Николай Гейнце
«Коронованный рыцарь - 05»

"Коронованный рыцарь - 05"

XVII

УЛЫБКА ФОРТУНЫ

Граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, перебравшись вскоре после коронационных торжеств в Москве на берега красавицы Невы, был далеко недружелюбно принят северной Пальмирой.

Если Москва была для него доброю родною матерью, то Петербург он мог пока без преувеличения назвать злою мачехою.

Приехав из Белокаменной с небольшими средствами, оставшимися от широкой московской жизни, он в расчетливом и холодном Петербурге далеко не встретил такого радушия, какое оказывала ему старушка Москва, двери гостиных великосветского общества отворялись туго, сердца же петербургских женщин не представляли из себя плохо защищенных касс, какими для красавца-графа были сердца многих москвичек, а сами отворялись только золотым ключом.

Сделав визиты Груберу и другим иезуитам и некоторым членам польской колонии в Петербурге, он был принят с предупредительною славщавою любезностью, под которой таился холод себялюбия и мелочного расчета.

Он был засыпан обещаниями покровительства и помощи, и сначала этот бенгальский огонь любезности произвел на него чарующее впечатление, и прошло довольно продолжительное время, пока смрадный дым застелил блестящую картину. Он раскусил этот город, город обещаний по преимуществу.

Граф не преминул сделать визит единственному знакомому ему семейству в Петербурге - Похвисневым. И тут, однако, его постигла неудача.

Его приняла Ираида Ивановна; Зинаида Владимировна была во дворце.

Начиналось знаменитое наступление на Нелидову, окончившееся ее отъездом.

Совершенно отуманенная блестящей карьерой, открывающейся перед ее дочерью, генеральша Похвиснева третировала титулованного гостя даже несколько свысока. Титул его потерял для нее прежнее обаяние.

Казимир Нарцисович, посидел несколько минут, откланялся. Он, затем, заезжал несколько раз, но Зинаиду Владимировну не заставая - она продолжала пребывать во дворце.

- Ее величество так привязалась к Зинаиде, что положительно не может пробыть без нее и часу, она совершенно отняла у меня дочь... Я даже на днях заметила это ее величеству... - с напускною небрежностью, вся внутренне сияющая от счастья, сказала ему Ираида Ивановна в один из этих визитов.

Он искал и добился разрешения представиться бывшему польскому королю Станислову Августу.

Но король был в это время болен и представление было отложено в дальний ящик.

В таком положении были дела графа Свенторжецкого, когда прибыло посольство мальтийских рыцарей, а с ним и Владислав Родзевич, с которым граф познакомился в Риме, в период самого разгара траты русских денег, и сошелся на дружескую ногу.

Родзевич ввел его к сестре и, как мы знаем, представил Генриетте Шевалье.

Последняя услуга приятеля оказалась крупной. Он произвел впечатление на француженку, и несколько слов, сказанных о нем Кутайсову, как мы видели, должны были сыграть большую роль в судьбе графа Казимира, как кратко называли его среди поляков.

Граф Свенторжецкий жил на Васильевском острове, на углу 8-й линии и Большого проспекта.

Он занимал несколько комнат в довольно большом деревянном доме, принадлежавшем двум сестрам дворянкам Белоярцевым.

Елизавета и Надежда Спиридоновны, так звали хозяек графа, были уже в это время древние старушки-девицы.

Дом их стоял в глубине палисадника, а ко двору примыкал густолиственный сад, наполненый старыми развесистыми яблонями, заглохшими в густой траве.

Весь Васильевский остров знал сестер Белоярцевых и, главным образом, по их отцу, Спиридону Анисимовичу, славившемуся на весь Петербург необыкновенной силой. Он был очень рослый и тучный мужчина.

Старики рассказывали, что в его сапоги вмещалась целая мера овса. Бывало, он летом ляжет отдохнуть в своем саду, где, с его же разрешения, всегда гуляли дети соседей. Ребятишки окружат его и начнут просить, чтобы он посадил их к себе на живот. Он согласится, втянет живот в себя и задержит дыхание. Но лишь только несколько шалунов усядутся на его живот, он вдруг освободит дыхание, выпустит живот и ребятишки летят как мячики в разные стороны.

Однажды на его двор ставили к воротам новую дубовую верею. Тогдашние дубы не то, что нынешние, а для верей уже и обыкновенно берется что ни на есть самый толстый дуб. Десять человек мужиков с самого раннего утра возились с вереею, спустили ее в яму, но никак не могли установить ее как следует. Бились, бились, да, наконец, и из сил выбились.

Проходил в это время Спиридон Анисимович по двору.

- Бог помощь, мужички, - сказал он, подходя к ним, - чего вы тут трудитесь?

- Да вот, батюшка, Спиридон Анисимович, все с дубом не уладим. Всунуть-то мы всунули его, черта, в яму, а повернуть-то и не повернем.

- Отощали, мужички, видимо, отощали, - заметил Спиридон Анисимович, - пора обеденная... Подите-ка, мужички, лучше пообедайте, отдохните: соберетесь с силами, так и работа пойдет веселее.

Выслушали мужички умную речь, переглянулись промеж себя, почесали в затылках и пробормотали:

- Пойдем, что ли, ребята, обедать!

Бросили рычаги, поклонились барину и пошли. Когда мужики ушли, Спиридон Анисимович, оставшись один, подошел к столбу, обхватил его могучими руками, приподнял, да и поставил на место.

Таков был отец девиц Белоярцевых. Он умер в глубокой старости, за несколько лет до начала нашего рассказа.

При нем дочери дожили до старости. Он слышать не хотел об их замужестве, так как обе они занимались хозяйством и рано овдовевшему отцу жилось с ними как у Христа за пазухой.

Лет за десять до своей кончины, он однажды, вернувшись со своей обычной послеобеденной прогулки, к великому изумлению своих дочерей, привел с собою трехлетнюю девочку, со страхом державшуюся за огромную ручищу Спиридона Анисимовича.

- Вот вам, зовут Марьей, по отчеству Андреева... Пусть живет... На сиротскую долю хватит, а вам забава.

И Маша стала жить.

К моменту нашего рассказа, это была красивая, пышная блондинка, с льняными волосами и несколько матовой кожей на миловидном личике, освещенном светящимися, задорными голубыми глазками. Нежный румянец оттенял белизну щек, а высокая грудь колыхалась под всегда чистеньким, даже нарядным платьицем.

Обе старухи положительно молились на нее. Они, кроме того, исполняли завещание своего отца.

Умирая, он поручил им хранить, как зеницу ока, свою любимицу...

- Десять тысяч рублей ей на приданое, да выбирайте жениха с опаскою, народ ноне пошел другой, лоботрясы, прощалыги.

Это были последние слова Спиридона Анисимовича.

Свежесть и красота Маши, или как ее звали слуги, Марьи Андреевны, была разительным контрастом с безобразием ее "тетенек", как она звала Белоярцевых.

Последние были очень некрасивы и сами они и вся обстановка их были чересчур неопрятны.

Впрочем, они опустились так после смерти отца, сильно повлиявшей на обеих сестер, проживших со стариком более полувека.

Они занимали в доме одну комнату и почти весь день сидели на своих почерневших от времени дубовых кроватях, на перинах, покрытых ситцевыми на вате одеялами.

Тут же стоял простой сосновый стол.

Одна из них имела на голове колтун, висевший свалявшимися клочьями, а у другой живот был так велик, что, когда нужно было обедать, она, положив на живот салфетку, ставила на нее преспокойно тарелку со щами.

У Марьи Андреевны были две отдельные комнаты, всегда чисто прибранные и очень уютно, даже с некоторой роскошью обставленные и меблированные.

При ней состояла няня Арина Тимофеевна, как все величали чистенькую старушку, лет пятидесяти, на попечение которой лет пятнадцать тому назад отдана была трехлетняя Маша.

Арина Тимофеевна души не чаяла в своей воспитаннице и сопровождала ее на прогулку и к подругам-соседкам.

У Арины Тимофеевны был такой "глазок-смотрок", что на него можно было положиться, и старушки Белоярцевы покойно продолжали сидеть на своих кроватях.

Остальные комнаты дома пустовали и даже были заколочены со всею их обстановкою и в том виде, в каком застала их смерть хозяина.

По совету некоторых из соседей, как раз в тот год, когда прибыл в Петербург граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий, старушки Белоярцевы отделили три коматы с парадным ходом и приказав омеблировать их лучшей из находившейся в запертых парадных комнатах мебелью, стали приискивать себе постояльца.

Этим постояльцем явился, по рекомендации одного из поляков, живших по соседству, граф Свенторжецкий, встретивший соседа Белоярцевых совершенно случайно в кондитерской Гидля и разговорившийся о том, что, живя на постоялом дворе в Ямской, он, граф, испытывает неудобство.

Белоярцевы с благодарностью приняли титулованного жильца, взяв с него сравнительно недорогую плату и окружив всевозможными удобствами.

Для услуг к его сиятельству был прикомандирован казачек покойного барина Яшка, ставший теперь уже довольно почтенным Яковом Михайловичем.

От внимания сластолюбивого графа, конечно, не ускользнула хорошенькая Марья Андреевна, но он скоро сообразил, что при строгом аргусе - Арине роман его с племянницей хозяйки не удастся, и он только может лишиться удобного и дешевого помещения.

Взвесив оба эти обстоятельства, практичный граф отказался от покорения сердца обладательницы Грезовской головки.

На Марию Андреевну, впрочем, граф и не произвел опасного для нее впечатления - она только боялась "черномазого жильца", как называла она Свенторжецкого.

Арина и тетушки могли быть покойны.

В эту-то квартиру графа Казимира и приехал прямо от Ирены Владислав Родзевич, исполняя поручение, данное ему патером Билли.

Он, впрочем, ранее заехал в кондитерскую Гидля, думая застать там графа, но обманувшись в этой надежде, поехал на Васильевский остров.

Граф был в этот день дома с самого утра. Расположение его духа не могло назваться хорошим.

Он сегодня отдал деньги за квартиру и, впервые в своей жизни, увидал в своем бумажнике лишь несколько некрупных ассигнаций. Впереди не предвиделось ничего, кроме разве мелких подачек из кассы ордена иезуитов.

Причины для дурного расположения духа, таким образом, были весьма основательны.

Отсутствие денег, этого жизненного нерва, во все времена, и среди всех национальностей, роковым образом влияет на расположение духа людей.

В высших классах это замечается особенно сильно.

На тех же, которые всю жизнь имели под руками этот мировой рычаг, его отсутствие действует прямо угнетающим образом.

Тоже произошло и с графом Казимиром Нарцисовичем Свенторжецким.

Он сидел у себя в кабинете, в утреннем шлафроке, несмотря на поздний час дня, небритый, нечесанный, с всклокоченными усами и думал тяжелую думу, которая вся резюмировалась словами: денег, денег, денег!

Обстановка его квартиры вообще, а кабинета в частности, чуть ли не первый раз пребывания его в Петербурге, совершенно гармонировала с его тяжелым настроением.

От тяжелой, старинной мебели в готическом вкусе веяло грустными воспоминаниями прошлого, грустными, как это часто бывает, лишь потому, что оно прошлое.

Каждая вещь в этой обстановке могла рассказать целую историю старинного дворянского рода Белоярцевых, и исследователь старины мог бы увлечься этим немым языком бездушной обстановки.

Граф Казимир не понимал этого языка, или лучше сказать понимал иначе.

Все окружающее его говорило ему лишь о том, что когда-то обладатели его жили в богатстве и роскоши, а теперь там, за стеной, две грязные, безобразные старухи являлись остатками этого былого, давно прошедшего.

Это навевало на него мысли о будущем, о судьбе. Он содрогался за самого себя.

Его думы прервал сильный звонок, и через несколько минут в кабинете появился Владислав Родзевич.

От всей его фигуры веяло каким-то таинственным торжеством. Сердце графа Казимира усиленно забилось.

Им овладело какое-то вдруг появившееся предчувствие, что это посещение приятеля далеко не спроста.

Слова вошедшего подтвердили это.

- Лежебочничает и грустит, когда должен бы кричать "виват".

- С чего это? - нехотя возразил граф. - Дела так скверны, что хуже и быть им нельзя... Фортуна окончательно от меня отвернулась.

- Не ты ли от нее, так как к тебе надо приезжать и говорить, что она тебе улыбается...

Родзевич захохотал своим густым басом. Граф Казимир смотрел на него вопросительно-недоумевающими глазами.

- Ты шутишь или нет? Если первое, то это грешно; мне совсем не до шуток...

- Какое шучу, я говорю дело, поезжай завтра во дворец и доложи о себе Кутайсову, Ивану Павловичу, он взялся устроить твою судьбу... Потом заезжай к Груберу, он даст денег...

- Опять гроши...

- Нет, теперь он раскошелится...

Владислав Станиславович уселся в кресло и подробно начал рассказывать графу все уже известное нашим читателям.

XVIII

ОСОБЫЙ МИРОК

Жизнь Похвисневых вышла из своего русла и потекла широкою рекою.

Высшее назначение, полученное Владимиром Сергеевичем, приближение Зинаиды Владимировны ко двору отразилось на тщеславной жене и матери Ираиде Ивановне. Она, что называется, не чувствовала под собою ног.

Они не переменили местожительства и остались жить в собственном доме, так как собственные лошади и экипажи скрадывали расстояние, отделявшее их от города или "центра города", как говорила Ираида Ивановна, ни за что не соглашавшаяся с тем, что их дом стоит за городской чертой.

- Помилуйте, Таврический дворец в двух шагах, а вы говорите не город. Смольный институт рукой подать, так как же это не город.

Против таких аргументов, да еще решительного тона говорившей, возражать не приходилось.

С Ираидой Ивановной соглашались.

- Оно конечно, хотя, но... все-таки...

- И не говорите, по-моему - лучшая часть города, воздух чистый, простор...

- С этой стороны, пожалуй, вы правы... - окончательно отступали споряшие.

