Фёдор Достоевский
«Подросток - 06»

"Подросток - 06"

Глава девятая

I.

Я спешил домой и - чудное дело - я был очень доволен собою. Так, конечно, не говорят с женщинами, да еще с такими женщинами, - вернее сказать, с такою женщиной, потому что Татьяну Павловну я не считал. Может быть, никак нельзя сказать в лицо женщине такого разряда: "Наплевать на ваши интриги", но я сказал это и был именно этим-то и доволен. Не говоря о другом, я по крайней мере был уверен, что этим тоном затер все смешное, бывшее в моем положении. Но очень много думать об этом было некогда: у меня в голове сидел Крафт. Не то чтоб он меня так уж очень мучил, но все-таки я был потрясен до основания; и даже до того, что обыкновенное человеческое чувство некоторого удовольствия при чужом несчастии, то есть когда кто сломает ногу, потеряет честь, лишится любимого существа и проч., даже обыкновенное это чувство подлого удовлетворения бесследно уступило во мне другому, чрезвычайно цельному ощущению, именно горю, сожалению о Крафте, то есть сожалению ли, не знаю, но какому-то весьма сильному и доброму чувству.

И этим я был тоже доволен. Удивительно, как много посторонних мыслей способно мелькнуть в уме, именно когда весь потрясен каким-нибудь колоссальным известием, которое, по-настоящему, должно бы было, кажется, задавить другие чувства и разогнать все посторонние мысли, особенно мелкие;

а мелкие-то, напротив, и лезут. Помню еще, что меня всего охватила мало-помалу довольно чувствительная нервная дрожь, которая и продолжалась несколько минут, и даже все время, пока я был дома и объяснялся с

Версиловым.

Объяснение это последовало при странных и необыкновенных обстоятельствах. Я уже упоминал, что мы жили в особом флигеле на дворе; эта квартира была помечена тринадцатым номером. Еще не войдя в ворота, я услышал женский голос, спрашивавший у кого-то громко, с нетерпением и раздражением:

"Где квартира номер тринадцать?" Это спрашивала дама, тут же близ ворот, отворив дверь в мелочную лавочку; но ей там, кажется, ничего не ответили или даже прогнали, и она сходила с крылечка вниз, с надрывом и злобой.

- Да где же здесь дворник? - прокричала она, топнув ногой. Я давно уже узнал этот голос.

- Я иду в квартиру номер тринадцать, - подошел я к ней, - кого угодно?

- Я уже целый час ищу дворника, у всех спрашиваю, по всем лестницам взбиралась.

- Это на дворе. Вы меня не узнаете? Но она уже узнала меня.

- Вам Версилова; вы имеете до него дело, и я тоже, - продолжал я, - я пришел с ним распроститься навеки. Пойдемте.

- Вы его сын?

- Это ничего не значит. Впрочем, положим, что сын, хотя я Долгорукий, я незаконнорожденный. У этого господина бездна незаконнорожденных детей. Когда требуют совесть и честь, и родной сын уходит из дому. Это еще в Библии. К

тому же он получил наследство, а я не хочу разделять его и иду с трудами рук моих. Когда надо, великодушный жертвует даже жизнью; Крафт застрелился,

Крафт, из-за идеи, представьте, молодой человек, подавал надежды... Сюда, сюда! Мы в отдельном флигеле. А это еще в Библии дети от отцов уходят и свое гнездо основывают... Коли идея влечет... коли есть идея! Идея главное, в идее все...

Я ей болтал в этом роде все время, пока мы взбирались к нам. Читатель, вероятно, замечает, что я себя не очень щажу и отлично, где надо, аттестую:

я хочу выучиться говорить правду. Версилов был дома. Я вошел не сбросив пальто, она тоже. Одета она была ужасно жидко: на темном платьишке болтался сверху лоскуточек чего-то, долженствовавший изображать плащ или мантилью; на голове у ней была старая, облупленная шляпка-матроска, очень ее не красившая. Когда мы вошли в залу, мать сидела на своем обычном месте за работой, а сестра вышла поглядеть из своей комнаты и остановилась в дверях.

Версилов, по обыкновению, ничего не делал и поднялся нам навстречу; он уставился на меня строгим, вопросительным взглядом.

- Я тут ни при чем, - поспешил я отмахнуться и стал в сторонке, - я встретил эту особу лишь у ворот; она вас разыскивала, и никто не мог ей указать. Я же по своему собственному делу, которое буду иметь удовольствие объяснить после них...

Версилов все-таки продолжал меня любопытно разглядывать.

- Позвольте, - нетерпеливо начала девушка; Версилов обратился к ней. -

Я долго думала, почему вам вздумалось оставить у меня вчера деньги... Я...

одним словом... Вот ваши деньги! - почти взвизгнула она, как давеча, и бросила пачку кредиток на стол, - я вас в адресном столе должна была разыскивать, а то бы раньше принесла. Слушайте, вы! - повернулась она вдруг к матери, которая вся побледнела, - я не хочу вас оскорблять, вы имеете честный вид и, может быть, это даже ваша дочь. Я не знаю, жена ли вы ему, но знайте, что этот господин вырезает газетные объявления, где на последние деньги публикуются гувернантки и учительницы, и ходит по этим несчастным, отыскивая бесчестной поживы и втягивая их в беду деньгами. Я не понимаю, как я могла взять от него вчера деньги! Он имел такой честный вид!.. Прочь, ни одного слова! Вы негодяй, милостивый государь! Если б вы даже были и с честными намерениями, то я не хочу вашей милостыни. Ни слова, ни слова! О, как я рада, что обличила вас теперь перед вашими женщинами! Будьте вы прокляты!

Она быстро выбежала, но с порога повернулась на одно мгновение, чтоб только крикнуть:

- Вы, говорят, наследство получили!

И затем исчезла как тень. Напоминаю еще раз: это была исступленная.

Версилов был глубоко поражен: он стоял как бы задумавшись и что-то соображая; наконец вдруг повернулся ко мне:

- Ты ее совсем не знаешь?

- Случайно давеча видел, как она бесновалась в коридоре у Васина, визжала и проклинала вас; но в разговоры не вступал и ничего не знаю, а теперь встретил у ворот. Вероятно, это та самая вчерашняя учительница,

"дающая уроки из арифметики"?

- Это та самая. Раз в жизни сделал доброе дело и... А впрочем, что у тебя?

- Вот это письмо, - ответил я. - Объяснять считаю ненужным: оно идет от

Крафта, а тому досталось от покойного Андроникова. По содержанию узнаете.

Прибавлю, что никто в целом мире не знает теперь об этом письме, кроме меня, потому что Крафт, передав мне вчера это письмо, только что я вышел от него, застрелился...

Пока я говорил, запыхавшись и торопясь, он взял письмо в руки и, держа его в левой руке на отлете, внимательно следил за мной. Когда я объявил о самоубийстве Крафта, я с особым вниманием всмотрелся в его лицо, чтоб увидеть эффект. И что же? - известие не произвело ни малейшего впечатления:

даже хоть бы брови поднял! Напротив, видя, что я остановился, вытащил свой лорнет, никогда не оставлявший его и висевший на черной ленте, поднес письмо к свечке и, взглянув на подпись, пристально стал разбирать его. Не могу выразить, как я был даже обижен этим высокомерным бесчувствием. Он очень хорошо должен был знать Крафта; к тому же все-таки такое необыкновенное известие! Наконец, мне, натурально, хотелось, чтоб оно производило эффект.

Подождав с полминуты и зная, что письмо длинно, я повернулся и вышел.

Чемодан мой был давно готов, оставалось упрятать лишь несколько вещей в узел. Я думал о матери и что так и не подошел к ней. Через десять минут, когда уже я был совсем готов и хотел идти за извозчиком, вошла в мою светелку сестра.

- Вот мама посылает тебе твои шестьдесят рублей и опять просит извинить ее за то, что сказала про них Андрею Петровичу, да еще двадцать рублей. Ты дал вчера за содержание свое пятьдесят; мама говорит, что больше тридцати с тебя никак нельзя взять, потому что пятидесяти на тебя не вышло, и двадцать рублей посылает сдачи.

- Ну и спасибо, если только она говорит правду. Прощай, сестра, еду!

- Куда ты теперь?

- Пока на постоялый двор, чтоб только не ночевать в этом доме. Скажи маме, что я люблю ее.

- Она это знает. Она знает, что ты и Андрея Петровича тоже любишь. Как тебе не стыдно, что ты эту несчастную привел!

- Клянусь тебе, не я: я ее у ворот встретил.

- Нет, это ты привел.

- Уверяю тебя...

- Подумай, спроси себя и увидишь, что и ты был причиною.

- Я только очень рад был, что осрамили Версилова. Вообрази, у него грудной ребенок от Лидии Ахмаковой... впрочем, что ж я тебе говорю...

- У него? Грудной ребенок? Но это не его ребенок! Откуда ты слышал такую неправду?

- Ну, где тебе знать.

- Мне-то не знать? Да я же и нянчила этого ребенка в Луге. Слушай, брат: я давно вижу, что ты совсем ни про что не знаешь, а между тем оскорбляешь Андрея Петровича, ну и маму тоже.

- Если он прав, то я буду виноват, вот и все, а вас я не меньше люблю.

Отчего ты так покраснела, сестра? Ну вот еще пуще теперь! Ну хорошо, а все-таки я этого князька на дуэль вызову за пощечину Версилову в Эмсе. Если

Версилов был прав с Ахмаковой, так тем паче.

- Брат, опомнись, что ты!

- Благо в суде теперь дело кончено... Ну вот, теперь побледнела.

- Да князь и не пойдет с тобой, - улыбнулась сквозь испуг бледною улыбкой Лиза.

- Тогда я публично осрамлю его. Что с тобой, Лиза? Она до того побледнела, что не могла стоять на ногах и опустилась на диван.

- Лиза! - послышался снизу зов матери.

Она оправилась и встала; она ласково мне улыбалась.

- Брат, оставь эти пустяки или пережди до времени, пока многое узнаешь:

ты ужасно как мало знаешь.

- Я буду помнить, Лиза, что ты побледнела, когда услышала, что я пойду на дуэль!

- Да, да, вспомни и об этом! - улыбнулась она еще раз на прощанье и сошла вниз.

Я призвал извозчика и с его помощью вытащил из квартиры мои вещи. Никто из домашних не противоречил мне и не остановил меня. Я не зашел проститься с матерью, чтоб не встретиться с Версиловым. Когда я уже уселся на извозчика, у меня вдруг мелькнула мысль.

- На Фонтанку, к Семеновскому мосту, - скомандовал я внезапно и отправился опять к Васину.

II.

Мне вдруг подумалось, что Васин уже знает о Крафте и, может быть, во сто раз больше меня; точно так и вышло. Васин тотчас же и обязательно мне сообщил все подробности, без большого, впрочем, жару; я заключил, что он утомился, да и впрямь так было. Он сам был утром у Крафта. Крафт застрелился из револьвера (из того самого) вчера, уже в полные сумерки, что явствовало из его дневника. Последняя отметка сделана была в дневнике перед самым выстрелом, и он замечает в ней, что пишет почти в темноте, едва разбирая буквы; свечку же зажечь не хочет, боясь оставить после себя пожар. "А

зажечь, чтоб пред выстрелом опять потушить, как и жизнь мою, не хочу", -

странно прибавил он чуть не в последней строчке. Этот предсмертный дневник свой он затеял еще третьего дня, только что воротился в Петербург, еще до визита к Дергачеву; после же моего ухода вписывал в него каждые четверть часа; самые же последние три-четыре заметки записывал в каждые пять минут. Я

громко удивился тому, что Васин, имея этот дневник столько времени перед глазами (ему дали прочитать его), не снял копии, тем более что было не более листа кругом и заметки все короткие, - "хотя бы последнюю-то страничку!"

