Александр Иванович Эртель
«ГАРДЕНИНЫ, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ - 04»

"ГАРДЕНИНЫ, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ - 04"

VI

Ярмарка. - "Столичный человек". - Куклы, патриотическая пляска и девица Марго. - Мытарства Онисима Варфоломеича. - По адресу железной дороги. -

Сонное царство. - Дети и маляр Михеич. - Знакомство Николая с Ильею Финогенычем.

В городке была ярмарка. Обыкновенно ежегодно посылался Агей Данилыч в сопровождении трех-четырех подвод и закупал для экономии метлы, лопаты, хомутины, клещи, оглобли, колеса и тому подобный скарб. Теперь Мартин Лукьяныч заблагорассудил послать Николая. Приехав в город рано утром, Николай остановился с своим обозом на выгоне, где огромным станом раскинулась ярмарка, очень скоро управился с покупками, нагрузил подводы и, пока мужики кормили лошадей, отправился слоняться по рядам. День стоял жаркий, пыль так и клубилась, отовсюду в невероятном смешении неслись звуки. Николаю спешить было некуда. Одно время он подумывал сходить в город, разыскать Илью Финогеныча, о котором с таким благоговением говорил ему Рукодеев, но, по своему обыкновению, не решился "обеспокоить". Кроме того, ярмарочная суета, оглушительный шум, волны туда и сюда снующего народа как-то странно привлекали его к себе, дразнили его любопытство. Вот длинный ряд дрянных холщовых и рогожных навесов; толпятся бабы со свертками холста; мелькают мускулистые, выше локтя засученные руки; точно частая барабанная дробь шлепают и стучат "набойки"; белый холст выскакивает синею и коричневою пестрядью; крупные остроты, смех, звяканье медных денег, острый запах скипидара... Это красильщики.

Вот шумный и пьяный говор, столы, облепленные народом, шипят оладьи на сковородках, чадит подгорелое масло, дымятся на скорую руку сбитые печки... Это обжорный ряд.

А из трактиров вырывается неистовый визг скрипиц, угрюмо бухает турецкий барабан, грохочет бубен... тянет сивухой, селедками, паром, дребезжит посуда, раздаются нестройные голоса. У самой дороги расположились слепцы; сидят на земле, поют заунывным хором про Лазаря богатого и Лазаря бедного, про Егория храброго, про Алексея божьего человека; плачет, слушая их, старуха с кузовком в руках, молодица грустно подперла щеку, равнодушно взирает босоногий мальчуган, пьяный мужик форсисто вынимает кошель, собирается бросить семитку. Рядом точно живой цветник волнуется... Это красный ряд. Желтые, зеленые, алые, пестрые, малиновые, голубые платки то отливают, то приливают в просторные и прохладные балаганы, где прилавок гнется под грузом ситцев, где рябит в глазах от "узоров" и "рисунков", где до хрипоты, до ярости выбиваются из сил краснорядцы, обольщая добротой, дешевизной и модностью своего товара.

Такой же цветник переливается и в галантерейном ряду; иголки, булавки, зеркальца, перстеньки, бусы, мыло, румяна, белила, всякая дрянь, столь соблазнительная для женского пола, раскиданы на столах, разложены в скверно сбитых лавчонках.

В панском ряду меньше шума и меньше яркости; там продавцы учтивые, благоприятные, гибкие и скользкие, как лини, с манерами; там сукна, шелки, драп, кашемир, бахрома, стеклярус; там попы и попадьи с озабоченными лицами, волостные писаря, степное купечество, управители и приказчики с супругами, целые выводки барышень в барежевых, кисейных и муслиновых платьицах. А в десяти шагах - громыхание железных полос, лязг жести, удары молота, пронзительный звук пилы, брошенной в воздух, божба, ругань, крики.

Квас, сбитень, груши, селедки, лук вопиют о себе нестерпимо-звонкими голосами. Дико взвизгивая, летит цыган на кауром жеребце, - народ едва успевает давать дорогу; слышен выстрел... это, впрочем, не выстрел, а барышник торгует кобылу у дьячка, хлопают друг друга по рукам; дребезжащий голосок выводит: "безрука-аму, без-но-о-га-аму... Христа ради-и-и!" Седой мужик, с медною иконкой на груди и с блюдом в руках, басисто причитает:

"На построение храма божия..." Лошадь заржала, корова мычит, гремит пролетка с купчихой в два обхвата... У торговки опрокинули лоток с рожками: неописуемая брамь сверлящею нотой врезывается в общую разноголосицу.

А вот еще толпа; стеснились так, что Николай едва пролез в середину.

Слышны возгласы: "Была не была, обирай яшшо пятак!", "Ах, в рот те дышло!", "Стой, выгорело!.. Ну-кось что? Тьфу ты пропасть - копаушка!.. На кой она мне дьявол!" Тут действовал знакомый нам "столичный человек". С зимы он успел приодеться: шляпа новая, люстриновый пиджачок, на животе мотается цепочка.

Самый лик его налился и подернулся румянцем, только зубы по-прежнему остались гнилые да глаза поражали тою же неопределенностью выражения.

- Пожалуйте, господа! - покрикивал он. - Обратите ваше полное внимание!.. Самоварчик!.. Серебра одного впущено... Пожалуйте-с!

Николай, усмехаясь, выбросил пятиалтынный, выиграл какую-то дрянь и повернулся, чтобы уходить.

- Господин купец, - остановил его столичный человек, - не угодно ли театральное представление?.. Куклы балет танцуют-с... Оперетошные куплеты-с... Малолетняя девица Марго из Питербурха... Патриотическая пляска по случаю взятия Самарканда... Пожалуйте-с!.. Все одной и той же фирмы-с!

Столичный человек указал на соседний балаган, откуда доносились жалобные звуки шарманки.

- Почему же Самарканд, коли он взят уж давно? - осведомился, улыбаясь, Николай.

- Все единственно!.. Пожалуйте-с! Вам не иначе как в первом ряду?

Четвертак. Эй, старушка божия, билет в первом ряду господину купцу!..

Ужели мы не можем разбирать людей?..

Столичный человек так увлекся, что даже на мгновение отбежал от фортунки и, вежливо придерживая Николая под локоть, направил его в рогожную будочку около балагана. Николай подчинился, вынул деньги;

старушка в заштопанном и полинялом платье протянула ему клочок бумажки.

"Чтой-то как будто знакомое лицо?" - подумал Николай, но старуха быстро юркнула в будочку. Он подошел к балагану.

- Варфоломеев, - закричал от фортунки столичный человек, - господина купца впусти! - Из-за занавески высунулось торопливое, испуганно-вкрадчивое лицо с пухом в волосах, с отекшими щеками.

- Пожалуйте-с... Представление... тово... только зачалось!

- Батюшки мои, зачем вы сюда, Онисим Варфоломеич? - вскрикнул Николай.

Мгновенно лицо Онисима Варфоломеича преобразилось: и радость, и стыд, и какая-то ошалелая растерянность промелькнули в нем. Он был в том же голубом сюртуке с буфами, но сюртучок полинял, поизносился, потерся на локтях; знаменитая некогда атласная жилетка вся была в жирных пятнах, с отрепанными краями, с разнокалиберными пуговицами. Публика хлынула к занавеске, совали медяки, билетики.

- Коловращение-с, Николай Мартиныч... Игра судьбы-с! - успел только пробормотать Онисим Варфоломеич.

Николай вошел и сел на доску, изображавшую первый ряд. В каком-то ящике плясали куклы, разодетые по-бальному, во фраках, в платьях декольте.

Зрители так и гоготали от восторга. Действительно, было смешно. Неведомый распорядитель бала распоряжался весьма бесцеремонно: жантильная барышня отплясывала трепака, уморительно вскидывая ногами; тонконогий щеголь прыгал, как козел, потрясая фалдами фрака; важная толстая дама отжаривала вприсядку; солидный барин в бакенах и с брюшком мелко семенил ножками.

- Жарь! - орали зрители. - Ходи козырем, шут вас изломай!..

Ого-го-го!.. Вот так барыня! Братцы, ну чистая наша Андросиха, провалиться! А, такие-ся-кие!..

Мальчик лет восьми с синеватым заостренным носиком, худой, бледный, вертел шарманку; пот лил с него градом.

Пляска кончилась. Выскочила девочка лет девяти с оголенными костлявыми плечиками: кисейное выше колен платьице, кое-где оборванное и заштопанное, все было усеяно блестками из фольги и золоченой бумаги. Она притворно завела глаза, сложила сердечком губы, раскланялась, приседая, и, прикладывая руки к груди, игриво вскидывая худыми, в заштопанных чулках ногами, подмигивая, приподымая юбку в соответственных местах, запела пронзительно-тонким голосом:

Всех мужчин люблю завсегда дурачить, Правду скажу вам, нисколько не тая!

Как лавиласов люблю я озадачить, За нос водить их - эфто страсть моя!

Тру-ля, ля, ля, ля, ля!

Пой, кружись, веселись, - Эфто мой девиз!

Шарманка подвывала что следует. Николай опустил глаза.

Вдруг он услыхал шепот:

- Вы... тово... Николай Мартиныч... обратите полное ваше внимание...

все семейство орудует!.. Марфутка-то, а?..

Тово... она-то и есть девица Марго... Ловко выделывает!

Вот сейчас патриотический танец, Алешка с Никиткой!..

Поверите ли, Зинаидка - что ведь она? Сопля! Но и Зинаидка куплетцы разучила. Талант-с, талант даден!..

- Как это вас угораздило, Онисим Варфоломеич? - шепотом же спросил Николай.

- Талант-с! - упрямо повторил бывший наездник. - Не иначе как объявился талант в семействе... Дозвольте спросить, каким же бытом я могу воспрепятствовать? Известно, жимши в захолустье, пенькам богу молились...

Прямо - не понимали своей пользы!.. Коленцо-то, коленцо-то, обратите ваше внимание! - Он вскочил и суетливо побежал отгонять любопытных, заглядывавших в дверь.

Начался "патриотический танец". Николаю делалось все стыднее и неприятнее. Публика гоготала, обменивалась остротами, плевала друг на друга скорлупой подсолнухов: иной раз взвизгивала девка, которой становилось тесно от предприимчивых соседей, одного чересчур предприимчивого "съездили по шее", здоровенный хохот покрыл плачевные звуки шарманки, потряс утлые стены "театра".

Представление кончилось; Николай направился к выходу. Онисим Варфоломеич остановил его за рукав.

- Тово... не желаете ли парочку пивца, Николай Мартиныч, - робко пробормотал он, - как мы старые знакомые... Или побрезгаете?

- С чего вы взяли? - вспыхнувши, ответил Николай. - Я никогда не брезгаю простым народом. Пойдемте!

Онисим Варфоломеич радостно засуетился, бросился к столичному человеку, что-то пошептал ему с униженным выражением на лице и отправился с Николаем в ближайший трактир. Николай спросил пива.

- Что я вам осмелюсь доложить, - умильно сказал Онисим Варфоломеич, -

вы... ТОЕО... сделайте милость - водочки... Хе, хе, хе!.. Потому мы водку потребляем... патриотический... тово... напиток-с!

Подали пиво и водку. К сему, уж по собственной инициативе, Николай приказал сготовить солянку. Онисим Варфоломеич с жадностью набросился на еду, выпил несколько стаканов водки. Робость сбежала с его лица, язык и жесты сделались развязны. Покончивши солянку, он развалился, закурил свою хитро изогнутую трубочку и с важностью йогладил тощий живот.

- Этта, представляем мы в Тишанке, - говорил он, - и вдруг... тово...

влезает купец Мягков. Ну, я мигнул Марфутке - тово, мол... Выкинула она эдак коленцо, свернула листик, будто с нотами, к нему. Он эдак посмотрел, посмотрел, гляжу - вытаскивает синенькую... Пожалуйте-с, потому, говорит, желаю поддержать в рассуждении таланта!.. Каково-с? У иных прочих дети без порток бегают, в бабки, в чехарду... Но у нас не беспокойтесь - все добычники. Что такое Алешка? Клоп! Но, между прочим, вчерась целковый выплясал в трактире. Никитка? В его пору иные возгрей не могут утереть. А Никитка повертелся колесом, и... тово... полтинник! Как это нужно понимать, Николай Мартиныч?.. Не прогневайтесь, у нас хватит!.. Вот маленько погодя в столицах развернемся... Как насчет эфтого? (Он щелкнул по опорожненной бутылке и подмигнул Николаю; тот спросил еще.) Сами не потребляете патриотической?.. По случаю престол-отечества? Слава тебе господи, мы завсегда можем предоставить себе удовольствие. Ну, что у вас, как? Все, как бишь его, Капитон орудует? - он снисходительно улыбнулся. -

И цыган все?

В Хреновое-то поехали? Задаст им там Наум Нефедов!..

Я сказал... не брать призов... сказал... тово... и шабаш!

Мне наплевать... как господь вознаградил мое семейство...

и как такие я вижу таланты в ребятах - мне наплевать!..

Но Капитон попомнит меня, попомнит!.. Я по своей теперешней судьбе так рассуждаю: валяйся у меня в ногах Капитон Аверьянов, золотом осыпай - и не подумаю идти в наездники!.. К чему? Маменька вроде как кассир, видели, в будочке сидит? Старушка, но, между прочим, ежемесячно огребает красный билет. Марфутка по оперетошной части, Алешка с Никиткой ногами рубли куют...

Позвольте спросить: ужели я лишусь ума - пойду в гужееды?

Водка и в другой бутылке близилась к концу. Онисим Варфоломеич быстро пьянел. Николаю совестно было смотреть, и он сидел потупившись, изредка отпивая глоток пива, из приличия роняя слова. Но похвальба Онисима Варфоломеича вывела его из терпения.

- Ну, что вы толкуете? - сказал он, разгорячаясь. - Приучаете детей черт знает к чему да еще хвалитесь! Их бы грамоте учить, а вы скверность какую-то заставляете петь, колесом вертеться!.. Я не понимаю, - у вас жена была, кажется, порядочный человек, как жена допускает такое безобразие?..

- и с негодованием взглянул на своего собеседника. Того точно прихлопнули.

Вмиг смешное высокомерие исчезло с его лица, глазки заморгали, губы сморщились в жалкую улыбку.

- Скончалась... - прошептал он, - скончалась Анфиса Митревна...

- Когда? - вскрикнул Николай, охваченный внезапной жалостью к своему собеседнику.

- В холеру-с... - прошептал тот еще невнятнее, - и тово... и меньшенькие померли... Боречка... Машенька... три гробика упоместили в одной могилке-с...

Он закрыл руками лицо, начал весь подергиваться, усиливаясь сдержать рыдания. Николай в смущении поднес стакан к губам. Все вокруг них шумело, орало песни, дребезжало посудой, призывая половых, вдали бухал барабан, заливались неистовые скрипицы.

Наконец Онисим Варфоломеич оправился, смахнул слезы, проговорил:

"Эхма-а!", и дрожащею рукой поднес рюмку ко рту.

- Зачем вы так много пьете? - тихо сказал Николай.

Онисим Варфоломеич забормотал было какую-то дрянь, потом виновато улыбнулся и отставил рюмку.

- Тово... тово... не иначе как по случаю сиротства, Николай Мартиныч, -

произнес он упавшим голосом. - Ужели я не могу понимать?.. Две полбутылки кряжовского завода... солянка московская... (он всхлипнул), но, между прочим, мне нечем заплатить-с!.. Удар судьбы, Николай Мартиныч!.. Хорошо, согнали меня.. Я на вашего тятеньку не серчаю... Капитон Аверьяныч тоже...

И на Капитон Аверьяныча не серчаю!.. Что ж, я бедный человек, Николай Мартиныч, я убитый человек. Сызмальства приставлен к рысистому делу, ну, и тово... и убит. Сделайте такое одолжение - где рысак?.. Дозвольте, сделайте милость, рысистую лошадь! Имею наградные часы... в журналах пропечатан... А вместо того - в шею!.. То, другое, третье, - не угодно ли?

Да не умею-с!.. К вожжам приспособлен!.. Способов нет, окромя вожжей!..

Можете вы это понимать?.. Живем, эта, у просвирни... небиль... тувалет...

комодик красного дерева... все проели! Туда-сюда, нет местов!.. Заводы посократили, господа сжались... как объявится местишко, сядет человек, вцепится зубами - не оторвешь!.. Куда деться? В кучера?.. Ведь срам, Николай Мартиныч!.. Ведь последняя степень, можно сказать!..

Всплакнули, эта, мы с покойницей, - сем, говорит, Онисим Варфоломеич, в кучера вам определиться?.. Ладно, говорю, Анфиса Митревна, - как вижу я семейство мое в убогом положение, дай наймусь в кучера. Ищу. Но что же вы думаете? Туда-сюда, поглядят эдак на мое обличье: ты, мол, обрати свое внимание, какой ты есть плюгавый человек... Возможйо ли такого человека на козлы посадить?..

Что ж, и точно - осанка у меня... тово... не вполне. По кучерской части не вполне достаточная осанка. А, между прочим, самовар продали, перину продали, подушечки на муку променяли... Маменька ропщет... каково при ихнем понятии и не иметь чашки чаю?.. В первых домах живали!

Сколько числились вроде как экономка у своих господ!..

И тово... и пошло. Ну, я, признаться, сделал тут промашку... нечего таиться, сделал. Случилось раз столкнуться с наездником одним... то да се, вспомнили прежнее... наездник тоже без места, - я и закури!.. Что ж, Николай Мартиныч, горько! Сосет! Имею наградные часы, пропечатан в журналах - и вдруг эдакое унижение... семейство чаю не имеет...

маменька... обидно-с!.. А мы тем местом от просвирни удалились...

признаться... тово... потасовочка маленькая вышла! Переехали в Тишанку, к мужику... Глядим - мор пошел. Туда-сюда, Анфису Митревну схватило...

Боречку... Машечку... все прикончились. Ах, что было, Николай Мартиныч!..

Ну, положим, нищий я человек, положим, не мог пропитать своего семейства... но за что же-с?

Ползаю на коленках, кричу: прибери и меня туда же!..

Прибери, владычица!.. - У нас большое уважение к тихвинской... -

Прибери, нет моих способов мотаться на белом свете!.. А маменька в голос: на кого же я-то, мол, останусь?.. Ребяты своим чередом: не покидай, мол, сирот неповинных... Ловко? - Онисим Варфоломеич схватил рюмку, выпил и с прискорбием поморщился. Впрочем, несмотря на то, что рюмка была, наверное, двенадцатая, опьянение его скорее уменьшалось, нежели увеличивалось. - Ну, и тово... три гробика. Справили все честь-честью, панихиду, сорокоуст...

свояк, признаться, подсобил. Спохватились - куда деваться?.. Что ж, прямо нужно сказать, до такой низости дошли - в конюха хотел наниматься... Одно уж, думаю. Глядь, на ярмарке объявляется Коронат.