Ираида Ивановна оглядывала их с торжествующим видом победительницы. Старшая дочь, Зинаида, как мы знаем, пребывала во дворце.

В доме начали вставать довольно поздно. Владимир Сергеевич уезжал на службу, Ираида Ивановна ездила ежедневно с визитами.

Круг знакомств, стоявших на высоте, Похвисневых сделался громадным. Ираида Ивановна и Владимир Сергеевич всюду были желанные гости.

Таким образом и вечера были заняты.

Один только день - пятница - был приемный у них самих.

Днем были назначены часы для визитов и Ираида Ивановна сидела дома, вечером собирались приглашенные к ней и ее мужу.

В великосветском Петербурге того времени эти пятницы были в большом почете, приглашения на них ждали и искали.

Общество, собиравшееся в гостиной Ираиды Ивановны, было самое избранное. Потому-то так свысока и встретила графа Свенторжецкого.

Титул потерял для нее обаяние. Так блестящая театральная луна для находящихся на сцене представляется лишь масляным пятном.

Нахлынувшая на семейство Похвисневых волна почестей не захватила лишь Полину и даже ничего не изменила в режиме ее жизни.

Она по-прежнему рано вставала, вся была поглощена в хозяйственные хлопоты, читала и отводила душу в беседах с дядей и с появившимся недавно в Петербурге Осипом Федоровичем Гречихиным.

Ираида Ивановна на свою младшую дочь махнула, как говорится, рукой.

Эгоистичная по натуре, она была даже рада, что при ее рассеянной жизни есть существо, которое взяло на себя всю будничную мелочь жизни и что хозяйство в доме идет по-прежнему, как по маслу.

- Останется в девках, сама виновата. Не умеет нравиться; кажется, такая же фрейлина, как и Зина, а куда-нибудь выехать, так канатом не вытащишь... "Да зачем я поеду, да к чему я поеду, да кому я нужна... Дома лучше..." - только и слышишь от нее... Пусть торчит дома... Мы не виноваты, мы все средства предоставили... Не хотела пользоваться... Будет пенять на себя, да поздно... - говорила Ираида Ивановна в интимных беседах с мужем, возбуждавшим не раз вопрос о своей младшей дочери, которую старик очень любил, и о ее образе жизни, совершенно отличном от образа жизни всей семьи.

- Я просто диву даюсь... Ведь погодки, а какая разница... Зина и она... День и ночь... Кажется, вела я их одинаково, ни одну из них не отличала особенно, ни в загоне ни одна из них не была, воспитание получили одинаковое, а вот поди ж ты, совсем разные... - добавляла она.

- Это уж такой характер... Это от Бога, не переделаешь... - умозаключил Владимир Сергеевич.

- Пожалуй, ты это правильно, пожалуй, что это именно от Бога, даст оному талант, а оному два... - соглашалася с мужем супруга, что, впрочем, случалось с ней довольно редко.

- Может неожиданно судьбу свою найдет... - успокаивал Владимир Сергеевич скорее себя, нежели Ираиду Ивановну в ее пессимистическом взгляде на будущность Полины.

- Где уж, рохля рохлей... - парировала генеральша.

- Не говори, бывает... Даже в сказках...

- Так то, в сказках...

- А ты сказками шутишь... Они тоже не без смысла пишутся...

- Нашел смысл в сказках... Поди ты... О пустяках мне с тобой болтать недосуг.

Ираида Ивановна уходила из кабинета мужа, где обыкновенно просходили подобные разговоры.

Одна Полина не задумывалась о своем будущем. Оно для нее представлялось совершенно определенным, и она была счастлива в этом спокойствии за свою судьбу.

Уже несомненно счастливее, нежели ее мать и сестра, перед которыми их будущее проносилось целыми рядами фантасмагорий, в несбыточности которых им зачастую приходилось убеждаться.

Полина шла твердыми шагами к намеченной цели - сделаться женой своего ненаглядного Оси.

Иван Павлович Кутайсов, по приезде в Петербург, после коронационных празднеств в Москве, вскоре в числе присланных на его имя писем нашел и докладную записку коллежского секретаря Осипа Федоровича Гречихина, с условной надписью на одном из углов: "Полина".

В этот же день царский любимец столкнулся во дворце с Иваном Сергеевичем Дмитревским.

Эта встреча напомнила ему о просьбе Полины, которую, как он знал, очень любил и баловал Иван Сергеевич.

- А что у вас в министерстве не найдется ли одному чиновнику местечко? - спросил Иван Павлович.

- Какое там местечко, и так много лишних понасажено, только потому и держим, что не гнать же, коли определили, ни с того, ни с сего... - отвечал Дмитревский.

- А может потеснитесь, дадите местечко, только хорошее... не мелкое...

- Уж не знаю, хороших-то совсем нет, на всех давно сидят, да и много младших старшие вакансии дожидаются...

- Ну и пусть их подождут, а вы посадите новенького...

- Это несправедливо... - вспыхнул Дмитревский. - Пусть это делает сам министр, а я никогда на это не решусь...

- Может и решитесь... - загадочно улыбнулся Иван Павлович. - Заезжайте сегодня, пожалуйста, ко мне, коли досуг, я вам одну цидулочку покажу...

Они разошлись.

Иван Сергеевич из дворца завернул к Кутайсову.

После взаимного обмена приветствий, тот подал ему докладную записку Гречихина.

Дмитревский внимательно прочел ее. Осип Федорович в общих, неопределенных выражениях ходатайствовал перед Кутайсовым о переводе его в Петербург и доставлении какого-либо места в центральных учреждениях столицы.

- Очень жаль... - Заметил Иван Сергеевич, подавая записку Ивану Павловичу. - Я знаю этого Гречихина, славный малый, хороший работник, умный, сообразительный, расторопный, но... мест теперь нет.

- Так, вы говорите, нет... - заметил Кутайсов, не принимая бумаги.

- Впрочем, я возьму записку и при первой открывшейся вакансии... Он ведь в Москве на месте, может подождать... И то место вначале будет не особенное... Справедливость прежде всего, нельзя сажать на головы своим служащим... Можно, наконец, предложить кому-либо из моих чиновников обменяться местами, для некоторых из них петербургский климат вреден.

- Не то, Иван Сергеевич, не то, это надо сделать на днях, на этой неделе и место доставить хорошее... Я обещал.

Дмитревский нахмурился.

- В таком случае, Иван Павлович, потрудитесь обратиться к министру, а не ко мне, или в другие учреждения.

- А я думал, - возразил снова, как и во дворце, загадочно улыбаясь, Кутайсов, - напротив, вам сделать удовольствие, оказать услугу любимой вами особе...

- Я вас не понимаю...

- Не мудрено, вы не прочли всего, что написано на этой бумаге.

Иван Сергеевич раскрыл сложенный им лист и снова пробежал записку и даже развернул лист и посмотрел на обороте.

- Нет, я прочел ее всю.

- А в правом уголке, ваше превосходительство, в правом уголке, сверху...

Дмитревский прочел написанное карандашем слово: "Полина", перечитал его несколько раз и вопросительно-недоумевающим взглядом уставился на Кутайсова.

Оба они сидели в креслах обширного кабинета последнего.

- Догадываетесь, батенька, в чем штучка? - засмеялся Иван Павлович.

- Не совсем...

Кутайсов рассказал Ивану Сергеевичу известный нашим читателям разговор его в Москве с Полиной и свое обещание сделать все возможное и невозможное - это уж так от себя теперь, - прибавил Кутайсов, - по докладной записке, в уголке которой будет стоять имя: "Полина".

"Значит, это у них совсем серьезно, - неслось в это время в мыслях Дмитревского, - если Полина решилась обратиться с просьбой к Кутайсову, которого она недолюбливает".

- Так как же? Найдется местечко? - спросил Иван Павлович.

- Уж и не знаю... Надо подумать... Устроить его здесь надо...

- Устройте, устройте, ваше превосходительство, и это-то и будет высшая справедливость...

- То есть как же это?

- Да так... Высшая справедливость заключается не в том, чтобы соблюдать канцелярский порядок да черед, а в том, что, находясь при власти, делать посредством ее большее количество людей счастливыми, да и давать не призрачное, а настоящее счастье... Если какой-нибудь Сидоров получит повышение и сядет на место Петрова, умершего или вышедшего в отставку, то в жизни Сидорова прибавится лишь несколько десятков или сотен рублей жалования и больше ничего... Он теперь доволен своей судьбой, и тогда лишние деньги он пропустит мимо рук, растратит на пустяки или же станет копить, и после его смерти их истратят его наследники; назначением же Гречихина вы приобретете делового человека, и вместе с тем упрочиваете, или же кладете первый камень благополучия двух любящих сердец, одно из которых принадлежит дорогому для вас существу... Оба они будут счастливы, и вы, власть имеющий, на них же будете радоваться... Ну, и очередному можете наградку там дать, что ли... Рублями-то у него больше будет, если уж в том его счастье...

Нельзя не сознаться, что теория эта несколько отдавала иезуитизмом.

Недаром Иван Павлович находился под влиянием Генриетты Шевалье, духовной дочери патера Билли.

Это самое мелькнуло в уме Ивана Сергеевича.

Он улыбнулся.

- Будь по-вашему... Для Полины покривлю душой... Постараюсь, впрочем, сделать так, чтобы в этом случае пострадали немногие из моих подчиненных... Чтобы все они были счастливы полным счастьем... Гречихин получит место...

Ивану Сергеевичу удалось перевести одного из своих высших чиновников на новую должность, учрежденную при одном из присутственных мест, и поместить на его место Гречихина. Чиновник же, который мог расчитывать получить место переведенного сотоварища, принял предложение перевода в Москву на место Осипа Федоровича, так как там жили все его родные.

Все устроилось так, что, как говорит пословица, и овцы остались целы, и волки были сыты.

Дмитревский принял явившегося Гречихина, как родного, и предложил ему у себя комнату и стол.

- Пока обзаведетесь "своим домком и хозяйством", - загадочно добавил он.

Осип Федорович понял намек и покраснел от удовольствия и сладкой надежды, вспыхнувшей в его сердце.

Он, конечно, не преминул поехать к Похвисневым, где и был принят радушно, как свой человек. Ираида Ивановна и Зинаида Владимировна, положим, не обращали на него почти внимания, генерал также только иногда вскользь удостоивал его разговором, но зато Полина встретила его с неподдельным восторгом, отразившимся в ее светлых, как ясное небо, глазах.

Он сделался частым гостем и один, и с "дядей Ваней", как и он, подражая Полине, стал заочно звать Дмитревского. В беседе-то с ним и отводила Полина Владимировна душу.

Рассеянная, светская жизнь ее родителей и отсутствие дома сестры давали ей большую свободу. Она была очень довольна течением своей жизни.

Вместе с "дядей Ваней" и ненаглядным Осей она проводила целые вечера в мечтах о будущем, которое молодой девушке казалось несомненным, а мечты не нынче-завтра готовыми перейти в действительность.

В это время Зина, в один из приездов домой, сообщила о том, что государыня императрица взялась устроить ее брак с Олениным.

Она рассказала это матери и не утерпела, чтобы не похвастаться и перед сестрой.

- Ему дадут высокое назначение, пожалуют придворное звание и графский титул... Десять тысяч душ крестьян... - приврала, для большего эффекта, Зинаида Владимировна. - Да он и без того очень богат... - добавила она, испугавшись, видимо, сама своих фантастических предположений.

Полина при первом свидании сообщила эту новость Ивану Сергеевичу и Осипу Федоровичу.

Дмитревский глубоко задумался.

Он любил Оленина и понимал, что если это сватовство и состоится, то не обойдется для Виктора Павловича без тяжелых жизненных потрясений, и что ему придется пережить много дрязг и неприятностей и даже лишиться большей части его состояния. Он видел, что и теперь блестящий по виду офицер глубоко несчастен в своей странно и загадочно сложившейся домашней жизни. Кроме того, наконец, Иван Сергеевич не видел для Виктора особого счастья сделаться мужем тщеславной и двуличной девушки, какова была Зинаида Владимировна. Одно только несколько успокаивало Дмитревского, это то, что он знал, что Виктор Павлович давно искренно и горячо любит Зинаиду Похвисневу.

"Он ее совсем не знает... Надо ему открыть глаза, - мелькнула было у него мысль, но он тотчас же оставил ее. - Разве можно разубедить любящего человека в достоинствах любимого им существа?.. Напрасный труд! Это все равно, что маслом брызгать в огонь..."

"Будь, что будет, значит, судьба... А может быть, она, после свадьбы, переменится".

Он вспомнил пословицу: "Женится - переменится".

"Это говорится о мужчинах, но кто знает, быть может иногда касается и женщин... Чем черт не шутит, она может сделаться хорошей женой и доставит ему счастье. Он стоит счастья... Он хороший, честный малый..."

- Что же, дай Бог... - заметил он вслух... - Совет да любовь... Веселым шиком, да за свадебку... На счет титулов да пожалований она приврала, ну, да и без титулов проживут, коли любят друг друга... Так ли, детки? - окинул он любовным взглядом Полину и Гречихина.

- Конечно же так! - в один голос, со вздохом отвечали они.

- О чем же вы так вздыхаете?.. Зависть, что ли, берет на других, хочется поскорей и самим под венец?.. Хочется?..

- Хочется... - в один голос снова ответили молодые люди.

- Потерпите немножко... Дайте одну свадьбу справить... По старине так и следует, чтобы старшая раньше выходила замуж... А там и за вас примемся, живо тоже окрутим... Мамаша-то с папашей, пристроив дочку, будут в елейном настроении духа... ну, авось не откажут... Я уже сказал, что за вас ходатайствовал... Устрою, все устрою, только подождите немножко...

- Мы ждем, ждем... - опять в один голос воскликнули Полина и Гречихин.

- А там меня, старика, и крестить зовите.

Полина густо покраснела. Лицо Осипа Федоровича приняло смущенно-серьезное выражение.

XIX

В ТЕАТРЕ

Время шло.