Васин с улыбкою заметил мне, что он и так помнит, притом заметки без всякой системы, о всем, что на ум взбредет. Я стал было убеждать, что это-то в данном случае и драгоценно, но бросил и стал приставать, чтоб он что-нибудь припомнил, и он припомнил несколько строк, примерно за час до выстрела, о том, "что его знобит"; "что он, чтобы согреться, думал было выпить рюмку, но мысль, что от этого, пожалуй, сильнее кровоизлияние, остановила его". "Все почти в этом роде", - заключил Васин.

- И это вы называете пустяками! - воскликнул я.

- Где же я называл? Я только не снял копии. Но хоть и не пустяки, а дневник действительно довольно обыкновенный, или, вернее, естественный, то есть именно такой, какой должен быть в этом случае...

- Но ведь последние мысли, последние мысли!

- Последние мысли иногда бывают чрезвычайно ничтожны. Один такой же самоубийца именно жалуется в таком же своем дневнике, что в такой важный час хоть бы одна "высшая мысль" посетила его, а, напротив, все такие мелкие и пустые.

- И о том, что знобит, тоже пустая мысль?

- То есть вы, собственно, про озноб или про кровоизлияние? Между тем факт известен, что очень многие из тех, которые в силах думать о своей предстоящей смерти, самовольной или нет, весьма часто наклонны заботиться о благообразии вида, в каком останется их труп. В этом смысле и Крафт побоялся излишнего кровоизлияния.

- Я не знаю, известен ли этот факт... и так ли это, - пробормотал я, -

но я удивляюсь, что вы считаете это все так естественным, а между тем давно ли Крафт говорил, волновался, сидел между нами? Неужто вам хоть не жаль его?

- О, конечно жалко, и это совсем другое дело; но во всяком случае сам

Крафт изобразил смерть свою в виде логического вывода. Оказывается, что все, что говорили вчера у Дергачева о нем, справедливо: после него осталась вот этакая тетрадь ученых выводов о том, что русские - порода людей второстепенная, на основании френологии, краниологии и даже математики, и что, стало быть, в качестве русского совсем не стоит жить. Если хотите, тут характернее всего то, что можно сделать логический вывод какой угодно, но взять и застрелиться вследствие вывода - это, конечно, не всегда бывает.

- По крайней мере надобно отдать честь характеру.

- Может быть, и не одному этому, - уклончиво заметил Васин, но ясно, что он подразумевал глупость или слабость рассудка. Меня все это раздражало.

- Вы сами говорили вчера про чувства, Васин.

- Не отрицаю и теперь; но ввиду совершившегося факта что-то до того представляется в нем грубо ошибочным, что суровый взгляд на дело поневоле как-то вытесняет даже и самую жалость.

- Знаете что, я по вашим глазам еще давеча догадался, что вы будете хулить Крафта, и, чтобы не слышать хулы, положил не добиваться вашего мнения; но вы его сами высказали, и я поневоле принужден согласиться с вами;

а между тем я недоволен вами! Мне жаль Крафта.

- Знаете, мы далеко зашли...

- Да, да, - перебил я, - но утешительно по крайней мере то, что всегда, в таких случаях, оставшиеся в живых, судьи покойного, могут сказать про себя: "хоть и застрелился человек, достойный всякого сожаления и снисхождения, но все же остались мы, а стало быть, тужить много нечего".

- Да, разумеется, если с такой точки... Ах, да вы, кажется, пошутили! И

преумно. Я в это время пью чай и сейчас прикажу, вы, вероятно, сделаете компанию.

И он вышел, обмерив глазами мой чемодан и узел.

Мне действительно захотелось было сказать что-нибудь позлее, в отместку за Крафта; я и сказал как удалось; но любопытно, что он принял было сначала мою мысль о том, что "остались такие, как мы", за серьезную. Но так или нет, а все-таки он во всем был правее меня, даже в чувствах. Сознался я в этом без всякого неудовольствия, но решительно почувствовал, что не люблю его.

Когда внесли чай, я объяснил ему, что попрошу его гостеприимства всего только на одну ночь и что если нельзя, то пусть скажет, и я перееду на постоялый двор. Затем вкратце изложил мои причины, выставив прямо и просто, что поссорился с Версиловым окончательно, не вдаваясь при этом в подробности. Васин выслушал внимательно, но без всякого волнения. Вообще, он отвечал только на вопросы, хотя отвечал радушно и в достаточной полноте. Про письмо же, с которым я приходил к нему давеча просить совета, я совсем умолчал; а давешнее посещение мое объяснил как простой визит. Дав слово

Версилову, что письмо это, кроме меня, никому не будет известно, я почел уже себя не вправе объявлять о нем кому бы то ни было. Мне особенно почему-то противно стало сообщать о иных делах Васину. О иных, но не о других; мне все-таки удалось заинтересовать его рассказами о давешних сценах в коридоре и у соседок, кончившихся в квартире Версилова. Он выслушал чрезвычайно внимательно, особенно о Стебелькове. О том, как Стебельков расспрашивал про

Дергачева, он заставил повторить два раза и даже задумался; впрочем, все-таки под конец усмехнулся. Мне вдруг в это мгновение показалось, что

Васина ничто и никогда не может поставить в затруднение; впрочем, первая мысль об этом, я помню, представилась мне в весьма лестной для него форме.

- Вообще, я не мог многого извлечь из того, что говорил господин

Стебельков, - заключил я о Стебелькове, - он как-то сбивчиво говорит... и как будто в нем что-то такое легкомысленное...

Васин тотчас же сделал серьезный вид.

- Он действительно даром слова не владеет, но только с первого взгляда;

ему удавалось делать чрезвычайно меткие замечания; и вообще - это более люди дела, аферы, чем обобщающей мысли; их надо с этой точки судить...

Точь-в-точь как я угадал давеча.

- Однако ж он ужасно набунтовал у ваших соседок, и бог знает чем бы могло кончиться.

О соседках Васин сообщил, что живут они здесь недели с три и откуда-то приехали из провинции; что комнатка у них чрезвычайно маленькая, и по всему видно, что они очень бедны; что они сидят и чего-то ждут. Он не знал, что молодая публиковалась о в газетах как учительница, но слышал, что к ним приходил Версилов; это было в его отсутствие, а ему передала хозяйка.

Соседки, напротив, всех чуждаются, и даже самой хозяйки. В последние самые дни и он стал замечать, что у них действительно что-то неладно, но таких сцен, как сегодня, не было. Все эти наши толки о соседках я припоминаю ввиду последствий; у самих же соседок за дверью в это время царствовала мертвая тишина. С особенным интересом выслушал Васин, что Стебельков предполагал необходимым поговорить насчет соседок с хозяйкой и что повторил два раза:

"Вот увидите, вот увидите!"

- И увидите, - прибавил Васин, - что ему пришло это в голову недаром; у него на этот счет презоркий взгляд.

- Что ж, по-вашему, посоветовать хозяйке их выгнать?

- Нет, я не про то, чтоб выгнать, а чтобы не вышло какой истории...

Впрочем, все этакие истории, так или этак, но кончаются... Оставим это.

Насчет же посещения соседок Версиловым он решительно отказался дать заключение.

- Все может быть; человек почувствовал в кармане у себя деньги...

Впрочем, вероятно и то, что он просто подал милостыню; это - в его преданиях, а может быть, и в наклонностях.

Я рассказал, что Стебельков болтал давеча про "грудного ребенка".

- Стебельков, в этом случае, совершенно ошибается, - с особенною серьезностью и с особенным ударением произнес Васин (и это я слишком запомнил).

- Стебельков, - продолжал он, - слишком вверяется иногда своему практическому здравомыслию, а потому и спешит сделать вывод сообразно с своей логикой, нередко весьма проницательной; между тем происшествие может иметь на деле гораздо более фантастический и неожиданный колорит, взяв во внимание действующих лиц. Так случилось и тут: зная дело отчасти, он заключил, что ребенок принадлежит Версилову; и однако, ребенок не от

Версилова.

Я пристал к нему, и вот что узнал, к большому моему удивлению: ребенок был от князя Сергея Сокольского. Лидия Ахмакова, вследствие ли болезни или просто по фантастичности характера, действовала иногда как помешанная. Она увлеклась князем еще до Версилова, а князь "не затруднился принять ее любовь", выразился Васин. Связь продолжалась мгновение: они, как уже известно, поссорились, и Лидия прогнала от себя князя, "чему, кажется, тот был рад".

- Это была очень странная девушка, - прибавил Васин, - очень даже может быть, что она не всегда была в совершенном рассудке. Но, уезжая в Париж, князь совсем не знал, в каком положении оставил свою жертву, не знал до самого конца, до своего возвращения. Версилов, сделавшись другом молодой особы, предложил брак с собой именно ввиду обозначившегося обстоятельства

(которого, кажется, и родители не подозревали почти до конца). Влюбленная девушка была в восторге и в предложении Версилова "видела не одно только его самопожертвование", которое тоже, впрочем, ценила. Впрочем, уж конечно, он сумел это сделать, - прибавил Васин. - Ребенок (девочка) родился за месяц или за шесть недель раньше сроку, был помещен где-то в Германии же, но потом

Версиловым взят обратно и теперь где-то в России, может быть в Петербурге.

- А фосфорные спички?

- Про это я ничего не знаю, - заключил Васин. - Лидия Ахмакова умерла недели две спустя после своего разрешения; что тут случилось - не знаю.

Князь, только лишь возвратясь из Парижа, узнал, что был ребенок, и, кажется, сначала не поверил, что от него... Вообще, эту историю со всех сторон держат в секрете даже до сих пор.

- Но каков же этот князь! - вскричал я в негодовании. - Каков поступок с больной девушкой!

- Она не была тогда еще так больна... Притом она сама прогнала его...

Правда, он, может быть, излишне поспешил воспользоваться своей отставкой.

- Вы оправдываете такого подлеца?

- Нет, я только не называю его подлецом. Тут много другого, кроме прямой подлости. Вообще, это дело довольно обыкновенное.

- Скажите, Васин, вы знали его коротко? Мне особенно хотелось бы довериться вашему мнению, ввиду одного очень касающегося меня обстоятельства.

Но тут Васин отвечал как-то слишком уж сдержанно. Князя он знал, но при каких обстоятельствах с ним познакомился - с видимым намерением умолчал.

Далее сообщил, что по характеру своему он достоин некоторого снисхождения.

"Он полон честных наклонностей и впечатлителен, но не обладает ни рассудком, ни силою воли, чтобы достаточно управлять своими желаниями". Это - человек необразованный; множество идей и явлений ему не по силам, а между тем он на них бросается. Он, например, будет вам навязчиво утверждать в таком роде: "Я

князь и происхожу от Рюрика; но почему мне не быть сапожным подмастерьем, если надо заработывать хлеб, а к другому занятию я не способен? На вывеске будет: "Сапожник князь такой-то" - даже благородно". "Скажет и сделает - вот ведь главное, - прибавил Васин, - а между тем тут совсем не сила убеждения, а лишь одна самая легкомысленная впечатлительность. Зато потом несомненно придет и раскаяние, и тогда он всегда готов на какую-нибудь совершенно обратную крайность; в том и вся жизнь. В наш век много людей попались впросак таким образом, - заключил Васин, - именно тем, что родились в наше время".

