Дмитрий Андреевич Фурманов
«ЧАПАЕВ - 02»

"ЧАПАЕВ - 02"

Расспрашивая встречных, где остановился штаб, Клычков отметил, что все отвечали как-то наспех, словно нехотя, куда-то торопясь, - вся станица была в движении, до чрезвычайности была оживлена и возбуждена. Казаков выбили, угнали, и теперь еще продолжали их где-то гнать те части, которым поручено было преследование. Значит, причины возбужденья не в этом - не в военной опасности, не в боевых приготовлениях. Но в чем же?

Он подъехал незаметно к штабу - к огромному дому купца Карпова. Здесь в сборе были все: Чапаев, его ребята, Ежиков. Особенно запомнился Федору Ежиков. Он, видимо, понял, в чем дело, и встретил гуляку чуть сдержанной улыбкой:

- Тылы подтягивали... товарищ... Клычков? - А глаза золотистые и смеются-смеются у дьявола - насмехаются.

- Да... Подзадержался там... - неловко пробурчал Федор и обратился к Чапаеву: - Армию известили?

- Сейчас вот собираемся... Из Уральска вести добрые - там двинули вперед, дорогу ко Лбищенску чистят...

- То-то бы дело... А нам тут как, относительно Сахарной-то?

Спросил и смутился: слова показались излишней болтовней, как и сам себе казался он здесь почти что лишним...

"Они все тут шли, сражались, жизнью рисковали, а я, извольте-ка - через два часа пожаловал!"

Угрызения совести шерстили сердце, полымянной мукой кидались в лицо.

Одна за другой подходили к дому женщины-крестьянки. Настойчиво жестикулируя, они доказывали что-то вестовым и караульным, тщетно пытаясь проникнуть в штаб. В окно было видно, что их не пустят, - невозмутимый, усмешливый вид красноармейцев был тому порукой. Федор вышел на волю, расспросил, в чем дело, узнал, что они жаловались на новых своих гостей - красноармейцев, которые-де растаскивают имущество. Федор немедленно отправился с ними на место, расспросил, осмотрел, записал, обещал разыскать и воротить пропавшее.

Грабежи были - этого никак нельзя отрицать. Грабежи во время вступления войск в населенные пункты, видимо, явление неизбежное, и это Федор многократно впоследствии имел возможность наблюдать как на своих, на красноармейских, частях, так и на войсках врага. Это - нечто стихийное, с чем трудно бороться, что в корне уничтожить немыслимо, пока существует война. Это свойственно бойцу наших дней по природе всей его взвинченной, специфически военной, разрушительной психологии. Военные грабежи пропадут только с войной. Это так. Однако же это вовсе не значит, будто с ними нельзя бороться уже теперь и бороться даже очень, очень успешно!

Федор наткнулся на целый ряд грабежей, вовсе бессмысленных, не имевших в себе нисколько корыстного начала. Идет, к примеру, красноармеец, тащит огромный узел со всяким барахлом.

- Что у тебя? Покажи.

Он совершенно спокойно раскладывается с узлом на снегу, развязывает, вытаскивает оттуда детские рубашечки, пеленки, игрушки, разные тряпки, платьица...

- На что это тебе, дружина?

Молчит. Сам видит, что ни к чему.

- Зачем брал-то, спрашиваю?

- А мы все кому што: взял и понес.

- Зачем же все-таки?

- Почем я знаю...

- А у меня женщина была, плакала, искала. Надо быть, это самое бельишко и есть...

- Может, оно... Пущай берет, - согласился парень без жалости.

- Не "берет", а отнести надо, - внушительно, дружески, беззлобно сказал ему Клычков.

- И отнести можно, - согласился тот. - Конешно, отнести, - чего ей, бабе, барахтаться? Ты укажи, я сам снесу.

Федор узнал, где тот хватил узел, и направился вместе с ним. Красноармеец принес, молча положил его на железную ощипанную кровать, помялся неловко на месте, взялся за скобу и вышел молча.

Федор встретил другого. Этот голову всунул в плетеную детскую колясочку - может, в печку тащил, а может, и просто позабавиться. Бывало и это, по-разному забавлялись.

Сгребут, бывало, здоровеннейшие лапищи какого-нибудь вихрастого Михрютку, у которого сапожищи потяжеле да грязи на них в аршин, у которого в ляжках три пуда да полпуда в льняных кудрях, - сгребут и волокут его к такой вот что ни на есть ангельской колясочке. Визжит-брыкается Михрютка, страстным воем пугает мимо идущую публику. В станице ли, в деревне али в городе - игра везде одинаковая. Как ни визжи, а забава состоится: в подмогу со всех сторон сбегаются ребята, помогут они вязать, держать, скрутить парня начисто в детскую колясочку. Свяжут его, прикрутят честь честью и руки веревкой заплетут, а потом выбирают, где горка покруче да с горки его... на колесиках... кувырком!

Ха-ха-ха! То-то забава молодецкая!

И тут результат был один: колясочку парень Клычкову возвратил без малейшего сожаления, она ему была совершенно не нужна и соблазнила только своим разукрашенным видом.

Многое разыскали, многое возвратили, станица поутихла, перестала жаловаться. Чапаев приказал немедленно созвать командиров, а когда собрались, - жестким тоном распорядился он произвести массовые обыски и арестовать всех, у кого хоть что найдется из украденного. Что будет отобрано - все сносить в определенные места, назначить особую раздаточную комиссию, пригласить пострадавших и удовлетворить, но... только бедноту: ни одному "буржую" чтобы не было отдано ломаного гроша. Это имущество пойдет в полковые кассы, которые создать надо теперь же, немедленно! Тех, что сами снесут вещи, - не трогать, не арестовывать... Кроме этого всего, собрать через два часа на площади всех бойцов, сообщить, что будет говорить "сам Чапаев" - так и наказал передать: "Сам Чапаев говорить, мол, будет!"

Два часа спустя Петька Исаев докладывал Чапаеву, что собрались на площади и ждут его красноармейцы. Тут же пришел командир одного из полков, - вместе направились к площади. Командир дорогой пояснял Чапаю настроенье бойцов.

Чапаева Федор слушал впервые. От таких ораторов-демагогов он давно уж отвык. В рабочей аудитории Чапаев был бы вовсе негоден и слаб, над его приемами там, пожалуй, немало бы посмеялись. Но здесь - здесь иное. Даже наоборот: речь его имела здесь огромный успех! Начал он без всяких вступлений и объяснений с того вопроса, ради которого созвал бойцов, - с вопроса о грабежах. Но дальше он зацепил попутно и огромную массу ненужнейших мелочей, все зацепил, что случайно пришло на память, что можно было хоть каким-нибудь концом "пришить к делу". В речи у Чапая не было даже и признаков стройности, единства, проникновения какой-либо одной общей мыслью: он говорил что придется. И все же, при всех бесконечных слабостях и недостатках - от речи его впечатление было огромное. Да не только впечатление, не только что-то легкое и мимолетное - нет: налицо была острая, бесспорная, глубоко проникшая сила действия. Его речь густо насыщена была искренностью, энергией, чистотой и какой-то наивной, почти детской правдивостью. Вы слушали и чувствовали, что эта бессвязная и случайная в деталях своих речь - не пустая болтовня, не позирование. Это - страстная, откровенная исповедь благородного человека, это - клич бойца, оскорбленного и протестующего, это - яркий и убеждающий призыв, а если хотите, и приказание: во имя правды он мог и умел не только звать, но и приказывать!

"Я, - говорит, - приказываю вам больше никогда не грабить. Грабят только подлецы. Поняли?!"

И на это приказание отозвались оглушительные и приветственные, и благодарственные, от глубин сердца радостные крики многотысячной толпы. Был неописуемый восторг. Красноармейцы клялись, веруя в слова, честно клялись своему вождю, что никогда не допустят грабежей, а виновных будут сами расстреливать на месте.

Увы, они не знали, что это н е в о з м о ж н о сделать, что с к о р н е м вырвать это на в о й н е нельзя, но клялись они убежденно, и нет сомненья, что с о к р а т и л и грабежи до последней фронтовой возможности.

Помнятся обрывки чапаевской речи.

- Товарищи! - крыл он площадь металлическим звоном. - Я не потерплю того, што происходит! Я буду расстреливать каждого, кто наперед будет замечен в грабеже. Сам же первый э т о й вот расстреляю подлеца, - и он энергически в воздухе потряс правой рукой. - А я попадусь - стреляй в меня, не жалей Чапаева. Я вам командир, но командир я только в строю. На воле я вам товарищ. Приходи ко мне в полночь и за полночь. Надо - так разбуди. Я навсегда с тобой, я поговорю, скажу, што надо... Обедаю - садись со мной обедать, чай пью - и чай пить садись. Вот какой я командир!

Федору стало неловко от беззастенчивого ребячьего бахвальства, а Чапаев, минутку подождав, крыл невозмутимо:

- Я к этой жизни привык, товарищи. "Академиев" я не проходил, я их не закончил, а все-таки вот сформировал четырнадцать полков и во всех них был командиром. И там везде у меня был порядок, там грабежу не было, да не было и того, чтобы из церкви вытаскивали рясу поповскую... Што ты - поп? Оденешь, што ли, сукин сын? На што украл?

Чапаев грозно обернулся в одну, в другую сторону, даже перегнулся назад, глянул пронзающе и быстро, словно хотел узнать среди многотысячной серой массы того злодея, о котором теперь говорил.

- Поп, известное дело, врет, - отвесил Чапаев крепкую мысль. - Он и живет обманом, а то какой же поп, коль обману нет? Не трожь, говорит, скоромного, а сам будет гуся в масле жрать, только кости потрескивают. Чужого, говорит, не тронь, а сам ворует, - этим попы и опостылели нам... Это верно, а все-таки веру чужую не трожь, она не мешает тебе. Верно ли говорю, товарищи?

Место было выигрышное. Чапаев это знал и потому именно в э т о м месте поставил свой хитрый вопрос. Красноармейцы-крестьяне, раскаленные чапаевской речью, словно давая исход задушившему долгому молчанию, прорвались буйными криками. Только этого и ждал Чапаев. Симпатии слушателей были теперь всецело на его стороне: дальше речь как ни построй - успех обеспечен.

- Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое... Раз окончится война - куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров - сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу - и одежу разделим поровну... Верно ли говорю?!

- Верно... верно... верно... - рокотом катилось в ответ.

Вспыхивают кругом оживленные лица, рыщут пламенеющие восторгом глаза... Красноармейцы летучими обрывками слов, кивками, смешками, веселым глазом выражают друг другу острое сочувствие, согласие, довольство... Чапаев держал в руках коллективную душу огромной массы и заставлял ее мыслить и чувствовать так, как мыслил и чувствовал сам.

- Не тащи!.. - выкрикнул он, резко поддав левой рукой. На минутку встал, не находил нужного слова. - Не тащи, говорю, а собери в кучу и отдай своему командиру, все отдай, што у буржуя взял... Командир продаст, а деньги положит в полковую кассу... Ранят тебя - вот получи из этой кассы сотню рублей... Убили тебя - раз тебе на всю семью по сотне! Што, каково? Верно говорю али нет?

Тут уж случилось нечто непредставимое - восторг перешел в бешенство, крики перешли в исступленный, восторженный вой...

- Все штобы было отдано, - заканчивал Чапаев, когда волненье улеглось, - до последней нитки отдать, што взято. Там разберем, кому отдать, у кого што оставить, вам же на помощь. Поняли? Чапаев шутить не любит: пока будут слушать - и я товарищ, а нет дисциплины - на меня не обижайся!

Он закончил речь свою под отчаянные рукоплескания, под долго несмолкавшее "ура".

На ящик, с которого только сошел Чапаев, влетел красноармеец, мигом распахнул шинель, задрал гимнастерку и быстрым движеньем расстегнул стягивавший штаны массивный серебряный казацкий пояс.

- Вот он, товарищи, - кричал парень, потрясая поясом над головой, - семь месяцев ношу... в бою достался... сам убил, сам с убитого снял... А отдаю. Не надо... на што он мне? Пущай на помощь идет на общую. Да здравствует наш геройский командир товарищ Чапаев!

Толпа задрожала в приветственных восторгах.

Федор видел, какое глубокое впечатление произвела чапаевская речь, он радовался этому эффекту, но только все тревожился вот относительно "сотни коров" да одежи, которую будут делить "пополам"; потом и с комиссиями этими полковыми тоже не все было ладно.

- Товарищ Чапаев, - обратился он, - мне охота теперь же ознакомиться с красноармейцами, да и рассказать бы я им хотел вкратце насчет нашей общей обстановки в стране, только скажите-ка им сами, что будет, мол, говорить комиссар, товарищ Клычков...

Чапаев - тут же на ящик, предупредил, и Федор стал рассказывать про борьбу на других фронтах - с Колчаком, Деникиным, со всеми вожаками белых армий. Коснулся коротко международной обстановки, остановился в двух словах на экономической жизни государства. В разных местах, как бы попутно и в виде иллюстраций, он привел чапаевские примеры, остановился на них и, не отвергая прямо, дал такие к ним "объяснения", что от предложений остался только легкий душок...

Федор подходил к разрушению чапаевских положений крайне осторожно и все время подпускал выражения вроде того, что "хорошую и верную мысль товарища Чапаева о нашем о б щ е м имуществе враги наши истолковали бы, конечно, так, будто мы берем, тащим и делим кому и что и как вздумается... Но не так думаем мы с товарищем Чапаевым, да и вы, конечно, думаете не так", - и Федор подкапывал и сваливал с ног ту "дележку", которую, пожалуй, и предлагал Чапаев. Во всяком случае, так можно было развить и понять его знаменитый пример: "...сотню отобранных коров мы разделим сотне крестьян - каждому по корове..." Без разъяснений таких положений оставить было невозможно.

Пребывание, правда, очень краткое, в группе анархистов, крестьянское прошлое Чапаева и удалая его натура, невыдержанная, беспланная, недисциплинированная, - все это настраивало его на анархический лад, толкало к партизанским делам.

Да, великое дело - слово: ни грабежей, ни бесчинств, ни насилий в станице больше не было.

