Николай Гарин-Михайловский
«Студенты - 02»

"Студенты - 02"

После ужина Карташев, которому было не до сна, спросил:

- Разве почитать еще? спать что-то не хочется.

- С удовольствием, - ответил Шацкий. - Едем ко мне и на всю ночь.

- Отлично! Какая глупая книга, а присасываешься к ней, как пиявка.

- Зачем, мой друг, ругать то, что доставляет нам удовольствие, - это уже неблагодарность.

- Согласен, - ответил Карташев. - Ну, а итальянка? Милая! Ах, Миша, я бы две жизни отдал за одно мгновение.

- Две сотенных.

- Миша, не говори таких пошлостей.

- Ну, бог с тобой... А знаешь, давай a la Рокамболь похитим ее...

Понимаешь: она выходит вечером... подъезжает карета... два замаскированных господина подходят к ней и говорят таинственно: "Мы ваши друзья, вам грозит опасность, вам необходимо ехать с нами..." Хоп! Ты садишься с ней, я на козлы, и мы скрываемся от всего света. Вот это был бы действительно шик!..

Хочешь?.. По рукам, что ли?! Ну, значит, не любишь... И не стоит с тобой об ней и разговаривать. Завтра же я ей скажу, чтобы она на тебя не обращала внимания.

- Завтра, к сожалению, у нас заседание по поводу Тюремщицы.

- Глупости, хоть под конец, а надо попасть, а то итальяночка обидится.

- Ты думаешь?

- Наверно.

Приятели залились веселым смехом.

- Подумает, что я ей изменил? - спросил Карташев.

- Ну, конечно! - ответил Шацкий, сходя с извозчика.

Войдя к себе и раздевшись, Карташев и Шацкий заказали чай и принялись за чтение. Читали по очереди.

В шесть часов утра Шацкий предложил немного заснуть. Карташев не прочь был и продолжать, но на Шацком лица не было. Он весь сделался какой-то зеленый. Приятели проснулись в двенадцать часов. Сейчас же после кофе чтение возобновилось и продолжалось без перерыва до пяти часов. Так как в шесть часов Ларио и Корнев уже должны были приехать к Карташеву, то Шацкий и Карташев отправились обедать. После обеда Карташев поехал к себе, а Шацкий с таинственным видом заявил, что идет куда-то.

Прощаясь с Карташевым, он на вопрос: "Куда?" - только приложил палец к губам.

- Приедешь сегодня?

- Не знаю, мой друг, ничего не знаю. Все это покрыто таинственным мраком.

И Шацкий с соответственной физиономией скрылся за угол улицы, а когда Карташев отъехал, спокойно вернулся к себе домой.

Карташев приехал домой и в ожидании гостей прилег на диван. Его разбудили прибывшие Корнев и Ларио.

Корнев был торжествен и серьезен, Ларио грустен. Корнев упрекнул прежде всего Карташева за легкомыслие - как он мог серьезно подумать, что он, Корнев, может поставить какой-нибудь диагноз. Затем Корнев рассказал, как для этого он попросил одного окончившего медика поехать с ним, как он осмотрел Тюремщицу и как оказалось, что у Тюремщицы в полном разгаре чахотка.

- Никакой надежды, - кончил Корнев, - вероятнее всего, этою же осенью все кончится во время ледохода, это время - самый мор для всех таких... Да и лучше...

Карташев вспомнил кроткий, робкий взгляд Тюремщицы и вздохнул:

- Несчастная!

- Жаль, жаль девочку, - сказал Ларио. - А добрая была девочка... И от Марцынкевича, бедненькую, в последний раз с таким скандалом выпроводили...

- Что ж, она знает свою судьбу? - спросил Карташев.

- И знает и не знает, - ответил Корнев, садясь на диван и принимаясь за свои ногти, - как обыкновенно в таких случаях. Перед осмотром говорит:

"Хоть осматривайте, хоть не осматривайте, а уж я знаю, что не жилица здесь", а кончился осмотр - смотрит, глаза бегают, спрашивает: "Ну, как же по-вашему?" Доктор замялся, а она в слезы: "Ох, не жилица я!" Стал утешать, говорит, что, если лечиться, - пройдет, - повеселела, слезы вытерла, вздохнула и говорит: "Дай-то господи..." Обыкновенная история... За пять минут до смерти окончательно поверит своему выздоровлению и будет уверять всех, что теперь все прошло... А потом сразу бац, и готово.

- Как же теперь с ней быть?

- В клинику, конечно. Какие уж там машинки, меблированные комнаты...

Если можно, похлопочем - даром ее... только субъект ничего интересного не представляет, а уж нельзя будет даром, тогда двадцать пять рублей в месяц: ее денег хватит ей...

- Не хватит, опять можно собрать, - сказал Карташев.

- Я вот, может, урочишком разживусь... не все же голодать, как собака, буду, - проговорил Ларио.

- Все время будешь, - уверенно сказал Корнев. - Ведь ты, как птицы небесные, о завтрашнем дне не помышляешь: есть - спустил.

- Да, вот ты бы посидел в моей шкуре, - ответил Ларио, - три рубля, рубль - какие это деньги? да и то когда попадет! Не больно на них устроишься: только и спустить их по ветру. А были бы деньги, жил бы и я.

Ведь жил же в гимназии, когда урочишки были... Прилично жил... Костюмчик приличный... Пиджачок этакий, коротенький, помнишь?.. Очень мило... Пива каждый день бутылочку...

- А-а! покровитель несчастных, - приветствовал ласково Корнев входившего Шацкого. - Всегда приличный, с иголочки, вечно свеж, изыскан и мил...

Шацкий остался очень доволен приветствием Корнева. Он сейчас же впал в свой обычный шутовской тон. Он как-то весь собрался, уродливо поднял свои плечи и, торопливо поздоровавшись со всеми, начал быстро, озабоченно бегать по комнате.

- Все дела, князь, - в тон произнес Корнев, наблюдая Шацкого. - Высшие государственные соображения...

Шацкий мельком взглянул на Корнева и озабоченно продолжал бегать по комнате.

- Вы бы все-таки, граф, присели, а то ваша долговязая фигура не в достаточно эффектном виде, знаете, выходит... получается грубое впечатление этакого, сорвавшегося с цепи...

- Вы, мой друг, имеете склонность забываться.

- Лорд, я прошу вашего снисхождения... Только все-таки сядьте, пожалуйста, а то я чувствую, что не выдержу тона.

- Извольте.

Шацкий повалился на кресло, вытянул длинные ноги и спросил:

- Ну, как же насчет Тюремщицы?

- Ее дело дрянь, - ответил Корнев, принимаясь за ногти. - Она умрет.

- Нескромный вопрос, доктор, - мы все умрем, - когда она умрет?

- Может быть, осенью, может быть, весной.

- Может быть, летом, может быть, зимой, - понимаю... Продолжайте...

что мы с ней делаем?

- В клинику помещаем...

- Ну, тогда согласен, что она умрет, и непременно этою же осенью.

Пожалуйста, не принимайте за комплимент... Кстати, у меня есть друг... Он опасно ранен на дуэли... Понимаете, кинжалом в грудь... Вы не будете ли добры прописать ему какой-нибудь рецепт... Предупреждаю, это может упрочить за вами репутацию знаменитого врача.

- Лорд, я бедный студент первого курса только и никаких рецептов не даю... Я бы посоветовал вашему другу... кто он?

- Это секрет.

- У него есть рубль?

Шацкий рассмеялся.

- У него половина России.

- Тем лучше. Посоветуйте ему от этой половины России отделить рубль...

Понимаете, рубль... и пусть пошлет за врачом...

- Нет ничего легче, как дать глупый совет... Примите это к сведению.

Мой друг в таком положении, что ни один смертный его не может видеть.

Понимаете?

- Ничего не понимаю.

- Тем хуже для вас. Ну, что в таких случаях дают?

- Это зависит от раны, - пустая царапина - довольно простых компрессов...

- Нет, этого мало... Не можете ли рецептик написать?

- Нет, этого нельзя.

- Вы теряете единственную возможность сделаться знаменитостью.

- Что делать, лорд. Я давно помирился с скромной ролью в жизни... мы люди маленькие. Это вам...

- Ну, конечно... А жаль, жаль... Вы окончательно не можете дать рецепт?

- Окончательно.

- Так гибнут люди из-за эгоизма других. Бедный Николай! Ты умрешь, а я останусь среди этих отвратительных эгоистов.

- Да расскажите толком, в чем дело? - спросил Корнев.

- Да просто ему пришла идея... - начал было Карташев.

- Мой друг, я про твою итальянку молчу.

- Ого, - произнес Корнев, - я вижу, у вас завязались настоящие дела.

Это что еще за итальянка?

- О, это секрет!

И Шацкий сделал весело-таинственную физиономию.

- Понимаете... Темная ночь... Дождь как из ведра... Карета... Два замаскированных господина... Дама под вуалью... Хоп в карету... На рассвете два джентльмена... дуэль... на кинжалах... Хоп... ранен... кровь...

"Доктора, доктора!.." доктора нет... "Помогите, помогите!.." Никого...

Дождь как из ведра... Вздох, и все кончено.

- Ничего не понимаю.

- Еще бы... Сам Рокамболь и тот опешил, как черт... стоит и ничего не понимает... Убил, сам видел труп... и вдруг стоит перед ним живой... Вот, батюшка мой, какие дела бывают... А вы рецепт дать не хотите...

- Позвольте... Уж если вы хотите рецепт, вы должны меня посвятить.

Доктор всегда должен быть в курсе тайн - все доктора друзья дома.

- Граф Артур, как вы думаете?

- Я думаю, он прав.

- Гм, а этот подлец? - указал Шацкий на Ларио.

- Зачем же подлец? - спросил Карташев. - Он ведь наш милый оригинал барон.

- А-а!.. Наш милый барон... Как я рад... Здравствуйте... - И Шацкий принялся трясти руку Ларио.

- Здравствуйте, здравствуйте, - отвечал грубо Ларио, - как поживаете, кого прижимаете, с пальцем девять, с огурцом двенадцать...

- Ну, извольте с ним разговаривать!.. То есть никакой порядочности.

Ну, как же с тобой разговаривать?

- Нет, ты действительно груб, - вмешался Корнев, обращаясь к Ларио. -

Нельзя же, надо помнить, что ухо графа не привыкло.

- Ну, слава богу, хоть один порядочный человек нашелся. Вашу благородную руку, доктор.

- С удовольствием. Но я горю нетерпением, князь, узнать содержание этой таинственной драмы.

- Это надо обдумать... Граф Артур, ваше мнение?

- Я думаю, что мы, лорд, между друзьями.

- Что вы думаете насчет отобрания клятвы... на мече, например?

- Я думаю, достаточно простого слова...

- Слова благородного джентльмена? Вы думаете, Рокамболь ограничился бы только этим?

- Да.

- В таком случае я согласен. Расскажите им, граф...

- Дело в том, что мы уже два дня путаемся с этим... князем... Читаем

"Рокамболя", шляемся к Бергу.

- Влюбляемся в актрис и умираем на подъезде. Продолжайте...

- Больше ничего нет.

- А итальянка?

- Певица, - ответил Карташев.

- Обоюдная и нежная любовь, - пояснил Шацкий.

- И уже обоюдная? - спросил Корнев.

- Да врет он.

- Как врет, а подъезд?

- Ерунда! Помог сесть ей на извозчика.

- О-го! - сказал Корнев.

- И после этого получил один из тех взглядов, за которыми следует лишь любовь или дуэль.

- Ну, а карета, таинственные джентльмены, дуэль?

- Фантазия князя.

- Зачем же рецепт?

- Князь находит, что его родители питают к нему недостаточно теплые чувства.

- Очень милая редакция... Граф, mes compliments...* Продолжайте.

* поздравляю... (франц.)

И Шацкий от удовольствия положил ноги на стол.

- И вот, чтобы убедиться в силе этих чувств...

- Именно, - подтвердил Шацкий, поворачиваясь на бок.

- ...Князь хочет прибегнуть... к некоторому давлению...

- Parfait, mon comte*.

* Прекрасно, граф (франц.).

- ...и уведомить родных, что по обычаям высшего света...

- Слушайте! слушайте!.. Так говорят в парламентах...

- ...он вынужден был драться на дуэли с графом Артуром на кинжалах и был при этом ранен в грудь...

- Совершенно верно.

- ...А в подтверждение посылает им рецепт знаменитого эскулапа, который берет за визит сто рублей.

- Верно!

- Да... вот что, - произнес разочарованно Корнев. - Но как по-вашему, это... это не пахнет, мой милый князь, шантажом? - спросил он раздумчиво.

- Дерзко и наивно... Позвольте вас спросить: кто наследник моего отца: я или вы? Надеюсь, я. Моему отцу семьдесят пять лет, и у него столько денег, что его это не стеснит; он дрожит над каждым грошом, а я, его сын, который мог бы тратить пятнадцать тысяч, вынужден собирать милостыню...

Кроме того, у него состояние и моей матери, которое уже исключительно мое... По вашим буржуазным правилам лучше затеять с ним процесс... Ну, а мы, люди большого света, предпочитаем не огорчать старика и брать от него деньги в том виде, как он может их давать.

- Но почему же вы надеетесь, что он, отказывая вам в необходимом, даст деньги на такую ерунду?

- А это мой секрет.

- Я думаю, секрет заключается в том, - пояснил Карташев, - что старый князь такой же поклонник большого света, как и наш князь.

- Граф, вашу руку.

- Другими словами, - сказал Корнев, - оба, и старый и молодой, помешаны на большом свете.

- Как вы находите, граф, этого господина?

- Я не нахожу слов, князь, - ответил Карташев. - Он просто ее выдерживает роли.

- Именно.

- Да, князь, с вами выдержать роль, - вздохнул Корнев, - трудно, знаете... гороху надо поесть сначала.

- Ну вот... впрочем, оставим этот разговор... Что бы вы сказали, если бы вам предложить почитать "Рокамболя"? - спросил Шацкий.

- Нет, уж избавьте.

- Читал? - спросил Карташев.

- Не читал и ни малейшего желания не имею этой ерунды читать.

- Но ты себе представить не можешь, как это интересно, - роскликнул Карташев. - Стыдно, а интересно так, что не оторвешься.

- И что там может быть интересного?

- Я вот и сам так думал, а начал, и вот уже два дня...

- Странно...

- Жаль, что нет здесь этой книги...

- Она здесь, - ответил a la Рокамболь Шацкий и принес из передней несколько объемистых книг.

- Послушай, - обратился обрадованный Карташев к Корневу, - куда тебе торопиться? Подари сегодняшний вечер, так в быть, нарочно для того, чтобы самому убедиться.

Корнев колебался.

- Да ведь глупо как-то...

- Мой друг, - сказал Шацкий, - помиритесь с мыслью, что от глупости все равно никуда не денетесь.