Веду я Марфутку за руку, вижу - фортунка. Дай, думаю, обрадую девчонку,

- висят на фортунке бусики, дай, думаю, попытаю счастья. Ну, покружил эдак, слово за слово с фортунщиком... вижу - оченно промысловый человек.

Туда, сюда, пошли в трактир, разговорились. Вот, говорю, обременен семейством, ищу перекладины, какая потолще...

Шуткой эдак загнул ему!.. Нет ли каких способов, ежели, например, пробраться в Москву! Имею наградные часы и все такое. А сам вижу - нет-нет и глянет он на Марфутку... Спрашивает то да се. Голос, говорю, необнаковенно звонкий. Пошли на квартеру, раздобылся я чайку, сели чай пить... Ну, видит, каких мы понятий... бедность, но видно же! И на ребят посмотрел... Апосля того - ждите, говорит, через месяц, сделаю я оборот в городе Воронеже, может, и устрою вашу судьбу. - Каким, мол, бытом, Коронат Антоныч? Однако при маменьке не открылся. Вышел я его проводить. "Одно, говорит, господин Стрекачев, внушайте ребятам пляску, а Марфутка чтобы песни играла". - "Но по какому случаю?" - "А по такому, говорит, что в рассуждении судьбы оперетошная часть нонче оченно в уважении".

Потолковали. Вижу - и чудно как будто, и тово... местов нету! Ну, вверился в него. Гляжу - не больше недель через пять приходит, и эдакий парень с ним годов семнадцати, по кукольной части... Что такое? - Теятр, представление. Маменька вроде кассирши, ну, и тово... стирать, стиркой чтоб заниматься... Марфутку по куплетошной части... Алешка с Никиткой в плясуны... Что ж, не помирать же... надо же как-нибудь... Поплакали мы с маменькой, что ж, говорит, Онисим, видно тово... видно в бесталанный час родились... Ну, и тово... и принялись муштровать... Ужель я не понимаю, Николай Мартиныч?.. Обратите ваше внимание... Дети возросли в нежности...

рукавчики, пояски, костюмчики... ведь праздника без того не проходило, чтоб покойница не обряжала их!.. Там помадки, там воротничок накрахмалит, там бантик какой-нибудь...

Никакой отлички от господских детей!.. А замест того сиволап выкинет пятак серебра, и ломайся и кланяйся ему!..

Изволили поглядеть? Мужичье-то - вона как гогочет! Бона пасть-то как разевает!.. Вы говорите - заставляю...

А чем же пропитаться-то, пропитаться-то каким бытом-с!..

Коронат мошенник (Онисим Варфоломеич сказал это шепотом), вижу, что мошенник. Меня не проведешь, не-э-эт!..

Я его достаточно взвесил... Но, между прочим, нечего кушать-с!..

- Стрекачев! Чего прохлаждаешься, - крикнул, подходя к столу, малый лет семнадцати с характерным лицом карманника или питомца исправительного заведения, - ведьму-то твою публика с ног сбила!.. Поворачивайся!

Онисим Варфоломеич как-то съежился, испуганно заморгал глазами, потом вскочил, торопливо пожал руку Николаю и с необыкновенным выражением тревоги, стыда и сильнейшего желания поддержать свое достоинство пробормотал:

- Оченно приятно... за канпанию!.. Нижайший поклон папаше... Капитону Аверьянычу такожде... Их превосходительство не изволили приехать?.. В случае чего, заверну-с...

и тово... тово...

- Энтово! - передразнил малый, с дьявольскою насмешливостью искривив губы. - Иди-ко, иди, а то он тебя.

Коронат-то... энтово!

Вышедши из трактира, Николай уже не нашел прежнего удовольствия в ярмарочной суете. Все как-то стало раздражать его, за всем ему чудились горе и нищенство с одной стороны, надувательство и "эксплуатация" - с другой. И пыль досадно лезла в ноздри, и солнце пекло, и водкой пахло нестерпимо... С трудом пробираясь сквозь толпу, он вдруг заметил какое-то волнение в народе, все поспешно сторонились, снимали шапки. Впереди показались красные и желтые околыши с кокардами, заблестели пуговицы, засверкали на осанисто выпяченных животах золотые цепочки, печатки, брелоки. "Кто это?" - спросил Николай мещанина, с учтивостью снявшего картуз. "Сонм уездных властей, во главе с предводителем, совершает прогулку по ярмарке". Николай хотел уже скрыться, ему противно было снимать картуз при встрече с властями, а не снять - он чувствовал, что не хватит мужества... Вдруг самая толстая и самая важная власть воскликнула:

"Ба, ба, Илья Финогеныч!" Николай с любопытством остановился.

Высокий, худой старик с ястребиным носом, с козлиною бородкой, с необыкновенно сердитым и как-то на сторону свороченным лицом подошел к властям, перехватил левой рукой своей огромный белый зонтик, независимо обменялся рукопожатиями и желчным голосом проговорил:

- Мало поучительного, господа, мало-с!

"Так вот какой Илья Финогеныч! - подумал Николай. - Ну, к этакому не подступишься..." - и еще решительнее оставил первоначально мелькавшее намерение познакомиться с Ильею Финогенычем.

Ярмарка решительно опротивела Николаю, и он повернул в город. Город начинался в версте от ярмарки. В противоположность ярмарочному шуму и многолюдству там стояла какая-то оцепенелая тишина. Улицы точно вымерли.

Пыль спокойно лежала толстым, двухвершковым слоем.

Николай шел и разглядывал, что попадалось на пути. Город ему был мало знаком. Однако же ничего не встречалось интересного. Вырос собор с голубыми маковками; облупленные дома выглядывали со всех сторон, дохлая собака валялась на площади, где-то раскатисто задребезжал старческий кашель, заспанный лик высунулся из окна и бессмысленно уставился на Николая, где-то задушевный голос прохрипел: "Квасу!" Николай остановился посреди "большой" улицы, посмотрел и в ту и в другую сторону ич отчаянно, так что хрястнули челюсти, зевнул. С "большой"

улицы он направился в другие места. Пошли дрянные, покосившиеся домишки, крыши с заплатами, изрытые тротуары с гнилыми столбиками, ямы на дороге... И та же мертвая тишина. Казалось, все население погружено было в сон или выселилось на ярмарку. Вдруг послышалось дикое, раздирающее мяуканье. "Что такое? - подумал Николай. - Должно быть, кто-нибудь на кошку наступил". Но мяуканье продолжалось, становилось нестерпимо пронзительным, резало ухо. Николай быстро завернул за угол.

За углом тянулась уже совсем глухая улица. Из ближнего окна высунулся заспанный мещанин.

- Да будет вам, Флегонт Акимыч, - сказал он, - эдак ведь душу вытянешь у непривычного человека!

- Что это такое? - спросил Николай, подходя к окну.

- Ась? Да вон все чиновник Селявкин блажит.

У соседнего домишка, в тени запыленной рябины, сидел сморщенный, курносый человечек в замасленном халате и картузе с кокардой. От него только что вырвалась и стремглав спасалась через забор пестрая кошка.

Курносый человек тихо и самодовольно улыбался.

- Уж полно бы шутки шутить, Флегонт Акимыч! - укоризненно продолжал мещанин.

- Ну, что... ну, что пристаешь? - сердито пробормотал курносый человечек. - Трогали, что ль, тебя? Трогали?.. Захотел и придавил... не шляйся, шельма, не шляйся!

- Что он тут делает? - спросил у мещанина ничего не понимавший Николай.

- Хорошими делами займается!.. Сидит день-деньской у ворот да приманивает кошек. Как подойдет какаянибудь дура, он ее цап да на хвост и наступит. В этом все его и дела.

- Рассказывай, рассказывай! - проворчал чиновник, отворачиваясь в сторону. - Я ведь тебя не трогаю.

- Да ведь, братец ты мой, невперенос! Я как очумелый с кровати-то свалился.

- А я тебя не трогаю!

- Ведь ты по целым часам эдак-то... ажио в ушах звенит.

- А ты не слушай!

- Ну, что тебе за радость? Вон мужичишки таскаются, некому прошенья написать, глядишь - написал, ан и есть полтинник, ась? А ты с кошками...

- А я тебя не трогаю!

- Ну, заладила сорока про Якова... Тоже чиновник называется, кошачий мучитель!.. - Вдруг мещанин толкнул Николая и с живостью указал на беленькую кошечку, подозрительно пробиравшуюся по ту сторону улицы. -

Гляди, гляди, - прошептал он, - беспременно приманит! - Чиновник Селявкин действительно привстал, запахнул халат, как-то весь съежился, насторожился и умильным голосом позвал: "ксс... ксс... ксс..." - Эка, эка, - бормотал мещанин, с пожирающим любопытством следя за подвохами чиновника, -

обманет... ей-ей, обманет, ишь, ишь замяукала... идет, идет, ей-богу, идет!.. Вот-то дура!..

- И он каждый день так-то? - спросил Николай.

- Ась?.. Смотри, смотри - поймал!.. Ей-боженьки, сграбастал!.. Ах ты, пропасти на тебя нету!.. - Мещанин весело рассмеялся и тогда уж ответил Николаю: - Каждый божий день мучительствует!

Дальше одна избенка привлекла внимание Николая.

Выбеленные стены избенки все были разрисованы углем.

Рыцарь с лицом, похожим на лопату, и с длиннейшей алебардой в вывихнутой руке стремился куда-то; о бок с рыцарем красовалась дама с претензией на грацию, в мантии и с короной на голове; рядом мужик с огромной бородой и свирепо вытаращенными глазищами. Причудливым и наивным изворотом рук он как бы выражал изумление и даже застенчивость от столь важного соседства. Поверх фигур, буквами, раскрашенными в порядке спектра, было изображено: "Вывесочный живописец". Николай постоял, посмотрел... В это время за низеньким забором послышались детские голоса:

- Синюю, Митька, синюю... Мазни синей! - оживленно произнес один.

- Эко-сь ты ловкий! - возразил другой. - Вот вохрой, так подойдет! Аль мумисм. Ну-ка, Миткж, мумием жигани!

"Что они делают?" - заинтересовался Николай, подошел к забору, облокотился и стал смотреть. На крошечном дворике, сплошь заросшем густою и свежею муравой, столпились дети. Их было четверо. Трое сидели на корточках и с напряженным оживлением следили, как четвертый, рыжеволосый, конопатый мальчуган лет девяти серьезно и основательно водил кистью по железному листу, прислоненному к стенке. На листе так и горели три разноцветные полосы: желтая, красная и голубая. Около них густо ложилась из-под кисти четвертая, коричневая.

Наконец Митька мазнул в последний раз, крякнул и посторонился. Лицо его выразило заботу. Зрители несколько помолчали.

- Синей бы ловчее, - нерешительно вымолвил меланхолический мальчик с вялыми и бледными чертами лица.

Двое других - мальчик и девочка - продолжали сосредоточенно всматриваться.

Митька как будто что вспомнил. Он торопливо схватил кисть и, воскликнув: "Погоди, ребята!" - скрылся в сенях.

Через минуту он выскочил оттуда, прикрывая ладонью кисть, и, повернувшись к зрителям спиною, напряженно мазнул по листу. Затем отошел и с торжествующим видом посмотрел на них. Девчонка радостно ахнула, мальчишки одобрительно промычали. На листе темно-малиновым бархатом горела четвертая полоса. Но восторг ребятишек прервался самым неожиданным образом. Из тех же сеней стремительно выскочил тщедушный взъерошенный человек и с быстротою молнии влепил Митьке затрещину. Дети с визгом рассыпались. Николаю особенно врезалось, как девочка зацепилась подолом рубашонки за плетень, который хотела перескочить, и долго мелькала загорелыми ножками, усиливаясь одолеть препятствие.

- Ах вы, щенки! - как будто притворяясь, сердился тщедушный человек, затем поднял брошенную Митькой кисть и принялся соскабливать краску с листа. - Ишь, намазали!.. Ишь ведь, баканом-то мазнул, чертенок... а?..

Вот тебе и соснул!.. Вот тебе и понадеялся!.. Ах, оголтелые дьяволята... Митька!

Рыжий мальчуган тотчас же появился из-за угла.

- Ты чего тут, а? - закипел человек (опять-таки как будто не серьезно).

- Тятька уснул, а ты вздумал краску переводить, а? Ты бакан-то покупал, а?

Ты его не покупал, а он кусается... Вот возьму тебя...

- Ну, черт!.. Ты и так затылок мне расшиб... Чего де-, решься. Черт? -

сказал Митька.

- Поговори, поговори у меня!.. - Человек оглянулся и увидел Николая. -

Вот, милый ты мой, художники-то у меня завелись! - сказал он, весело подмигивая на грозного Митьку.

- Я давно смотрю, да никак не пойму. Что они тут делают? - спросил Николай.

- Художники!.. Я ведь маляр... Я вот маляр, а пострелы и вертятся вокруг краски. Бакан-то почем? Бакан дорогой, а они не понимают этого, изводят.

- Разорили тебя, черта! - проворчал Митька, соскабливая краску.

- Поговори, поговори! - Маляр вынул кисет и, свертывая цигарку, подошел к Николаю. - Ты посмотри, - сказал с добродушнейшею улыбкой, - все уйдут по моей части. Им часть это по душе, веселая часть. Он мазнет теперь, к примеру, хоть баканом и рад. Ему весело...

Он того не понимает, что дорогой товар. А то на стене...

видел, стена-то испорчена? Все вот этот чертенок.

- А вам жаль краски?

- Мне-то? - Маляр внезапно рассмеялся и махнул рукою. - Пущай их!.. Я ведь это так... чтобы попужать, к примеру. Я ведь люблю этих ребят.

Особливо Аксюшку.

Вот какая - не оттащишь ее от краски... художница! Кабы не девка, прямо в маляры. Я, милый человек, примечал: ежели тянет ребенка к краске, тут беспременно что-нибудь по малярной части. И опять как тянет. Вот тут Федька есть один: тому ежели ляпнуть медянкой, а рядом вохрой мазнуть - первое удовольствие. Но по нашей части и ежели я, к примеру, настоящий мастер, никак невозможно медянку подле охры положить. Несообразие!

- Отчего же?

- Такие уж краски несообразные. Что возле которой требуется.

- И всякий может с толком расположить краски?

- В ком есть понятие, всякий может. Я вот господский бывший человек, но я имею понятие. Меня сызмальства отвращала несообразная краска. - Маляр совсем оживился и, наскоро пыхнув цигаркой, продолжал: - Я тебе так скажу: кому дано. Возьмем, к примеру, забор. Забор я раскрашу... Поглядеть всякому лестно, но чтобы понять, может не всякий. Я его могу так расцветить: тут зелено, а рядом желто, около желтой лазурь и прочий вздор.

В ком есть глаз, он сразу увидит и сразу, можно сказать, харкнет на рисунок. Но который незнающий, тому все единственно... лишь бы в глазах рябило. Есть даже такие: небо понимают за зеленое, а дерево) - спросить у него, - тоже, говорит, зеленое! Даже такого у них нет различия - синее от зеленого не разбирают.

Глаз, брат, он ухода требует!

- Вам бы следовало сына-то учить" - сказал Николай, - не в маляры, а есть вот настоящие художники.

Чтоб картины писал.

Маляр сплюнул и сделал огорченное лицо.

- Не умею, милый ты мой, не обучен я эфтому делу.

В красках мне дано, а к рисунку нет, нету внимания. Онто и охотится, да что толку?

Отдали бы кому-нибудь.

- Хе, хе, хе, эка, что сказал! Кому отдать? Да и деньжат-то не припасено. Ну, будь живописец под боком - отдал бы, перебился бы как-нибудь с хлеба на воду. Я ведь охоту понимаю, милый человек. Но вот беда, некому отдать. Нукось, зашевелись у нас деньжата!.. Эге!

Мы бы с Митькой знали, куда махнуть: вон машина-то посвистывает!..

Выкинул красненькую - Питер! А уж в Питере не пропадешь, сыщешь судьбу! А то свистит, окаянная, а у нас с Митькой карманы худы. Ничего!

И малярная часть - веселая... Так что ль, Митюк?

- Михеич, - послышалось с той стороны избы, - ужели дрыхнешь, мазилка?

Выскочи-ка на секунду! - Николаю показалось, что он уже где-то слышал этот желчный и сердитый голос. Не успел маляр плюнуть на цигарку и придать своему беззаботному лицу самое деловое выражение, как из-за угла показался тот, кому принадлежал голос.

- А! Вот где ты? - сказал он. - Царство сонное!..

Черти!.. Кто это у тебя стены-то разрисовал?

- Наше нижайшее, Илья Финогеныч. Да вот сынишка все озорничает...

Митька. Чуть недоглядишь - схватит уголь и почнет разделывать.

Илья Финогеныч пристально взглянул на Николая.

Тот раскланялся, весь пунцовый от неожиданности, и поспешил вставить свое слово:

- Очень немудрено, что будущий талант относительно живописи и вот погибает-с.

- Кто погибает? Почему? Как?

Николай, путаясь от застенчивости, но вместе и ужасно счастливый, что говорит с самим Ильею Финогенычем, рассказал, как он подошел к забору и чем занимались дети. Маляр повторил прежнее свое рассуждение о красках, о

"деньжатах" и о том, что кому дано. Митька с любопытством выглядывал исподлобья.

- Обломовщина, а легко может быть - новые силы зреют, - добавил Николай, не без тайной цели щегольнуть, что он знает про "обломовщину".

Илья Финогеныч еще пристальнее взглянул на него, и, казалось, лицо его стало еще сердитее.

- Ну, брат Михеич, ты болван, - сказал он маляру. - Сколько раз в году видишь меня, а? Амбар красил, ворота красил, вывеску малевал для лавки...

Сколько ты меня раз видел?.. Болван!.. У тебя нет деньжат, думаешь, и у других нету, а?.. Шут гороховый!.. Нечего ощеряться, с тобой дело говорят.

Краски! Веселая часть!.. Такой же пьяница будет, как и ты. Митрием, что ль, звать? Митрий! Вымой рожу-.то хорошенько да дня через три... фу, черт!

Завтра же, - слышишь? - завтра же приходи.

И девчонку эту - чья девчонка? Еремки кошкодера? Хороший тоже санкюлот!

и девчонку с собой приводи.

Посмотрим, какие ваши таланты... Мазилка эдакая - не к кому отдать! Да они грамоту-то знают ли? Карандаш, карандаш-то, болван, умеют ли в руках держать? Эй, Митрий, поди-кось сюда. Да ты не бычись, не съем, - никого еще не слопал на своем веку. - Митька подошел, еле передвигая ноги. Илья Финогеныч запустил пальцы в его красную гриву и проницательно посмотрел ему в лицо. - Хочешь учиться, а? Ученье - свет, пащенок эдакий.