Как только окончился митинг, Федор разыскал Ежикова и хотел с ним посоветоваться - сегодня ли создать ревком в станице, или отложить до утра. Но Ежиков промычал нечто непонятное и от прямого ответа уклонился. Федор решил действовать один: оповестил жителей, чтобы собрались теперь же к помещению станичного управления, пригласил с собой троих политических работников, наметил вопросы, решился сам попытать счастья в новом деле, - ревкомов в полосе военных действий ему создавать еще не приходилось. Станичников собралось немало - помещение не смогло вместить пришедших. Когда Ежиков узнал, что ревком все-таки будет и без него создан, он явился сам. Федор этого маневра сразу не понял, догадался он только потом: Ежикову очень, очень хотелось собрать побольше материала о бездеятельности Федора, о его непригодности, слабости и т. д., чтобы того отозвали, а его, Ежикова, оставили комиссаром группы. Он и ревком хотел создать самостоятельно, а Федора поставить перед совершившимся фактом. Да не успел.

Собравшиеся держались неуверенно, как вообще это бывает в подобных случаях. И чему тут удивляться? Вчера были казаки, вчера собирали их здесь же и выбирали свою власть... Сегодня красные пришли, ревком назначают, а завтра, может быть, опять вернутся казаки, - что тогда? Не будут ли сняты головы у станичников, посаженных править станицей?

В ревком работать никто не шел - робели. Те, что не робели и понимали события во всей их сложной и серьезной совокупности, давно уж покинули станицу, ушли по городам, включились в Красную Армию.

Назначили в ревком своих политработников. Стали говорить о работе - что делать в первую очередь, что - во вторую, с чем можно обождать... Решили на первоначальные расходы собрать с присутствующих кто что может, а потом с шапкой пройтись и по всей станице. Затем связаться с Уральском, получить оттуда указанья-распоряженья, а может быть, и материальную подмогу.

Федор им усердно разъяснял задачи ревкомов, попутно разъяснял и задачи Советской власти. Слушали сельчане, соглашались, одобряли... В станице утверждена была Советская власть. Над крылечком казачьей управы утвержден был красный небольшой флажок.

К вечеру пустая воротилась разведка. Она тыкалась в разные стороны, вынюхивала, выщупывала, высматривала, но чижинские разливы не позволяли и думать о проезде на санях до большого Уральского тракта. Это верно, что по утрам примораживало крепко. Это верно, что степь была в рыхлом, в липком снегу. Но уж дороги приметно окисли и распустились, а теплые мартовские дни и вовсе их оплешивили. Надо было приостановить дальнейшее наступление, ждать новых распоряжений. В большом доме у Карпова - купца - собрался весь командный состав: Чапаев приказывал расставлять охрану, подтягивать обозы, наводить порядок в советской станице... Тут же приводили пленных. Долго и безрезультатно допрашивали киргиза, захваченного в степи. Стало известным, что у Шильной Балки - селения в нескольких десятках верст - пошаливают казаки и чуть ли не заняли самый поселок; туда надо было перебросить немедленно часть имеющихся сил - и это обсуждали. Да мало ли разных дел, где про все передать.

Свисли черными туманами сумерки. Истомленные походом и тревогами отгремевшего дня - спали командиры. Заснул и Федор. Чапаев скоро разбудил его - подписать приказ. Проснулся, подписал, опять уснул. И опять разбудил его Чапаев. Всю ночь, до утра, без сна просидел этот удивительный человек. Проснется Федор и видит, как сидит Чапаев один, только светит скупая лиловая лампешка. Сидит он, склонившись грузно над картой, и тот же любимый циркуль с ним, что был в Александровом-Гаю: померит-померит - запишет, опять смерит и снова запишет. Всю ночь, до петушиного рассвета, мерил он карту и слушал молодецкий храп командиров. У дверей, сжав винтовку в обе руки, дремал часовой и серым лбом долбил по черному ребру штыка.

В Сломихинской пробыли четыре дня. Фрунзе по прямому проводу сообщил, что бригаду бросает на Оренбургский фронт. Обстановка скоро заставила изменить и это решение, - перебросили бригаду не к Оренбургу, а в Бузулукский район. Для детальных переговоров Чапаева и Клычкова Фрунзе вызвал в Самару - к себе.

Собрались в четыре минуты. Знали, что больше сюда не вернутся. Побросали в санки походные саквояжики. Не стоит на месте борзая тройка, - выбрали ядреных, самолучших коней!

Аверька уж сидит, готовый в степную скачь, и вожжи подобраны, как старушечьи губы - сухо и крепко! На крыльце Попов, Чеков, Теткин Илья, вся братва чапаевская - высыпали провожать.

- Да скорей бы нас отсюда, товарищ Чапаев...

- Как приеду - вызову враз!

Тройка тронула...

Сверкнули в снежную пыль прощальные крики. С крыльца - как в зеркальцах - плеснулась в глаза разлучная тоска. Кто-то взвизгнул, кто-то кнутом взмахнул, кто-то шапку вскинул до крыши... В серой тоске и в снежных заметах пропало крыльцо...

Степи-степи! Кумачи вечерние, колыбели белые да пуховые!

А по степи ветер, как девичий вздох - ходит пахучими и холодными валами, ходит над белыми снегами, ходит над снежными пустырями, пропадает в чистую синь раннего мартовского неба!

От Сломихинской путь держали обратно на Александров-Гай - по тому самому пути, где шли еще так недавно с полками... Ехали и молчали. Степь ездоку как люлька - гонит в усладный сон.

Вот уж и Казачья Таловка. Ну, давно ли здесь готовились к бою, изучали и циркулем вспарывали карту, совещались, мозговали - как бы в орех расколотить казару! И ночь - с песнями, с веселым разговором, а потом - с мертвой тишью, здоровенным храпом усталых крепко-накрепко уснувших бойцов...

Федор припомнил костры и у костров рыжебородого того мужичка и рослого кудрявого парня, что повертывал на угольях картошку и выхватывал на штык. Где они теперь? Остались ли живы?

Так до самого Александрова-Гая - в воспоминаньях о пережитом, в отчетах перед собою за свои поступки.

В Алгае были недолго: передохнули, перекусили - и в путь.

Крыли степь перекладными тройками вплоть до самой Самары.

VII. В ПУТИ

Чапаев был из тех, с которым сойтись можно легко и дружно. Но так же быстро и резко можно разлететься. Эх, расшумится, разбунтуется, зло рассечет оскорбленьем, распушит, распалит, ничего не пожалеет, все оборвет, дальше носа не глянет в бешенстве, в буйной слепоте. Отойдет через минуту - и томится. Начинает трудно припоминать, осмысливать, что наделал, разбираться, отсеивать важное и серьезное от случайной шелухи, от шального чертополоха... Разберется - и готов пойти на уступки. Но не всегда и не каждому: лишь тогда пойдет, когда з а х о ч е т с я, и только перед тем, кого уважает, с кем считается... В такие моменты надо смело и настойчиво звать его на откровенность. На удочку шел Чапаев легко, распахивался иной раз так, что сердце видно.

Человек он был шумный, крикливый, такой строгий, что иной, не зная, подойти к нему боится: распушит-де в пух, а то - чего доброго - и двинет вгорячах!

Оно и в самом деле могло так быть - на незнакомого да на робкого. Чем в тебе больше страху, тем горше свирепеет сердце у Чапаева: не любил он робкого человека. И поглядеть со стороны - зверем зверь, а поближе приглядись - увидишь простецкого, милейшего товарища, сердце которого открыто каждому чужому дыханью, и от этого дыханья каждый раз вздрагивает оно радостно-чутко. Присмотрись - и поймешь, что за этой пыльной бранью, за этой нахмуренной суровостью ничего не остается, ни малого камушка у пазухи, - все он выстреливает разом, подчистую. И когда отговоришь с ним, - согласен ты или не согласен, - знаешь зато и чувствуешь, что исчерпал вопрос до донышка. Неконченых дел и вопросов с Чапаевым никогда не останется - у него всегда все кончено. Сказал - и баста!

Голову свою носил Чапаев высоко и гордо - недаром слава о подвигах его громыхала по степи.

Та слава застлала Чапаю глаза, перед самим собою рисовала его непобедимым героем, кружила ему голову хмелем честолюбия.

Сподручные хлопцы в глаза и за глаза больше всех шумели про подвиги чапаевские. Это они первые распускали и были и небылицы, они их размалевывали яркими мазками, это они раньше всех пели Чапаю восторженные гимны, воскуряли фимиам, рассказывали про его же собственную чапаевскую непобедимость. Когда Чапаю превосходно врали и даже льстили - он слушал охотно, облизывался, как кот с молока, сам поддакивал и даже кой-что прибавлял в речь враля. Зато пустомелю и мелкого подхалима, не умеющего и соврать путем, выгонял в момент. И впредь наказывал - не пускать к себе.

Поражала еще в характере у него одна удивительная такая черточка: он по-детски верил слухам, всяким верил - и серьезным и пустым, чистейшему вздору.

Верил тому, что в Самаре, положим, на паек выдают по десять фунтов махорки, а вот на фронте и осьмушки нет.

Верил, что в штабе фронта или армии идет день и ночь сплошное и поголовнейшее пьянство, что там одни спецы-белогвардейцы и что они ежесекундно нас предают врагу.

Верил тому, что снаряды, обувь, хлеб, винтовки, пополненье, - что бы там ни было, - все это опаздывает по злой воле отдельных лиц, а не из-за общей нехватки, расстройства транспорта, порчи мостов, положим, и т. д. и т. п.

Верил, что тиф заносят птицы: чем больше птиц, тем больше тифу; верил, что сахар растет чуть не целыми головами; что коня не бить - он испортится...

Чему-чему только не верил он по простоте, по чистоте сердечной!

Или вот товарища берет, ну, Попова, что ли. Попов - комбриг. Попов - парень сам герой и был с Чапаем во всех переделках, ходил в атаку не раз, не раз прострелен, контужен, одним словом - не зря комбриг.

И вот какой-нибудь случай в боях: не успел Попов обозы стянуть в срок, не успел на помощь другой бригаде подойти, отступил, положим, на пяток верст, да с тем, чтобы десять разом нагнать...

И уж кто-то шепчет доверчивому начдиву:

- Трус Попов-то... Побежал... Зря не помог - растерялся вовсе... Да пьянствовал, подлец, всю неделю... Против тебя, Чапаева, слово говорил... Зависть имеет...

И слушает, внимает жадно и верит доверчивый Чапай, распаляется гневом:

- Да я ему, подлецу!.. Да я голову оторву!.. Расстреляю за пьянство!.. Это што: людей у меня губить... а сам пьянствовать! А Чапаев отвечай... Позвать немедленно!

И ждет, взбеснованный, когда приедет Попов, побросав дела, услыхав про грозовье. Прискакал Попов, в коридоре справляется:

- Сердит?

- У-ух, как сердит...

- Все на меня?

- На тебя одного...

- Поди, наговорил кто?

- Да уж не без того...

- Ну, пронесет, бог даст...

И, наспех стянув ремни, оправив штаны, кобур, подтянувшись по-военному, входит Попов:

- Здравья желаю, товарищ Чапаев!

А тот и не глядит. И не отвечает. Бешеные глаза под тяжелым свесом ресниц упали вниз. Дергает усы Чапай, молчит целую минуту. А потом - как пробка выскочит из бутылки:

- Опять пьянствовать?

- Да я и не...

- Молчать! Распустились, сукины дети...

- Товарищ Чапаев, я...

- Молчать!.. Расстрелять тебя мало, подлеца! В такой обстановке и до чего распустились, дьяволы! Это што? Это што такое? Это подо што Чапаева подвели?

Попов молчит. Он знает, что выскочит газ - и пробку вынимай спокойно. Он знает, что выкричит Чапаев гнев свой - и притихнет. А как притихнет, тут ему и докладывай, рассказывай, как было, опровергай клевету и вздорные слухи... Сначала поартачится, все еще по упрямству не станет слушать, но ты - иди-иди-иди настойчиво и прямо к цели.

Только ему краешком поколыхай ту веру в клевету - обмякнет, как ситный, посмотрит тебе ласково в глаза и скажет виновато:

- А я, понимаешь ли...

- Понимаю, понимаю...

- Да-да, так вот я, понимаешь ли... Ну, говорят, отступил... Ну, говорят, пьянство опять же...

- Ну да, ну да.

- Так я и поверил - как же не поверить? А ты бы вместо меня разве не поверил? Как же. Того гляди - тут каждый поверит!

И уж Чапаев смеется. И уж ласково треплет Чапай Попова по плечу. Чай пить с собой усаживает, не знает, как окупить вину...

Прошло два дня, прошло три дня - случилось с Поповым то же и так же, так же от начала до конца будет верить Чапаев клевете и вздорному слуху, станет бушевать, кричать, грозить, а потом - потом ласкаться виновато...

Он был доверчив, как малое дитя. Оттого и сам много страдал, но перемениться не мог.

Только одному он не верил никогда: не верил тому, что у врага много сил, что врага нельзя сломить и обернуть в бегство.

- Никакой враг против меня не устоит! - заявлял он гордо и твердо. - Чапаев не умеет отступать! Чапаев никогда не отступал! Так и скажите всем: отступать не умею! Наутро же гнать неприятеля по всему фронту! Передать, что я приказал! А кто осмелится поперек идти - доставить в штаб ко мне... Я живо обучу, как ж...у назад держать надо!

В своем деле и в своем масштабе Чапаев был большой мастер и знаток: он знал превосходно всю свою дивизию - ее бойцов, ее командиров; меньше знал и почти вовсе не интересовался политическим ее составом. Он превосходно знал ту местность, где развертывались боевые операции, - знал ее то по памяти, от юности, то от жителей, по расспросам, то изучал ее по карте со знающими людьми. А память у него свежая, цепкая - так все и заклещит, не выпустит, пока не надо. Знает он жителей, особо - крестьянскую ширину; городом интересовался меньше; знает - что тут за мужик, чего можно ждать от него, на что можно надеяться, в чем опасность прогадать. Все, что надо, знал про хлеб, про обувь, про одежду, сахар, патроны, снаряды, махорку - про все знал: ни с каким его вопросом не застанешь врасплох.

Зато вот по вопросам другого порядка - по политическим, и особенно тем, что идут за пределами дивизии, - по этим вопросам не понимал, не знал ничего и знать не хотел. Больше того, многому вовсе не верил.

Международность рабочего движения, например, он считал сплошным вымыслом, не верил и не представлял, что оно может существовать в такой организованной форме. Когда ему указывали на факты, на газетные сведения, он только лукаво ухмылялся:

- А газеты-то - сами же пишем... Чтобы веселее было воевать, вот и выдумали.

- Да нет, тут же лица, города, числа, цифры. Тут неопровержимые факты.

- А што они, цифры, - цифру я и сам выдумать могу...

