума и на другую систему.

- Не стесняйте только ее, дайте волю. Одни птицы родились для клетки, а другие для свободы... Она сумеет управить своей судьбой одна...

- А разве я мешаю ей? стесняю ее? Она не доверяется мне прячется, молчит, живет своим умом. Я даже не прошу у ней "ключей", а вот ты, кажется, беспокоишься!

Она пристально взглянула на него.

Райский покраснел, когда бабушка вдруг так ясно и просто доказала ему, что весь ее "деспотизм" построен на почве нежнейшей материнской симпатии и неутомимого попечения о счастье любимых ею сирот.

- Я только, как полицмейстер, смотрю, чтоб снаружи все шло своим порядком, а в дома не вхожу, пока не позовут, - прибавила Татьяна Марковна.

- Каково: это идеал, венец свободы! Бабушка! Татьяна Марковна! Вы стоите на вершинах развития, умственного, нравственного и социального! Вы совсем готовый, выработанный человек! И как это вам далось даром, когда мы хлопочем, хлопочем! Я кланялся вам раз, как женщине, кланяюсь опять и горжусь вами: вы велики!

Оба замолчали.

Скажите, бабушка, что это за попадья и что за связь у них с Верой? -

спросил Райский.

- Наталья Ивановна, жена священника. Она училась вместе с Верой в пансионе, там и подружились. Она часто гостит у нас. Она добрая, хорошая женщина, скромная такая...

- За что же любит ее Вера? Она умная замечательная женщина, с характером должна быть?

- И! нет, какой характер! Не глупа, училась хорошо, читает много книг и приодеться любит. Поп-то не бедный: своя земля есть. Михайло Иваныч, помещик, любит его - у него там полная чаша! Хлеба, всякого добра - вволю;

лошадей ему подарил, экипаж, даже деревьями из оранжерей комнаты у него убирает. Поп умный, из молодых - только уж очень по-светски ведет себя:

привык там в помещичьем кругу. Даже французские книжки читает и покуривает -

это уж и не пристало бы к рясе...

- Ну, а попадья что? Скажите мне про нее: за что любит ее Вера, если у ней, как вы говорите, даже характера нет?

- А за то и любит, что характера нет.

- Как за то любит? Да разве это можно?

- И очень. Еще учить собирался меня, а не заметил, что иначе-то и не бывает

- Как так?

- Да так: сильный сильного никогда не полюбит; такие, как козлы, лишь сойдутся, сейчас и бодаться начнут! А сильный и слабый - только и ладят.

Один любит другого за силу, а тот...

- За слабость, что ли?

- Да, за гибкость, за податливость, за то, что тот не выходит из его воли.

- Ведь это верно, бабушка: вы мудрец. Да здесь, я вижу, - непочатый угол мудрости! Бабушка, я отказываюсь перевоспитывать вас и отныне ваш послушный ученик, только прошу об одном - не жените меня. Во всем остальном буду слушаться вас. Ну, так что же попадья?

- Ну, попадья - добрая, смирная курица, лепечет без умолку, поет, охотница шептаться, особенно с Верой: так и щебечет, и все на ухо. А та только слушает да молчит, редко кивнет головой или скажет слово. Верочкин взгляд, даже каприз - для нее святы. Что та сказала, то только и умно, и хорошо. Ну, Вере этого и надо; ей не друг нужен, а послушная раба. Вот она и есть: от этого она так и любит ее. Зато как и струсит Наталья Ивановна, чуть что-нибудь не угодит: "Прости меня, душечка, милая", начнет целовать глаза, шею - и та ничего!

"Так вот что! - сказал Райский про себя, - гордый и независимый характер - рабов любит! А все твердит о свободе, о равенстве и моего поклонения не удостоила принять. Погоди же ты!"

- А ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? - спросил Райский, желая узнать, любит ли она кого-нибудь еще, кроме Наталии Ивановны.

- Любит! - с уверенностью отвечала бабушка, - только по-своему. Никогда не показывает и не покажет! А любит, - пожалуй, хоть умереть готова.

"А что, может быть, она и меня любит, да только не показывает!" -

утешил было себя Райский, но сам же и разрушил эту надежду, как несбыточную.

- Почему же вы знаете, если она не показывает?

- Не знаю и сама почему, а только любит.

- А вы ее?

- Люблю, - вполголоса сказала бабушка, - ох, как люблю! прибавила она со вздохом, и даже слезы было показались у нее, она и не знает: авось, узнает когда-нибудь...

- А заметили ли вы, что Вера с некоторых пор как будто задумчива? -

нерешительно спросил Райский, в надежде, не допытается ли как-нибудь от бабушки разрешения своего мучительного "вопроса" о синем письме.

- А ты заметил?

- Нет... так... она что-то... Ведь я не знаю, какая она вобще, только как будто того...