Был в Острогожске мещанский сын, а теперь академик и знаменитость, - да это черт с ним, что он академик и знаменитость, - сила новая! Русскому искусству пути указывает!.. Ну, что с вами, с бушменами, слова тратить, -

и он оттолкнул Митьку, - завтра же приходи.

А я рисовальщика подговорю. Посмотрим, какие ваши таланты, да в училище, за грамоту. Талант без азбуки - Самсон остриженный, нечего тут и толковать.

Несмотря на то, что слова Ильи Финогеныча так и кипели негодованием, а свернутое на сторону лицо было просто-таки свирепо, даже Митька начал глядеть веселее, а Михеич блестел, как только что отчеканенный пятак.

Он кланялся, смыгал носом и усмехался до самых ушей.

Один Николай продолжал еще испытывать страх, хотя желание познакомиться с Ильею Финогенычем разгоралось в нем все больше и больше. Вдруг тот обратился к нему:

- Обломовщина!.. Вы читали или только понаслышке говорите эдакие слова?

Чтой-то не знакома мне ваша физиогномия...

- Я сын гарденинского управителя, Илья Финогеныч.

- Вот как! Настоящий ответ, если бы вас спросили:

"Чьих вы будете?" Не об этом спрашиваю: сами-то по себе кто вы такой?

- Николай Рахманный. Еще моя статейка напечатана в сто тридцать втором нумере "Сына отечества"...

- Не читал-с, - с необыкновенной язвительностью отрезал Илья Финогеныч,

- не читаю таких газет-с.

- Я наслышан об вас от Рукодеева, Косьмы Васильича... Косьма Васильич очень настаивал, чтоб я познакомился с вами... Мы большие приятели с Косьмой Васильичем... - лепетал Николай, чувствуя всем существом своим, что куда-то проваливается.

- Кузьку знаете! Очень рад, очень рад! - Илья Финогеныч изобразил некоторое подобие улыбки. - Что он там - испьянствовался?

Исскандальничался? Жена его по-прежнему жила?.. Отчего же не зашли ко мне?

- Признаться, обеспокоить не осмелился.

- Вздор-с. Экое слово глупое!.. Беспокойство - хорошая вещь, благородная вещь. Свиньи только спокойны.

Нам великие люди преподали беспокойство. Читывали Виссариона Григорьевича? Сгорел, сгорел... не спокойствие завещал грядущему поколению!.. Вот-с, - он махнул зонтиком и сухо засмеялся, - все в покое обретается... Домишки развалились, дети гибнут в невежестве, речонка гнилая - рассадница болезней... богатые утробы почесывают...

Мостовых нет, благоустройства нет... Банк завели, а о ремесленном училище и не подумали... Вот спокойствие...

Михеич, завтра же чтобы приходили, слышишь? Нечего ощеряться, я с тобой дело говорю. Пойдемте.

Николай с удовольствием последовал за ним. Направились к центру города.

Спячка, обнимавшая обывателей, понемногу начинала спадать. К воротам выползали люди, усаживались на лавочки, зевали, грызли семечки, смотрели все еще ошалелыми глазами на улицу, перебрасывались словами. Многие шли на ярмарку. Илье Финогенычу низко кланялись, но вместе с поклонами Николай заметил какието двусмысленные улыбочки, раза два услыхал смешливый шепот:

"Француз, француз идет..."

В углу обширной площади стоял длинный низенький дом. Ворота были отворены; виднелся чистый, вымощенный камнем двор, обставленный амбарами и кладовыми.

У одного амбара стояла подвода, на которую грузили полосовое железо. За крышами возвышались тополи, липы и вязы. Не подходя к подводе, Илья Финогеныч с досадою закричал:

- Опять приехал двор навозить. Ужель расторговались?

- Расторговались, Илья Финогеныч, - ответил приказчик, - полосовое ходко идет. Да и все, слава тебе, господи. Ярмарка редкостная.

- Редкостная! Весь двор испакостили... - и кинул в сторону Николая: -

Железом торгую. Из всех коммерции возможно благопристойная.

- От нонешней ярмарки, вероятно, будет большой барыш? - спросил Николай.

- Не знаю-с, - с неудовольствием ответил Илья Финогеныч, - не касаюсь.

Доверенный заведует, - и опять обратился к приказчику: - Гаврилыч! Бабы дома?

- Сичас только на ярмарку уехали-с. Велели вам сказать - оттуда в клуб, в клубе нонче музыка-с.

Илья Финогеныч что-то проворчал.

- Жена и две дочери у меня, - кинул он Николаю. - Гаврилыч! Съедешь со двора, непременно подмети.-Город в грязи купается, так хоть под носом-то у себя чистоту наблюдайте!

Николаю показалось, что и на лице приказчика играет что-то двусмысленное.

В окно выглянула опрятная старушка в чепце.

- Почтва пришла, - сказала она Илье Финогенычу, - малец говорил, -

книжки тебе из Питера. И куда уж экую прорву книг!

Илья Финогеныч преобразился, мгновенно лицо его засияло какою-то детскою улыбкой.

- Пора, пора... давно жду! - проговорил он, почти рысью вбегая на крыльцо.

Николай шел медленнее и потому слышал, как приказчик, бросив со всего размаху полосу железа, пробормотал:

- Эх!.. Купец тоже называется!..

В доме Николай подивился необыкновенному порядку и чистоте. Всюду стояли цветы; некрашеный пол белелся, как снег; отличные гравюры висели на простых сосновых стенах. И так кстати расхаживала по комнатам опрятная старушка, мягко ступая ногами в шерстяных чулках.

- Власьевна, самовар, - сказал Илья Финогеныч и опять кинул Николаю: -

Нянюшка наша.

При входе в кабинет Николай даже затрепетал от удовольствия. До самого потолка тянулись дощатые полки, сплошь набитые книгами. На большом дубовом столе тоже лежали книги; стулья и табуреты были завалены газетами.

- Присядьте, - буркнул Илья Финогеныч, сдвигая с ближайшего стула груду печатной бумаги, и с жадностью стал распаковывать посылку.

На него смешно и весело было смотреть. Каждую книжку он вынимал и с каким-то радостным благоговением, влюбленными глазами рассматривал ее, раскрывал, нюхал, прочитывал то там, то здесь по нескольку строчек и, еще раз обозрев со всех сторон, бережно подкладывал Николаю.

- А! Давно до тебя добираюсь, господин Иоган Шерр! - бормотал он, с восхищением искривляя губы и проворно перелистывая книгу. - Гм... так комедия? Гм...

воистину, воистину комедия!.. И Верморель!.. Деятели?..

Наполеонишку проспали!.. Деятели!.. Эге! Вот и Ланфре...

ну-кось, как ты идола-то этого?.. Ну-кось!.. Пятковский:

"Живые вопросы"... Гм... прочтем и Пятковского.

Когда книги были просмотрены, ощупаны и обнюханы, Илья Финогеныч пригласил Николая в сад. Это было тенистое, прохладное и благоухающее место. Так же, как и в покоях, во всех уголках сада замечался изумительный порядок. Красивый парень в ситцевой блузе поливал цветы. На столе под развесистой липой уже блестел кипящий самовар, стояла посуда, лежали яйца под салфеткой. Илья Финогеныч принялся хозяйничать. День склонялся к вечеру. Густой благовест мерно разносился над городом.

Со стороны ярмарки доносился однообразный шум. Соловей щелкал в кустах пышной сирени. Высоко взлетали ласточки, разрезая ясный воздух своими острыми крылышками. На деревьях алыми отблесками ложились косые солнечные лучи. Николай чувствовал себя все лучше и лучше. Гневное лицо хозяина уже не внушало ему ни малейшего страха. "Вот это так человек!" - думал он, и чай ему казался особенно вкусным, и яйца всмятку превосходными, и городок прекрасным городком, и садик не в пример милее старинного гарденинского сада. Точно на духу открыл он Илье Финогенычу свое положение, свои планы, свои неопределенные виды на будущее. Рассказал об отце, о гарденинской жизни, о том, как познакомился с Рукодеевым, о своих отрывочных и кратких разговорах с Ефремом. Илья Финогеныч слушал внимательно, спрашивал, задумчиво пощипывал свою козлиную бородку, иногда смеялся, хотя по-прежнему сухо, но так, что Николай искренне был уверен, что не над ним смеется Илья Финогеныч и что не злоба движет его смехом.

- В двадцать один год да с эдакой подготовкой поздно об университетах думать, - говорил Илья Финогеныч, - вздор-с. И столицы вздор, нечего туда тянуться.

Работы здесь много. Почему университет? Диплом нужен?

Специальность желательно изучить? Нет? Ну, и незачем.

Читай, трудись, - Илья Финогеныч постепенно перешел на "ты", и это тоже доставило удовольствие Николаю, - приобретай навык к серьезному чтению. С толком берись за книжку. Почему иные скользят о том о сем, а в башке пусто? Потому - за ижицу ухватились, "аз-буки" просмотрели. С фундамента начинай, с основы. Что есть основа?.. По истории - Шлоссер, Соловьев, Костомаров, по критике незабвенного Виссариона Григорьевича затверди, он же и историк словесности нашей. Пушкин!.. О Пушкине Кузьма глупости тебе наврал, - вот уж ижица-то!

Пушкин - великий поэт, заруби!.. Кузьма хватил вершков, а подкладки-то не уразумел. Как понимать Писарева, Митрь-Иваныча? Так и понимать, что разные баричи эстетикой все дыры норовили заткнуть: свободы нет - вот вам эстетика! Невежество свирепствует, произвол, дикость - вот вам эстетика! А коли так, ну-кось, рассмотрим, что она за птица! Ну-кось, давайте сюда идола-то вашего! И пошла писать. Вот я как понимаю Митрь-Иванычевы статьи.

А Пушкин как был велик, так и остался великим. Кто из вавилонского плена словесность нашу извлек? Пушкин. Кто ее спустил с высей-то казенных, с мундирных парнасов-то? Опять-таки Пушкин. Это историческая заслуга. А прямая заслуга? А красота во веки веков живая? Болваньё!.. Надо понимать, какого имеем великана... - Илья Финогеныч поднял руку и вдруг глубоким, трогательным голосом, - таким трогательным, какого и не подозревал за ним Николай, - отчетливо проговорил:

Здравствуй, племя Младое, незнакомое! Не я Увижу твой могучий поздний возраст.

Когда перерастешь моих знакомцев И старую главу их заслонишь От глаз прохожего...

и т. д.

Потом опустил загоревшийся взгляд и начал пить чай.

- Работы много, - сказал он после непродолжительного молчания. -

Некогда баловаться. Кому возможно - стремись в университет. Университет -

тот же арсенал: выбирай арматуру, рази невежество! А нельзя - не мудри. Вникай в книги, в дела, в жизнь. Острие отточишь хошь куда... Теперь можно. Стыдно малодушничать. Нукось, в старое время! Читывал Никитина, Ивана Саввича?

Хороший мне был приятель. Как выбивался из потемок?

Не жизнь - стезя мученическая. А Кольцов, Алексей Васильич? Болваньё!

Сколько бы ему жить, если б не изуверы проклятые! Изуверы доняли. А какие у нас книжки были, окромя "Отечественных записок" да великана Гоголя? Что мы знали европейского? Вон у меня целый подвал нагружен тогдашними книжками... полюбуйся. А солдатчина? А полицейщина? А казенщина? Знаешь ты, что такое был городничий? Вот то-то, что не знаешь. Было мне девятнадцать лет; сочинил я стихи на городничиху, - и, разумеется, пасквильные. Дознались. Разыскать мещанского сына такого-то! Отдать не в зачет в солдаты! Заковать, дабы не ушел! Спрятали меня в погреб, три недели в погребе жил, ночью выпускала матушка воздуху глотнуть.

Пришла зима - в мужицкий тулуп нарядили, в треух, в лапти, да под видом извозчика в Тулу, к знакомому купцу... Там я и пребывал, покуда не околел городничий.

Хорошо говорить!.. Нет, поживи-кось с наше, перетерпи, - узнаешь разницу. А семейное невежество? - ад! Помню, Роленя я читал историю, -

папенька-то ничего, кое-что понимал, а дяденька у меня был, тот меня Роленем этим чуть вдребезги не расшиб. Томищи были толстые, в кожаном переплете. А знаешь, чей перевод? Тредьяковского.

Вот как мы в Европу-то заглядывали. Ныне читаешь "Мертвый дом", читаешь

"Очерки бурсы" - оторопь берет, а что тогда? Что делалось в казарме, в остроге, в школах кантонистов? И въявь, на всю улицу, на весь город? На выгон пойдешь прогуляться - солдат бьют...

и прикладом, и тесаком, и шомполом, и под живот, и в зубы! А то сквозь строй гоняют... Ударит барабан, меня и теперь лихорадка трясет! Веселое время, хорошее время, будь оно трижды проклято! Бывало, обыкновенное зрелище - эшафот, позорная колесница, плети. Губители, губители! Кого они научить хотели?.. Должно быть, вместо театров увеселяли. Начальство в гости пожалует - весь дом обмирает, унижение, поклоны, взятки. Недаром бабка-покойница святою водой кропила после гостей-то эдаких... Хорошо хулить нонешнее.

Николай воспользовался паузой и рассказал случай с Кирюшкой, сообщил о

"кошачьем мучителе", о злосчастной участи Онисима Варфоломеича.

- Не хвалю, не подумай, что хвалю, - воскликнул Илья Финогеныч, - но способа дадены, отдушины открыты. Долби невежество! Долби его, подлое, покуда сил хватит!.. Сынам нашим просторнее будет. Способа всюду. Вот холера была... ну, что толковать: стихия, пагуба, руки опускаются...

Отнюдь не опускай. Полаялся я тут кое с кем, пристыдил, усовестил -

составили комитет, по избушкам ходили, помогали. Капля в море, однако ж приобрели навык. Ведь что у нас поощрялось-то? Какое сообщество терпелось?

Подумай-ка. Все врознь, все врассыпную. Разве ограбить кого, или напиться, или в карты поиграть - артелью промышляли. Комитет - маленькое дело, но гражданственность развивается, привычка, сноровка - вот что большое дело.

Во всякий час нужно будоражить обывателя. Просьба не выгорает - ругай, срами, книгой-то, книгой-то ему в морду, наукой-то, Европой-то долби!

Манерам некогда обучаться, перчатки напяливать недосуг!.. Ты рассказываешь про студента ётого... Судить не берусь. Дело свежее, нежное, молодое.

Только вот мой совет: земли держись, к родным местам прилепляйся.

В земле - крепость. Чай, знаешь сказку об Антее?.. Но тут вот какая штука: что есть земля? - Само собою, иносказательно говорю. - Земля хитра, с ней сноровку надо.

Боже упаси пятым колесом объявиться! К жизни прицепливайся, к делу;

избери возможно благопристойное и сражайся. Другой разговор пойдет. Чем простолюдин меряет нашего брата? Ведешь свое дело изрядно, значит, и человек ты изрядный, и слова твои не на ветер. Здесь-то вот ты и надуй простолюдина. Будь торговцем, будь хозяином, мельником, дворником, ремесленником, отведи глаза, да словами-то простолюдина... да книжкой-то... да наукой...

по лбу, по лбу, по лбу! Хитрить надо. Вчерашний день того наварил, не то что мы - внуки наши вряд расхлебают.

Надо по совести своей пай расхлебывать. Отец, говоришь, у тебя...

Ничего! Расхлебывай и отца. Он не виноват, виноват опять-таки вчерашний день, будь он навеки проклят!

Должность твоя скверная, это я соглашусь. Ты не уговоришь отца, чтоб отпустил годика на два, а? Иди-ко в лавку ко мне. Приучишься, дам товару в кредит, открывай лавочку где-нибудь в селе, а? Железная торговля всетаки пристойна. Притом в самое нутро вдвинешься, в самый центр: товар подлинно крестьянский. Подумай об этом. С Кузькой не вожжайся: ты с него свое взял, будет.

Он добрый малый, я его люблю... но беспутник и бесстыдник. Одним словом, брось. Книг бери сколько хочешь, дам. Далеко хоть, ну, я тебе и книги отпущу основательные, сразу не проглотишь, не беспокойся. Только вперед говорю: запачкаешь, изорвешь, изгадишь - лучше на глаза не показывайся. У меня подковы, топоры, вилы -

товар, а книги - друзья. Ущербу не потерплю.

VII

Богобоязненный патриот Псой Антипыч Мальчиков. - Капитан Аверьяныч в Хреновом. - Ефим Цыган грубит. - Доклады кузнеца и Федотки о сверхъестественном. - Как провел Капитан Аверьяныч время накануне бегов. -

Бега. - Праздник и трагедия во дворе отставного фельдфебеля Корпылева.

Псой Антипыч Мальчиков был человек решительный. Нелепый и несоразмерно огромный, как слон, с необъятною утробой, с лицом, похожим на красную сафьянную подушку с пуговкой посередине, с вечною отрыжкой, с вечною хрипотой в голосе, он тем не менее отличался гибким и замысловатым умом, был способен прельщать людей. В его заплывших жиром глазах беспрестанно сквозила какая-нибудь тайная мысль.

Проекты и комбинации непрерывно роились в его крепко сбитой башке. К сожалению, и проекты, и комбинации, и тайные мысли устремлялись только к одной цели: как бы кого "облапошить". Дерзок он был безгранично.

Выдравшись на поверхность из смрадной пучины откупов, он еще в начале пятидесятых годов прогремел на всю губернию. Самые разнообразные слухи ходили об его обогащении: говорили о фальшивых деньгах, о том, что Псой в минуту расплаты выхватил у кредитора вексель на знатную сумму и тут же проглотил его, 0 том, что Псой когото отравил, кого-то поджег, кому-то продал свою жену,- на время, конечно... Что было правда в этих слухах и что - плоды обывательского досуга, неизвестно; о всяком внезапно разбогатевшем купце рассказывают уголовные казусы; но странность-то заключалась в том, что о других и верили и нет, а о Псое Антипыче верили безусловно и непоколебимо. Впрочем, слухи не могли бы повредить Псою Антипычу, но он до того стремительно совершенствовал дальнейшую свою карьеру, с такою беззаботностью опровергал всякие препоны, что устыдились даже те, которые, казалось бы, весьма основательно утратили стыд. Натиск, необузданность, откровенность, какаято бесшабашная удаль грабежа отвращали от него не только богобоязненных человеков первой гильдии, но и тех коммерческих стервятников, которые чуть не ежедневно ухитрялись снимать рубашку с своего брата во Христе.

Дело в том, что стервятники, снимая рубашку, все-таки бормотали:

"Ничаво!.. Чать, бог-то один у нас!.. Ежели в случае за упокой помянуть аль милостыньку - мы завсегда с нашим удовольствием..." А Псой Антипыч налетал с наскоку, с размаху, с "бацу", обдирал совсем с мясом и вместо всяких благожелательных словес только урчал да позевывал, крестя свою широкую пасть. Малопомалу всюду ославили его непомерным плутом. Дела с ним вели с обидными предосторожностями. Кредита не давали. Знакомство вести гнушались.