Среди товарищей по службе Осипа Федоровича Гречихина, знакомых Дмитревского и Похвисневых частые посещения молодого человека, хотя и друга детства дочерей Владимира Сергеевича, конечно, возбудили толки.

Скоро тайна взаимной любви переведенного из Москвы и пользующегося покровительством обер-прокурора сената Дмитревского чиновника Гречихина и младшей дочери генерал-прокурора Похвиснева была разгадана и стала достоянием светских сплетен.

Надо заметить, что вскоре по получении места обер-прокурора 3-го департамента сената, Иван Сергеевич, перетащил Осипа Федоровича Гречихина в обер-секретари.

Последний, живший вместе с обер-прокурором, представлял уже известную силу для петербургского чиновничьего мира.

В нем заискивали, его приглашали в гости, на его знакомство навязывались.

Осип Федорович, однако, не поддавался соблазнам и вел жизнь чрезвычайно замкнутую.

Единственный дом, где он бывал в свободное от служебных занятий время, был дом Похвисневых. Изредка, впрочем, он посещал театр.

Весь Петербург кричал про приближавшийся бенефис любимицы публики Генриетты Шевалье и о готовящейся торжественной постановке на сцене французского театра "Ифигении", трагедии Расина.

Этим спектаклем был очень заинтересован и молодой Гречихин, но от надежды попасть в театр надо было отказаться, так как все места уже были записаны и достать билет не было никакой возможности.

Счастливый или, лучше, несчастный случай помог ему. Иван Сергеевич, получивший билет в кресло от самой Генриетты Шевалье и заплативший за него, по обычаю, крупную сумму, почувствовал себя в день спектакля, вернувшись со службы, нездоровым и слег.

Вспомнив о билете на бенефис, он предложил его Гречихину. Последний чуть не подпрыгнул от радости и, заехав на несколько минут, несмотря на громадность расстояния, в заветный домик у Таврического сада, поспел к самому началу представления.

Театр был буквально набит битком.

Все, что только было в Петербурге знатного и богатого, можно было видеть на этот раз в театральной зале, блиставшей великолепными нарядами дам, придворными шитыми кафтанами и гвардейскими мундирами.

Без пяти минут шесть - время, когда в ту пору начинались спектакли, прибыл император Павел Петрович в парадном мундире Преображенского полка, в шелковых чулках и башмаках, с голубою лентою через плечо и андреевскою звездою на груди.

Все встали при его появлении и сели только после поданного им рукою знака.

Павел Петрович сел в своей ложе в кресло, имевшее подобие трона и поставленное на некотором возвышении. За креслом стоял, с обнаженным палашем, кавалергард.

Позади императора, на табуретах, помещались великие князья Александр и Константин, а за ними, в некотором отдалении, находились, стоя: граф Кутайсов, оберцеремониймейстер Валуев и дежурный генерал-адъютант Уваров.

В присутствии императора в театре воцарилась необычайная тишина. Все как-будто замерло.

Но вот оркестр заиграл знаменитую в то время увертюру Глюка к опере "Ифигения".

По окончании увертюры взвился занавес и на сцене появилась Шевалье, в том самом костюме, который мы видели на ней в ее будуаре, при чтении ею своей роли перед Кутайсовым.

Красный цвет избранного ею наряда приятно подействовал на государя.

С напряженным вниманием следил он за ходом пьесы, которая местами как нельзя более кстати соответствовала современному положению дел европейской политики.

Раздоры между союзниками, греческими царями, отправлявшимися под Трою, готовность верховного вождя их, Агамемнона, пожертвовать для успеха общего дела своею дочерью Ифигениею, которую он должен был принести в жертву разгневанной Диане, его старания водворить согласие между начавшими враждовать друг с другом союзниками - производило на Павла Петровича сильное впечатление.

Его лицо принимало выражение то гнева, то удовольствия, то задумчивости, и он, понюхивая, время от времени, табак, повторял те из стихов Расина, которые, казалось ему, подходили к образу его действий и намекали на отношения к союзникам, расстраивавшим его планы, тогда как он сам был готов пожертвовать всем для восстановления порядка в Европе, потрясенной французской революцией.

Во время одного из антрактов, Осип Федорович Гречихин встретил одного из своих товарищей по службе, который обратился к нему с вопросом:

- Вы не знакомы с Родзевич?

- Нет.

- Как, вы не знаете и никогда не видали Ирену Станиславовну?

- Нет, не слыхал и не видал, - отвечал удивленный таким вопросом молодой человек.

- А между тем она обратила на вас внимание. Счастливец!

- Счастливец? - вопросительно-недоумевающе переспросил Осип Федорович.

- Да как же не счастливец!.. Возьмите подзорную трубу и посмотрите на третью ложу с правой стороны.

Гречихин машинально исполнил совет.

- Надеюсь, что вы теперь не удивляетесь, что я назвал вас счастливцем...

Осип Федорович не отвечал, как бы застыв на месте с трубкой у глаза.

- Перестаньте так долго смотреть, неприлично... Хотите лучше я вас представлю... Тогда смотрите вблизи, сколько хотите...

- Меня... представить... этой красавице... Да разве можно?..

- Не только можно, но должно... Так как это ее собственное желание...

- Ее желание?..

- Да... Боже, какой вы стали вдруг бестолковый... Неужели один взгляд на нее ошеломил вас... Я говорю вам, что вы счастливец... Она сама спросила меня, когда я ей откланивался в ее ложе, кто сидит на кресле Дмитревского... Я назвал вашу фамилию... "Представьте его мне!" - сказала она... Я и шел за вами...

На самом деле произошло следующее...

Ирена Станиславовна, как близкая подруга Генриетты Шевалье, конечно знала, кто на какие места записался в день бенефиса последней.

Она считала, хотя и незнакомого с ней, Ивана Сергеевича Дмитревского в числе сторонников ее мужа и запомнила его место, чтобы посмотреть на одного из своих врагов.

За последнее время ей повсюду мерещились враги.

Во время первого действия она, наведя подзорную трубу, увидала, что на кресле, которое купил Дмитревский, сидит красивый молодой человек в сенатском мундире.

В первый же антракт вошел служащий тоже в сенате, знакомый ей молодой человек.

Она спросила его, кто сидит на месте Дмитревского и указала ему рукой на партер и ряд кресел.

- Он в сенатском мундире... - добавила она.

- Это наш обер-секретарь Осип Федорович Гречихин... любимец Дмитревского. Он и живет вместе с ним...

- А-а... - небрежно протянула Ирена.

- Говорят, что он еще не объявленный, но жених Похвисневой...

- Какой Похвисневой... Зинаиды?.. - спросила Родзевич.

- Нет... младшей... Рассказывают, что это у них давнишний роман, еще с Москвы... Он друг детства обеих сестер... и без ума влюблен в младшую, Полину... Та отвечает ему тем же, а дядя Дмитревский покровительствует любящим сердцам... Для устройства их судьбы он и перевел его в Петербург...

Глаза Ирены во время этого рассказа нет-нет да вспыхивали злобным огоньком.

- Представьте его мне... - вдруг сказала она.

- Вам? - удивленно вскинул на нее глаза молодой человек. - Когда прикажете?..

- Сейчас... Сию минуту... - нервно сказала Родзевич. Чиновник бросился исполнять волю красавицы.

На Осипа Федоровича вызывающая красота Ирены Станиславовны произвела действительно ошеломляющее впечатление. Его состояние можно было сравнить с состоянием никогда не пившего человека, вдруг проглотившего стакан крепкого вина.

Первую минуту его ошеломило, затем по всему организну пробежали точно огненные нити, голова закружилась и во всем теле почувствовалась какая-то истома.

Он не сразу даже сообразил, что эта красавица, на которую он сейчас смотрел через подзорную трубку, будет находиться так же близко около него, как стоявший товарищ, будет говорить с ним.

"Она, она сама пожелала со мной познакомиться..." - мелькала в его голове ласкающая его самолюбие мысль.

- Так пойдемте к ней... Я вас представлю... - сказал чиновник.

Осип Федорович машинально последовал за товарищем. Ирена Станиславовна приняла его очень любезно.

- Везите его после театра к Генриетте... - бросила она, между прочим, в разговоре представившему Гречихина, сделав очаровательно в сторону последнего кивок головой.

- Привезу... - отвечал тот. Оркестр, видимо, оканчивал пьесу. Молодые люди вышли из ложи.

- Слыхали?.. - спросил чиновник.

- Что? - положительно очарованный и еще вдыхавший в себя душистую атмосферу, окружавшую эту чудную девушку, спросил Гречихин.

- Приказано нам ехать с вами к Генриетте...

- К какой Генриетте?

- Как, вы не знаете, что Шевалье, которая играет Ифигению, зовут Генриеттой!

- Но я с ней незнаком...

- Это ничего, вас представят... Если Ирена Станиславовна приглашает, это все равно, что сама Шевалье, она с ней задушевная подруга.

- Но будет поздно... - пробовал возразить Осип Федорович.

- Что делать... Воля Родзевич - закон... Я по крайней мере должен буду вас представить живого или мертвого, - заметил, улыбаясь, чиновник. - Выбирайте...

Гречихину почему-то вдруг стало очень весело.

- Везите уж лучше живого... - улыбнулся и он.

- Так-то лучше... Да и не раскаетесь... Время у нее проводят очень весело... Так, до свиданья, я сижу в местах более отдаленных... Я к вам подойду по окончании последнего акта.

- Хорошо... - согласился Гречихин. Товарищи расстались.

В то время, общественная жизнь в Петербурге совершенно изменилась против прежнего: не было не только блестящих празднеств и шумных балов, какие еще недавно задавали екатерининские вельможи, но и вообще были прекращены все многолюдные увеселения и даже такие же домашние собрания.

Полиция зорко следила за тем, чтобы в частных домах не было никаких сборищ и вмешательства ее в общественные увеселения дошли даже до того, что запрещено было "вальсовать или употреблять танцы, которые назывались вальсеном".

Несмотря, однако, на бдительность и строгость полиции, по рассказам одного иностранца, жившего в Петербурге в царствование Павла Петровича, здесь господствовало бешеное веселье.

Приезжавшие на вечер гости отпускали домой свои экипажи, и шторы, с двойной темной подкладкой, мешали видеть с улицы освещенные комнаты, где не только танцевали до упаду, между прочими и "вальсен", но и велись речи, самые свободные, и произносились суждения, самые резкие.

Дома же и квартиры артисток-иностранок были даже вне этого запрещения, или лучше сказать полиция смотрела на них сквозь пальцы.

Спектакль окончился.

Павел Петрович приказал Валуеву поблагодарить госпожу Шевалье за удовольствие, доставленное его величеству, а при выходе из ложи государь с дружелюбною усмешкою потрепал Кутайсова по плечу.

Иван Павлович был наверху блаженства, видя торжество своей ненаглядной Генриетточки.

Из театра все приглашенные отправились в дом бенефициантки, где их ожидал чай и роскошный ужин. Туда же отправился и Гречихин со своим товарищем.

В квартире артистки было оживленно и весело. Ирена Станиславовна, к удивлению и досаде своих поклонников, обращала все свое внимание на скромного молодого человека. Она сама представила его хозяйке, которую успела предупредить еще в театре, зайдя к ней во время одного из антрактов в уборную.

- Генриетта, я к тебе приведу новичка-гостя.

- Кого это?

- Гречихина...

- Как!

Ирена повторила, но француженка, как ни старалась усвоить себе и произнести эту фамилию, не смогла.

- Какая глупая фамилия!.. - рассердившись, произнесла она. - И за чем тебе нужен человек с такой странной фамилией?

- Он мне нравится...

Шевалье пожала плечами.

Она уже привыкла к странностям своей подруги.

- Так можно? Ведь я его уже пригласила...

- Конечно, можно... Ты ведь с ним и будешь заниматься...

- Да, я займусь... - многозначительно сказала Ирена. И действительно, она занялась.

Выбрав один из уютных уголков, как бы нарочно предназначеных для тете-а-тете'ов, которыми изобиловала квартира Генриетты, она посадила Осипа Федоровича около себя и засыпала его вопросами, кокетничая с ним, что называется, во всю.

- Много раз вы были влюблены? - вдруг, среди какого-то обыденного разговора, в упор спросила она его.

Он весь вспыхнул.

- Это допрос...

- Пожалуй и так... Я хочу знать.

- Зачем?

- Значит надо... Может вы и теперь влюблены, даже воображаете, что любите.

- Почему это воображаю? - обиделся Гречихин.

- Ага, поймала, значит любите?

- Всем своим существом и навеки, - отвечал Осип Федорович, которому вдруг захотелось позлить эту красавицу, которая обращалась с ним, как с мальчишкой.

- Она молода и красива?

- Молода и красива.

- Лучше меня?

- Как на чей вкус...

- А на ваш?

- Лучше... - после некоторой паузы, с трудом проговорил Гречихин.

- Вот как... - кинула Ирена. - А она вас любит?

- Надеюсь и верю.

- Значит взаимная любовь... Вы признались друг другу, может быть даже поклялись?

- Поклялись.

- Остается только идти под венец... и... беспрепятственно производить потомство, - со смехом сказала она.

- Что же тут смешного?

- Ничего... Боже, какой вы еще юноша... Вы не знаете даже, что часто женщина хохочет тогда, когда ей хочется плакать... и наоборот.

- О чем же вам плакать?

- Как знать... Еще один вопрос... Он может быть вам покажется очень смел, рискован... но... что бы вы сделали, если бы женщина, молодая, красивая объяснилась бы вам сама в любви и от охватившей ее восторженной страсти, как безумная, бросилась бы в ваши объятия?..

Она глядела на него не отводя своих лучистых глаз, красноречиво говорившими, что эта женщина она сама.

Он был снова так же, если не более, ошеломлен, как тогда, когда первый раз глядел на нее в театре.

- Это мне кажется совершенно невероятным! - прошептал он.

- Почему вы знаете? Все возможно, - многозначительно заметила она.

Он молчал.

- Все случается... И если бы это действительно случилось... как бы вы приняли?

Она остановилась, ожидая ответа.

