Фёдор Достоевский
«Идиот 10 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ»

"Идиот 10 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ"

I

Прошло с неделю после свидания двух лиц нашего рассказа на зеленой скамейке. В одно светлое утро, около половины одиннадцатого, Варвара Ардалионовна Птицына, вышедшая посетить кой-кого из своих знакомых, возвратилась домой в большой и прискорбной задумчивости.

Есть люди, о которых трудно сказать что-нибудь такое, что представило бы их разом и целиком, в их самом типическом и характерном виде; это те люди, которых обыкновенно называют людьми "обыкновенными", "большинством" и которые, действительно, составляют огромное большинство всякого общества. Писатели в своих романах и повестях большею частию стараются брать типы общества и представлять их образно и художественно, - типы, чрезвычайно редко встречающиеся в действительности целиком и которые тем не менее почти действительнее самой действительности. Подколесин в своем типическом виде, может быть, даже и преувеличение, но отнюдь не небывальщина. Какое множество умных людей, узнав от Гоголя про Подколесина, тотчас же стали находить, что десятки и сотни их добрых знакомых и друзей ужасно похожи на Подколесина. Они и до Гоголя знали, что эти друзья их такие, как Подколесин, но только не знали еще, что они именно так называются. В действительности женихи ужасно редко прыгают из окошек пред своими свадьбами, потому что это, не говоря уже о прочем, даже и неудобно; тем не менее сколько женихов, даже людей достойных и умных, пред венцом сами себя в глубине совести готовы были признать Подколесиными. Не все тоже мужья кричат на каждом шагу: "Tu l'as voulu, George Dandin!". 1 Но, боже, сколько миллионов и биллионов раз повторялся мужьями целого света этот сердечный крик после их медового месяца, а, кто знает, может быть, и на другой же день после свадьбы.


1 "Ты этого хотел, Жорж Данден!" (франц.).


Итак, не вдаваясь в более серьезные объяснения, мы скажем только, что в действительности типичность лиц как бы разбавляется водой и все эти Жорж Дандены и Подколесины существуют действительно, снуют и бегают пред нами ежедневно, но как бы несколько в разжиженном состоянии. Оговорившись, наконец, в том, для полноты истины, что и весь Жорж Данден целиком, как его создал Мольер, тоже может встретиться в действительности, хотя и редко, мы тем закончим наше рассуждение, которое начинает становиться похожим на журнальную критику. Тем не менее все-таки пред нами остается вопрос: что делать романисту с людьми ординарными, совершенно "обыкновенными", и как выставить их перед читателем, чтобы сделать их сколько-нибудь интересными? Совершенно миновать их в рассказе никак нельзя, потому что ординарные люди поминутно и в большинстве необходимое звено в связи житейских событий; миновав их, стало быть, нарушим правдоподобие. Наполнять романы одними типами или даже просто, для интереса, людьми странными и небывалыми было бы неправдоподобно, да, пожалуй, и неинтересно. По-нашему, писателю надо стараться отыскивать интересные и поучительные оттенки даже и между ординарностями. Когда же, например, самая сущность некоторых ординарных лиц именно заключается в их всегдашней и неизменной ординарности, или, что еще лучше, когда, несмотря на все чрезвычайные усилия этих лиц выйти во что бы то ни стало из колеи обыкновенности и рутины, они все-таки кончают тем, что остаются неизменно и вечно одною только рутиной, тогда такие лица получают даже некоторую своего рода и типичность, - как ординарность, которая ни за что не хочет остаться тем, что она есть, и во что бы то ни стало хочет стать оригинальною и самостоятельною, не имея ни малейших средств к самостоятельности.

К этому-то разряду "обыкновенных", или "ординарных", людей принадлежат и некоторые лица нашего рассказа, доселе (сознаюсь в том) мало разъясненные читателю. Таковы именно Варвара Ардалионовна Птицына, супруг ее, господин Птицын, Гаврила Ардалионович, ее брат.

В самом деле, нет ничего досаднее, как быть, например, богатым, порядочной фамилии, приличной наружности, недурно образованным, неглупым, даже добрым, и в то же время не иметь никакого таланта, никакой особенности, никакого даже чудачества, ни одной своей собственной идеи, быть решительно "как и все". Богатство есть, но не Ротшильдово; фамилия честная, но ничем никогда себя не ознаменовавшая; наружность приличная, но очень мало выражающая; образование порядочное, но не знаешь, на что его употребить; ум есть, но без своих идей; сердце есть, но без великодушия, и т. д., и т. д. во всех отношениях. Таких людей на свете чрезвычайное множество и даже гораздо более, чем кажется; они разделяются, как и все люди, на два главные разряда: одни ограниченные, другие "гораздо поумнее". Первые счастливее. Ограниченному "обыкновенному" человеку нет, например, ничего легче, как вообразить себя человеком необыкновенным и оригинальным и усладиться тем без всяких колебаний. Стоило некоторым из наших барышень остричь себе волосы, надеть синие очки и наименоваться нигилистками, чтобы тотчас же убедиться, что, надев очки, они немедленно стали иметь свои собственные "убеждения". Стоило иному только капельку почувствовать в сердце своем что-нибудь из какого-нибудь общечеловеческого и доброго ощущения, чтобы немедленно убедиться, что уж никто так не чувствует, как он, что он передовой в общем развитии. Стоило иному на слово принять какую-нибудь мысль или прочитать страничку чего-нибудь без начала и конца, чтобы тотчас поверить, что это "свои собственные мысли" и в его собственном мозгу зародились. Наглость наивности, если можно так выразиться, в таких случаях доходит до удивительного; всё это невероятно, но встречается поминутно. Эта наглость наивности, эта несомневаемость глупого человека в себе и в своем таланте, превосходно выставлена Гоголем в удивительном типе поручика Пирогова. Пирогов даже и не сомневается в том, что он гений, даже выше всякого гения; до того не сомневается, что даже и вопроса себе об этом ни разу не задает; впрочем, вопросов для него и не существует. Великий писатель принужден был его, наконец, высечь для удовлетворения оскорбленного нравственного чувства своего читателя, но, увидев, что великий человек только встряхнулся и для подкрепления сил после истязания съел слоеный пирожок, развел в удивлении руки и так оставил своих читателей. Я всегда горевал, что великий Пирогов взят Гоголем в таком маленьком чине, потому что Пирогов до того самоудовлетворим, что ему нет ничего легче, как вообразить себя, по мере толстеющих и крутящихся на нем с годами и "по линии" эполет, чрезвычайным, например, полководцем; даже и не вообразить, а просто не сомневаться в этом: произвели в генералы, как же не полководец? И сколько из таких делают потом ужасные фиаско на поле брани? А сколько было Пироговых между нашими литераторами, учеными, пропагандистами? Я говорю "было", но, уж конечно, есть и теперь...

Действующее лицо нашего рассказа, Гаврила Ардалионович Иволгин, принадлежал к другому разряду; он принадлежал к разряду людей "гораздо поумнее", хотя весь, с ног до головы, был заражен желанием оригинальности. Но этот разряд, как мы уже и заметили выше, гораздо несчастнее первого. В том-то и дело, что умный "обыкновенный" человек, даже если б и воображал себя мимоходом (а пожалуй, и во всю свою жизнь) человеком гениальным и оригинальнейшим, тем не менее сохраняет в сердце своем червячка сомнения, который доводит до того, что умный человек кончает иногда совершенным отчаянием; если же и покоряется, то уже совершенно отравившись вогнанным внутрь тщеславием. Впрочем, мы во всяком случае взяли крайность: в огромном большинстве этого умного разряда людей дело происходит вовсе не так трагически; портится разве под конец лет печенка, более или менее, вот и всё. Но все-таки, прежде чем смириться и покориться, эти люди чрезвычайно долго иногда куролесят, начиная с юности до покоряющегося возраста, и всё из желания оригинальности. Встречаются даже странные случаи: из-за желания оригинальности иной честный человек готов решиться даже на низкое дело; бывает даже и так, что иной из этих несчастных не только честен, но даже и добр, провидение своего семейства, содержит и питает своими трудами даже чужих, не только своих, и что же? всю-то жизнь не может успокоиться! Для него нисколько не успокоительна и не утешительна мысль, что он так хорошо исполнил свои человеческие обязанности; даже, напротив, она-то и раздражает его: "Вот, дескать, на что ухлопал я всю мою жизнь, вот что связало меня по рукам и по ногам, вот что помешало мне открыть порох! Не было бы этого, я, может быть, непременно бы открыл либо порох, либо Америку, - наверно еще не знаю что, но только непременно бы открыл!". Всего характернее в этих господах то, что они действительно всю жизнь свою никак не могут узнать наверно, что именно им так надо открыть и что именно они всю жизнь наготове открыть: порох или Америку? Но страдания, тоски по открываемому, право, достало бы в них на долю Колумба или Галилея.

Гаврила Ардалионович именно начинал в этом роде; но только что еще начинал. Долго еще предстояло ему куролесить. Глубокое и беспрерывное самоощущение своей бесталанности и в то же время непреодолимое желание убедиться в том, что он человек самостоятельнейший, сильно поранили его сердце, даже чуть ли еще не с отроческого возраста. Это был молодой человек с завистливыми и порывистыми желаниями и, кажется, даже так и родившийся с раздраженными нервами. Порывчатость своих желаний он принимал за их силу. При своем страстном желании отличиться он готов был иногда на самый безрассудный скачок; но только что дело доходило до безрассудного скачка, герой наш всегда оказывался слишком умным, чтобы на него решиться. Это убивало его. Может быть, он даже решился бы, при случае, и на крайне низкое дело, лишь бы достигнуть чего-нибудь из мечтаемого; но, как нарочно, только что доходило до черты, он всегда оказывался слишком честным для крайне низкого дела. (На маленькое низкое дело он, впрочем, всегда готов был согласиться). С отвращением и с ненавистью смотрел он на бедность и на упадок своего семейства. Даже с матерью обращался свысока и презрительно, несмотря на то что сам очень хорошо понимал, что репутация и характер его матери составляли покамест главную опорную точку и его карьеры. Поступив к Епанчину, он немедленно сказал себе: "Коли подличать, так уж подличать до конца, лишь бы выиграть", - и - почти никогда не подличал до конца. Да и почему он вообразил, что ему непременно надо будет подличать? Аглаи он просто тогда испугался, но не бросил с нею дела, а тянул его, на всякий случай, хотя никогда не верил серьезно, что она снизойдет до него. Потом, во время своей истории с Настасьей Филипповной, он вдруг вообразил себе, что достижение всего в деньгах. "Подличать, так подличать", - повторял он себе тогда каждый день с самодовольствием, но и с некоторым страхом; "уж коли подличать, так уж доходить до верхушки, - ободрял он себя поминутно, - рутина в этих случаях оробеет, а мы не оробеем!". Проиграв Аглаю и раздавленный обстоятельствами, он совсем упал духом и действительно принес князю деньги, брошенные ему тогда сумасшедшею женщиной, которой принес их тоже сумасшедший человек. В этом возвращении денег он потом тысячу раз раскаивался, хотя и непрестанно этим тщеславился. Он действительно плакал три дня, пока князь оставался тогда в Петербурге, но в эти три дня он успел и возненавидеть князя за то, что тот смотрел на него слишком уж сострадательно, тогда как факт, что он возвратил такие деньги, "не всякий решился бы сделать". Но благородное самопризнание в том, что вся тоска его есть только одно беспрерывно раздавливаемое тщеславие, ужасно его мучило. Только уже долгое время спустя разглядел он и убедился, как серьезно могло бы обернуться у него дело с таким невинным и странным существом, как Аглая. Раскаяние грызло его; он бросил службу и погрузился в тоску и уныние. Он жил у Птицына на его содержании, с отцом и матерью, и презирал Птицына открыто, хотя в то же время слушался его советов и был настолько благоразумен, что всегда почти спрашивал их у него. Гаврила Ардалионович сердился, например, и на то, что Птицын не загадывает быть Ротшильдом и не ставит себе этой цели. "Коли уж ростовщик, так уж иди до конца, жми людей, чекань из них деньги, стань характером, стань королем иудейским!". Птицын был скромен и тих; он только улыбался, но раз нашел даже нужным объясниться с Ганей серьезно и исполнил это даже с некоторым достоинством. Он доказал Гане, что ничего не делает бесчестного и что напрасно тот называет его жидом; что если деньги в такой цене, то он не виноват; что он действует правдиво и честно, и, по-настоящему, он только агент по "этим" делам, и, наконец, что благодаря его аккуратности в делах он уже известен с весьма хорошей точки людям превосходнейшим, и дела его расширяются. "Ротшильдом не буду, да и не для чего, - прибавил он смеясь, - а дом на Литейной буду иметь, даже, может, и два, и на этом кончу". "А кто знает, может, и три!" - думал он про себя, но никогда не договаривал вслух и скрывал мечту. Природа любит и ласкает таких людей: она вознаградит Птицына не тремя, а четырьмя домами наверно, и именно за то, что он с самого детства уже знал, что Ротшильдом никогда не будет. Но зато дальше четырех домов природа ни за что не пойдет, и с Птицыным тем дело и кончится.