- Это как прикажете понимать?

- Очень просто. Жизнь, вообще говоря, глупость?

- С одной стороны, конечно.

- Ну вот: с одной стороны! Поверьте, что со всех... А если жизнь глупость, то и все, что мы делаем, тоже глупость... то есть мы-то делаем всегда только одни умные вещи, конечно, но в итоге получается всегда одна большая глупость. А потому надо попробовать делать глупости - что тогда выйдет? А вдруг умная вещь?

- Оригинально, но не убедительно. Пожалуй, я согласен, - отвечал Корнев.

- А ты, Ларио? - спросил Карташев.

- Я с удовольствием, - я люблю, знаешь, все эти пикантные похождения.

Я, положим, читал, но давно, и с удовольствием послушаю.

- Интересно? - спросил Корнев.

- Очень, - ответил Ларио.

- Ну, черт с вами, - согласился окончательно Корнев. - "Рокамболя" так

"Рокамболя"...

И Корнев повалился с ногами на диван.

- Так я тебе расскажу сначала, - предложил Карташев и принялся вперебивку с Шацким передавать прочитанное.

Когда Карташев кончил, он спросил:

- Ну что? Интересно?

- Ничего себе, - ответил Корнев.

- А вот в чтении послушай... Кто читать будет?

- Ну, начинай, а там по очереди, - ответил Корнев.

Карташев сел в кресло, подвинул лампу, откашлялся и начал.

- Ну что, Вася? - спросил Шацкий через час.

- Интересно, - снисходительно ответил Корнев.

Еще через час Шацкий повторил вопрос.

- Вы своими вопросами мешаете слушать. Давай я почитаю.

Чтение продолжалось до восьми часов утра, пока не окончили всего

"Рокамболя".

- Возмутительно! - проговорил Корнев и стал быстро одеваться.

- Послушай, Вася, - предложил Шацкий, - идем теперь ко мне...

- Я иду домой, - ответил бесповоротно Корнев.

- Вечером к Бергу... Итальяночку...

- Не желаю.

- Ну, и ступай... Идешь ко мне? - обратился Шацкий к Карташеву.

Карташев нерешительно стал думать.

- Идем. Видишь, грязь какая у тебя... Накурено. У меня кофе напьешься, спать ляжешь, а там... дзин-ла-ла... Ну, одевайся... А ты? - обратился Шацкий к Ларио.

- Нет, я домой.

- Конечно.

Одевшись, компания вышла на лестницу.

Карташев точно опьянел от чтения, бессонной ночи, итальянки. Спускаясь и проходя мимо звонка какой-то квартиры, он вдруг изо всей силы дернул за этот звонок. В то же мгновение он бросился к противоположной квартире, дернул и там.

- Послушай, что ты? ошалел? - запротестовал было опешивший Корнев, но, сообразив, что сейчас отворят двери, бросился за мчавшимися уже через две ступеньки Ларио и Шацким.

Карташев понесся за ними и рвал звонки всех встречавшихся по пути квартир.

- Мальчишество, глупо... - по временам оглядывался на него взбешенный Корнев, но мчался вниз; за ним ураганом неслись другие, а там, вверху, уже щелкали засовы отворявшихся дверей, и одни за другими неслись вдогонку компании отборные ругательства.

Когда все вылетели на подъезд, Корнев, раздраженно проговорив: "Глупо, мой друг!" - не прощаясь, пошел прочь, а Шацкий закричал ему вдогонку:

- Вася, есть еще "Воскресший Рокамболь".

- Убирайтесь к черту!.. - не поворачиваясь, крикнул ему Корнев.

XV

Карташев и Шацкий, в видах сокращения расходов, решили поселиться вместе. Для поправления финансов Карташев заложил часы, шубу, сюртучную пару и, помимо матери, попросил у дяди единовременную субсидию в семьдесят пять рублей, которые вскоре и получил.

Друзья исправно посещали Берга, абонировались в библиотеке, читая книги вроде "Вечного жида", "Трех мушкетеров", "Тайн французской революции", "Королевы Марго", "Графа Монте-Кристо".

В течение месяца оба так и не видели ни разу дневного света.

- Может быть, его уж и нет? - говорил Карташев.

- Во всяком случае, это не важно... - отвечал Шацкий.

Но, собственно, настоящее увлечение первых дней той жизнью, какою теперь зажили Карташев и Шацкий, уже прошло у Карташева. Грызло его и сознание праздности и незаконности такой жизни и, наконец, бесцельность ее.

Так, с итальянкой продолжались заигрыванья, но дальше взглядов и улыбочек дело не шло, да и не могло идти, потому что уже один билет в третьем ряду был непосильным расходом.

- Мой друг!.. - говорил ему Шацкий, с расстановкой, точно подбирая выражения, что как бы придавало особый вес его словам, - или объяснись...

или дай ей понять наконец, что ты... ну не можешь... плох...

- Конечно, плох, - быстро отвечал, краснея, Карташев. - Я любовь понимаю, если могу любимой женщине дать все, а если я не могу...

Шацкий, не сводя прищуренных глаз с Карташева, качал отрицательно головой.

- Все это очень условно... пять сотенных...

И он вынул из портфеля пять радужных бумажек и показал Карташеву.

- Вот таких.

Глаза Карташева смущенно и с завистью смотрели на недосягаемое богатство, но он как мог тверже ответил:

- Это не деньги...

- Да-а? - спросил пренебрежительно Шацкий и спрятал деньги назад. -

Если хочешь попробовать, возьми. - Он опять вынул деньги и протянул Карташеву. Карташев не знал, шутит Шацкий или предлагает серьезно. Но Шацкий уже снова спрятал деньги, говоря: - Мой друг, я не хочу быть причиной твоей гибели... Она не стоит твоей любви.

- Да я и не возьму твоих денег.

- Конечно!..

- Потому что раньше двадцати одного года не буду иметь своих.

- Жаль, жаль. Я считал тебя более приличным мальчиком. Ты в гимназии выглядел таким... ну, по крайней мере, тысяч на двести... Такой задумчивый, как будто стоит ему только пальцем двинуть, и Мефистофель уж готов к услугам... а ты, в сущности, только жулик. Да, ты падаешь, мой друг... и я боюсь, что ты, наконец, превратишься в простую кокотку... как Ларио: "Дай рубль на память..."

Такие разговоры коробили и раздражали Карташева. Он был опять без денег, надо было или брать взаймы у Шацкого, или прекратить посещения Берга. Он давал себе обещание не ходить к Бергу, но в восемь часов вечера неудержимо рвался следом за Шацким. Шел неудовлетворенный, томился в коридорах деревянного театра, томился в кресле, слушая те же арии, видя те же движения, томился, смотря на ту же толпу поклонников, которые и во время представления, и в антрактах непринужденно кричали, смеялись и пили шампанское.

Все это было недоступно для него, все это было пошло, даже глупо, но все это какой-то уже образовавшейся привычкой тянуло к себе Карташева, так же тянуло, как тянет пьяницу к водке, не давая в то же время никакого удовлетворения.

- В сущности, что нам делать здесь? - говорил иногда в антракте Карташев Шацкому.

- Говори, пожалуйста, в единственном числе, - резко обрывал его Шацкий, - если бы я хотел, то знал бы, что делать.

И Шацкий убегал от унылого Карташева, бегал по коридорам, выкрикивал свое "дзин-ла-ла", останавливался вдруг, расставляя свои длинные ноги, и смотрел, вытянув шею. А когда поворачивались и смотрели на него другие, он смеялся и с новым криком "дзин-ла-ла" несся дальше. Если он налетал на какого-нибудь гремевшего и сопевшего от выпитого коньяку и шампанского марса и тот грубо отталкивал его, - Шацкий на мгновение краснел, мигал усиленно глазами и опять, с новой энергией, отчаянно выкрикивая и ломаясь, стремительно несся дальше.

В своих сношениях с Карташевым он все больше и больше стал походить на прежнего "идиота" Шацкого, малоостроумного, малоинтересного, нахального и бесцеремонного. Между Карташевым и им происходили нередко грубые и резкие стычки, причем Шацкий спокойно язвил Карташева, задевая самые больные места его, а Карташев, сделавшись вспыльчивым, как порох, кричал и ругался.

Но к вечеру мир всегда восстановлялся, и они опять шли оба к Бергу.

Однажды Шацкий после такой ссоры, проснувшись утром раньше обыкновенного, озабоченно умывшись и напившись чаю, куда-то исчез, а Карташев с горя, почувствовав еще большую пустоту, повернулся на другой бок и проспал до его возвращения. Были уже сумерки, когда Шацкий вошел. Он понюхал воздух, окинул взглядом неубранную комнату, застывший на столе самовар и проговорил брезгливо:

- Какая гадость! как свинья... В комнате вонь, черт знает что такое...

Карташев открыл распухшие от сна глаза.

- На что ты похож? Бледный, истасканный...

- Не твое дело, - угрюмо ответил Карташев.

- И это Тёма... красавчик по мнению коров, гордость матери!

- Послушай! - вскипел Карташев.

- Что - драться?! То есть окончательно юнкер какой-то.

Шацкий остановился перед Карташевым.

- Хорош!

Он посмотрел еще, покачал головой, вздохнул и отошел. Немного погодя он уже своим обычным спокойным голосом сказал:

- А я на лекциях был.

Карташев молчал.

- А ты что ж? совсем раздумал ходить на лекции?

- Ты бы нанял квартиру еще дальше от университета, - ответил нехотя Карташев.

- Да-а... я виноват... Ну-с, хорошо... Читай!

Карташев взял из рук Шацкого афишу с анонсом о бенефисе итальянки.

- Что скажешь? - спросил Шацкий, когда Карташев, прочитав, положил молча на одеяло афишу и закрыл глаза.

- Я не пойду, - ответил мрачно Карташев.

- О-о! Мой друг! ты, как Антоний в объятиях Клеопатры, потерял все свое мужество... Артур, мой друг, что с тобой? Где, где то время золотое, когда, беспечный, ты носился на своем Орлике по степям своей Новороссии...

Артур! вспомни о предках своих... Владетельный некогда князь Хорват...

Потомок мрачных демонов с их нечеловеческими страстями... И вот последыш их... последнее слово науки, дитя конца девятнадцатого столетия... не вкусивши жизни, уж отошедший под тень ее...

- Перестань ерунду нести.

- О мой друг! ты мрачен, ты, как царь Саул, ищешь меча... Музыку, скорей музыку и чудный голос неземной... Сюда, итальянка, небожительница, и развлеки мне моего Тёму... Тёма! букет итальяночке!

Карташев отвернулся.

- Что?! Ты молчишь! Артур, мой друг! Ну, что же ты?

И Шацкий до тех пор приставал, пока Карташев не ответил тоскливо:

- Оставь! Меня действительно мучит, что мы такую жизнь ведем.

- Мой друг! Нам, с нашим сердцем и умом, мучиться такими вещами?!

Оставим это холуям. А мы гении нашего времени, мы проживем иначе. Вспомни Байрона... Манфреда... мрачные скалы, демоны, Фаусты... прочь все это! Мы

"дзин-ла-ла"! Поверь, мой друг, мы проживем умнее Манфреда, всех Байронов е tutti guanti...* Надо жить, пока огонь в крови, пока итальянки еще существуют. Во-первых, букет, во-вторых, карточку, ужин и... будь что будет. Одно только мгновенье, и вся остальная жизнь хлам, никому не нужный... и знаешь, мой друг, все это не больше сотенного билета... Да! вот тебе и деньги. Отдашь, когда можешь. Мой друг, сделай мне одолжение...

прошу!

* и всех прочих... (итал.)

- На букет возьму, а больше ни за что. Но я отдам тебе эти деньги только на рождество.

- Хорошо, хорошо... хоть букет, а там видно будет.

На букет и ленты ушло двадцать пять рублей.

Букет принесли утром в день бенефиса. Карташев и Шацкий проснулись вследствие этого раньше обыкновенного.

- Очень мило, - серьезно говорил Шацкий, держа букет в руке и любуясь им издали. - Нет, за такой букет, пожалуй, итальяночка будет наша.

Карташев начинал допускать такую возможность.

Вид и нежный аромат букета целый день навевали какое-то приятное очарование. Точно сама итальянка была уже у них в комнате, точно у них были настоящие связи со всем этим закулисным миром, как у тех постоянных посетителей первых рядов и литерных лож, которых они ежедневно встречали в театре.

Но надежды, возлагавшиеся на букет, не оправдались: другой, громадный с широкими лентами букет затмил карташевский.

- Она не знает, какой именно мы поднесли; это еще лучше, - энергично поддерживал Шацкий смутившегося Карташева.

Но итальянка, свежая, возбужденная, улыбалась не в сторону Карташева, а в литерную ложу, где смущенно сидел в числе других молодой, изящный гусар, красивый, с выразительными глазами. Карташев растерялся, оскорбленный до глубины души. Ему хотелось встать и крикнуть ей и всем, что он знает теперь всю ложь и фальшь и ее и всех этих разряженных дам. Но он не двинулся с места.

Подавленный, сидел он перед спущенной занавесью первого антракта, и ему не хотелось оставаться в театре, не хотелось уходить, не хотелось думать, смотреть, жить. Вся жизнь казалась такой пустой, глупой, не имеющей никакой цели... Провалиться и забыть навеки, что и жил, чтоб и тебя забыли...

- Мой друг! ты окончательно оскандалил меня!.. - приставал Шацкий, -

ты меня в такое положение поставил, что хоть в воду.

- Да оставь же ты, пожалуйста, - с досадой ответил Карташев, - не всегда же твое, наконец, шутовство интересно.

- Шутовская роль, кажется, не мне принадлежит во всей этой истории.

- Да ты просто глуп, мой друг.

- Позволь, - резко перебил Шацкий, - почему я глуп? Потому, что твой друг, или твой друг, потому что глуп?

Карташев вскочил.

- Позволь мне пройти...

- Изволь, изволь, - быстро подбирая ноги, пропустил Шацкий. - Но, надеюсь, ты хоть здесь не будешь драться.

Карташев ничего не ответил и, выйдя в коридор, стал одеваться. В дверях, когда он уж оделся, показалась фигура Шацкого, который, по-видимому, небрежно смотрел на публику, а на самом деле внимательно следил за Карташевым и не верил, что он действительно уйдет.

Карташев, встретив взгляд Шацкого, еще решительнее направился к выходу.

Приехав домой, он заказал самовар и вытащил из лекций какую-то немецкую брошюрку в шестьдесят страниц. С словарем в руках он сел за письменный стол, взял в руки карандаш и начал читать, стараясь ни о чем другом больше не думать.

Но с первых же прочитанных фраз начался знакомый сумбур в ощущениях, и рядом с этим сумбуром в голову ворвались совершенно ясные мысли об итальянке, о Шацком и о всей их несложной жизни.