- Я не знаю, - прошептал он с пылающим лицом.

- Не знаете... Приготовтесь, однако, это может случиться. А пока до свидания... Я живу недалеко от вас, по Гороховой, в том же доме, где живет племянник вашего начальника Дмитревского - Оленин... Буду рада, если вы будете у меня.

Она подала ему руку, к которой он совершенно бессознательно прильнул долгим поцелуем. Ирена Станиславовна перешла к другим группам гостей и вскоре уехала.

Осип Федорович несколько времени просидел на месте в полном, казалось ему, полузабытьи, затем очнулся, розыскал своего товарища и вместе с ним выбрался из дома. Молодой человек, представивший его Ирене и привезший к Шевалье, оказалось, жил с ним по соседству. Они отправились вместе домой, не прощаясь с хозяйкой, как это было в обычае у Генриетты.

В первый раз по приезде в Петербург Осип Федорович Гречихин вернулся домой позднею ночью, с отуманенною от всего пережитого и перечувствованого головой.

Он, впрочем, приписал это излишне выпитому вину.

XX

НЕОЖИДАННЫЙ УДАР

После отъезда Владислава Станиславовича Родзевича, принесшего графу Свенторжецкому так неожиданно и так своевременно весть об "улыбке фортуны", граф Казимир прошелся несколько раз по своему кабинету, затем бросился в кресло и глубоко задумался.

На его красивом лбу появилось несколько глубоких морщин, а на чувственных пунцовых губах скользнула горькая усмешка.

Он был слишком умен, чтобы не понимать, какую роль готовят ему при этом сватовстве за фрейлину Похвисневу и какою ценою он должен будет купить то материальное благосостояние и то общественное положение, которое сулят ему в будущем.

Кровь отца - русского дворянина сказалась под маской поляка.

На одно мгновение ему даже показалось странным, как он мог спокойно выслушать рассказ своего приятеля, заключавший такое гнусное предположение о его согласии на грязную сделку из-за денег.

Как он не надавал пощечин этому нахалу Родзевичу и не выгнал его вон.

Отвратительный бас хохота Владислава отдавался в его ушах, поднимая внутри его всю желчь и злобу.

- Теперь раскошелится!.. - вспомнил он фразу Родзевича о Грубере.

"Еще бы не раскошелиться, когда покупается честь..." - мелькнуло в уме графа Казимира.

- Честь... - повторил он даже вслух, с горькой усмешкой. - Да есть ли у него этот товар... честь... Конечно, нет, да этот товар и не продается... Они покупают у него не честь, а бесчестие... Разве самое его рождение не положило на него печать отверженца... Да и нужно ли ему дорожить честью своего имени, когда самое имя это не его, а куплено за деньги... Самое его имя товар, а если оно товар, то его можно и продать... И вот находятся покупатели...

Граф захохотал.

В этом хохоте слышались звуки затаенной внутренней боли.

Он вспомнил свою жизнь в Москве, в доме Архаровых и она показалась ему лучшими пережитыми им годами, хотя начало ее совпало со страшными впечатлениями, поразившими воображение семилетнего ребенка, каким он был во время переезда с его маленькой сестрой в Москву из деревни его покойного отца.

Мысли его переносятся на эти впечатления, а вместе с ними восстают в его памяти, отходящие перед главными эпизодами в туманную даль, картины раннего детства и легкие абрисы окружавших его людей.

Из последних он хорошо помнит только свою мать, красивую молодую женщину, с цыганским типом лица, сходство с которой дозволяло ему так удачно разыгрывать роль иностранца.

На его груди до сих пор хранится медальон с ее миниатюрой, отданный ему Архаровым, когда ему минуло шестнадцать лет.

Особенно сохранилась в его памяти ее смерть.

- Убил, убил... - раздались по дому непонятные тогда для шестилетнего ребенка, но уже инстинктивно страшные слова.

Они были, впрочем, повторены только несколько раз в первые минуты, затем поднялась суматоха и он увидел уже на другой день свою мать на столе.

- Мамаша умерла... - сказали ему.

Еще несколько моментов осталось в его памяти из этого эпизода.

Когда служба в церкви, где стоял гроб с телом его матери, окончилась, его дядька Андрей Пахомыч, он же и брадобрей его отца, поднял его над гробом и наклонил к покойной.

- Поцелуй, простись... - шепнул он ему со слезами в голосе.

Ребенок повиновался и прильнул губами к холодной щеке мертвенно бледного лица покойницы, сохранившего строгое выражение, с каким, бывало, она распоряжалась остальными слугами.

И теперь перед графом Казимиром мелькнуло это лицо, а на губах возобновилось впечатление поцелуя холодного трупа.

Пахомыч, как звали все в доме его дядьку, на руках отнес его домой от сельской церкви, когда в ее ограде опустили в могилу его маму.

В ушах его и теперь отдавался стук мерзлой земли о дерево засыпаемого гроба.

Отец убивался, он, как сумасшедший, рвался в могилу. Его удерживали несколько человек и почти насильно отвели от места вечного успокоения матери его детей. Плакал навзрыд и Пахомыч.

Граф Казимир Нарцисович помнил, что в то время, когда он нес его домой, из его глаз градом текли слезы, образуя на щеках льдинки, в которых играло яркое зимнее солнце.

Отца он не видал после этого несколько дней. Ему сказали, что он болен.

- Он умрет, как и мама? - спросил бессознательно ребенок.

- Что ты, что ты... - остановили его.

Он замолчал, но не понял, почему ему нельзя было этого говорить.

Пахомыч ходил тоже несколько дней с мокрыми от слез глазами и опущенной головой.

В доме сделалось вдруг очень скучно. Ребенок забавлялся, играя с горбуном.

Он не помнит, как звали этого горбуна, но он был такой забавный, станет, бывало, на четвереньки и изображает лошадку, а он, как лихой всадник, вскочит на его горб и начинается бешеная скачка по детской.

Ребенок очень любил горбуна, а особенно его сестру, молоденькую девушку, в противоположность своему брату, стройную, высокую, с толстой русой косой, голубыми лучистыми глазами и с лицом снежной белизны, оттененным нежным румянцем. Она кормила его такими вкусными лепешками из черной муки.

Время шло. Чувство пустоты, которое обыкновенно ощущают в доме после покойника, несколько притупилось. Жизнь вошла в свою обычную колею.

Прошло менее года, когда наступил новый роковой день для графа Казимира.

- Зарезали, батюшки, зарезали! - снова отдаются в ушах графа Свенторжецкого крики в доме его отца.

Бессознательные слова ребенка исполнились. Отец умер, как и мама.

Суматоха в доме, впрочем, была больше. Наехало много, много чужих людей.

Отца похоронили в той же ограде церкви. Ребенка поразило то, что со дня его смерти, он не видал ни Пахомыча, ни горбуна с сестрой. Его и сестру Анюту увезли в Москву, к Архаровым.

Вот и все воспоминания раннего детства, которые сохранились в уме графа Казимира.

Совершенно сознательною жизнью он зажил в Москве. Эти-то годы и представлялись ему самыми счастливыми.

Как он искренно пожалел теперь, что не остался там в неизвестности, без имени. Обеспеченный материально, он бы мог выбрать себе по душе девушку, создать себе домашний очаг и спокойно жить, занявшись торговлей и заработав себе сам честное имя.

Это последнее имя было бы, конечно, не в пример почетнее имени графа Свенторжецкого. Оно не было бы купленно, а следовательно его нельзя бы было и продать.

Жизнь за границей, затем в Москве, уже самозванцем, проносится перед ним каким-то тяжелым кошмаром. Он гонит от себя эти воспоминания и возвращается к не менее тяжелому настоящему.

"Что делать? Что делать?" - восстает в уме его вопрос.

Снова на минуту у него является решение отказаться от предстоящей сделки, не ходить ни к Кутайсову, ни к Груберу, начать работать, служить и честным трудом зарабатывать себе хлеб.

"Где и как, с этим тяжелым бременем графского титула на плечах?" - разочаровывал его какой-то внутренний голос.

Он вспомнил о своем почти пустом бумажнике. Озноб пробежал по всему его телу.

Образ Зинаиды Похвисневой восстал в его воображении, ее красота, с выражением невинности и святости, еще в Москве произвела на него впечатление, как на человека, пресытившегося жизнью и женщинами.

Земная любовь неземного существа, совмещение несовместимого - в этом есть особое наслаждение.

Он ничего поэтому не имел против своего брака с фрейлиной Похвисневой, но он понимал, что для того, чтобы этот брак осуществился, есть люди, желающие сделать все, чтобы обеспечить, как материальное, так общественное положение его, как жениха.

Они, конечно, поставят и условия...

- Что же если и поставят?.. Их можно и не исполнить... Необходимо только влюбить в себя невесту. Она сама захочет остаться верной женой и устроители ее судьбы останутся не при чем.

Граф вспомнил прочитанный им когда-то нравственный французский роман, где тоже таким образом разрушились сластолюбивые мечты старого маркиза, устроившего брак сироты, находившейся у него под опекой...

Эта мысль понравилась графу Казимиру.

Он решился работать именно в этом направлении и одурачить и Кутайсова, и Грубера. Он даже улыбнулся в предвкушении успеха.

Вдруг перед ним восстал образ девушки, надежда на любовь которой при браке его с Похвисневой будет потеряна навсегда.

Эта девушка, между тем, с первых же дней знакомства с нею произвела на него неотразимое впечатление. Ее выдающаяся красота составляла только часть той силы, которою притягивала его к себе. За обладание этой девушкой он, не колеблясь, отдал бы свою жизнь и не задумался бы отказаться от предстоящей ему карьеры.

Эта девушка была Ирена Родзевич. Но на нее, увы, он не произвел ни малейшего впечатления.

В их встрече олицетворилась пословица: "Нашла коса на камень".

Привычкнув смотреть на женщин с видом победителя, он перед Иреной Станиславовной должен был сразу признать себя побежденным.

Она обдала его такой высокомерной холодностью, что он потерялся и, таким образом, погубил надежду на какой-либо успех.

Он стал даже избегать ее, так как она напоминала ему минуты его слабости и унижения.

Ее образ, между тем, запечатлелся в его сердце и влек его к себе, как всегда влечет то, чего нельзя достигнуть. Искра надежды, впрочем, до сих пор жила в его сердце.

Теперь, сделавшись женихом Похвисневой, он должен потушить ее навсегда. Не в его положении менять верное на гадательное.

Граф Казимир вспомнил о своем тощем бумажнике. Он решился. Был уже поздний час ночи, когда он перебрался в спальню, лег в постель и заснул.

На другой день граф встал рано и в хорошем расположении духа. Казалось, что с утренними лучами солнца, рассеялись его мрачные вечерние думы. Занявшись внимательно своим туалетом и приказав привести себе извозчика, граф поехал в Зимний дворец.

Иван Павлович Кутайсов был уже там. Он принял его в маленькой приемной, более чем любезно.

- Я так много слышал о вас, граф, - сказал Иван Павлович, - что очень рад с вами познакомиться... Как это случилось, что мы до сих пор с вами нигде не встречались?

- Я, ваше сиятельство, еще так недавно в Петербурге и не успел сделать знакомств, - ответил граф.

- Грешно, грешно, граф; такой красавец и живет затворником... Положим, это на руку нашим мужьям... Наши дамы все сойдут от вас с ума... Я знаю еще другого такого - граф Литта, но тот попал в единоличную собственность и дамы наши поставили над ним крест... Да что дамы, барышни тоже не устоят...

- Я совершенно смущен вашей любезностью, ваше сиятельство... - отвечал на самом деле сконфузившийся от неожиданного потока комплиментов граф Казимир.

- Не конфузьтесь, чай, сами лучше меня знаете, что я говорю правду... Но это в сторону, я слышал, что вы не прочь получить какое-нибудь, конечно, соответствующее вашему рождению, назначение...

- Самую жизнь готов отдать в распоряжение его величества...

- Это хорошо, я на днях уведомлю вас о дне, когда вы можете представиться государю...

- С благоговением буду ожидать этого часа.

- Вы бывали, конечно, за границей?

- Я объездил всю Европу и много лет провел в Риме...

- Вот это и хорошо... Мы устроим ваше назначение в распоряжение князя Куракина... Вы ему будете полезны в сношениях с Ватиканом по делам ордена мальтийских рыцарей... Содержанием вы останетесь довольны...

- Не знаю, как благодарить вас, ваше сиятельство...

- Вы знакомы с делами ордена и с отношением к нему его святейшества папы?

- Я, живя в Риме, вращался исключительно в сферах, очень близких к престолу святого отца... - отвечал граф Свенторжецкий.

- Значит все и улажено... До скорого свидания... Ждите от меня на днях уведомление... Еще раз выражаю вам полное удовольствие за сделанное знакомство...

- Не нахожу слов, ваше сиятельство... - раскланялся граф Казимир.

Иван Павлович подал ему руку и удалился. Прямо из дворца граф Свенторжецкий поехал к Груберу. Аббат был дома. Он принял графа у себя в кабинете.

- Вы виделись с графом Кутайсовым? - после первых приветствий спросил аббат.

Граф Казимир подробно рассказал свою беседу с Иван Павловичем.

- Святое Провидение, видимо, неустанно печется о вас! Помните, что вы должны возблагодарить его также неустанным попечением о целости и процветании единой истинной римско-католической церкви, в лоне которой достойно или недостойно находитесь вы... Граф, конечно, не сказал вам о причинах, побуждающих его принять на себя заботу о вашей судьбе, но он надеется, что вы не останетесь ему неблагодарны... Вы знаете эти причины?..

- Мне передал их Родзевич... - холодно отвечал граф Казимир.

Покровительственный тон иезуита поднял целую бурю в его сердце. Он не вник даже особенно глубоко в смысл каждого его слова.

Иначе он должен был крайне смутиться.

- Вы должны оценить заботу о вас и святой католической церкви, в моем лице, как ее недостойном представителе... Вот десять тысяч рублей, которые я вручаю вам из братской кассы для соответствующей на первое время поддержки вашего будущего положения... И в будущем касса нашего братства, по мере пользы, которую вы принесете безусловным повиновением его видам и предначертаниям, не останется для вас закрытой...