Первое время он упорно этому верил, обратного и слушать не хотел, только ухмылялся. Потом, после частых и длительных бесед с Клычковым, и на это он изменил свой взгляд, как изменил его на многое другое.

Дальше, он считал, например, всю возню с анархистами ненужной и глупой затеей.

- Анархисту надо волю дать, он тебе вреда не принесет никакого, - говаривал Чапаев.

Программы коммунистов не знал нисколечко, а в партии числился вот уже целый год, - не читал ее, не учил ее, не разбирался мало-мальски серьезно ни в одном вопросе.

Наконец, припоминается отношение его к "штабам" - так он называл все органы, откуда получал приказы, директивы, а равно людей, патроны, одежду, - все, что полагается. Ему до конца в этом вопросе удавалось привить очень мало: Чапаев был глубочайше убежден, что в "штабах" засели почти исключительно одни царские генералы, что они "продают налево и направо", а "народ" под руководством таких вот вождей, как сам он, Чапаев, не дается на удочку и, поступая п о п е р е к штабных приказов, обычно не проигрывает, а в ы и г р ы в а е т. Недоверие к центру было у него органическое, ненависть к офицерству была смертельная, и редко-редко где был приткнут по дивизии один-другой захудалый офицерик из "низших чинов". Впрочем, были и такие из офицеров (очень мало), которые зарекомендовали себя непосредственно в боях. Он их помнил, ценил, но... всегда остерегался.

Не чтил и интеллигенцию. Тут ему не нравилось главным образом р а з г л а г о л ь с т в о в а н и е о делах и отсутствие видимого, ж и в о г о дела, до которого он сам был такой охотник и мастер. Тех же из интеллигенции, которые умели д е л о д е л а т ь, считал редчайшим исключением. Из этого отношения его к офицерству и к интеллигенции вполне естественно вытекало у Чапая стремление всюду поставить с в о и х людей: во-первых, потому, что они - люди не слов, а дела, и надежны; во-вторых, с ними ему легче, и, наконец, как говорил он многократно, - "учить надо крестьянина и рабочего теперь же, а учить можно только на деле... Я ему приказываю быть начальником штаба - отказывается, дурак, а сам того не знает, что для него же делаю. Прикажу, поставлю, почихает неделю, а там, смотришь, и заработает, хорошо заработает, никакому офицеру так не сработать!"

Эта линия - выдвигать повсюду своих - была у него центральная. Поэтому и весь аппарат у него был такой гибкий и послушный: везде стояли и командовали только преданные, свои, больше того - высоко чтившие его командиры.

Все эти особенности чапаевского характера Клычков рассмотрел довольно быстро и, рассмотрев, только больше убедился, что прежде надо завоевать у него авторитет и лишь потом перекрещивать, обуздывать его, направить на путь сознательной борьбы - не только слепой и инстинктивной, хотя бы и красочной, героической, такой шумной и славной.

Чем же завоевать авторитет? Надо взять его, Чапаева, в духовный плен. Разбередить в нем стремление к знаньям, к образованию, к науке, к широким горизонтам - не только к боевой жизни.

Здесь Федор знал свое превосходство и убежден был заранее, что лишь только удастся п р о б у д и т ь - песня Чапаева, анархиста и партизана, будет пропета, его исподволь, осторожно, но упорно будет можно отвлечь и к другим мыслям, пробудить интерес и к другим делам. Веры в свои силы, в свою способность у Федора было много.

Чапаев из ряда вон, он не чета другим - это верно, его трудно будет обуздать, как дикого степного коня, но... и диких коней обуздывают!.. Только надо ли? - вставал вопрос. Не оставить ли на произвол судьбы эту красивую, самобытную, такую яркую фигуру, оставить совершенно нетронутой? Пусть блещет, бравирует, играет, как многоцветный камень!

Мысль эта у Клычкова была, но она показалась и смешной и ребяческой на фоне гигантской борьбы.

Чапаев теперь - как орел с завязанными глазами: сердце трепетное, кровь горяча, порывы чудесны и страстны, неукротимая воля, но... нет пути, он его ясно не знает, не представляет, не видит...

И Федор взялся хоть немножко осветить, помочь ему и вывести на дорогу... Пусть не удастся, не выйдет, - ничего: попытка не пытка, хуже все равно от этого не будет...

Если же удастся - ого! Революции таких людей во как надо!

Только отъехали от Александрова-Гая, как в задний ряд отошли из памяти и Сломихинская, и недавний бой, и все события этих последних дней. Вставало новое - то неведомое, огромное дело, по которому спешили теперь в Самару. Они еще не представляли себе всей мучительной опасности, что создалась на колчаковском фронте, и не были осведомлены о серьезности наших последних поражений под Уфой. Но уж и без того ясно было, что не попусту вызывают их столь срочно на переговоры; подготовляется, видимо, большое дело, и в этом деле им придется играть не последнюю роль.

- Как думаете, зачем? - спросил Клычков.

- В Самару-то?

- Да.

- Перебрасывать... На другом месте нужны, - уверенно ответил Чапаев.

Точно оба ничего не знали, гадать попусту не хотели... разговор оборвался сам собой. Каждый думал втихую - бескрайные невысказанные думы...

Приехали в первое попутное село. Остановились у Совета... Крестьяне, лишь только заслышали, что приехал Чапаев, набились в избу, теснились, проталкивались, жаждая взглянуть на прославленного героя. Скоро о приезде узнало и все село. На улице закружилась беготня, все спешили застать, взглянуть на него. У крыльца напрудилась многолюдная толпа: ребятишки, бабы, наползли даже седобородые, сухие, белые старики. Все с ним здоровались, с Чапаевым, как с хорошим и давним знакомым, многие называли по имени-отчеству. Оказалось, что и здесь, как под Самарой, нашлись старые бойцы, воевавшие с ним вместе в 1918 году. И плывут, плывут умилительные медовые улыбки, играют радостью серые чужие лица. Иные смотрят серьезно и пристально, словно хотят насмотреться досыта и отпечатлеть навеки в памяти своей образ геройского командира. Иные бабы стояли в смешном недоуменье, ничего не зная и не понимая, в чем тут, собственно, дело и на кого и почему так любопытно смотрят: побежали мужики к Совету, побежали с ними и они. Мальчишки не галдели, как галдят всегда, стояли смирно, терпеливо чего-то ждали. Да и все чего-то ждали, - хотелось, видно, послушать, как Чапаев станет говорить... Отдельные, случайно пойманные слова прыгали из уст в уста по толпе. Их перевирали, их перепутывали, но гнали дальше, дальше и дальше...

- Сказал бы нам што-нибудь, товарищ командир, - обратился к нему председатель Совета. - Мужичкам же, видишь, охота послушать умную речь.

- Чего скажу? - улыбнулся Чапаев.

- А как там живут, скажи, кругом-то... Чего-нибудь да надумай...

Чапаев ломаться не любил. Охоту послушать у мужичков знал и видел сам, - чего же не поговорить?

Пока запрягали лошадей, он обратился к крестьянам с речью. Трудно сказать что-нибудь про главную тему этой чапаевской речи, - он повторял самые общие места про революцию, про опасность, про голод. Но и эти слова были по душе: шутка ли, сам Чапаев говорит! С напряженнейшей внимательностью выслушали они до последнего слова замысловатую, сумбурную его речь, а когда окончил - сочувственно покачивали головами, пришептывали:

- Это вот так да!

- Ну, так ищо бы!

- Ай, и молодец!

- Много хорошего сказал, вот спасибо, братец... Вот так уж спасибо!

Сколько сел и деревень ни проезжали - Чапаева знали всюду, встречали его везде одинаково почетно, радостно, местами - просто торжественно. Деревня высыпала целиком посмотреть на него, мужички вступали в разговоры, бабы охали и шептались, мальчишки долго-долго кричали и бежали за санями, когда уезжали. Кой-где произносил он "речи". Эффект и успех были обеспечены: дело было не в речах, а в имени Чапаева. Это имя имело магическую силу, - оно давало знать, что за "р е ч а м и", быть может, бессодержательными и ничего не значащими, скрываются значительные, большие дела. Это очень удивительное свойство человеческое, но уж всегда так: случайному и подчас г л у п о м у слову известного и славного человека всегда придается больше весу, чем бесспорно у м н о м у замечанью какого-нибудь бледненького, незаметного "середняка".

На одном из перегонов разговорились про частные дела: кто откуда, чем занимался, в какой среде вырос, - словом, на темы бескрайные. Федор рассказал про черный рабочий город, где родился, получил первые детские впечатления, понял впервые, что жизнь - суровая борьба... Потом - кочевая жизнь, и так вплоть до самой революции. Когда он кончил свою коротенькую автобиографию, Чапаев стал рассказывать о себе. Чтобы не забыть, Федор в первой же деревушке на память записал чапаевскую повестушку.

БИОГРАФИЯ ЧАПАЕВА

...Мне Чапаев рассказывал про себя, - писал Клычков. - Верить ли - не знаю. Во всяком случае, на иных пунктах берет меня сомнение, например, на его родословной, - очень уж явственно раскрасил. Мне думается, что в этом месте у него фантазия, однако ж передам все так, как слышал, отчего не передать? Вреда не вижу, а кому захочется точно все установить - пусть-ка пошатается по тем местам, про которые говорю, - там сохранились у Чапая и друзья и родственные люди. Они порасскажут, верно, немало про жизнь и борьбу степного командира.

- Знаете, кто я? - спросил меня сегодня Чапаев, как сидели в санях, и глаза у него заблестели наивно и таинственно. - Я родился от дочери казанского губернатора и артиста-цыгана...

Я было предположил, что он "шутить изволит", но, выждав минутку и не услышав от меня крика изумленья, продолжал Чапаев:

- Знаю, что поверить трудно, а было... все было, как есть... Он, цыган-то, увлек ее, мать, да беременную и бросил - как знаешь сама. Ну, куда же бедняжке деваться? Туда-сюда, а матери не миновала. Мать-то вдовой уж была. "Дедушки" моего, губернатора, в живых тогда не стало... Приехала это к матери да тут же при родах и умерла. Я остался щенок щенком. Куда, думают, укрыть этакое сокровище? Да и придумали. Зовут это дворника, а у дворника-то брат в деревне жил, - этому брату и подарили, словно игрушку какую. Живу, расту, как все ребятишки росли. У него же своя семья в целую кучу! Раздеремся, верещим - святых выноси... Про малое детство почти што и не помню ничего, да, надо быть, и помнить-то нечего - оно в деревне у всех одинаковое. А подрос к девятому году - в люди отдали, и шатался я по этим людям всю мою жизнь... Перво-наперво дали свиней пасти - и я практику на них выдерживал: большую скотину сразу не дают. Когда на свиньях наловчился, пастухом сделался настоящим, а из пастухов-то артель меня плотничья взяла, своему делу зачала учить... С ними и работал, по подрядам ходил, а потом из плотников в лавчонку угодил, к купцу... Торговать учился, воровать норовился, да не вышло ничего - очень уж не по душе был этот мне обман... Купец - он чистым живет обманом, а ежели обмана не будет в купце, - жить ему сразу станет нечем. Вот я тогда это все и понял, а как понял - ничем тут меня не вразумишь: не хочу да не хочу, так и ушел. Што теперь я злой против купца, так все оттого, што знаю я его насквозь, сатану: тут я лучше Ленина социалистом буду, потому што на практике всех купцов разглядел и твердо-натвердо знаю, што отнять у них следственно все, у подлецов, подчистую разделать, кобелей. Плюнул я на торговлю в тот раз и подумал промеж себя: чего же, мол, делать-то я стану, сирота? А в годах был - по семнадцатому. Мерекал-мерекал да и выдумал по Волге ходить, по городам, народ всякий рассмотреть да как кто живет - разузнать самолично... Купил шарманку опять же себе... И была еще тогда со мной д е в у ш к а Настя!.. "Пойдем, - говорю, - Настя, по Волге ходить: я петь да шарманку вертеть, а ты плясать почнешь. Зато уж и в Волгу-то мы насмотримся и все города-то мы обойдем с тобой!" И пошли... В разных местах, как зима зажмет, и подолгу живали с ней, работать даже принимались на голодное живье... Да што тут за работа - услуженье одно... по зимнему делу... А как оно на апрельских зеленях покатится, солнышко, как двинет матушка льды на Каспийское море, - подобрали мы голод в охапку да берегом, все берегом, бережком... И музыка шарманная, и жаворонки поверху свистят, да Настя тут, да песня тут... Эх ты, не забыть тебя - не забуду! Ну ж и красавица ты по весне плывешь!

И вдруг опустилась Чапаева голова, стих печально веселый голос:

- Много в апрелях солнца, а кроме солнца - преет апрелем земля... И от прелости той не уберег я ее, касатку... Свернулась, как листик зеленый. И осталась пустая моя шарманка... А плясунку в Вольском на берегу схоронил... А сам цыгану шарманку загнал - и остался я будто вовсе один... Да, жисть-то, она всегда такого подбирает - подобрала и меня: царская служба к годам подошла... Коли служба подошла - служить пошел, а служить пошел - война пришла... Да с самых тех пор и выходу нет из-под ружья... Вот она какая...

- Вы же были женаты? - спрашиваю я Чапая. - Помнится, вы что-то и насчет ребятишек...

- А, да... Я это перед войной... Это верно, что женат-то был, только недолго оно. Как германская стукнула - враз забрили... Приехал как-то на побывку - неладное говорят о жене. Я и так и не так: скажи, говорю, как это все произошло, обнаковенно?

"Ни при чем, говорит, я, Вася, все это злой наговор людской".

Так-то оно так, што злой наговор, а все же я промеж прочего и на самом деле узнал, как она в полном бесчестьи происходит. Ну, што же, говорю, змея зеленая, хоть и любил я тебя, а иди же ты, сука, на четыре стороны, не хочу я больше знать тебя в жизни. Детей же беру с собой... И больно уж обида меня взяла! Два ведь года не видел ее, а других штобы баб - пальцем не шевелил. Я никогда этого... Все ждал, што к ней ворочусь, только для нее и берег себя... Ну, и как же тут сердцем не встревожиться! Прибыл муженек, а она - вон што!