Тогда Псой Антипыч придумал устроить набег в иные сферы.

Была севастопольская война. Солдаты изнемогали в борьбе с интендантами и союзниками, государственное казначейство - в расходах, патриоты - в усилиях распалить общественное сочувствие. Псой Антипыч держал в аренде небольшой клочок земли, принадлежавший одной высокопоставленной патриотке.

И вот, вместо того чтобы по обычаю внести деньги в графскую контору, он снарядил рогожную кибитку, дождался первопутка, захватил с собой молодца и тронулся в Москву, а там по чугунке в Питер; в Питере с чисто разбойничьею дерзостью проник "к самой", поверг на ее благоусмотрение пятьсот, будто бы

"первейшего сорта", полушубков. Одни полушубки, может быть, и не обольстили бы патриотическую даму, - мало ли их жертвовалось в ту годину!

- но обворожил ее настоящий, коренной русский мужичок, который наговорил ей настоящим русским языком целую уйму простых русских, младенчески-душевных слов. Слова эти были немудреные: "Пристол атечества... Русь-матушка... до издыханья крови... Как мы есть теперича дураки, а вы, прямо надо сказать, - стратиги наши и промыслители... во как!.. Не то што капитала - живота решусь... Грудь... подоплека... люд православный... душа" и т. п. В сущности-то, пожалуй, глупые даже слова, но, видно, так уж повелось, что в патриотических салонах эти слова присуждены изображать настоящий русский патриотизм. Во всяком случае, высокопоставленная дама увлеклась Псоем Антипычем. Карета целые дни развозила ее по Петербургу. В гостиных на самых изящных диалектах говорили о "мужичке", явившемся откуда-то из степи принести лепту на алтарь отечества.

Видели в этом признак всеобщего подъема духа, что-то провиденциальное, что-то угрожающее растленному Западу, какое-то мистическое знамение.

Нашелся еще Псой Антипыч, - не наш, а другой, великосветский, с камер-юнкерским шитьем на мундире, - который переложил событие в патриотические стихи; нашелся третий Псой Антипыч, напечатавший стихи в своем журнале... и другой и третий узрели за это вновь отверстые перспективы милостей, протекций, связей. А настоящий Псой Антипыч сидел тем временем в комнате графского дворецкого, уплетал за обе щеки утонченные яства с барского стола, почесывал утробу, рыгал и шутки ради говорил дворецкому:

- Вот ссориться-то с тобой не хочется, Таврило Егорыч, а по-настоящему, как я теперича взыскан самой, стоило бы доложить их сиятельству, сколько ты за доступ-то слимонил. Сотенный билет сцапал, легкое ли дело!

- Ну, ну!.. Не плюйте в колодезь, господин Мальчиков, годимся еще с течением времени, - деликатно ответствовал дворецкий, поглаживая баки.

- Про то же я и говорю.

Наконец Псой Антипыч был представлен свойственникам, родственникам и единомышленникам патриотической дамы. Псой Антипыч чутьем разгадал каждого. Перед одним он прикинулся дурачком, ибо тот только в виде дурачка представлял себе настоящий русский народ; другому развил весьма дельно, как выгоднее продавать спирт и пользоваться бардой, - у того были огромные винокуренные заводы; третьему тонко намекнул, что управляющий его обкрадывает, - несомненная истина, потому что Псою Антипычу случалось воровать с этим управляющим сообща; четвертому так подал мысль усугубить доход с имений, что тот моментально вообразил, будто это его собственная мысль; пятому грубо польстил, сказавши, что "Расея вот как чувствует - по гроб жизни!" государственные заслуги его превосходительства. И все это с русскими прибауточками, с русскими поклонами в пояс, с теми бесхитростными русскими словечками, от которых иногда закрываются веером высокопоставленные дамы, но которые, в свою очередь, присуждены изображать настоящий русский патриотизм, - разумеется, если выпадают из уст такого бесхитростного мужичка, как Псой Антипыч.

Игра кончилась тем, что Псой Антипыч снял в,аренду ("урвал"!) чуть не целое немецкое королевство со всевозможными льготами, послаблениями и попущениями и вернулся домой в качестве патентованного патриота. С тех пор он настойчиво удерживал эту позицию. Возвращалось ли "православное воинство" из похода, - Псой Антипыч первый выставлял бочку полугара, жертвовал воз ржавых селедок, бил себя в грудь, говорил "речь", уснащенную крупною патриотическою солью. Везли ли пленного Шамиля, - Псой Антипыч и по поводу Шамиля совершал торжество, извергал бесхитростные слова и бил себя в грудь.

Посылался ли складень графу М. Н. Муравьеву, - Псой Антипыч и по случаю складня ударял в свои жирные перси, хрипел: "Разразим!" и предлагал последнюю "каплю крови" на "пристол атечества".

Однако спустя десять лет ненасытный азарт Псоя Антипыча опять повредил ему. Вырубил он "невзначай" какие-то высокопоставленные леса, распахал,

"забымшись", степи, продал "по ошибке" овец, выкрал "по глупости"

зеркало из заброшенного палаццо... Несмотря на все уважительные причины, от аренды ему было отказано. Как на грех, и с патриотизмом стало тише. Тогда Псой Антипыч волей-неволей погрузился на дно, купил

"вечность", скромно начал хозяйничать, безвыездно жил на хуторе, только изредка высовывая свою чуткую картошку и обнюхивая: не тянет ли благоприятный ветер, не приспело ли время снаряжаться и выплывать на поверхность?

В последнее время, выражаясь его разбойничьим жаргоном, "быдто стало поклевывать", хотя и не в смысле патриотизма. Имя его все чаще и чаще повторялось среди коннозаводчиков. Раза два на его хутор заезжали важные особы посмотреть лошадей. Псой Антипыч не упустил поднести особам суздальские иконки с изображением их "ангела", - конечно, сославшись на свою "глупость", "подоплеку", "душу", "простоту" и тому подобные принадлежности истинно русского человека. Жеребцы его завода щеголяли в княжеских и графских запряжках, - штуки четыре из них щеголяли без всякого права, ибо были простые битюги, снабженные фантастическою родословной.

Но все это пустяки. За самое последнее время отверзлись еще лучшие перспективы: Псою Антипычу стало известно, что одна очень значительная особа намеревается купить целиком весь его завод. Вся штука заключалась в том, чтобы как-нибудь не, охладить вельможеских намерений - не уронить славу завода до тех пор, пока не удастся "облапошить" его - ство.

Вот какой был человек Псой Антипыч Мальчиков.

На другой день после того, как проверяли Кролика, Наум Нефедов вытащил из утробистого тарантаса своего рыгающего, урчащего и рассолодевшего от жары хозяина, отпоил его ледяным квасом, собственноручно почистил щеточкой и, оставшись с ним наедине, подробно изложил положение дел.

- Ну? - прохрипел Псой Антипыч, с недоумением смотря на наездника.

- Что ж - ну! Прбиграем, вот и все. По-моему, не пускать, не срамиться.

- Обдумал! Девка-то, девка-то что говорит?

- Девка на все готова, да что толку?.. Испортить лошадь, это уж как угодно, не возьмусь. Да к тому же, как зеницу ока стерегут. Нарвешься на такой скандал, - призам не обрадуешься. Вы как хотите, а я не" возьмусь.

- И не берись. Зачем ее портить? А девка-то, девкато... - Псой Антипыч всхрапнул, шевельнул ноздрями, что-то неуловимое пробежало в его глазах, -

и, не дожидаясь ответа, круто закончил: - Ладно. Сосну малость...

Скажи, благодетель, чтоб в сумерках девку привели. Сюдато незачем, пущай на задворках подождет.

Если бы. кузнец Ермил не торчал день-деньской в конюшне да разумел что-нибудь в обыкновенных житейских делах, а Федотка не увлекался бы до такой степени новыми знакомствами и гулливым треньканьем балалайки на соседнем крыльце, они бы приметили, вероятно, что Ефим однажды отлучался в село, и когда вернулся, от него пахло водкой, а губы беспрестанно кривились наподобие улыбки, что он ни разу после этого не заглянул в конюшню, что взгляд его сделался каким-то торопливым и мутным.

Они бы и в Маринке заметили странную перемену. В сумерках Маринка по-прежнему вертелась у ворот и шепталась с Ефимом; но смеялась не прежним, а каким-то расслабленным, кротким смехом, не задирала Ефима, не дразнила его, не отшучивалась и целомудренно, точно невеста, потупила глаза, когда Федотка, возвращаясь домой, взглянул на нее.

- Чтой-то на Ефима Иваныча добрый стих напал, - сообщил Федотка кузнецу, по обыкновению сидевшему на пороге конюшни. - То, бывало, слова не скажет в простоте, все лается, а тут я иду, норовлю кабы прошмыгнуть в калитку, а он хоть бы что. Словно притупился.

Кузнец хладнокровно сплюнул и обругался.

- А ты, дядюшка, в случае чего, не говори Капитону Аверьянычу...

отлучался-то я. Авось... Что же, все, кажись, в порядке, - продолжал Федотка.

Кузнец сплюнул в другую сторону и выразился еще изысканнее. Впрочем, добавил:

- Стану я наушничать! Вот Маринка - ведьма, это уж скажу, это уж не беспокойся, чертова дочь.

- Что ж - ведьма, дядя Ермил... Вон и об Ефиме Иваныче болтают, а смотри-кось, Кролик-то! По мне, дьявол их побери, абы призы были наши... А вчерась купец Мальчиков приехал... пузо - во!.. Сидит на крыльце - на все крыльцо растопырился... И что ж ты думаешь, - Наум Нефедов стоит перед ним? Как же! Покуривает себе, как с ровней. Поддужный, и тот сидит, эдак, на ступеньках. Ну-кось, у нас попробуй!.. А еще я видел, дядя Ермил, ноне мужицким лошадям выставка была.

Шукавский мужик жеребца привел... О господи!.. Косматишшый, дядя Ермил!.. Гладченный!.. Копытища - во!..

Господа - и те диву дались. Медаль ему выходит золотая.

Вот-те и мужик!.. Эх, дядя, огребем призы - наворочаем делов! Прямо, господи благослови, безрукавку плисовую... - Федотка ударился в мечты, кузнец слушал, покуривал и поплевывал.

Вдруг за вородами загремели колеса. Маринка промчалась в избу, неистово шурша юбками.

- Ты, что ль, Ефим Иваныч?.. Ну, как тут у вас? - послышался голос Капитона Аверьяныча.

Федотка замер на полслове. Если бы не темно, можно было бы приметить, как внезапная бледность разлилась по его лицу, и опрометью бросился отворять ворота. Кузнец не спеша спрятал трубку, хотел тоже идти, да раздумал и остался на своем бессменном посту. Во двор въехал тарантас; в темноте едва обозначались закрученные головы пристяжных, виднелась высокая дуга; управительский кучер Захар восседал на козлах.

- Как у вас тут? - повторил Капитон Аверьяныч, вылезая из тарантаса. -

Это ты, Федот? Ну, что?.. Как?..

Что, Ефим Иваныч, не осрамимся?.. Где кузнец-то?.. Это хозяева?.. Ну, здравствуйте, здравствуйте.

Целый хор ответствовал Капйтону Аверьянычу:

- Слава богу!.. Слава богу!.. Никто как бог... Все благополучно-с...

Князья Хилковы стаивали, князья Хилковы... так-тося!.. Прикидывали, позавчера - ничего, слава богу.

Маринка вынесла огонь, заслоняя его ладонью от ветра, Капитон Аверьяныч, ощупывая костылем дорогу, взошел на крыльцо, посмотрел на Маринку и шутливо сказал:

- Как тебя - Дарья, Лукерья, Аграфена! Ну-ка, самоварчик, матушка... -

и тотчас же, изменяя шутливый тон, заботливо произнес: - Кто на конюшне-то, кузнец?

Не отлучайтесь, ни на секунду не отлучайтесь. Пойдем, Ефим Иваныч.

На другой день, едва взошло солнце, Капитон Аверьяныч был уже в конюшне. Со всех сторон осмотрел он Кролика, поковырял костылем в его деннике, суха ли подстилка; взвесил на ладони, понюхал и даже попробовал зубами овес из его корыта; потрогал все винтики, гайки и гвоздики и пошатал колеса на призовых дрожках; обревизовал хомуты, седелки, уздечки, вожжи; спросил, где берут воду для лошадей, и воду попробовал. Кузнец являл вид обычного равнодушия, Федотка был неспокоен и все почему-то ждал грозы. Однако грозы не последовало.

Только после того, как все было осмотрено, Капитон Аверьяныч испытующим оком посмотрел на кузнеца и сказал:

- Язык-то свой поганый держи на привязи. Сквернословишь небось, а тут женский пол. Что об нас скажут? - и затем посмотрел на Федотку испытующим оком и Федотке сказал: - Чего шарф-то распустил по спине, аль мода вышла?

Смотри, кабы и виски по моде не расчесали.

Но так как вслед за этими угрожающими словами на лице Капитона Аверьяныча появилась милостивая улыбка, то струхнувший было Федотка сразу понял, что все найдено в порядке, и сразу воспрянул духом. Кузнец же и не падал. Он лишь потому удержался заявить, что "Маринка - ведьма, а не женский пол", что тут же был Ефим, все время безучастно стоявший у притолоки и гораздо более обращавший внимание на воробьев, копошившихся в застрехе, чем на Капитона Аверьяныча. От Капитона Аверьяныча, конечно, не ускользнула такая странная небрежность: скашивая глаза из-под очков, он несколько раз взглянул на Ефима, но сдержался и не сказал ему ни слова по этому поводу.

- Дозвольте мне в гости сходить, - угрюмо пробурчал Ефим, когда Капитон Аверьяныч собрался идти из конюшни, - нонче княжой наездник Сакердон Ионыч гостей созывает.

- Гм... это когда же?

- Чего когда?

- Пойдешь-то?

- Известно, в сумерках. Время сёоё знаю, - грубо ответил Ефим, глядя куда-то в сторону.

У Капитона Аверьяныча задергалась щека. Он судорожно стиснул костыль, готов был прикрикнуть на Ефима, но тотчас же спохватился и сказал:

- Сходи, сходи, что ж... Я, может, и сам наведаюсь к старику. Что он, как? Лет двадцать я его не видал.

Пойдем, Ефим Иваныч, чай пить.

Во время чая Ефим опять-таки проявлял странное и дерзкое безучастие и, казалось, нимало не был тронут милостивым обращением Капитона Аверьяныча.

- Так шибко бежит Грозный? - спрашивал Капитон Аверьяныч, отрываясь от блюдечка.

- Бежит, - нехотя цедил Ефим.

- Не осрамит он нас, а?

- Ну, я не ворожейка.

- Да как думаешь-то?

- Это уж вы думайте, коли охота.

В груди Капитона Аверьяныча так и клокотало от подобных ответов, багровые пятна выступали на его щеках, казалось, вот-вот терпение его лопнет. Но он крепился, сдерживался и только изредка поскрипывал зубами да раздражительно шмыгал ногами. А Ефим как ни в чем не бывало сидел себе с скучным и упрямым лицом и тупо смотрел в угол. Наконец Капитон Аверьяныч достал из-за пазухи Ефремове письмо и, тоже не глядя на Ефима, попросил его снести письмо на почту. Одно время казалось, что Ефим и на это ответит какою-нибудь грубостью, - по крайней мере он медленно и неохотно взял письмо, но тотчас же оживление мелькнуло в его тусклых глазах, и он проворно вышел из избы. Он не успел еще скрыться за воротами, как по направлению к огородам прошумела своими юбками Маринка.

Спровадивши наездника, Капитон Аверьяныч по очереди призвал Федотку и кузнеца и подверг их самому щепетильному допросу.

- Чтой-то от него вчерась будто водкой разило? - спрашивал он.

Но и кузнец и Федотка стояли на одном: хмельного Ефим не касается.

Капитону Аверьянычу оставалось убедиться в своей ошибке и успокоиться на этот счет.

- Ну, а вообще, что он, как? Не примечали вы за ним чего-нибудь эдакого... особенного? - допытывался Капитон Аверьяныч. На это кузнец с величайшими потугами набормотал с десяток слов, из которых можно было разобрать, что "Маринка - ведьма, и хотя же ейный отец замыкает ее на ночь, но он своими глазами видел"

и т. д., - одним словом, набормотал таких глупостей и завершил эти глупости таким непристойным изражением, что Капитон Аверьяныч вскочил, плюнул, зашипел: "Ах ты, сквернословец окаянный!" - и прогнал его с глаз долой. Не лучше было и с Федоткой.

- Что я вам хотел доложить-с, Капитон Аверьяныч, - проговорил Федотка, откашливаясь в руку и таинственно понижая голос.

- Ну, ну? - нетерпеливо торопил его Капитон Аверьяныч, даже приподымаясь с лавки.

- Теперича княжой наездник-с... Как он есть уважаемый человек-с...

- Ну?

- И теперича касательно купцов-с... - Федотка начинал путаться под пристальным и страшным взглядом конюшего. - Тоись, к примеру, не-ежели, говорит, фунт говядины на человека-с...

- Чего ты канителишь?.. Ну?

- Я иду-с, а Сакердон Ионыч зовет-с... велели сесть-с.

- Черт! Что ты за душу тянешь, - загремел Капитон Аверьяныч.

- Больше ничего, как они есть дьяволово отродье-с, - торопливо сказал опешенный Федотка.

- Кто?

- Они же-с... Ефим Иваныч!

- Тьфу, тьфу!.. Да вы белены, что ль, объелись с кузнецом? Эдакого чего-нибудь не замечал ли? Как он, эдак...

Девка тут... Что за девка такая?

Федотка вытянулся, выпучил бессмысленно глаза.

- Никак нет-с, ничего не примечали, - ответил он.

Капитон Аверьяныч помолчал и затем произнес в раздумье:

- Рожа-то, рожа-то отчего такая?.. И грубит... явное дело - грубит! Ну, а как он с Кроликом?

- Обнаковенно-с...

- Ну, а что говорят? Сакердон Ионыч не говорил ли чего?

- Точно так-с. Сакердон Ионыч прямо говорит - Грозный не годится супротив Кролика-с.

- О!.. Когда же он говорил? - Федотка сказал. Капитон Аверьяныч развеселился. - Ну, ступай, - вымолвил он благосклонно, - ни на секунд не отлучаться из конюшди! Господь пошлет - завтра красненькую получишь.

Несмотря на такое милостивое заключение, Федотка вернулся в конюшню сам не свой от злости.

- Ах, дьявол тебя побери! - ворчал он, изо всей силы отбрасывая ногой какую-то щепку.

- Аль влетело? - в один голос осведомились кучер Захар и кузнец Ермил.

- Ну, обожрется, - окрысился Федотка, - у нас тоже права!