- Что ж это за любовь, если б я не заметила! Уж не одну ночь не спала я и думаю, отчего она с весны такая странная стала? То повеселеет, то задумается; часто капризничает, иногда вспылит. Замуж пора ей - вот что! -

почти про себя прибавила Татьяна Марковна. - Я спрашивала доктора, тот все на нервы: дались им эти нервы - и что это за нервы такие? Бывало, и доктора никаких нерв не знали. Поясница - так и говорили, что поясница болит или под ложечкой: от этого и лечили. А теперь все пошли нервы! Вон, бывало, кто с ума сойдет: спятил, говорят, сердечный - с горя, что ли, или из ума выжил, или спился, нынче говорят: мозги как-то размягчились...

- Не влюблена ли? - вполголоса сказал Райский - и раскаялся; хотелось бы назад взять слово, да поздно.

В бабушку точно камнем попало.

- Господи спаси и помилуй! - произнесла она, перекрестившись, точно молния блеснула перед ней, - этого горя только не доставало!

- Вот нашли горе: ей счастье, а вам горе!

- Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока

Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна - бог с ней! А как эта змея, любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого "рожна" я и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! -

умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.

- Ничего, бабушка, бог с вами, успокойтесь, я так, просто "брякнул", как вы говорите, а вы уж и встревожились, как давеча о ключах...

- Да, "ключи", - вдруг ухватилась за слово бабушка и даже изменилась в лице, - эта аллегория - что она значит? Ты проговорился про какой-то ключ от сердца: что это такое, Борис Павлыч, - ты не мути моего покоя, скажи, как на духу, если знаешь что-нибудь?

Райскому досадно стало на себя, и он всеми силами старался успокоить бабушку, и отчасти успел.

- Я заметил то же, что и вы, - говорил он, - не больше. Ну скажет ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не знал, куда она ездит, что это за попадья такая - спрашивал, спрашивал - ни слова! Вы же мне рассказали.

- Да, да, не скажет, это правда - от нее не добьешься! - прибавила успокоенная бабушка, - не скажет! Вот та шептунья, попадья, все знает, что у ней на уме: да и та скорей умрет, а не скажет ее секретов. Свои сейчас разроняет, только подбирай, а ее - боже сохрани!

Оба замолчали.

- Да и в кого бы тут влюбиться? - рассуждала бабушка, - не в кого

- Не в кого? - живо спросил Райский. - Никого нет такого?

Татьяна Марковна покачала головой

- Разве лесничий... - сказала она задумчиво, - хороший человек! Он, кажется, не прочь, я замечаю... Славная бы партия Вере... да

- Да что?

- Да она-то мудреная такая - бог знает - как приступиться к ней, как посвататься! А славный, солидный и богатый: одного лесу будет тысяч...

- Лесничий! - повторил Райский, - какой лесничий? Что он за человек?

молодой, образованный, замечательный?..

Вошла Василиса и доложила, что Полина Карповна приехала и спрашивает, расположен ли Борис Павлович рисовать ее портрет.

- И поговорить не даст - принесла нелегкая! - ворчала бабушка. - Проси, да завтрак чтоб был готов.

- Откажите, бабушка, зачем? Потрудись, Василиса, сказать, что я до приезда Веры Васильевны портрета писать не стану. Василиса пошла и воротилась.

- Требует вас туда: нейдет из коляски, - сказала она.

ХI

Неизвестно, что говорила Райскому Полина Карповна, но через пять минут он взял шляпу, тросточку, и Крицкая, глядя торжественно по сторонам, помчала его, сначала по главным улицам, гордясь своей победой, а потом, как военную добычу, привезла домой.

Райский с любопытством шел за Полиной Карповной в комнаты, любезно отвечал на ее нежный шепот, страстные взгляды. Она молила его признаться, что он неравнодушен к ней, на что он в ту же минуту согласился, и с любопытством ждал, что из этого будет.

- О, я знала, я знала - видите! Не я ли предсказывала? ликуя, говорила она.

Она начала с того, что сейчас опустила сторы, сделала полумрак в комнате и полусела или полулегла на кушетке, к свету спиной.

- Да, я знала это: о, с первой минуты я видела, que nous nous convenons

{Что мы подходим друг другу - да, дорогой Борис (фр.).} - да, cher m-r

Boris, - не правда ли?

Она пришла в экстаз, не знала, где его посадить, велела подать прекрасный завтрак, холодного шампанского, чокалась с ним и сама цедила по капле в рот вино, вздыхала, отдувалась, обмахивалась веером. Потом позвала горничную и хвастливо сказала, что она никого не принимает; вошел человек в комнату, она повторила то же и велела опустить сторы даже в зале.