- Но ведь это кабак... это голый разврат! - с отчаянием твердил он себе.

И в то же время без мысли, без рассуждения тянуло его назад в театр, так тянуло, что слезы готовы были выступить из глаз, и так отчетливо и так ясно по слогам и по мотиву напевались слова:

Folichon, fo-li-cho-nette...*

* Весельчак, весельчонок... (франц.).

Так и бросил бы все и опять поверил бы и этой простоте, и этой патриархальной, беззаботной веселости, опять пошел бы и, сев уютно рядом с Шацким, сказал бы:

- Зачем нам ссориться? жизнь так коротка. Будем верить и не будем стараться проникать за кулисы этой жизни.

Карташев все-таки выдержал характер и не пошел к Бергу в тот вечер.

Томясь и тоскуя, он то пил чай, то лежал, то ходил и все мучился, что сегодняшний вечер так-таки и пропадет у него даром.

А на другой день он опять был у Берга и опять по-прежнему стал ходить каждый вечер. Хотя букет и разбил все иллюзии, но осталось что-то ремесленное: в театре было скучно, а если не шел - было еще несноснее.

Итальянка не обращала на него больше никакого внимания. Карташев чувствовал унижение и, всматриваясь, уже как посторонний зритель, не мог не признавать, что лицо ее загоралось настоящим счастьем, когда в ложе появлялся красавец юноша в гусарской форме.

Ярко, с мучительной болью, в какой-то недосягаемой рамке блеска и прелести вырисовывались перед ним и этот полный жизни гусар, и итальянка.

Под впечатлением таких мыслей Карташев говорил Шацкому:

- А ты знаешь, когда мне было десять лет, меня тоже требовали в пажеский корпус.

- Ну и что ж?

- Мать не пустила.

- Напрасно.

- Теперь бы я уж был...

- Обладателем итальянки...

- Я не желаю ее.

- Не желаешь? А ну-ка, посмотри мне прямо в глаза, как матери посмотрел бы... Стыдно, Тёма, ты научился врать...

Однажды Карташев попросил у Шацкого денег.

- Сколько? - спросил тот.

- Пятнадцать.

- Зачем тебе столько?

- Мне надо... билет в театр...

- Я тебе возьму.

- Да что ты мне, опекун, что ли?

- У меня мелких нет...

Шацкий и дальше стал давать по мелочам, - водил его с собой в театр, но от выдачи на руки более крупной суммы под разными предлогами уклонялся.

Однажды Карташев, чтобы избавиться от неприятной и постоянной зависимости, начал настоятельно требовать двадцать пять рублей.

- У тебя теперь есть мелкие...

Шацкий замолчал, поднял брови и с соответственной интонацией спросил:

- Ты знаешь, сколько ты уже взял?

- Сорок рублей... Двадцать пять на рождество, а пятнадцать, как получу, отдам.

- А жить на что будешь?

- Не твое дело, - покраснел Карташев.

- Конечно... но дяде ты написал бы?

Карташев молчал.

- Если ты напишешь дяде, я дам тебе хоть сто рублей.

- Я не желаю больше с тобой разговаривать.

- Я должен тебе сказать, мой друг, - вспыхнул Шацкий, - что ты делаешься окончательно несносным.

Приятели поссорились.

Шацкий оделся и ушел. Перед уходом ему надо было что-то взять там, где сидел Карташев, и он, протянув руку, сухо сказал:

- Извините.

Со дня на день Карташев ждал повестки из дому, и чего бы ни дал, чтобы получить ее сегодня и, выкупив вещи, неожиданно явиться в театр и сесть в первом ряду кресел, назло Шацкому.

Но ни повестки, ни денег не было.

Пробило восемь часов. Шацкий, очевидно, в театре и теперь окончательно не придет. Надо достать денег и идти в театр, - надо без рассуждений.

Висело на вешалке только осеннее пальто, которое, при общем закладе его вещей, забраковал Шацкий.

Карташев взял пальто, чтобы заложить в первой попавшейся кассе ссуд, но неожиданно встретился в передней с Корневым.

- Васька! Какими судьбами? - обрадовался Карташев.

- Да вот, к тебе. Билет на завтра в "Гугеноты" брал... Ну, думаю, чаю напьюсь.

Карташев повел Корнева к себе.

- Ты что ж сегодня не в оперетке?

Карташев весело улыбнулся.

- Я больше к Бергу не хожу.

- Вот как. Чего ж это?

- Надоело.

- Очень рад за тебя. Я никогда не мог понять этого влечения. Ну, я понимаю еще оперу, драму: там есть чем увлекаться. Но что такое оперетка?

ведь это просто балаган, даже физического удовольствия нет. Я понимаю... ну тех, гусаров, им доступно все это, а ведь вы облизываетесь только...

Лица Корнева побледнело и перекосилось: он смотрел и едко и смущенно своими маленькими заплывшими глазами в глаза Карташева. Но в голосе его было столько убежденности, искренности и благорасположения в то же время, что Карташев не только не обиделся, но под впечатлением всех своих неудач ответил:

- Да, конечно.

- Ты скажи, ты был хоть раз в опере?

- Нет; да там никогда ведь билетов нет.

- Надо заранее. Я для этого сегодня и отправился. Жаль, а то бы я и тебе взял. Я, положим, имею один билет для товарища... Дать разве тебе...

- В раек? - нерешительно спросил Карташев.

- Ну, конечно... Послушай, Карташев, оставь ты холуям морочить самих себя. Право, и в райке прекрасно, а сознание, что при этом и по средствам сидишь, должно только усилить удовольствие. Я не знаю, впрочем... так моя философия, по крайней мере, говорит мне.

- Да, конечно, это важно. Что ж? Я согласен.

Корнев просидел у Карташева весь вечер. Время в разговорах летело незаметно.

- Черт его знает, - говорил Корнев, - скучная жизнь... Сегодня, как завтра, завтра, как сегодня... Я теперь перечитываю классиков...

- Мало того, что мы сами классики?

- Какие же мы сами классики? Грамматику Кюнера вызубрили...

Корнев усиленно грыз ногти, напряженно смотря перед собой.

- Глупая жизнь, - с горечью снова заговорил он. - Целый ряд вопросов... В литературе какой-то туман, недосказы, намеки и проза, проза... щедринские зайцы. Помнишь: "Сиди и дрожи, пока я тебя не съем, а может быть, ха-ха, я тебя и помилую".

- Откуда это?

- Ты, однако, ничего не читаешь... Волк зайца поймал, а есть ему не хочется, ну и говорит: сиди и дрожи. А у зайца зайчиха должна родить.

Просит заяц волка отпустить его. Отпустил на честное слово.

- Ну? - заинтересовался Карташев.

- Ну, прибежал назад заяц. Сидит опять и старается и виду не подать, что вот он, заяц, слово сдержал.

Корнев опять принялся за ногти.

- Мог и не сдержать, - произнес он раздумчиво.

- Какой остроумный Щедрин!

- Да-а... Это, впрочем, не мешает тебе его не читать. Все "Рокамболей"

жарите?

- Нет, надоело уж и это.

- Пора.

Пришел Шацкий.

- А-а! это вы... - небрежно ломаясь, протянул он Корневу руку в перчатке.

- Ну-с, вы собачью-то кожу снимите сперва.

Шацкий начал медленно стаскивать перчатки.

- Ну-с и что ж? Режете, потрошите и за счастье считаете, не вытирая рук, завтракать потом?

- Во-первых, не кричите.

- Я, кажется, у себя дома... а во-вторых?

- Во-вторых, оставьте нас, маленьких людей, лучше в покое.

- Понимаю...

Шацкий понюхал воздух.

- Сплетнями пахнет... успели...

Шацкий хотел сесть в кресло, но в это время Карташев, вскочив, бледный и взбешенный, бросился на него, и Шацкий, вместо того чтобы сесть, желая быстро подняться, не удержался и с креслом опрокинулся на пол.

Падение Шацкого расхолодило гнев Карташева, но Шацкий взбесился.

- Что ж ты наконец, - сказал он, поднимаясь, - окончательный разбойник?

- Молчать!..

- Ну, вот вам, извольте, - обратился Шацкий к Корневу.

- Я решительно ничего, господа, не понимаю.

- Да эта скотина воображает, что я без него тут тебе сплетничал на него...

- Об вас ни одного слова не было.

- Да и нечего говорить было, хоть бы и хотел. Что я тебе денег не дал?

Во-первых, тебе на букет двадцать пять рублей дал; во-вторых, пятнадцать ты взял; в-третьих, когда ты опять попросил, я только и сказал, чтобы ты опять дяде написал...

Карташев стоял растерянный, сконфуженный и не смотрел на Корнева.

- Я сам отказался, во-первых, от твоих денег, а во-вторых, я сказал тебе, что отдам деньги не сегодня-завтра.

- Только пятнадцать.

- Все сорок.

- Это новость...

- Ну, так вот знай; а в-третьих, с получением денег я от тебя уезжаю.

- Не удерживаю.

- Тоже идиот и я был... с таким господином связаться.

- Я думаю, теперь, когда между нами все кончено, можно бы и не ругаться?

- Ну, мне пора, - поднялся Корнев и, не смотря на Шацкого и Карташева, стал прощаться.

- Прощайте, прощайте, доктор, - говорил Шацкий таким тоном, как будто ничего не произошло.

- Билет я тебе передал? - сухо спросил Корнев.

- Да; деньги тебе сейчас?

- После.

- Это куда? - поинтересовался Шацкий.

- В оперу...

- В небеса, в рай, конечно...

- Да, конечно.

- По чину?

- Да, да... - с презрением, скрываясь за дверью, ответил Корнев.

Карташев пошел его провожать. Они молча дошли до дверей.

- Это что за букет еще? - угрюмо спросил Корнев.

- Да эта дурацкая, глупая история.

Карташев смущенно наскоро рассказал, в чем дело.

Корнев сосредоточенно выслушал.

- Я советую тебе действительно поскорее разъехаться с этим господином.

Ведь этак не долго и... совсем разменяться.

- Пустяки!.. Ну, посмотрел на другую жизнь. Я непременно разъедусь, как только получу деньги.

- Тебе много надо? Завтра я тебе рублей пятнадцать мог бы дать.

- Я тебе сейчас же, как получу, отдам. Я тогда сейчас же и перееду.

Здесь просто клоака.

- Ну, так я завтра в театр принесу. Прощай... Послушай, ты все-таки не давай себе воли. Что ж это такое? чуть что, драться лезть. Это уж совсем какое-то юнкерство.

- Да с ним совсем с толку собьешься. Язвит, бестактный, бесцеремонный.

- А когда захочет, может другим быть. Ну, прощай.

Карташев возвратился в комнату спокойный, скучный и задумчивый. Не было больше ни гнева, ни раздражения; хорошо ли, худо ли, но вышло так, что приходилось сказать ему решительно: конец.

Шацкий тоже что-то чувствовал и без ломаний, усталый и скучный, раздевался. На другой день они оба не сказали ни слова друг другу, -

вечером Шацкий отправился к Бергу, а Карташев в Мариинский театр.

Сперва он сидел там грустный, равнодушный.

В антрактах Корнев напевал ему вполголоса арии и твердил:

- Прекрасная опера...

- И мне нравится... - после третьего действия заявил Карташев, -

обыкновенно новую вещь мне надо раз десять прослушать, прежде чем что-нибудь пойму, а тут как-то я и музыку, и мысль, и, именно через мысль, музыку понимаю... Танец цыган.

Корнев вполголоса начал напевать.

- Ах, какая прелесть! - вспыхнул Карташев.

В передаче Корнева ему еще больше понравился мотив.

- Нежная, больная мелодия... И под нее засыпают страсти, но чувствуется, что вот-вот искра, и они опять с новой силой вспыхнут... И все так тонко... Декорации... Ты заметил сумерки: нежный, нежный просвет, а темные, страшные тучи уже ползут, надвигаются: одна половина города уже охвачена мраком, а другая еще в ясных, золотистых сумерках. В этом контрасте такая непередаваемая, какая-то неотразимая сила: и покой, идиллия, и как будто эти тучи и не надвинутся... А они уж тут... И музыка, и больные страсти больных людей... Как будто в жару, в бреду... Нет, хорошо... прелесть. Осмысленная опера.

Корнев слушал восторженные похвалы Карташева, грыз ногти, что-то думал и, когда Карташев кончил, сказал:

- Вот видишь, как ты можешь чувствовать, а сам из Берга не выходишь...

- Ах, какая прелесть! Ах, какая прелесть! - говорил Карташев, одеваясь после оперы. - Я весь в огне этого зарева, музыки, страстей!.. Туда бы, Вася...

- Едем ко мне, - позвал Корнев.

- С удовольствием.

Они вошли в комнату с ароматом и впечатлениями театра. У Корнева на столе лежал Гете, и Карташев стал перелистывать книгу.

- Ах, вот откуда привел на первой лекции наш профессор.

И Карташев прочел громко:

Так возврати те дни мне снова, Когда я сам в развитье был, Когда поток живого слова За песнью песню торопил, Когда я видел мир в тумане, Из ранней почки чуда ждал...

- А мы уж не ждем, Вася, из почки чуда...

Я был убог и так богат, Алкая правды, и обману рад.

Дай тот порыв мне безусловный, Страданий сладостные дни, И мощь вражды, и пыл любовный, Мою ты молодость верни!

Карташев продолжал перелистывать "Фауста".

- Как-то чувствуешь свою молодость, когда читаешь такие книги... Нет, как только перееду на новую квартиру, сейчас же примусь за классиков: Гете, Шекспира, Гейне, Виктора Гюго, Жорж Занд...

- Ты "Консуэло" ее читал?

- Нет.

- Очень поэтичная и художественная вещь, и интересная.

- С "Консуэло" и начну... Нет, в самом деле, надо работать... И знаешь, я перееду на Петербургскую.

- Кстати... возьми деньги... Только сейчас же, как получишь, отдай...

- Сейчас же, Вася... Так в таком случае я завтра же и пойду искать комнату.

Карташев прошелся.

- И отлично... пятнадцать рублей хватит вполне... По крайней мере, начну экономничать, а то совестно просто... Нет, окончательно решено... -

прибавил он после некоторого раздумья.

Он весь охватился своей новой мечтой жить на Петербургской стороне, где так тихо, уютно, где все так напоминает родину, где он будет читать классиков, будет работать над своим образованием... Он приедет домой, к матери, блестящим, образованным...

Глаза его загорелись от новой, пришедшей ему вдруг мысли.

- Васька, я бросаю курить.

- Да ты хоть не сразу все это, а то навалишь на себя разных обуз и сам же себя сделаешь несостоятельным...

- Ничего... - ответил Карташев, - даю честное, благородное слово, что бросаю курить...