Я невольно задумался.

- Правда ли, что он прежде из полка был выгнан? - справился я.

- Я не знаю, выгнан ли, но он оставил полк в самом деле по неприятностям. Вам известно, что он прошлого года осенью, именно будучи в отставке, месяца два или три прожил в Луге?

- Я... я знаю, что вы тогда жили в Луге.

- Да, некоторое время и я. Князь тоже был знаком и с Лизаветой

Макаровной.

- Да? Не знал я. Признаюсь, я так мало разговаривал с сестрой... Но неужели он был принят в доме у моей матери? - вскричал я.

- О нет: он был слишком отдаленно знаком, через третий дом.

- Да бишь, что мне говорила сестра про этого ребенка? Разве и ребенок был в Луге?

- Некоторое время.

- А теперь где?

- Непременно в Петербурге.

- Никогда в жизни не поверю, - вскричал я в чрезвычайном волнении, -

чтобы мать моя хоть чем-нибудь участвовала в этой истории с этой Лидией!

- В этой истории, кроме всех этих интриг, которых я не берусь разбирать, собственно роль Версилова не имела в себе ничего особенно предосудительного, - заметил Васин, снисходительно улыбаясь. Ему, кажется, становилось тяжело со мной говорить, но он только не показывал вида.

- Никогда, никогда не поверю, чтобы женщина, - вскричал я опять, -

могла уступить своего мужа другой женщине, этому я не поверю!.. Клянусь, что моя мать в том не участвовала!

- Кажется, однако, не противоречила?

- Я бы из гордости одной на ее месте не противоречил!

- С моей стороны, я совершенно отказываюсь судить в этаком деле, -

заключил Васин.

Действительно, Васин, при всем своем уме, может быть, ничего не смыслил в женщинах, так что целый цикл идей и явлений оставался ему неизвестен. Я

замолчал. Васин временно служил в одном акционерном обществе, и я знал, что он брал себе занятия на дом. На мой настойчивый вопрос он сознался, что у него есть и теперь занятие - счеты, и я с жаром попросил его со мной не церемониться. Это, кажется, доставило ему удовольствие; но прежде чем сесть за бумаги, он принялся устраивать мне на диване постель. Первоначально уступил мне кровать, но когда я не согласился, то, кажется, тоже остался доволен. У хозяйки достали подушку и одеяло; Васин был чрезвычайно вежлив и любезен, но мне как-то тяжело было глядеть, что он так из-за меня хлопочет.

Мне больше понравилось, когда я раз, недели три тому, заночевал нечаянно на

Петербургской у Ефима. Помню, как он стряпал мне тогда постель, тоже на диване и потихоньку от тетки, предполагая почему-то, что та рассердится, узнав, что к нему ходят ночевать товарищи. Мы очень смеялись, вместо простыни постлали рубашку, а вместо подушки сложили пальто. Помню, как

Зверев, окончив работу, с любовью щелкнул по дивану и проговорил мне:

- Vous dormirez comme un petit roi.

И глупая веселость его и французская фраза, которая шла к нему как к корове седло, сделали то, что я с чрезвычайным удовольствием выспался тогда у этого шута. Что же до Васина, то я чрезвычайно был рад, когда он уселся наконец ко мне спиной за свою работу. Я развалился на диване и, смотря ему в спину, продумал долго и о многом.

III.

Да и было о чем. На душе моей было очень смутно, а целого не было; но некоторые ощущения выдавались очень определенно, хотя ни одно не увлекало меня за собою вполне вследствие их обилия. Все как-то мелькало без связи и очереди, а самому мне, помню, совсем не хотелось останавливаться на чем-нибудь или заводить очередь. Даже идея о Крафте неприметно отошла на второй план. Всего более волновало меня мое собственное положение, что вот уже я "порвал", и чемодан мой со мной, и я не дома, и начал совсем все новое. Точно до сих пор все мои намерения и приготовления были в шутку, а только "теперь вдруг и, главное, внезапно, все началось уже в самом деле".

Эта идея бодрила меня и, как ни смутно было на душе моей от многого, веселила меня. Но... но были и другие ощущения; одному из них особенно хотелось выделиться перед прочими и овладеть душой моей, и, странно, это ощущение тоже бодрило меня, как будто вызывало на что-то ужасно веселое. А

началось, однако, со страху: я боялся, уже давно, с самого давеча, что в жару и врасплох слишком проговорился Ахмаковой про документ. "Да, я слишком много сказал, - думал я, - и, пожалуй, они о чем-нибудь догадаются... беда!

Разумеется, они мне не дадут покоя, если станут подозревать, но... пусть!

Пожалуй, и не найдут меня - спрячусь! А что, если и в самом деле начнут за мною бегать..." И вот мне начало припоминаться до последней черточки и с нарастающим удовольствием, как я стоял давеча перед Катериной Николаевной и как ее дерзкие, но удивленные ужасно глаза смотрели на меня в упор. Я, и выйдя, оставил ее в этом удивлении, припомнил я; "глаза ее, однако, не совсем черные... ресницы лишь очень черны, оттого и глаза кажутся так темны..."

И вдруг, помню, мне стало ужасно омерзительно вспоминать... и досадно и тошно, и на них и на себя. Я в чем-то упрекал себя и старался думать о другом. "Почему у меня нет ни малейшего негодования на Версилова за историю с соседкой?" - пришло мне вдруг в голову. С моей стороны, я твердо был убежден, что он сыграл тут любовную роль и приходил с тем, чтоб повеселиться, но собственно это не возмущало меня. Мне даже казалось, что иначе его и представить нельзя, и хоть я и в самом деле был рад, что его осрамили, но не винил его. Мне не то было важно; мне важно было то, что он так озлобленно посмотрел на меня, когда я вошел с соседкой, так посмотрел, как никогда. "Наконец-то и он посмотрел на меня серьезно!" - подумал я с замиранием сердца. О, если б я не любил его, я бы не обрадовался так его ненависти!

Наконец я задремал и совсем заснул. Помню лишь сквозь сон, как Васин, кончив занятие, аккуратно убрался и, пристально посмотрев на мой диван, разделся и потушил свечу. Был первый час пополуночи.

IV.

Почти ровно через два часа я вскочил спросонья как полоумный и сел на моем диване. Из-за двери к соседкам раздавались страшные крики, плач и вой.

Наша дверь отворена была настежь, а в коридоре, уже освещенном, кричали и бегали люди. Я кликнул было Васина, но догадался, что его уже нет на постели. Не зная, где найти спички, я нашарил мое платье и стал торопясь в темноте одеваться. К соседкам, очевидно, сбежались и хозяйка, а может быть, и жильцы. Вопил, впрочем, один голос, именно пожилой соседки, а вчерашний молодой голос, который я слишком хорошо запомнил, - совсем молчал; помню, что мне это, с первой мысли, пришло тогда в голову. Не успел я еще одеться, как поспешно вошел Васин; мигом, знакомой рукой, отыскал спички и осветил комнату. Он был в одном белье, в халате и в туфлях и тотчас принялся одеваться.

- Что случилось? - крикнул я ему.

- Пренеприятное и прехлопотливое дело! - ответил он почти злобно, - эта молодая соседка, про которую вы рассказывали, у себя в комнате повесилась.

Я так и закричал. Передать не могу, до какой степени заныла душа моя!

Мы выбежали в коридор. Признаюсь, я не осмелился войти к соседкам и уже потом только увидел несчастную, уже когда ее сняли, да и тут, правда, с некоторого расстояния, накрытую простыней, из-за которой выставлялись две узенькие подошвы ее башмаков. Так и не заглянул почему-то в лицо. Мать была в страшном положении; с нею была наша хозяйка, довольно мало, впрочем, испуганная. Все жильцы квартиры толпились тут же. Их было немного: всего один пожилой моряк, всегда очень ворчливый и требовательный и который, однако, теперь совсем притих, и какие-то приезжие из Тверской губернии, старик и старуха, муж и жена, довольно почтенные и чиновные люди. Не стану описывать всей этой остальной ночи, хлопот, а потом и официальных визитов;

вплоть до рассвета я буквально дрожал мелкою дрожью и считал обязанностью не ложиться, хотя, впрочем, ничего не делал. Да и все имели чрезвычайно бодрый вид, даже какой-то особенно ободренный. Васин даже ездил куда-то. Хозяйка оказалась довольно почтенною женщиной, гораздо лучше, чем я предполагал ее.

Я убедил ее (и вменяю себе это в честь), что мать оставить нельзя так, одну с трупом дочери, и что хоть до завтра пусть бы она ее перевела в свою комнату. Та тотчас согласилась, и как ни билась и ни плакала мать, отказываясь оставить труп, однако все-таки наконец перешла к хозяйке, которая тотчас же велела поставить самоварчик. После этого и жильцы разошлись по своим комнатам и затворились, но я все-таки ни за что не лег и долго просидел у хозяйки, которая даже рада была лишнему человеку, да еще с своей стороны могущему кое-что сообщить по делу. Самовар очень пригодился, и вообще самовар есть самая необходимая русская вещь, именно во всех катастрофах и несчастиях, особенно ужасных, внезапных и эксцентрических;

даже мать выкушала две чашечки, конечно после чрезвычайных просьб и почти насилия. А между тем, искренно говорю, никогда я не видел более жестокого и прямого горя, как смотря на эту несчастную. После первых взрывов рыданий и истерики она даже с охотой начала говорить, и рассказ ее я выслушал жадно.

Есть несчастные, особенно из женщин, которым даже необходимо дать как можно больше говорить в таких случаях. Кроме того, есть характеры, так сказать, слишком уж обшарканные горем, долго всю жизнь терпевшие, претерпевшие чрезвычайно много и большого горя, и постоянного по мелочам и которых ничем уже не удивишь, никакими внезапными катастрофами и, главное, которые даже перед гробом любимейшего существа не забудут ни единого из столь дорого доставшихся правил искательного обхождения с людьми. И я не осуждаю; тут не пошлость эгоизма и не грубость развития; в этих сердцах, может быть, найдется даже больше золота, чем у благороднейших на вид героинь, но привычка долгого принижения, инстинкт самосохранения, долгая запуганность и придавленность берут наконец свое. Бедная самоубийца не походила в этом на маменьку. Лицом, впрочем, обе были, кажется, одна на другую похожи, хотя покойница положительно была недурна собой. Мать же была еще не очень старая женщина, лет под пятьдесят всего, такая же белокурая, но с ввалившимися глазами и щеками и с желтыми, большими и неровными зубами. Да и все в ней отзывалось какой-то желтизной: кожа на лице и руках походила на пергамент;

темненькое платье ее от ветхости тоже совсем пожелтело, а один ноготь, на указательном пальце правой руки, не знаю почему, был залеплен желтым воском тщательно и аккуратно.

Рассказ бедной женщины был в иных местах и бессвязен. Расскажу, как сам понял и что сам запомнил.

V.

Они приехали из Москвы. Она уже давно вдовеет, "однако же надворная советница", муж служил, ничего почти не оставил, "кроме двухсот рублей, однако, пенсиону. Ну что двести рублей?" Взрастила, однако же, Олю и обучила в гимназии... "И ведь как училась-то, как училась; серебряную медаль при выпуске получила..." (Тут, разумеется, долгие слезы.) Был у покойника мужа потерян на одном здешнем петербургском купце капитал, почти в четыре тысячи.