Аббат Грубер подал графу объемистый пакет. Тот взял его и опустил в карман..

- Помните, - снова начал аббат, - что избрание вас в мужья дочери генерал-прокурора и фрейлины ее величества честь, от которой не отказался бы никто... Вы должны заслужить ее любовь и при этом в возможно короткое время... У вас есть соперник, человек достойный, богатый, с блестящей карьерой впереди - Оленин... На его стороне ее величество императрица. Ваша внешность дает надежду, что в данном случае намерение графа Кутайсова осуществится и победа будет на вашей стороне... Но вы должны помнить, что нашему братству и графу Ивану Павловичу вы обязаны возвеличением из ничтожества...

- Ничтожества... - вспыхнул граф Казимир, которого тон иезуита довел почти до исступления. - Вы забываете, аббат, что говорите с графом Свенторжецким...

Аббат Грубер молча пристально посмотрел на сидевшего против него в кресле графа.

- Граф Свенторжецкий... - медленно отчеканивая каждое слово, начал он, - похоронен десять лет тому назад на одном из московских кладбищ...

Граф Казимир не ожидал этого удара. Он сделался бледен, как полотно.

- Вы видите, граф, - подчеркнул титул Грубер, не спуская с него глаз, - что мы знаем все... Я вас более не задерживаю... Желаю успеха, - добавил он.

Граф Казимир встал с кресла и, шатаясь, вышел из кабинета всеведующего иезуита.

Часть третья

ОТ УБИЙСТВА К АЛТАРЮ

I

ВЕЛИКИЙ МАГИСТР

Стоял морозный зимний день.

Ветер дул с моря, холодный и резкий, и стоявшие шпалерами войска от "канцлерского дома" на Садовой, где помещался капитул ордена мальтийских рыцарей, по Невскому проспекту и Большой Морской вплоть до Зимнего дворца, жались от холода в одних мундирах и переступали с ноги на ногу.

Было 29 ноября 1798 года, одиннадцатый час утра.

Ровно в одиннадцать часов из ворот "замка мальтийских рыцарей", как в то время назывался "канцлерский дом", выехал торжественный поезд, состоявший из множества парадных придворных карет, эскортируемых взводом кавалергардов.

Несмотря на адскую погоду, масса народа стояла на пути следования поезда.

Торжественный кортеж направился, медленно следуя между войсками и народом, по направлению к Зимнему дворцу, куда по повесткам съехались все придворные и высшие военные и гражданские чины.

Из карет, одна за другой останавливавшихся у главного подъезда дворца, выходили мальтийские кавалеры в черных мантиях и в шляпах со страусовыми перьями и исчезали в подъезде.

Вся обширная Дворцовая площадь была буквально запружена народом, свободной оставалась лишь полоса для проезда, окаймленная войсками.

В большой тронной зале Зимнего дворца император и императрица сидели рядом на троне, по сторонам которого стояли чины синода и сената.

Императорская корона, держава и скипетр лежали на столе, поставленном около трона.

Толпы зрителей теснились на хорах залы. Прибывшие мальтийские рыцари вступили в нее.

Впереди шел граф Литта. За ним один из рыцарей нес на пурпуровой бархатной подушке золотую корону, а другой на такой же подушке меч с золотою рукояткою.

По бокам каждого из рыцарей шли по два ассистента.

Граф Литта и оба рыцаря отдали глубокий поклон государю и государыне.

Первый затем обратился к императору с речью на французском языке, в которой, изложив бедственное положение мальтийского ордена, лишенного своих "наследственных владений", и печальную судьбу рыцарей, рассеявшихся по всему миру, просил его величество принять на себя звание великого магистра.

Канцлер князь Безбородко отвечал на эту просьбу, заявив, что его величество согласен исполнить желание мальтийского рыцарства.

Князь Куракин и граф Кутайсов накинули на плечи Павла Петровича черную бархатную, подбитую горностаем, мантию, а граф Джулио Литта, преклонив колена, поднес ему корону великого магистра, которую государь надел на голову.

Тот же Литта подал ему меч или "кинжал веры".

Павел Петрович, бледный, взволнованный, со слезами на глазах, принял эти регалии новой власти.

Обнажив меч великого магистра, он осенил им себя крестообразно, давая этим знаком присягу в соблюдении орденских уставов.

В то же мгновение все рыцари обнажили свои мечи и подняв их вверх, потрясли ими в воздухе, как бы угрожая врагам ордена.

Зрелище было величественное.

Император отвечал, через вице-канцлера князя Куракина, что употребит все силы к поддержанию древнего знаменитого мальтийского ордена.

Графом Джулио Литта был прочитан затем акт избрания императора великим магистром державного ордена святого Иоанна Иерусалимского.

Рыцари приблизились к трону и, преклонив колено, принесли, по общей формуле, присягу в верности и послушании императору, как своему вождю.

Желая сделать день 29 ноября еще более памятным в истории ордена, император учредил, для поощрения службы русских дворян, орден святого Иоанна Иерусалимского.

Устав этого ордена был прочитан самим государем, а особо изданною, на разных языках, декларацией, разосланною в разные государства, все европейские дворяне приглашались вступить в этот орден.

В тот же день, когда император принимал в Зимнем дворце мальтийских рыцарей, появился высочайший манифест, в котором Павел I был титулован "великим магистром ордена святого Иоанна Иерусалимского".

"Орден святого Иоанна Иерусалимского, - объявлял в своем манифесте новый великий магистр, - от самого начала благоразумными и достохвальными своими учреждениями споспешествовал как общей всего христианства пользе, так и частной таковой же каждого государства. Мы всегда отдавали справедливость заслугам сего знаменитого ордена, доказав особливое наше благоволение по восшествии нашем на наш императорский престол, установив великое приорство российское".

"В новом качестве великого магистра, - говорилось далее в этом манифесте, - которое мы восприняли на себя по желанию добронамеренных членов его, обращая внимание на все те средства, кои восстановление блистательного состояния сего ордена и возвращение собственности его, неправильно отторгнутой и вящще обеспечить могут и, желая, с одной стороны, явить перед целым светом новый довод нашего уважения и привязанности к столь древнему и почтительному учреждению, с другой же - чтобы и наши верноподданые, благородное дворянство российское, коих предков и самих их верность к престолу монаршему, храбрость и заслуги доказывают целость державы, расширение пределов империи и низложение многих и сильных супостатов отечества не в одном веке в действо произведенное - участвовали в почестях, преимуществах и отличиях, сему ордену принадлежащих, и тем был бы открыт для них новый способ к поощрению честолюбия на распространение подвигов их отечеству полезных и нам угодных, нашею властию установляем новое заведение ордена святого Иоанна Иерусалимского в пользу благородного дворянства империи Всероссийской".

Вслед за этим манифестом явился другой, относившийся также к мальтийскому ордену.

В нем объявлялось:

"По общему желанию всех членов знаменитого ордена святого Иоанна Иерусалимского, приняв в третьем году на себя звание покровителя того ордена, не могли мы уведомиться без крайнего соболезнования о малодушной и безоборонной сдаче укреплений и всего острова Мальты французам, неприятельское нападение на оный остров учинившим, при самом, так сказать, их появлении. Мы почесть иначе подобный поступок не можем, как наносящий вечное бесславие виновникам оного, оказавшимся через то недостойными почести, которая была наградою верности и мужества. Обнародовав свое отвращение от столь предосудительного поведения, недостойных быть более их собратиею, изъявили они свое желание, дабы мы восприяли на себя звание великого магистра, которому мы торжественно удовлетворили, определяя главным местопребыванием ордена в императорской нашей столице, и имея непременное намерение, чтобы орден сей не только сохранен был в прежних установлениях и преимуществах, но чтобы он в почтительном своем состоянии на будущее время споспешествовал той цели, на которую основан он для общей пользы". (Е. Карнович. "Мальтийские рыцари в России".)

Поднесение императору Павлу Петровичу титула "великого магистра" ордена мальтийских рьщарей вызвало в Петербурге в придворных сферах бурю восторгов.

Поэты и проповедники воспевали и объясняли это великое событие.

Первым подал свой голос маститый Гавриил Романович Державин.

Вот как он воспел прием, сделанный мальтийским рыцарям в Зимнем дворце 29 ноября 1798 года.

И царь сред трона В порфире, в славе предстоит, Клейноды вкруг, в них власть и сила Вдали Европы блещет строй, Стрел тучи Азия пустила, Идут американцы в бой.

Темнят крылами понт грифоны, Льют огонь медных жерл драконы, Полканы вихрем пыль крутят;

Безмерные поля, долины Обсели вдруг стада орлины И все на царский смотрят взгляд.

Поэт, любивший витиевато-замысловатые слова, бывшие, впрочем, в духе того времени, под "американцами" разумел жителей русской Америки, под "грифонами" - корабли, под "драконами" - пушки, под "полканами" - конницу, а под "орлиными стадами" - русский народ.

Далее "певец Фелицы" изливает свой восторг по поводу собрания во дворце мальтийских рыцарей.

И не Гарольды ль то, Готфриды?

Не тени ль витязей святых?

Их знамя! Их остаток славный Пришел к тебе, о царь державный, И так вещал напасти их.

Напасти эти, по мнению поэта, появились вследствие того, что:

Безверья - гидра появилась, Родил ее, взлелеял галл, В груди, в душе его вселилась, И весь чудовищем он стал.

Растет, и тысячью главами С несчетных жал струит реками Обманчивый по свету яд.

Народы, царства заразились Развратом, буйством помрачились И Бога быть уже не мнят.

"Не стало рыцарств во вселенной", - заставляет далее вещать поэт мальтийских рыцарей. - "Европа вся полна раздоров". "Ты, Павел, будь защитой ей".

Стихотворение это понравилось государю и маститый поэт получил за него мальтийский, осыпанный бриллиантами, крест.

Духовные ораторы тоже не молчали, ввиду совершившегося события.

Амвросий, архиепископ казанский, произнес в придворной церкви слово, в котором, между прочим, обращаясь к государю, сказал:

"Приняв звание великого магистра державного ордена святого Иоанна Иерусалимского, ты открыл в могущественной особе своей общее для всех верных чад церкви прибежище, покров и заступление".

Увлекающийся Павел Петрович считая уже себя обладателем острова Мальты, занятого еще французами, приказал президенту академии наук, барону Николаи, в издаваемом от академии наук календаре означить этот остров "губерниею Российской империи" и назначил туда русского коменданта, с трехтысячным гарнизоном.

Вскоре была учреждена собственная гвардия великого магистра, состоявшая из ста восьмидесяти девяти человек.

Гвардейцы эти, одетые в красные мальтийские мундиры, занимали, во время бытности государя во дворце, внутренние караулы, и один мальтийский гвардеец становился за его креслом во время торжественных обедов, а также на балах и в театре.

В число этих почетных гвардейцев попал и любимец государя, знакомый нам Виктор Павлович Оленин.

Красный мундир очень шел к гигантскому росту и стройной фигуре этого красавца.

Император с чрезвычайною горячностью сочувствовал мальтийскому ордену и старался выразить это свое сочувствие при каждом удобном случае.

Мальтийский восьмиугольный крест был внесен в российский государственный герб. Император стал жаловать его за военные подвиги, вместо георгиевского ордена, крест этот сделался украшением дворцовых зал, и, в знак своего благоволения, Павел Петрович раздавал его войскам на знамена, штандарты, кирасы и каски.

Не была забыта в этом случае даже и придворная прислуга, которая с того времени получила ливрею красного цвета, бывшего цветом мальтийских рыцарей.

Мальтийский крест царил повсюду.

II

ЖЕНАТЫЙ МОНАХ

Мечты иезуитов осуществились.

Русский православный царь стал во главе католического ордена. Политическая обстоятельства благоприятствовали целям общества Иисуса и Ватикана.

Еще летом 1798 года, во Франции, в тулонском военном порту, шли деятельные приготовления к морской экспедиции, цель которой была окружена непроницаемой тайной.

Известно было только, что главное начальство над этой загадочной экспедицией примет генерал Наполеон Бонапарте.

В начале июня французский флот, состоящий из пятнадцати линейных кораблей, десяти фрегатов и из десанта в тридцать тысяч человек, вышел из Тулона.

О военно-морских приготовлениях Франции было известно в Англии, которая хотела воспрепятствовать этим предприятиям французского флота, а потому адмирал Нельсон, находившийся в Средиземном море, узнав о скором выходе французского флота из Тулона и не имея сведений о том, куда он направится, намеревался или блокировать Тулон, или, встретив неприятеля в море, по выходе из порта, дать ему решительное сражение.

Под начальством английского адмирала состояло четырнадцать линейных кораблей, восемь фрегатов, четыре куттера и две бригантины.

Нельсону не удалось, однако, ни блокировать французский флот в Тулоне, ни встретиться с ним на своем пути к этому порту.

Английская эскадра подошла к Тулону уже на третий день после ухода оттуда французского флота.

Нельсон погнался за французами, но погоня была безуспешна.

Между тем, 18 июня, генерал Бонапарте явился перед Мальтою, которая, несмотря на ее грозные укрепления, сдалась французам после самого непродолжительного боя, завязанного, как оказалось, только для вида.

Завоевание Мальты стоило французам только трех убитых и шести раненых, урон же мальтийцев был еще менее.

Предлогом для завоевания Мальты послужили какие-то неопределенные несогласия, бывшие между великим магистром мальтийского ордена, бароном Гомпешем, и директориею французской республики.

При взятии Мальты французы овладели одним фрегатом, четырьмя галерами, тысяча двумя стами пушек и большим количеством военных снарядов.

На Мальте французы нашли до 500 турецких невольников, которым тотчас же дана была полная свобода.

Великий магистр ордена, барон Гомпеш, бывший до своего избрания в это звание послом римско-немецкого императора на Мальте, с шестью рыцарями отправился в Триест, под прикрытием французского флота.