Совершенно другая особа была сестрица Гаврилы Ардалионовича. Она тоже была с желаниями сильными, но более упорными, чем порывистыми. В ней было много благоразумия, когда дело доходило до последней черты, но оно же не оставляло ее и до черты. Правда, и она была из числа "обыкновенных" людей, мечтающих об оригинальности, но зато она очень скоро успела сознать, что в ней нет ни капли особенной оригинальности, и горевала об этом не слишком много, - кто знает, может быть, из особого рода гордости. Она сделала свой первый практический шаг с чрезвычайною решимостью, выйдя замуж за господина Птицына; но, выходя замуж, она вовсе не говорила себе: "Подличать, так уж подличать, лишь бы цели достичь", - как не преминул бы выразиться при таком случае Гаврила Ардалионович (да чуть ли и не выразился даже при ней самой, когда одобрял ее решение как старший брат). Совсем даже напротив: Варвара Ардалионовна вышла замуж после того как уверилась основательно, что будущий муж ее человек скромный, приятный, почти образованный и большой подлости ни за что никогда не сделает. О мелких подлостях Варвара Ардалионовна не справлялась, как о мелочах; да где же и нет таких мелочей? Не идеала же искать! К тому же она знала, что, выходя замуж, дает тем угол своей матери, отцу, братьям. Видя брата в несчастии, она захотела помочь ему, несмотря на все прежние семейные недоумения. Птицын гнал иногда Ганю, дружески разумеется, на службу. "Ты вот презираешь и генералов и генеральство, - говорил он ему иногда шутя, - а посмотри, все "они" кончат тем, что будут в свою очередь генералами; доживешь, так увидишь". "Да с чего они берут, что я презираю генералов и генеральство?" - саркастически думал про себя Ганя. Чтобы помочь брату, Варвара Ардалионовна решилась расширить круг своих действий: она втерлась к Епанчиным, чему много помогли детские воспоминания; и она и брат еще в детстве играли с Епанчиными. Заметим здесь, что если бы Варвара Ардалионовна преследовала какую-нибудь необычайную мечту, посещая Епанчиных, то она, может быть, сразу вышла бы тем самым из того разряда людей, в который сама заключила себя; но преследовала она не мечту; тут был даже довольно основательный расчет с ее стороны: она основывалась на характере этой семьи. Характер же Аглаи она изучала без устали. Она задала себе задачу обернуть их обоих, брата и Аглаю, опять друг к другу. Может быть, она кое-чего и действительно достигла; может быть, и впадала в ошибки, рассчитывая, например, слишком много на брата и ожидая от него того, чего он никогда и никоим образом не мог бы дать. Во всяком случае, она действовала у Епанчиных довольно искусно: по неделям не упоминала о брате, была всегда чрезвычайно правдива и искренна, держала себя просто, но с достоинством. Что же касается глубины своей совести, то она не боялась в нее заглянуть и совершенно ни в чем не упрекала себя. Это-то и придавало ей силу. Одно только иногда замечала в себе, что " и она, пожалуй, злится, что и в ней очень много самолюбия и чуть ли даже не раздавленного тщеславия; особенно замечала она это в иные минуты, почти каждый раз, как уходила от Епанчиных.

И вот теперь она возвращалась от них же и, как мы уже сказали, в прискорбной задумчивости. В этом прискорбии проглядывало кое-что и горько-насмешливое. Птицын проживал в Павловске в невзрачном, но поместительном деревянном доме, стоявшем на пыльной улице и который скоро должен был достаться ему в полную собственность, так что он уже его в свою очередь начинал продавать кому-то. Подымаясь на крыльцо, Варвара Ардалионовна услышала чрезвычайный шум в верху дома и различила кричавшие голоса своего брата и папаши. Войдя в залу и увидев Ганю, бегавшего взад и вперед по комнате, бледного от бешенства и чуть не рвавшего на себе волосы, она поморщилась и опустилась с усталым видом на диван, не снимая шляпки. Очень хорошо понимая, что если она еще промолчит с минуту и не спросит брата, зачем он так бегает, то тот непременно рассердится, Варя поспешила наконец произнести в виде вопроса:

- Всё прежнее?

- Какое тут прежнее! - воскликнул Ганя. - Прежнее! Нет, уж тут черт знает что такое теперь происходит, а не прежнее! Старик до бешенства стал доходить... мать ревет. Ей-богу, Варя, как хочешь, я его выгоню из дому или... или сам от вас выйду, - прибавил он, вероятно вспомнив, что нельзя же выгонять людей из чужого дома.

- Надо иметь снисхождение, - пробормотала Варя.

- К чему снисхождение? К кому? - вспыхнул Ганя, - к его мерзостям? Нет, уж как хочешь, этак нельзя! Нельзя, нельзя, нельзя! И какая манера: сам виноват и еще пуще куражится. "Не хочу n порота, разбирай забор!..". Что ты такая сидишь? На тебе лица нет?

- Лицо как лицо, - с неудовольствием ответила Варя.

Ганя попристальнее поглядел на нее.

- Там была? - спросил он вдруг.

- Там.

- Стой, опять кричат! Этакой срам, да еще в такое время!

- Какое такое время? Никакого такого особенного времени нет.

Ганя еще пристальнее оглядел сестру.

- Что-нибудь узнала? - спросил он.

- Ничего неожиданного, по крайней мере. Узнала, что всё это верно. Муж был правее нас обоих; как предрек с самого начала, так и вышло. Где он?

- Нет дома. Что вышло?

- Князь - жених формальный, дело решенное. Мне старшие сказали. Аглая согласна; даже и скрываться перестали. (Ведь там всё такая таинственность была до сих пор). Свадьбу Аделаиды опять оттянут, чтобы вместе обе свадьбы разом сделать, в один день, - поэзия какая! На стихи похоже. Вот сочини-ка стихи на бракосочетание, чем даром-то по комнате бегать. Сегодня вечером у них Белоконская будет; кстати приехала; гости будут. Его Белоконской представят, хоть он уже с ней и знаком; кажется, вслух объявят. Боятся только, чтоб он чего не уронил и не разбил, когда в комнату при гостях войдет, или сам бы не шлепнулся; от него станется.

Ганя выслушал очень внимательно, но, к удивлению сестры, это поразительное для него известие, кажется, вовсе не произвело на него такого поражающего действия.

- Что ж, это ясно было, - сказал он, подумав, - конец, значит! - прибавил он с какою-то странною усмешкой, лукаво заглядывая в лицо сестры и всё еще продолжая ходить взад и вперед по комнате, но уже гораздо потише.

- Хорошо еще, что ты принимаешь философом; я, право, рада, - сказала Варя.

- Да с плеч долой; с твоих по крайней мере.

- Я, кажется, тебе искренно служила, не рассуждая и не докучая; я не спрашивала тебя, какого ты счастья хотел у Аглаи искать.

- Да разве я... счастья у Аглаи искал?

- Ну, пожалуйста, не вдавайся в философию! Конечно, так. Конечно, и довольно с нас: в дураках. Я на это дело, признаюсь тебе, никогда серьезно не могла смотреть; только "на всякий случай" взялась за него, на смешной ее характер рассчитывая, а главное, чтобы тебя потешить; девяносто шансов было, что лопнет. Я даже до сих пор сама не знаю, чего ты и добивался-то.

- Теперь пойдете вы с мужем меня на службу гнать; лекции про упорство и силу воли читать: малым не пренебрегать и так далее, наизусть знаю, - захохотал Ганя.

"Что-нибудь новое у него на уме!" - подумала Варя.

- Что ж там - рады, отцы-то? - спросил вдруг Ганя.

- Н-нет, кажется. Впрочем, сам заключить можешь; Иван Федорович доволен; мать боится; и прежде с отвращением на него как на жениха смотрела; известно.

- Я не про то; жених невозможный и немыслимый, это ясно. Я про теперешнее спрашиваю, теперь-то там как? Формальное дала согласие?

- Она не сказала до сих пор "нет", - вот и всё, но иначе и не могло от нее быть. Ты знаешь, до какого сумасбродства она до сих пор застенчива и стыдлива; в детстве она в шкап залезала и просиживала в нем часа по два, по три, чтобы только не выходить к гостям; дылда выросла, а ведь и теперь то же самое. Знаешь, я почему-то думаю, что там действительно что-то серьезное, даже с ее стороны. Над князем она, говорят, смеется изо всех сил, с утра до ночи, чтобы виду не показать, но уж наверно умеет сказать ему каждый день что-нибудь потихоньку, потому что он точно по небу ходит, сияет... Смешон, говорят, ужасно. От них же и слышала. Мне показалось тоже, что они надо мной в глаза смеялись, старшие-то.

Ганя наконец стал хмуриться; может, Варя и нарочно углублялась в эту тему, чтобы проникнуть в его настоящие мысли. Но раздался опять крик наверху.

- Я его выгоню! - так и рявкнул Ганя, как будто обрадовавшись сорвать досаду.

- И тогда он пойдет опять нас повсеместно срамить, как вчера.

- Как - как вчера? Что такое: как вчера? Да разве... - испугался вдруг ужасно Ганя.

- Ах, боже мой, разве ты не знаешь? - спохватилась Варя.

- Как... так неужели правда, что он там был? - воскликнул Ганя, вспыхнув от стыда и бешенства. - Боже, да ведь ты оттуда! Узнала ты что-нибудь? Был там старик? Был или нет?

И Ганя бросился к дверям; Варя кинулась к нему и схватила его обеими руками.

- Что ты? Ну, куда ты? - говорила она. - Выпустишь его теперь, он еще хуже наделает, по всем пойдет!..

- Что он там наделал? Что говорил?

- Да они и сами не умели рассказать и не поняли; только всех напугал. Пришел к Ивану Федоровичу, - того не было; потребовал Лизавету Прокофьевну. Сначала места просил у ней, на службу поступить, а потом стал на нас жаловаться, на меня, на мужа, на тебя особенно... много чего наговорил.

- Ты не могла узнать? - трепетал как в истерике Ганя.

- Да где уж тут! Он и сам-то вряд ли понимал, что говорил, а может, мне и не передали всего.

Ганя схватился за голову и побежал к окну; Варя села у другого окна.

- Смешная Аглая, - заметила она вдруг, - останавливает меня и говорит: "Передайте от меня особенное, личное уважение вашим родителям; я, наверно, найду на днях случай видеться с вашим папашей". И этак серьезно говорит. Странно ужасно...

- Не в насмешку? Не в насмешку?

- То-то и есть, что нет; тем-то и странно.

- Знает она или не знает про старика, как ты думаешь?

- Что в доме у них не знают, так в этом нет для меня и сомнения; но ты мне мысль подал: Аглая, может быть, и знает. Одна она и знает, потому что сестры были тоже удивлены, когда она так серьезно передавала поклон отцу. И с какой стати именно ему? Если знает, так ей князь передал!