Вдруг этот купец опять разбогател, "у меня документы, стала советоваться, говорят: ищите, непременно все получите..." "Я и начала, купец стал соглашаться; поезжайте, говорят мне, сами. Собрались мы с Олей, приехали тому назад уже месяц. Средства у нас какие; взяли мы эту комнатку, потому что самая маленькая из всех, да и в честном, сами видим, доме, а это нам пуще всего: женщины мы неопытные, всякий-то нас обидит. Ну, вам внесли за один месяц, туда-сюда, Петербург-от кусается, отказывается совсем наш купец.

"Знать вас не знаю, ведать не ведаю", а документ у меня неисправен, сама это понимаю. Вот и советуют мне: сходите к знаменитому адвокату; он профессором был, не просто адвокат, а юрист, так чтоб уж он наверно сказал, что делать.

Понесла я к нему последние пятнадцать рублей; вышел адвокат и трех минут меня не слушал: "Вижу, говорит, знаю, говорит, захочет, говорит, отдаст купец, не захочет - не отдаст, а дело начнете - сами приплатиться можете, всего лучше помиритесь". Еще из Евангелия тут же пошутил: "Миритесь, говорит, пока на пути, дондеже не заплатите последний кодрант", - провожает меня, смеется. Пропали мои пятнадцать рублей! Прихожу к Оле, сидим друг против дружки, заплакала я. Она не плачет, гордая такая сидит, негодует. И

все-то она у меня такая была, во всю жизнь, даже маленькая, никогда-то не охала, никогда-то не плакала, а сидит, грозно смотрит, даже мне жутко смотреть на нее. И верите ли тому: боялась я ее, совсем-таки боялась, давно боялась; и хочу иной раз заныть, да не смею при ней. Сходила я к купцу в последний раз, расплакалась у него вволю: "Хорошо, говорит", - не слушает даже. Меж тем, признаться вам должна, так как мы на долгое-то время не рассчитывали, то давно уж без денег сидим. Стала я из платьишка помаленьку таскать: что заложим, тем и живем. Все-то с себя заложили; стала она мне свое последнее бельишко отдавать, и заплакала я тут горькой слезой. Топнула она ногой, вскочила, побежала сама к купцу. Вдовец он; поговорил с ней:

"Приходите, говорит, послезавтра в пять часов, может, что и скажу". Пришла она, повеселела: "Вот, говорит, может, что и скажет". Ну, рада и я, а только как-то на сердце у меня захолохнуло: что-то, думаю, будет, а расспрашивать ее не смею. Послезавтра возвращается она от купца, бледная, дрожит вся, бросилась на кровать - поняла я все и спрашивать не смею. Что ж бы вы думали: вынес он ей, разбойник, пятнадцать рублей, а коли, "говорит, полную честность встречу, то сорок рублев и еще донесу". Так и сказал ей в глаза, не постыдился. Кинулась она тут, рассказывала мне, на него, да отпихнул он ее и в другой комнате даже на замок от нее затворился. А меж тем у нас, признаюсь вам по истинной совести, почти кушать нечего. Снесли мы куцавейку, на заячьем меху была, продали, пошла она в газету и вот тут-то публиковалась: приготовляет, дескать, изо всех наук и из арифметики: "Хоть по тридцати копеек, говорит, будут платить". И стала я на нее, матушка, под самый конец даже ужасаться: ничего-то она не говорит со мной, сидит по целым часам у окна, смотрит на крышу дома напротив да вдруг крикнет: "Хоть бы белье стирать, хоть бы землю копать!" - только одно слово какое-нибудь этакое и крикнет, топнет ногою. И никого-то у нас здесь знакомых таких, пойти совсем не к кому: "Что с нами будет? - думаю". А с ней все боюсь говорить. Спит это она однажды днем, проснулась, открыла глаза, смотрит на меня; я сижу на сундуке, тоже смотрю на нее; встала она молча, подошла ко мне, обняла меня крепко-крепко, и вот тут мы обе не утерпели и заплакали, сидим и плачем и друг дружку из рук не выпускаем. В первый раз так с нею было во всю ее жизнь. Только этак мы друг с дружкой сидим, а ваша Настасья входит и говорит: "Какая-то вас там барыня спрашивает, осведомляется". Всего это четыре дня тому назад было. Входит барыня: видим, одета уж очень хорошо, говорит-то хоть и по-русски, но немецкого как будто выговору: "Вы, говорит, публиковались в газете, что уроки даете?" Так мы ей обрадовались тогда, посадили ее, смеется так она ласково: "Не ко мне, говорит, а у племянницы моей дети маленькие; коли угодно, пожалуйте к нам, там и сговоримся". Адрес дала, у Вознесенского моста, номер такой-то и квартира номер такой-то. Ушла.

Отправилась Олечка, в тот же день побежала, что ж - возвратилась через два часа, истерика с ней, бьется. Рассказала потом: "Спрашиваю, говорит, у дворника: где квартира номер такой-то?" Дворник, говорит, и поглядел на меня: "А вам чего, говорит, в той квартире надоть?" Так странно это сказал, так, что уж тут можно б было спохватиться. А она у меня такая властная была, нетерпеливая, расспросов этих и грубостей не переносила. "Ступайте", -

говорит, ткнул ей пальцем на лестницу, а сам повернулся, в свою каморку ушел. Что ж бы вы думали? Входит это она, спрашивает, и набежали тотчас со всех сторон женщины: "Пожалуйте, пожалуйте!" - все женщины, смеются, бросились, нарумяненные, скверные, на фортепьянах играют, тащат ее; "я, было, говорит, от них вон, да уж не пускают". Оробела тут она, ноги подкосились, не пускают, да и только, ласково говорят, уговаривают, портеру раскупорили, подают, потчуют. Вскочила это она, кричит благим матом, дрожит:

"Пустите, пустите!" Бросилась к дверям, двери держат, она вопит; тут подскочила давешняя, что приходила к нам, ударила мою Олю два раза в щеку и вытолкнула в дверь: "Не стоишь, говорит, ты, шкура, в благородном доме быть!" А другая кричит ей на лестницу: "Ты сама к нам приходила проситься, благо есть нечего, а мы на такую харю и глядеть-то не стали!" Всю ночь эту она в лихорадке пролежала, бредила, а наутро глаза сверкают у ней, встанет, ходит: "В суд, говорит, на нее, в суд!" Я молчу: ну что, думаю, тут в суде возьмешь, чем докажешь? Ходит она, руки ломает, слезы у ней текут, а губы сжала, недвижимы. И потемнел у ней весь лик с той самой минуты и до самого конца. На третий день легче ей стало, молчит, как будто успокоилась. Вот тут-то в четыре часа пополудни и пожаловал к нам господин Версилов.

И вот прямо скажу: понять не могу до сих пор, каким это образом тогда

Оля, такая недоверчивая, с первого почти слова начала его слушать? Пуще всего обеих нас привлекло тогда, что был у него такой серьезный вид, строгий даже, говорит тихо, обстоятельно и все так вежливо, - куды вежливо, почтительно даже, - а меж тем никакого такого исканья в нем не видно: прямо видно, что пришел человек от чистого сердца. "Я, говорит, ваше объявление в газете прочел, вы, говорит, не так, сударыня, его написали, так что даже повредить себе тем самым можете". И стал он объяснять, признаться, не поняла я, про арифметику тут что-то, только Оля, смотрю, покраснела и вся словно оживилась, слушает, в разговор вступила так охотно (да и умный же человек, должно быть!), слышу, даже благодарит его. Расспросил ее про все так обстоятельно, и видно, что в Москве подолгу живал, и директрису гимназии, оказалось, лично знает. "Уроки я вам, говорит, найду непременно, потому что я со многими здесь знаком и многих влиятельных даже лиц просить могу, так что если даже пожелаете постоянного места, то и то можно иметь в виду... а покамест простите, говорит, меня за один прямой к вам вопрос: не могу ли я сейчас быть вам чем полезным? Не я вам, говорит, а вы мне, напротив, тем самым сделаете удовольствие, коли допустите пользу оказать вам какую ни есть. Пусть это будет, говорит, за вами долг, и как только получите место, то в самое короткое время можете со мной поквитаться. Я же, верьте чести моей, если б сам когда потом впал в такую же нужду, а вы, напротив, были бы всем обеспечены, - то прямо бы к вам пришел за малою помощью, жену бы и дочь мою прислал"... То есть не припомню я вам всех его слов, только я тут прослезилась, потому вижу, и у Оли вздрогнули от благодарности губки: "Если и принимаю, - отвечает она ему, - то потому, что доверяюсь честному и гуманному человеку, который бы мог быть моим отцом"... Прекрасно она тут так сказала ему, коротко и благородно: "гуманному, говорит, человеку". Он тотчас встал: "Непременно, непременно, говорит, доставлю вам уроки и место; с сего же дня займусь, потому что вы к тому совсем достаточный имеете аттестат"...

А я и забыла сказать, что он с самого начала, как вошел, все ее документы из гимназии осмотрел, показала она ему, и сам ее в разных предметах экзаменовал... "Ведь он меня, маменька, - говорит мне потом Оля, - из предметов экзаменовал, и какой он, говорит, умный, в кои-то веки с таким развитым и образованным человеком поговоришь"... И вся-то она так и сияет.

Деньги шестьдесят рублей на столе лежат: "Уберите, говорит, маменька: место получим, первым долгом как можно скорей отдадим, докажем, что мы честные, а что мы деликатные, то он уже видел это". Потом помолчала, вижу, так она глубоко дышит: "Знаете, - говорит вдруг мне, - маменька, кабы мы были грубые, то мы бы от него, может, по гордости нашей, и не приняли, а что мы теперь приняли, то тем самым только деликатность нашу доказали ему, что во всем ему доверяем, как почтенному седому человеку, не правда ли?" Я сначала не так поняла да говорю: "Почему, Оля, от благородного и богатого человека благодеяния не принять, коли он сверх того доброй души человек?" Нахмурилась она на меня: "Нет, говорит, маменька, это не то, не благодеяние нужно, а

"гуманность" его, говорит, дорога. А деньги так даже лучше бы было нам и совсем не брать, маменька: коли уж он место обещался достать, то и того достаточно... хоть мы и нуждаемся". - "Ну, говорю, Оля, нужды-то наши таковы, что отказаться никак нельзя", - усмехнулась даже я. Ну, рада я про себя, только она мне через час и ввернула: "Вы, говорит, маменька, деньги-то подождите тратить", - решительно так сказала. "Что же? - говорю". - "Так, говорит", - оборвала и замолчала. На весь вечер примолкла; только ночью во втором часу просыпаюсь я, слышу, Оля ворочается на кровати: "Не спите, вы, маменька?" - "Нет, говорю, не сплю". - "Знаете, говорит, ведь он меня оскорбить хотел?" - "Что ты, что ты? - говорю". - "Непременно, говорит, так:

это подлый человек, не смейте, говорит, ни одной копейки его денег тратить".