- Ну... - огорченно махнул рукой Корнев.

- Васька, смотри...

Карташев открыл форточку, вынул кожаный портсигар, показал Корневу и весело швырнул его за окно.

- Послушай... Ну это уж глупо... Отдал бы кому-нибудь...

- Черт с ним... Теперь шабаш...

Карташев сидел немного смущенный, но довольный.

- Рыло, - спутал ему волосы Корнев. - Ну, теперь закури...

- Нет...

На другой день Карташев прямо от Корнева отправился на Петербургскую сторону искать квартиру, все в том же возбужденном, удовлетворенном настроении.

Ему хотелось курить, и Корнев подзадоривал:

- Покури...

Но Карташев с видом мученика твердо повторял:

- Нет, нет.

- Ну, молодец... - говорил ласково Корнев.

XVI

На Кронверкском проспекте, против Александровского парка, на воротах чистенького деревянного домика с мезонином Карташев увидел билетик о сдающейся комнате и, войдя во двор, позвонил у подъезда.

Ему отворила молодая горничная с большими черными глазами, которые смотрели с любопытством и интересом.

- Здесь отдается комната?

- Здесь, пожалуйте...

Карташев вошел в прихожую и, пока раздевался, слушал звонкие трели разливающихся канареек. Было тихо и уютно.

Там дальше кто-то играл на рояле, и по дому отчетливо неслись нежные звуки "Santa Lucia".

На Карташева пахнуло деревней, когда, бывало, под вечер, Корнев и его сестры где-нибудь у пруда пели среди догорающей зари и аромата вечера:

Лодка моя легка, Весла большие...

Sa-a-nta Lu-ci-a.

"Вот хорошо, - подумал Карташев, - и музыка, и какая прекрасная".

Его ввели в нарядную, потертую, но опрятную гостиную, где стояла очень пожилая, как будто усталая, худая дама, с наколкой, в нарядном темном платье, точно в ожидании гостей.

Карташев неловко поклонился под внимательным взглядом дамы.

- У вас комната сдается.

- Позвольте узнать, с кем имею честь говорить?

Карташев отрекомендовался.

Карташев сел и выдержал целый экзамен.

Может быть, он влюблен? В таком случае она не может допустить никаких дамских посещений. Может быть, он курит? Тогда, к сожалению, она тоже не может, потому что свежий воздух дороже всего. Может быть, он пьет, кутит, играет в карты; может быть, у него товарищи слишком шумные?

Ответы оказались удовлетворительными.

- Ну, в таком случае вам и комнату можно показать... Пожалуйте...

Комната, куда вошел Карташев, была очень оригинальна. В ней стояли старинные бархатные кресла, старомодный с громадными ручками диван, как будто открывавший свои объятия, зеркало с высокими стеклянными подсвечниками в бронзовой ажурной оправе, массивный письменный стол со множеством ящиков. Только кровать да два-три стула говорили о чем-то более современном и своей скромностью составляли резкий контраст с остальной обстановкой.

Карташев с удовольствием прошелся по комнате, заглянул в окно, а хозяйка стояла у дверей и, казалось, с высоты своих каких-то мыслей пренебрежительно смотрела и на эту комнату, и на юного Карташева, который чему-то радовался, волновался, чего-то точно искал и ждал там, где она уж ничего не искала и не ждала. Ее слегка меланхоличный, слегка пренебрежительный вид как бы говорил: "Не такие, как ты, искали... в свое время и тебя все та же пыль времени покроет..."

Она вздохнула.

- Мне очень нравится комната... Можно узнать ее цену? - спросил Карташев.

- Десять рублей.

- Я согласен... Вот деньги...

Он подал десять рублей.

Карташев отдал деньги и вышел с хозяйкой из комнаты.

- Верочка! - крикнула хозяйка.

И когда явилась уже знакомая горничная с хорошеньким лицом и большими бархатными, какими-то пустыми глазами, дама сказала:

- Проводи господина... Он теперь наш... комнату нанял, - пояснила она.

Верочка подарила Карташева выразительным взглядом, но хозяйка, заметив этот взгляд, опять задумалась.

- Еще два слова. Верочка, выйди... - И, когда та, вильнув хвостом своих юбок, вышла, она сказала Карташеву: - Верочка, в сущности, моя воспитанница и очень порядочная девушка. За нее сватался лавочник здесь...

может быть, я и соглашусь... Я ставлю условием, чтобы никаких ухаживаний у меня не было в доме.

Карташеву показалось, что слишком много условий уже поставлено ему, и он уже не с такой охотой, а значительно суше, но согласился и на это.

- Ну, тогда пожалуйте, с богом.

Верочка проводила его.

- До скорого свиданья!.. - ласково сказала она.

- До свиданья, - ответил Карташев. - Я часа через два приеду.

Карташев ехал и был очень доволен: так патриархально и так не похоже на все окружающее. Оригинальная хозяйка... оригинальная Верочка и комната оригинальная, старинная... а в кабинете хозяйки, через который он проходил, громадный камин, вроде тех, которые попадаются на гравюрах вальтер-скоттовских романов... Да, будет уютно и хорошо.

Дома на столе Карташева застала повестка на семьдесят рублей. Эти двадцать рублей прибавки были как нельзя более кстати. Шацкий спал еще.

Карташев отправил повестку к дворнику с просьбой сейчас же засвидетельствовать и начал поспешно укладываться.

Когда принесли повестку, он съездил получить деньги и, возвратившись, приказал выносить вещи.

Шацкий, неумытый, скучный, ходил по комнате.

- Позволь с тобой рассчитаться.

- Мой друг, к чему же торопиться.

- Я получил деньги и уезжаю.

Карташев отсчитал ему сорок рублей.

- Прощай, Тёма, - сказал грустно Шацкий, - можно навещать тебя?

- Пожалуйста, очень рад буду...

- А то оставайся... в оперетку...

Карташев только рукой махнул. Шацкий шутил, но в голосе его звучало сожаление. Жаль вдруг и Карташеву стало и Шацкого, и всю прожитую с ним жизнь, и на мгновение потемнела яркая тишина Петербургской стороны. В памяти встала вся налаженная жизнь их вдвоем, театр Берга, итальянка.

Карташеву хотелось и возвратить все это назад, и какая-то сила уже толкала его вперед. Он шагал в раздумье по лестнице, искал в голове какого-нибудь утешения и вдруг вспомнил:

- Сейчас же абонируюсь и возьму "Консуэло".

XVII

Карташев, перебравшись и пообедав у хозяйки, осведомился о библиотеке и, несмотря на метель, отправился пешком, абонировался и, взяв "Консуэло", возвратился домой. От непривычной ходьбы и всей окружавшей его обстановки он ощущал в себе тоже что-то деловое и, раздеваясь, озабоченно и деловито попросил Верочку подать ему самовар.

Войдя в комнату, он зажег лампу и, присев в бархатное кресло у стола, с удовольствием и в то же время с грустной покорностью судьбе открыл книгу.

Там, за окном, все стонала буря, а там, за бурей, где-то ярко горели керосиновые лампочки деревянного театра, где пела итальянка.

Прости-прощай, веселая жизнь. Теперь кто-то играл за перегородкой...

теперь Верочка смотрела своими бархатными глазами; теперь он далеко от соблазнов в своей уютной комнате, и уже выступают перед ним из книги чужие места красивого яркого юга, какой-то загорелый с голыми ногами юноша, хижина девушки, смуглой красавицы юга, с красным платочком на голове. Еще глуше завывала буря, и точно дальше уносила она и итальянку и Шацкого.

Напившись чаю, Карташев продолжал чтение. Вдруг он вспомнил, что надо написать письмо к матери и, оставив книгу, с удовольствием сел за письмо.

За большим письменным столом так удобно было сидеть и так хотелось писать. Теперь он знал, что письмо выйдет и большое и задушевное, вышло и веселое. Его подмывало еще писать, описать свои похождения с Шацким, но он не знал, как отнесется к этому мать... писать же хотелось, и Карташев, взяв на всякий случай новый лист, начал писать, не зная сам, пошлет или нет это новое письмо матери.

"Какие глупости я нишу, однако, - мелькало в его голове, - а главное, все выдумываю".

Карташев продолжал писать, думая: "Все равно, я потом порву".

Он писал о себе и о Шацком. Но как-то выходило, что это был не он и не Шацкий, и это было так смешно, что Карташев иногда фыркал, стараясь удержаться, чтоб не услышали его за дверью, чтоб не увидала его смеющимся, войдя вдруг, Верочка и не приняла за помешавшегося.

Перед ним носились какие-то образы, какие-то одна смешнее другой сцены, какие-то лица, живые, точно он с ними давно был знаком и знает про них все до самой подноготной, знает, что делают они, думают, говорят.

Исписав несколько листов, Карташев вдруг остановился и подумал:

"А вдруг я писатель?"

Он писатель?! Из-под его пера, может быть, уж выходят образы живых людей, вечно живых, которые будут существовать и тогда, когда и его уж не будет. И такой коротенькой показалась ему его собственная жизнь: сколько таких коротеньких жизней проходят, как тени, не оставляя никакого следа?

Стоит ли жить для того только, чтобы с органической жизнью кончилось все, жить, чтобы только есть, пить, спать; думать о том, чтобы и завтра было бы что есть и пить...

Карташев откинулся в кресло и смотрел перед собой.

В ночной тишине пробило два часа. А завтра он хотел в восемь уже встать. Карташев быстро разделся, лег и потушил лампу.

Но долго еще он ворочался, пока заснул наконец тревожным, прерывистым сном.

Под утро ему снилось, что он плывет по волнам. В этих волнах какая-то очаровательная музыка; они то расходятся, то снова набегают на него, принося с собой еще более чудные звуки.

"Это Вагнера сказка "Мила и Нолли", - думает, охваченный какой-то особой негой, Карташев и просыпается.

День светлый, морозный. Солнце играет в комнате. Музыка за дверью, торжественная, сильная, несется по дому. Какая-то особая гармония и радость жизни.

"Что случилось со мной радостное?" - думает Карташев.

Ах, да! он писатель!

Что-то точно распахнулось, какие-то образы опять ворвались, - легкие, воздушные, нежные, как музыка, и Карташев лежал уже в живых волнах этих образов, этой музыки.

Он писатель! Эта музыка уже зовет его к перу; Верочка подает ему самовар; он будет писать, а там...

Карташев вздохнул всей грудью; нет, никогда он не думал, что жизнь может быть так прекрасна, может так захватить, как теперь захватила вдруг его. И курить уж не хочется... нет, еще хочется.

Дни шли за днями. Работа кипела. Карташев не смущался больше тем, что у него истощится материал.

Иногда его охватывал такой наплыв образов и мыслей, что он бросал перо и убегал в парк. Там он ходил; ветер шумел голыми вершинами, но он не чувствовал ни ветра, ни зимы.

Он поднимал голову, смотрел в серое небо и видел другое, которое было в нем, внутри него, - безоблачное, прекрасное небо и яркое солнце. Под этим солнцем жили его герои, и он не уставал переносить их на бумагу.

И он писал и писал, забыв обо всем. Изредка навещал его впавший в полную нищету Ларио, еще реже Корнев. Карташев кормил Ларио, давал ему денег и ни слова не говорил ни ему, ни Корневу о своем писании.

Приехал и Шацкий как-то. Карташев и его принял с загадочным, рассеянным видом.

- Да, вот... - говорил Шацкий, осматривая комнату Карташева, - я так и знал, что этим кончится... и счастлив?

- Вполне.

- А итальянка?

- Она умерла для меня.

- Все кончено?

- Да.

- Да, да... - вздохнул Шацкий. - Ну, что ж, декламируй теперь, мой друг!..

И Шацкий с напускным пафосом произнес:

Ну, хорошо, теперь ты власть имеешь!

Сбей этот дух с живых его основ И низведи, коль с ним ты совладеешь, Его до низменных кругов.

Но устыдись, узнав когда-нибудь, Что добрый человек в своем стремленье темном Найти сумеет настоящий путь...

- Вот он, добрый человек... нашел настоящий путь...

Шацкий пренебрежительно фыркнул и смотрел на Карташева.

Карташев смотрел на Шацкого и думал в это время о какой-то сцене из своих писаний.

- Но что с тобой, мой друг... я боюсь, наконец, за тебя?

Он заходил справа, заходил слева, оглядывая внимательно Карташева.

- Qu'est ce qui a change cet imbecile?*

* Что изменило этого повесу? (франц.)

Но Карташев только весело смеялся.

- Нет, ты окончательно погиб... Ну, прощай...

- Прощай, Миша.

- А итальянка теперь еще больше похорошела... спрашивала о тебе... Да, да... Но теперь уж Nicolas твой заместитель.

- Такого же дурака валяет?

Шацкий рассмеялся, но потом грустно сказал:

- Осмеивать самого себя... что может быть обиднее?

- Господи, что ж ты себе думаешь? Ты, с твоим сердцем и умом... в парижском фраке...

- Если не ошибаюсь, это из "Старого барина"?

- Все равно...

- Одевайся, забирай вещи и едем... живо! на старую квартиру, а вечером к Бергу.

- Нет, Миша.

Шацкий замолчал и устало задумался, смотря в окно. День подходил к концу; из окна виднелся освещенный парк; лучи солнца скользили по снегу, окрашивая его в розоватый отсвет. Что-то будто шевелило душу, звало куда-то. Точно сны детских дней, какие-то грезы светились в этом розовом снеге. Карташев вздохнул всей грудью.

- Ну, а твои дела как? - спросил он.

- Плохи, мой друг, - грустно ответил Шацкий, - если не пришлют мне денег, я впаду в нищету...

- Пришлют...

- Конечно... Ну, едешь? Нет? В таком случае прощай. Я чувствую, что задыхаюсь здесь...

Карташев с Верочкой проводили Шацкого.

- Что ж ты делаешь? - спрашивал уже весело Шацкий, пока Верочка отпирала дверь.

- Занимаюсь, читаю, слушаю музыку, разговариваю.

Шацкий не слушал Карташева. Расставив ноги, он смотрел в упор на Верочку, и его лицо расплылось в глуповатую улыбку. Верочка наконец не выдержала и потупилась от разбиравшего ее смеха.

Шацкий остался доволен.

- Недурна, - говорил он Верочке в лицо и, любуясь ею, твердил: -

Мило... Даже очень мило...

И вдруг закатив глаза, уродливо перегнувшись, он прошептал:

- La donna e mobile...*

* Сердце красавицы склонно к измене... (итал.)

Верочка фыркнула, а Шацкий, уже уходя, кивал головой с видом покровителя и говорил:

- Да, да... Прощай, голубушка, прощай, Артур... будьте счастливы...

Верочка захлопнула дверь, с улыбкой посмотрела на Карташева и остановилась, точно ожидая чего-то.