- Не хитро узнать, кто передал! Вор! Этого еще недоставало. Вор в нашем семействе, "глава семейства"!

- Ну, вздор! - крикнула Варя, совсем рассердившись, - пьяная история, больше ничего. И кто это выдумал? Лебедев, князь... сами-то они хороши; ума палата. Я вот во столечко это ценю.

- Старик вор и пьяница, - желчно продолжал Ганя, - я нищий, муж сестры ростовщик, - было на что позариться Аглае! Нечего сказать, красиво!

- Этот муж сестры, ростовщик, тебя...

- Кормит, что ли? Ты не церемонься, пожалуйста.

- Чего ты злишься? - спохватилась Варя. - Ничего-то не понимаешь, точно школьник. Ты думаешь, всё это могло повредить тебе в глазах Аглаи? Не знаешь ты ее характера; она от первейшего жениха отвернется, а к студенту какому-нибудь умирать с голоду, на чердак, с удовольствием бы побежала, - вот ее мечта! Ты никогда и понять не мог, как бы ты в ее глазах интересен стал, если бы с твердостию и гордостию умел переносить нашу обстановку. Князь ее на удочку тем и поймал, что, во-первых, совсем и не ловил, а во-вторых, что он, на глаза всех, идиот. Уж одно то, что она семью из-за него перемутит, - вот что ей теперь любо. Э-эх, ничего-то вы не понимаете!

- Ну, еще увидим, понимаем или не понимаем, - загадочно пробормотал Ганя, - только я все-таки бы не хотел, чтоб она узнала о старике. Я думал, князь удержится и не расскажет. Он и Лебедева сдержал: он и мне не хотел всего выговорить, когда я пристал...

- Стало быть, сам видишь, что и мимо его всё уже известно. Да и чего тебе теперь? Чего надеешься? А если б и оставалась еще надежда, то это бы только страдальческий вид тебе в ее глазах придало.

- Ну, скандалу-то и она бы струсила, несмотря на весь романизм. Всё до известной черты, и все до известной черты; все вы таковы.

- Аглая-то бы струсила? - вспылила Варя, презрительно поглядев на брата. - А низкая, однако же, у тебя душонка! Не стоите вы все ничего. Пусть она смешная и чудачка, да зато благороднее всех нас в тысячу раз.

- Ну, ничего, ничего, не сердись, - самодовольно пробормотал опять Ганя.

- Мне мать только жаль, - продолжала Варя, - боюсь, чтоб эта отцовская история до нее не дошла, ах, боюсь!

- И наверно дошла, - заметил Ганя.

Варя было встала, чтоб отправиться наверх к Нине Александровне, но остановилась и внимательно посмотрела на брата.

- Кто же ей мог сказать?

- Ипполит, должно быть. Первым удовольствием, я думаю, почел матери это отрапортовать, как только к нам переехал.

- Да почему он-то знает, скажи мне, пожалуйста? Князь и Лебедев никому решили не говорить, Коля даже ничего не знает.

- Ипполит-то? Сам узнал. Представить не можешь, до какой степени это хитрая тварь; какой он сплетник, какой у него нос, чтоб отыскать чутьем всё дурное, всё, что скандально. Ну, верь не верь, а я убежден, что он Аглаю успел в руки взять! А не взял, так возьмет. Рогожин с ним тоже в сношения вошел. Как это князь не замечает! И уж как ему теперь хочется меня подсидеть! За личного врага меня почитает, я это давно раскусил, и с чего, что ему тут, ведь умрет, - я понять не могу! Но я его надую; увидишь, что не он меня, а я его подсижу.

- Зачем же ты переманил его, когда так ненавидишь? И стоит он того, чтоб его подсиживать?

- Ты же переманить его к нам посоветовала.

- Я думала, что он будет полезен; а знаешь, что он сам теперь влюбился в Аглаю и писал к ней? Меня расспрашивали... чуть ли он к Лизавете Прокофьевне не писал.

- В этом смысле не опасен! - сказал Ганя, злобно засмеявшись. - Впрочем, верно что-нибудь да не то. Что он влюблен, это очень может быть, потому что мальчишка! Но... он не станет анонимные письма старухе писать. Это такая злобная, ничтожная, самодовольная посредственность!.. Я убежден, я знаю наверно, что он меня пред нею интриганом выставил, с того и начал. Я, признаюсь, как дурак ему проговорился сначала; я думал, что он из одного мщения к князю в мои интересы войдет; он такая хитрая тварь! О, я раскусил его теперь совершенно. А про эту покражу он от своей же матери слышал, от капитанши.

Старик если и решился на это, так для капитанши. Вдруг мне, ни с того ни с сего, сообщает, что "генерал" его матери четыреста рублей обещал, и совершенно этак ни с того ни с сего, безо всяких церемоний. Тут я всё понял. И так мне в глаза и заглядывает, с наслаждением с каким-то; мамаше он, наверно, тоже сказал, единственно из удовольствия сердце ей разорвать. И чего он не умирает, скажи мне, пожалуйста? Ведь обязался чрез три недели умереть, а здесь еще потолстел! Перестает кашлять; вчера вечером сам говорил, что другой уже день кровью не кашляет.

- Выгони его.

- Я не ненавижу его, а презираю, - гордо произнес Ганя. - Ну да, да, пусть я его ненавижу, пусть! - вскричал он вдруг с необыкновенною яростью. - И я ему выскажу это в глаза, когда он даже умирать будет, на своей подушке! Если бы ты читала его исповедь, - боже, какая наивность наглости! Это поручик Пирогов, это Ноздрев в трагедии, а главное - мальчишка! О, с каким бы наслаждением я тогда его высек, именно чтоб удивить его. Теперь он всем мстит за то, что тогда не удалось... Но что это? Там опять шум! Да что это, наконец, такое? Я этого, наконец, не потерплю. Птицын! - вскричал он входящему в комнату Птицыну, - что это, до чего у нас дело дойдет, наконец? Это... это...

Но шум быстро приближался, дверь вдруг распахнулась, и старик Иволгин, в гневе, багровый, потрясенный, вне себя, тоже набросился на Птицына. За стариком следовали Нина Александровна, Коля и сзади всех Ипполит.



II

Ипполит уже пять дней как переселился в дом Птицына. Это случилось как-то натурально, без особых слов и без всякой размолвки между ним и князем; они не только не поссорились, но с виду как будто даже расстались друзьями. Гаврила Ардалионович, так враждебный к Ипполиту на тогдашнем вечере, сам пришел навестить его, уже на третий, впрочем, день после происшествия, вероятно руководимый какою-нибудь внезапною мыслью. Почему-то и Рогожин стал тоже приходить к больному. Князю в первое время казалось, что даже и лучше будет для "бедного мальчика", если он переселится из его дома. Но и во время своего переселения Ипполит уже выражался, что он переселяется к Птицыну, "который так добр, что дает ему угол", и ни разу, точно нарочно, не выразился, что переезжает к Гане, хотя Ганя-то и настоял, чтоб его приняли в дом. Ганя это тогда же заметил и обидчиво заключил в свое сердце.

Он был прав, говоря сестре, что больной поправился. Действительно, Ипполиту было несколько лучше прежнего, что заметно было с первого на него взгляда. Он вошел в комнату не торопясь, позади всех, с насмешливою и недоброю улыбкой. Нина Александровна вошла очень испуганная. (Она сильно переменилась в эти полгода, похудела; выдав замуж дочь и переехав к ней жить, она почти перестала вмешиваться наружно в дела своих детей). Коля был озабочен и как бы в недоумении; он многого не понимал n "сумасшествии генерала", как он выражался, конечно не зная основных причин этой новой сумятицы в доме. Но ему ясно было, что отец до того уже вздорит, ежечасно и повсеместно, и до того вдруг переменился, что как будто совсем стал не тот человек, как прежде. Беспокоило его тоже, что старик в последние три дня совсем даже перестал пить. Он знал, что он разошелся и даже поссорился с Лебедевым и с князем. Коля только что воротился домой с полуштофом водки, который приобрел на собственные деньги.

- Право, мамаша, - уверял он еще наверху Нину Александровну, - право, лучше пусть выпьет. Вот уже три дня как не прикасался; тоска, стало быть. Право, лучше; я ому и в долговое носил...

Генерал растворил дверь наотлет и стал па пороге, как бы дрожа от негодования.

- Милостивый государь! - закричал он громовым голосом Птицыну, - если вы действительно решились пожертвовать молокососу и атеисту почтенным стариком, отцом вашим, то есть по крайней мере отцом жены вашей, заслуженным у государя своего, то нога моя с сего же часу перестанет быть в доме вашем. Избирайте, сударь, избирайте немедленно: или я, или этот... винт! Да, винт! Я сказал нечаянно, но это - винт! Потому что он винтом сверлит мою душу, и безо всякого уважения... винтом!

- Не штопор ли? - вставил Ипполит.

- Нет, не штопор, ибо я пред тобой генерал, а не бутылка. Я знаки имею, знаки отличия... а ты шиш имеешь. Или он, или я! Решайте, сударь, сейчас же, сей же час! - крикнул он опять в исступлении Птицыну. Тут Коля подставил ему стул, и он опустился на него почти в изнеможении.

- Право бы, вам лучше... заснуть, - пробормотал было ошеломленный Птицын.

- Он же еще и угрожает! - проговорил сестре вполголоса Ганя.

- Заснуть! - крикнул генерал. - Я не пьян, милостивый государь, и вы меня оскорбляете. Я вижу, - продолжал он, вставая опять, - я вижу, что здесь всё против меня, всё и все. Довольно! Я ухожу... Но знайте, милостивый государь, знайте...

Ему не дали договорить и усадили опять; стали упрашивать успокоиться. Ганя в ярости ушел в угол. Нина Александровна трепетала и плакала.

- Да что я сделал ему? На что он жалуется! - вскричал Ипполит, скаля зубы.

- А разве не сделали? - заметила вдруг Нина Александровна. - Уж вам-то особенно стыдно и... бесчеловечна старика мучить... да еще на вашем месте.

- Во-первых, какое такое мое место, сударыня! Я вас очень уважаю, вас именно, лично, но...

- Это винт! - кричал генерал. - Он сверлит мою душу и сердце! Он хочет, чтоб я атеизму поверил! Знай, молокосос, что еще ты не родился, а я уже был осыпан почестями; а ты только завистливый червь, перерванный надвое, с кашлем... и умирающий от злобы и от неверия... И зачем тебя Гаврила перевел сюда? Все на меня, от чужих до родного сына!

- Да полноте, трагедию завел! - крикнул Ганя. - Не срамили бы нас по всему городу, так лучше бы было!

- Как, я срамлю тебя, молокосос! Тебя? Я честь только сделать могу тебе, а не обесчестить тебя!

Он вскочил, и его уже не могли сдержать; но и Гаврила Ардалионович, видимо, прорвался.

- Туда же, о чести! - крикнул он злобно.

- Что ты сказал? - загремел генерал, бледнея и шагнув к нему шаг.

- А то, что мне стоит только рот открыть, чтобы... - завопил вдруг Ганя и не договорил. Оба стояли друг пред другом, не в меру потрясенные, особенно Ганя.

- Ганя, что ты! - крикнула Нина Александровна, бросаясь останавливать сына.

- Экой вздор со всех сторон! - отрезала в негодовании Варя. - Полноте, мамаша, - схватила она ее.

- Только для матери и щажу, - трагически произнес Ганя.

- Говори! - ревел генерал в совершенном исступлении, - говори, под страхом отцовского проклятия... говори!

- Ну вот, так я и испугался вашего проклятия! И кто в том виноват, что вы восьмой день как помешанный? Восьмой день, видите, я по числам знаю... Смотрите, не доведите меня до черты: всё скажу... Вы зачем к Епанчиным вчера потащились? Еще стариком называется, седые волосы, отец семейства! Хорош!

- Молчи, Ганька! - закричал Коля, - молчи, дурак!