Я было стала ей говорить, всплакнула даже тут же на постели, - отвернулась она к стене: "Молчите, говорит, дайте мне спать!" Наутро смотрю на нее, ходит, на себя непохожа; и вот, верьте не верьте мне, перед судом божиим скажу: не в своем уме она тогда была! С самого того разу, как ее в этом подлом доме оскорбили, помутилось у ней сердце... и ум. Смотрю я на нее в то утро и сумневаюсь на нее; страшно мне; не буду, думаю, противоречить ей ни в одном слове. "Он, говорит, маменька, адреса-то своего так и не оставил". -

"Грех тебе, говорю, Оля: сама его вчера слышала, сама потом хвалила, сама благодарными слезами заплакать готова была". Только я это сказала -

взвизгнула она, топнула: "Подлых, говорит, вы чувств женщина, старого вы, говорит, воспитания на крепостном праве!"... И уж что тут не говорила, схватила шляпку, выбежала, я кричу ей вслед: что с ней, думаю, куда побежала? А она бегала в адресный стол, узнала, где господин Версилов живет, пришла: "Сегодня же, говорит, сейчас отнесу ему деньги и в лицо шваркну; он меня, говорит, оскорбить хотел, как Сафронов (это купец-то наш); только

Сафронов оскорбил как грубый мужик, а этот как хитрый иезуит". А тут вдруг на беду и постучался этот вчерашний господин: "Слышу, говорят про Версилова, могу сообщить". Как услыхала она про Версилова, так на него и накинулась, в исступлении вся, говорит-говорит, смотрю я на нее и дивлюсь: ни с кем она, молчаливая такая, так не говорит, а тут еще с незнакомым совсем человеком?

Щеки у ней разгорелись, глаза сверкают... А он-то как раз: "Совершенная, говорит, ваша правда, сударыня. Версилов, говорит, это точь-в-точь как генералы здешние, которых в газетах описывают; разоденется генерал во все ордена и пойдет по всем гувернанткам, что в газетах публикуются, и ходит и что надо находит; а коли не найдет чего надо, посидит, поговорит, наобещает с три короба и уйдет, - все-таки развлечение себе доставил". Расхохоталась даже Оля, только злобно так, а господин-то этот, смотрю, за руку ее берет, руку к сердцу притягивает: "Я, говорит, сударыня, и сам при собственном капитале состою, и всегда бы мог прекрасной девице предложить, но лучше, говорит, я прежде у ней только миленькую ручку поцелую..." - и тянет, вижу, целовать руку. Как вскочит она, но тут уж и я вместе с ней, прогнали мы его обе. Вот перед вечером выхватила у меня Оля деньги, побежала, приходит обратно: "Я, говорит, маменька, бесчестному человеку отмстила!" - "Ах, Оля,

Оля, говорю, может, счастья своего мы лишились, благородного, благодетельного человека ты оскорбила!" Заплакала я с досады на нее, не вытерпела. Кричит она на меня: "Не хочу, кричит, не хочу! Будь он самый честный человек, и тогда его милостыни не хочу! Чтоб и жалел кто-нибудь меня, и того не хочу!" Легла я, и в мысли у меня ничего не было. Сколько я раз на этот гвоздь у вас в стене присматривалась, что от зеркала у вас остался, - невдомек мне, совсем невдомек, ни вчера, ни прежде, и не думала я этого не гадала вовсе, и от Оли не ожидала совсем. Сплю-то я обыкновенно крепко, храплю, кровь это у меня к голове приливает, а иной раз подступит к сердцу, закричу во сне, так что Оля уж ночью разбудит меня: "Что это вы, говорит, маменька, как крепко спите, и разбудить вас, когда надо, нельзя". -

"Ой, говорю, Оля, крепко, ой крепко". Вот как я, надо быть, захрапела это вчера, так тут она выждала, и уж не опасаясь, и поднялась. Ремень-то этот от чемодана, длинный, все на виду торчал, весь месяц, еще утром вчера думала:

"Прибрать его наконец, чтоб не валялся". А стул, должно быть, ногой потом отпихнула, а чтобы он не застучал, так юбку свою сбоку подложила. И должно быть, я долго-долго спустя, целый час али больше спустя, проснулась: "Оля! -

зову, - Оля!" Сразу померещилось мне что-то, кличу ее. Али что не слышно мне дыханья ее с постели стало, али в темноте-то разглядела, пожалуй, что как будто кровать пуста, - только встала я вдруг, хвать рукой: нет никого на кровати, и подушка холодная. Так и упало у меня сердце, стою на месте как без чувств, ум помутился. "Вышла, думаю, она", - шагнула это я, ан у кровати, смотрю, в углу, У двери, как будто она сама и стоит. Я стою, молчу, гляжу на нее, а она из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнется...

"Только зачем же, думаю, она на стул встала?" - "Оля, - шепчу я, робею сама,

- Оля, слышишь ты?" Только вдруг как будто во мне все озарилось, шагнула я, кинула обе руки вперед, прямо на нее, обхватила, а она у меня в руках качается, хватаю, а она качается, понимаю я все и не хочу понимать... Хочу крикнуть, а крику-то нет... Ах, думаю! Упала на пол с размаха, тут и закричала..." ..............................................

- Васин, - сказал я наутро, часу уже в шестом, - если б не ваш

Стебельков, не случилось бы, может, этого.

- Кто знает, наверно бы случилось. Тут нельзя так судить, тут и без того было готово... Правда, этот Стебельков иногда...

Он не договорил и очень неприятно поморщился. Часу в седьмом он опять уехал; он все хлопотал. Я остался наконец один-одинехонек. Уже рассвело.

Голова у меня слегка кружилась. Мне мерещился Версилов: рассказ этой дамы выдвигал его совсем в другом свете. Чтоб удобнее обдумать, я прилег на постель Васина так, как был, одетый и в сапогах, на минутку, совсем без намерения спать - и вдруг заснул, даже не помню, как и случилось. Я проспал почти четыре часа; никто-то не разбудил меня.

Глава десятая

I.

Я проснулся около половины одиннадцатого и долго не верил глазам своим:

на диване, на котором я вчера заснул, сидела моя мать, а рядом с нею -

несчастная соседка, мать самоубийцы. Они обе держали друг дружку за руки, разговаривали шепотом, вероятно, чтоб не разбудить меня, и обе плакали. Я

встал с постели и прямо кинулся целовать маму. Она так вся и засияла, поцеловала меня и перекрестила три раза правой рукой. Мы не успели сказать и слова: отворилась дверь, и вошли Версилов и Васин. Мама тотчас же встала и увела с собой соседку. Васин подал мне руку, а Версилов не сказал мне ни слова и опустился в кресло. Он и мама, по-видимому, были здесь уже некоторое время. Лицо его было нахмуренно и озабоченно.

- Всего больше жалею, - расстановочно начал он Васину, очевидно продолжая начатый разговор, - что не успел устроить все это вчера же вечером, и - наверно не вышло бы тогда этого страшного дела! Да и время было: восьми часов еще не было. Только что убежала она вчера от нас, я тотчас же положил было в мыслях идти за ней следом сюда и переубедить ее, но это непредвиденное и неотложное дело, которое, впрочем, я весьма бы мог отложить до сегодня... на неделю даже, - это досадное дело всему помешало и все испортило. Сойдется же ведь этак!

- Может быть, и не успели бы убедить; тут и без вашего слишком, кажется, нагорело и накипело, - вскользь заметил Васин.

- Нет, успел бы, успел бы наверно. И ведь была мысль в голове послать вместо себя Софью Андреевну. Мелькнула, но только мелькнула. Софья Андреевна одна бы ее победила, и несчастная осталась бы в живых. Нет, никогда больше не сунусь... с "добрыми делами"... И всего-то раз в жизни высунулся! А я-то думал, что все еще не отстал от поколения и понимаю современную молодежь.

Да, старье наше старится чуть не раньше, чем созреет. Кстати, ведь действительно ужасно много есть современных людей, которые, по привычке, все еще считают себя молодым поколением, потому что всего вчера еще таким были, а между тем и не замечают, что уже на фербанте. (8)

- Тут вышло недоразумение, и недоразумение слишком ясное, -

благоразумно заметил Васин. - Мать ее говорит, что после жестокого оскорбления в публичном доме она как бы потеряла рассудок. Прибавьте обстановку, первоначальное оскорбление от купца... все это могло случиться точно так же и в прежнее время, и нисколько, по-моему, не характеризует особенно собственно теперешнюю молодежь.

- Нетерпелива немного она, теперешняя молодежь, кроме, разумеется, и малого понимания действительности, которое хоть и свойственно всякой молодежи во всякое время, но нынешней как-то особенно... Скажите, а что тут напроворил господин Стебельков?

- Господин Стебельков, - ввязался я вдруг, - причиной всему. Не было бы его, ничего бы не вышло; он подлил масла в огонь.

Версилов выслушал, но не взглянул на меня. Васин нахмурился.

- Упрекаю себя тоже в одном смешном обстоятельстве, - продолжал

Версилов, не торопясь и по-прежнему растягивая слова, - кажется, я, по скверному моему обычаю, позволил себе тогда с нею некоторого рода веселость, легкомысленный смешок этот - одним словом, был недостаточно резок, сух и мрачен, три качества, которые, кажется, также в чрезвычайной цене у современного молодого поколения... Одним словом, дал ей повод принять меня за странствующего селадона. (9)

- Совершенно напротив, - резко ввязался я опять, - мать особенно утверждает, что вы произвели великолепное впечатление именно серьезностью, строгостью даже, искренностью, - ее собственные слова. Покойница сама вас, как вы ушли, хвалила в этом смысле.

- Д-да? - промямлил Версилов, мельком взглянув наконец на меня. -

Возьмите же эту бумажку, она ведь к делу необходима, - протянул он крошечный кусочек Васину. Тот взял и, видя, что я смотрю с любопытством, подал мне прочесть. Это была записка, две неровные строчки, нацарапанные карандашом и, может быть, в темноте:

"Маменька, милая, простите меня за то, что я прекратила мой жизненный дебют. Огорчавшая вас Оля".

- Это нашли только утром, - объяснил Васин.

- Какая странная записка! - воскликнул я в удивлении.

- Чем странная? - спросил Васин.

- Разве можно в такую минуту писать юмористическими выражениями?

Васин глядел вопросительно.

- Да и юмор странный, - продолжал я, - гимназический условный язык между товарищами... Ну кто может в такую минуту и в такой записке к несчастной матери, - а мать она ведь, оказывается, любила же, - написать:

"прекратила мой жизненный дебют"!

- Почему же нельзя написать? - все еще не понимал Васин.

- Тут ровно никакого и нет юмора, - заметил наконец Версилов, -

выражение, конечно, неподходящее, совсем не того тона, и действительно могло зародиться в гимназическом или там каком-нибудь условно товарищеском, как ты сказал, языке али из фельетонов каких-нибудь, но покойница употребляла его в этой ужасной записке совершенно простодушно и серьезно.

- Этого быть не может, она кончила курс и вышла с серебряной медалью.

- Серебряная медаль тут ничего не значит. Нынче многие так кончают курс.

- Опять на молодежь, - улыбнулся Васин.

- Нисколько, - ответил ему Версилов, вставая с места и взяв шляпу, -

если нынешнее поколение не столь литературно, то, без сомнения, обладает...

другими достоинствами, - прибавил он с необыкновенной серьезностью. - Притом

"многие" - не "все", и вот вас, например, я не обвиняю же в плохом литературном развитии, а вы тоже еще молодой человек.

- Да и Васин ничего не нашел дурного в "дебюте"! - не утерпел я, чтоб не заметить.