- Так что ж ты словно из бани?

- А то, вот уйду к купцам, больше ничего!.. Черти, идолы!.. У людей-то жалованья сотенный билет да еда, а тут... Дай-кось затянуться, дядя Захар!

Время тянулось для Капитона Аверьяныча с убийственною медленностью.

Волнуемый мыслями о завтрашних бегах, он то выходил за ворота и рассеянно смотрел, как на выгоне толпился народ, виднелись телеги с лошадьми, - там происходил конкурс битюгов; то опять возвращался во двор, шел с новым вниманием осматривать Кролика, то отправлялся бродить по заводу. Но и в огромных казенных конюшнях ничто не занимало его. Свысока поглядел он на казенных рысаков, о которых и всегда был невысокого мнения; с величайшим презрением постоял минуты две у денника только что выведенной из Англии скаковой знаменитости, за которую отвалили что-то около двадцати тысяч рублей; равнодушно прошел через великолепные манежи; невнимательно скользнул взглядом по той комнате, где, бывало, прежде на особенный лад билось его сердце, где помещался скрепленный на шарнирах скелет Сметанки, где висели портреты старых орловских рысаков - всех этих Полканов, Барсов, Добрых, Любезных, Лебедей, Голландок, Купчих, Баб, столь дорогих истинным ревнителям заводского дела. Там и сям с Капитоном Аверьянычем встречались знавшие его наездники, барышники, коннозаводчики. Наездникам он отвечал на поклоны едва заметным наклонением головы; барышникам - иному протягивал палец, иному - два, крупным всю руку; когда его подзывал к себе значительный помещик, он неизменно снимал шапку и почтительно вытягивался.

Но лицо его во всех случаях хранило одинаково важный вид достоинства и независимости. Некоторые наездники познаменитее и барышники помельче приглашали его в гости, но он отказывался: частью из гордости, не желая вступать в фамильярные отношения с этим людом, частью оттого, что ему было не до гостей. И опять шел к себе на квартиру, потупив голову, задумчиво постукивая костылем, напевая "Коль славен". "Вон идол-то гарденинский!" -

шептались наездники, уязвленные гордостью Капитона Аверьяныча. Перед вечером "идол" сходил к Сакердону Ионычу, напился у него чаю и, когда к тому стали собираться гости, вернулся домой. Боясь уронить свое достоинство, Капитон Аверьяныч не спрашивал у старика ни о Кролике, ни о том, как ему кажется Ефим, а Ионыч, в свою очередь, только вскользь похвалил ход Кролика и вскользь упрекнул Капитона Аверьяныча, что и он

"погнался за скоропихами".

Все остальное время они пробеседовали о прежних временах, пестря разговор лошадиными именами, вспоминая старинных помещиков и старинные заводы, негодуя на нонешнее, прискорбно вздыхая о невозвратном.

Ночь была душная. В отдаленье слышались неясные раскаты грозы. Капитон Аверьяныч тяжко вздыхал, ворочаясь на перине, никак не мог заснуть. То ему чудились подозрительные звуки - половица скрипнула... дверь отворилась в конюшню... лошадь загремела копытом... Несколько раз он босиком выходил из избы, пристально и тревожно всматривался в темноту, шел в конюшню...

Голос кузнеца неизменно окликал его: "Кто тут?"-все было благополучно.

Правда, Ефим воротился очень поздно, но, как бы в доказательство своих чистых намерений, спокойно храпел рядом с Федоткой.

Промаявшись, пока забрезжил рассвет, Капитон Аверьяныч решительно поднялся с перины, оделся и вышел на крыльцо. Лицо его страшно осунулось и побледнело, по всем членам ходил какой-то неприятный озНоб.

Напрасно он старался думать о другом - о сыне, о том, что теперь делается в Гарденине, о старине, про которую говорил вчера с Сакердоном Ионычем-, - мысли его неотвязно обращались к Кролику. Петухи перекликались. Густые облака покрывали небо; из-за них медным светом сквозила заря, придавая какой-то рыжий оттенок малопомалу выступающим очертаниям. С степи тянул влажный ветер. Дождик накрапывал.

К десяти часам установилась самая благоприятная погода. Дождик прибил пыль; облажа косматыми прядями заслонили солнце; сделалось прохладно. С утра все село, вся слободка, почти все население завода высыпали на дистанцию. Туда же стремились помещики и купцы в колясках, в шарабанах, э широких степных тарантасах; в щегольском фаэтоне четвериком проследовало начальство, блистая орденами и эполетами; с квартир один за другим, шагом, в сопровождении поддужных, выезжали наездники!

набожно крестясь в воротах; поджарые грумы и жокеи вели в поводу поджарых и короткохвостых скаковых лошадей.

Капитон Аверьяныч отправился на бега тоже в тарантасе. Тройка плелась шагом. Волосатый Захар, имевший обыкновение вполголоса беседовать с лошадьми, сидел теперь как врытый и упорно молчал: торжественность минуты сковала ему язык. Позади тарантаса ехал на Кролике Ефим; застывший и съежившийся Федотка растерянно выглядывал из-за его спины... Лицо Ефима сделалось из оливкового каким-то шафранным, глаза были не то пьяные, не то бешеные. Никогда еще Федотка не чувствовал такого страха перед наездником, он даже на его понурую спину не мог смотреть без содрогания. Ефим рвал и метал, когда запрягали Кролика; не говорил, а рычал; ни за что ни про что сунул Федотке в зубы и на осторожное замечание Капитона Аверьяныча: "Не туго, Ефим Иваныч, чересседельник-то?" - так крикнул: "Знаем!.. Указывай кому-нибудь!" - что все присутствующие оторопели, особенно когда Капитон Аверьяныч внезапно посинел и с перекосившимся лицом приподнял костыль. К счастью, Ефим не приметил этого, а Капитон Аверьяныч молча повернулся и пошел садиться в тарантас.

Беседка сплошь была занята господами и купцами-коннозаводчиками. Бок о бок с самим "генералом" краснелась лоснящаяся подушка Псоя Антипыча;

выпяченная грудь его сияла, как иконостас, многочисленными медалями.

Генералу не особенно приятно было такое соседство: от патриота несказанно разило потом, но приходилось поневоле подчиняться: Псой Антипыч не отставал от него ни на пядь. Вокруг беседки и дальше, почти наполовину обнимая ипподром, толпился народ. В середине круга стояла небольшая кучка наездников, поддужных, жокеев, конюших, - всех, кто для беседки не вышел рангом, а между тем так или иначе был свой человек. Тут же, рядом с Сакердоном Ионычем, превышая всех головою, стоял гарденинский конюший.

Состязание было в полном разгаре, но Капитон Аверьяныч рассеянно следил за ним. Бежали в три заезда трехлетки, затем четырехлетки с поддужными и без поддужных. Публика шумела и волновалась. В беседке махали платками, фуражками, раздавался гул поздравлений. Разгоряченные, растерянные, торжествующие лица мелькали перед Капитоном Аверьянычем, а он ничего не видел.

Сакердон Ионыч был в раздражительном настроении: призы все попадали купцам. Нифонтовы, Пожидаевы, Веретенниковы, Синицыны оставляли за флагом Молоцких, Ознобишиных, Храповицких... "Ах, пусто б вам было! - бормотал старик, сердито сверкая глазками и топчась на месте. - Ах, пусто б вам...

ах, раздуй вас горой!.. Ах, батюшки вы мои, старииные рысачки! - и вдруг с угрожающим видом повернулся к Капитону Аверьянычу: - Смотри! Не осрами и ты своих господ!" Капитон Аверьяныч криво усмехнулся и еще крепче стиснул пересмякшие губы.

- На все возрасты! - раздалось из беседки.

Трое подъехали к столбу: Наум Нефедов на Грозном, Ефим на Кролике и наездник-любитель на приземистой кобыле темно-серой масти. Как и подобает человеку, видавшему виды, Наум Нефедов сидел весело, самоуверенно, молодецки растопырив нафабренные усы, хватом откинувшись назад, точно играя синими шелковыми вожжами.

Ефим сгорбился, понурился, нехорошо глядел исподлобья, руки его заметно дрожали. Любитель был бледен, как бумага. Грозный всем поведением своим подражал Науму Нефедову: он так же самоуверенно и весело посматривал по сторонам, играл удилами и, точно наперед зная все порядки, так и застыл у столба, чутко насторожив уши, рисуясь своей лебединой шеей. Кролик же ничего не понимал. Недоумевая, косился он огненным глазом на непривычное скопище народа; на человека с красным околышем, который суетился у столба и, прищуривая глаз, покрикивал: "Еще на полголовы!.. Еще подайся!..

Назад!.. Вперед!" Кроме того, Кролик чувствовал, как совершенно зря шевелились удила в его губах, и опять не понимал, что это значит. Он весь как-то собирался, поджимал хвост, неуверенно переступал с ноги на ногу...

А тут еще глупая серая кобыла выставилась на целую голову вперед, и растерявшийся любитель поворотил ее перед самой мордой Кролика... Кролик даже содрогнулся от изумления и широко раздул ноздри... "Динь-динь-динь!"

- загремело над самым его ухом. Грозный точно стрела вылетел на добрую сажень. Даже кобыла показала Кролику сначала хомут свой, унизанный блестящими пуговками, а потом и седелку с голубою подпругой... И только в это мгновение Кролик почувствовал, что Ефим на особый лад шевельнул вожжами. Он стремительно влег в хомут, ринулся вперед...

Вдруг удила больно рванули его. Сбитый с толку, он не в очередь взмахнул ногами, наддал, перевалился, запутался, злобно взглянул на кобылу, судорожно махавшую хвостом перед самой его дугой, и приложив уши, сделал отчаянный прыжок. Кобыла осталась назади. Тогда Кролик справился, вытянулся -и, не чувствуя мешавших ему почему-то вожжей, спорым, низким ходом поравнялся с Грозным.

- Живота аль смерти, толсторылый черт? - прошипел Ефим.

- Не плюй в колодец, Ефим Иваныч... Авось, годимся, - умильно ответил Наум Нефедов, не поворачивая головы.

- То-то!

Капитон Аверьяныч, не отрываясь, не мигая, напряженно расширенным взглядом смотрел на Кролика. Вот Кролик запоздал у столба, отчего-то замялся, сделал неудачный сбой... Капитон Аверьяныч простонал.

- Эх!.. - отозвался Сакердон Ионыч... И оба разом воспрянули.

- Ого! - с величайшим возбуждением восклицал княжой наездник. - У заднего колеса!.. У переднего колеса!..

В хвосте!.. На полголовы вынес!.. Ой, наддай!.. Ой, голубчик, наддай!..

Держись, Наумка!.. Знай, купеческий выкормыш, какова настоящая барская лошадь!

Капитон Аверьяныч гордо выпрямился. Так продолжалось с полминуты. Вдруг Наум словно толкнул Грозного...

Кролик сразу очутился в хвосте.

- Ничего, ничего... - бормотал Сакердон Ионыч, впиваясь своими старческими глазами, - ничего... Сколь у него пороху хватит... сколь пороху...

Однако чем дальше, тем шло хуже. На втором повороте Кролик был у заднего колеса, когда бежали мимо беседки - отстал на сажень и скоро поравнялся с кобылой, которая несомненно готовилась остаться за флагом.

- Вперед можно было предсказать, - произнес генерал, когда Грозный второй раз приближался к беседке.

- Исполать, Нефедов, - прохрипел Псой Антипыч, махая картузом, - и в сторону генерала: - Радуюсь, вашество... взыскан... первый завод имею в Расее, окромя казенных!.. С казенными не равняюсь, ваше-ство, потому как ты есть колдун по эфтой части!

Генерал осклабился и крикнул: "Браво, браво!", ударяя в ладоши. С беседки послышался гул.

- Ой, лихо! - шептал Ионыч, нервнически перебирая губами. - Ой, не чисто, Аверьянов!.. Ведь задерживает Июда... убей меня бог, задерживает...

- и, не в силах больше топтаться на месте, подбежал к самой дорожке.

Капитон Аверьяныч посинел, как чугун, углы его губ отвалились, он как-то неестественно вытянулся, вздрогнул и вдруг покачнулся набок. Кто-то бросился поддержать его.

- Мм... - промычал Капитон Аверьяныч и сразу оправился.

- Не тронь! - сказал он строго.

В это время Ефим поравнялся с Ионычем, - в это же время Наума приветствовали из беседки. Ефим взглянул вперед - что-то неописуемое мелькнуло в его глазах.

- Я думал, ты наездник, - гневно крикнул Сакердон Ионыч, перегинаясь всем корпусом в сторону Ефима, - а ты... - и он прибавил скверное, презрительное, позорное слово.

Вслед за этим все ахнули. Кролик сердито рванулся из хомута, сделал великолепный, полный сбой, вытянулся, распластался по земле... Наум Нефедов почувствовал за собой шумное дыхание.

"Что за диковина!" - подумал он, холодея, и, не оглядываясь, ударил Грозного вожжою.

- Вре-ешь! - раздался за ним сиплый голос. - Рано в ладошки забили!

Все смотрели, затаив дыхание. Без понуканья, без ударов, с свободно опущенными вожжами, с гордым и спокойным сознанием своей силы Кролик мчался к столбу.

Очевидно было, что не только брошенная в полуверсте темно-серая кобыла, но и знаменитый Грозный останутся за флагом. Однако Наум Нефедов нашелся: только что Кролик миновал флаг, Грозный прыгнул раз, два... десять...

двадцать раз. Псой Антипыч сделался из красного коричневым, даже крякнул от удовольствия.

- Ваше-ство! Ваше-ство! - хрипел он. - Грозный-ат не проиграл... с круга сведен... за проскачку!.. Вели записать, что с круга сведен!

Но его никто не слушал. Толпа оглушительно ревела.

Генерал, окруженный господами, подошел к Ефиму, похвалил его, подарил двадцать пять рублей, с восхищением осмотрел лошадь... Кто-то из помещиков указал на конюшего:

- Вот таких бы нам людей, ваше-ство! Завод единственно ему обязан.

- А! Благодарю, благодарю, старик, - благосклонно произнес генерал, -

ну, что, рад? Порода какая?

Капитон Аверьяныч страдальчески улыбнулся, разжал губы, выговорил:

"Ра... ваш... Ви... сын... Витязь..." - язык его заплетался. Генерал вопросительно оглянулся.

- Ошалел от счастья, ваше-ство, - снисходительно посмеиваясь, пояснил помещик.

- Да, да... Ну, спасибо, спасибо. Неслыханная резвость, неслыханная.

Спустя час Кролик свободно, "спрохвала", без соперников, прошел двухверстную "перебежку", и Капитону Аверьянычу вручили оба приза. Капитон Аверьяныч уже оправился к тому времени и, весь сияя от затаенного торжества, весь переполненный обычным своим достоинством, стоял без шапки в кругу господ и спокойно излагал генералу происхождение Кролика. Генерал полез было за бумажником, - ему хотелось поощрить столь образованного конюшего, но посмотрел, посмотрел на обнаженный череп Капитона Аверьяныча, на гордое и важное выражение его лица и вдруг отстегнул свои великолепные часы и протянул ему:

- Спасибо, вот тебе на память.

Капитон Аверьяныч, нимало не утрачивая своего достоинства, наклонился, сделал вид, что хочет поцеловать руку его превосходительства. Генерал быстро спрятал руку.

Вечером гарденинские праздновали. Ефима и Капитона Аверьяныча приходили поздравлять.

На столе стояла закуска, кипел огромный самовар, возвышалась четвертная бутыль с наливкой. Генеральские часы производили ошеломляющее действие. Их с жадностью разглядывали, взвешивали на руке, угадывали, сколько за них заплачено, говорили Капитону Аверьянычу льстивые слова.

- Я что!.. Я - пятое колесо в эфтом деле! - уклонялся Капитон Аверьяныч. - Вот кому слава - Ефиму Иванычу!

Сакердон Ионыч так и дребезжал от радости; он суетливо шмыгал своими валенками, выпил две рюмочки наливки, раскраснелся, посасывал беззубыми деснами тоненький ломтик колбасы и беспрестанно покрикивал:

- На императорский веди, Аверьянов!.. В Москву!..

В Питер!.. Пущай потягаются с настоящим рысаком!.. Пущай потягаются, алтынники!.. А! Вот как по-нашему!..

Вот что означает истинная охота!

Ефим, в свою очередь, был награжден с избытком: кроме того, что накидали в его шапку генерал и господа, Капитон Аверьяныч подарил ему сто рублей. Тем не менее выражение торжества мешалось на его лице с выражением какого-то подмывающего беспокойства.

Злобно оскаливая зубы, он повествовал, как с умыслом дал Наумке уйти вперед, чтоб затем осрамить его "не на живот, а на смерть".

- Ха, стерва! Ефима собрался обогнать!.. Ефима удумал за флагом кинуть!.. Нет, видно, погодишь, толстомордый... видно, не на того наскочил! - куражился Цыган и хлопал рюмку за рюмкой.

Капитон Аверьяныч на все смотрел снисходительно.

"Дай срок, - думал он, - воротимся домой - подтяну!

Ты у меня помягчаешь!"

За перегородкой пили чай и водку "молодые люди": все гарденинские, фельдфебель Корпылев, два-три конюха, пришедшие с поздравлением. Федотка в каком-то торжественном упоении в десятый раз рассказывал о событиях.

И он, и Ефим, и даже Захар - все получили награду, все плавали в блаженстве. О том, что делалось в конюшне, никто и не думал, потому что Кролик был вывожен, вычищек и всем лошадям задали корму. Теперь уж прошла необходимость "издыхать у денника". Капитон Аверьяныч иногда заглядывал за перегородку, милостиво осклаблялся, шутил, - даже непристойности, часто срывавшиеся у кузнеца, теперь не вводили его в гнев. Он только осведомился у Корпылева:

- А где эта... как ее - Дарья? Марья? Лукерья? - дочка-то твоя где?

Пьяный фельдфебель лукаво рассмеялся.

- Уехамши! - коснеющим языком пролепетал он. - К тетке отпросимши... в Чесменку!.. А я и рад!.. Военного народа в Чесменке-то - ау!.. Не прогневайся!.. Шалишь!..

А я и рад... хе, хе, хе!

Было около полуночи. Кузнец обругался, вместо того чтоб проститься, и пошел спать. Гости тоже начали расходиться. Вдруг кузнец просунулся в окно и торопливо позвал Федотку. Спустя пять минут Федотка ни жив ни мертв прибежал из конюшни.

- Неблагополучно, Капитон Аверьяныч! - крикнул он не своим голосом.

- Что? Что?

- С Кроликом неблагополучно-с!

Все, кто был в избе, бросились в конюшню. Зажгли фонари. Капитон Аверьяныч пошел в денник... Кролик лежал, вытянувши шею, тяжко водил потными боками...

Хриплое дыхание вырывалось из его широко раздувавшихся ноздрей.