В Европе громко заговорили об измене Гомпеша, на которую, он будто бы, решился по предварительному уговору с директорией.

С другой же стороны распостранился слух, что без его ведома шесть мальтийских рыцарей вероломно сдали Мальту французам за значительное денежное вознаграждение.

Французский гарнизон занял Ла-Валетту, резиденцию великих магистров, а запоздавший на выручку Мальты Нельсон оставил для блокады острова несколько кораблей и снова погнался за французами.

Когда же он услышал, что французы, засевшие в Ла-Валетте, готовы, будто бы, сдаться на капитуляцию англичан, то послал к Мальте подкрепление, предписав командиру стоявшей перед островом эскадры условия будущей капитуляции.

Но надежды адмирала не сбылись.

Французы и не думали вовсе уступать Мальту англичанам, которым поэтому приходилось овладеть островом вооруженною силою.

Пришедшее в Петербург известие о взятии Мальты французами привело Павла Петровича в состояние, близкое к ярости.

Он счел это личным оскорблением, так как Мальта принадлежала рыцарскому ордену, покровителем которого он объявил себя перед всею Европой.

Его и прежде сильно раздражали завоевательные успехи французской республики, хотя при этом нисколько не затрагивалось его самолюбие, как русского императора.

Теперь же он находил, что французы дерзнули прямо оказать неуважение ему, как протектору мальтийского ордена, в судьбах которого он принимал такое живое участие.

В это время русская эскадра, под начальством адмирала Ушакова, крейсировала в Средиземном море, а турки старались отнять захваченные у них французами Ионические острова.

В припадке сильного раздражения, император немедленно послал Ушакову рескрипт, в котором писал о "пределах своих веру в Богом установленные законы".

Такое состояние духа императора Павла Петровича было на руку иезуитам.

Они понимали, что это самый благоприятный момент для того, чтобы склонить государя не только к деятельному заступничеству за разгромленный французами мальтийский орден, которому, после взятия Мальты, грозило окончательное падение, но и к принятию на себя звания великого магистра ордена.

Избрание православного государя главою католического ордена, конечно, было нарушением устава последнего, но папа Пий VI был уже подготовлен к этому иезуитами и смотрел на религию русского царя и даже всего русского народа, как на временное заблуждение, которое усилиями мальтийцев и иезуитов должно скоро окончиться.

Да и это крупное нарушение уставов ордена, с благословения его святейшества папы, не было первым.

Незадолго перед тем, тем же Пием VI дано было графу Джулио Литта разрешение вступить в брак с графинею Екатериной Васильевной Скавронской, оставаясь по-прежнему в звании бальи ордена.

Граф Литта, таким образом, явился первым и, вероятно, последним женатым монахом.

Это выдающееся разрешение куплено было им дорогою ценою окончательного порабощения себя ордену общества Иисуса, благодаря стараниям которого оно и было дано.

Предположение Грубера после памятной, вероятно, читателям его беседы с Родзевичем, таким образом, сбылось.

Свадьба графа Литта с графинею Скавронской была с необычайною пышностью отпразднована 18 октября 1798 года, в присутствии государя и всей царской фамилии.

Гавриил Романович Державин написал на это торжество оду, начинавшуюся следующими стихами:

Диана с голубого неба В полукрасе своих лучей В объятия Эндимиона Как сходит скромною стезей...

Так, по мнению поэта, сошла Скавронская в объятия Литты.

Далее он сравнивал молодую вдову с младою виноградной ветвью, когда она, лишенная опоры, обовьется вокруг нового стебля, расцветет снова и, обогретая солнцем, привлечет всех своим румянцем.

Так ты в женах, о милый ангел, Магнит очей, заря без туч, Как брак твой вновь дозволил Павел И кинул на себя свой луч, Подобно розе развернувшись, Любви душою расцвела, Ты красота, что, улыбнувшись, Свой пояс Марсу отдала.

Молодые супруги были счастливы, и, таким образом, граф Джулио Литта недаром поработал, вдохновенный обещанием Грубера устроить его брак в пользу общины Иисуса, во главе которого в России стал аббат.

Его усердие, как мы видели, увенчалось успехом, он склонил Павла Петровича принять на себя звание великого магистра.

Государь еще ранее свадьбы графа Литта и Скавронской, по мысли того же Литта, действовавшего по внушению аббата Грубера, соизволил на учреждение судилища над изменником гроссмейстером бароном Гомпешем.

Членами этого верховного трибунала были назначены князь Безбородко, князь Александр Куракин, граф Кобенцел (комтур ордена), граф Буксгевден (рыцарь прусского ордена Иоанитов), два французских дворянина, два священника из католического приората в России и барон Гейкинг.

Этот верховный трибунал собрался в одной из зал "замха" 26 августа 1798 года.

На этом собрании граф Литта объявил, что сдача Мальты без боя составляет позор в истории державного ордена Иоанна Иерусалимского; что великий магистр барон Гомпеш, как изменник, не достоин носить предоставленного ему высокого звания и должен считаться низложенным.

С этим единогласно согласились члены верховного трибунала.

Оставался вопрос, кого избрать на место барона Гомпеша.

В разрешении этого вопроса, кроме членов трибунала, приняли участие все находившиеся в Петербурге мальтийские рыцари.

Граф Джулио Литта и тут выступил со своим мнением.

Он полагал, что верховное предводительство над орденом лучше всего предоставить русскому императору, который уже выразил с своей стороны такое горячее сочувствие к судьбам ордена и что, поэтому, следует просить его величество о возложении на себя звания великого магистра, если только государю угодно будет выразить на это свое согласие.

К этому граф добавил, что такое желание выражено ему со стороны некоторых заграничных приорств и что регалии великого магистра будут привезены с Мальты под защиту в Петербург.

Собравшиеся рыцари, подписав протест против Гомпеша и его неудачных соратников, единогласно и с восторгом приняли предложение графа Джулио Литта и постановили: считать барона Гомпеша лишенным сана великого магистра и предложить этот сан его величеству императору всероссийскому.

С известием об этом постановлении отправили к Павлу Петровичу в Гатчину графа Литта и там был подписан акт, о поступлении острова Мальты под защиту России.

Император окончательно выразил свое согласие на принятие сана великого магистра, и через бывшего в Риме русского посла, Лазакевича, вошел об этом в переговоры с папою Пием VI, который не замедлил дать императору ответ, исполненный чувств признательности и преданности.

Папа называл Павла Петровича другом человечества, заступником угнетенных и приказывал молиться за него. (Е. Карнович. "Мальтийские рыцари в России".)

29 ноября того же года это событие окончательно совершилось.

Павел Петрович чрезвычайно сблизился с графом Литта, вследствие совместных и частых занятий и бесед по делам и о делах ордена.

Дела эти поглощали теперь, все внимание государя, и ход их должен был, по-видимому, руководить всею внешнею политикою России.

Граф Литта, главный виновник столь приятного для государя события, оттеснил всех прежних любимцев императора, за исключением графа Ивана Павловича Кутайсова, и получил огромное значение при русском дворе.

За Литтою же незаметно действовали иезуиты, идя безостановочно и твердо к своей злонамеренной цели.

Они продолжали еще вести неустанную борьбу излюбленными ими подпольными средствами с митрополитом Сестренцевичем, с одной стороны, и православною придворною партией, к которой принадлежали, между прочим, Дмитревский, Оленин и Похвиснев с дочерью и во главе которой стояла императрица Мария Федоровна.

III

МЕЧТЫ ГОСУДАРЯ

Близость к императору Павлу Петровичу графа Джулио Литта, ставшего после брака с графиней Скавронской горячим сторонником аббата Гавриила Грубера, ни чуть не умалила значения последнего при дворе.

Граф Литта, напротив, всячески старался поддержать престиж иезуита, доставившего ему возможность стать обладателем любимой женщины.

Он действовал, с одной стороны, из благодарности, а с другой, как католик, он в некоторых вопросах имел, конечно, одно мнение с членами общества Иисуса.

Одним из таких вопросов был вопрос о соединении церквей, которым за последнее время аббат искусно занимал пылкое воображение Павла Петровича.

Каковы были будущие условия такого соединения можно было убедиться из того, что аббат с присущим ему увлекательным красноречием не переставал указывать государю, что католичество под главенством папы есть единственный оплот монархической власти против всяких революционных попыток.

Павел Петрович, казалось, внимал иезуиту довольно благосклонно.

Если не католичеству под главенством папы, то католическому ордену мальтийских рыцарей государь придавал действительно значение оплота христианства и монархизма в Европе.

Он мечтал сохранением и распространением его приготовить силу, противодействующую неверию и революционным стремлениям.

В пылком воображении императора составлялся, план крестового против революционеров похода, во главе которого он должен был стать, как новый Готфрид Бульонский.

С воскресшим рыцарством Павел Петрович мечтал восстановить монархии, водворить повсюду нравственность и законность.

Ему слышались уже, как воздаяние за его подвиг, благословения царей и народов, и казалось, что он, увенчанный лаврами победителя, будет управлять судьбами всей Европы.

Увлечение государя, проникнутого духом рыцарства, не знало пределов.

С помощью рыцарства он думал произвести во всей Европе переворот и религиозный, и политический, и нравственный, и общественный.

Пожалование мальтийского креста стало считаться высшим знаком монаршей милости, непредоставление звания мальтийского кавалера сделалось признаком самой грозной опалы.

В уме государя составился обширный план относительно распространения мальтийского рыцарства в России.

Он намеревался открыть в орден доступ не только лицам знатного происхождения и отличившимся особыми заслугами по государственной службе, но и талантам - принятием в орден ученых и писателей, таких, впрочем, которые были бы известны своим отвращением от революционных идей.

Павел Петрович хотел основать в Петербурге огромное воспитательное заведение, в котором члены мальтийского ордена подготовлялись бы быть не только воинами, но и учителями нравственности, просветителями по части науки и дипломатами.

Все кавалеры, за исключением собственно ученых и духовных, должны были обучаться военным наукам и ратному искусству.

Начальниками этого "рыцарского сословия" должны были быть преимущественно "целибаты", то есть холостые.

Император хотел также, чтобы члены организуемого им в России рыцарства не могли уклоняться от обязанности служить в больницах, так как он находил, что уход за больными "смягчает нравы, образует сердце и питает любовь и ближним". Намереваясь образовать рыцарство в виде совершенно отдельного сословия, Павел Петрович озаботился даже о том, чтобы представители этого "сословия" имели особое, но вместе и общее кладбище для всех их, без различия вероисповеданий.

С этою целью он приказал отвести место при церкви Иоанна Крестителя на Каменном острове, постановив при этом, что каждый член мальтийского ордена должен быть погребен на этом новом кладбище.

Слухи о беспримерном благоволении русского императора к мальтийскому ордену быстро распространились по всей Европе, и в Петербург потянулись депутации рыцарей этого ордена из Богемии, Германии, Швейцарии и Баварии.

Все эти депутации содержались в Петербурге чрезвычайно щедро на счет русской государственной казны, и не мало рыцарей, осмотревшись хорошенько нашли, что для них было бы очень удобно остаться навсегда в России, под покровительством великодушного государя.

Особенною торжественностью отличался прием баварской депутации, состоявшей собственно из прежних иезуитов, обратившихся, при уничтожении их общества, в мальтийских рыцарей, которые, явившись в Петербург по делам ордена, прикрыли свои иезуитские происки и козни рыцарскими мантиями.

Павел Петрович дал баварским депутатам публичную аудиенцию собственно только как великий магистр мальтийского ордена, а не как русский император.

Церемониймейстер этого ордена повез их утром во дворец в придворной парадной карете, запряженной шестеркою белых коней, с двумя гайдуками на запятках.

С правой стороны кареты ехал конюший, по бокам ее шли четыре скорохода, а перед нею ехали верхом два мальтийских гвардейца.

В богато убранной зале дворца принял император депутацию.

Он сидел на троне, в красном супервесте, черной бархатной мантии и с короною великого магистра на голове.

Справа около него стояли наследник престола и священный совет ордена, слева командиры, а вдоль стен залы находились кавалеры.

Русских сановников, не принадлежавших к мальтийскому ордену, в аудиенц-зале на этот раз не было.

Предводитель депутации, великий бальи Пфюрд, поклонился трижды великому магистру и, поцеловав поданную ему императором руку, представил благодарственную грамоту великого приорства баварского, которую Павел Петрович передал графу Ростопчину, великому канцлеру ордена.

После того Пфюрд произнес речь, выражавшую беспредельную признательность императору за его попечения о судьбах ордена.

На эту речь отвечал от имени императора граф Ростопчин. (Е. Карнович. "Мальтийские рыцари в России".)

Император Павел Петрович чрезвычайно любил эффектно-декоративные зрелища и внешняя сторона рыцарских обрядностей увлекала его до чрезвычайности.

Чтобы сделать угодное государю, был сокращен срок принятия в рыцари новициату Владиславу Станиславовичу Родзевичу, и через великого канцлера графа Ростопчина было доложено Павлу Петровичу, как великому магистру ордена, что новициат ордена Владислав Родзевич, выдержав искус, должен быть посвящен в рыцарское звание.

Император назначил день посвящения новициата.

Обедню в домовой церкви "замка мальтийских рыцарей" служил аббат Грубер.

Государь, со всеми рыцарями, кавалерами и новициатами, находился в церкви.

Принимателем в орден Родзевича он назначил графа Литта.

Владислав Станиславович, согласно требованию обряда, при шел еще до начала обедни, в широкой неподпоясанной одежде, белой длинной рубашке.

Эта одежда означала ту полную свободу, которой новициат пользовался до поступления в рыцарство.

Родзевич стал на колени, а граф Джулио Литта дал ему в руки зажженную свечу.

- Обещает ли иметь особое попечение о вдовах, сиротах беспомощных и о всех бедных и скорбящих? - спросил граф.

- Обещаю!

Граф вручил Родзевичу обнаженный меч.

- Меч этот дается тебе на защиту бедных, вдов, сирот и для поражения всех врагов католической церкви...