Версилов молча протянул руку Васину; тот тоже схватил фуражку, чтоб вместе с ним выйти, и крикнул мне: "До свиданья". Версилов вышел, меня не заметив. Мне тоже нечего было время терять: во что бы ни стало надо было бежать искать квартиру, - теперь нужнее чем когда-нибудь! Мамы уже не было у хозяйки, она ушла и увела с собой и соседку. Я вышел на улицу как-то особенно бодро... Какое-то новое и большое ощущение нарождалось в душе. К

тому же как нарочно и все способствовало: я необыкновенно скоро напал на случай и нашел квартиру совсем подходящую; про квартиру эту потом, а теперь окончу о главном.

Был всего второй час в начале, когда я вернулся опять к Васину за моим чемоданом и как раз опять застал его дома. Увидав меня, он с веселым и искренним видом воскликнул:

- Как я рад, что вы застали меня, я сейчас было уходил! Я могу вам сообщить один факт, который, кажется, очень вас заинтересует.

- Уверен заранее! - вскричал я.

- Ба! какой у вас бодрый вид. Скажите, вы не знали ничего о некотором письме, сохранявшемся у Крафта и доставшемся вчера Версилову, именно нечто по поводу выигранного им наследства? В письме этом завещатель разъясняет волю свою в смысле, обратном вчерашнему решению суда. Письмо еще давно писано. Одним словом, я не знаю, что именно в точности, но не знаете ли чего-нибудь вы?

- Как не знать. Крафт третьего дня для того и повел меня к себе... от тех господ, чтоб передать мне это письмо, а я вчера передал Версилову.

- Да? Так я и подумал. Вообразите же, то дело, про которое давеча здесь говорил Версилов, - что помешало ему вчера вечером прийти сюда убедить эту девушку, - это дело вышло именно через это письмо. Версилов прямо, вчера же вечером, отправился к адвокату князя Сокольского, передал ему это письмо и отказался от всего выигранного им наследства. В настоящую минуту этот отказ уже облечен в законную форму. Версилов не дарит, но признает в этом акте полное право князей.

Я остолбенел, но я был в восхищении. По-настоящему, я совершенно был убежден, что Версилов истребит письмо, мало того, хоть я говорил Крафту про то, что это было бы неблагородно, и хоть и сам повторял это про себя в трактире, и что "я приехал к чистому человеку, а не к этому", - но еще более про себя, то есть в самом нутре души, я считал, что иначе и поступить нельзя, как похерив документ совершенно. То есть я считал это самым обыкновенным делом. Если бы я потом и винил Версилова, то винил бы только нарочно, для виду, то есть для сохранения над ним возвышенного моего положения. Но, услыхав теперь о подвиге Версилова, я пришел в восторг искренний, полный, с раскаянием и стыдом осуждая мой цинизм и мое равнодушие к добродетели, и мигом, возвысив Версилова над собою бесконечно, я чуть не обнял Васина.

- Каков человек! Каков человек! Кто бы это сделал? - восклицал я в упоении.

- Я с вами согласен, что очень многие этого бы не сделали... и что, бесспорно, поступок чрезвычайно бескорыстен...

- "Но"?.. договаривайте, Васин, у вас есть "но"?

- Да, конечно, есть и "но"; поступок Версилова, по-моему, немного скор и немного не так прямодушен, - улыбнулся Васин.

- Не прямодушен?

- Да. Тут есть некоторый как бы "пьедестал". Потому что, во всяком случае, можно было бы сделать то же самое, не обижая себя. Если не половина, то все же несомненно некоторая часть наследства могла бы и теперь следовать

Версилову, даже при самом щекотливом взгляде на дело, тем более что документ не имел решительного значения, а процесс им уже выигран. Такого мнения держится и сам адвокат противной стороны; я сейчас только с ним говорил.

Поступок остался бы не менее прекрасным, но единственно из прихоти гордости случилось иначе. Главное, господин Версилов погорячился и - излишне поторопился; ведь он сам же сказал давеча, что мог бы отложить на целую неделю...

- Знаете что, Васин? Я не могу не согласиться с вами, но... я так люблю лучше, мне так нравится лучше!

- Впрочем, это дело вкуса. Вы сами вызвали меня, я бы промолчал.

- Даже если тут и "пьедестал", то и тогда лучше, - продолжал я, -

пьедестал хоть и пьедестал, но сам по себе он очень ценная вещь. Этот

"пьедестал" ведь все тот же "идеал", и вряд ли лучше, что в иной теперешней душе его нет; хоть с маленьким даже уродством, да пусть он есть! И наверно, вы сами думаете так, Васин, голубчик мой Васин, милый мой Васин! Одним словом, я, конечно, зарапортовался, но вы ведь меня понимаете же. На то вы

Васин; и, во всяком случае, я обнимаю вас и целую, Васин!

- С радости?

- С большой радости! Ибо сей человек "был мертв и ожил, пропадал и нашелся"! Васин, я дрянной мальчишка и вас не стою. Я именно потому сознаюсь, что в иные минуты бываю совсем другой, выше и глубже. Я за то, что третьего дня вас расхвалил в глаза (а расхвалил только за то, что меня унизили и придавили), я за то вас целых два дня ненавидел! Я дал слово, в ту же ночь, к вам не ходить никогда и пришел к вам вчера поутру только со зла, понимаете вы: со зла. Я сидел здесь на стуле один и критиковал вашу комнату, и вас, и каждую книгу вашу, и хозяйку вашу, старался унизить вас и смеяться над вами...

- Этого не надо бы говорить...

- Вчера вечером, заключив из одной вашей фразы, что вы не понимаете женщины, я был рад, что мог вас на этом поймать. Давеча, поймав вас на

"дебюте", - опять-таки ужасно был рад, и все из-за того, что сам вас тогда расхвалил...

- Да еще же бы нет! - вскричал наконец Васин (он все продолжал улыбаться, нисколько не удивляясь на меня), - да это так ведь и бывает всегда, почти со всеми, и первым даже делом; только в этом никто не признается, да и не надо совсем признаваться, потому что, во всяком случае, это пройдет и из этого ничего не будет.

- Неужели у всех этак? Все такие? И вы, говоря это, спокойны? Да ведь с таким взглядом жить нельзя!

- А по-вашему: Тьмы низких истин мне дороже Нас возвышающий обман?

- Но ведь это же верно, - вскричал я, - в этих двух стихах святая аксиома!

- Не знаю; не берусь решать, верны ли эти два стиха иль нет. Должно быть, истина, как и всегда, где-нибудь лежит посредине: то есть в одном случае святая истина, а в другом - ложь. Я только знаю наверно одно: что еще надолго эта мысль останется одним из самых главных спорных пунктов между людьми. Во всяком случае, я замечаю, что вам теперь танцевать хочется. Что ж, и потанцуйте: моцион полезен, а на меня как раз сегодня утром ужасно много дела взвалили... да и опоздал же я с вами!

- Еду, еду, убираюсь! Одно только слово, - прокричал я, уже схватив чемодан, - если я сейчас к вам опять "кинулся на шею", то единственно потому, что, когда я вошел, вы с таким искренним удовольствием сообщили мне этот факт и "обрадовались", что я успел вас застать, и это после давешнего

"дебюта"; этим искренним удовольствием вы разом перевернули мое "юное сердце" опять в вашу сторону. Ну, прощайте, прощайте, постараюсь как можно дольше не приходить и знаю, что вам это будет чрезвычайно приятно, что вижу даже по вашим глазам, а обоим нам даже будет выгодно...

Так болтая и чуть не захлебываясь от моей радостной болтовни, я вытащил чемодан и отправился с ним на квартиру. Мне, главное, ужасно нравилось то, что Версилов так несомненно на меня давеча сердился, говорить и глядеть не хотел. Перевезя чемодан, я тотчас же полетел к моему старику князю.

Признаюсь, эти два дня мне было без него даже немножко тяжело. Да и про

Версилова он наверно уже слышал.

II.

Я так и знал, что он мне ужасно обрадуется, и, клянусь, я даже и без

Версилова зашел бы к нему сегодня. Меня только пугала вчера и давеча мысль, что встречу, пожалуй, как-нибудь Катерину Николаевну; но теперь я уж ничего не боялся.

Он стал обнимать меня с радости.

- Версилов-то! Слышали? - начал я прямо с главного.

- Cher enfant, друг ты мой милый, это до того возвышенно, это до того благородно, - одним словом, даже на Кильяна (этого чиновника внизу)

произвело потрясающее впечатление! Это неблагоразумно с его стороны, но это блеск, это подвиг! Идеал ценить надо!

- Не правда ли? Не правда ли? В этом мы с вами всегда сходились.

- Милый ты мой, мы с тобой всегда сходились. Где ты был? Я непременно хотел сам к тебе ехать, но не знал, где тебя найти... Потому что все же не мог же я к Версилову... Хотя теперь, после всего этого... Знаешь, друг мой:

вот этим-то он, мне кажется, и женщин побеждал, вот этими-то чертами, это несомненно...

- Кстати, чтоб не забыть, я именно для вас берег. Вчера один недостойнейший гороховый шут, ругая мне в глаза Версилова, выразился про него, что он - "бабий пророк"; каково выражение, собственно выражение? Я для вас берег...

- "Бабий пророк"! Mais... c'est charmant! Xa-xa! Но это так идет к нему, то есть это вовсе не идет - тьфу!.. Но это так метко... то есть это вовсе не метко, но...

- Да ничего, ничего, не конфузьтесь, смотрите только как на бонмо! (3)

- Бонмо великолепное, и, знаешь, оно имеет глубочайший смысл...

Совершенно верная идея! То есть, веришь ли... Одним словом, я тебе сообщу один крошечный секрет. Заметил ты тогда эту Олимпиаду? Веришь ли, что у ней болит немножко по Андрею Петровичу сердце, и до того, что она даже, кажется, что-то питает...

- Питает! Вот ей, не угодно ли этого? - вскричал я, в негодовании показывая кукиш.

- Mon cher, не кричи, это все так, и ты, пожалуй, прав, с твоей точки.

Кстати, друг мой, что это случилось с тобой прошлый раз при Катерине

Николаевне? Ты качался... я думал, ты упадешь, и хотел броситься тебя поддержать.

- Об этом не теперь. Ну, одним словом, я просто сконфузился, по одной причине...

- Ты и теперь покраснел.

- Ну, а вам надо сейчас же и размазать. Вы знаете, что она во вражде с

Версиловым... ну и там все это, ну вот и я взволновался: эх, оставим, после!

- И оставим, и оставим, я и сам рад все это оставить... Одним словом, я чрезвычайно перед ней виноват, и даже, помнишь, роптал тогда при тебе...

Забудь это, друг мой; она тоже изменит свое о тебе мнение, я это слишком предчувствую... А вот и князь Сережа!

Вошел молодой и красивый офицер. Я жадно посмотрел на него, я его никогда еще не видал. То есть я говорю красивый, как и все про него точно так же говорили, но что-то было в этом молодом и красивом лице не совсем привлекательное. Я именно замечаю это, как впечатление самого первого мгновения, первого на него моего взгляда, оставшееся во мне на все время. Он был сухощав, прекрасного роста, темно-рус, с свежим лицом, немного, впрочем, желтоватым, и с решительным взглядом. Прекрасные темные глаза его смотрели несколько сурово, даже и когда он был совсем спокоен. Но решительный взгляд его именно отталкивал потому, что как-то чувствовалось почему-то, что решимость эта ему слишком недорого стоила. Впрочем, не умею выразиться...