- Верочка, а где хозяйка? - спросил смущенно Карташев.

Верочка даже присела от смеха.

- Да нету же... - ответила она.

- Верочка, какая вы хорошенькая...

Карташев обнял и поцеловал ее... Верочка прижалась к нему и, побледнев, смело смотрела прямо в его глаза. Ноздри ее слегка раздувались.

- Но ведь вы невеста?

- Чья невеста! Все она врет...

И Верочка теперь уже сама быстро и еще сильнее прижалась, поцеловала в губы Карташева и так же быстро исчезла.

Карташев растерянно вошел в свою комнату.

XVIII

Всю неделю Карташев писал, ухаживал за Верочкой и мучился сознанием, что нарушил свое обещание хозяйке, мучился тем более, что и не любил Верочку настолько, чтобы чувствовать какое-нибудь оправдание своим заигрываниям с ней.

А Верочка шла навстречу всяким ласкам и раздражалась, что Карташев только целует ее.

- Как будто вы весь порох уже расстреляли, как старики целуете, -

говорила раздраженно Верочка.

- Верочка, вы говорите, сами не понимая, что: гадость очень недолго сделать.

- Га-а-дость?! Убирайтесь вы...

- Верочка, вы хорошо понимаете, что говорите?

- Да что мне здесь понимать?

- Как что?

Она внимательно смотрела в глаза смущенному Карташеву и говорила:

- Так, дурачок вы какой-то... Идите вот под церковь копеечки собирать.

- Верочка!

- Да ну... право же... Вот постойте, я вам игрушку куплю, вам и ее довольно будет...

И на другой день Верочка купила ему пятикопеечную голенькую фарфоровую куколку.

Она с злой улыбкой, мимоходом, сунула ему, когда он лежал еще в кровати, эту куколку за пазуху рубахи и в то же время изо всей силы ущипнула его за бок.

Карташев скривился от боли и, схватив Верочку, посадил ее возле себя.

- Ну, и что ж? - насмешливо вызывающе спросила Верочка, в то же время побледнев и смотря в его глаза.

- Верочка, вы глупенькая, - прошептал, целуя ее, Карташев.

- Целуйте куколку, - вырвалась энергично Верочка и, хлопнув дверью, вышла из комнаты.

Карташев остался в кровати и напряженно, смущенно, в сотый раз обдумывал свои отношения к Верочке. И в сотый раз он чувствовал, что ему хотелось только целовать ее, как красивого ребенка, а не как женщину, страсть которой была ему даже неприятна: когда она бледнела, прижималась и жадно смотрела на него, все увлечение Карташева сразу улетучивалось.

После возбуждения в писании на Карташева напало сомнение.

Однажды он лежал, и вдруг, как молния, сверкнуло в его голове: да писатель ли он?

Карташев вскочил и испуганно подошел к своему столу. Неужели только обман один и все это возбуждение и страсть писания? Но он видел в образах тех, кого писал, - они были живые, полные жизни были эти образы. Но живыми они были, может быть, только там, в его воображении, а на бумагу могли попасть только неудачные снимки?

Карташев тревожно присел и начал перечитывать свою рукопись. Худо, хорошо... хорошо, худо... Карташев все напряженнее перечитывая написанное... Поправить здесь надо, непременно надо... Карташев принялся исправлять торопливо, нервно.

Кончив, он начал опять сначала перечитывать свою рукопись.

Но теперь все подряд уже казалось ему какой-то невозможной мазней.

"Да ведь это же суздальская работа!" - пронеслась вдруг отчаянная, унизительная мысль в его голове, и Карташев изо всей силы толкнул свою рукопись. Она полетела со стола на пол и рассыпалась.

Карташеву сдавило что-то горло.

Он быстро оделся и выскочил из дому. Он бросился в парк.

Те же деревья, те же дорожки...

Ах, нет, не те. Теперь это уже не друзья, теперь они только свидетели его пережитой славы. На душе Карташева стало вдруг так пусто, что он испугался.

"Ну, что ж? Ну, не писатель. Не все же писатели... живут же... Не надо даже и думать об этом... Вот надо остричься..."

И Карташев быстро зашагал из парка в, выйдя на проспект, стал, ни о чем не думая, озабоченно искать парикмахерскую.

Тот же проспект, те же домики... Еще вчера он шел по этой улице, и жизнь была так полна, все так улыбалось, все так ярко, гармонично отдавалось в душе... а сегодня... он такая же жалкая бездарность, как и вся эта ничтожная толпа, обреченная на прозябание, обреченная только чувствовать и всегда молчать. Он хуже всякого из этих прохожих, потому что они и не мечтали, а он мечтал, пробовал и теперь знает, что он бездарность.

Убегая от себя, Карташев был рад, когда нашел парикмахерскую и когда его усадили перед зеркалом.

Жгучий порыв боли прошел. Он сидел грустный, задумчивый, окутанный простыней и всматривался в зеркало; его красивые волосы падали ему на лоб, и он думал: "Когда я бездарность, что во всем этом?" И опять жгучая тоска охватывала его.

Он опять был на улице. В догорающем морозном дне точно чувствовался какой-то намек на далекую весну. И в небе была весна: синее, нежное, ласкающее, оно проникало, охватывало знакомым ощущением. Но что толку в том, что он, Карташев, чувствует это небо? Будь небо во сто раз синее, загорись оно всеми переливами своих красок, умри он, Карташев, от восторга, хоть растворись в этом небе: что толку, если он не писатель, если он не может передать своих ощущений, не может заставить других переживать то, что переживает сам?! И жгучее, горькое чувство с новой силой хватало за сердце Карташева; слезы подступали к глазам, и, как ни удерживался он, они капали по щекам, а он быстрее убегал, стараясь в сумерках улицы незаметно вытереть свои слезы, тоскливо-испуганно твердя:

- Как это глупо, глупо, глупо...

Серо и скучно потянулись тяжелые дни томления для Карташева. Рукопись в беспорядочной груде лежала на столе, лекции валялись в углу, и все это мучило, тревожило и отравляло все существование Карташева. Он брал книгу и не мог читать: то другие писали, люди таланта, а он - бездарность.

Ах, чего бы он ни дал, чтобы быть теперь у себя в деревне, заниматься хозяйством и забыть там самого себя, чтобы незаметно как-нибудь добраться до того мгновения, когда наконец и его очередь придет сойти с этой непонятной для него сцены жизни. Но и в деревне только ведь кулакам и житье...

Проснувшись как-то, Карташев заставил себя идти на лекции.

Он уныло, с тоской в душе, опять подходил к знакомому зданию. Это длинное здание казалось теперь ему таким же мертвым, как и он сам.

В маленькой аудитории собралось человек пятнадцать студентов; вошел профессор и начал что-то читать. Кончик его тонкого носа тихонько шевелился, шевелились губы, слова, как горошек, сыпались изо рта, издавая какой-то звук при своем падении. Маленькие слоновьи глаза иногда поднимались и смотрели в сонные лица студентов, и тогда контраст черных глаз и бледного лица профессора был еще резче.

После лекции Карташева всего разломило, и с туманной головой и горячими руками он ходил по высокому темному коридору.

Какой-то гул, чем-то пахнет: это запах какого-то старого тела, сотню лет обитающего здесь. Это и не тело и не запах: экстракт запаха, экстракт какого-то скучного, безнадежного старья.

Следующая лекция государственного права читалась в конференц-зале, где много было воздуху, было светло и хорошо сиделось на соломенных стульях.

Пришло человек пятьдесят. С некоторыми профессор радушно поздоровался.

Кружок столпился около него и слушал: государственное и международное право предполагается сделать необязательным предметом. Какой-то мимический разговор, непонятный Карташеву, а профессор уже подходит к столу и говорит:

- Я по этому вопросу дома сегодня укажу вам...

Какие-то счастливцы бывают, значит, у него на дому.

Идет лекция. Оживленно, звонко, красиво говорит профессор, говорит о Петре Великом, ничего, по-видимому, интересного не сообщает, но отчего с таким интересом некоторые его слушают, переглядываются между собой и улыбаются?

Профессор кончил: веселые аплодисменты, довольные лица. А вот такие же, как и Карташев. Они идут унылые, с пустыми глазами, с пустыми душами, с измятым лицом, идут равнодушные, скучные, неудовлетворенные.

Два каких-то студента говорят, и Карташев старается прислушаться.

Говорят о лекции и отыскивают какой-то особый смысл в словах профессора.

Каким образом выудили этот смысл эти два студента? Он, Карташев, ничего не выудил и ничего не понял. Но хорошо, что они могут догадаться, а если он не может? Из пятисот человек их десятая часть здесь, и из них он уже не понял, а может быть, и другие такие есть, которые тоже не поняли тонких намеков.

Может быть, только эти двое и поняли. Профессор не виноват, конечно, но что это за наука, душа которой, самое интересное в ней - только какой-то непонятный намек, доступный двум-трем аристократам мысли. А остальные?

Остальные уйдут в свое время спокойные с аттестатом в кармане. Чего же еще?

поступят на службу, и к чему тогда все это? В золотом pince-nez и другой в длинном черном рединготе идут с гримасой презрения. Для них, конечно, что все это? Что им Гекуба и что они Гекубе? Им отцы их достанут места и дадут деньги. Они садятся в свой экипаж.

Карташев с завистью смотрел им вслед: их не грызет червь сомнения. Их душа не раздваивается. Ах, зачем его не отправили в детстве в пажеский корпус? Зачем познал он намек на какую-то иную жизнь? Без этого и он был бы теперь удовлетворен, и никуда бы его не тянуло. А теперь тянет и в одну сторону, тянет и в другую, - нет средств для одной жизни, нет подготовки к другой.

И та и другая одинаково не удовлетворяют.

Кружок бедно одетых студентов оживленно весел; прощаются на подъезде и кричат один другому:

- Заходи же за мной.

- Хорошо... он сказал - в семь?

- Ты пораньше приходи, чаю напьемся.

- Андреев, а ты будешь?

Андреев, высокий, худой, страшный, костлявый, с землистым цветом лица, говорит:

- Нет, я сегодня на Выборгской.

- Скажи Иванову, что я рукопись передал.

- Хорошо...

"Иванов, - думал, идя домой, Карташев, - Иванов? Его знают и в университете. Что же такое Иванов?"

"Надо прочесть Жан-Шака Руссо", - тоскливо думает Карташев, вспомнив вдруг разговор в коридоре университета о чем-то по поводу Руссо.

"Необходимо надо прочесть", - страстно загорелось в нем, и он прямо пошел в библиотеку, в которой абонировался.

- Что у вас есть из Жан-Жака Руссо?

- Вот список дозволенных книг.

Карташев посмотрел.

- Здесь нет.

- Я думаю, и в других библиотеках вы не найдете.

Карташев внимательно просматривал каталог "серьезных книг" и взял Шлоссера.

Он шел и думал:

"Прочесть разве весь каталог по порядку, тогда уж все будет в голове из дозволенного хоть".

А не пойти ли ему прямо к Иванову и сказать: "Я хочу быть развитым человеком, укажи мне, что читать, какие книги, где их доставать?"

Карташев пришел домой, пообедал и, войдя к себе в комнату, задумался, что ему делать теперь?

"Пойду я к Корневу, захвачу с собой и свое маранье... А вдруг он скажет, что я писатель?"

Карташев собрал свою рукопись и поехал на Выборгскую.

XIX

Группа Корнева держала в этот день по анатомии частичный экзамен у профессора, умевшего заставлять работать студентов не только за страх, но и за совесть. Несмотря на сухую зубрежку непонятных названий, студенты наперерыв друг перед другом посещали анатомический театр и с бою, назубок, вызубривали трудные названия.

С этими названиями старик профессор умел искусно связывать будущую роль своих слушателей, обращался к студентам, как к докторам: нельзя быть анатомом без знания даже самой скромной аномалии, - жизнь пациента зависит от этого, и без этого знанья это будет не хирург, а шарлатан.

Старый профессор был на страже, чтобы не допустить такого шарлатана к делу, к которому почему-либо человек не годился. Это хорошо знали студенты.

Просьбы не помогали, но все было приспособлено к тому, чтобы человек узнал свое дело, и главное из этого всего было налицо: сумбура и намеков не могло существовать в деле, где все было ясно и точно, как часы, как сам угрюмый профессор, представитель западного ученого, образ которого будет всегда связан с медико-хирургической академией, профессор, которого как огня боялись студенты и боготворили в то же время, как только можно боготворить человека, несущего нам чистую истину. И когда профессор, мировой авторитет, сурово говорил студенту, осторожно запускавшему свои руки во внутренности трупа: "Господин, снимите ваши перчатки", - студент готов был не только свои руки, но и самого себя погрузить в кишки смердящего трупа.

И, боже сохрани, какая-нибудь брезгливая гримаса или даже брезгливая мысль: угадает, обидится и срежет. Срежет не карьерист, не чиновник, не бездарность: срежет европейская знаменитость, старый профессор.

Корнев получил "maximum sufficit"* и был на седьмом небе.

* высшую оценку (лат.).

Он отправился с экзамена в кухмистерскую, а из кухмистерской с Ивановым за какой-то брошюркой к нему.

Иванов по дороге обстоятельно расспрашивал о Горенко и Моисеенко.

- Могу даже последнюю новость вам сообщить, - говорил Корнев, - они жених и невеста, весной сюда приедут, повенчавшись.

- Я знаю... брак фиктивный, чтобы переменить законно опекуна и избавиться от нежелательных лиц.

- Вот как! - изумился Корнев и сосредоточенно принялся за ногти.

- Отучитесь вы от этой дурной привычки, - сказал Иванов, - а то ведь при анатомии это рискованно: трупы, легко заразиться.

- Да, конечно, - озабоченно согласился Корнев, вытер ноготь и опять начал его грызть.

Корнев искоса незаметно всматривался в Иванова; этот маленький, тщедушный человек с копной волос на голове, с какими-то особенными, немного косыми глазами, которыми он умеет так смотреть и проникать в душу, так покорять себе, - страшная сила. Кто мог думать, кто угадал бы это там, в гимназии, когда два лентяя, Иванов и Карташев, так любовно сидели сзади всех рядом друг с другом? Теперь даже и неловко говорить с ним о Карташеве.

- Моисеенко, когда я знал его, - произнес нерешительно Корнев, - не совсем разделял взгляды вашего кружка...

- Он и теперь их не разделяет.

- В таком случае я не понимаю его.

Иванов заглянул в глаза Корневу и ответил тихо:

- Что ж тут непонятного? важна точка приложения данного момента... у каждого поколения она одна... ведь и вы ее не отрицаете?

- Да... но принципиальная цель...

Корнев замолчал. Иванов ждал продолжения.

- Я все-таки сомневаюсь, - смутившись, как бы извиняясь, неестественно вдруг кончил Корнев.