Затем граф Литта ударил Родзевича своим обнаженным мечем три раза плашмя по правому плечу.

- Хотя удар этот и наносит бесчестие дворянину, но он должен быть для тебя последним! - сказал граф, ударив в третий раз.

Родзевич поднялся с колен и три раза потряс своим мечем, угрожая врагам католической церкви.

- Вот шпоры, - подал граф Владиславу Станиславовичу золотые шпоры, - они служат для возбуждения горячности в конях, а потому должны напоминать тебе о той горячности, с какою ты обязан исполнять даваемый теперь обет. Ты будешь носить их на ногах в пыли и грязи и да знаменует это твое презрение к сокровищам, корысти и любостяжанию.

После этого началась обедня, по окончании которой и состоялся окончательный прием в число рыцарей Владислава Родзевича.

- Хочешь ли ты повиноваться тому, кто будет поставлен твоим начальником от великого магистра?

- В этом случае я обещаюсь лишить себя всякой свободы... - отвечал принимаемый.

- Не сочетался ли ты браком с какою-нибудь женщиною?

- Нет, не сочетался.

- Не состоишь ли порукою по какому-нибудь долгу и сам не имеешь ли долгов?

- Не состою и не имею.

По окончании этого допроса Родзевич положил руки на раскрытый перед ним на аналое "Служебник" и торжественно обещался до конца своей жизни оказывать безусловное послушание начальнику, который будет ему дан от ордена или великого магистра, жить без всякой собственности и блюсти целомудрие.

На первый раз, в знак послушания, он, по приказанию графа Литта, отнес "Служебник" к престолу и принес его обратно, прочитал вслух подряд 150 раз "Отче наш" и столько же раз канон Богородицы.

Когда Родзевич окончил чтение молитв, граф показал ему вервие, бич, гвоздь, столб и крест, объяснив, какое значение имели эти предметы при страданиях Господа нашего Иисуса Христа.

- Вспоминай обо всем этом как можно чаще... - сказал он ему.

Родзевич, в знак послушания этому совету, низко наклонил голову.

Граф накинул ему на шею вервие.

- Это ярмо неволи, которое ты должен нести с полною покорностью.

Наконец Родзевича окружили другие рыцари, облекли его в орденское одеяние, при пении псалмов, и каждый троекратно целовал его в губы, как своего нового собрата.

В числе новициатов ордена мальтийских рыцарей присутствовал в церкви и граф Казимир Нарцисович Свенторжецкий.

Иван Павлович Кутайсов исполнил свое слово и через несколько дней после свидания с ним графа Свенторжецкого, последний был назначен в распоряжение князя Куракина, с значительным по тому времени окладом содержания и с обязанностью исполнять поручения по делам мальтийского ордена.

Не прошло после этого и месяца, как граф был представлен императору и получил придворное звание камер-юнкера.

Этим он обязан был совокупным усилиям Кутайсова и аббата Грубера.

Оба они успели заинтересовать Павла Петровича в личности графа Казимира, отпрыска будто бы знаменитой польской фамилии, всегда бывшей в польском государстве на стороне короля.

Они представили его, как сына набожного отца, отдавшего все свое состояние монастырям и завещавшего сыну лишь доброе имя и меч.

- Чем же он жил до сих пор? - спросил государь.

- Он, по завещанию его родителя, пансионер общества Иисуса, - отвечал аббат Грубер.

- Почему же он не в мальтийском ордене?

- Он новициат, ваше величество... Но обет безбрачия... был бы тяжел... для него... для его пылкого темперамента... - потупив глаза, отвечал аббат.

- Я вообще нахожу, что обет безбрачия далеко не самое нравственное учреждение в мальтийском ордене... Блюдящий святость домашнего очага столь же, если не более, достоин уважения, чем извращающий свою природу, даже противно воле Божией... Еще при создании мира Господь сказал: "Скучно быть человеку одному, сотворим ему помощницу, подобную ему..." Что вы скажете на это, аббат?

Государь окинул Грубера быстрым взглядом.

- Оженившийся добро творит, неоженившийся лучше творит... - говорит апостол, - отвечал аббат.

- Все это так, но как сопоставить это со словами, вложенными библией в уста нашего Создателя, да еще к людям, бывшим в состоянии райского блаженства?

- Господь снисходил, видимо, и к тогда бывшим человеческим немощам... Дав первому человеку жену, он наказал затем его за непослушание... В нашем ордене и в ордене святого Иоанна послушание стоит выше безбрачия... Его святейшество, разрешив брак графу Литта, видимо, согласен со взглядами вашего величества... Светлые умы сходятся...

Павел Петрович приятно улыбнулся.

- Надо будет мне списаться с его святейшеством по этому вопросу... - произнес, как бы про себя, Павел Петрович.

Аббат молчал, зная, что император часто вслух выражает свои мысли, но не любит, когда прерывают их ответами, которых не требуется.

- Я желал бы видеть его... Я слышал, он очень красив... - обратился Павел Петрович уже прямо к собеседнику.

- Весь род Свенторжецких отличался и физической красотой, и высокими нравственными качествами...

- Я назначу ему день, когда он может быть мне представлен... - сказал государь, - скажите ему это...

Аббат Грубер низко поклонился и вышел из кабинета, где происходил этот разговор.

IV

МИТРОПОЛИТ СЕСТРЕНЦЕВИЧ

Идя к своей цели в деле отвлечения графа Ивана Павловича Кутайсова от православной партии, привлечением на свою сторону фрейлины Похвисневой посредством брака ее с графом Свенторжецким, иезуиты, с аббатом Грубером во главе, не забывали бороться и против своего еще более опасного врага, митрополита Станислава Сестренцевича.

Они знали, что последний, несмотря на то, что был католическим епископом, далеко не разделял их проекта соединения восточной и западной церквей под властью папы, а напротив, желал придать полную самостоятельность католической церкви в России под властью местного епископа и заявлял, что "папская власть над всем католическим миром обязана своим происхождением только крайнему и глубокому невежеству средних веков, когда многие из латинских епископов не умели даже писать".

Последнее домогательство митрополита было уже совершенно противно их интересам.

Папа, живший в Риме, не был для них так опасен, как епископы, силившиеся подчинить себе общество иезуитов наравне со всеми монашескими орденами.

Митрополит римско-католических церквей в России Станислав Сестренцевич, бывший сперва в военной службе, а затем посвятивший себя служению церкви, был человек прямого, открытого характера и по старой военной привычке рубил с плеча. Понятно, что орден иезуитов, обладавших совершенно противоположными качествами, не внушал ему ни малейшей симпатии.

Выдвинулся Сестренцевич по следующему случаю.

Когда в 1770 году было сделано покушение на жизнь короля Станислава Понятовского, Сестренцевич, бывший в ту пору виленским суффраганом, не затруднился выступить на церковной кафедре с обличительною речью против своеволия и бурливости своих соотечественников, не щадя при этом могущественных магнатов.

Речь молодого епископа была как бы политической его исповедью и обратила на него внимание императрицы Екатерины II, поставившей его вскоре после присоединения Белоруссии к России, во главе католической церкви в империи.

Приезжая в Петербург, епископ представлялся обыкновенно великому князю Павлу Петровичу, который чрезвычайно полюбил прелата, умевшего толково поговорить и о выправке нижнего военного чина, и о пригонке аммуниции, и об иерархическом устройстве духовенства, и о разных важных предметах, а также и о мелочах обыденной жизни.

Расположение наследника престола к Сестренцевичу дошло до того, что когда однажды этот последний, в бытность свою в Гатчине, вдруг сильно захворал, то Павел Петрович не только заботился о нем, но почти каждый день сам навещал больного.

Это еще более сблизило их.

В разговорах своих с великим князем епископ высказывал свои убеждения, сводившиеся к тому, что он послушание государю ставит своею первою обязанностью.

Он говорил, кроме того, о необходимости строгого подчинения духовенства епископской власти и полагал возможным, ввиду того, что в присоединенных от Польши областях значительная часть населения были католики, образовать в России независимую от папы католическую церковь, представитель которой пользовался бы такою же самостоятельностью, какою, пользовался португальский патриарх, или же в замен единичной власти епископа учредить католический синод, который и управлял бы в России римскою церковью.

Вступив на престол, Павел Петрович не только не забыл Сестренцевича, но и приблизил его к своей особе, поставив его во главе католического департамента сената.

Король польский Станислав Август умер и государь повелел устроить погребение со всеми подобающими коронованному лицу почестями.

Как страстный любитель церемониала, он приказал архиепископу отправить богослужение в католической церкви со всевозможною пышностью.

Отпевание королевского тела было, действительно, торжественно и великолепно.

Прах Станислава Августа в течение целой недели покоился в Мраморном дворце, на парадной кровати, под балдахином, окруженный королевскими регалиями.

Чины первых пяти классов должны были посменно дежурить у тела.

В день отпевания епископ облекся в богатые ризы и велел выткать на своей митре вензель Павла I.

Это произвело чрезвычайный эффект и с того дня государь не знал, как и выразить ему свою благодарность.

Он пожаловал ему звезду святого Андрея Первозванного и оказывал ему при дворе выдающееся внимание.

Вскоре после этого скончался и герцог Виртембергский, родитель императрицы.

Государь не преминул ему устроить великолепное отпевание.

Сестренцевич и тут блестнул, сделав распоряжение, чтобы во всех католических церквях была отслужена по нем заупокойная обедня и сам по этому случаю проинес в церкви святой Екатерины на немецком языке трогательную речь.

С этой минуты и императрица стала разделять со своим супругом расположение к епископу.

Он получил от императора бриллиантовый епископский крест, богатое облачение и орден святого Александра Невского, а от государыни драгоценнейшую золотую табакерку.

Кроме всего этого, Павлу Петровичу нравилось в нем отсутствие ханжества и лицемерия и он был чрезвычайно доволен, когда сановник-прелат, облеченный в кардинальский пурпур, являлся на придворные балы среди блестящих кавалеров и пышно разодетых дам.

Случалось часто, что император на этих балах подолгу беседовал с митрополитом, разговаривая с ним по латыни и ласково подсмеивался над ним, замечая ему о том соблазне, который он производит в своей пастве своим появлением среди танцующих.

Сестренцевич, отшучиваясь; в свою очередь, отвечал, между прочим, что он не находит ничего предосудительного бывать в том обществе, где встречает в лице хозяина помазанника Божьего.

С таким противником борьбу надо было ввести осторожно, хотя его прямой характер давал возможность иногда обострить отношения между ними и государем.

На этой струне и играли иезуиты.

Сестренцевич открыто не одобрял намерения Павла Петровича принять на себя роль покровителя ордена мальтийских рыцарей, был против брака Джулио Литта и принятия на себя императором титула великого магистра.

Митрополит хорошо знал, кто скрывается под мальтийскою мантиею и к чему хотят вести Россию, возлагая на ее государя корону великого магистра ордена святого Ионна Иерусалимского.

Все это грозило изменить отношения императора к митрополиту, но к величайшему горю иезуитов, расположение первого и такт последнего не допустили до разрыва.

Положение Сестренцевича при дворе нимало не пошатнулось.

Тогда аббат Грубер и его партия, в составе которой было, как мы знаем, не мало приближенных к государю лиц, начали стараться выставить митрополита до того забывшегося в упоении своей духовной власти, что он осмеливался будто бы не подчиняться повелениям и указам императора.

Достаточно было представить относительно этого лишь какие-нибудь, хотя весьма слабые, доказательства, чтобы окончательно погубить прелата, но таких доказательств не находилось.

Обвинение Сестренцевича в этом смысле ограничивалось лишь голословными наветами, которые уничтожались в глазах государя беспрекословным повиновением прелата.

Тогда иезуитская партия задумала уронить его достоинство и лично наносимыми ему оскорблениями побудить его к подаче государю просьбы об увольнении.

Сестренцевич умел, однако, своею твердостью сдерживать подобного рода попытки, и тогда враги его стали ловить каждое его слово и стараться каждое его разумное и основательное распоряжение выказать протестом против воли государя.

Они пользовались его частною и даже дружескою перепискою, выискивая в ней повод к обвинению митрополита.

Запутывая его в дела, в которых он не принимал никакого участия, лгали, клеветали на него и, чтобы выразить ему свое неуважение и пренебрежение к его епископской власти, не приводили в исполнение делаемых им по митрополии распоряжений.

Все было тщетно.

Митрополит твердою рукою держал бразды своей духовной власти, подчиняя ее только власти государя и строго наказывая, ослушников его воли.

Одно обстоятельство чуть было не погубило его.

Майор д'Анзас просил прямо государя о разрешении ему вступить в брак с родною сестрою его покойной жены.

Павел Петрович непосредственно от себя разрешил эту просьбу, написав, между прочим, в своей резолиции: "Отныне я сам буду разрешать браки в непозволенных законом степенях родства".

Иезуитская партия воспользовались такою резолюциею государя и начала осыпать митрополита укорами за то, что он своею податливостью допустил такое небывалое вмешательство светской власти в дела, подлежащие исключительно ведению церкви.

Сестренцевич, поставленный в крайне неловкое положение, обратился за советом к Куракину, который, настроенный своим секретарем, графом Свенторжецким, - орудием иезуитов, посоветовал митрополиту протестовать против резолюции, сославшись на то, что все епископы оскорблены ею.

Митрополит, однако, не поддался, и испросив аудиенцию с глазу на глаз с государем, выхлопотал отмену этой резолюции.

Иезуиты, проиграв такую, казавшуюся им верной, ставку, притихли, но не на долго.

Через некоторое время они все-таки достигли того, что по доносу нескольких белорусских монахов на самовластие митрополита, император назначил над ним следствие, уронившее его в глазах всего духовенства и придавшее его врагам особую смелость.

Следствие, однако, окончилось ничем.

Иезуиты не угомонились и сились нанести митрополиту новый удар.

Сестренцевич, с согласия императора, удалил с кафедры епископа Дембовского, который с жалобой на начальнический произвол митрополита, обратился, по внушению иезуитов, к покровительству папского нунция Лоренцо Литта, брату графа Джулио.