Конечно, лицо его способно было вдруг изменяться с сурового на удивительно ласковое, кроткое и нежное выражение, и, главное, при несомненном простодушии превращения. Это-то простодушие и привлекало. Замечу еще черту:

несмотря на ласковость и простодушие, никогда это лицо не становилось веселым; даже когда князь хохотал от всего сердца, вы все-таки чувствовали, что настоящей, светлой, легкой веселости как будто никогда не было в его сердце... Впрочем, чрезвычайно трудно так описывать лицо. Не умею я этого вовсе. Старый князь тотчас же бросился нас знакомить, по глупой своей привычке.

- Это мой юный друг, Аркадий Андреевич (опять Андреевич!) Долгорукий.

Молодой князь тотчас повернулся ко мне с удвоенно вежливым выражением лица; но видно было, что имя мое совсем ему незнакомо.

- Это... родственник Андрея Петровича, - пробормотал мой досадный князь. (Как досадны бывают иногда эти старички, с их привычками!) Молодой князь тотчас же догадался.

- Ах! Я так давно слышал... - быстро проговорил он, - я имел чрезвычайное удовольствие познакомиться прошлого года в Луге с сестрицей вашей Лизаветой Макаровной... Она тоже мне про вас говорила...

Я даже удивился: на лице его сияло решительно искреннее удовольствие.

- Позвольте, князь, - пролепетал я, отводя назад обе мои руки, - я вам должен сказать искренно, - и рад, что говорю при милом нашем князе, - что я даже желал с вами встретиться, и еще недавно желал, всего только вчера, но совсем уже с другими целями. Я это прямо говорю, как бы вы ни удивлялись.

Короче, я хотел вас вызвать за оскорбление, сделанное вами, полтора года назад, в Эмсе, Версилову. И хоть вы, конечно, может быть, и не пошли бы на мой вызов, потому что я всего лишь гимназист и несовершеннолетний подросток, однако я все бы сделал вызов, как бы вы там ни приняли и что бы вы там ни сделали... и, признаюсь, даже и теперь тех же целей.

Старый князь передавал мне потом, что мне удалось это высказать чрезвычайно благородно.

Искренняя скорбь выразилась в лице князя.

- Вы мне только не дали договорить, - внушительно ответил он. - Если я обратился к вам с словами от всей души, то причиною тому были именно теперешние, настоящие чувства мои к Андрею Петровичу. Мне жаль, что не могу вам сейчас сообщить всех обстоятельств; но уверяю вас честью, я давным-давно уже смотрю нa мой несчастный поступок в Эмсе с глубочайшим раскаянием.

Собираясь в Петербург, я решился дать всевозможные удовлетворения Андрею

Петровичу, то есть прямо, буквально, просить у него прощения, в той самой форме, в какой он сам назначит. Высшие и могущественные влияния были причиною перемены в моем взгляде. То, что мы были в тяжбе, не повлияло бы на мое решение нимало. Вчерашний же поступок его со мной, так сказать, потряс мою душу, и даже в эту минуту, верите ли, я как бы еще не пришел в себя. И

вот я должен сообщить вам - я именно и к князю приехал, чтоб ему сообщить об одном чрезвычайном обстоятельстве: три часа назад, то есть это ровно в то время, когда они составляли с адвокатом этот акт, явился ко мне уполномоченный Андрея Петровича и передал мне от него вызов... формальный вызов из-за истории в Эмсе...

- Он вас вызвал? - вскричал я и почувствовал, что глаза мои загорелись и кровь залила мне лицо.

- Да, вызвал; я тотчас же принял вызов, но решил, еще раньше встречи, послать ему письмо, в котором излагаю мой взгляд на мой поступок и все мое раскаяние в этой ужасной ошибке... потому что это была только ошибка -

несчастная, роковая ошибка! Замечу вам, что мое положение в полку заставляло меня таким образом рисковать: за такое письмо перед встречей я подвергал себя общественному мнению... вы понимаете? Но несмотря даже на это, я решился, и только не успел письма отправить, потому что час спустя после вызова получил от него опять записку, в которой он просит меня извинить его, что обеспокоил, и забыть о вызове и прибавляет, что раскаивается в этом

"минутном порыве малодушия и эгоизма", - его собственные слова. Таким образом, он уже совершенно облегчает мне теперь шаг с письмом. Я еще его не отослал, но именно приехал сказать кое-что об этом князю... И поверьте, я сам выстрадал от упреков моей совести гораздо больше, чем, может быть, кто-нибудь... Довольно ли вам этого объяснения, Аркадий Макарович, по крайней мере теперь, пока? Сделаете ли вы мне честь поверить вполне моей искренности?

Я был совершенно побежден; я видел несомненное прямодушие, которого в высшей степени не ожидал. Да и ничего подобного я не ожидал. Я что-то пробормотал в ответ и прямо протянул ему мои обе руки; он с радостью потряс их в своих руках. Затем отвел князя и минут с пять говорил с ним в его спальне.

- Если бы вы захотели мне сделать особенное удовольствие, - громко и открыто обратился он ко мне, выходя от князя, - то поедемте сейчас со мною, и я вам покажу письмо, которое сейчас посылаю к Андрею Петровичу, а вместе и его письмо ко мне.

Я согласился с чрезвычайною охотой. Мой князь захлопотал, провожая меня, и тоже вызывал меня на минутку в свою спальню.

- Mon ami, как я рад, как я рад... Мы обо всем этом после. Кстати, вот тут в портфеле у меня два письма: одно нужно завезти и объясниться лично, другое в банк - и там тоже...

И тут он мне поручил два будто бы неотложные дела и требующие будто бы необыкновенного труда и внимания. Предстояло съездить и действительно подать, расписаться и проч.

- Ах вы, хитрец! - вскричал я, принимая письма, - клянусь, ведь все это

- вздор и никакого тут дела нет, а эти два поручения вы нарочно выдумали, чтоб уверить меня, что я служу и не даром деньги беру!

- Mon enfant, клянусь тебе, что в этом ты ошибаешься: это два самые неотложные дела... Cher enfant! - вскричал он вдруг, ужасно умилившись, -

милый мой юноша! (Он положил мне обе руки на голову.) Благословляю тебя и твой жребий... будем всегда чисты сердцем, как и сегодня... добры и прекрасны, как можно больше... будем любить все прекрасное... во всех его разнообразных формах... Ну, enfin... enfin rendons grвce... et je te bйnis!

Он не докончил и захныкал над моей головой. Признаюсь, почти заплакал и я; по крайней мере искренно и с удовольствием обнял моего чудака. Мы очень поцеловались.

III.

Князь Сережа (то есть князь Сергей Петрович, так и буду его называть)

привез меняв щегольской пролетке на свою квартиру, и первым делом я удивился великолепию его квартиры. То есть не то что великолепию, но квартира эта была как у самых "порядочных людей": высокие, большие, светлые комнаты (я видел две, остальные были притворены) и мебель - опять-таки хоть и не бог знает какой Versailles или Renaissance, но мягкая, комфортная, обильная, на самую широкую ногу; ковры, резное дерево и статуэтки. Между тем про них все говорили, что они нищие, что у них ровно ничего. Я мельком слышал, однако, что этот князь и везде задавал пыли, где только мог, - и здесь, и в Москве, и в прежнем полку, и в Париже, - что он даже игрок и что у него долги. На мне был перемятый сюртук, и вдобавок в пуху, потому что я так и спал не раздевшись, а рубашке приходился уже четвертый день. Впрочем, сюртук мой был еще не совсем скверен, но, попав к князю, я вспомнил о предложении Версилова сшить себе платье.

- Вообразите, я по поводу одной самоубийцы всю ночь проспал одевшись, -

заметил я с рассеянным видом, и так как он тотчас же выразил внимание, то вкратце и рассказал. Но его, очевидно, занимало больше всего его письмо.

Главное, мне странно было, что он не только не улыбнулся, но даже самого маленького вида не показал в этом смысле, когда я давеча прямо так и объявил, что хотел вызвать его на дуэль. Хоть я бы и сумел заставить его не смеяться, но все-таки это было странно от человека такого сорта. Мы уселись друг против друга посреди комнаты за огромным его письменным столом, и он мне передал на просмотр уже готовое и переписанное набело письмо его к

Версилову. Документ этот был очень похож на все то, что он мне давеча высказал у моего князя; написано даже горячо. Это видимое прямодушие его и готовность ко всему хорошему я, правда, еще не знал, как принять окончательно, но начинал уже поддаваться, потому, в сущности, почему же мне было не верить? Каков бы ни был человек и что бы о нем ни рассказывали, но он все же мог быть с хорошими наклонностями. Я посмотрел тоже и последнюю записочку Версилова в семь строк - отказ от вызова. Хоть он и действительно прописал в ней про свое "малодушие" и про свой "эгоизм", но вся, в целом, записка эта как бы отличалась каким-то высокомерием... или, лучше, во всем поступке этом выяснялось какое-то пренебрежение. Я, впрочем, не высказал этого.

- Вы, однако, как смотрите на этот отказ, - спросил я, - ведь не считаете же вы, что он струсил?

- Конечно нет, - улыбнулся князь, но как-то очень серьезной улыбкой, и вообще он становился все более и более озабочен, - я слишком знаю, что этот человек мужествен. Тут, конечно, особый взгляд... свое собственное расположение идей...

- Без сомнения, - прервал я горячо. - Некто Васин говорит, что в поступке его с этим письмом и с отказом от наследства заключается

"пьедестал"... По-моему, такие вещи не делаются для показу, а соответствуют чему-то основному, внутреннему.

- Я очень хорошо знаю господина Васина, - заметил князь.

- Ах да, вы должны были видеть его в Луге.

Мы вдруг взглянули друг на друга, и, вспоминаю, я, кажется, капельку покраснел. По крайней мере он перебил разговор. Мне, впрочем, очень хотелось разговориться. Мысль об одной вчерашней встрече моей соблазняла меня задать ему кой-какие вопросы, но только я не знал, как приступить. И вообще я был как-то очень не по себе. Поражала меня тоже его удивительная благовоспитанность; вежливость, непринужденность манер - одним словом, весь этот лоск ихнего тона, который они принимают чуть не с колыбели. В письме его я начитал две прегрубые грамматические ошибки. И вообще при таких встречах я никогда не принижаюсь, а становлюсь усиленно резок, что иногда, может быть, и дурно. Но в настоящем случае тому особенно способствовала еще и мысль, что я в пуху, так что я несколько даже сплошал и влез в фамильярность... Я потихоньку заметил, что князь иногда очень пристально меня оглядывал.

- Скажите, князь, - вылетел я вдруг с вопросом, - не находите вы смешным внутри себя, что я, такой еще "молокосос", хотел вас вызвать на дуэль, да еще за чужую обиду?

- За обиду отца очень можно обидеться. Нет, не нахожу смешным.

- А мне так кажется, что это ужасно смешно... на иной взгляд... то есть, разумеется, не на собственный мой. Тем более что я Долгорукий, а не

Версилов. А если вы говорите мне неправду или чтоб как-нибудь смягчить из приличий светского лоска, то, стало быть, вы меня и во всем остальном обманываете?

- Нет, не нахожу смешным, - повторил он ужасно серьезно, - не можете же вы не ощущать в себе крови своего отца?.. Правда, вы еще молоды, потому что... не знаю... кажется, не достигшему совершенных лет нельзя драться, а от него еще нельзя принять вызов... по правилам... Но, если хотите, тут одно только может быть серьезное возражение: если вы делаете вызов без ведома обиженного, за обиду которого вы вызываете, то тем самым выражаете как бы некоторое собственное неуважение ваше к нему, не правда ли?

Разговор наш вдруг прервал лакей, который вошел о чем-то доложить.