- Да чем я-то, я-то чем его оскорбил? - настаивал Ипполит, но всё как будто тем же насмешливым тоном. - Зачем он меня винтом называет, вы слышали? Сам ко мне пристал; пришел сейчас и заговорил о каком-то капитане Еропегове. Я вовсе не желаю вашей компании, генерал; избегал и прежде, сами знаете. Что мне за дело до капитана Еропегова, согласитесь сами? Я не для капитана Еропегова сюда переехал. Я только выразил ему вслух мое мнение, что, может, этого капитана Еропегова совсем никогда не существовало. Он и поднял дым коромыслом.

- Без сомнения, не существовало! - отрезал Ганя.

Но генерал стоял как ошеломленный и только бессмысленно озирался кругом. Слова сына поразили его своею чрезвычайною откровенностью. В первое мгновение он не мог даже и слов найти. И наконец, только когда Ипполит расхохотался на ответ Гани и прокричал: "Ну вот, слышали, собственный ваш сын тоже говорит, что никакого капитана Еропегова не было", - старик проболтал, совсем сбившись:

- Капитона Еропегова, а не капитана... Капитона... подполковник в отставке, Еропегов... Капитон.

- Да и Капитона не было! - совсем уж разозлился Ганя.

- По... почему не было? - пробормотал генерал, и краска бросилась ему в лицо.

- Да полноте! - унимали Птицын и Варя.

- Молчи, Ганька! - крикнул опять Коля.

Но заступничество как бы опамятовало и генерала.

- Как не было? Почему не существовало? - грозно вскинулся он на сына.

- Так, потому что не было. Не было, да и только, да совсем и не может быть! Вот вам. Отстаньте, говорю вам.

- И это сын... это мой родной сын, которого я... о боже! Еропегова, Ерошки Еропегова не было!

- Ну вот, то Ерошки, то Капитошки! - ввернул Ипполит.

- Капитошки, сударь, Капитошки, а не Ерошки! Капитон, Капитан Алексеевич, то бишь Капитон... подполковник... в отставке... женился на Марье... на Марье Петровне Су... Су... друг и товарищ... Сутуговой... с самого даже юнкерства. Я за него пролил... я заслонил... убит. Капитошки Еропегова не было! Не существовало!

Генерал кричал в азарте, но так, что можно было подумать, что дело шло об одном, а крик шел о другом. Правда, в другое время он, конечно, вынес бы что-нибудь и гораздо пообиднее известия о совершенном небытии Капитона Еропегова, покричал бы, затеял бы историю, вышел бы из себя, но все-таки в конце концов удалился бы к себе наверх спать. Но теперь, по чрезвычайной странности сердца человеческого, случилось так, что именно подобная обида, как сомнение в Еропегове, и должна была переполнить чашу. Старик побагровел, поднял руки и прокричал:

- Довольно! Проклятие мое... прочь из этого дома! Николай, неси мой сак, иду... прочь!

Он вышел, торопясь и в чрезвычайном гневе. За ним бросились Нина Александровна, Коля и Птицын.

- Ну, что ты наделал теперь! - сказала Варя брату. - Он опять, пожалуй, туда потащится. Сраму-то, сраму-то!

- А не воруй! - крикнул Ганя, чуть не захлебываясь от злости; вдруг взгляд его встретился с Ипполитом; Ганя чуть не затрясся. - А вам, милостивый государь, - крикнул он, - следовало бы помнить, что вы все-таки в чужом доме и... пользуетесь гостеприимством, а не раздражать старика, который очевидно с ума сошел...

Ипполита тоже как будто передернуло, но он мигом сдержал себя.

- Я не совсем с вами согласен, что ваш папаша с ума сошел, - спокойно ответил он, - мне кажется, напротив, что ему ума даже прибыло в последнее время, ей-богу; вы не верите? Такой стал осторожный, мнительный, всё-то выведывает, каждое слово взвешивает... Об этом Капитошке он со мной ведь с целью заговорил; представьте, он хотел навести меня на...

- Э, черт ли мне в том, на что он хотел вас навести! Прошу вас не хитрить и не вилять со мной, сударь! - взвизгнул Ганя. - Если вы тоже знаете настоящую причину, почему старик в таком состоянии (а вы так у меня шпионили в эти пять дней, что наверно знаете), то вам вовсе бы не следовало раздражать... несчастного и мучить мою мать преувеличением дела, потому что всё это дело вздор, одна только пьяная история, больше ничего, ничем даже не доказанная, и я вот во столечко ее не ценю... Но вам надо язвить и шпионить, потому что вы... вы...

- Винт, - усмехнулся Ипполит.

- Потому что вы дрянь, полчаса мучили людей, думая испугать их, что застрелитесь вашим незаряженным пистолетом, с которым вы так постыдно сбрендили, манкированный самоубийца, разлившаяся желчь... на двух ногах. Я вам гостеприимство дал, вы потолстели, кашлять перестали, и вы же платите...

- Два слова только, позвольте-с; я у Варвары Ардалионовны, а не у вас; вы мне не давали никакого гостеприимства, и я даже думаю, что вы сами пользуетесь гостеприимством господина Птицына. Четыре дня тому я просил мою мать отыскать в Павловске для меня квартиру и самой переехать, потому что я действительно чувствую себя здесь легче, хотя вовсе не потолстел и все-таки кашляю. Мать уведомила меня вчера вечером, что квартира готова, а я спешу вас уведомить с своей стороны, что, отблагодарив вашу маменьку и сестрицу, сегодня же переезжаю к себе, о чем и решил еще вчера вечером. Извините, я вас прервал; вам, кажется, хотелось еще много сказать.

- О, если так... - задрожал Ганя.

- А если так, то позвольте мне сесть, - прибавил Ипполит, преспокойно усаживаясь на стуле, на котором сидел генерал, - я ведь все-таки болен; ну, теперь готов вас слушать, тем более что это последний наш разговор и даже, может быть, последняя встреча.

Гане вдруг стало совестно.

- Поверьте, что я не унижусь до счетов с вами, - сказал он, - и если вы...

- Напрасно вы так свысока, - прервал Ипполит, - я, с своей стороны, еще в первый день переезда моего сюда, дал себе слово не отказать себе в удовольствии отчеканить вам всё, и совершенно откровеннейшим образом, когда мы будем прощаться. Я намерен это исполнить именно теперь, после вас разумеется.

- А я прошу вас оставить эту комнату.

- Лучше говорите, ведь будете раскаиваться, что не высказались.

- Перестаньте, Ипполит; всё это ужасно стыдно; сделайте одолжение, перестаньте! - сказала Варя.

- Разве только для дамы, - рассмеялся Ипполит, вставая. - Извольте, Варвара Ардалионовна, для вас я готов сократить, но только сократить, потому что некоторое объяснение между мной и вашим братцем стало совершенно необходимым, а я ни за что не решусь уйти, оставив недоумения.

- Просто-запросто вы сплетник, - вскричал Ганя, - оттого и не решаетесь без сплетен уйти.

- Вот видите, - хладнокровно заметил Ипполит, - вы уж и не удержались. Право, будете раскаиваться, что не высказались. Еще раз уступаю вам слово. Я подожду.

Гаврила Ардалионович молчал и смотрел презрительно.

- Не хотите. Выдержать характер намерены, - воля ваша. С своей стороны, буду краток по возможности. Два или три раза услышал я сегодня упрек в гостеприимстве; это несправедливо. Приглашая меня к себе, вы сами меня ловили в сети; вы рассчитывали, что я хочу отметить князю. Вы услышали к тому же, что Аглая Ивановна изъявила ко мне участие и прочла мою исповедь. Рассчитывая почему-то, что я весь так и передамся в ваши интересы, вы надеялись, что, может быть, найдете во мне подмогу. Я не объясняюсь подробнее! С вашей стороны тоже не требую ни признания, ни подтверждения; довольно того, что я вас оставляю с вашею совестью и что мы отлично понимаем теперь друг друга.

- Но вы бог знает что из самого обыкновенного дела делаете! - вскричала Варя.

- Я сказал тебе: сплетник и мальчишка, - промолвил Ганя.

- Позвольте, Варвара Ардалионовна, я продолжаю. Князя я, конечно, не могу ни любить, ни уважать; но это человек решительно добрый, хотя и... смешной. Но ненавидеть мне его было бы совершенно не за что; я не подал виду вашему братцу, когда он сам подстрекал меня против князя; я именно рассчитывал посмеяться при развязке. Я знал, что ваш брат мне проговорится и промахнется в высшей степени. Так и случилось... Я готов теперь пощадить его, но единственно из уважения к вам, Варвара Ардалионовна. Но, разъяснив вам, что меня не так-то легко поймать на удочку, я разъясню вам и то, почему мне так хотелось поставить вашего братца пред собой в дураки. Знайте, что я исполнил это из ненависти, сознаюсь откровенно. Умирая (потому что я все-таки умру, хоть и потолстел, как вы уверяете), умирая, я почувствовал, что уйду в рай несравненно спокойнее, если успею одурачить хоть одного представителя того бесчисленного сорта людей, который преследовал меня всю мою жизнь, который я ненавидел всю мою жизнь и которого таким выпуклым изображением служит многоуважаемый брат ваш. Ненавижу я вас, Гаврила Ардалионович, единственно за то, - вам это, может быть, покажется удивительным, - единственно за то, что вы тип и воплощение, олицетворение и верх самой наглой, самой самодовольной, самой пошлой и гадкой ординарности! Вы ординарность напыщенная, ординарность несомневающаяся и олимпически успокоенная; вы рутина из рутин! Ни малейшей собственной идее не суждено воплотиться ни в уме, ни в сердце вашем никогда. Но вы завистливы бесконечно; вы твердо убеждены, что вы величайший гений, но сомнение все-таки посещает вас иногда в черные минуты, и вы злитесь и завидуете. О, у вас есть еще черные точки на горизонте; они пройдут, когда вы поглупеете окончательно, что недалеко; но все-таки вам предстоит длинный и разнообразный путь, не скажу веселый, и этому рад. Во-первых, предрекаю вам, что вы не достигнете известной особы...

- Ну, это невыносимо! - вскричала Варя. - Кончите ли вы, противная злючка?

Ганя побледнел, дрожал и молчал. Ипполит остановился, пристально и с наслаждением посмотрел на него, перевел свои глаза на Варю, усмехнулся, поклонился и вышел, не прибавив более ни единого слова.

Гаврила Ардалионович справедливо мог бы пожаловаться на судьбу и неудачу. Некоторое время Варя не решалась заговорить с ним, даже не взглянула на него, когда он шагал мимо нее крупными шагами; наконец он отошел к окну и стал к ней спиной. Варя думала о русской пословице: палка о двух концах. Наверху опять послышался шум.

- Идешь? - обернулся к ней вдруг Ганя, заслышав, что она встает с места. - Подожди; посмотри-ка это.

Он подошел и кинул пред нею на стул маленькую бумажку, сложенную в виде маленькой записочки.

- Господи! - вскричала Варя и всплеснула руками.

В записке было ровно семь строк:

"Гаврила Ардалионович! Убедившись в вашем добром расположении ко мне, решаюсь спросить вашего совета в одном важном для меня деле. Я желала бы встретить вас завтра, ровно в семь часов утра, на зеленой скамейке. Это недалеко от нашей дачи. Варвара Ардалионовна, которая непременно должна сопровождать вас, очень хорошо знает это место. А. Е.".

- Поди, считайся с ней после этого! - развела руками Варвара Ардалионовна.

Как ни хотелось пофанфаронить в эту минуту Гане, но не мог же он не выказать своего торжества, да еще после таких унизительных предреканий Ипполита. Самодовольная улыбка откровенно засияла на его лице, да и Варя сама вся просветлела от радости.

- И это в тот самый день, когда у них объявляют о помолвке! Поди, считайся с ней после этого!

- Как ты думаешь, о чем она завтра говорить собирается? - спросил Ганя.