Нунций с жаром вступился за удаленного епископа, требуя, через князя Безбородко, восстановления Дембовского в епархии.

Тшетно митрополит убеждал нунция не вмешиваться в это дело, ссылаясь на то, что на удаление епископа последовало согласие самого государя.

Нунций не унимался и отправил канцлеру резкую ноту.

Павел Петрович вышел из себя и расправился с нунцием по-своему.

Он приказал оставить ноту Литта без ответа и послал князя Лопухина известить нунция, что его эминенции запрещен приезд ко двору.

Не успел еще Литта оправиться от этого удара, нанесенного его самолюбию, как последовал и от генерал-прокурора следующий указ:

"Нашед ненужным постоянное пребывание папского посла при дворе нашем, а еще менее правление его католическою церквью, повелеваем папскому нунцию Литта, архиепископу фивскому, оставить владения наши". (Е. Карпович. "Мальтийские рыцари в России".)

Вследствие, этого указа Литта должен был выехать из Петербурга в двадцать четыре часа.

Император для объяснения папе такой крутой меры с представителем апостольской власти, приказал Сестренцевичу написать письмо и отправить его находившемуся в Италии фельдмаршалу Суворову, который должен был вручить это письмо лично папе Пию VI.

Высылка нунция сильно поразила иезуитов, с патером Грубером во главе.

Они сделали вид, что признали себя побежденными, и всякого рода угодливостью и любезностью старались загладить вину перед архиепископом.

Сестренцевич плохо верил в эту перемену фронта, как он выражался, как бывший военный.

Он понимал, что враги отдыхают и собираются с силами.

Так и было в действительности.

Состоящий в качестве секретаря при князе Куракине граф Казимир Нарцисович, старавшийся, по внушению иезуитов, делать вид, что враждебно относится к обществу Иисуса, лишившего его своими происками отцовского состояния, сумел добиться расположения митрополита и служил шпионом партии Грубера.

К чести графа Казимира надо заметить, что эта роль претила ему, но над ним висел дамоклов меч его несчастного самозванства и вследствие этого он был послушным исполнителем воли аббата Грубера с братией.

Не довольствуясь этой возложенной на него обязанностью, иезуиты торопили его с окончанием его романа с Зинаидой Владимировной, который, кстати сказать, к большему неудовольствию Кутайсова, подвигался очень медленно.

Виновником этого был, прежде всего, сам граф Казимир. Аббат Грубер и его партия видели это и были им недовольны. Положение графа было тяжелое.

V

НЕОЖИДАННАЯ СОЮЗНИЦА

Затеянное Иваном Павловичем Кутайсовым сватовство графа Казимира Нарцисовича Свенторжецкого, как мы уже сказали, подвигалось черепашьим шагом, так как, с одной стороны, Зинаида Владимировна сторонилась графа, думая сделать этим угодное императрице, решившей уже бесповоротно брак своей любимицы с Виктором Павловичем Олениным, отношения которого, впрочем, к его будущей невесте изменились лишь разве в том смысле, что ему часто и иногда довольно долго приходилось беседовать с нею на придворных вечерах и балах.

Эти беседы были очень ловко устраиваемы императрицей, во что бы то ни стало решившей сблизить молодых людей, "рожденных друг для друга", как она говорила вслух и очень часто.

С другой стороны, граф Казимир Нарцисович далеко не оправдывал возлагаемых на него надежд Ивана Павловича и иезуитов, как на неотразимого сердцееда, который, как Цезарь, мог сказать, относительно женщин: "Пришел, увидел, победил".

Не оправдание этих надежд зависело не от его качеств, оставшихся столь же увлекательными для женщин, как и прежде, но прямо от отсутствия желания взять приступом намеченную жертву.

Последнее произошло от вдруг изменившихся отношений к нему Ирены, начавшей с ним такую мучительную любовную игру, что он окончательно потерял голову от кокетства такой обворожительной женщины.

Ему было совсем не до ухаживания за другой, когда все его помыслы и надежды находились в будуаре Ирены, на возможность доступа к которой, сделавшись обладателем "восхитительной", как называл он Родзевич, ему делали все более и более прозрачные намеки.

Так тянулось время.

В великосветских гостиных уже начали ходить упорные слухи, что объявление фрейлины Зинаиды Похвисневой и капитана гвардии Виктора Оленина женихом и невестою есть дело весьма непродолжительного времени.

Вскоре начали назначать даже дни.

Слухи эти подтверждались тем, что предполагаемых жениха и невесту видели во дворце почти всегда вместе и вслед за императрицей называли не иначе, как "парой воркующих голубков".

Действительно ли ворковали эти голубки?

Далеко нет.

Они сходились и беседовали обо всем, кроме... любви.

Зинаида Владимировна даже иногда начинала первая разговор о чувствах, но не встречала поддержки в своем будущем муже, каковым она уже считала Оленина, полагая, что он не посмеет пойти против воли ее величества.

Она видела, что продолжительными беседами она порождает в придворных сферах толки о их взаимной любви, и, по совету своей матери, Ираиды Ивановны, продолжала при всяком удобном случае вести их, придавая этим толкам полное правдоподобие.

- Это побудит его сделать предложение и отрежет уже, конечно, путь к отступлению... - говорила дочери мать.

Дочь соглашалась и действовала в этих видах.

Светские сплетни принимали все большие и большие размеры и обеспокоили, наконец, Кутайсова и Грубера с их партией.

Они дошли и до Ирены Станиславовны.

Она заволновалась.

Хотя с памятной, вероятно, читателям сцены поднятого Олениным на нее мундштука, она порвала с ним всякие отношения и не бывала внизу, занявшись вместе с теткой и с большим успехом составлением себе материального обеспечения на случай катастрофы и, совершенно обесценив и обесдоходив громадные имения Виктора Павловича, но все же сознание, что над этим ненавистным ей человеком висит дамоклов меч в ее лице, и что он хорошо знает это, и это отравляет ему жизнь, доставляло ей жгучее наслаждение.

В этом она находила хотя небольшое, по ее мнению, возмездие за нанесенное ей, как женщине, оскорбление.

Светские толки об объявлении его в скором времени женихом Похвисневой представились ей возмутившим ее до глубины души доказательством, что он не очень-то обращает на нее много внимания, быть может, заручившись содействием лиц сильнее и властнее ее.

Настало время принять решительные меры.

Из разговора с Генриеттой Шевалье Ирена Станиславовна догадалась, что граф Свенторжецкий подставлен в качестве жениха Похвисневой иезуитами, игравшими на руку Кутайсова, хотевшего сделать будущую графиню своей любовницей.

Она догадалась почти без труда, что почти решенный брак Оленина с Похвисневой им далеко не нравится и они готовы согласиться на все, чтобы помешать осуществиться плану императрицы относительно своей любимицы.

Ирена решилась заключить союз с партией Кутайсова и Грубера, предложив им все нужные для нее условия.

Она поехала к Шевалье и, выбрав минуту, шепнула патеру Билли:

- Я жду вас завтра у себя от часу до двух...

Глаза патера Билли покрылись маслом. Он отвечал утвердительным наклонением головы.

На другой день он был более чем аккуратен. Еще не было часу, когда он входил в гостиную Ирены Станиславовны.

Ему пришлось ждать. Хозяйка делала свой туалет.

Наконец она вышла. На ней было платье из легкой шелковой ярко-красной материи, прекрасно оттенявшей ее поразительную красоту брюнетки. Патер Билли невольным движением языка облизал губы.

- Мне надо поговорить с вами серьезно, - сказала Ирена, глазами приглашая вставшего с кресла патера занять место.

В глазах патера отразилось разочарование.

Он сел.

Ирена села в кресло напротив.

- Вам, конечно, известно, - начала молодая женщина, - что во всех гостиных теперь только и толку о предстоящем объявлении женихом и невестой фрейлины Зинаиды Похвисневой и капитана гвардии Виктора Оленина.

Ирена Станиславовна с трудом произнесла эти два имени и остановилась, вопросительно глядя на патера Билли. Тот отвечал не тотчас.

- Известно или нет? - нервно повторила свой вопрос Ирена.

- Я, по моему званию, - начал патер, держа глаза опущенными долу, - мало занимаюсь, да и почти не интересуюсь мирскими вопросами, но... я что-то слышал вроде этого...

Ирена Станиславовна вспыхнула.

- Если вы будете разговаривать со мной в таком тоне, то мы принуждены будем прекратить беседу... Перемените тон.

- Я вас не понимаю...

- Полноте, прекрасно понимаете, не мне слушать, не вам говорить о тех добродетелях не от мира сего, которыми обладаете вы и ваши собратья... Напрасно вы прикидываетесь, что вы не знаете о толках о свадьбе Похвисневой и Оленина и что вас не интересуют ни они, ни эта свадьба... Я знаю гораздо более, чем вы думаете.

Патер, неожидавший такого отпора, оторопел и молчал.

- Итак, желаете вы переменить тон, или же прощайте...

Ирена Станиславовна приподнялась с кресла.

- Говорите... говорите... - заторопился патер.

- Мне известно, что Иван Павлович Кутайсов против этого брака и желает, чтобы Похвиснева вышла замуж за графа Свенторжецкого, которому протежирует и аббат Грубер... Так ли это?

- Так!

- Дело этого второго сватовства идет далеко не так, как вы желаете...

- Я? - запротестовал было патер Билли.

- Опять!.. То есть Кутайсов, аббат Грубер и другие, следовательно и вы... Я полагаю, что вы не считаете возможным иметь другое мнение, чем аббат...

Патер смолчал.

- Я же, - продолжала Ирена, - могу помочь вам окончательно расстроить брак Оленина с Похвисневой...

- Вы?

- Да, я... Примите еще к сведению, патер, что я хотя и женщина, но никогда не говорю на ветер, и если я сказала: могу, значит могу... Поняли?

Патер Билли кивнул головой.

- Но даром я не буду делать этого... Даром, не в смысле денежного вознаграждения, я в нем не нуждаюсь, а в смысле условий, которые я поставлю за исполнение этого и условий непременных.

- Какие же это условия?

- Вам их не зачем знать...

Патер Билли окинул собеседницу вопросительно-недоумевающим взглядом.

- Это как же?

- Я сообщу их аббату Груберу, которому и прошу вас передать дословно наш сегодняшний разговор... Можете вы это сделать?

- Конечно, могу... Я сегодня же буду у аббата...

- Если он найдет возможным завтра в это же время заехать ко мне, то я надеюсь, что мы покончим это дело, и он не раскается... Вот за этим-то я побеспокоила вас...

Патер Билли поклонился.

- Это мне доставило удовольствие провести с вами несколько минут...

- Ай, ай, ай, патер Билли, что вы говорите, когда сейчас только утверждали, что не интересуетесь ничем мирским. Неужели я могу кому-нибудь представиться чем-либо "не от мира сего"?

- Земная красота возбуждает не одни мирские мысли, она может заставить человека воспарять мыслью к божеству и в красоте созерцать его величие и могущество, - нашелся иезуит.

Ирена Станиславовна улыбнулась.

- Если я возбуждаю в вас такие регилиозные мысли, то ничего не буду иметь, если вы будете заходить ко мне и воспарять мыслью.

Она насмешливо посмотрела на своего собеседника. Тот сидел, опустить голову.

- Так скажите аббату, что лучше всего, если он заедет завтра... Время не терпит...

Ирена встала, давая знать, что разговор кончен. Поднялся и патер Билли.

- Я прямо от вас пойду к аббату Груберу.

Он простился и вышел.

Ирена несколько минут задумчиво смотрела вслед удалявшемуся иезуиту, а затем ушла в свой будуар и бросилась на канапе. Закинув голову на белоснежную подушку, она задумалась.

В ее красивой головке, видимо, сменялись мрачные и веселые мысли. Это было заметно то по морщинам, собиравшимся на ее точно выточенном из слоновой кости лбу, то по улыбке, появлявшейся на ее коралловых губах. Иногда, впрочем, эта улыбка змеилась злобным удовольствием. В будуар своей обыкновенного неслышною поступью вошла Цецилия Сигизмундовна.

- Рена, Рена!..

Ирена повернула голову.

- Что так еще?

- Он прислал записку...

- К кому?

- Ко мне...

- За деньгами?

- Да...

- Сколько?

- Пять тысяч...

- Это не на свадебный ли подарок... Приготовлю я тебе подарок... - злобно прошептала она.

- Что ты говоришь, Рена?

- Ничего... Так вы говорите пять тысяч?

- Да...

Ирена Станиславовна молчала, видимо, что-то обдумывая. Цецилия Сигизмундовна опустилась в кресло. Наступила довольно продолжительная пауза.

- Что же делать, Рена? - спросила, наконец, тетка.

- Послать тысячу рублей... Довольно с него...

- Но он просит пять... Ловко ли будет?

- Напишите, что теперь нет свободных денег, а что вы доставите ему остальные... ну... ну, хоть через четыре дня...

- Если отдавать через четыре дня, то можно послать и нынче. Зачем же откладывать.

- А кто сказал вам, что надо будет отдавать через четыре дня? - вскочила с канапе Ирена. - Я говорю вам напишите, что отдадите... Через четыре дня они ему не понадобятся...

- Почему ты знаешь?..

- Опять с этими вопросами... - раздражительно крикнула Ирена. - Говорю не понадобятся, значит не понадобятся... Делайте, как я говорю...

Она даже топнула ножкой.

- Хорошо, хорошо... - торопливо согласилась Цецилия Сигизмундовна и, качая головой, вышла из комнаты.

Ирена Станиславовна опять легла на канапе и положила голову на подушку.

Николай Гейнце - Коронованный рыцарь - 05, читать текст

См. также Гейнце Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Коронованный рыцарь - 06
VI ДОГОВОР Аббат Грубер, видимо, согласился с мнением Ирены Станиславо...

Коронованный рыцарь - 07
XII ЕЩЕ ЖЕРТВА Над домом Похвисневых разразились один за другим два тя...