Завидев его, князь, кажется ожидавший его, встал, не докончив речи, и быстро подошел к нему, так что тот доложил уже вполголоса, и я, конечно, не слыхал о чем.

- Извините меня, - обратился ко мне князь, - я через минуту буду.

И вышел. Я остался один; ходил по комнате и думал. Странно, он мне и нравился и ужасно не нравился. Было что-то такое, чего бы я и сам не сумел назвать, но что-то отталкивающее. "Если он ни капли не смеется надо мной, то, без сомнения, он ужасно прямодушен; но если б он надо мной смеялся, то... может быть, казался бы мне тогда умнее..." - странно как-то подумал я.

Я подошел к столу и еще раз прочел письмо к Версилову. Завлекшись, даже забыл о времени, и когда очнулся, то вдруг заметил, что князева минутка, бесспорно, продолжается уже целую четверть часа. Это меня немножко взволновало; я еще раз прошелся взад и вперед, наконец взял шляпу и, помню, решился выйти, с тем чтоб, встретив кого-нибудь, послать за князем, а когда он придет, то прямо проститься с ним, уверив, что у меня дела и ждать больше не могу. Мне казалось, что так будет всего приличнее, потому что меня капельку мучила мысль, что он, оставляя меня так надолго, поступает со мной небрежно.

Обе затворенные двери в эту комнату приходились по обоим концам одной и той же стены. Забыв, в которую дверь мы вошли, а пуще в рассеянности, я отворил одну из них, и вдруг, в длинной и узкой комнате, увидел сидевшую на диване - сестру мою Лизу. Кроме нее, никого не было, и она, конечно, кого-то ждала. Но не успел я даже удивиться, как вдруг услышал голос князя, с кем-то громко говорившего и возвращавшегося в кабинет. Я быстро притворил дверь, и вошедший из другой двери князь ничего не заметил. Помню, он стал извиняться и что-то проговорил про какую-то Анну Федоровну... Но я был так смущен и поражен, что ничего почти не разобрал, а пролепетал только, что мне необходимо домой, затем настойчиво и быстро вышел. Благовоспитанный князь, конечно, с любопытством должен был смотреть на мои приемы. Он проводил меня в самую переднюю и все говорил, а я не отвечал и не глядел на него.

IV.

Выйдя на улицу, я повернул налево и пошел куда попало. В голове у меня ничего не вязалось. Шел я тихо и, кажется, прошел очень много, шагов пятьсот, как вдруг почувствовал, что меня слегка ударили по плечу. Обернулся и увидел Лизу: она догнала меня и слегка ударила зонтиком. Что-то ужасно веселое, а на капельку и лукавое, было в ее сияющем взгляде.

- Ну как я рада, что ты в эту сторону пошел, а то бы я так тебя сегодня и не встретила! - Она немного задыхалась от скорой ходьбы.

- Как ты задохлась.

- Ужасно бежала, тебя догоняла.

- Лиза, ведь это тебя я сейчас встретил?

- Где это?

- У князя... у князя Сокольского...

- Нет, не меня, нет, меня ты не встретил...

Я замолчал, и мы прошли шагов десять. Лиза страшно расхохоталась:

- Меня, меня, конечно меня! Послушай, ведь ты же меня сам видел, ведь ты же мне глядел в глаза, и я тебе глядела в глаза, так как же ты спрашиваешь, меня ли ты встретил? Ну характер! А знаешь, я ужасно хотела рассмеяться, когда ты там мне в глаза глядел, ты ужасно смешно глядел.

Она хохотала ужасно. Я почувствовал, как вся тоска сразу оставила мое сердце.

- Да как же, скажи, ты там очутилась?

- У Анны Федоровны.

- У какой Анны Федоровны?

- У Столбеевой. Когда мы в Луге жили, я у ней по целым дням сиживала;

она и маму у себя принимала и к нам даже ходила. А она ни к кому почти там не ходила. Андрею Петровичу она дальняя родственница, и князьям Сокольским родственница: она князю какая-то бабушка.

- Так она у князя живет?

- Нет, князь у ней живет.

- Так чья же квартира?

- Ее квартира, вся квартира ее уже целый год. Князь только что приехал, у ней и остановился. Да и она сама всего только четыре дня в Петербурге.

- Ну... знаешь что, Лиза, бог с ней с квартирой, и с ней самой...

- Нет, она прекрасная...

- И пусть, и книги ей в руки. Мы сами прекрасные! Смотри, какой день, смотри, как хорошо! Какая ты сегодня красавица, Лиза. А впрочем, ты ужасный ребенок.

- Аркадий, скажи, та девушка-то, вчерашняя-то.

- Ах, как жаль, Лиза, ах, как жаль!

- Ах, как жаль! Какой жребий! Знаешь, даже грешно, что мы идем такие веселые, а ее душа где-нибудь теперь летит во мраке, в каком-нибудь бездонном мраке, согрешившая, и с своей обидой... Аркадий, кто в ее грехе виноват? Ах, как это страшно! Думаешь ли ты когда об этом мраке? Ах, как я боюсь смерти, и как это грешно! Не люблю я темноты, то ли дело такое солнце!

Мама говорит, что грешно бояться... Аркадий, знаешь ли ты хорошо маму?

- Еще мало, Лиза, мало знаю.

- Ах, какое это существо; ты ее должен, должен узнать! Ее нужно особенно понимать...

- Да ведь вот же и тебя не знал, а ведь знаю же теперь всю. Всю в одну минуту узнал. Ты, Лиза, хоть и боишься смерти, а, должно быть, гордая, смелая, мужественная. Лучше меня, гораздо лучше меня! Я тебя ужасно люблю,

Лиза. Ах, Лиза! Пусть приходит, когда надо, смерть, а пока жить, жить! О той несчастной пожалеем, а жизнь все-таки благословим, так ли? Так ли? У меня есть "идея", Лиза. Лиза, ты ведь знаешь, что Версилов отказался от наследства?

- Как не знать! Мы уже с мамой целовались.

- Ты не знаешь души моей, Лиза, ты не знаешь, что значил для меня человек этот...

- Ну вот не знать, все знаю!

- Все знаешь? Ну да, еще бы! Ты умна; ты умнее Васина. Ты и мама - у вас глаза проницающие, гуманные, то есть взгляды, а не глаза, я вру... Я

дурен во многом, Лиза.

- Тебя нужно в руки взять, вот и кончено!

- Возьми, Лиза. Как хорошо на тебя смотреть сегодня. Да знаешь ли, что ты прехорошенькая? Никогда еще я не видал твоих глаз... Только теперь в первый раз увидел... Где ты их взяла сегодня, Лиза? Где купила? Что заплатила? Лиза, у меня не было друга, да и смотрю я на эту идею как на вздор; но с тобой не вздор... Хочешь, станем друзьями? Ты понимаешь, что я хочу сказать?..

- Очень понимаю.

- И знаешь, без уговору, без контракту, - просто будем друзьями!

- Да, просто, просто, но только один уговор: если когда-нибудь мы обвиним друг друга, если будем в чем недовольны, если сделаемся сами злы, дурны, если даже забудем все это, - то не забудем никогда этого дня и вот этого самого часа! Дадим слово такое себе. Дадим слово, что всегда припомним этот день, когда мы вот шли с тобой оба рука в руку, и так смеялись, и так нам весело было... Да? Ведь да?

- Да, Лиза, да, и клянусь; но, Лиза, я как будто тебя в первый раз слушаю... Лиза, ты много читала?

- До сих пор еще не спросил! Только вчера в первый раз, как я в слове оговорилась, удостоили обратить внимание, милостивый государь, господин мудрец.

- А что ж ты сама со мной не заговаривала, коли я был такой дурак?

- А я все ждала, что поумнеешь. Я выглядела вас всего с самого начала,

Аркадий Макарович, и как выглядела, то и стала так думать: "Ведь он придет же, ведь уж наверно кончит тем, что придет", - ну, и положила вам лучше эту честь самому предоставить, чтоб вы первый-то сделали шаг: "Нет, думаю, походи-ка теперь за мной!"

- Ах ты, кокетка! Ну, Лиза, признавайся прямо: смеялась ты надо мной в этот месяц или нет?

- Ох, ты очень смешной, ты ужасно смешной, Аркадий! И знаешь, я, может быть, за то тебя всего больше и любила в этот месяц, что ты вот этакий чудак. Но ты во многом и дурной чудак, - это чтоб ты не возгордился. Да знаешь ли, кто еще над тобой смеялся? Мама смеялась, мама со мной вместе:

"Экий, шепчем, чудак, ведь этакий чудак!" А ты-то сидишь и думаешь в это время, что мы сидим и тебя трепещем.

- Лиза, что ты думаешь про Версилова?

- Я очень много об нем думаю; но знаешь, мы теперь об нем не будем говорить. Об нем сегодня не надо; ведь так?

- Совершенно так! Нет, ты ужасно умна, Лиза! Ты непременно умнее меня.

Вот подожди, Лиза, кончу это все и тогда, может, я кое-что и скажу тебе...

- Чего ты нахмурился?

- Нет, я не нахмурился, Лиза, а я так... Видишь, Лиза, лучше прямо: у меня такая черта, что не люблю, когда до иного щекотного в душе пальцами дотрагиваются... или, лучше сказать, если часто иные чувства выпускать наружу, чтоб все любовались, так ведь это стыдно, не правда ли? Так что я иногда лучше люблю хмуриться и молчать: ты умна, ты должна понять.

- Да мало того, я и сама такая же; я тебя во всем поняла. Знаешь ли ты, что и мама такая же?

- Ах, Лиза! Как бы только подольше прожить на свете! А? Что ты сказала?

- Нет, я ничего не сказала.

- Ты смотришь?

- Да и ты смотришь. Я на тебя смотрю и люблю тебя. Я довел ее почти вплоть до дому и дал ей мой адрес. Прощаясь, я поцеловал ее в первый раз еще в жизни...

V.

И все бы это было хорошо, но одно только было нехорошо: одна тяжелая идея билась во мне с самой ночи и не выходила из ума. Это то, что когда я встретился вчера вечером у наших ворот с той несчастной, то сказал ей, что я сам ухожу из дому, из гнезда, что уходят от злых и основывают свое гнездо и что у Версилова много незаконнорожденных. Такие слова, про отца от сына, уж конечно, утвердили в ней все ее подозрения на Версилова и на то, что он ее оскорбил. Я обвинял Стебелькова, а ведь, может быть, я-то, главное, и подлил масла в огонь. Эта мысль ужасна, ужасна и теперь... Но тогда, в то утро, я хоть и начинал уже мучиться, но мне все-таки казалось, что это вздор: "Э, тут и без меня "нагорело и накипело", - повторял я по временам, - э, ничего, пройдет! Поправлюсь! Я это чем-нибудь наверстаю... каким-нибудь добрым поступком... Мне еще пятьдесят лет впереди!"

А идея все-таки билась.

Примечания

(1) турнюр

(2) красавица (от франц. belle femme)

(3) острота (от франц. bon mot)

(4) т. е. ярко-красный

(5) здесь: примечание (от лат. nota bene - "заметь хорошо")

(6) в предместье, в пригороде

(7) чудовищным

(8) в опале

(9) дамского угодника, ветреника

Фёдор Достоевский - Подросток - 06, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Подросток - 07
ЧАСТЬ ВТОРАЯ Глава первая I. Перелетаю пространство почти в два месяц...

Подросток - 08
II. - Два месяца назад я здесь стоял за портьерой... вы знаете... а вы...