Поехал я назад, на позицию, да с горя так и лезу, так и лезу под огонь. Один, думаю, конец, раз в жизни ничего не выходит... Всех "Георгиев" четырех заслужил, унтером сделался, в фельдфебели вышел, а пуля не берет... Уж и ранетый был не единожды, а все вот цел да цел... Только одна и жила беда: воевать умел, а грамоты не знаю никакой. И так-то мне тошно, стыдобушка берет, да и зависть погрызла: читают ребята, пишут кругом, а я и знать не знаю ничего... Как-то, помню, "серым чертом" прапорщик меня обозвал, а я его как шугану по-русски в три этажа, - зло уж больно взяло... Так все лычки у меня и ободрали, остался я опять на солдатском низу. Зато грамоте тут обучился: читать и писать, все как есть заучил. Дело делом, война врастяжку пошла, а вот и революция подоспела - гонют меня в Саратов, в гарнизонный полк.

Што ты, думаю, шут те дери? Кругом и разговоры умные и знают люди, што говорят, отчего-почему движенье народа произошло, а я один того не знаю. Дай в партию поступлю... Одного толкового человека упросил - он меня к кадетам все приноравливал, только оттуда я скоро... есером стал: ребята, гляжу, как раз на дело идут... Побыл с есерами и на собрания ихние хаживал - и тут услышал анархистов. Вот оно, думаю, дело-то где! Люди зараз всего достигают, и стеснения притом же нет никакого - каждому своя воля... А Керенский организоваит в то время добровольцев отряд, из сербов. Меня командиром ставили. Да я же его и развалил, отряд-то весь, - против Керенского сам обернул. Тогда меня, голубчика, разжаловали, в Пугачев отправили, командиром роты назначили. А времена ж ведь какие тогда? В Пугачеве совнарком был свой, и председатель этого совнаркома был парень, - ну, одним словом, настоящий... Я ему што-то полюбился, видать, да и мне он по сердцу! Как послушаю, аж самому охота умным жить. Он-то меня, совнаркомщик, и стал выучивать да просвещать. С тех пор уж все я по-другому разумею. Да и всю анархизму кинул - сам в большевики ступил... И книжки пошли у меня другие - читать же я больно охотник. Ту войну, как грамоте обучился, лежу в окопах и читаю, все читаю... Ребята смеяться начнут: псаломщиком будешь, мол, зачитаешься, а мне и смеху нет. Про Чуркина атамана читал, Разина, Пугачева Емельку, Ермака Тимофеича, доставал про Ганнибала, тоже читал, Гарибальду итальянского, самого Наполеона... Я, знаете, все больше люблю, штобы воевать человек умел да сам бы себя не жалел, коли надо бывает... Всех я этих знаю. И к тому же других читал... Тургенева, говорили, хорошие сочинения, да не достал, а у Гоголя все помню, и Чичкина помню... Эх, кабы мне да побольше образоваться - тут по-другому голова б работать стала. А то чего же, как есть темный человек! Был темный, темный, и остался...

Да некогда было и учиться мне: на Пугачи, так и гляди, казаки наскочут... Как где надо притом же хлеб доставать, али бунт какой усмирить, - завсегда меня посылали:

- Здесь Чапаев?

- Здесь, - говорю...

- Поезжай.

И больше ничего: учить меня не надо, знаю сам...

Довел Чапаев свою автобиографию до самого Октябрьского переворота.

Все ли у него так рассказано, как было, - откуда мне знать? Прихвастнуть любил - этот грех за ним водился, - может, и тут что приплел для красного словца... Только и приплел ежели, так пустяк какой*.

* Относительно "губернаторского" происхождения, по-видимому, сплошная выдумка; в этом все потом сомневались.

Биография как будто самая рядовая, нет в ней ничего замечательного, а в то же время - присмотритесь: всеми обстоятельствами, всей нуждой и событиями личной жизни он толкаем был на недовольство и протест.

У Федора и еще было кой-что приписано, да мы уж остановимся на этом и рассуждения его о Чапаеве приводить не будем. Что у Чапаева за жизнь была после Октября - об этом сведений одинаковых нет: слишком красочна была эта полоса. Он, как вихрь, метался по степи. Его сегодня видели в одном селе, а назавтра - за сотню верст в стороне... Казаки трепетали от одного имени Чапаева, избегали вступать с ним в бой, - так были околдованы его постоянными успехами, победами, молодецкими налетами.

До Самары ехали четыре дня. Сел и деревень по пути перевидали множество. И где бы ни произносилось имя Чапаева, оно всюду производило одинаковый эффект. Сам Чапаев держал себя с неподражаемым апломбом. Был такой случай: к какому-то селу подъехали поздним вечером, народу нет по улицам, про Совет спросить не у кого. Хотели толкнуться в избу к кому-нибудь, да вылезать неохота на морозе; поехали прямо на церковь, в расчете, что найдут Совет "там где-нибудь, на площади".

Наконец попадается встречный.

- Товарищ, где здесь Совет?

- Там вон, за оврагом... - показал он в другую сторону.

Повернули, приехали. Огромнейшее здание, похожее на сарай, старое, глухое, дикое, да и в месте совершенно диком - за оврагом, на отлете села, так и видно, что в забросе... Стучали-стучали, насилу отперли. Выходит дряхлейший глухой старикашка.

- Чего, - говорит, - надо, соколики?

- Где дежурный? - сердито спрашивает Чапаев.

- А нету никого... по домам все, тут днем только ходют... Нету никого...

- Позвать немедленно председателя...

Федор в таких случаях никогда не протестовал против настойчивости и даже резкости обращения: по тем временам особой вежливостью мало чего можно было добиться. Иной раз видят, что мямля человек, так его и метят затереть, забить, не дать ему ничего... Суровое было время, по-суровому тогда и поступать приходилось, коли хотел какое-нибудь дело делать, а не слова долбить.

За председателем послали - тот еще по дороге от вестового узнал, что вызывает его "сам Чапаев". Подходит оробелый, снимает шапку, кланяется.

- Это што же, братец, Совет-то тебе - свинюшник, што ли? - грозно встретил его Чапаев. - Куда ты его к черту на кулички выбросил - места тебе нет посреди-то села, а?

- Да народ не дает, - робко заметил председатель.

- Какой народ? Не народ, это кулаки не хотят, а народ тут ни при чем... Ишь ты, уступчивый какой...

- Да я хотел...

- Чего хотел! - оборвал Чапаев. - Тут делать надо, не хотеть... А властью называешься. Завтра же перевести Совет на площадь, занять там дом хороший и сказать, што Чапаев приказал. Понял?

- Понял, - промямлил тот.

- Я поеду обратно из Самары, смотри, если застану в этой дыре...

Бессловесный и, видимо, никчемный председатель из числа "подставных" засуетился, забегал насчет лошадей... Даже и ночевать не стали "в таком селе", ночью же укатили.

Приехали в Самару. Явились к Фрунзе. По-товарищески позвал он Чапаева и Федора зайти к нему вечером на квартиру - дотолковаться как следует по поводу предстоящих операций. Пришли. Фрунзе объяснил положение на фронте, говорил о том, как решительно надо теперь действовать, какие нужны командиры по моменту... Когда Чапаев по каким-то делам отлучился минут на пяток, Фрунзе спрашивает Федора:

- Дело серьезное, товарищ Клычков... Думаю назначить Чапаева начальником дивизии. Что скажете? Я знаю его мало, но слухов о нем - сами знаете... Как он на деле-то? Вы с ним хоть сколько-нибудь да поработали...

Федор высказал ему все, что думал, - хорошее высказал мнение, оттенил только незрелость политическую.

- Я и сам того же мнения, - заключил Фрунзе. - Человек он, бесспорно, незаурядный... Пользу может дать огромную, только вот партизанщиной все еще дышит жарко... Вы постарайтесь... Ничего, что горяч: они, и горячие-то, ручными бывают...

Федор коротко пояснил Фрунзе, что в этом направлении как раз и ведет свою работу, что симпатию и доверие Чапаева уже, безусловно, заслужил и думает, что в дальнейшем сойдется с ним еще ближе.

Вошел Чапаев. После короткой беседы Фрунзе сообщил ему о назначении и сказал, что ехать надо теперь же на Уральск и там ждать распоряжений, так как общий план предстоящей операции все еще довольно неясен. Простились. Ушли. Через два часа уезжали из Самары. Перед отъездом Чапаев попросил разрешения заехать в Вязовку - свое родное село; Фрунзе согласился. Поехали на Вязовку.

- У вас кто в Вязовке-то? - спросил Федор.

- Все в Вязовке... Старики там, отец с матерью - названые... Двое парнишек, девчонка - эти живут со вдовой одной... У той, видите ли, двое своих, вот вместе все и живут...

- Знакомая хорошая?

- Да, хорошая знакомая... Очень знакомая, - Чапаев хитро улыбнулся. - Друг у меня помер, а она осталась, друг-то и завещал, штобы оставалась со мной...

В Вязовке встретили с большим триумфом. Председатель Совета сейчас же созвал заседание в честь приезда дорогого гостя. Там Чапаев говорил свои "речи"... Вечером в народном доме его имени "местными силами" поставили спектакль. Играли безумно скверно, зато усердие было проявлено колоссальное: артистам хотелось заслужить чапаевскую похвалу... Переночевали, а наутро - марш в Уральск!..

Федору показалось, что с ребятишками Чапаев обходится без нежности; он его об этом спросил.

- Верно, - говорит, - с тех пор, как у меня эта щель семейная объявилась, ништо мне не мило, и детей-то своих почти што за чужих стал считать...

- А воспитывать как же станете?

- Да што же воспитывать: мне вот все некогда, а тут - кто их знает как, я даже и не спрашиваю об этом... Посылаю из жалованья, и кончено...

- Да жалованья мало...

- Мало, знаю... притом еще за ноябрь с декабрем у меня не получено... Вон где ноябрь... А теперь март за половину. Не платят...

- Плохо дело...

- Каждый теперь што-нибудь теряет, товарищ Клычков, каждый, - проговорил серьезно Чапаев. - Без этого, знать, и революция быть не может: один имущество свое теряет, другой - семью, иной, глядишь, вот ученье погубит, а мы - мы и жизнь-то, может, вовсе утеряем.

- Да, - задумался Федор, - может, и жизнь... А интересно, в самом деле: конца войне нет... Все новые и новые враги со всех сторон... И кругом в опасности... Мы вот с вами долго ли наездимся вместе? А близки ведь уж и новые походы...

- И думать не думаю про это, - отмахнулся рукой Чапаев. - Кто его знает, конец-то... Иной раз в такую кашу засыпался - и выходу, кажется, нет никуда, ан жив. Лучше не думать наперед. Я единожды к чехам в деревню по ошибке прикатил, в девятьсот восемнадцатом еще году было... Своя, думаю, да своя деревня-то, а шоферу што! - он увезет куда хочешь... Только въехали - батюшки: чехи! Ну, говорю, Бабаев (шоферу-то), закручивай, как знаешь, - а у самого пулемет на руках... Крути, говорю, на улице, а я стрелять стану... Успеешь закрутить - спасемся, а то - поминай как звали... Он крутит, а я палю, он крутит, а я палю... Как завернул, да как даст ходу, а кавалеристов тут человек пятнадцать на нас выехало, вот и началось вдогонку-то... Обернулся я лицом назад - пыль дугой, не видно ничего, только стреляют, слышу, на скаку-то: они на нас, а я все туда да туда... Обе ленты расстрелял... Ну-ка, лопни тут шина, што от меня осталось бы?.. Чех за мою голову и тогда награду обещал: принеси, говорит, голову Чапаева, золота дадим... У меня хлопцы прочитают эти бумажки, смеются над чехом-то, а один раз написали: "Приходите, мол, к Стеньке Разину в полк, мы вам и без золота отдадим..." Написали, запечатали письмо да мальчишке деревенскому дали отнести... У меня много бывало всяких п р о и с ш е с т в и е в.

- И сохранен вот... - сказал Федор. - Чем сохранен - случайностью ли обстоятельств, своею ли находчивостью, кто знает? А поди десятки раз на волоске от смерти был.

- Так вот, - отозвался охотно Чапаев, - именно десятки и есть, и даже многие десятки. Я себе все сам задаю этот вопрос: што это я какой живучий, словно нарошно кто меня оберегает?.. А другому, как только первая пуля полетела, - хлоп, и нет человека.

- Ну, так что же, - спросил Федор, - сами-то вы все-таки как думаете: случайность тут или другое что?

- Да нет, случайность где же - везде голова нужна... ой, как нужна голова! Ведь бывает, што всего одну минуту переждал, и нет тебя, да не одного тебя - сто человек можно загубить... Нас, сонных, чех захватил в деревне... А я на другом конце ночевал, вскочил в одних штанах, да "ура-ура"... А и нет у нас ничего - оружия-то никакого, да обрадовалась ребятня, да как кинулась - разом отняли у кого што. И не токмо пленных своих отняли, а ихних в плен набрали... Н а х о д к а нужна, товарищ Клычков, без находки разом пропадешь на войне.

- А пропадать-то неохота? - пошутил Федор.

- И тут неодинаково, - серьезно ответил Чапаев. - Вы думаете, каждому человеку жизнь свою жаль? Да не только што, а и один не всегда ее любит как следует. Я, к примеру, был рядовым-то, да што мне: убьют аль не убьют, не все мне одно? Кому я, такая вошь, больно нужен оказался? Таких, как я, народят сколько хочешь. И жизнь свою ни в грош я не ставил... Триста шагов окопы, а я выскочу, да и горлопаню, нака, выкуси... А то и плясать начну, на бугре-то. Даже и думушки не было о смерти. Потом, гляжу, отмечать меня стали - на человека похож, выходит... И вот вы заметьте, товарищ Клычков, што, чем я выше подымаюсь, тем жизнь мне дороже... Не буду с вами лукавить, прямо скажу - мнение о себе развивается такое, што вот, дескать, не клоп ты, каналья, а человек настоящий, и хочется жить настоящему-то как следует... Не то што трусливее стал, а разуму больше. Я уже плясать на окопе теперь не буду: шалишь, брат, зря умирать не хочу...

- А в дело? - спросил Федор.

- В дело? Вот вам клянусь, - горячо сказал Чапаев, - клянусь, чем хотите, что в д е л о трусом не буду никогда... Ежели в дело - тут всякие другие мысли пропадают... А вы думали - што?

- Да нет, я ничего не думал, так спросил...

- Так ли? Может, в ш т а б е про меня?

Федор не понимал, о чем он говорит.

- С полковничками? - продолжал Чапаев, и в голосе чувствовалось едва сдерживаемое раздражение. - Там, конешно...

- Да нет, серьезно же говорю вам, - успокоил его Клычков, - ни с какими "полковничками" ничего я не говорил, да и чего мне?

- А то они понаскажут...

- Не любят? - спросил Федор.