- Только одно сомнение, и ничего, никаких других чувств нет?

- То есть как? Я думаю, одно только сомнение...

Корнев еще более смутился.

- Я так думаю, по крайней мере... но может быть...

Он вдруг побледнел, лицо его перекосилось, и он через силу проговорил:

- Что ж? может быть, и страх - вы думаете?

Иванов молчал.

Корнев поднял плечи, развел руками и смущенно, стараясь смотреть твердо, смотрел на Иванова.

- Во всяком случае, я всегда...

- Такого случая при данных обстоятельствах, - грустно перебил Иванов,

- и быть не может.

Какая-то пренебрежительная, едва уловимая нота чувствовалась в голосе Иванова во все время визита Корнева...

Корнев, с брошюрками в кармане, выйдя на улицу, вздохнул облегченно и побрел к себе. Теперь, перед самим собой же, он спрашивал себя: что удерживает его действительно? Он смущенно покосился на шмыгнувшую в подворотню собаку и огорченно, без ответа, пошел дальше. И "maximum sufficit", и все удовлетворение слетело с его души так, точно вдруг потушили все огни в ярко освещенной зале.

- О-хо-хо-хо, - громко, потягиваясь тоскливо, пустил Корнев, когда вошел, раздевшись в передней, в свою комнату.

Он чувствовал хоть то облегчение, что он теперь один у себя в комнате и никто его не видит.

Он лег на кровать.

Вошла Аннушка в новой кофте, для покупки которой ходила в Апраксин.

Модные отвороты кофты безобразно торчали, Аннушка выглядывала из своей узкой кофты, как притиснутый удав. Она, громадная, с усилием перегибала шею и осматривала себя, поворачиваясь перед Корневым.

Корнев сосредоточенно грыз ногти, не замечая Аннушки.

Аннушка, идя с Апраксина, была очень довольна покупкой, но теперь на нее напали вдруг сомнения.

- То-то надо бы и другие еще примерить, - озабоченно говорила она, - а я так, какую дали.

В передней раздался звонок. Аннушка бросилась отворять. Вошел Карташев.

- А-а! - точно проснувшись, приветствовал, вставая, Корнев.

- Спал?

- Нет... - нехотя ответил Корнев. - Что новенького?

- Целый скандал, Васька, - я писателем стал.

- Вот как...

- То есть какой там к черту писатель... Писал, писал, потом под стол бросил... А потом решил тебе все-таки прочесть.

- Интересно.

- Плохо.

- Посмотрим... Ну, что ж, читай.

- Так сразу?

- Чего же?

Карташев с волнением развернул сверток, сел и начал читать.

Корнев слушал, думал о своей встрече с Ивановым и иногда вскользь, рассеянно говорил:

- Это недурно.

Карташев кончил.

- Ну?

Корнев неохотно оторвался от своих мыслей, посмотрел, развел руками и сказал:

- Мой друг... Несомненно живо... Я, собственно, видишь ты...

Он опять остановился.

- Видишь... - опять лениво начал Корнев. - Писатель... Ведь это страшно подумать, чем должен быть писатель... если он не хочет быть, конечно, только бумагомарателем. Как мне представляется писатель-беллетрист. Ты беллетрист, конечно... Это человек, который, так сказать, разобрался уже в сумбуре жизни... осмыслил себе все и стал выше толпы... Этой толпе он осмысливает ее собственные действия в художественных образах... Он говорит: вот вы кто и вот почему... Твой же герой, - ты сам, конечно, - среди общей грязи умудряется остаться чистеньким... Но других пересолил, себя обелил, - надул сам себя, но кого другого надул? И если ты можешь остаться чистеньким, то о чем же речь, - все прекрасно, значит, в этом лучшем из миров. Если бы ты имел мужество вскрыть действительно свое нутро, смог бы осмыслить его себе и другим... Скажи, Тёмка, что ты или я можем осмыслить другим? Мы, стукающиеся сами лбами в какой-то темноте друг о друга! Мы, люди несистематичного образования, мы в сущности нищие, подбирающие какие-то случайно, нечаянно попадающиеся нам под ноги крохи;

мы, наконец, даже без опыта жизни, когда притом девяносто девять из ста, что и этот опыт окончательно пройдет бесцельно вследствие отсутствия какого бы то ни было философского обоснования...

По мере того как Корнев говорил, он краснел, жилы на его шее надувались, он смотрел своими маленькими зелеными глазами, впивался ими все злее в лицо Карташева и вдруг, сразу успокоившись, вспомнив вдруг Иванова, пренебрежительно, почти весело махнул рукой:

- Нет, мой друг! Какие мы писатели... И ко всему этому, какой талант нужен, чтобы все это было и не узко, и без всякой скучной морали, законно, было бы и вкусно, и понятно, и, наконец, настолько правдиво, чтобы с твоими выводами не мог не согласиться читатель.

- Какой читатель? Иванов может не согласиться, потому что ему тенденция нужна.

- Да какая там к черту тенденция: образование нужно... Есть писатели, на которых все мирятся... И рядом ты... У них, черт их знает, какой размах, и всякая тенденция занимает только свое место... а ты пошлялся с Шацким...

Корнев, заметив угнетенное лицо Карташева, оборвался.

- Я не хотел бы тебя огорчать... У тебя даже есть, если хочешь, несомненная способность передавать свое впечатление, но именно... надо, чтобы и было что передавать. Понимаешь!.. Положим, что у тебя мозоль болит... Не станешь же ты об этом говорить, хотя бы, может быть, нашелся целый кружок людей, у которых тоже оказались бы такие же мозольные интересы... Самое большее в таком случае: ну, и будешь мозольных дел мастер.

Карташев лег на кровать, закинул руки за голову и, сдвинув брови, молча слушал.

- Это, конечно, верно... - нехотя заговорил он, когда Корнев замолчал.

- Какой я к черту там писатель.

- То есть ты, конечно, можешь быть писателем, тянет же тебя... но, как какой-нибудь самоучка с задатками, музыкант, может сделаться артистом только тогда, когда разовьет свой талант... А без этого он будет просто бандуристом.

- Хотя Баян был тоже только бандурист... Гомер не знал современной науки, а останется Гомером навсегда.

- Но Гомер понимал и осмыслил всю свою жизнь... А в нашей обстановке один талант Гомера без знания и понимания современной жизни и ее задач что бы сделал? какой-нибудь крестьянин... что он поймет?

- И все в конце концов сводится, - уныло сказал Карташев, - что если не писать в духе какого-нибудь Иванова, то и нет больше нигде света.

Корнев пренебрежительно махнул рукой, прошелся и сказал:

- Обо всем этом говорить можно разве с точки зрения несоизмеримости того, что требуется от настоящего писателя и что мы с тобой можем дать...

Наступило молчание.

- Но скажи, пожалуйста, ты себя считаешь образованным человеком?

- Я? - с искренним ужасом остановился Корнев. - Никогда, конечно...

Такой же запутанный, как и все мы.

- Вася, но как же распутаться? Как же добраться до истины?

Корнев пожал плечами.

- Есть небольшие кружки... но истина ли это или результат недостаточности истинного знания, откуда я знаю?

- Но, собственно, что требуется для того, чтобы быть образованным человеком? Что читать? Какие вопросы интересуют теперь образованных людей?

- Видишь ты... Я, конечно, в общем... Во времена Белинского решались разные принципиальные вопросы... Ну, помнишь там... ну, вот вопросы эстетики: искусство для искусства. Но жизнь подвинулась, - собственно, и тогда за этой принципиальной стороной, как всегда, скрывалась также практика вещей, но теперь жизнь подвинулась, и эта практика, ну, осязаемее, что ли, стала, ближе подошли мы к ней... Теперь идет решение разных политических, экономических вопросов... На Западе теории там известные... У нас своя собственная точка зрения устанавливается: автор "Критики философских предубеждений против общинного землевладения", автор статей

"Что такое прогресс?".

- А кружок Иванова к каким относится?

- Это уже другая разновидность. Они, видишь, взяли свою собственную точку приложения. Они не желают у нас повторения, например, берлинских событий тысяча восемьсот сорок восьмого года, потому что это будет на руку только буржуазии.

- Почему?

Корнев почесал затылок.

- Ты знаешь, какая разница между либералом и социалистом?

Карташев напряженно порылся в голове.

- Собственно... - начал было он и быстро, смущенно кончил: - Нет, не знаю.

Корнев объяснил. Затем разговор перешел на задачи ивановского кружка, и Карташев опять возбужденно слушал.

- Если они отрицают Запад, значит, они те же славянофилы? - спросил он.

- В сущности, видишь ты... есть разница... Они считают, что у нас есть такие формы общежития, к которым именно и стремится Запад. И вот с этой точки зрения и говорят они: к чему же излишние страдания и ломка, когда ячейка мировой формулы уже имеется у нас?

- Это община?

- Да.

- Из-за чего же они борются? Это ведь есть уже.

- Видишь ты... Что-то в жизни ломает эту общину: надо такую организацию, чтобы не сломало ее.

Корнев, как знал, объяснял и смущенно кончил:

- Я, собственно, впрочем, не ручаюсь за верность передачи.

- То есть решительно ничего не понимаю, - сказал Карташев.

Корнев смущенно развел руками.

- Чем богаты, тем и рады.

Карташев вздохнул.

- Так и буду всю жизнь каким-то болваном ходить.

- Проживешь... будешь служить, судить... защищать...

- Этим только и жить, Васька?

Корнев пожал плечами:

- Живут...

- Значит, не в этом сила?

- Черт его знает, в чем сила.

Карташев ехал от Корнева, подпрыгивая на своем ваньке, и уныло смотрел по сторонам. Он вздыхал и думал: "Но если есть действительно непреложные законы жизни, то как же жить, не имея о них никакого представления? Или, может быть, не ему и заниматься придется всем этим? Кто-то там где-то и будет ведать. Но ведь и он будущий этот кто-то... он же юрист". Карташев тяжело вздохнул. "Да, лучше было бы взять себе какую-нибудь специальность.

А может быть, и так проживу... живут же люди... Вон идет, и вон, и вон...

По мордам видно, что ничего им не снится... Ну, газеты каждый день буду читать... Каждый день в газете какой-нибудь новый вопрос. Два-три года каждый день читать газету, и не заметишь сам, как по всем вопросам будешь все знать... Черт с ним, брошу глупый абонемент, что мне в самом деле скажет какой-нибудь Шлоссер... Подпишусь на газету и буду каждый день читать. И буду заниматься: пора, а то срежусь (сердце Карташева екнуло)...

прямо буду зубрить, как Корнев анатомию, и отлично... это вот верно... по крайней мере, теперь чувствую, что стою на действительной почве. Ну, не писатель; экое горе... а все-таки на второй курс перейду, курить бросил, на втором курсе, а там каникулы, домой". Карташев вспомнил о Верочке. "И она пусть убирается к черту... Точно в самом деле так клином и сошелся свет...

Проживем!"

Карташев на радостях, что нашел наконец выход, прибавил даже лишний гривенник извозчику.

На этот раз Карташев засел за лекции так, как, казалось, давно и следовало. Он читал, составлял конспекты, зубрил на память и медленно, но упорно подвигался вперед. Это не было, может быть, истинное понимание, истинное знание, может быть, это даже не был просвет, а был все тот же в сущности мрак, но у Карташева в этом мраке вырабатывалось искусство слепого: он ощупью уже знал, как и где от такого-то пункта искать следующего. Он знал, что каждая философская система, которую он брал теперь одну за другой приступом, будет несостоятельна, и его интересовало: в чем именно несостоятельна? Он старался угадать, но каждая из систем казалась неуязвимой. А когда он заглядывал дальше и узнавал ее слабую сторону, он удивлялся, как сам не мог додуматься до такой простой вещи. Разрушение некоторых систем вызвало в нем самое искреннее огорчение. Симпатична была школа стоиков по ясности изложения, эпикурейцы прельщали содержанием, но уж как-то слишком откровенно все у них выходило; киренаики были тоже в сущности эпикурейцы, но скромнее.

"Вот этой философии я буду последователем, - с удовольствием думал Карташев, - приеду домой: Долба, Вербицкий, Семенов... кто ты? Я киренаик..."

Когда Карташев дошел до Декарта, он думал: "Отчего бы мне самому свою собственную философскую систему не выдумать? ну, хоть маленькую... Ну, вот, допустим, что я тоже философ и решил создать свою собственную философию. С чего я начну?"

Он сосредоточенно смотрел перед собой, стараясь раскопать в своей голове скрытый клад. Но ничего там не находил.

"Мой друг, ты ищешь ночью там, где я днем ничего не нахожу", -

вспомнил он слова из какого-то анекдота.

"Неужели я такой идиот, что не могу создать даже плохенькую философию?.. Ну, всякий философ начинает с принципа и им уже охватывает весь мир, все существо вещей, отыскивает точку приложения данного момента... ну, вот, Декарт говорит: "Cogito, ergo sum"*, - и поехал... Но вот и я тоже: "Cogito..."

* Я мыслю, следовательно, существую (лат.).

Карташев пригнулся, смотрел на носок своего сапога и уныло шептал:

- Cogito, cogito, а ни черта не выходит.

XX

Мечты Ларио об уроке неожиданно сбылись: по вывешенному в институте объявлению он получил урок.

Ларио веселый пришел к Шацкому.

- Знаешь, - смущенно разводил он руками, - довольно глупое положение: я - гувернер!.. Что из всего этого выйдет, я решительно не знаю. Двадцать пять рублей на всем готовом... Прогулки с сыном... славный мальчик, лет десяти...

- Прогулки эти превратятся, конечно, в свидания с Лизками, Машками...

- Положим, это ерунда, но, понимаешь, мамаша...

- А мамаша какая из себя?

- Не в том дело. Понимаешь, насчет религии пристает... Молитвы с ним по вечерам читать... А здесь я совсем пас, Миша.

- Сколько лет мамаше?

- Да глупости... Ну, лет тридцать.

- Муж есть?

- Есть... Интендант, что ли; о честности мне лекцию прочел. То есть черт знает что такое...

Ларио пустил свое "го-го-го" и еще смущеннее посмотрел на Шацкого.

- Понимаешь, она считает, что в современном обществе недостаточно уважают... черта. Ей-богу! Еще, говорит, одну сторону религии признают, а другую - вот этого самого черта - совсем знать не хотят... отсюда и все зло, потому что, понимаешь, черту только это и надо; ты думаешь, что говоришь с ученым, а это черт... то есть не сам ученый - черт, а черт в него забрался именно потому, что он и не верит в этого черта: кто не верит, к тому он и лезет.

- Что ж она - сумасшедшая?

- Нет... - в гимназии была. "Я, говорит, не могла бы жить, если бы не имела положительных идеалов... жизнь, книги, наука не дают их..." Все они путаются...

- Они или она?