- Это всё равно, главное, видеться пожелала после шести месяцев в первый раз. Слушай же меня, Ганя: что бы там ни было, как бы ни обернулось, знай, что это важно! Слишком это важно! Не фанфаронь опять, не дай опять промаха, но и не струсь, смотри! Могла ли она не раскусить, зачем я полгода таскалась туда? И представь: ни слова мне не сказала сегодня, виду не подала. Я ведь и зашла-то к ним контрабандой, старуха не знала, что я сижу, а то, пожалуй, и прогнала бы. На риск для тебя ходила, во что бы ни стало узнать...

Опять крик и шум послышались сверху; несколько человек сходили с лестницы.

- Ни за что теперь этого не допускать! - вскричала Варя впопыхах и испуганная, - чтоб и тени скандала не было! Ступай, прощения проси!

Но отец семейства был уже на улице. Коля тащил за ним сак. Нина Александровна стояла на крыльце и плакала; она хотела было бежать за ним, но Птицын удержал ее.

- Вы только еще более поджигаете его этим, - говорил он ей, - некуда ему идти, чрез полчаса его опять приведут, я с Колей уже говорил; дайте подурачиться.

- Что куражитесь-то, куда пойдете-то! - закричал Ганя из окна, - и идти-то вам некуда!

- Воротитесь, папаша! - крикнула Варя. - Соседи слышат.

Генерал остановился, обернулся, простер свою руку и воскликнул:

- Проклятие мое дому сему!

- И непременно на театральный тон! - пробормотал Ганя, со стуком запирая окно.

Соседи действительно слушали. Варя побежала из комнаты.

Когда Варя вышла, Ганя взял со стола записку, поцеловал ее, прищелкнул языком и сделал антраша.



III

Суматоха с генералом во всякое другое время кончилась бы ничем. И прежде бывали с ним случаи внезапной блажни в этом же роде, хотя и довольно редко, потому что, вообще говоря, это был человек очень смирный и с наклонностями почти добрыми. Он сто раз, может быть, вступал в борьбу с овладевшим им в последние годы беспорядком. Он вдруг вспоминал, что он "отец семейства", мирился с женой, плакал искренно. Он до обожания уважал Нину Александровну за то, что она так много и молча прощала ему и любила его даже в его шутовском и унизительном виде. Но великодушная борьба с беспорядком обыкновенно продолжалась недолго; генерал был тоже человек слишком "порывчатый", хотя и в своем роде; он обыкновенно не выносил покаянного и праздного житья в своем семействе и кончал бунтом; впадал в азарт, в котором сам, может быть, в те же самые минуты и упрекал себя, но выдержать не мог: ссорился, начинал говорить пышно и красноречиво, требовал безмерного и невозможного к себе почтения и в конце концов исчезал из дому, иногда даже на долгое время. В последние два года про дела своего семейства он знал разве только вообще или понаслышке; подробнее же перестал в них входить, не чувствуя к тому ни малейшего призвания.

Но на этот раз в "суматохе с генералом" проявилось нечто необыкновенное: все как будто про что-то знали и все как будто боялись про что-то сказать. Генерал "формально" явился в семейство, то есть к Нине Александровне, всего только три дня назад, но как-то не смиренно и не с покаянием, как это случалось всегда при прежних "явках", а напротив - с необыкновенною раздражительностью. Он был говорлив, беспокоен, заговаривал со всеми встречавшимися с ним с жаром и как будто так и набрасываясь на человека, но всё о предметах до того разнообразных и неожиданных, что никак нельзя было добиться, что, в сущности, его так теперь беспокоит. Минутами бывал весел, но чаще задумывался, сам, впрочем, не зная, о чем именно; вдруг начинал о чем-то рассказывать - о Епанчиных, о князе и Лебедеве, - и вдруг обрывал и переставал совсем говорить, а на дальнейшие вопросы отвечал только тупою улыбкой, впрочем даже и не замечая, что его спрашивают, а он улыбается. Последнюю ночь он провел охая и стоная и измучил Нину Александровну, которая всю ночь грела ему для чего-то припарки; под утро вдруг заснул, проспал четыре часа и проснулся в сильнейшем и беспорядочном припадке ипохондрии, который и кончился ссорой с Ипполитом и "проклятием дому сему". Заметили тоже, что в эти три дня он беспрерывно впадал в сильнейшее честолюбие, а вследствие того и в необыкновенную обидчивость. Коля же настаивал, уверяя мать, что всё это тоска по хмельном, а может, и по Лебедеве, с которым генерал необыкновенно сдружился в последнее время. Но три дня тому назад с Лебедевым он вдруг поссорился и разошелся в ужасной ярости; даже с князем была какая-то сцена. Коля просил у князя объяснения и стал наконец подозревать, что и тот чего-то как бы не хочет сказать ему. Если и происходил, как предполагал с совершенною вероятностью Ганя, какой-нибудь особенный разговор между Ипполитом и Ниной Александровной, то странно, что этот злой господин, которого Ганя так прямо назвал сплетником, не нашел удовольствия вразумить таким же образом и Колю. Очень может быть, что это был не такой уже злой "мальчишка", каким его очерчивал Ганя, говоря с сестрой, а злой какого-нибудь другого сорта; да и Нине Александровне вряд ли он сообщил какое-нибудь свое наблюдение единственно для того только, чтобы "разорвать ей сердце". Не забудем, что причины действий человеческих обыкновенно бесчисленно сложнее и разнообразнее, чем мы их всегда потом объясняем, и редко определенно очерчиваются. Всего лучше иногда рассказчику ограничиваться простым изложением событий. Так и поступим мы при дальнейшем разъяснении теперешней катастрофы с генералом; ибо как мы ни бились, а поставлены в решительную необходимость уделить и этому второстепенному лицу нашего рассказа несколько более внимания и места, чем до сих пор предполагали.

События эти следовали одно за другим в таком порядке:

Когда Лебедев, после поездки своей в Петербург для разыскания Фердыщенки, воротился в тот же день назад, вместе с генералом, то ничего особенного не сообщил князю. Если бы князь не был в то время слишком отвлечен и занят другими важными для него впечатлениями, то он мог бы скоро заметить, что и в следовавшие затем два дня Лебедев не только не представил ему никаких разъяснений, но даже, напротив, как бы сам избегал почему-то встречи с ним. Обратив наконец на это внимание, князь подивился, что в эти два дня, при случайных встречах с Лебедевым, он припоминал его не иначе, как в самом сияющем расположении духа, и всегда почти вместе с генералом. Оба друга не расставались уже ни на минуту. Князь слышал иногда доносившиеся к нему сверху громкие и быстрые разговоры, хохотливый, веселый спор; даже раз, очень поздно вечером, донеслись к нему звуки внезапно и неожиданно раздавшейся военно-вакхической песни, и он тотчас же узнал сиплый бас генерала. Но раздавшаяся песня не состоялась и вдруг смолкла. Затем около часа еще продолжался сильно одушевленный и по всем признакам пьяный разговор. Угадать можно было, что забавлявшиеся наверху друзья обнимались и кто-то наконец заплакал. Затем вдруг последовала сильная ссора, тоже быстро и скоро замолкшая. Всё это время Коля был в каком-то особенно озабоченном настроении. Князь большею частью не бывал дома и возвращался к себе иногда очень поздно; ему всегда докладывали, что Коля весь день искал его и спрашивал. Но при встречах Коля ничего не мог сказать особенного, кроме того, что решительно "недоволен" генералом и теперешним его поведением: "Таскаются, пьянствуют здесь недалеко в трактире, обнимаются и бранятся на улице, поджигают друг друга и расстаться не могут". Когда князь заметил ему, что и прежде то же самое чуть не каждый день было, то Коля решительно не знал, что на это ответить и как объяснить, в чем именно заключается настоящее его беспокойство.

Наутро, после вакхической песни и ссоры, когда князь, часов около одиннадцати, выходил из дому, пред ним вдруг явился генерал, чрезвычайно чем-то взволнованный, почти потрясенный.

- Давно искал чести и случая встретить вас, многоуважаемый Лев Николаевич, давно, очень давно, - пробормотал он, чрезвычайно крепко, почти до боли сжимая руку князя, - очень, очень давно.

Князь попросил садиться.

- Нет, не сяду, к тому же я вас задерживаю, я - в другой раз. Кажется, я могу при этом поздравить с... исполнением... желаний сердца.

- Каких желаний сердца?

Князь смутился. Ему, как и очень многим в его положении, казалось, что решительно никто ничего не видит, не догадывается и не понимает.

- Будьте покойны, будьте покойны! Не потревожу деликатнейших чувств. Сам испытывал и сам знаю, когда чужой... так сказать, нос... по пословице... лезет туда, куда его не спрашивают. Я это каждое утро испытываю. Я по другому делу пришел, по важному. По очень важному делу, князь.

Князь еще раз попросил сесть и сел сам.

- Разве на одну секунду... Я пришел за советом. Я, конечно, живу без практических целей, но, уважая самого себя и... деловитость, в которой так манкирует русский человек, говоря вообще... желаю поставить себя, и жену мою, и детей моих в положение... одним словом, князь, я ищу совета.

Князь с жаром похвалил его намерение.

- Ну, это всё вздор, - быстро прервал генерал, - я, главное, не о том, я о другом, и о важном. И именно решился разъяснить вам, Лев Николаевич, как человеку, в искренности приема и в благородстве чувств которого я уверен, как... как... Вы не удивляетесь моим словам, князь?

Князь если не с особенным удивлением, то с чрезвычайным вниманием и любопытством следил за своим гостем. Старик был несколько бледен, губы его иногда слегка вздрагивали, руки как бы не могли найти спокойного места. Он сидел только несколько минут и уже раза два успел для чего-то вдруг подняться со стула и вдруг опять сесть, очевидно не обращая ни малейшего внимания на свои маневры. На столе лежали книги; он взял одну, продолжая говорить, заглянул в развернутую страницу, тотчас же опять сложил и положил на стол, схватил другую книгу, которую уже не развертывал, а продержал всё остальное время в правой руке, беспрерывно махая ею по воздуху.

- Довольно! - вскричал он вдруг. - Вижу, что я вас сильно обеспокоил.

- Да нисколько же, помилуйте, сделайте одолжение, я, напротив, вслушиваюсь и желаю догадаться...

- Князь! Я желаю поставить себя в положение уважаемое... я желаю уважать самого себя и... права мои.

- Человек с таким желанием уже тем одним достоин всякого уважения.

Князь высказал свою фразу из прописей в твердой уверенности, что она произведет прекрасное действие. Он как-то инстинктивно догадался, что какою-нибудь подобною пустозвонною, но приятною фразой, сказанною кстати, можно вдруг покорить и умирить душу такого человека и особенно в таком положении, как генерал. Во всяком случае, надо было отпустить такого гостя с облегченным сердцем, и в том была задача.

Фраза польстила, тронула и очень понравилась: генерал вдруг расчувствовался, мгновенно переменил тон и пустился в восторженно-длинные объяснения. Но как ни напрягался князь, как ни вслушивался, он буквально ничего не мог понять. Генерал говорил минут десять, горячо, быстро, как бы не успевая выговаривать свои теснившиеся толпой мысли; даже слезы заблистали под конец в его глазах, но все-таки это были одни фразы без начала и конца, неожиданные слова и неожиданные мысли, быстро и неожиданно прорывавшиеся и перескакивавшие одна чрез другую.

- Довольно! Вы меня поняли, и я спокоен, - заключил он вдруг, вставая, - сердце, как ваше, не может не понять страждущего. Князь, вы благородны, как идеал! Что пред вами другие? Но вы молоды, и я благословляю вас. В конце концов я пришел вас просить назначить мне час для важного разговора, и вот в чем главнейшая надежда моя. Я ищу одной дружбы и сердца, князь; я никогда не мог сладить с требованиями моего сердца.

- Но почему же не сейчас? Я готов выслушать...