- Ненависть имеют ко мне, - медленно и внушительно сказал Чапаев. - Я телеграммы да писульки им такие отсылал, что в трибунал хотели... Только вот война помешала, а то чего доброго, и на суд попадешь. Ему там у стола сидеть - малина: полезай, говорит, на рожон... А я на рожон никогда тебе не полезу, хоть ты кто хочешь будь... На-ка, разыскались командиры... Патронов коли тебе надо - так нет их, а на приказы - ишь гораздые какие... Ну и шил я их почем зря... Хулиган, говорят, партизан, чего с него взять...

- Так, товарищ Чапаев, - изумился Федор, - что же вы думаете - полковниками у нас, что ли, Красная-то Армия управляется?

- А то што?

- Да как что: а реввоенсоветы, комиссары наши, командиры красные...

- "Ревасовет" выходит, што ничего и не понимает в другой раз, а наговорят ему - и верит...

- Нет, это не то, совсем не то, - возражал Федор. - У вас неправильное представление о ревсоветах... Там народ свой сидит, и понимающий народ, вы это напрасно...

- А вот увидите, как в поход пойдем, - тихо ответил Чапаев, но в голосе уж ни уверенности, ни настойчивости не было.

Федор рассказал ему, как организовались реввоенсоветы, какой в них смысл, какие у них функции, какая структура... И видел, что Чапаев ничего этого не знал, все эти сведения были для него настоящим откровением... Слушал он чрезвычайно внимательно, ничего не пропускал, все запоминал - и запоминал почти буквально: память у него была знаменитая... Федор всегда удивлялся чапаевской памяти: он помнил даже самомалейшие мелочи и нет-нет да ввернет их где нибудь к разговору.

Федор любил эти долгие, бесконечные беседы. Говорил и знал, что семя падает на добрую землю. Он замечал в последнее время, что мысли его иногда Чапаев выдавал за свои - так, в разговоре с кем-нибудь посторонним, как бы невзначай... Федор видел, как тот почувствовал в нем "знающего" человека и, видимо, решил, в свою очередь, использовать такое общение. От вопросов об управлении армией, о технике, о науке - они перешли к самому больному для Чапаева вопросу: о его необразованности. И договорились, что Федор будет с ним заниматься, насколько позволят время и обстоятельства... Наивные люди: они хотели заниматься алгеброй в пороховом дыму! Не пришлось заняться, конечно, ни одного дня, а мысль, разговоры об этом много раз приходили и после; бывало, едут на позицию вдвоем, заговорят-заговорят и наткнутся на эту тему:

- А мы заниматься хотели, - скажет Федор.

- Мало ли што мы хотели, да не все наши хотенья выполнять-то можно... - скажет Чапаев с горечью, с сожалением.

Видел Федор, как жадно ухватывался Чапаев за всякое новое слово, - а для него многое-многое было новым! Он целый год состоял в партии, кажется, дело бы ясное по части религии, а тут как-то Клычков вдруг увидел, что Чапаев... крестится.

- Что это ты, Василий Иваныч? - обратился он к Чапаеву. - Коммунист господень, да в уме ли ты?

(Они уже через две недели знакомства перешли на "ты".)

Чапаев смутился, но задорно ответил:

- Я считаю - и коммунисту, как он хочет. Ты не веришь - и не верь, а ежели я верю, так што тут тебе вреда какого?

- Не мне вред, я не про себя, - напирал Федор. - Я тебе-то самому изумляюсь - как ты, коммунист, и в бога верить можешь?

- Да, может, я и не верю.

- А не веришь, что крестишься?

- Да так... хочу вот... и крещусь...

- Ну как же можно... Разве этим шутят? - увещевал его серьезно Клычков.

Тогда Чапаев рассказал ему "историю" из времени далекого детства и уверял, что эта именно история и дала всему начало.

- Я мальчишкой был маленьким, - рассказывал он, - да и украл один раз "семишник" от иконы, - у нас там икона стояла одна чудотворная... Украл и украл... купил арбуза да наелся, а как наелся, тут же и захворал: целых шесть недель оттяпал... Жар пошел, озноб, поносом разнесло, совсем в могилу хотел... А мать-то узнала, што я этот семишник украл, - уж она кидала-кидала туда... одних гривенников, говорила, рубля на три пошло, да все молится-молится за меня, штобы простила, значит, богородица... Вымолила - на седьмой неделе встал... Я с тех пор все и думаю, што имеется, мол, сила какая-то, от которой уберегаться надо... Я и таскать с тех пор перестал - яблока в чужом саду не возьму, все у меня испуг имеется... Под пулями ничего, а тут вот робость одолевает... Не могу...

Федор на этот раз говорил немного, а потом неоднократно подводил разговор к теме о религии, рассказал о ее происхождении, о так называемом боге. Больше Чапаев никогда не крестился... Но не только креститься он перестал, а сознался как-то Федору, что "круглым дураком был до тех пор, пока не понимал, в чем дело, а как понял - шутишь, брат, после сладкого не захочешь горького..."

В результате этих нескольких бесед Чапаев совершенно по-иному стал рассуждать о вере, о боге, о церкви, о попах; впрочем, попов он ненавидел и прежде, только крошечку все-таки и насчет них робел думать: все казалось, что "к богу они поближе нас, хоть и подлецы порядочные".

Чем дальше, тем больше убеждался Федор, что Чапаев, этот кремневый, суровый человек, этот герой-партизан, может быть, как ребенок, прибран к рукам; из него, как из воскового, можно создавать новые и новые формы - только осторожно, умело надо подходить к этому, знать надо, что "примет" он, чего сразу не захочет принять... Основная плоскость, на которой можно было его особенно легко вести за собою, - это плоскость науки: здесь он сам охотно, любовно шел навстречу живым мыслям. Но и только. В другом - неподатлив, крепок, порою упрям. Условия жизни держали его до сих пор "в черном теле", а теперь он увидел, понял, что существуют новые пути, новое всему объяснение, и стал задумываться над этим новым. Медленно, робко и тихо подступал он к заветным, закрытым вратам, и так же медленно отворялись они перед ним, раскрывая путь к новой жизни.

VIII. НА КОЛЧАКА

Ожидая распоряжений, в Уральске пробыли десять дней. Тоска была мертвая, дела никакого. Толкались в штабе Уральской дивизии, стоявшей здесь, поддерживали связь с бригадой своей дивизии, - эта бригада в те дни еще не переброшена была в Бузулукский район. Скучали - мочи нет. Только один раз, и на самое короткое время, увиделся Федор с Андреевым, - тот почти непрерывно разъезжал по фронту и в Уральск заглядывал только налетами. Он осунулся, пожелтел, глубоко ввалились и казались почти черными его чудные синие глаза, - видно, что недосыпал часто, много волновался, а может, и с питанием не все было ладно. Клычков его встретил в коридоре штадива, совершенно одетого, готового к отъезду, несмотря на то, что приехал он сюда всего полчаса назад. Друг на друга посмотрели долгим, испытующим взглядом, как будто спрашивали:

"Ну, что нового дала тебе эта новая жизнь: что приобрел и что потерял?"

И, кажется, оба заметили это н о в о е, что ложится неизгладимой печатью на взгляд, на лицо, на движенья у того, кого уже коснулась боевая жизнь.

Поговорили на ходу всего несколько минут и распрощались до новой встречи...

Чапаев нервничал выше меры - он без дела всегда был таков: как только на день, на два, бывало, придется остановиться и ждать чего-нибудь, - Чапаева не узнать. Он в таком состоянии привязывается ко всем безжалостно, бранится по пустякам, грозит наказаниями...

Внутренняя сила, его богатая энергия постоянно ищет выхода, и когда нет ей применения в делах, она разряжается по-пустому, но разряжается непременно.

Уральская дивизия в это время фронт свой имела где-то около Лбищенска. Операции шли ни хорошо, ни худо: без больших поражений, но и без значительных побед. Вдруг - несчастие: в неудачном бою погибло что-то очень много народу. Фронт за Лбищенском колыхнулся. Новоузенский и Мусульманский полки были растрепаны; им на помощь срочно послали куриловцев. Целая катастрофа. И все так неожиданно. Как гром среди ясного неба. Не ждали, не предполагали, не было никаких признаков. Начальник Уральской дивизии - хладнокровный, испытанный командир - и тот растерялся, не сразу освоился с происшедшим, не знал вначале, что надо предпринять. Советовался с Чапаевым, вместе порешили - как быть.

Но восстановить фронта уже не удалось, - Уральск вскоре был окружен кольцом и в этом кольце продержался целые месяцы...

Как только получена была весть о катастрофе и передана в Центр, Фрунзе приказал немедленно особой комиссии расследовать причины поражения; в комиссию входил и Чапаев, председателем назначили Федора. Чапаеву, видимо, было обидно, что председательство поручено не ему, а комиссару, но это сказалось лишь потом. Чапаев и не предполагал, что тут, кроме обстоятельств чисто военных, может быть, не меньшую, если не большую роль могли играть обстоятельства политические: так, видимо, взглянул на дело Центр, потому и поручено всем делом руководить Клычкову.

Приступили немедленно к собиранию всяких материалов, документов, копий различных приказов и распоряжений, сводок, телеграмм... Чапаев взял у Федора бригадный приказ, который говорил о столь неудачном наступлении на поселок Мергеневский, - в этом приказе была канва для объяснения происшедшего, поэтому значение приказу Клычков придавал исключительное. Чапаев внимательно его рассмотрел, составил "критическое свое мнение", сидит, диктует машинисту. Входит Федор.

- Рассмотрел приказ-то, Василий Иваныч?

- Ну, рассмотрел, так што же?

- Я над ним тоже подумал довольно... обсудим, - предложил Федор.

- Можно прочитать, вот напечатано...

В голосе и в манере Чапаева чувствовались плохо скрываемая небрежность и какое-то недовольство, пока совершенно непонятные Федору.

- Прочитай-ка, - заметил он, - потолкуем, может, изменения какие внесем...

- Да уж без изменений, - отрезал Чапаев. - Ты у себя изменяй, а я как написал, так и отошлю.

- Это почему? - изумился Федор и почувствовал, как его больно кольнул этот недружелюбный ответ.

- Да потому... Раз "председатель", так свое мнение и докладывай... А я "спец"... Я только "спец"...

Он дважды с обидой выговорил это слово.

- Ну, чего ты молотишь? - обиделся Федор. - Чего молотишь зря? Разбиваться-то зачем: обсудим вместе, вместе и отошлем.

- Да нет уж, - упирался Чапаев.

Клычкову не хотелось дальше толочься на этом вопросе.

- Ну, читай, - опустился он на стул.

Чапаев прочитал свою критику на бригадный приказ Уральской дивизии, - разбор был довольно толковый, тщательный, серьезный. От обсуждения Федор уклонился - мнение свое решил послать отдельно.

- Как скажешь? - спросил Чапаев.

- Да хорошо, по-моему, - сквозь зубы процедил Федор.

- А то плохо? - повысил вдруг тон Чапаев. - Плохо-то плохо, да не у меня... да! Мы знаем, што делаем, а вот там финтифлюшки разные... шкура поганая!..

Федор не понял, по чьему адресу отливает Чапаев такие эпитеты.

- Стервецы... - продолжал он со злобой. - Затереть человека хотят... Ходу не дают... Ну, мы управу найдем, мы о себе скажем!..

Это Чапаев измывался по поводу "проклятых штабов", которые считал скопищем дармоедов, трусов, карьеристов и всяких вообще отбросных элементов...

- Постой, Чапаев, чего ты срамишься? - полушутя обратился к нему Федор. - Ни с того ни с сего - какого черта? Белены объелся, что ли?

- Давно объелся, давиться начал, - и в голосе Чапаева послышалась укоризна. - Давиться... Да... А взять-то нечего... И меня, брат, никуда не подкопаешься, Чапаев своему делу хозяин...

- Про что ты?

- Про то, все про то, што в академьях мы не учены... Да мы без академьев... У нас по-мужицки и то выходит... Мы погонов не носили генеральских, да и без них, слава богу, не каждый такой с т р а т е х будет...

- Не хвались, не хвались, Василий Иванович, это тебе не к лицу... Пусть тебя другие... А сам-то...

И Федор приложил палец к губам. Давешнее неприятное чувство так и подмывало его чем-нибудь язвнуть Чапаева, так сказать, отомстить ему. Чем же? А самым уязвимым местом - знал это Федор - является у Чапаева разговор о признании и непризнании его доблестей, способностей, военного таланта, особенно если к этому подпустить что-нибудь о "штабах". Момент был таков, что даже и бередить не приходилось, - Чапаев был уж неспокоен без того.

- Молчи лучше насчет стратегии-то, - выпалил Федор.

- Што же это молчать? Молчи сам, - негодующе передернулся Чапаев.

Переломив себя, стараясь казаться совершенно спокойным, Клычков сказал ему тихо:

- Вот что, Чапай... Ты хороший вояка, смелый боец, партизан отличный, но ведь и только! Будем откровенны. Имей мужество сознаться сам: по части военной-то мудрости слаб... Ну, какой ты стратег? Посуди сам, откуда тебе быть-то им?

Чапаев нервно дергался, и злыми огоньками блестели его волчьи серо-синие глаза.

- Стратег плохой? - почти крикнул он на Федора. - Я плохой стратег? Да пошел ты к черту после этого!

- А ты спокойнее, - злорадствовал Федор, довольный, что хоть немножко пронял его за живое, - чего тут нервничать? Чтобы быть хорошим военным работником, чтобы знать научную основу стратегии, - да пойми ты, что всему этому учиться надо... А тебе некогда было, ну, не ясно ли, что...

- Ничего мне не ясно... Ничего не ясно... - оборвал его Чапаев. - Я армию возьму и с армией справлюсь.

- А с фронтом? - подшутил Федор.

- И с фронтом... а што ты думал?

- Да, может быть, и главкомом бы не прочь?

- А то нет, не справлюсь, думаешь? Осмотрюсь, обвыкну - и справлюсь. Я все сделаю, што захочу, понял?

- Чего тут не понять.

У Федора уже не было того нехорошего чувства, с которым начал он разговор, не было даже и той насмешливости, с которою ставил он вопросы; эта уверенность Чапаева в безграничных своих способностях изумила его совершенно серьезно...

- Что ты веришь в силы свои, это хорошо, - сказал он Чапаеву. - Без веры этой ничего не выйдет. Только не задираешься ли ты, Василий Иваныч? Не пустое ли тут у тебя бахвальство? Меры ведь ты не знаешь словам своим, вот беда!