- И не глупая так, а как до черта дойдет, сама хуже черта: глаза загорятся... "Я, говорит, и сыну говорю: никому не верь! мне не верь... иди к батюшке, и если он скажет, ну, тогда ему одному и верь". Понимаешь?

- Понимаю, что тебя вон выгонят.

- Ну, это ты врешь.

- И что ж, молитвы с ним будешь читать?

- Го-го-го... нет, сказал, что я католик...

- То есть черт знает что такое: гувернер, католик.

Через неделю Ларио опять пришел к Шацкому. Шацкий сидел за лекциями.

- Жив еще? - встретил его Шацкий.

- Целую неделю, Миша, как видишь, высидел, ну, а сегодня уж невмоготу: говорю, так и так, тетку надо проведать. "Где живет?" На углу, говорю, Гороховой и Фонтанки. Понимаешь? Не соврал...

- К Марцышке?

- Требуют... Все пять в складчину бенефис мне дают... Да! Знаешь, Катя Тюремщица - готова... Три дня тому назад...

- Откуда ты узнал?

- Шурка сказала.

- Значит, сношения есть все-таки с Машками и Шурками?

- Есть, конечно, Миша. Почты для всех устроены... Конвертик этакий, почерк приличный: все как следует. Rendezvous* напротив... Полпивная, вполне приличная. Особая комната, все как следует... Раз с Шуркой сидим: слышу, кухаркин голос...

* Свидание (франц.).

Ларио произнес "кухаркин голос" с той интонацией, с какой говорил

"шшиик" и вообще все то, что хотел подчеркнуть.

- Ругает, то есть на чем свет стоит, своих господ, и главным образом не так барыню, как барина.

- За что?

- Подбивается к нянюшке...

Ларио бросил шутовской тон и заговорил серьезно, с своей обычной манерой, скороговоркой:

- Понимаешь, действительно подлец... с виду этакий солидный, брюшко, тут на подбородке пробрито, лет этак пятьдесят уж будет, и вдруг за нянькой, а та совсем еще девочка... ну, лет пятнадцати... И прелесть что за девочка... Боится его, а он пользуется...

Разговор оборвался. Ларио прошелся по комнате.

- Ну, а ты, Миша, как?

Шацкий утомленно закрыл глаза.

- Ты все худеешь.

- Я плох...

Он сделал гримасу и провел рукой по лицу.

- Здешней воды не переношу... Денег нет... и высылать не хотят... Мне, кажется, остается одно: пустить себе пулю в лоб.

- Что ж, пускай, Миша... мы тебя хоронить будем, а ты только этак головкой станешь поматывать... знаешь, как анафема...

- Дурак... Какая анафема?..

- Старушка одна такая была. Ну, жила себе где-то, не видала никогда анафему... Ну, и пошла искать. "Видела анафему?" - спрашивают ее. "Видела, батюшка, видела..." Выскочил к ней какой-то волосатый да кричит:

"Анафема!!", а она сидит да только головкой поматывает, а он опять:

"Анафема!.."

Шацкий не слушал.

- Нет, Миша, ты что-то того... действительно плох...

Шацкий встал, оттопырил пренебрежительно нижнюю губу и продекламировал тихо, закатив глаза:

- Волк, у которого выпали зубы, бешено взвыл...

- Миша, не грусти: зубки есть еще у тебя.

Шацкий лениво потянулся.

- Ну, что ж ты? Деньги есть? - спросил он.

Ларио смутился.

- Трешница, Миша, есть... Понимаешь, я того... я как только получу, тебе сейчас же... того...

Шацкий сделал вид, что хочет зевнуть, но не зевнул и, опять падая на диван, лениво произнес:

- Успокойся.

- Понимаешь... хоть и бенефис, а все-таки надо... понимаешь...

- Понимаю, - устало кивнул головой Шацкий.

- А впрочем, Миша, если ты уж так плох...

Шацкий не сразу ответил.

- Не надо...

- Нет, ты послушай...

- Оставь... у меня опять живот болит.

Он побледнел, скривился от боли, а Ларио упорно смотрел на него:

- Ничего, Миша, пройдет: это весна.

Через несколько минут он уже прощался:

- Ну, Миша, мне того... пора. Ты что ж, писал домой?

Шацкий покосился в угол и небрежно ответил:

- Писал, что в госпитале уже...

- Ну?

- Ну, и вот...

- Пришлют, Миша.

- Конечно...

Проводив Ларио, Шацкий устало потянулся, взял лекции дифференциального исчисления и лег с ними на диван. Шел третий экзамен. В году он почти ничего не делал и теперь занимался. У него была какая-то своеобразная, совершенно особая манера знакомиться с предметом: он принимался за него с конца, потом перебрасывался куда-нибудь к средине, возвращался опять к концу, опять подвигался вперед, и так до тех пор, пока не прочитывал всего предмета. Тогда он начинал опять сначала, и если успевал кончить все чтение до экзамена, то шел и выдерживал его блистательно. Если же не успевал, то тоже шел и выдерживал, всегда обращая на себя на экзамене внимание всех: и студентов и профессоров. Он размахивал руками, шаркал ногами и точно нарочно дразнил самых злых или обидчивых профессоров. Очередные студенты волновались и тоскливо шептались между собой:

- Вот рассердит-таки... и что это за пошлая манера?

Но Шацкий умел брать какой-то такой тон, который не раздражал.

Профессора высшей алгебры, молодую звезду, очень, впрочем, немилостивую к плохо понимавшим студентам, он даже так смутил, что тот в конце концов должен был извиниться.

- У вас конечного вывода нет, - с гримасой, наводившей панический страх на студентов, подошел молодой черненький, во фраке, профессор к доске Шацкого.

Шацкий фыркнул.

- Лагранж и этого не требует... Он дает студентам свою книгу и только просит объяснить ему.

- Я признаю такой способ, - поспешно, покраснев, сказал профессор. - Я не настаиваю... Если вам угодно словесно...

И между профессором и Шацким начался словесный диспут почти по всему предмету.

- Достаточно... Извините, пожалуйста...

Профессор протянул Шацкому руку.

Шацкий положил мел и, стоя рядом с профессором, следил без церемонии за его рукой, ставившей три пятерки.

Он пренебрежительно фыркнул и пошел прочь из аудитории, не замечая или не желая замечать взглядов, почтительных и завистливых, своих сотоварищей.

Но экзаменационные победы доставляли ему только мимолетное удовлетворение: денег не было, здоровье расшатывалось.

- Да, да, - печально говорил сам себе Шацкий, - еще одна такая победа, и я останусь без войска...

В то время как у Шацкого экзамены начались с десятого марта, у Карташева они должны были начаться в мае. Карташев усердно занимался и думал об экзаменах с некоторой гордостью. Пройденное было все в голове и сидело прочно: он открывал наугад любую страницу, прочитывал начало и бойко рассказывал себе дальнейшее содержание.

В разгаре занятий в Карташеве проснулась опять жажда к писанию. На этот раз ему хотелось писать уже не веселое, а что-нибудь сильное, драматическое и жалостное без конца. Он остановился на теме: нуждающийся студент доходит до последней нищеты и лишает себя жизни, выбрасываясь из окна четвертого этажа.

Наступившая пасха помогла придумать рамки рассказа. Карташев ходил ночью под пасху к Исаакию и решил уморить своего героя как раз в эту ночь.

Студент стоит у окна. Перед его глазами в темноте звездной ночи вырисовывается как бы окутанный флером, весь освещенный, точно качающийся в воздухе, Исаакий; студент смотрит и вспоминает все свое детство, радостную семейную обстановку былого времени в этот день и, окончив свои воспоминания, собравшись с духом, выбрасывается из окна. Описать последний момент стоило Карташеву большого труда: лично ему, сидевшему до некоторой степени в душе злополучного героя, не хотелось вылетать в окно; он ощущал во время писания ужас и полное нежелание лететь, - точно какая-то сила отталкивала его, и так живо, что для него было ясно, что он, Карташев, сам ни при каких обстоятельствах в окно бы не вылетел... да и никаким другим способом не выпроводил бы себя за пределы этого мира добровольно.

"А не добровольно?" - задавал себе вопрос Карташев, и, вдумываясь в последнюю минуту такого конца, он на мгновение чувствовал весь ужас ее, вздрагивал и с радостью думал, что, слава богу, в настоящий момент он еще жив, здоров и молод.

Две недели писалась повесть. Много слез за это время было пролито Карташевым, - так жаль было ему своего героя. Не только Карташев плакал: бедная девушка, серая с лица, некрасивая, рекомендация хозяйки для переписки, отдавая рукопись хозяйке, чтобы та уже вручила Карташеву, призналась:

- Мы с мамашей так плакали... Это вот место, где он свое детство под пасху вспоминает, так хорошо... И ведь по примете как раз и вышло: разбил он тарелку тогда с пасхой, а это уж непременно к худому... Очень хорошо...

Так как литература отвлекла Карташева от приготовления к экзаменам, то, чтобы покончить совсем со своим писанием, он решил, не медля после переписки, снести рукопись в какую-нибудь редакцию. В какую? Конечно, в лучшую.

Карташев вышел как-то утром из дому с свернутой рукописью.

"Ехать или идти?" Денег было мало, совсем мало, как у самого настоящего литератора, и Карташев подумал: "Конечно, идти, - прямо неприлично даже - ехать".

По мере приближения к редакции Карташев волновался все сильнее, и, когда наконец подошел к подъезду ярко-красного дома, руки его были холодны как лед, а ноги только что не подкашивались.

"А вдруг откажут? Вдруг крикнут: пошел вон! Ну, положим, так не крикнут, но все-таки все сразу поймут, что отказали. Не назад ли, чтобы не переживать опять душевной тоски? А переживешь..." - неприятным предчувствием вдруг засосало Карташева, когда, отворив дверь, он очутился в небольшой приемной редакции.

При его появлении из внутренних дверей вышел средних лет господин с брюшком, с одутловатыми щеками, с двумя колючими маленькими глазками и молча уставился на него.

- Я желал бы...

- Рукопись? - уныло перебил господин.

- Да, я желал бы...

- Позвольте.

И, получив рукопись, господин ушел, лениво размахивая ею и бросив резко, как команду, на ходу:

- Через две недели.

Карташев, машинально поклонившись его спине, выскочил в переднюю, оттуда на лестницу, выбежал на улицу и радостно подумал: "А все-таки принял! Может, и напечатают... Неужели напечатают?! Его, Карташева, произведение?!"

Мимо прошел какой-то молодой брюнет с длинными волосами, взглянул внимательно на Карташева и вошел в подъезд редакции.

"Наверно, писатель..."

Карташев оглянулся и посмотрел ему вслед.

- Ехать, что ли? - обратился к Карташеву извозчик.

"Нет, теперь совсем неловко, кто-нибудь из редакции в окно может увидеть, подумает, что денег много... возьмут и откажут... а так, может: бедный студентик... что уж его? Напечатаем... И вдруг гонорар, знакомятся... Надо будет за эти две недели прочитать, что писалось в их журнале, хотя за этот год... Жалко, как раз экзамены... А какой этот господин, который взял рукопись: брр... какой страшный... А может, только с виду, а на самом деле даже очень добрый... особенно, как прочтет... и тема такая подходящая: бедный студент умирает от нужды... и такой ужасной смертью".

Карташев подумал: "Сегодня уж не буду заниматься: пойду к Шацкому, -

давно у него не был".

Карташев шел, думал, вспоминал и переживал снова свои ощущения при передаче рукописи. Ему вдруг сделалось грустно; как летит время, - быстро, неудержимо: был давно ли мальчиком, гимназистом, теперь писатель... вся жизнь так пройдет... Мелкие радости, мелкое горе... Если даже и примут: печатают же ведь и плохие вещи... А все-таки...

И опять веселые мысли полезли в его голову: приедет он домой уже на втором курсе, не курит, литератор... Ах, если бы бог дал, чтобы приняли...

Карташев проходил в это время мимо церкви и, подняв глаза на крест купола, подумал: "Святой Артемий, моли бога обо мне, грешном, чтобы приняли мою рукопись..."

Был ясный, но холодный апрельский день, и Карташев с удовольствием, чтоб согреться, прошел весь путь к Шацкому пешком. Не доходя квартала два до квартиры Шацкого, он неожиданно увидал своего приятеля на улице за очень оригинальным занятием. На углу Офицерской и Фонарного переулка стоял высокий Шацкий, расставив широко свои длинные ноги, и, держа в руках старые ботинки, что-то очень убежденно и деловито доказывал татарину.

Костюм Шацкого был не из обычных: вместо пальто на его плечи было небрежно накинуто его тигровое одеяло, сложенное вдвое. Некоторые из прохожих останавливались и с интересом следили за продавцом и покупателем.

Ни Шацкий, ни татарин не обращали на них никакого внимания. Татарин то брал в руки ботинки, осматривая их внимательно, то снова возвращал их Шацкому с пренебрежительным видом.

Карташев остановился на противоположном углу и незаметно следил за всем происходившим.

Продав ботинки и получив деньги, Шацкий облегченно вздохнул и повернул к своему дому.

Карташев подождал немного и нагнал приятеля уже на следующем квартале.

- Лорд...

Шацкий радостно и в то же время пытливо остановился перед Карташевым: видел ли он или нет? Карташев старался сделать самое невинное лицо, но что-то было, и оба приятеля залились вдруг веселым смехом. Затем, взявшись за руки, они пошли рядом, не обращая внимания на глядевших на них прохожих.

- Лорд, погода мне кажется особенно хорошей...

- Не правда ли, граф? Хотя, впрочем, холодно... ладожский лед идет.

Карташев сделал гримасу.

- Да, но пледы нашей Шотландии, лорд...

Карташев заглянул в смеющееся, румяное от холода лицо Шацкого.

Они прошли еще несколько шагов.

- Лорд, вы, конечно, гуляли?

- Как вам сказать? Да-а...

- Хорошая вещь это - прогулка, лорд. Но иногда под видом прогулки происходят ужасные вещи... Вы знаете нашу Шотландию, лорд: убить, например, человека, снять с него ботинки...

Шацкий смущенно хохотал.

- Это не убийство, граф Артур... вы ошиблись... это - нищета...

- А! В таком случае это ничего, лорд. Лучшие роды впадают в нищету, и можно старые ботинки продавать с таким достоинством, какому позавидуют короли...

Они подходили к дому. Шацкий перестал смеяться.

- Не говори только, пожалуйста, Ларио, что я продал его ботинки, а то убьет... я обещал заложить только, но нигде их не берут или дают двадцать копеек.

- Ларио не на уроке разве?

- Какой там урок? Уже прогнали... с городовым... Иди ко мне, я только куплю к чаю.

Шацкий пошел в лавочку, а Карташев поднялся к нему в квартиру.

В комнате у Шацкого на полу в одном нижнем грязном белье ползал Ларио, внимательно высматривая что-то под кроватью.