- Батюшка... что с тобой? - дрожащим голосом проговорил Капитон Аверьяныч.

Кролик взглянул тусклым, слезящимся глазом на фонарь, рванулся, встал на передние ноги. Но колени подгибались; он шатался; мускулы его так и вздрагивали от непосильного напряжения. Подсунули вожжи под его брюхо, кое-как приподняли, вывели народом на двор... Там он так и упал на траву.

Сакердон Ионыч сидел возле и пьяненьким, плачущим голоском шамкал:

- Кровь пусти, Аверьянов... Пусти кровь!

Капитон Аверьяныч не слушал.

- Запрягать! - загремел он и сам бросился к дрожкам.

В несколько минут лошадь была готова. Захар трясущимися руками ухватился за вожжи, Капитон Аверьяныч как был, без шапки и сюртука, повалился сзади, и во весь дух помчались к генералу. Случай был чрезвычайный.

Генерал искренне огорчился и сказал, что сейчас же пришлет ветеринара.

Ветеринар застал странную, фантастическую картину.

Фонари неумеренным светом прорезали мрак ночи. Отовсюду выступали ошеломленные лица. Тени черными силуэтами качались на стенах, мелькали на траве... Кролик лежал, растянувшись во весь рост, судорожно вздрагивал ногами, от времени до времени порываясь встать, дыша с каким-то журчащим, захлебывающимся шумом. Над ним стоял огромного роста человек, в одной жилетке, в очках, с седыми волосами, всклокоченными с затылка. Старичок в валенках, с головою точно в белом пуху, сидел возле и всхлипывал, что-то бормоча и неутомимо быстро шевеля губами.

Ветеринар осмотрел лошадь, кое о чем спросил, в недоумении развел руками, однако же приказал втирать мазь, влить в рот бутылку какой-то микстуры. Все пришло в движение. Кузнец и Федотка засучили рукава, взяли щетки, изо всех сил принялись растирать Кролика. Другие разжимали его стиснутые зубы, вливали микстуру.

- Дюжей!.. Горячей!.. Досуха втирай! - отрывисто приговаривал Капитон Аверьяныч.

- Кровь киньте, дурачки - и-и!.. Кровь киньте! - шамкал Сакердон Ионыч и, путая во хмелю нонешнее с невозвратным, прибавлял: - Ой, быть вам под красною шапкой!.. Ой, задерут вас на конюшне!..

- Прямо - с глазу случилось, - шептали в толпе.

- А где же Ефим Иваныч? - спросил кто-то.

Но Цыган исчез.

Ни мазь, ни микстура не оказывали действия.

- Что ж, можно попробовать и кровь, - равнодушно сказал ветеринар и достал ланцет.

На рассеете сын Витязя и Визапурши пал. Желтые пятна фонарей печально мигали в волнах сероватой утренней мглы. Измученные, бледные, молчаливые люди были угрюмы. В конюшне беспокойно всхрапывали лошади.

В воротах сидели на задних лапах неизвестно откуда явившиеся собаки и облизывались на падаль, на лужу черной запекшейся крови.

Капитон Аверьяныч долго смотрел на Кролика. Ни одна черта не шевелилась на его застывшем лице. Но вот выдавилась слезинка, повисла на реснице, поползла по щеке, нервически дрогнули крепко сжатые губы... "Подавай!" -

глухо сказал он Захару и торопливо ушел в избу.

Спустя десять минут тройка стояла у крыльца. Капитон Аверьяныч вышел, ни на кого не глядя, сел в тарантас; пристяжные, пугливо озираясь и прижимаясь к оглоблям, натянули постромки... Вдруг из конюшни раздался отрывистый, сиплый, полузадушенный лай: это рыдал Ефим Цыган, скорчившись в углу, где стояли мешки с овсом, где было темно, где никто не мог увидеть Ефима - его искаженного отчаянием лица.

- Пошел! - злобно крикнул Капитон Аверьяныч.

VIII

Прерванное свидание. - Николаев проект. - Первая жертва на гарденинскую школу. - Что услыхала Элиз из окна своей комнаты. - Что обдумала Фелиу,ата Никаноровна. - Управитель в гневе от двух неприятностей. - О неуместном вмешательстве Ефрема в Федоткины дела. - Ссора, смерть, похороны. - Как отеу, с сыном простились навсегда.

Вот и расстаемся, Лизавета Константиновна! - Почему? - Как почему?.. Вы

- направо, я - налево. Вам предстоят балы, выезды, театры, мне - тоже, пожалуй, выезды, но в ином смысле...

Элиз задумчиво чертила зонтиком. Августовское солнце пронизывало разреженную листву аллеи. Мягкие узорчатые тени пали на светлое платье Элиз, на ее потупленную голову... Вдруг она выпрямилась.

- Послушайте... - Все было тихо, так тихо, что было слышно, как падал лист, как где-то вдали сорвалось подточенное червяком яблоко, как на той стороне, за гумнами, мерно и дружно стучали цепы. - Послушайте, Ефрем Капитоныч, - нерешительно повторила Элиз, - будто это так необходимо?

- Не знаю-с.

- Вы долго пробудете здесь после нас?

- О, нет! Неделю, я думаю.

Элиз помолчала. На ее лице, не успевшем загореть от деревенского солнца, изображалась странная борьба; глаза вспыхивали и погасали.

- Как ваши отношения с отцом? - спросила она таким голосом, как будто это и было то важное, что ей хотелось сказать.

- Вооруженный нейтралитет, - ответил Ефрем, сухо засмеявшись. - Отец...

я не знаю, что с ним, но с самых этих дурацких бегов он страшно замкнут, зол и мрачен.

Я не говорю с ним десяти слов в сутки, - невозможно говорить. Каждое слово мое он рассматривает как непомерную глупость. К счастью, мало бывает дома: с зари до зари в своем лошадином царстве. Вы знаете, у него новая idee fixe: сестра покойного Кролика... - видите, какое я питаю уважение к вашим лошадям! - Так вот эта сестрица тоже проявила рысистые таланты.

Наездника отец воспитывает теперь из "своих" - Федота, и вот...

- Зачем вы говорите о таких неинтересных вещах? - нетерпеливо прервала Элиз.

- О чем же прикажете?

Элиз покраснела, с досадою прикусила губы и, опять придавая какую-то ненужную значительность своим словам, спросила:

- Что сделалось с этим несчастным?

Ефрем не понял.

- Ну, с тем, с прежним наездником?

- А! Ей-богу, не могу вам доложить. Он ведь остался в Хреновом, Пьянствовал, буянил, бегал с ножом за некоторою девицей... Кстати, кузнец Ермил утверждает, что девица эта - ведьма. Как же, говорю, так ведь это, мол, предрассудок? Сам, говорит, видел: у ней нога коровья.

Чем не средние века? - Ефрем опять засмеялся нехорошим, натянутым смехом.

- Вы раздражаетесь. Я не люблю, когда вы раздражаетесь, - прошептала Элиз, и вдруг в ее глазах мелькнула решительность. - Послушайте... это вздор, что вы говорите... то есть о том, что я - направо... - выговорила она торопливым, внезапно зазвеневшим голосом. - И вы сами знаете, что это вздор. Зачем?.. Разве нужно играть в слова?.. Выезды, балы!.. Зачем это нужно говорить?.. О, как я ненавижу, когда говорят не то, что думают, и несправедливо! Прежде, давно, это было справедливо, но я много передумала... я вам очень благодарна... Я вижу, какой ужас и какая неправда жить так - что я говорю - жить! - так прозябать, так влачить жизнь. Впрочем, это неважно... и я не об этом... я о том, что так не должно кончиться. Вы уедете, а дальше? Что мне делать? Неужели вы не видите, что я решительно, решительно... не знаю, что мне делать? Читать?

Развиваться?.. Ах, может быть, это и хорошо, - и, конечно, хорошо! - Но я-то не могу...

Как! Изо дня в день читать, до какой степени все несчастно, униженно, забито... до чего торжествует ненависть, кипит злоба, царит неправда - и сидеть сложа руки?

Ехать на бал к князьям Обрезковым? В оперу, к модистке?.. О, какая низость, какая гнусность!.. Помните, мы читали об этих несчастных - Пила, Сысойка и так далее...

Ведь поразительно?.. Ну, хорошо, поразительно, - а дальше? Что же дальше-то, вы мне скажите, - неужели делать визиты и слушать комплименты?.. О, какая гнусность!

- Лизавета Константиновна, вы не одна. Всегда помните, что вы не одна... - Голос Ефрема дрогнул. - Глупости! - воскликнул он сердито. - Я не в любви вам изъясняюсь... И, пожалуйста, пожалуйста, не заподозрите во мне селадонишку какого-нибудь... я только об одном: слово, одно слово скажите, - товарищи, друзья, все явятся на помощь. Я раздражен, я злюсь -

это верно, да отчего?..

Эх, что пустое толковать!.. Готовы ли вы, вот в чем вопрос. Шутки плохие, шаг решительный... Помните, мы с вами о красивом сюжете-то говорили? И теперь повторяю: экая важность очертя голову в пропасть ринуться! Гвоздь в голове, нервы взвинчены, подмывающая обстановка, особенно ежели на заграничный манер с знаменами да с музыкой - вот тебе и красивый сюжет! Нет, ты попробуй претерпеть шаг за шагом, пядь за пядью, вершок за вершком!.. Попробуй обуздать мелочи, ничтожности; приучи себя к тысячам булавочных уколов, к тысячам микроскопических неудобств, к самым прозаическим жертвам, К самым будничным мукам - вот подвиг!

- Вы меня запугать хотите?

- О, нет! Я хочу, чтобы вы, прежде чем отрезать якорь, приготовились хорошенько... Напрасно хмуритесь, - вас жалеючи говорю. Бросить терем красной девице по "нонешнему" времени ничуть не мудрено Некоторые так даже основательно бросают - фиктивно замуж выходят.

Все можно, да что толку? Лучше всего поприглядеться да приготовиться.

Вот у вас разные есть таланты...

- Ах, вы опять о моих талантах!

- Нет, я серьезно говорю. Есть много талантов, а таких, чтобы к делу приспособить, - таких нету. Легко сказать: "Иду!", да с чем? Умеете ребят учить? Не умеете.

Хворая баба придет за советом, рану нужно перевязать - опять-таки не умеете. А письмо написать солдату? А указать закон? А пояснить права?

То-то вот... Штука нехитрая, но надо же заняться этим, а в Питере и возможно и доступно.

- Вы думаете? - сказала Элиз, горько усмехаясь.

- Я уверен.

- А что скажет на это maman?

- Я уверен, что возможно, - упрямо повторил Ефрем. - Надо бороться - и уступит. Есть ведь на курсах и настоящие барышни, добились же! А не так, опять повторю: только слово скажите.

- Не знаю... не знаю, - печально прошептала Элиз.

Что-то еще просилось на ее губы, какие-то действительно важные слова, но она не могла их выговорить и вдруг заплакала.

Ефрем вспыхнул и невольным движением схватил ее руки, беспомощно раскинутые на коленях.

- Друг мой... милый мой друг! - вырвалось у него.

- Прочь!.. Прочь, хамово отродье! - раздался визгливый, старчески-разбитый голос, и из ближайших кустов выскочила растрепанная, разъяренная Фелицата Никаноровна.

Ефрем вздрогнул, выпрямился, необыкновенная злоба исказила его лицо. Но глаза его встретились с испуганными, детски-растерянными глазами Элиз, уловили жалкое выражение ее губ, он услыхал ее шепот: "Ради бога, уходите поскорей!", тотчас же потупил голову и с кривой усмешкой, с видом неизъяснимой презрительности быстро удалился в глубину сада.

- Ах ты, разбойник! - кричала ему вслед Фелицата Никаноровна. - Ах ты, холопская морда!.. Ах ты, самовольник окаянный!.. - И затем накинулась на Элиз: - Прекрасно, сударыня!.. Куды превосходно!.. Генеральскаято дочь, да с дворовым! С крепостным!.. Ступай, сейчас, ступай, негодница, в покои!..

Давно провидела... давно чуяло мое сердце... Святители вы мои! Чья кровь-то, кровь-то у тебя чья?.. Аль уж не гарденинская?.. Аль уж ты выродок какой?.. Сейчас ступай, пока мамаше не доложила!..

Элиз сидела бледная до синевы, с неподвижными бессмысленными глазами, судорожно стиснув губы. Фелицата Никаноровна грубо рванула ее за рукав...

и вдруг опомнилась.

- Матушка! Что с тобой? - вскрикнула она.

Элиз молчала. Только в горле у ней переливался какой-то всхлипывающий звук. Тогда старуха совершенно растерялась, схватила ее за руку, - рука была тяжелая и холодная как лед, - стала расстегивать платье, дуть в лицо, крестить, распускать шнурки.

- Угодники божий!.. Святителе отче Митрофане!..

Лизонька!.. Ангел ты мой непорочный, - причитала она, трясясь с головы до ног, обливаясь слезами, покрывая горячими поцелуями руки, платье, волосы и щеки Элиз. - Что я натворила, окаянная!.. Очнись, роднушка...

Очнись, лебедушка... Взгляни глазками-то ясненькими... Ведь это я... я...

раба ваша... Фелицата... Прогляни, дитятко!.. Усмехнись, царевна моя ненаглядная... Побрани хрычовку-то старую... По щеке-то, по щеке-то меня хорошенько.

Губы Элиз начали подергиваться, подбородок конвульсивно задрожал, в глазах мелькнуло сознание. С выражением ужаса она оттолкнула Фелицату Никаноровну и разрыдалась. Та, как подкошенная, бросилась на колени, вцепилась в платье Элиз, ловила ее руки, заглядывала ей в лицо умоляющими, страдальческими глазами.

- Прости меня, глупую! - восклицала она. - Вижу, вижу, чего наделала...

Эка, взбрело в башку!.. Эка, что подумать осмелилась!.. Да кто ж его знал, мое золото?.. Не гневайся... иди, моя ненаглядная, иди... я сама доложу их превосходительству... Уж я ж его, злодея!.. Уж я ж его!..

Эка осатанел! Эка замыслил, хамово отродье, птенчика беззаступного обидеть!.. Да его и род-то весь помелом из Гарденина!.. И отцу-то припомнится, как он барскую лошадь...

- Что ж это такое? - крикнула Элиз и с негодованием вскочила с скамейки. - Не смейте так говорить о нем!..

Слышите? Не смейте, не смейте!.. Я люблю его... я его невеста!.. Злая, бессердечная старуха... ступайте, доносите матери; она вас поблагодарит...

она вам подарит свои обноски за шпионство!.. А я сейчас же, сейчас же уйду за ним... На край света уйду!..

Каждое слово Элиз било Фелицату Никаноровну точно дубиной. Не вставая с колен, она после каждого слова както вся содрогалась и приникала, клонилась все ниже и ниже. Личико ее совсем собралось в комочек и морщилось, морщилось точно от нестерпимой и все возрастающей боли.

- Вставайте же. Я не икона - стоять передо мной на коленях! -

презрительно добавила Элиз и, отвернувшись с чувством живейшей душевной боли, с чувством несказанного стыда и обиды за Ефрема пошла по направлению к дому.

- Доносчица!.. Наушница!.. Из обносков стараюсь... - шептала Фелицата Никаноровна. - Матерь божия! Где же правда-то?.. Вырастила... взлелеяла...

душу положила... Ох, нудно жить!.. Ох, святители вы мои, нудно!.. - Она с усилием поднялась и, пошатываясь, как разбитая, волоча ноги, добралась до скамейки... И много передумала, много разбередила старых ран, полузабытых страданий, - вспомнила свою долгую рабью жизнь и короткий, точно миг, просвет счастья. - Друженька ты мой!.. Агеюшко! - думала она вслух. - Не за то ли и карает господь - душу твою одинокую забыла, окаянная?.. Мало молюсь... мало вызволяю тебя от горькой напасти... Ах, тленность суетливая, сколь ты отводишь глаза, прельщаешь разум!

Ефрем далеко ушел в степь. Он был мрачен., В его ушах так и звенели оскорбительные слова Фелицаты Никаноровны. В его глазах так и стояло растерянное лицо Элиз.

"А! Видно, мы смелы-то лишь под сурдинку!.. Видно, барышня всегда останется барышней! - восклицал он, шагая вдоль степи, устремляясь все дальше и дальше от усадьбы, и глумился над собою, с каким-то жгучим наслаждением унижал себя. - Да и точно... какая глупость втемяшится в голову!.. Холоп, хам и вдруг возомнил... Ах, глупо, Ефрем Капитоныч!.. Ах, мальчишески глупо!.. И что означали эти слезы? С какой стати я приписал их... По делом Г Не смей мечтать!.. Не смей миндальничать!.. Дожил!

Додумался!.. Сцену из романа разыграл!"

Но мало-помалу вместе с усталостью от ходьбы мысли его приходили в порядок, чувство оскорбления погасло, тихая грусть овладела им. День за днем он вспоминал все эти три месяца, проведенные в Гарденине, постепенное сближение с Элиз, задушевные разговоры, мечты вслух...

Любил ли он ее? О любви они никогда не говорили. Они говорили о Спенсере, о Луи Блане, о Марксе, о том, что делается на Руси и что нужно делать тем, в ком не пропала еще совесть, не истреблен стыд... Чувство нарастало само собою: без слов, без сознания, украдкою. Оставаясь наедине, они радовались, - им казалось, что радовались поговорить без помех о последней журнальной статье, о последней прочитанной книге. Никогда они не смотрели друг на друга с выражением влюбленных; никогда в их отношениях не было тех едва уловимых подразумеваний, тех пожатий руки на особенный лад, тех вздохов томных и улыбок сияющих, которые вечно сопутствуют любви.

Что-то назревало, что-то волновало душу, что-то заставляло щеки вспыхивать румянцем, глаза - блестеть, речь - переполняться страстным оживлением. Но что же? Об этом не только избегали говорить, а избегали и думать. И лишь накануне разлуки оно с такой властью напомнило о себе - принудило Элиз расплакаться, а Ефрема - произнести те слова, которые он произнес.

Тихая грусть им овладела. Ему было ясно теперь, как он любит Элиз, и было ясно, как робка и неустойчива, как позорно малодушна ее любовь, -

если даже это любовь, а не экзальтация, не игра праздного и взволнованного воображения, не вспышка благодарности. Прежде он вечно спорил с Глебом, утверждая, что не только народу, не только разночинцу, но и барству русскому свойственна беззаветная дерзость в искании правды, независимость от традиций, решительная свобода от всякого "средневекового" хлама. Да, прежде... А теперь он по совести не мог бы это утверждать... То, что произошло в барском саду, под тенью барских лип, пожалуй, и мелочь, но какая характерная мелочь, как она говорит за Глеба!.. Дряхлый мир не помолодеет, старые мехи не вместят вина нового, Гарденины так и останутся Гардениными... "Уходите!..", да еще "поскорее...", да еще "ради бога, поскорее!.." Еще бы! Ведь в лице разъяренной старушонки разъярились все предки, вся родня, старые и новые Гарденины, - еще бы не испугаться и не отступить!.. Ах, видно, родословное дерево сильнее правды, условная мораль могущественнее свободы, традиции крепки, средневековый мрак далеко отбрасывает свою тень на грядущее!..