Еще больше возбудились, заблестели недобрым блеском глаза: Чапаев бурлил негодованием, он ждал, когда Федор кончит.

- Я-то!.. - крикнул он. - Я-то бахвал?! А в степях кто был с казаками, без патронов, с голыми-то руками, кто был? - наступал он на Федора. - Им што? Сволочь... Какой им стратег...

- А я за стратега тоже не признаю. Значит, выходит, что и я сволочь? - изловил его Федор.

Чапаев сразу примолк, растерялся, краска ударила ему в лицо; он сделался вдруг беспомощным, как будто пойман был в смешном и глупом, в ребяческом деле.

Федор умышленно обернул вопрос таким образом исключительно в тех целях, чтобы отучить как-нибудь Чапаева от этой беспардонной, слепой брани в пространство... И не только потому, что это "нехорошо", а все это было для Чапаева крайне опасно: услышат недруги, запомнят, а потом со свидетелями да с документами припрут его к стене - деться будет некуда, сквернейшее создастся положение. А у Чапаева сплошь и рядом можно было слышать, как он костит сплеча и штабы, и реввоенсоветы, и ЧК, и особые отделы, и комиссаров - всех, всех, кто по отношению к нему может проявить хоть малейшую власть. Шумит, бранится, проклинает, грозит, а все впустую: объясни ему - и все поймет, согласится, даже отступится иной раз от своего мнения - хоть медленно, туго и неохотно. Отступать не любил даже в том, что сказал. Говоря к слову, он и приказов своих никогда не менял; в этом заключалась их особенная, убеждающая сила.

Теперь, когда Чапаев был пойман на слове, Федор решил процесс о б у ч е н и я довести до конца, уйти и оставить Чапаева в раздумье: "Пусть помучится сомнениями, зато дольше помнить будет..." И когда Чапаев, оправившись немного от неожиданности, стал уверять, что "не имел в виду... говорил только о них" и так далее, Федор простился и ушел.

Когда в полночь Клычков возвращался, он в комнате у себя застал Чапаева. Тот сидел и смущенно мял в руках какую-то бумажонку:

- Вот, почитайте, - передал он Федору отпечатанную на машинке крошечную писульку. Когда Чапаев был взволнован, обижен или ожидал обиды, он часто переходил на "вы". Федор это заметил теперь в его обращении, то же увидел и в записке.

"Товарищ Клычков, - значилось там, - прошу обратить внимание на мою к вам записку. Я очень огорчен вашим таким уходом, что вы приняли мое обращение на свой счет, о чем ставлю вас в известность, что вы еще не успели мне принести никакого зла, а если я такой откровенный и немного горяч, нисколько не стесняясь вашим присутствием, и говорю все, что на мысли против некоторых личностей, на что вы обиделись. Но чтобы не было между нами личных счетов, я вынужден написать рапорт об устранении меня от должности, чем быть в несогласии с ближайшим своим сотрудником, о чем извещаю вас как друга. Чапаев".

Вот записка. От слова до слова приведена она, без малейших изменений. Последствия она могла иметь самые значительные: рапорт был уже готов, через минуту Чапаев показал и его. Если бы Федор отнесся отрицательно, если бы даже промолчал - дело передалось бы "вверх", и кто знает, какие бы имело последствия? Странно здесь то, что Чапаев совершенно как бы не дорожил дивизией, а в ней ведь значились пугачевцы, разинцы, домашкинцы - все те геройские полки, к которым он был так близок. Здесь сказалась основная черта характера: без оглядки, сплеча, в один миг приносить в жертву даже самое дорогое, даже из-за совершенной мелочи, из-за пустяка.

А подогреть в такой момент - и "делов" еще, пожалуй, наделает несуразных.

Прочитал Федор записку, повернулся к Чапаеву с радостным, сияющим лицом и сказал:

- Полно, дорогой Чапаев. Да я и не обиделся вовсе, а если расстроен был несколько, так совсем-совсем по другой причине.

Федор промолчал и лишь на другой день сказал ему про настоящую причину.

- Вот телеграмма, - показал Чапаев.

- Откуда?

- Из штаба, по приказу выезжать надо завтра же на Бузулук... В Оренбург не едем... Кончить все дела и ехать...

Подумали и порешили до утра не откладывать, а прикончить все теперь же и ночью выехать, - окончательный разбор неудачной операции Уральской дивизии все равно в один день не закончить: надо выезжать на место, достать еще некоторые документы и т. д. Решено. Сейчас же в штадив. Вызвали кого было надо. Переговорили. Через полтора часа уезжали из Уральска в Бузулук.

В те дни на пути к Самаре творилось нечто невообразимое. К Кинелю то и дело мчались и ползли составы от всех сторон: от Уфы и Оренбурга, ближние и дальние, одни с войсками, со снарядами, с провиантом, бронепоезда. Другие - встречные - то пустые поезда, то санитарные, и опять составы с войсками, войсками, войсками... Тянулись обозы с Уральска, и оттуда шли войска.

Совершалась спешная перегруппировка: перебрасывались огромные массы, вводились новые и свежие, отводились в тыл потрепанные, деморализованные, временно непригодные к делу. Колчак уже взял Уфу и приближался к Волге. Обстановка создавалась грозная. Самара была под ударом; вместе с нею под ударом были и другие крупные поволжские центры. Обстановка допускала возможность отхода на Волгу. Это был бы тяжкий удар для России. Красное командование не хотело этого отхода, горячо взялось за оборону, во что бы то ни стало решилось устоять, переломить создавшееся положение, вырвать у врага инициативу и погнать его вспять от центра Советского государства. В Бузулукском районе готовился мощный кулак: отсюда следовало нанести первые удары. 25-й Чапаевской дивизии поручалась большая задача - ударить Колчака в лоб и, в кругу других дивизий, гнать его от Волги, имея ближайшей целью захват Уфы.

Кроме тех частей, что двигались от Сломихинской, кроме действовавшей под Уральском и спешно переброшенной к Бузулуку, в район Сорочинской, бригады Еланя - талантливого молодого командира, - в 25-ю дивизию включалась бригада под командой какого-то офицера, через две недели перебежавшего к белым. В этой бригаде, сгруппированной неподалеку от Самары, в районе Кротовки, находился и Иваново-Вознесенский полк.

Колчак двигался широчайшим фронтом: на Пермь, на Казань, на Самару, - по этим трем направлениям шло до полутораста тысяч белой армии. Силы были почти равные - мы выставили армию, чуть меньшую колчаковской. Через Пермь на Вятку метил Колчак соединиться с англичанами, через Самару - с Деникиным; в этом замкнутом роковом кольце он и торопился похоронить Советскую Россию.

Первые ощутительные удары он получил на путях к Самаре; здесь вырвана была у него инициатива, здесь были частью расколочены его дивизии и корпуса, здесь положено было начало деморализации среди его войск. Ни офицерские батальоны, ни дрессировка солдат, ни техника - ничто после первых полученных ударов не могло приостановить стихийного отката его войск до Уфы, за Уфу, в Сибирь до окончательной гибели. В боях под Белебеем участвовали полки Каппелевского корпуса - цвет и надежда белой армии; они были биты красными войсками, как и другие белые полки. Красная волна катилась неудержимо, встречаемая торжественно измученным и разоренным населением.

Железнодорожные станции и полустанки похожи были на бутылки с муравьями: все ползут, спешат, сталкивают один другого, срываются, подымаются и снова спешат, спешат, спешат... Приходили поезда - с них соскакивали как сумасшедшие целые толпы красноармейцев, мчались в разные стороны, гурьбой сбивались у маленьких кирпичных сараюшек, выстраивали очереди, звенели чайниками, торопились, бранились, негодовали, топтались на месте, ожидая кипятку; другая половина ударялась врассыпную по станции и окрестному поселку, закупала спички, папиросы, воблу - что попадало под руку, выпивала у торговок молоко, закупала хлебища, хлебы, хлебцы и хлебишки... Никогда не убывающей и отчаянно протестующей толпой хороводились у коменданта, проклинали порядки и непорядки на чем свет стоит, костили трижды несчастного коменданта, просили невыполнимого, клялись несуществующим, ожидали несбыточного: то требовали немедленно "бригаду", машиниста ли, паровоз ли новый, теплушки другие или обменять теплушки на классные... Когда в комендантской сообщали, что "нет, нельзя, не будет" - к буре протестов и оскорблений присоединялись угрозы, клялись отомстить самолично или наслать какого-нибудь своего грозу-командира.

Вдруг звонок.

- Который?

- Третий.

И целая ватага протестантов, как оголтелая, срывается от комендантской решетки и мчится куда-то по путям, сбивая встречных, вызывая то изумление, то проклятия и угрозы.

Три звонка... Свисток... Эшелон трогается, - и вот еще долго ему вдогонку мчатся партиями и в одиночку отставшие красноармейцы, повисая на подножках, ухватываясь за лесенки и приступки, взбираясь на крыши... Или, измучившись, махнув рукой, присядут на рельсах, усталые, и будут болтаться до нового попутного состава - может, день, а может быть, и два, кто знает, сколько? - одного состава не заметил, другой не взял, третий ушел перед носом...

В теплушках тьма: ни свечки, ни лампы, ни фонарика. На голых досках, замызганных лаптями, грязными сапогами, сальными котелками, политых щами и чаем, заплеванных, забросанных махорочными цигарками, лежат красноармейцы. Долги ночи - долго лежать во тьме, в холоде, чуть укрывшись дрянной дырявой шинелишкой, ткнув в изголовье брезентовую сумку. На станциях долго таскают взад и вперед, переставляют, передают, с кем-то соединяют, от кого-то отцепляют, немилосердно бьют буферами, до содрогания мозгов... Кричат и бранятся в темноте какие-то люди с крошечными ручными фонариками... Где-нибудь на далеких задних путях поставят "отстояться". А там сгрудились такие же составы, и в них также битком набиты красноармейцы, - выглядывают из верхних крошечных оконцев, соскакивают, выбегают, залезают, карабкаются вверх. Движение около "замороженного" эшелона всегда идет круглые сутки: одни торопятся "по делам", другие просто побегать - согреться, третьи высматривают, где плохо спрятаны шпалы, дрова, ящики - все, чем можно топить, иные "так себе" болтаются совершенно безмятежно целую ночь около станции и ищут, не будет ли каких приключений.

После многих дней пути, после долгих мытарств, изнурительных стоянок, скандалов, может быть, драк и даже перестрелки - приехали! В широко распахнутые двери теплушек живо выбрасываются вещи: накидают их высокую груду, двоих со штыками оставят сторожить, остальные - в подмогу. Там сводят по подмосткам коней, спутывают, увязывают, сгоняют табуном, окружат, сторожат - не разбежались бы. Медленно скатывают орудия, повозки с разным имуществом, автомобили - все, что имеется...

Готово! Опорожненный состав, как сирота, смотрит пустыми, теперь еще более холодными теплушками. Гвалт, перебранка, путаница, неразбериха, случайная, разрозненная команда, которую никто еще не слушает. А вот настоящая: В поход! И начинается беганье - заботливое, торопливое, разыскиваются роты, взводы, отделения... Наконец все построено... Тронулись. И заколыхались рядами - широкими, стройными; застучали, загремели повозки, заржали, зафыркали отстоявшиеся кони, залязгало оружие, то здесь, то там срывается случайный выстрел. Первые версты - ровными рядами, первые версты - бодро и четко, со звонкими, сильными песнями, а дальше... дальше отсталых, перемученных больных посадят на повозки, перепутаются ряды, и не слышно больше песен: теперь только бы на отдых поскорее... Вот он и отдых, привал: одни через минуту будут молодецки храпеть в мертвом сне, другие, неугомонные, и теперь останутся песни петь, гармонику слушать, плясать плясовую - вприсядку, с гиканьем, "под орех"... С привала до привала, с привала до привала и - в окопы.

Начинается боевая жизнь.

Бригаду, что пришла к Бузулуку, получил Попов; Сорочинской командовал Елань, а Шмарину, несколько позже, вручили ту, из которой к белым убежал ее бесславный командир. Дивизия сосредоточилась. Сосредоточились другие дивизии, сосредоточились, нацелились армии, замер весь фронт в ожидании первых ударов.

"Быть или не быть" - вот какую цену этим первым ударам придавали многие в ту пору.

"Если не вырвем инициативу, если будем отброшены за Волгу и Колчак замкнет на юге и севере роковое кольцо (а это так возможно) - быть или не быть тогда Советской России?"

Да! все опасности эти были тогда серьезнее и ближе, чем многие думали. Вятка, Казань, Самара, Саратов уже захлестывались первыми брызгами огромной белогвардейской волны. Путь на Самару у Колчака был самый желанный, самый важный, самый серьезный: отсюда ближе всего к сердцу России. Недаром на вагонах у него значилось:

"Уфа - Москва".

Передовые разъезды уж близко показывались под Бузулуком - в последние дни потерян был и Бугуруслан. Все напряженней обстановка, все ближе враг, все опасней положение.

Кое-что у нас еще не готово, не все подвезли, не все в сборе; не хватает снарядов, неудобна весенняя распутица, - да некогда ждать, каждый день сгущает тучи, близит страшную черную грозу...

Стоит готовая к бою, налитая энергией, переполненная решимостью Красная Армия... Ощетинилась штыками полков, бригад, дивизий... Ждет сигнала... По этому сигналу - грудь на грудь - кинется на Колчака весь фронт и в роковом единоборстве будет пытать свою мощь...

28 апреля... незабываемый день, когда решалось начало серьезного дела: Красная Армия пошла в поход на Колчака.

IX. ПЕРЕД БОЯМИ

Бузулук и не думал эвакуироваться. Все поставлено было на ноги, - готовились к схватке. Партийный комитет, исполком, профессиональные союзы сомкнулись вокруг стоявшей здесь дивизии, отдавали все силы Красной Армии. Суровый лозунг "Все для фронта" осуществляли здесь настойчиво, - вероятно, таким же образом, как сотни раз осуществлялся он в других осаждавшихся центрах.

Бузулук был под ударом; неприятельские разъезды показывались всего в нескольких десятках верст от города. Сюда бежали со всех концов, а главным образом - со стороны Бугуруслана, одиночные советские и партийные работники, которых не успели захватить колчаковские разъезды, не успела выдать своя сельская белая шкура. Многие тут же вступали в армию рядовыми бойцами, потом доходили с победоносными полками до своих сел и снова брались за работу, а иные уже не оставляли полков и уходили с ними в безвестную даль - бойцами, рядовыми красноармейцами.