Она сидела в своей красивой позе, напротив большого зеркала, и молча улыбалась своему гостю, млея от удовольствия. Она не старалась ни приблизиться, ни взять Райского за руку, не приглашала сесть ближе, а только играла и блистала перед ним своей интересной особой, нечаянно показывала

"ножки" и с улыбкой смотрела, как действуют на него эти маневры. Если он подходил к ней, она прилично отодвигалась и давала ему подле себя место.

Он с любопытством смотрел на нее и хотел окончательно решить, что она такое. Он было испугался приготовлений, какими она обстановила его посещение, но с каждым ее движением опасения его рассеивались. По-видимому, добродетели его не угрожала никакая опасность. опасения его рассеивались.

По-видимому, добродетели его не угрожала никакая опасность.

"Чего же она хочет от меня?" - догадывался он, глядя на нее с любопытством.

- Скажите мне что-нибудь про Петербург, про ваши победы: о, их много у вас? да? Скажите, что тамошние женщины - лучше здешних? (она взглянула на себя в зеркало) одеваются с большим вкусом? (и обдернула на себе платье и сбросила с плеча кружевную мантилью)

А плечи у ней были белы и круглы, так что Райский находил их не совсем недостойными кисти.

- Что ж вы молчите: скажите что-нибудь? - продолжала она, дрыгнув не без приятности "ножкой" и спрятав ее под платье.

Потом плутовски взглянула на него, наблюдая, действует ли?

"Что ж она такое: постой, сейчас скажется!.." - подумал он - Я все сказал! - с комическим экстазом произнес он, - мне остается только...

поцеловать вас!

Он встал со своего места и подошел к ней решительно.

- M-r Boris! de grace - оh! оh! - с натянутым смущением сказала она, -

que voulez-vous {Борис! помилосердствуйте - о! о! - что вы от меня хотите

(фр.).} - нет, ради бога, нет, пощадите, пощадите!

Он наклонился к ней и, по-видимому, хотел привести свое намерение в исполнение. Она замахала руками в непритворном страхе, встала с кушетки, подняла стору, оправилась и села прямо, но лицо у ней горело лучами торжества. Она была озарена каким-то блеском - и, опустив томно голову на плечо, шептала сладостно:

- Pitie, pitie {Сжальтесь, сжальтесь! (фр.).}!

- Gra-ce, gra-ce! - запел Райский, едва сдерживая смех. - Я пошутил: не бойтесь, Полина Карповна, - вы безопасны, клянусь вам...

- О, не клянитесь! - вдруг встав с места, сказала она с пафосом и зажмуриваясь, - есть минуты, страшные в жизни женщины... Но вы великодушны!.. - прибавила, опять томно млея и клоня голову на сторону, - вы не погубите меня...

- Нет, нет, - говорил он, наслаждаясь этой сценой, - как можно губить мать семейства!.. Ведь у вас есть дети - а где ваши дети? - спросил он, оглядываясь вокруг. - Что вы мне не покажете их?

Она сейчас же отрезвилась.

- Их нет... они... - заговорила она.

- Познакомьте меня с ними: я так люблю малюток.

- Нет, pardon, m-r Boris {Извините, Борис (фр.).}, - их в городе нет...

- Где же они?

- Они... гостят в деревне у знакомых.

Дело в том, что одному "малютке" было шестнадцать, а другому четырнадцать лет, и Крицкая отправила их к дяде на воспитание, подальше от себя, чтоб они возрастом своим не обличали ее лет.

Райскому стало скучно, и он собрался домой. Полина Карповна не только не удерживала его, но, по-видимому, была довольна, что он уходит. Она велела подавать коляску и непременно хотела ехать с ним.

- И прекрасно, - сказал Райский, - завезите меня в одно место!

Полина Карповна обрадовалась, и они покатили опять по улицам.

К вечеру весь город знал, что Райский провел утро наедине с Полиной

Карповной, что не только сторы были опущены, да ставни закрыты, что он объяснился в любви, умолял о поцелуе, плакал - и теперь страдает муками любви.

Долго кружили по городу Райский и Полина Карповна. Она старалась провезти его мимо всех знакомых, наконец он указал один переулок и велел остановиться у квартиры Козлова. Крицкая увидела у окна жену Леонтья, которая делала знаки Райскому. Полина Карповна пришла в ужас.

- Вы ездите к этой женщине - возможно ли? Я компрометирована! - сказала она. - Что скажут, когда узнают, что я завезла вас сюда? Allons, de grace, montez vite et partons! Cette femme: quelle horreur {Ах, умоляю вас, садитесь скорей и поедемте! Эта женщина: какой ужас! (фр.).}!

Но Райский махнул рукой и вошел в дом.

"Вот сучок заметила в чужом глазу!" - думал он.

Иван Гончаров - Обрыв - 05, читать текст

См. также Гончаров Иван - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Обрыв - 06
XII Свидание наедине с Крицкой напомнило ему о его обязанности к другу...

Обрыв - 07
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ I Вера, расставшись с Райским, еще подождала, чутко в...