- Нет, князь нет! - горячо прервал генерал, - не сейчас! Сейчас есть мечта! Это слишком, слишком важно, слишком важно! Этот час разговора будет часом окончательной судьбы. Это будет час мой, и я бы не желал, чтобы нас мог прервать в такую святую минуту первый вошедший, первый наглец, и нередко такой наглец, - нагнулся он вдруг к князю со странным, таинственным и почти испуганным шепотом, - такой наглец, который не стоит каблука... с ноги вашей, возлюбленный князь! О, я не говорю: с моей ноги! Особенно заметьте себе, что я не упоминал про мою ногу; ибо слишком уважаю себя, чтобы высказать это без обиняков; но только вы один и способны понять, что, отвергая в таком случае и мой каблук, я выказываю, может быть, чрезвычайную гордость достоинства. Кроме вас, никто другой не поймет, а он во главе всех других. Он ничего не понимает, князь; совершенно, совершенно не способен понять! Нужно иметь сердце, чтобы понять!

Под конец князь почти испугался и назначил генералу свидание на завтра в этот же час. Тот вышел с бодростью, чрезвычайно утешенный и почти успокоенный. Вечером, в седьмом часу, князь послал попросить к себе на минутку Лебедева.

Лебедев явился с чрезвычайною поспешностью, "за честь почитая", как он тотчас же и начал при входе; как бы и тени не было того, что он три дня точно прятался и видимо избегал встречи с князем. Он сел на край стула, с гримасами, с улыбками, со смеющимися и выглядывающими глазками, с потиранием рук и с видом наивнейшего ожидания что-нибудь услышать вроде какого-нибудь капитального сообщения, давно ожидаемого и всеми угаданного. Князя опять покоробило; ему становилось ясным, что все вдруг стали чего-то ждать от него, что все взглядывают на него, как бы желая его с чем-то поздравить, с намеками, улыбками и подмигиваниями. Келлер уже раза три забегал на минутку, и тоже с видимым желанием поздравить: начинал каждый раз восторженно и неясно, ничего не оканчивал и быстро стушевывался. (Он где-то особенно сильно запил в последние дни и гремел в какой-то биллиардной). Даже Коля, несмотря на свою грусть, тоже начинал раза два о чем-то неясно заговаривать с князем.

Князь прямо и несколько раздражительно спросил Лебедева, что думает он о теперешнем состоянии генерала и почему тот в таком беспокойстве? В нескольких словах он рассказал ему давешнюю сцену.

- Всякий имеет свое беспокойство, князь, и... особенно в наш странный и беспокойный век-с; так-с, - с некоторою сухостью ответил Лебедев и обиженно замолк, с видом человека, сильно обманутого в своих ожиданиях.

- Какая философия! - усмехнулся князь.

- Философия нужна-с, очень бы нужна была-с в нашем веке, в практическом приложении, но ею пренебрегают-с, вот что-с. С моей стороны, многоуважаемый князь, я хоть и бывал почтен вашею ко мне доверчивостью в некотором известном вам пункте-с, но до известной лишь степени и никак не далее обстоятельств, касавшихся собственно одного того пункта... Это я понимаю и нисколько не жалуюсь.

- Лебедев, вы как будто за что-то сердитесь?

- Нисколько, нимало, многоуважаемый и лучезарнейший князь, нимало! - восторженно вскричал Лебедев, прикладывая руку к сердцу, - а, напротив, именно и тотчас постиг, что ни положением в свете, ни развитием ума и сердца, ни накоплением богатств, ни прежним поведением моим, ниже познаниями, - ничем вашей почтенной и высоко предстоящей надеждам моим доверенности не заслуживаю; а что если и могу служить вам, то как раб и наемщик, не иначе... я не сержусь, а грущу-с.

- Лукьян Тимофеич, помилуйте!

- Не иначе! Так и теперь, так и в настоящем случае! Встречая вас и следя за вами сердцем и мыслью, говорил сам себе: дружеских сообщений я недостоин, но в качестве хозяина квартиры, может быть, и могу получить в надлежащее время, к ожидаемому сроку, так сказать, предписание, или много что уведомление, ввиду известных предстоящих и ожидаемых изменений...

Выговаривая это, Лебедев так и впился своими востренькими глазками в глядевшего на него с изумлением князя; он всё еще был в надежде удовлетворить свое любопытство.

- Решительно ничего не понимаю, - вскричал князь чуть ли не с гневом, - и... вы ужаснейший интриган! - рассмеялся он вдруг самым искренним смехом.

Мигом рассмеялся и Лебедев, и просиявший взгляд его так и выразил, что надежды его прояснились и даже удвоились.

- И знаете, что я вам скажу, Лукьян Тимофеич? Вы только на меня не сердитесь, а я удивляюсь вашей наивности, да и не одной вашей! Вы с такою наивностью чего-то от меня ожидаете, вот именно теперь, в эту минуту, что мне даже совестно и стыдно пред вами, что у меня нет ничего, чтоб удовлетворить вас; но клянусь же вам, что решительно нет ничего, можете себе это представить!

Князь опять засмеялся.

Лебедев приосанился. Это правда, что он бывал иногда даже слишком наивен и назойлив в своем любопытстве; но в то же время это был человек довольно хитрый и извилистый, а в некоторых случаях даже слишком коварно-молчаливый; беспрерывными отталкиваниями князь почти приготовил в нем себе врага. Но отталкивал его князь не потому, что его презирал, а потому, что тема любопытства его была деликатна. На некоторые мечты свои князь смотрел еще назад тому несколько дней как на преступление, а Лукьян Тимофеич принимал отказы князя за одно лишь личное к себе отвращение и недоверчивость, уходил с сердцем уязвленным и ревновал к князю не только Колю и Келлера, но даже собственную дочь свою, Веру Лукьяновну. Даже в самую эту минуту он, может быть, мог бы и желал искренно сообщить князю одно в высшей степени интересное для князя известие, но мрачно замолк и не сообщил.

- Чем же, собственно, могу услужить вам, многоуважаемый князь, так как все-таки вы меня теперь... кликнули? - проговорил он наконец после некоторого молчания.

- Да вот я, собственно, о генерале, - встрепенулся князь, тоже на минутку задумавшийся, - и... насчет вашей этой покражи, о которой вы мне сообщили...

- Это насчет чего же-с?

- Ну вот, точно вы теперь меня и не понимаете! Ах, боже, что, Лукьян Тимофеич, у вас всё за роли! Деньги, деньги, четыреста рублей, которые вы тогда потеряли, в бумажнике, и про которые приходили сюда рассказывать, поутру, отправляясь в Петербург, - поняли наконец?

- Ах, это вы про те четыреста рублей! - протянул Лебедев, точно лишь сейчас только догадался. - Благодарю вас, князь, за ваше искреннее участие; оно слишком для меня лестно, но... я их нашел-с, и давно уже.

- Нашли! Ах, слава богу!

- Восклицание с вашей стороны благороднейшее, ибо четыреста рублей - слишком немаловажное дело для бедного, живущего тяжким трудом человека, с многочисленным семейством сирот...

- Да я ведь не про то! Конечно, я и тому рад, что вы нашли, - поправился поскорее князь, - но... как же вы нашли?

- Чрезвычайно просто-с, нашел под стулом, на котором был повешен сюртук, так что, очевидно, бумажник скользнул из кармана на пол.

- Как под стул? Не может быть, ведь вы же мне говорили, что во всех углах обыскивали; как же вы в этом самом главном месте просмотрели?

- То-то и есть что смотрел-с! Слишком, слишком хорошо помню, что смотрел-с! На карачках ползал, щупал на этом месте руками, отставив стул, собственным глазам своим не веруя: и вижу, что нет ничего, пустое и гладкое место, вот как моя ладонь-с, а все-таки продолжаю щупать. Подобное малодушие-с всегда повторяется с человеком, когда уж очень хочется отыскать... при значительных и печальных пропажах-с: и видит, что нет ничего, место пустое, а все-таки раз пятнадцать в него заглянет.

- Да, положим; только как же это, однако?.. Я всё не понимаю, - бормотал князь, сбитый с толку, - прежде, вы говорили, тут не было, и вы на этом месте искали, а тут вдруг очутилось?

- А тут вдруг и очутилось-с.

Князь странно посмотрел на Лебедева.

- А генерал? - вдруг спросил он.

- То есть что же-с, генерал-с? - не понял опять Лебедев.

- Ах, боже мой! Я спрашиваю, что сказал генерал, когда вы отыскали под стулом бумажник? Ведь вы же вместе прежде отыскивали.

- Прежде вместе-с. Но в этот раз я, признаюсь, промолчал-с и предпочел не объявлять ему, что бумажник уже отыскан мною, наедине.

- По... почему же? А деньги целы?

- Я раскрывал бумажник; все целы, до единого даже рубля-с.

- Хоть бы мне-то пришли сказать, - задумчиво заметил князь.

- Побоялся лично обеспокоить, князь, при ваших личных и, может быть, чрезвычайных, так сказать, впечатлениях; а кроме того, я и сам-то-с принял вид, что как бы и не находил ничего. Бумажник развернул, осмотрел, потом закрыл да и опять под стул положил.

- Да для чего же?

- Т-так-с; из дальнейшего любопытства-с, - хихикнул вдруг Лебедев, потирая руки.

- Так он и теперь там лежит, с третьего дня?

- О нет-с; пролежал только сутки. Я, видите ли, отчасти хотел, чтоб и генерал отыскал-с. Потому что, если я наконец нашел, так почему же и генералу не заметить предмет, так сказать бросающийся в глаза, торчащий из-под стула. Я несколько раз поднимал этот стул и переставлял, так что бумажник уже совсем на виду оказывался, но генерал никак не замечал, и так продолжалось целые сутки. Очень уж он, видно, рассеян теперь, и не разберешь; говорит, рассказывает, смеется, хохочет, а то вдруг ужасно на меня рассердится, не знаю почему-с. Стали мы наконец выходить из комнаты, я дверь нарочно отпертою и оставляю; он таки поколебался, хотел что-то сказать, вероятно за бумажник с такими деньгами испугался, но ужасно вдруг рассердился и ничего не сказал-с; двух шагов по улице не прошли, он меня бросил и ушел в другую сторону. Вечером только в трактире сошлись.

- Но наконец вы все-таки взяли из-под стула бумажник?

- Нет-с; в ту же ночь он из-под стула пропал-с.

- Так где же он теперь-то?

- Да здесь-с, - засмеялся вдруг Лебедев, подымаясь во весь рост со стула и приятно смотря на князя, - очутился вдруг здесь, в поле собственного моего сюртука. Вот, извольте сами посмотреть, ощупайте-с.

Действительно, в левой поле сюртука, прямо спереди, на самом виду, образовался как бы целый мешок, и на ощупь тотчас же можно было угадать, что тут кожаный бумажник, провалившийся туда из прорвавшегося кармана.

- Вынимал и смотрел-с, всё цело-с. Опять опустил и так со вчерашнего утра и хожу, в поле ношу, по ногам даже бьет.

- А вы и не примечаете?

- А я и не примечаю-с, хе-хе! И представьте себе, многоуважаемый князь, - хотя предмет и недостоин такого особенного внимания вашего, - всегда-то карманы у меня целехоньки, а тут вдруг в одну ночь такая дыра! Стал высматривать любопытнее, - как бы перочинным ножичком кто прорезал; невероятно почти-с?

- А... генерал?

- Целый день сердился, и вчера и сегодня; ужасно недоволен-с; то радостен и вакхичен даже до льстивости, то чувствителен даже до слез, а то вдруг рассердится, да так, что я даже и струшу-с, ей-богу-с; я, князь, все-таки человек не военный-с. Вчера в трактире сидим, а у меня как бы невзначай пола выставилась на самый вид, гора горой; косится он, сердится. Прямо в глаза он мне теперь давно уже не глядит-с, разве когда уж очень хмелен или расчувствуется; но вчера раза два так поглядел, что просто мороз по спине прошел. Я, впрочем, завтра намерен бумажник найти, а до завтра еще с ним вечерок погуляю.

- За что вы так его мучаете? - вскричал князь.