В атмосфере, насыщенной нервными настроениями, кровью и порохом, чувствовалось приближение целой эпохи, новой полосы, большого дня, от которого начнется новое, большое расчисление. Отдавались последние подготовительные распоряжения, все напрягалось, собиралось, устремлялось к единой цели. В городке, обычно таком скромном и сонном, засвистели трепетные мотоциклеты, проносились автомобили, по всем направлениям скакали конные, проходили четким и сильным ходом колонны бойцов.

Штаб дивизии помещался на углу двух главных улиц; в этом центре оживление не уменьшалось ни ночью, ни днем, - здесь, как в фокусе, собиралась и отражалась вся напряженная, шумная и торопливая жизнь последних дней.

Чапаев с Федором, тесные друзья и неразлучные работники, у себя на квартире бывали редко: жизнь проходила в штабе. Из Центра то и дело поступали приказы и распоряжения; с мест, от своих частей, тоже приходили разные сведения и запросы, шли бесконечные "собеседования" по телефону, по прямому проводу... Самыми долгими и самыми скандальными переговорами были, конечно, те, что кружились около всяких нехваток. Но в ту пору нехваток было столько, сколько и самих вопросов, поэтому отношения с частями (да и с Центром) обычно проходили в повышенных тонах и полны были то уверениями, то просьбами, то угрозами "дать делу совсем иной ход". Чапаеву думалось, что стоит только нажать на "разные там совнархозы" - и мигом появится в изобилии все необходимое. Увидит он или узнает про какие-нибудь два-три десятка телег, про четыре бочонка колесной мази, узнает, что где-нибудь на складе хранится аршин полтораста сукна, сколько-нибудь шапок, валенок, полушубков, - и мечет громы-молнии, домогается, чтобы все это было отдано в армию. Лозунг "Все для фронта" он понимал слишком уж буквально. И думалось Чапаеву, что этими крохами и лоскутьями можно будет накормить и приукрыть всю нашу многомиллионную армию. Об экономической разрухе и неизбежных недостатках он говорил многократно, а вот представить себе дело в его конкретной сущности, видимо, еще не мог, не умел и выводов из слов своих не сделал никаких. От претензий и легкомысленных попыток его обычно отговаривал Клычков, и, надо сказать, отговаривал без большого труда: Чапаеву всегда было достаточно привести пару серьезных доводов для того, чтобы он с ними молча согласился.

Молча, только молча! А чтобы отказаться от слов своих, взять их обратно, признать неправильным что-нибудь и открыто з а я в и т ь о том, - ну, уж этого не ждите, этого Чапаев не сделает никогда! Больше того: ему и самые доводы должны быть представлены категорически и убедительно, - он терпеть не мог стонущих и мямлящих людей и обычно слов их в расчет не принимал, что бы эти слова собою ни означали.

Любил человек сильное, решительное, твердое слово. А еще больше любил решительное, твердое, умное дело!

Через два дня бригада Еланя выступила в поход. Надо было ее навестить - стояла от Бузулука всего в сорока верстах.

Измученный непрерывными боями, дважды раненный, потерявший всякую способность спокойно мыслить и говорить, в двадцать два года казавшийся стариком, - таков был командир бригады Павел Елань.

Он еще в 1917 году бросил в деревне свое незамысловатое хозяйство и поступил в Красную гвардию. Скоро судьба столкнула его с Чапаевым, которому пришелся Елань по душе умной речью, быстрым делом и поразительной смелостью, доходившей до безрассудства. Чапаев назначил его командиром пешей разведки. И были случаи, когда втроем-вчетвером подбирался Елань к спящим казакам, а чаще того - к чехословакам. Откроет пальбу, нагремит, обезоружит и пригонит, глядишь, разом десятка полтора. Этих дел за ним числилось множество - таких же лихих, фантастических операций, которые выделывал и так любил сам Чапаев. На Иргизе, в Гусихе, в бою с чехами Еланю пробило ногу; похворал-похворал, отлежался. Чуть рана поджила - он опять в строй. Побыл недолго - в новом бою пробило руку. И не страшна была рана, не пугали операция, боль, мучительное лечение, - это все бы пустое, а вот жалко оставлять боевых товарищей. И тут не долежал - воротился раньше времени.

Непрерывные жаркие бои на Уральском фронте отняли последние силы, растрепали и без того слабые нервы. Его мускулистое загорелое лицо то здесь, то там подергивается нервной рябью; широкие ноздри дрожат, как у дикого зверя; растрепались мочальные русые волосы, испачкан чернилами красный - увы, уже морщинистый - высокий лоб; сухим, металлическим блеском горят воспаленные серые глаза; на широких рабочих ладонях - заскорузлые мозоли; ворот рубахи все время отстегнут, как будто жарко, душно ему; голос нервный, дрожит в разговоре, срывается на высокий пронзительный фальцет. Когда говорит Елань - с ним говорит весь его худенький, мускулистый, упругий организм; в такт сюда и туда подергивается голова, топают ноги, стучат кулаки. Елань себе цену знает и в обиду себя никогда никому не даст, даже своему командиру.

Его коснулась и разбередила стихийная и какая-то сказочная слава, которая выпала в степях на долю Чапаева. Закружилась от зависти голова, захватило от жарких надежд и желаний дыханье.

"А отчего бы и мне не быть Чапаевым?"

И он все время был полон этим чувством, которое отымало теперь в их встречах и искренность и теплоту, омрачало так еще недавнюю чистую дружбу. Чапаев чувствовал в Елане эту перемену, но никогда не согласился бы отпустить его от себя: он знал, что на таких Еланях родилась, держится и ширится его личная слава. А Елань не оставил бы Чапаева за славу, лучи которой падали и на него, за широкий путь, который тот открыл перед ним и на который увлекал за собою в неудержимо красочном порыве.

Встретились приятельски. Не пропустив ни одной минуты - сейчас же за стол, к карте, к приказам, прямому проводу, телефону... Гонцов за командирами полков, за начхозами, врачами, комиссарами... Картина установлена точно. Как будто все-все теперь предусмотрено, ничто не должно сорваться, только бы разыграть все, как по написанным нотам... Надо быть большим мастером, чтобы уметь разыгрывать по нотам! Елань был мастер на этот счет выдающийся, и уже через три дня слышно было, как он искалечил целую вражью дивизию. Сидели и вымеривали, вымеривали и обсуждали, обсуждали и спорили, не соглашались, предостерегали друг друга, потом договаривались, мирились на том, что всем казалось разумным.

- Теперь собраться надо с полками, - сказал Чапаев. - Кой-што, может, и им объясним...

- А... мигом!

Поднялся Елань и всем командирам наказал привести немедленно бойцов в самый просторный кинематограф...

- Да сказать, что товарищ Чапаев доклад станет делать! - крикнул он вдогонку. - Пусть приготовятся слушать...

Не понять, зачем сказал: вправду ли, в шутку ли, в насмешку ли над охотником "докладывать" Чапаевым? По тону ничего нельзя было понять - у него на шутки и на команду одинаковая речь.

Через полчаса в огромном, сыром, неприютном зале кинематографа среди серых шинелей - яблоку негде было упасть: еще больше осталось за дверями, не уместилось. На эстраде стол, на столе, как водится, графин с водой, стакан, блестящий звонок с деревянной ручкой... Как только появился Чапаев - зашушукали, откашливались наспех, поправляли шапки, сами хотели казаться молодцами. А как сказал он первое слово, такое могучее и любимое: "Товарищи!" - сомкнулась тесно безликая толпа, онемела, напряглась в ожидании желанных слов.

- Товарищи! - обратился Чапаев. - Идем воевать на Колчака. Много побили мы с вами казаков в степи - не привыкать к победам. Не уйдет от нас и адмирал Колчак...

Бурей неудержимых восторгов, криков и оглушительных аплодисментов прорвалась молчавшая толпа. Атмосфера сразу накалилась. Через две минуты все воспринималось острей и горячее: грошовому слову алтын была цена, алтынное слово ценилось на рубль. У Чапаева было в запасе несколько выигрышных фраз - он не упускал никогда случая вставить их в свою речь. Это, по существу, были совершенно безобидные и даже вовсе не красочные места, но в примитивной, подогретой и сочувственной аудитории они производили невыразимый эффект.

- Я, товарищи, не старый генерал... - грозил протестующе Чапаев. - Этот генерал, бывало, за триста верст дает приказ взять во што бы то ни стало такую-то вот сопку. Ему говорят, што без артиллерии не дойдешь, што тут в тридцать рядов завита колючая проволока... А он, седой черт, приказ высылает: гимнастику вас учили делать? прыгать умеете? Вот и прыгайте!..

В этом месте аудитория всегда разражалась дружным хохотом и шумно выявляла оратору свое сочувствие: безобидная элементарная картина приходилась по сердцу, попадала в точку.

- А я не генерал, - продолжал Чапаев, облизнувшись и щипнув себя за ус, - я с вами сам и навсегда впереди, а если грозит опасность, так первому она попадает мне самому... Первая-то пуля мне летит... А душа ведь жизни просит, умирать-то кому же охота?.. Я поэтому и выберу место, штобы все вы были целы, да самому не погибнуть напрасно... Вот мы как воюем, товарищи...

В этих словах и в этих тонах выдерживал он всю свою речь. Впрочем, надо к чести его сказать, долго болтать не любил: не то что не мог, а понимал превосходство коротких речей.

Когда окончил - трудно уж было выступать Еланю, да и Федор произвел не ахти какое впечатление. За речами - концерт. Он был такой чудесной импровизацией, какую можно было встретить лишь в те дни, и, верно, только на фронте.

Едва умолкли последние слова последнего оратора, - еще, казалось, стояли они в воздухе и все ждали следующих, других слов, - как грянула гармошка. Откуда он, гармонист, когда взгромоздился на эстраду - никто не заметил, но действовал он, бесспорно, по чьей-то невидимо-неслышимой команде. И что же грянул? Камаринского... Да такого разудалого, что ноги затряслись от плясового зуда... Чапаев выскочил молодчиком на самую середину эстрады и пошел и пошел... Сначала лебедем, с изгибом, вкруговую. Потом впритопку на каблуках, чечеткой... А когда в неистовом порыве загикала, закричала и захлопала сочувственно тысячеголовая толпа, левой рукой подхватил свою чудесную серебряную шашку и отхватывал вприсядку - только шпоры зазвенели да шапка сорвалась набекрень. Уж как счастлив был гармонист - вятский детина с горбатым лоснящимся носом и крошечными, как у слона, глазами на широком лице: подумайте, сам Чапаев отплясывает под его охрипшую, заигранную до смерти гармонь!

Последний прыжок, последняя молодецкая ухватка - и Чапаев отскакивает в сторону, вытаскивает изрядно засаленный дымчатый платок, отирает довольное, веселое, мокрое лицо...

Целый час не пустовать эстраде: плясуны теперь выскакивают даже не в одиночку, а целыми партиями. Охотников нашлось так много, что сущая конкуренция. Заплясавшихся подолгу бесцеремонно гонят: отплясал, дескать, свое - давай место другому!

За плясунами пошли рассказчики-декламаторы: такую несли дребедень, что только ахнуть можно. Не было еще тогда на фронте ни книжек, ни сборников хороших, ни песенников революционных, - на фронт все это попадало редко, красноармейцы мало что знали, кроме собственных частушек да массовых военных песен...

За рассказчиками надрывались певцы: тоже не задумывались долго над песнями, распевали, что раньше взбредет на ум. Канитель!.. Но веселая, сочная, многоцветная, искренняя канитель. От походов, от боевой страды, от окопной напряженной скуки, от полуголодной жизни - с какой охотой и радостью отдыхали бойцы! Потом весь день по избам или кучками на грязных оттаявших улицах, за столом, в конюшне, за семечками - везде только и разговору было, что про веселый митинг-концерт... И в центре всех разговоров-воспоминаний стоит Чапаев: такой-то вот командир и люб бойцам... Сегодня на заре по холодному туманному полю пусть ведет он цепи и колонны на приступ, в атаку, в бой, а вечером, под гармошку, пусть отчеканивает с ними вместе камаринского... Знать, по тем временам и вправду нужен, необходим был именно т а к о й командир, рожденный крестьянской этой массой, органически воплотивший все ее особенности. Вырастет масса - отпадет и в этом нужда. Уж и тогда не нужен был бы такой вот Чапаев, положим, полку иваново-вознесенских ткачей: там его примитивные речи не имели бы никакого успеха, там выше удали молодецкой ставилась спокойная сознательность, там на беседу и собрание шли охотнее, чем на камаринского, там разговаривали с Чапаевым, как с равным, без восхищенного взора, без распылавшегося от счастья лица. Поэтому меньше всех любил Чапаев бывать в полку ивановских ткачей, таких скупых на триумфы и восторги.

Когда Федор впервые явился в политический отдел дивизии, он почувствовал недоброжелательное, холодное, видимо, предубежденное отношение. "В чем может быть дело?" - недоумевал он - и не думал, что неблагосклонное отношение политработников к "партизану и мордобойцу" Чапаеву переносилось механически и на него, "чапаевского комиссара".

Больше того. Здесь, в политическом отделе, уже было известно о приятельских отношениях между Клычковым и Чапаевым, а объясняли это очень просто. Или "наш комиссар" подпал под чапаевское влияние, ходит перед героем на задних лапках и является механической фигуркой, выполняющей бессознательно не свою - чужую волю. Или же "нашему комиссару" и под влияние-то попадать нечего: сам такой же партизан и "удалец"...

Одни предполагали так, другие - по-другому, но все сходились, что "комиссара надо одернуть с первого же шага". Поэтому, когда Федор пришел в подив, там ему начальник со злорадством, ни слова не говоря о работе, о нуждах, о планах, сунул в руки какую-то бумажку и стал насмешливо, глядя прямо в глаза, следить, какое произведет она впечатление. Бумажка оказалась повесткой, - трибунал вызывал Клычкова "в качестве обвиняемого". Он сразу не понял, в чем дело, а потом вспомнил и рассмеялся... Рыжиков (начальник политотдела) недоумевающе смотрел на Федора и, видимо, ожидал совершенно иного эффекта.

- К суду за что-то? - процедил он сквозь зубы Клычкову.