Увидав Карташева, Ларио смущенно поднялся, прищурился и поздоровался.

- Ты что это? - спросил, раздеваясь, Карташев.

- Понимаешь, курить хочется черт знает как...

- Окурков ищешь?

- Да уж нет ни одного.

- Плохо.

- Совсем плохо... Вот Миша пошел, может, ботинки мои заложит.

- Заложил... сейчас придет.

- Заложил! - встрепенулся озабоченно Ларио, - как бы не пропал теперь с деньгами?

- Сейчас придет.

- Вот, как видишь, всего меня заложил. И сам в одеяле ходит днем, а вечером в салопе горничной.

- А что ж твой урок?

Ларио только рукой махнул.

В коридоре раздался резкий крик Шацкого:

- Самовар?!

Шацкий вошел, бросил чай, сахар, колбасу и хлеб на стол, сбросил одеяло и выжидательно посмотрел на Ларио.

- Нет, Миша, прежде всего покурить.

Шацкий не спеша вынул пачку папирос и бросил их Ларио, процедив сквозь зубы:

- У-у, животное...

Ларио жадно закурил папиросу.

- А-а, - затягивался он с наслаждением, выпуская дым.

Шацкий, присев, отломил себе кусок хлеба и колбасы и принялся с аппетитом есть.

Ларио, накурившись, тоже начал есть, а за ним и Карташев.

Подали самовар.

Утолив голод, Шацкий вдруг побледнел и, на вопрос Карташева о причине, с капризной тоской в голосе ответил:

- Опять живот...

- Зачем же ты ешь колбасу?

Шацкий не удостоил ответом и, угрюмо сгорбившись, побрел к своей кровати.

- Что, Миша, аль издыхать взаправду собрался? - спросил Ларио, впавший было уже в свое молчаливое настроение после еды.

Шацкий лежал молча.

- Что ж, родные так-таки ничего и не посылают? - спросил Карташев.

Он подождал ответа и задал другой вопрос:

- Что же вы дальше будете делать?

- Понимаешь... - смущенно заговорил вдруг Ларио, - и урочишко, как на смех, сорвался... И ему плохо, и у меня ничего.

- У меня есть Георгиевский крест отца, альбом, заложите...

- Нет, - быстро поднялся Шацкий, - ты спроси этого подлеца, как его выгнали.

- Животик прошел, Миша? - спросил повеселевшим голосом Ларио.

- Животное, - ответил ему Шацкий и пересел к дивану.

Ларио любовно смотрел на него.

- Говори, что ты наделал...

Перебиваемый Шацким, Ларио смущенно, скороговоркой рассказал Карташеву запутанную историю своего изгнания.

- Понимаешь... паршивый капитанишка, то есть черт знает что с этой бедной нянюшкой сделал... А тут как раз я дрызнул...

- Нет, постой, как дрызнул?

Ларио пустил свое "го-го-го".

- Ну, понимаешь, уехали они в театр... ну, дети там спать легли, а Шурка... пришла, значит...

- В семейный дом?

Ларио покоробил вопрос Карташева.

- В этот самый семейный дом и в эту самую даже, можно сказать, спальню...

- Ну, ну, дальше, - перебил Шацкий.

- Что ж дальше? За пивом послали... угостили кухарку: женщина бегала,

- она и рассказала нам все. Пошли к няньке: сидит в кухне и плачет. Верно?

- спрашиваем. Верно. Шурка говорит: "Ну, так я ему, подлецу, все глаза выцарапаю". Ну, а я говорю: "Врешь, я ему выцарапаю, уж коли так". Ну, еще дрызнули... Выпроводил я Шурку, а то ведь действительно, думаю, скандал сделает...

- А сам убить хотел, - перебил Шацкий.

- И убил бы подлеца! - вспыхнул вдруг Ларио.

Карташев с недоверием и страхом смотрел на загоревшиеся глаза Ларио.

- Он и сейчас его убил бы, - проговорил Шацкий, - а что было неделю тому назад.

- Убил бы, убил, Миша...

- У, животное! Вот с этаким в одной комнате и живи. Ты и меня убьешь когда-нибудь?

- Тебя за что убивать, - равнодушно ответил Ларио.

- Ну, что ж дальше было? - перебил Карташев.

- Ну, вот, Шурка ушла, а я думаю: выпью еще пива, может, засну. Не тут-то было... пятнадцать бутылок выпил: не пьян, спать не хочу, а во мне вот все так и дрожит - убить его, подлеца, и конец... дух захватывает, и свет не мил, если не убью. Пошел на кухню, говорю: "А что, у вас кухонный нож каков?" - "Вам зачем?" - спрашивает кухарка. "Свинью зарезать". Взял нож, попробовал, говорю: "Годится..." Да этак на кухарку и посмотрел. Та так сразу и побелела: по-ня-ла! Нянюшка в слезы... "Не плачь", спать ее отправил к детям, взял нож и хожу себе перед лестницей, жду, когда приедут они из театра... Похожу, похожу, выпью пива и опять на часы...

Ларио перебил сам себя и своим обыкновенным добродушным голосом сказал:

- Черт его знает, совсем ошалел и убил бы, если б не случай!

- Хороший случай, - фыркнул пренебрежительно Шацкий.

- Какой случай?

- Думаю: дай я пойду и поцелую в лоб невинную честную, опороченную девушку... И пошел в детскую... Пошел в детскую, лежит она в кроватке...

Невинные младенцы кругом... Мой ученик... пять образков над его кроваткой... Ну, подошел я к бедной девочке; вижу, - притворяется, что спит, а сама дрожит. Наклонился я, этакий братский поцелуй ей в лоб...

- Глава пятая: поцелуй разбойника, - вставил Шацкий.

- Врешь, Миша: чистый, святой поцелуй... Она плачет... сам плачу...

жалко... Девочка совсем ведь еще... В это время кухарка и успела, подлая, сбегать к дворнику... Вышел я опять на свой пост, заглянул я в кухню: сидит. Я говорю ей: "Ты не бойся!" Она говорит: "Да мне что ж бояться, когда душенька моя ни в чем не повинна". - "Верно", - говорю. "Да вы бы, говорит, сударь, тоже бы оставили это дело". - "Ну, нет, говорю, за такие советы ответить можешь и ты, потому что я и пьян, может быть, и сам не знаю, что могу сделать". Замолчала, как в рот воды набрала, и не смотрит.

Постоял я и ушел. Тут вот немножко уже не помню. Помню, какой-то разговор с ней на лестнице был. Вдруг звонок... смотрю: дверь внизу отворяется... один городовой, другой, пристав... а сзади капитанишка с женой. Пристав уговаривать меня начал, а я кричу ему: "Кто подойдет - убью!" Вдруг сзади, чувствую, схватило меня несколько человек, спереди городовые подоспели, пристав на меня... отняли нож... барыня подскочила да за волосы меня, а сама визжит благим матом. Отцепили ее, а капитанишка, белый как стена, -

знает, мерзавец, в чем дело, - урезонивает ее: брось, брось! Ну, тут я не выдержал и говорю: "Сударыня, вот вы все о чертях беспокоитесь, а не видите, что с чертом живете". Он как заерзает: "Ведите его в участок, ведите в участок". - "В участок я, говорю, пойду, а вы все-таки, господин,

- подлец, с нянюшкой вашей подлость сделали". Мадам: "Ах!" А он кричит ей:

"Да не верь же ты ему, видишь - сумасшедший".

- Ну?

- Ну, го-го-го. Я ему этаким дьяволом расхохотался в глаза. А тут меня тащить стали...

- На другой день, - перебил его Шацкий, - сплю я, стучат в дверь: полицейский. "Господина Ларио знаете?" - "Знаю!" - "Сидит за покушение на убийство в Василеостровской части". Поехали, сидит. "Можете удостоверить личность этого господина?" - "Могу". - "Можете взять на поруки?" -

"Могу..." - "Извольте". И вот... как видишь... привез его. "Я, говорит, все-таки паршивого капитанишку убью". Что ж мне с ним делать? Раздевайся...

Ларио, прищурившись, смеялся.

- Теперь вот он смеется, а неделю тому назад... И главное - на вид бык, а нервы, как у бабы... Познакомился я и с капитаном и с женой - очень милые люди. Ездил вещи этого подлеца брать.

- А что ж жена, по-прежнему, осталась с мужем? - спросил Карташев.

- Конечно.

- И нянька там?

- И нянька. Капитан расхваливает и его, одно, говорит, несчастье: сумасшедший. Ну, и я, конечно: "Да, да, сумасшедший". Очень, очень приличное семейство. Отказались от обвинения: сам капитан уладил в полиции все дело. Ну, вот...

Шацкий отбросил руку по направлению Ларио.

Ларио в это время, пригнувшись, перебирался с дивана на кресло и оттуда на кровать. Добравшись до кровати, он свернулся в клубочек и сказал:

- Хорошо, Миша.

- Шурочку бы еще?

- Что ж, не мешало бы.

- Что наконец выйдет из этого господина? - спросил Шацкий.

- Дурак ты, Миша, - ответил равнодушно Ларио, - ничего не выйдет...

- И как же тебя опять рекомендовать?

- Порекомендуй меня, Миша, к честным людям в ничего не бойся...

- К Марцынкевичу тебя только и рекомендовать.

- С удовольствием, Миша.

Ларио стал вертеться и рычать.

- То есть зверь, а не человек.

- Го-го-го!

- Нет, этот человек... и катар... и экзамены... все это убьет меня...

- Опять животик заболел, Миша? Не падай духом: все перемелется, мука будет...

Шацкий положил голову на руку в смотрел опять уныло и расстроенно в пол.

- Зачем ты в самом деле отравляешь себя, - сказал Карташев, - ешь колбасу?..

- Что ж мне есть больше? - капризно, с детским раздражением спросил Шацкий, - и на колбасу нет денег.

- А твои экзамены как?

- Что ж экзамены? Я и сам не знаю, как их в этой обстановке выдерживаю.

- А ты, Ларио, не держишь совсем?

- Совсем... - Он поднялся с кровати и вдруг закипятился. - Странно даже задавать такие вопросы: что ж я, в подштанниках, что ли, пойду их держать? Он же заложил все.

- Я виноват...

- Тебя никто не винит, но факт... лекций нет, одежи нет, жрать нечего... - Ларио опять лег, повернулся к стене и добавил: - И самое лучшее, если ничего нельзя переделать, нечего и сил тратить: спокойной ночи.

Немного погодя по ровному дыханию Ларио ясно было, что он действительно заснул.

В окно смотрели какие-то однообразные, серые, унылые, точно преждевременные сумерки.

- Пора домой, - тихо сказал Карташев, нарушая молчание.

Шацкий поднял голову.

- Ну что ж, едем, - устало ответил он, - если крест и альбом даешь...

Завтра опять экзамен: на всю ночь засяду.

- Ну, однако, ты совсем так сорвешь себя.

Шацкий фыркнул.

- Не в этом счастье, мой друг... Пожалуй, салоп лучше надеть...

Он ушел в кухню и возвратился в салопе горничной.

Грусть его маленького больного лица еще сильнее подчеркивалась его комичной, высокой фигурой в женском пальто.

Карташеву хотелось сострить, но он не решился.

- Идем, - позвал Шацкий.

Они молча спустились на улицу.

Проходя мимо освещенного подъезда главной лестницы того дома, где жили Шацкий и Ларио, Шацкий остановился перед стоявшим у подъезда швейцаром.

- Ну что? - спросил он швейцара.

- Не говорил еще. Да уж не беспокойтесь, - что можно будет, сделаем, -

ответил швейцар.

- Вы уж, пожалуйста...

- В чем дело? - спросил Карташев, когда они отошли.

- Дельце одно... Петьку, подлеца, пристраиваю. Одно семейство за границу собирается, - вот я и хочу Петьку с ними послать.

- Как же ты его пристроишь?

- А вот через швейцара... Очень милый человек... познакомился с ним и узнал...

- Как же это ты познакомился с ним?

- Мой друг, что ты допрос снимаешь? - быстро ответил Шацкий, - знаешь, и деньги есть. Этот Ларио... он меня окончательно убивает... А если бы еще знал, что я продаю его вещи... Ведь все наново покупать придется: какой это процент? И на него же идет...

- Отчего же ты продаешь?

- Да потому, что в кассе мало дают... Я и свои все вещи продал.

- Главное, и я ничего не имею... Может быть, впрочем, я буду скоро иметь...

И Карташев рассказал о своем писании и о своей снесенной в редакцию рукописи.

- Все деньги тебе...

- Merci, - улыбнулся Шацкий.

- Ты не шути, Миша, а вдруг...

- Крест золотой?

- Да, с эмалью.

- Едем...

Приятели наняли извозчика и поехали.

- Об деньгах и думать даже не стоит, - говорил на извозчике Карташев,

- все ведь это такие глупости...

- Ну, нет, мой друг, именно без денег все глупости...

Между приятелями завязалась беседа, что называется, по душе.

Шацкий, что бывало с ним редко, был не только серьезен, но и определенен. Ему хотелось высказаться, и он говорил с своей обычной быстротой и живостью. Только мгновениями, когда его схватывали колики, он кривился и замолкал.

- Васька Корнев считает меня, конечно, так чем-то... явлением понятным, но грустным... Мой друг... таких, как я, сто миллионов; таких, как Васька, ну... сто тысяч... Во всяком случае, place a moi*, и если он себя считает вправе меня игнорировать, то он должен признать, по крайней мере, и за мной это право... Постой, постой... а следовательно, Васька сам по себе, а жизнь сама по себе... И эта жизнь в полном противоречии со всеми Васькиными теориями: знать их не хочет... А Ваське жить надо в этой же жизни... Как ему жить? По-своему? Он знает, что его к вечеру же упрячут...

и хорошо еще, если только в сумасшедший дом, - там хоть говорить можно все и кормят, - а то ведь и хуже еще может быть... Спрятать свои идеалы и кое-как у этой же жизни свой кусок хлеба отбирать?.. И со смертью в душе волочить свое раздвоенное существование... вся энергия подорвана... жизни нет... Следовательно, прежде чем ставить себя в безвыходное противоречие, надо обеспечить себе, по крайней мере, ну хоть свободу действий. Надо платить за все, и за право быть честным прежде всего... А то: "Что вам угодно?" - "Я желаю поступить на службу". - "Ваш образ мыслей?" - "Мой образ мыслей... мой голодный желудок..." Глупо и пошло...

Николай Гарин-Михайловский - Студенты - 02, читать текст

См. также Гарин-Михайловский Николай - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Студенты - 01
Тёма и его друзья Из семейной хроники I - Один ксендз исповедовал одну...

Сказка - Чапоги
При императоре Сук-цон-тавани жил один бедняк Ким-ходури. Он занимался...