- Не мучаю, князь, не мучаю, - с жаром подхватил Лебедев, - я искренно его люблю-с и... уважаю-с; а теперь, вот верьте не верьте, он еще дороже мне стал-с; еще более стал ценить-с!

Лебедев проговорил всё это до того серьезно и искренно, что князь пришел даже в негодование.

- Любите, а так мучаете! Помилуйте, да уж тем одним, что он так на вид положил вам пропажу, под стул да в сюртук, уж этим одним он вам прямо показывает, что не хочет с вами хитрить, а простодушно у вас прощения просит. Слышите: прощения просит! Он на деликатность чувств ваших, стало быть, надеется; стало быть, верит в дружбу вашу к нему. А вы до такого унижения доводите такого... честнейшего человека!

- Честнейшего, князь, честнейшего! - подхватил Лебедев, сверкая глазами, - и именно только вы одни, благороднейший князь, в состоянии были такое справедливое слово сказать! За это-то я и предан вам даже до обожания-с, хоть и прогнил от разных пороков! Решено! Отыскиваю бумажник теперь же, сейчас же, а не завтра; вот, вынимаю его в ваших глазах-с; вот он; вот и деньги все налицо; вот, возьмите, благороднейший князь, возьмите и сохраните до завтра. Завтра или послезавтра возьму-с; а знаете, князь, очевидно, что у меня где-нибудь в садике, под камушком, пролежали в первую-то ночь пропажи-с; как вы думаете?

- Смотрите же, не говорите ему так прямо в глаза, что бумажник нашли. Пусть просто-запросто он увидит, что в поле больше нет ничего, и поймет.

- Так ли-с? Не лучше ли сказать, что нашел-с, и притвориться, что до сих пор не догадывался?

- Н-нет, - задумался князь, - н-нет, теперь уже поздно; это опаснее; право, лучше не говорите! А с ним будьте ласковы, но... не слишком делайте вид, и... и... знаете...

- Знаю, князь, знаю, то есть знаю, что, пожалуй, и не выполню; ибо тут надо сердце такое, как ваше, иметь. Да к тому же и сам раздражителен и повадлив, слишком уж он свысока стал со мной иногда теперь обращаться; то хнычет и обнимается, а то вдруг начнет унижать и презрительно издеваться; ну, тут я возьму да нарочно полу-то и выставлю, хе-хе! До свиданья, князь, ибо очевидно задерживаю и мешаю, так сказать, интереснейшим чувствам...

- Но, ради бога, прежний секрет!

- Тихими стопами-с, тихими стопами-с!

Но хоть дело было и кончено, а князь остался озабочен чуть ли не более прежнего. Он с нетерпением ждал завтрашнего свидания с генералом.



IV

Назначенный час был двенадцатый, но князь совершенно неожиданно опоздал. Воротясь домой, он застал у себя ожидавшего его генерала. С первого взгляда заметил о", что тот недоволен, и, может быть, именно тем, что пришлось подождать. Извинившись, князь поспешил сесть, но как-то странно робея, точно гость его был фарфоровый, а он поминутно боялся его разбить. Прежде он никогда не робел с генералом, да и в ум не приходило робеть. Скоро князь разглядел, что это совсем другой человек, чем вчера: вместо смятения и рассеянности проглядывала какая-то необыкновенная сдержанность; можно было заключить, что это человек, на что-то решившийся окончательно. Спокойствие, впрочем, было более наружное, чем на самом деле. Но во всяком случае, гость был даже благородно-развязен, хотя и со сдержанным достоинством; даже вначале обращался с князем как бы с видом некоторого снисхождения, - именно так, как бывают иногда благородно-развязны иные гордые, но несправедливо обиженные люди. Говорил ласково, хотя и не без некоторого прискорбия в выговоре.

- Ваша книга, которую я брал у вас намедни, - значительно кивнул он на принесенную им и лежавшую на столе книгу, - благодарен.

- Ах, да; прочли вы эту статью, генерал? Как вам понравилась? Ведь любопытна? - обрадовался князь возможности поскорее начать разговор попостороннее.

- Любопытно, пожалуй, но грубо и, конечно, вздорно. Может, и ложь на каждом шагу.

Генерал говорил с апломбом и даже немного растягивая слова.

- Ах, это такой простодушный рассказ; рассказ старого солдата-очевидца о пребывании французов в Москве; некоторые вещи прелесть. К тому же всякие записки очевидцев драгоценность, даже кто бы ни был очевидец. Не правда ли?

- На месте редактора я бы не напечатал; что же касается вообще до записок очевидцев, то поверят скорее грубому лгуну, но забавнику, чем человеку достойному и заслуженному. Я знаю некоторые записки о двенадцатом годе, которые... Я принял решение, князь, я оставляю этот дом - дом господина Лебедева.

Генерал значительно поглядел на князя.

- Вы имеете свою квартиру, в Павловске, у... у дочери вашей... - проговорил князь, не зная, что сказать. Он вспомнил, что ведь генерал пришел за советом по чрезвычайному делу, от которого зависит судьба его.

- У моей жены; другими словами, у себя и в доме моей дочери.

- Извините, я...

- Я оставляю дом Лебедева потому, милый князь, потому, что с этим человеком порвал; порвал вчера вечером, с раскаянием, что не раньше. Я требую уважения, князь, и желаю получать его даже и от тех лиц, которым дарю, так сказать, мое сердце. Князь, я часто дарю мое сердце и почти всегда бываю обманут. Этот человек был недостоин моего подарка.

- В нем много беспорядка, - сдержанно заметил князь, - и некоторые черты... но среди всего этого замечается сердце, хитрый, а иногда и забавный ум.

Утонченность выражений, почтительный тон видимо польстили генералу, хотя он всё еще иногда взглядывал со внезапною недоверчивостью. Но тон князя был так натурален и искренен, что невозможно было усомниться.

- Что в нем есть и хорошие качества, - подхватил генерал, - то я первый заявил об этом, чуть не подарив этому индивидууму дружбу мою. Не нуждаюсь же я в его доме и в его гостеприимстве, имея собственное семейство. Я свои пороки не оправдываю; я невоздержан; я пил с ним вино и теперь, может быть, плачу об этом. Но ведь не для одного же питья (извините, князь, грубость откровенности в человеке раздраженном), не для одного же питья я связался с ним? Меня именно прельстили, как вы говорите, качества. Но всё до известной черты, даже и качества; и если он вдруг, в глаза, имеет дерзость уверять, что в двенадцатом году, еще ребенком, в детстве, он лишился левой своей ноги и похоронил ее на Ваганьковском кладбище, в Москве, то уж это заходит за пределы, являет неуважение, показывает наглость...

- Может быть, это была только шутка для веселого смеха.

- Понимаю-с. Невинная ложь для веселого смеха, хотя бы и грубая, не обижает сердца человеческого. Иной и лжет-то, если хотите, из одной только дружбы, чтобы доставить тем удовольствие собеседнику; но если просвечивает неуважение, если именно, может быть, подобным неуважением хотят показать, что тяготятся связью, то человеку благородному остается лишь отвернуться и порвать связь, указав обидчику его настоящее место.

Генерал даже покраснел, говоря.

- Да Лебедев и не мог быть в двенадцатом году в Москве; он слишком молод для этого; это смешно.

- Во-первых, это; но, положим, он тогда уже мог родиться; но как же уверять в глаза, что французский шассёр навел на него пушку и отстрелил ему ногу, так, для забавы; что он ногу эту поднял и отнес домой, потом похоронил ее на Ваганьковском кладбище и говорит, что поставил над нею памятник с надписью с одной стороны: "Здесь погребена нога коллежского секретаря Лебедева", а с другой: "Покойся, милый прах, до радостного утра", и что, наконец, служит ежегодно по ней панихиду (что уже святотатство) и для этого ежегодно ездит в Москву. В доказательство же зовет в Москву, чтобы показать и могилу, и даже ту самую французскую пушку в Кремле, попавшую в плен; уверяет, что одиннадцатая от ворот, французский фальконет прежнего устройства.

- И притом же ведь у него обе ноги целы, на виду! - засмеялся князь. - Уверяю вас, что это невинная шутка; не сердитесь.

- Но позвольте же и мне понимать-с; насчет ног на виду, - то это еще, положим, не совсем невероятно; уверяет, что нога черносвитовская...

- Ах да, с черносвитовскою ногой, говорят, танцевать можно.

- Совершенно знаю-с; Черносвитов, изобретя свою ногу, первым делом тогда забежал ко мне показать. Но черносвитовская нога изобретена несравненно позже... И к тому же уверяет, что даже покойница жена его в продолжение всего их брака не знала, что у него, у мужа ее, деревянная нога. "Если ты, говорит, когда я заметил ему все нелепости, - если ты в двенадцатом году был у Наполеона в камер-пажах, то и мне позволь похоронить ногу на Ваганьковском".

- А разве вы... - начал было князь и смутился.

Генерал посмотрел на князя решительно свысока и чуть не с насмешкой.

- Договаривайте, князь, - особенно плавно протянул он, - договаривайте. Я снисходителен, говорите всё: признайтесь, что вам смешна даже мысль видеть пред собой человека в настоящем его унижении и... бесполезности и в то же время слышать, что этот человек был личным свидетелем... великих событий. Он ничего еще не успел вам... насплетничать?

- Нет; я ничего не слыхал от Лебедева, - если вы говорите про Лебедева...

- Гм, я полагал напротив. Собственно, и разговор-то зашел вчера между нами всё по поводу этой... странной статьи в "Архиве". Я заметил ее нелепость, и так как я сам был личным свидетелем... вы улыбаетесь, князь, вы смотрите на мое лицо?

- Н-нет, я...

- Я моложав на вид, - тянул слова генерал, - но я несколько старее годами, чем кажусь в самом деле. В двенадцатом году я был лет десяти или одиннадцати. Лет моих я и сам хорошенько не знаю. В формуляре убавлено; я же имел слабость убавлять себе года и сам в продолжение жизни.

- Уверяю вас, генерал, что совсем не нахожу странным, что в двенадцатом году вы были в Москве, и... конечно, вы можете сообщить... так же как и все бывшие. Один из наших автобиографов начинает свою книгу именно тем, что в двенадцатом году его, грудного ребенка, в Москве, кормили хлебом французские солдаты.

- Вот видите, - снисходительно одобрил генерал, - случай со мной, конечно, выходит из обыкновенных, но не заключает в себе и ничего необычайного. Весьма часто правда кажется невозможною. Камер-паж! Странно слышать, конечно. Но приключение с десятилетним ребенком, может быть, именно объясняется его возрастом. С пятнадцатилетним того уже не было бы, и это непременно так, потому что пятнадцатилетний я бы не убежал из нашего деревянного дома, в Старой Басманной, в день вшествия Наполеона в Москву, от моей матери, опоздавшей выехать из Москвы и трепетавшей от страха. Пятнадцати лет и я бы струсил, а десяти я ничего не испугался и пробился сквозь толпу к самому даже крыльцу дворца, когда Наполеон слезал с лошади.

- Без сомнения, вы отлично заметили, что именно десяти лет можно было не испугаться... - поддакнул князь, робея и мучаясь мыслью, что сейчас покраснеет.

- Без сомнения, и всё произошло так просто и натурально, как только может происходить в самом деле; возьмись за это дело романист, он наплетет небылиц и невероятностей.

- О, это так! - вскричал князь. - Эта мысль и меня поражала, и даже недавно. Я знаю одно истинное убийство за часы, оно уже теперь в газетах. Пусть бы выдумал это сочинитель, - знатоки народной жизни и критики тотчас же крикнули бы, что это невероятно; а прочтя в газетах как факт, вы чувствуете, что из таких-то именно фактов поучаетесь русской действительности. Вы это прекрасно заметили, генерал! - с жаром закончил князь, ужасно обрадовавшись, что мог ускользнуть от явной краски в лице.