- Знаю... Пустяк... Не поеду... Это, видите ли, так случилось. В прошлый наш приезд в Самару идем с Чапаевым по дороге, - кругом высокие сугробы нанесло, узко, тесно, некуда с дороги ткнуться, кроме как в снег... И вдруг на саночках мчится какой-то фертик - комиссаром связи, что ли, оказался, не помню... Только холеный такой... видно, что в партию протерся случайно... Мчится, подлец, и хоть бы ха! Прижал нас, заставил в снег заскочить, чтобы не угодить под лошадь... Ну, я ему вгорячах-то, кажется, затрещину посулил за такую подлость... Остановил лошадь, слез, расспросил, записал и Чапаева. Ну вот и все... В трибунал подал...

По мере того как Федор непринужденно рассказывал эту пустейшую историю, лицо Рыжикова все более и более утеривало свое торжествующее и злорадное выражение. Выходило, что "история" действительно глупейшая, и радоваться совсем не приходится тому, будто "комиссар наш так и есть... что-то уже там натворил... В трибунал вызывают...". Все оказывалось чепухой. А с другой стороны, и самый вид Федора, такой простецкий и дружеский, и манера держаться, и весь разговор свидетельствовали о том, что это совсем не "какой-то партизан и мордобоец". У Рыжикова мнение о Федоре поколебалось уже после первой с ним встречи, а дальше и окончательно переменилось: насколько подозрительным и нехорошим было оно вначале, настолько искренним и доверчивым стало впоследствии.

В трибунал Федор ответил, что дело мелко, ехать некогда, а тут бои открываются и здесь он считает себя нужнее...

"А впрочем, любому заочному постановлению, - писал он, - конечно, считаю себя обязанным подчиниться, но извещаю, что дело все обстояло следующим образом..."

И он сообщил дело подробно, от начала до конца. В трибунале поняли, поверили, согласились - больше Федора не тревожили. Было слышно, что фертика этого при последующих чистках из партии выгнали как "случайный элемент".

У Клычкова с Рыжиковым, а через Рыжикова и со всеми политработниками очень быстро установились отличные отношения. Клычков скоро убедил их в том, что про Чапаева наговорено им много всякого вздора, а на самом деле он, Чапаев, совсем-совсем не таков.

Лишь один раз, да и то в самом начале, произошел неприятный и резкий разговор - о полномочиях. Вопрос о полномочиях и распределении функций между комиссаром и начальством политотдела дивизии на всем протяжении гражданской войны был вообще одним из скандальнейших и туманнейших вопросов. Чему же удивляться, если он рассорил теперь, хоть и ненадолго, Рыжикова с Федором?

Рыжиков упирал на полную автономию политического отдела, на непосредственную связь его с армией, на полную безотчетность перед комиссаром, соглашаясь только на легонькое информирование. А Федор, наоборот, все вопросы повертывал в другую сторону и ссылался на разные инструкции и постановления, которыми обильно запасся в Самаре, внимательно рассмотрел, усвоил и теперь безжалостно опровергал Рыжикова "на законном основании". Вопрос разрешился очень легко, но разрешила его не полемика, не аргументы того или другого, не формальные основания, ссылки и разные "пункты" - разрешила сама боевая жизнь. Федору первые же дни и недели показали, что руководить агитацией и пропагандой, заниматься организационными вопросами политработы, направлять систематически и детально работу среди населения, следить за повседневной отчетностью, работою статистического и информационного отделений, связываться ячейками, объять необъятную область культурно-просветительного дела - где же ему, когда же ему?

Все это - прямая работа политотдела, а следовательно, и его начальника. Комиссару, иной раз на пять-шесть дней отлучающемуся по бригадам и совершенно не бывающему в эти дни в дивизионных центрах, - ему только впору подметить на местах, что и как д е л а е т с я, что и как н а д о д е л а т ь, что является делом первой очереди, что - второй, третьей, куда нужны силы, где их, на какой работе сосредоточивать в данный момент.

Взвесив обстановку в дивизионном масштабе и шире, Федор ограничивался только намечиванием основных вопросов, перечислением неотложных дел и в этом духе давал политотделу директивы; там их получали и воплощали в жизнь своими силами, своими методами, своим аппаратом. На этом Федор не только помирился, но и сблизился с политическим отделом, и уже ни разу, до самого последнего дня, не было у него ни единого конфликта, даже ни одного разногласия. Он понял, что не к о м а н д о в а т ь политотделом надо, а единственно п о м о г а т ь ему и следить, как воплощаются в жизнь основные директивы.

Политический отдел, как огромная губка, то и дело насыщался многочисленными сведениями, фактами, богатым опытом, притекавшим от частей и окрестного населения, потом, переварив этот опыт внутри - во всяких совещаниях, заседаниях и просто одиночных обдумываниях, он испарял его в виде рассыпчатого кадра организаторов и агитаторов, в виде массы всяких листков, воззваний, инструкций и руководств.

И худо ли, хорошо ли, но всегда обслужено было политически даже население прифронтовой полосы - не только свои боевые части... По селам и деревням разъезжались верхами, расходились пешие, расползались в "красных кибитках" агитаторы-коммунисты и рассказывали населению, куда и зачем идет Красная Армия, для чего она создана, что творится в Советской России, что происходит за ее пределами. Часто и сами знали мало - неоткуда было узнать, часто и передать складно не умели, зато г л а в н о е всегда доносили, были светочами, были рупорами, были учителями... А то спектакли ставить начнут, живой фонарь раздобудут, возятся с ним, картины показывают, - это ли не дивом было в какой-нибудь захудалой, глухой деревушке, где к тому же ютится половина татар, никогда не расходившихся по радиусу дальше как на тридцать - сорок верст...

С красноармейцами работать легче: эти всегда в сборе, готовы, организованы, да и сравнить ли их по развитию с деревенским населением? С красноармейцами и без политического отдела всегда ведет работу своя партийная ячейка; ей от политотдела потребна только материальная подмога да свежий материал, - с работой чаще умели справляться и сами.

А что за работа в полку? Разная: зависит от того, где полк находится и что делает. В тылу, на отдыхе - одно дело, тут можно и по системе заняться, и безграмотность изо дня в день изничтожать, лекции ставить, хоть и не в очень крупном масштабе, чтения организовать по часам - да мало ли что можно сделать? И делали. А в походе, в боях - тут газета в руки неделями не попадала, тут не до лекций, не до митингов. В боях, так уж в боях! А на отдыхе - брякнуться, заснуть бы, что ли, поскорее, отоспаться, отдохнуть или заплатать вот дырявые сапоги, прикрутить отлетевшую подметку, оправиться, подготовиться к утреннему новому походу.

При объездах полков обычно случалось само собою - молчаливо, без предварительного уговора - так, что Федор ке успевал перетолковать со всеми командирами, а Чапаев не успевал ознакомиться с ячейкой и политической работой. Но что не успевал сделать один - непременно успевал другой. А когда ехали дальше и беседовали в пути - вся жизнь полка была как на ладони. Дружно, ладно жили. Ладно, дружно работали.

Когда открылось общее наступление на Колчака, была уже полная ростепель, начали трескаться и вскрываться реки; на пригорках, а потом быстро и в долинах обнажалась земля; ручьи и ручейки размыли дороги; по грязи, смешанной со снегом, по тонкому льду не только артиллерии - невозможно было ехать конному, а местами и пешему не пройти. Весна входила в полные права.

Движение было затруднено до последней степени - этим и можно отчасти объяснить первоначальное медленное продвижение красных войск. Но только отчасти, - причины были и в чем-то другом. От первых же столкновений передовые колчаковские войска остановились как бы в раздумье. А тут удар за ударом посыпались с разных сторон. Перешедший к нам "полк Тараса Шевченко" спутал у них в этом месте карты и сразу ободрил бившиеся здесь красноармейские части. Не давая врагу опомниться, все дружней, все настойчивей стали напирать красные войска. Неприятельский фронт был поколеблен. Инициатива была уже выхвачена. Поворотный момент чувствовался и был заметен уже не одному только прозорливому взору. Росли надежды. Прибавлялась сила. Развивавшееся наступление сулило победу.

X. В БУГУРУСЛАН

В памятный день открылся уже общий фронтовой поход, а отдельные схватки, разумеется, были и все время до того.

На фронте антрактов не бывает.

В двадцатых числах апреля, в пасхальные дни, произошли первые встречи с противником; он продолжал свое победоносное шествие от Бугуруслана на Бузулук. Бригада Еланя удерживала этот напор, разбившись полками по левому берегу Боровки. Сюда полкам добраться стоило больших трудов: не позволяли распустившиеся дороги, бурные, глубокие весенние ручьи. Не только орудия везти было невозможно, даже пулеметы переправлялись в разобранном виде, ссыпанные в мешки. И как только добрались до Боровки, завязались бои, уже не прекращавшиеся все время вплоть до самой Уфы.

В одной операции под Бугурусланом Елань едва не попал самолично в лапы белым - спасла счастливая случайность. Он с Вихорем да человек семьдесят конных пробрались в неприятельский тыл и заметили двигавшуюся по лощине батарею. Поскакали, но лишь только приблизились, как артиллеристы-офицеры, поняв, что это за всадники, стали на картечь расстреливать красноармейцев. Видно уже было, как "номера" (стоявшие у орудий солдаты) отказывались стрелять, как офицеры колотили иных шашками и рукоятками револьверов, но невозможно было ничего поделать. И вот, отослав большую часть отряда в обход, отвлекши внимание, сам Елань, Вихорь да кучка кавалеристов, пробравшись по другой лощине, во весь карьер вынеслись почти к самым орудиям. Опешившие офицеры вскинули было на руки маузеры, но уже было поздно, - одному Вихорь с налета раскроил голову, другого сбили лошадью, а остальных своих же "номера", поваливши, мяли на земле или держали с закрученными за спину руками. Все совершилось с поразительной быстротой; "номера" будто только и ждали того, чтобы всадники подскочили к орудиям. Те, что держали офицеров, умоляющими взглядами просили о пощаде, остальные застыли с поднятыми руками. Офицеров не осталось, солдат не тронули ни одного. Батарею направили на полк, к которому она торопилась на подмогу; а полк этот, увидев безнадежность положения, сдался тем красным частям, что на него наступали. Этой операцией остался руководить Вихорь, а сам Елань с десятком ординарцев поскакал дальше, в обоз, и когда мчались мимо повозок, груженных обувью и солдатскими гимнастерками, занимало дух от радостной мысли, что все это достанется красноармейцам. Обозники не сопротивлялись: одни обалдели от неожиданности, другие не понимали ничего, посчитав скакавших за "своих", подумав, что их повертывают куда-нибудь "по назначению", - так весь обоз в несколько сот возов и достался на поживу обнищавшим красным полкам.

Неподалеку от обозов стоял штаб дивизии; там поднялся переполох: в подобных случаях о размерах налета всегда создается преувеличенное представление - этим объясняется и паника, которая дает в руки "налетчикам" дешевую победу, а часто и обильную добычу. Точь-в-точь, как и всегда, получилось и теперь: никто ничего и никого не думал организовать, никто ничего не хотел, не стремился рассмотреть и разузнать - каждому впору было думать о спасении лишь собственной шкуры. Одним из первых выскочил на волю начальник дивизии, полковник Золотозубов; он вместе с дивизионным попом впрыгнул в дежурившую таратайку и бросился наутек. Всюду беготня, крики, путаница, торопливые ругательства, угрозы...

А десяток конных красноармейцев носился среди перепуганной штабной публики, гиканьем, стрельбой и криками о сдаче усиливая и без того неудержимую панику. За начдивом поскакал Елань и уже настигал с занесенной шашкой, когда "батюшка" обернулся из пролетки и выстрелил; пуля попала коню в переднюю ногу, он захромал, начал отставать. Тогда остановилась и пролетка, полковник соскочил на землю и с руки начал бить из маузера. Вторая же пуля угодила коню в голову, он покачнулся и упал, только Елань успел при падении высвободить ногу и как соскочил - ударился бежать в соседний перелесок. На самой опушке крестьянин в телеге правит парой здоровых рабочих лошадей. Елань к нему. Тут растабарывать некогда, показал ему дуло револьвера, вскочил на ближнюю упряжную, отрубил постромки и помчался прочь, назад, туда, где остались товарищи. Но уже паника улеглась, там поняли, что гроза наскочила нестрашная, - товарищей, видимо, угнали, а может, и переколотили, - не было никого; только проносясь мимо избушки, где был штаб, увидел Елань одного из ординарцев без коня, с окровавленной щекой. Кинулся к нему и крикнул, чтобы вскакивал сзади на широкий круп здоровенной лошади. Не долго думая, тот с размаху влетел и уцепился за Еланя, чуть не сдернул на землю.

Так скакали вдвоем сзади обозов, сзади избушек, оборвав красноармейские значки, скакали на дальний пригорок, к которому должен был подходить, по расчетам Еланя, свой полк. Впереди группа конных - стоят на самом пути, объехать некуда. Что за люди? Когда подскакали ближе, увидели, что свои; сбившиеся здесь из обоза не знают теперь, как через поляну, под обстрелом, пронестись к своему полку, колыхавшемуся на равнине. У Еланя конь хоть и здоровый, а для такого дела не годится. Понял это Яшка Галах - один из лучших, храбрейших ординарцев.

- Товарищ командир, - говорит, - бери мою лошадь, а я слезу, пешком пойду. Ежели заберут - скажу, что мобилизованный, авось не тронут - бывает, что и не трогают...

Раздумывать нечего. Соскочил Елань с широкой доброй кобылы, оставил на ней спутника, а сам пересел на шустрого Яшкина меринка. Вытянулись цепочкой и помчались. Остался Яшка Галах один, поплелся назад, уплел в обоз. (Он воротился только через три недели; рассказывал, что скрывался у них же в обозе - солдаты-мужички не трогали и не доносили; убежать не удалось сразу, потому что угнали его на тех подводах, что успели скрыться от красного полка.)

По полю мчались карьером. Как пчелы, звенели, шумели, свистели быстрые пули; двух всадников положили они на широком лугу, остальные доскакали. Доскакал и Елань. Быстро перекинули с другого фланга конную разведку, и она впереди полка помчалась отрезать уходивший обоз. Часть успела отступить, но больше того досталось полку: этим добром тогда немало подкрепили босую, ободранную еланьевскую бригаду.

. . .

Дмитрий Андреевич Фурманов - ЧАПАЕВ - 02, читать текст

См. также Фурманов Дмитрий Андреевич - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ЧАПАЕВ - 03
Не лишнее будет заметить, что добычу свою полки, бригады и дивизии оче...

ЧАПАЕВ - 04
XII. ДАЛЬШЕ Чапаевская дивизия Белебей обходила с севера, брать самый ...