И по мере того как он убеждался, что "с этим все покончено", что Фелицата Никаноровна не замедлит поставить на ноги весь дом, всю дворню,

"всех явных и тайных гарденинских рабов", а Лизавета Константиновна смирится и, может быть, даже ужаснется тому, что наделала, - по мере того как Ефрем убеждался в этом, в нем подымалось какое-то брезгливое отвращение к Гарденину, ему нестерпимо хотелось бежать отсюда. Никогда он не сознава с такою очевидностью, что он лишний здесь, что его связи с Гардениным столь слабы, столь надорваны... И что-тс вроде угрызений совести шевельнулось в нем, когда он подумал, как, в сущности, "пошло и буржуазно" протекли эти три месяца. Он стыдился за то, что сыт, за то, что лицо его теперь румяно, за то, что в его стареньком, потертом кошельке лежало полтораста рублей, полученных сегодня за репетиции с Рафом... между тем сколько голодных, сколько не имеющих пристанища, сколько таких, которые из-за двугривенного надрывают грудь в работе!

- Ефрем Ка-пи-то-ны-ич! - крикнули с дороги.

Ефрем оглянулся: по направлению к усадьбе ехал на дрожках Николай. Одно время Ефрем подумал сделать вид, что не слышит: ему страшно не хотелось говорить с кем бы то ни было, но он чувствовал усталость, а до Гарденина было не меньше десяти верст; кроме того, ему хотелось поскорее вернуться домой и сейчас же укладываться и, кстати, поскорее узнать, какая буря разыгралась дома, - по мнению Ефрема, родители, конечно, уже были осведомлены, что "натворил окаянный самовольник".

- Эка вы куда забрели! А я с хутора еду, - сказал Николай. - Не хотите ли, подвезу? - И как только Ефрем сел, он тотчас же обернулся к нему и с оживлением, с сияющими глазами начал говорить:

~ - Что я надумал, Ефрем Капитоныч... Знаете столяров домик? Ну, Ивана Федотыча, столяра? Заколоченный-то?.. Так что я надумал... вот бы хорошо школу в нем открыть! Средства нужны решительно ничтожные.

Смотрите, я все уже высчитал: столы заказать, скамейки, накупить книжек... Ну, на пятьдесят целковых можно оборудовать!.. И есть уже план насчет этих-то денег...

план такой, чтобы выпросить кой у кого. Я первый у Рукодеева выпрошу, еще тут у одного купца... Одним словом, пустяки!.. Но вот штука - с учительницей как быть? Положим, и это прекрасно можно бы устроить... Я знаю одну... Превосходный человек! И даже принципиальный человек вполне...

я недавно получил от нее великолепнейшее письмо. Она только в августе экзамен сдала - расстроилась на скверной пище и весной не могла сдать. А теперь кончила и имеет диплом. Но какая штука, - ей никак невозможно без жалованья... Она уж рассчитывала и так и сяк, - ну, буквально невозможно.

И вот тут-то огромная загвоздка. Где взять? Шутка ли - десять целковых в месяц? Видите ли, ей никак нельзя меньше десяти. И это уж я знаю, наверное знаю, что нельзя меньше. Ну, на каникулы она уж решила, чтоб не брать: значит, июнь, июль, август, половина мая и половина сентября... Вот уже вам экономия сорок целковых... А восемьдесят-то, а?

И что я надумал, Ефрем Капитоныч... Вот вы теперь вхожи к господам... И во всяком случае Лизавета Константиновна, должно быть, принципиальный человек... Нельзя ли, Ефрем Капитоныч, устроить, чтоб жалованье учительнице шло из конторы, а? И, разумеется, столяров домик- чтоб разрешили. Там две половины, Ефрем Капитоныч. Одна пусть будет школа, другая - для учительницы. О, тогда будет прекрасно, Ефрем Капитоныч! Ведь школа такая полезная, такая удивительно превосходная вещь!

Настроение Ефрема решительно изменилось от этих планов. Точно свежая струя ворвалась в его душу и смяла все, что там было злого, грустного и тоскливого. С горячностью он принялся расспрашивать, что за человек учительница, и сколько, примерно, в Гарденине ребят школьного возраста, и велик ли размер избы, и кому можно заказать столы и парты. Вожжи были брошены, лошадь шла, переступая с ноги на ногу, благодушно помахивая головой, а Николай и Ефрем, заражая друг друга каким-то торопливым увлечением, проверяли смету, считали, соображали, говорили, какие книжки нужно достать, где купить грифели, перья, чернильницы, карандаши.

- Ну, вот что, дружище, - стыдливо краснея, сказал Ефрем, - так как я теперь в некотором роде Крез... и так как капиталы эти все из того же мужицкого кармана, то... - Он неловко вытащил из кошелька скомканные бумажки, не считая отделил половину и сунул Николаю.

- Зачем же-с? - пролепетал Николай, в свою очередь сгорая от смущения.

- Ведь вам самим...

- Хватит... не стоит об этом толковать! Лучше вот о чем потолкуем: как быть с жалованьем? Крестьяне не дадут?

- И думать нечего!.. А господа-то, - ведь вы же объясните им, как это прекрасно?

- А отца вашего нельзя будет уломать? - продолжал Ефрем, будто не замечая вопроса.

- Что вы, что вы! - Николай даже руками замахал.

- Да, я не о деньгах, - пояснил Ефрем. - Нельзя ли будет убедить его дать избу?

- А деньги-то?

- Соорудим бумагу в управу. Хотя земство-то у нас и не того...

- Земство не вполне... - согласился Николай и начал соображать. - Вот кабы Капитон Аверьяныч на нашу руку, - сказал он, подумавши, - пожалуй, папашу и можно бы сбить. Да ежели Фелицата Никаноровна...

- Охота связываться с этой дрянью! - вспыльчиво крикнул Ефрем.

- С Фелицатой Никаноровной? - спросил Николай, удивленно расширяя глаза.

- Да, с этой противной ханжой.

- Чем же дрянь?.. Разве вот отсталых убеждений, а то она хороший человек.

Ефрем усмехнулся.

- Ну, хороший и хороший. У меня свое мнение о ней... Но это в сторону.

Значит, ежели уговорить отца, Мартин Лукьяныч согласится?

- Пожалуй что... Да вы, Ефрем Капитоныч, самое бы лучшее Татьяне Ивановне?..

- Гм... как бы вам объяснить? Ну, одним словом, нельзя.

- Эх, а господа-то завтра уезжают! - с сожалением воскликнул Николай.

- Так вы поговорите сами с Лизаветой Константиновной.

- Что вы! Что вы!.. - Николай опять замахал руками. - Да отчего вам нельзя-то?

Ефрем поморщился и круто изменил разговор.

- Ну, а вы что намерены делать с собою? Так и останетесь киснуть в Гарденине и наблюдать господские интересы?

Николай вздохнул.

- Легко вам говорить, - ответил он, почесывая в затылке, - вон вы уйму какую заработали в три месяца!..

Будете доктором... Да и теперь - куда ни явитесь, все на своем месте...

А я что? Мещанин полуграмотный... Куда я гожусь? Что я знаю? А потом, взять вашего папашу и взять моего. Вы отвоевали себе... Вы свободный вполне... А мне вот купец один - да какой купец! - предложил в лавку поступить... ну, привыкнуть к торговле, самому заняться впоследствии времени... Я и скажи папаше: вот цыкнул, не помню, как я уж ноги унес! Ты, мол, своим счастьем должен считать, что живешь у Гардениных!.. Легко вам говорить, Ефрем Капитоныч.

- Да разве вы не видите, что, служа Гардениным, необходимо теснить крестьян?

- Достаточно вижу!.. - подхватил Николай. - Поругание личности чрезвычайное!.. И со стороны эксплуатации ежели разобрать...

- Ну, вот.

- Но что же-с? Куда деваться?

- Ах, как жалко, что мы редко виделись...

- Ведь вы у господ все пребывали, Ефрем Капитоныч... - как бы оправдываясь, заметил Николай.

- Ну да, ну да, и у господ, - торопливо перебил Ефрем, - но, поверьте, я очень вам сочувствую... Вы говорите - уйму я заработал... буду доктором... Не в том сила, дружище! Вы все как будто на карьеру сворачиваете...

Вот торговать собираетесь... Между тем, поверьте, не в карьере наше назначение!.. Мы ведь сами вчерашние рабы, Николай Мартиныч. Мы знаем, как сладко это состояние... Что же, неужели равнодушно взирать, как братья наши все по-прежнему рабы, по-прежнему задыхаются? Хорошо ли, честно ли? А сообразим: кто нас кормил, поил, одевал, давал нам средства читать книжки, учиться, развиваться? Все он же, Николай Мартиныч!..

Все брат наш! А мы плюнем на него, будем торговать, станем карьеру устраивать? Еще и еще тянуть с него?

Эх, стыдно, Николай Мартиныч!

- Вот, бог даст, школу образуем, - вполголоса проговорил Николай.

- Хорошо, отлично, что и говорить. Я очень рад, что совсем, совсем с новой стороны узнал вас... Но все-таки вашего-то, личного-то вопроса школа ведь не решает... Вы об учительнице рассказываете, об этой Турчаниновой...

Вот решение личного вопроса!.. Она уж будет стоять на одной стороне, на крестьянской. Она уж ихняя. Ей компромиссы не понадобятся. А вы к чему готовитесь? Одною рукой грабить, а другою раздавать по грошику? Печальный пейзажик, Николай Мартиныч.

- Но куда деться? - еще тише проговорил Николай.

- Я вам повторяю... помните, мы говорили с вами? - и Ефрем с тем восторженным выражением, которое так изменяло его угрюмое лицо, повторил Николаю свои планы и предначертания. Николай слушал, задумчиво произносил:

"Н-да... об этом придется поломать голову..." Но если бы Ефрем не был так увлечен предметом своей речи, он мог бы приметить, что его слушатель по-прежнему не согласен с ним, по-прежнему таит про себя какие-то упрямые замыслы.

Элиз стояла в своей комнате перед окном, открытым на балкон, и нервически кусала платок. Она была в мучительном раздумье. После сцены с Фелицатой Никаноровной первым побуждением Элиз было сказать матери, что она любит Ефрема и что уйдет куда глаза глядят, если станут препятствовать ее любви. Но аллея, где все произошло, находилась в конце сада, Элиз пришлось идти почти с версту, и побуждение замирало, тускнело, сменилось беспокойною и тоскливою нерешительностью, когда она подошла к дому. Не смелость шага останавливала Элиз, - она даже не думала об этом, - но ей все настоятельнее приходило в голову, что ведь, в сущности-то, она и не знает, любит ли ее Ефрем... А если не любит? А если вырвавшиеся у него слова означали простое участие? Если он был растроган ее положением

"беспомощной барышни"?

Ведь сказал же он, что не в любви изъясняется... Имеет ли она право в таком случае говорить все? Имела ли право заявить Фелицате Никаноровне, что она его невеста? Что, если такая откровенность страшно повредит ему и действительно выгонят из Гарденина его родных?

В задних комнатах шли спешные приготовления к отъезду. Горничные гремели барскими накрахмаленными юбками, укладывали баулы, бегали в прачечную, шепотом перекорялись, считали белье, гардероб, ботинки, туфли...

Но этот хлопотливый шум едва достигал до Элиз и совсем не был слышен с балкона, где в глубокой качалке сидела Татьяна Ивановна и читала французский роман.

Дикий виноград золотисто-прозрачными шпалерами оплетал балкон со стороны юга и до половины закрывал окно Элиз. Он был еще густ и зелен, несмотря на то, что через пять дней наступал сентябрь. Солнце сквозило там и сям, играло на сером сукне, разостланном во весь балкон, на сосредоточенном лице Татьяны Ивановны, на ее седых волосах, видных из-под черной кружевной наколки, на зеленоватых страницах книги.

Вдруг Элиз вздрогнула, схватилась за грудь и замерла... На балкон уторопленными шажками всходила Фелицата Никаноровна.

- Что тебе, Фелицатушка? - ласково произнесла Татьяна Ивановна, и тотчас неприятное удивление изобразилось на ее лице: Ф.елицата Никаноровна повалилась ей в ноги. - Что с тобой? Чем ты расстроена?

- Матушка, сударыня! - прерывающимся голосом воскликнула Фелицата Никаноровна, - не слуга я вам...

Невмоготу... Отпустите вы меня...

- Что это значит?.. Куда отпустить?

- В монастырь, ваше превосходительство... От мира хочу удалиться...

постриг принять... о душе подумать, сударыня...

- Как же это, Фелицата?.. Ты меня очень удивляешь...

Сколько лет служишь нам, все у тебя на руках, я так привыкла - и вдруг... Встань, пожалуйста. Я не понимаю, что за мысли. Надеюсь, ты всем довольна?

- Помилуйте, сударыня, мне ли быть недовольной?..

До гробовой доски буду за вас бога молить.

- Но в таком случае я должна сказать, что решительно не понимаю тебя.

- Ах, сударыня!.. - личико Фелицаты Никаноровны вспыхнуло, несколько мгновений она нерешительно перебирала губами и, наконец, с усилием выговорила: - Ах, сударыня, вы - млады, вы всего не изволите знать...

Истосковалась я, матушка Татьяна Ивановна!.. Измучилась!.. Не извольте гневаться, сударыня... я как на духу перед вашим превосходительством...

Агеюшка-то... Агей-то Дымкин... ведь он, сударыня, без причастия, без покаяния помер, - Фелицата Никаноровна всхлипнула, - в отчаянность впал...

в господе боге усомнился... Что же, матушка, не стать мне скрывать в такой час - мой грех, мой грех...

Вы изволили шутить иной раз: вот-де старик Агей в Фелицату влюблен... И Константин Ильич, царство ему небесное, шучивали... А за шутками-то правда: крепко любил меня покойник Агей Данилыч...

- Да, я слышала что-то такое, - сказала Татьяна Ивановна, нетерпеливо повернувшись на кресле, - Илья Юрьевич не согласился на твое замужество, кажется... Но я удивляюсь...

- Господь с ними! - с живостью перебила Фелицата Никаноровна. - Я на них не ропщу, сударыня... Да и как бы осмелиться на такую дерзость?..

Захотели - воспретили, вздумали наказать Агея - наказали... Барская воля.

Но вот уж бог им судья: убили они его, душу из него вынули... А все я, окаянная, причинна... мой грех!

- Что же такое? Кроме того, что Агей был наказан, я не слыхала...

- Ах, сударыня... Вспоминать-то - душа томится.

Не хороши они были по женскому полу... Илья-то Юрьевич! Сослали Агея с глаз долой, ну, и... Что ж, барская воля... я не ропщу... Пятьдесят лет таила... Сколько времени спустя воротили Агея, определили в конторщики...

Глядишь, поклониться бы господам - и сняли бы препоны. А я мерзкая, сама не похотела: духу не набрала открыться Агею Данилычу, в нехорошем деле повиниться...

Убоялась стыда! Убоялась попреков!.. Ах, сколь велик грех, сударыня!..

Мне-то ведь с полагоря, у меня радости были... Барские детки подрастали, нянчила их, нежила...

Привел господь дождаться - вы изволили за Костеньку замуж выйти...

Сергей Ильич на баронессе Фонрек женились... Лизавета Ильинишна за Голоушева, Петра Петровича, вышла... Тут ваши пошли детки... Взыскал меня господь!.. А Агеюшко все-то один, все-то в горестях да в сиротстве...

Мудреное ли дело с пути сбиться? И сбился... Поди-ка, сколько окаянных книг нашли у покойника!.. Начала я их жечь - дымище-то смрад-смрадом...

А все читал горюшечка, все доискивался, все бунтовался, бог ему судья... Кому же умолить-то за него? Кто за сироту ходатай? Для кого он потребен?.. Отпустите, сударыня! Видно, я уж не жилица в Гарденине... Да и что...

стара ведь я, ваше превосходительство... О земном ли думать?

Татьяна Ивановна была тронута.

- Жаль, - сказала она, - искренне сожалею, милая Фелицата! - и, поискавши, чем бы утешить старуху, добавила с тою улыбкою, с которой говорят детям, когда хотят их развеселить: - Я надеялась, что ты дождешься свадьбы Элиз... Помнишь твои планы о графе Пестрищеве?

- Да-с... точно так, - пробормотала Фелицата Никаноровна, потупляя глаза, и вдруг изменилась в лице и, задыхаясь, произнесла: - Увольте, сударыня... я уж пойду-с... лягу-с... неможется что-то... - и, не дожидаясь, что скажет Татьяна Ивановна, хватаясь за перила, за стены, прижимая руки у груди, быстро сошла с балкона.

Татьяна Ивановна встревожилась, на мгновение даже приподнялась с качалки. Однако ограничилась тем, что позвонила и, приказав позвать Ефрема Капитоныча, а горничной Амалии - разузнать, что такое с Фелицатой Никаноровной, снова углубилась в чтение романа.

Элиз прежде Амалии примчалась к Фелицате Никаноровне. С бурною нежностью она осыпала старуху поцелуями, принудила лечь в постель, называла самыми милыми именами. Обе плакали, не говоря ни слова о том, что произошло в саду и на балконе; обе страстно жалели друг друга и вместе ясно понимали, что ничем, ничем не могут помочь друг другу, потому что нет истинной связи между таким старым и таким новым.

Когда Ефрем, с решительною готовностью выдержать бурю, явился в барский дом, ему пришлось только изумляться. Татьяна Ивановна с обычною своею благосклонностью попросила его навестить Фелицату Никаноровну.

У Фелицаты Никаноровны он застал расплаканную, умиленную и сияющую от какой-то внутренней радости Элиз.

- Что случилось? - сурово спросил Ефрем, подходя к кровати, - он никак не мог переломить враждебного чувства к Фелицате Никаноровне.

Старуха, в свою очередь, сразу изменилась, как только он показался в дверях; личико ее точно застыло, сделалось тупым, холодным, губы сжались с твердым и упрямым выражением; она смотрела в стену и, свернувшись в комочек, лежала, точно каменная. Однако и не противилась тому, что делал Ефрем. Он сосчитал ей пульс, выслушал сердце, - болезнь оказалась неважной: род нервного припадка.

- Ну, что? - тревожно спросила Элиз, все время не сводя с него глаз.

- Пустяки, - пробормотал Ефрем и, рассказав Агашке, как надо поступать, а Фелицате Никаноровне преподав совет заснуть, вышел из комнаты.

Элиз догнала его.

- Хотите ехать со мной в шарабане? Погода такая прелесть! - сказала она.

- Не желаю-с. Позвольте узнать, старушка смилостивилась, мамаше не доложила, и вы от этого так счастливы?

Элиз с удивлением взглянула на него и вдруг засмеялась.

- Едем, едем... Все вздор!.. То есть все отлично, и вы глубоко неправы.

Фелицата Никаноровна такая прелесть...

такая великая душа!.. Ах, я не знаю, как все прекрасно и как хорошо жить!

Ефрем стояд перед нею, смотрел в ее лучистые, счастьем зажженные глаза, в ее лицо, в котором с такою ясностью отражалось что-то доброе, открытое, искреннее...

улыбнулся, покраснел и торопливо пробормотал:

- Да, да, я вспомнил. Мне нужно переговорить с вами об одном деле... Я, оказывается, ужасно ошибался относительно молодого Рахманного.

- И тем более, завтра ведь мы едем! - подхватила Элиз, не слушая, что он сказал о Рахманном, но вся вспыхивая от его намерения переговорить с нею. - О, какой удивительный день!., как прозрачен воздух!.. До чего хорошо поют на гумне!.. Послушайте, послушайте... боже, как весело!

Вечером Мартин Лукьяныч был позван к барыне, довольно долго находился там, и когда пришел в контору, где его ждали "начальники", Николай понял, что самое лучшее углубиться в "книгу материалов" и упорно молчать. Мартин Лукьяныч был жестоко расстроен. "Начальники" ушли; Мартин Лукьяныч кряхтел, вздыхал, жег папиросу за папиросой и, наконец, заговорил как бы сам с собою: "С ума спятила, старая дура!.. ("Кто бы это? - подумал Николай, сгорая от любопытства. - Неужто Татьяна Ивановна?") Покорно прошу, что выдумала - в монастырь!.. Эдак и я уйду в монастырь, и другой, и третий, - что же с экономией-то станется? В аренду, что ли, сдавать?"

Николай понял, что не только можно, но даже нужно спросить, в чем дело.

- Кто это, папаша, в монастырь?

- Да вот надумалась с большого-то ума... Фелицата Никаноровна!

Николай так и привскочил.

- Не может быть!

- Значит, может, коли я говорю. Велено экономку приискать. А где ее, анафему, взять? Где они, старинныето слуги?.. Обдумала, убила бобра, в монастыре ее не видали.

Мартин Лукьяныч сердито засопел, походил по комнате и сделался еще раздражительнее.

- Затеи! - воскликнул он. - Тут старушонка баламутит, а тут затеи!..

Мужицких ребят учить!.. (Николай насторожил уши.) К чему это-с? Для какой надобности?

В писаря им, что ли?

- Что же, папаша, насчет школы что-нибудь? - трепещущим голосом осведомился Николай, низко наклоняясь над бумагами.

- Школы, школы! - передразнил его отец. - Да на кой черт школы-то? Ты, гусь лапчатый, смотри у меня...

У тебя тоже всякая дрянь в голове заводится! Я говорю - вздор, а ты, кажется, радоваться изволишь?

- Что же мне радоваться? - пробурчал Николай.

- Деньгами, словно щепками, кидают!.. Покорно прошу - сто двадцать целковых!.. За что? С какой стороны?.. Я понимаю еще в прежнее время: пустил грамотного на оброк, он точно шпанская овца супротив простой -

вдвое, втрое принесет. Но теперь-то? Эхма, тыщу раз покойника Дымкина вспомянешь!.. И откуда узнали - ума не приложу... Девчонка.., чья... имеет ли родителей...

достойного ли поведения, ничего неизвестно. Вот адрес, смотри не затеряй, завтра же велено написать. Что за Турчанинова такая?..

Удивительно!

- Да ведь это, папенька, Фомы Фомича, станового, дочь! - воскликнул Николай.

- Ну, что ты врешь? Пойдет тебе Фомы Фомича дочь мужицких ребят учить!

- Да верно-с. Я знаком с Верой Фоминишной.

- Как так?

Николай, путаясь и краснея, сказал, что познакомился у Фомы Фомича и виделся затем в Воронеже. Мартин Лукьяныч хотя и покачал головою, но несколько успокоился.

- Ну, все-таки хоть не с ветру, - проговорил он и тут же помянул добрым словом Фому Фомича: - Эх, не нажить нам, видно, такого станового! Что ж, что был взяточник? Брал, да по крайней мере дело делал, внушал страх.

Прошу покорно, какого орла сместили!.. Дочь-то не сказывала, где он теперь? Уж, должно быть, бедствует, коли она на такую низость пошла!

Николай отозвался незнанием, хотя из последнего письма Веруси ему было известно, что Фому Фомича сделали смотрителем острога.

На другой день господа уехали. В доме, в кухне, в девичьей, в прачечной водворилась мертвая тишина; мебель облеклась в чехлы; повар Лукич, прибрав свои белоснежные одежды и накрахмаленные колпаки, засел за творения блаженного Феодорита; лакей Степан пересыпал камфорой фрак, скинул перчатки и белый галстук и в нанковом пиджачишке отправился с ружьем на куропаток. Почти совсем отстала от дела и Фелицата Никаноровна; она только поджидала новую экономку, чтобы честь-честью сдать должность и удалиться в монастырь. Напрасно и Мартин Лукьяныч и другие почетные люди дворни уговаривали ее остаться; напрасно сам отец Григорий покушался вразумить ее: "Ей-ей, свет, не дело затеяла; ей-ей, спастись на всяком месте возможно!". Что твоя жизнь?

Твоя жизнь воистину благоденственна. Индюшечки, уточки, курочки;

помещикам - прибыток, тебе - приятность, душе - отрада. И в трудах непрестанно обретаешься, и душеспасительное под рукою: храм-ат божий близехонько, лошадка завсегда готова... Ей-ей, пустое, свет, затеяла!"

Фелицата Никаноровна только глубоко вздыхала на эти увещания, иногда плакала и говорила: "Нет уж... Что уж, милые... о земном ли думать? Не тревожьте меня, ради Христа-создателя!" - и продолжала укладываться, часто и подолгу молилась, запершись в своей комнатке. Почти каждую ночь сторож видел в барском доме огонек, мелькавший то в одном окне, то в другом. Это Фелицата Никаноровна, измученная бессонницей, зажигала свечу и бродила, как тень, по гулким, опустелым покоям. Скользя неслышными шажками, она присматривалась, вздыхала, подолгу останавливалась в портретной, в комнате Элиз, проходила в мезонин, где прежде была детская, и, утомившись, ставила свечу, присаживалась где-нибудь на краешке кресла и погружалась в глубокое раздумье, не замечая слез, буквально заливавших лицо, то безотчетно улыбаясь, то являя вид необыкновенной грусти.

Из всей дворни только Ефремова мать вполне одобряла намерение Фелицаты Никаноровны, благоговейно сочувствовала ей и с великим рвением принялась было навещать ее и помогать ей укладываться, но скоро перестала"

Фелицата Никаноровна, и всегда обходилась с нею как-то несерьезно, а теперь с особенною жестокостью отнеслась к ней. "Ты бы, мать, не совалась в чужое дело, - сказала однажды Фелицата Никаноровна, когда та, что-то таинственно шепча, рылась в ее сундуке, - сиди-ка лучше дома.

Я и с Агашкой управлюсь. Егозишь тут... только мне мысли разбиваешь!"

Впрочем, и к самому Капитону Аверьянычу Фелицата Никаноровна обнаруживала недоброжелательство: хмурилась и поджимала губы в его присутствии, упорно молчала, потупляла глаза, с Ефремом же совсем избегала встречаться и, когда случалось увидать его издали, быстро отворачивалась и прибавляла шагу.

Ефрем провидел, что совершается в душе старухи, и ему было грустно.

После того, что рассказала ему Элиз, он невольно проникся уважением к Фелицате Никаноровне. Он уверился, что она подвигнута была вовсе не холопством, когда подслушала его разговор с Элиз и набросилась на него с такими ругательствами. Затем ему стал ясен весь тот мученический процесс мысли, который понуждал Фелицату Никаноровну идти в монастырь, искать полнейшего отрешения от жизни. Но ему было грустно от этой странной логики, оттого, что человек, чья жизнь с такою жестокостью была извращена

"господами", решался извратить ее до конца уже по собственной воле, потому только, что этим же "господам" грозило в некотором роде отмщение. Прежде он думал, что такая логика невозможна и что вообще у всех людей одинаковые посылки порождают одинаковые умозаключения.

Жилось Ефрему с каждым днем тягостнее. Все, что показалось ему таким чуждым, тусклым и неприятным, когда он явился в Гарденино, и что отступило куда-то в сторону, благодаря знакомству с Элиз и вновь нахлынувшим мечтам и мыслям, теперь опять обнажилось во всеоружии своей унылой пошлости.

Интересы барского двора с прежнею назойливостью мутили душу Ефрема, - ими полон был Капитон Аверьяныч, о них говорили в конторе, в конюшне; с точки зрения этих интересов рассматривали поведение Фелицаты Никаноровны, рассуждали об урожае, о ценах, о погоде, о людях... Ах, до чего казались дики Ефрему такие рассуждения, какую тоску они наводили на него!.. И напрасно было искать отдыха, ну, хоть в книгах, как в начале лета, или в живых, как представлялось Ефрему, интересах деревни. Читать он не мог, потому что был неспокоен и беспрестанно волновался, от деревни же по-прежнему чувствовал себя отрезанным. Как он завидовал Николаю, который решительно утопал в восторге от ожидания открытия школы и приезда Веруси!

Как он завидовал, когда тот ходил с ним по гумну, где молотили гречиху, заговаривал и шутил с крестьянами, и видно было, - так по крайней мере казалось Ефрему, - что деревня считает его своим человеком, относится к нему запросто, без всяких задних мыслей, без подозрительности и скрытой вражды. "Микола, - говорили девки, - смотри на вечерушки-то приходи...

Отчего вчерась на улице не был? Мы уж ждали, ждали!.." - "Мартиныч, -

спрашивали мужики, - правда аи нет гуторят, что с нового года нарезка будя? Как в ведомостях насчет эфтого?"

Как завидовал Ефрем, когда Грунька Нечаева, проходя мимо, пребольно ударила Николая кулаком и с веселым смехом крикнула: "Аи не любишь?

Подсобил бы мне лукошко поднять" - и Николай хотя отвечал, что "пусть ей Алешка подсобляет", однако с удовольствием помогал девке, и никто не смеялся над этим, никто не находил это странным... И так славно сияло солнце в прозрачном сентябрьском воздухе, так ослепительно блистали своими крыльями голуби, с шумом переносясь с места на место, так весел и наряден был народ, так дружно кипела работа... А на Ефрема смотрели как на чужого, никому и в голову не приходило, что он такой же бывший крепостной, как и они, и что душа его сгорает желанием быть среди них своим человеком.

Тому, что откроется школа, Ефрем, конечно, тоже радовался, но радовался принципиально, если можно так выразиться, радовался отнюдь не похоже на Николая, который видел в школе какое-то чудодейственное обновление и своей и гарденинской жизни. "Нет, лишний я здесь, лишний!" - думал Ефрем, возвращаясь с гумна, и грезилась ему иная деревня, где-нибудь далеко-далеко от Гарденина; вот там-то уж не будет никаких препон, там зловещая тень барской усадьбы не омрачит его в глазах народа, там не потребуется осторожной политики, не нужно будет соображать, что понравится и что не понравится Татьяне Ивановне, отцу, управителю, экономке... "Ах, скорей бы отсюда!" - восклицал про себя Ефрем.

Но это было легко сказать. При мысли о том, что, в сущности-то, он уезжает навсегда, сердце его тоскливо сжималось. Не Гарденина было ему жаль. Его чувству ничего не говорили эти старые ветлы на плотине, эти постройки, приветливо белевшие на полугоре, огромный сад, точно застывший в ясном воздухе, тихие воды, степь, видная далеко, поля просторные, благовест, долетавший из села. Но он вспоминал мать, жалел отца. Мать таким подозрительным и таким страдальческим взглядом впивалась в него, когда он начинал помаленьку укладываться, отец, не изменяя своей суровости, по временам глядел такимнесчастным. А между тем всего ведь они не знали, мучились только от временной разлуки, на год, на два.

И Ефрем со дня на день откладывал сборы, медлил говорить об отъезде.

Все случилось само собою, необыкновенно быстро и необыкновенно жестоко.

Раз Ефрему пришлось пойти в конюшню. Еще не доходя до рысистой, где он предполагал застать отца и осторожно поговорить с ним, что пора, наконец, уезжать, ибо в академии скоро начнутся лекции, он услыхал, что отец не кричит, а рявкает каким-то ужасным голосом и что вообще происходит какой-то странный переполох. Ефрем прибавил шагу, вбежал в сени и остолбенел.

- Я тебе дам права! - гремел Капитон Аверьяныч. - Я научу ослушаться!..

Кролика недосмотрел, думаешь и Визапуршу изгадить!..

Перед ним с вскосмаченными волосами, с окровавленным лицом стоял Федотка и, напрасно усиливаясь сдержать всхлипывания, кричал:

- Пожалуйте расчет!.. Расчет пожалуйте!.. Ноне драться не велено!..

- Что-о?.. - заревел Капитон Аверьяныч и, изо все"

силы ударив Федотку костылем, замахнулся еще.

Ефрем бросился к отцу, схватил его за руку, диким голосом крикнул:

- Не смей!.. Что ты делаешь?..

Отец взглянул на него, попытался выдернуть руку; обазадыхались, оба были охвачены неизъяснимою ненавистьюдруг к другу. Наконец Ефрем разжал пальцы.

Капитон Аверьяныч пошатнулся, пошевелил мертвеннобледными губами и вдруг, круто повернувшись, пошел домой. Ефрем набросился на Федотку.

- Сейчас подавайте к мировому! - кричал он, не помня себя от жалости и негодования. - До чего дошли, бьют, как скотов, и терпите!.. Как он смеет?.. Что вы смотрите на безобразника?.. Сейчас пойдемте прошение писать...

Кто свидетели?

Конюха, дотоле выглядывавшие из дверей, быстро попрятались.

- Ах, рабы! - разразился Ефрем, содрогаясь от ярости. - Ах, предатели!.. Ведь завтра же вас точно так же исколотят... Ведь это брат ваш, брат обижен!..

Федотка, размазывая по лицу кровь и слезы, рыдающим голосом бормотал что-то о правах, о том, что он достаточно понимает, что наплевал бы, если его и уволят из наездников, что их, идолов, время прошло и что он вовсе не виноват в хромоте Визапурши. За всем тем он не изъявлял готовности следовать за Ефремом и писать прошение. В сущности, он смертельно боялся лишиться столь блистательно начатой карьеры, и если о чем сожалел, так единственно о грубых словах, вырвавшихся у него в минуту нестерпимой боли, и о том, что так легкомысленно потребовал расчета.

Ефрем скоро понял это, заскрежетал зубами, плюнул и, весь переполненный гневом, в свою очередь направился домой, чтобы серьезно и "раз навсегда"

объясниться с отцом. Но объясняться не пришлось. Увидав его, отец вскочил из-за стола, выпрямился во весь свой огромный рост и с перекосившимся, страшным лицом крикнул:

- Вон!.. Чтоб духу твоего здесь не пахло... змееныш!..

Ефрем презрительно усмехнулся. Все, что произошло вслед за этим, представлялось ему впоследствии точно в тумане. Отец разразился грубыми ругательствами, хотел ударить Ефрема. Ефрем отстранился и тоже закричал на отца. Что-то маленькое, тщедушное, подавленное ужасом, с выражением невероятного испуга металось то к Ефрему, то к Капитону Аверьянычу, обнимало их ноги, билось головою об пол, испускало пронзительные вопли...

Капитон Аверьяныч торжественно простер руку. Мать взвизгнула, вцепилась в эту руку, повисла на ней.

- Замолчи... замолчи, изверг! - кричала она в исступлении. - Измотал!..

Всю душеньку измотал, светлого часа с тобой не видела... Доброго слова от тебя не слыхала....

Ефремушка!.. Дитятко ненаглядное!.. Проси прощения!..

Умоли жестокосердого!..

- Проклинаю! - прохрипел Капитон Аверьяныч, отталкивая жену; та жалобно ахнула и повалилась без чувств.

Ефрем бросился к ней.

- Что ты наделал? - прошептал он. - Ведь это смерть.

Капитон Аверьяныч бессмысленно взглянул на него, отошел к стулу, сел, закрылся руками и глухо зарыдал.

- Умерла... умерла... - с отчаянием повторял Ефрем, разрывая платье матери, прикладывая ухо к ее груди, прислушиваясь, не вылетит ли вздох меж полуоткрытых губ, в углу которых сочилась темненькая струйка крови. Вздоха не было, сердце перестало биться навсегда.

Ефрем поднял до странности легкий труп, положил его на кровать, оправил платье на груди, прикоснулся губами к лицу, начинавшему уже принимать спокойное и важное выражение, свойственное мертвецам, и, не оглядываясь на отца, вышел из избы.

Через десять минут вся изба наполнилась народом. Фелицата Никаноровна вынимала из сундука платье, уже давно приготовленное покойницей на случай смертного часа; какие-то старушки хлопотали над мертвым телом.

Мартин Лукьяныч утешал Капитона Аверьяныча. Впрочем, тот, казалось, не особенно нуждался в утешении. Лицо его хранило недоступный и непроницаемый вид, глаза были сухи, в слегка охриплом голосе звучала суровая важность.

А Ефрем пластом лежал в это время в Николаевой комнате и, крепко вцепившись зубами в подушку, усиливался преодолеть мучительную боль, точно сверлящую в его груди, в голове, в сердце.

Спустя три дня мать торжественно похоронили.

Вся дворня шла за гробом. Отец и сын следовали молча, с потупленными лицами, с одинаково замкнутым выражением. Ни слова не было произнесено ими между собою, ни одним взглядом они не обменялись со смерти матери.

Только после похорон, когда Ефрем совсем уже оделся, чтобы садиться и ехать на станцию железной дороги"

в нем что-то сочувственно шевельнулось.

- Прощай, - выговорил он дрогнувшим голосом и подошел к отцу, намереваясь обнять его.

- С богом, - произнес тот, сухо отстраняя сына.

Ефрем с досадой смахнул слезинку и торопливо прошел к тележке, на которой уже дожидался Николай, вызвавшийся проводить его до станции.

Александр Иванович Эртель - ГАРДЕНИНЫ, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ - 04, читать текст

См. также Эртель Александр Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ГАРДЕНИНЫ, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ - 05
IX Ненастье, скука и удручающие предчувствия в Гарденине. - В ком разо...

ГАРДЕНИНЫ, ИХ ДВОРНЯ, ПРИВЕРЖЕНЦЫ И ВРАГИ - 06
XII Как Николай ответил Верусе. - Его жизнь у купца Еферова. - Утопист...