- Не правда ли? Не правда ли? - вскричал генерал, засверкав даже глазами от удовольствия. - Мальчик, ребенок, не понимающий опасности, пробирается сквозь толпу, чтоб увидеть блеск, мундиры, свиту и, наконец, великого человека, о котором так много накричали ему. Потому что тогда все, несколько лет сряду, только и кричали о нем. Мир был наполнен этим именем; я, так сказать, с молоком всосал. Наполеон, проходя в двух шагах, нечаянно различает мой взгляд; я же был в костюме барчонка, меня одевали хорошо. Один я такой, в этой толпе, согласитесь сами...

- Без сомнения, это должно было его поразить и доказало ему, что не все выехали и что остались и дворяне с детьми.

- Именно, именно! Он хотел привлечь бояр! Когда он бросил на меня свой орлиный взгляд, мои глаза, должно быть, сверкнули в ответ ему. "Voila un garcon bien eveille! Qui est ton pere?". 1 Я тотчас отвечал ему, почти задыхаясь от волнения: "Генерал, умерший на полях своего отечества". - "Le fils d'un boyard et d'un brave pardessus le marche! J'aime les boyards. M'aimes-tu, petit?". 2 На этот быстрый вопрос я так же быстро ответил:


1 "Какой бойкий мальчик! Кто твой отец?" (франц.).

2 "Сын боярина, и к тому же храброго. Я люблю бояр. Любишь ли ты меня, малыш?" (франц.).


"Русское сердце в состоянии даже в самом враге своего отечества отличить великого человека!". То есть, собственно, не помню, буквально ли я так выразился... я был ребенок... но смысл наверно был тот! Наполеон был поражен, он подумал и сказал своей свите: "Я люблю гордость этого ребенка! Но если все русские мыслят, как это дитя, то..." - он не договорил и вошел во дворец. Я тотчас же вмешался в свиту и побежал за ним. В свите уже расступались предо мной и смотрели на меня как на фаворита. Но всё это только мелькнуло... Помню только, что, войдя в первую залу, император вдруг остановился пред портретом императрицы Екатерины, долго, смотрел на него в задумчивости и наконец произнес: "Это была великая женщина!" - и прошел мимо. Чрез два дня меня все уже знали во дворце и в Кремле и звали "le petit boyard". Я только ночевать уходил домой. Дома чуть с ума не сошли. Еще чрез два дня умирает камер-паж Наполеона, барон де Базанкур, не вынесший похода. Наполеон вспомнил обо мне; меня взяли, привели, не объясняя дела, примерили на меня мундир покойного, мальчика лет двенадцати, и, когда уже привели меня в мундире к императору и он кивнул на меня головой, объявили мне, что я удостоен милостью и произведен в камер-пажи его величества. Я был рад, я действительно чувствовал к нему, и давно уже, горячую симпатию... ну, и кроме того, согласитесь, блестящий мундир, что для ребенка составляет многое... Я ходил в темно-зеленом фраке, с длинными и узкими фалдами; золотые пуговицы, красные опушки на рукавах с золотым шитьем, высокий, стоячий, открытый воротник, шитый золотом, шитье на фалдах; белые лосинные панталоны в обтяжку, белый шелковый жилет, шелковые чулки, башмаки с пряжками... а во время прогулок императора на коне, и если я участвовал в свите, высокие ботфорты. Хотя положение было не блестящее и предчувствовались уже огромные бедствия, но этикет соблюдался по возможности, и даже тем пунктуальнее, чем сильнее предчувствовались эти бедствия.

- Да, конечно... - пробормотал князь почти с потерянным видом, - ваши записки были бы... чрезвычайно интересны.

Генерал, конечно, передавал уже то, что еще вчера рассказывал Лебедеву, и передавал, стало быть, плавно; но тут опять недоверчиво покосился на князя.

- Мои записки, - произнес он с удвоенною гордостью, - написать мои записки? Не соблазнило меня это, князь! Если хотите, мои записки уже написаны, но... лежат у меня в пюпитре. Пусть, когда засыплют мне глаза землей, пусть тогда появятся и, без сомнения, переведутся и на другие языки, не по литературному их достоинству, нет, но по важности громаднейших фактов, которых я был очевидным свидетелем, хотя и ребенком; но тем паче: как ребенок, я проникнул в самую интимную, так сказать, спальню "великого человека"! Я слышал по ночам стоны этого "великана в несчастии", он не мог совеститься стонать и плакать пред ребенком, хотя я уже и понимал, что причина его страданий - молчание императора Александра.

- Да, ведь он писал письма... с предложениями о мире... - робко поддакнул князь.

- Собственно, нам неизвестно, с какими именно предложениями он писал, но писал каждый день, каждый час, и письмо за письмом! Волновался ужасно. Однажды ночью, наедине, я бросился к нему со слезами (о, я любил его!): "Попросите, попросите прощения у императора Александра!" - закричал я ему. То есть мне надо бы было выразиться: "Помиритесь с императором Александром", но, как ребенок, я наивно высказал всю мою мысль. "О дитя мое! - отвечал он, - он ходил взад и вперед по комнате, - о дитя мое! - он как бы не замечал тогда, что мне десять лет, и даже любил разговаривать со мной, - о дитя мое, я готов целовать ноги императора Александра, но зато королю прусскому, но зато австрийскому императору, о, этим вечная ненависть, и... наконец... ты ничего не смыслишь в политике!". Он как бы вспомнил вдруг, с кем говорит, и замолк, но глаза его еще долго метали искры. Ну, опиши я эти все факты, - а я бывал свидетелем и величайших фактов, - издай я их теперь, и все эти критики, все эти литературные тщеславия, все эти зависти, партии и... нет-с, слуга покорный!

- Насчет партий вы, конечно, справедливо заметили, и я с вами согласен, - тихо ответил князь, капельку помолчав, - я вот тоже очень недавно прочел книгу Шарраса о Ватерлооской кампании. Книга, очевидно, серьезная, и специалисты уверяют, что с чрезвычайным знанием дела написана. Но проглядывает на каждой странице радость в унижении Наполеона, и если бы можно было оспорить у Наполеона даже всякий признак таланта и в других кампаниях, то Шаррас, кажется, был бы этому чрезвычайно рад; а это уж нехорошо в таком серьезном сочинении, потому что это дух партии. Очень вы были заняты тогда вашею службой у... императора?

Генерал был в восторге. Замечание князя своею серьезностью и простодушием рассеяло последние остатки его недоверчивости.

- Шаррас! О, я был сам в негодовании! Я тогда же написал к нему, но... я, собственно, не помню теперь... Вы спрашиваете, занят ли я был службой? О нет! Меня назвали камер-пажом, но я уже и тогда не считал это серьезным. Притом же Наполеон очень скоро потерял всякую надежду приблизить к себе русских и, уж конечно, забыл бы и обо мне, которого приблизил из политики, если бы... если б он не полюбил меня лично, я смело говорю это теперь. Меня же влекло к нему сердце. Служба не спрашивалась: надо было являться иногда во дворец и... сопровождать верхом императора на прогулках, нот и всё. Я ездил верхом порядочно. Выезжал он пред обедом, в свите обыкновенно бывали Даву, я, мамелюк Рустан...

- Констан, - выговорилось с чего-то вдруг у князя.

- Н-нет, Констана тогда не было; он ездил тогда с письмом... к императрице Жозефине; но вместо него два ординарца, несколько польских улан... ну, вот и вся свита, кроме генералов, разумеется, и маршалов, которых Наполеон брал с собой, чтоб осматривать с ними местность, расположение войск, советоваться... Всего чаще находился при нем Даву, как теперь помню: огромный, полный, хладнокровный человек в очках, с странным взглядом. С ним чаще всего советовался император. Он ценил его мысли. Помню, они совещались уже несколько дней; Даву приходил и утром, и вечером, часто даже спорили; наконец Наполеон как бы стал соглашаться. Они были вдвоем в кабинете, я третий, почти не замеченный ими. Вдруг взгляд Наполеона случайно падает на меня, странная мысль мелькает в глазах его. "Ребенок! - говорит он мне вдруг, - как ты думаешь: если я приму православие и освобожу ваших рабов, пойдут за мной русские или нет?" - "Никогда!" - вскричал я в негодовании. Наполеон был поражен. "В заблиставших патриотизмом глазах этого ребенка, - сказал он, - я прочел мнение всего русского народа. Довольно, Даву! Всё это фантазии! Изложите ваш другой проект".

- Да, но и этот проект была сильная мысль! - сказал князь, видимо интересуясь. - Так вы приписываете этот проект Даву?

- По крайней мере они совещались вместе. Конечно, мысль была наполеоновская, орлиная мысль, но и другой проект был тоже мысль... Это тот самый знаменитый "conseil du lion", 1 как сам Наполеон назвал этот совет Даву. Он состоял в том, чтобы затвориться в Кремле со всем войском, настроить бараков, окопаться укреплениями, расставить пушки, убить по возможности более лошадей и посолить их мясо; по возможности более достать и намародерничать хлеба и прозимовать до весны; а весной пробиться чрез русских. Этот проект сильно увлек Наполеона. Мы ездили каждый день кругом кремлевских стен, он указывал, где ломать, где строить, где люнет, где равелин, где ряд блокгаузов, - взгляд, быстрота, удар! Всё было наконец решено; Даву приставал за окончательным решением. Опять они были наедине, и я третий. Опять Наполеон ходил по комнате, скрестя руки. Я не мог оторваться от его лица, сердце мое билось. "Я иду", - сказал Даву. "Куда?" - спросил Наполеон. "Солить лошадей", - сказал Даву. Наполеон вздрогнул, решалась судьба. "Дитя! - сказал он мне вдруг, - что ты думаешь о нашем намерении?". Разумеется, он спросил у меня так, как иногда человек величайшего ума, в последнее мгновение, обращается к орлу или решетке. Вместо Наполеона я обращаюсь к Даву и говорю как бы во вдохновении: "Улепетывайте-ка, генерал, восвояси!". Проект был разрушен, Даву пожал плечами и, выходя, сказал шепотом: "Bah! Il devient superstitieux!". 2 A назавтра же было объявлено выступление.


1 "совет льва" (франц.).

2 "Ба! Он становится суеверным!" (франц.).


- Всё это чрезвычайно интересно, - произнес князь ужасно тихо, - если это всё так и было... то есть, я хочу сказать... - поспешил было он поправиться.

- О князь! - вскричал генерал, упоенный своим рассказом до того, что, может быть, уже не мог бы остановиться даже пред самою крайнею неосторожностью, - вы говорите: "Всё это было!". Но было более, уверяю вас, что было гораздо более! Всё это только факты мизерные, политические. Но повторяю же вам, я был свидетелем ночных слез и стонов этого великого человека; а этого уж никто не видел, кроме меня! Под конец, правда, он уже не плакал, слез не было, но только стонал иногда; но лицо его всё более и более подергивалось как бы мраком.

Точно вечность уже осеняла его мрачным крылом своим. Иногда, по ночам, мы проводили целые часы одни, молча, - мамелюк Рустан храпит, бывало, в соседней комнате; ужасно крепко спал этот человек. "Зато он верен мне и династии", - говорил про него Наполеон. Однажды мне было страшно больно, и вдруг он заметил слезы на глазах моих; он посмотрел на меня с умилением: "Ты жалеешь меня! - вскричал он, - ты, дитя, да еще, может быть, пожалеет меня и другой ребенок, мой сын, le roi de Rome; 1 остальные все, все меня ненавидят, а братья первые продадут меня в несчастии!". Я зарыдал и бросился к нему; тут и он не выдержал; мы обнялись, и слезы наши смешались. "Напишите, напишите письмо к императрице Жозефине!" - прорыдал я ему. Наполеон вздрогнул, подумал и сказал мне: "Ты напомнил мне о третьем сердце, которое меня любит; благодарю тебя, друг мой!". Тут же сел и написал то письмо к Жозефине, с которым назавтра же был отправлен Констан.


1 Римский король (франц.).


- Вы сделали прекрасно, - сказал князь, - среди злых мыслей вы навели его на доброе чувство.

- Именно, князь, и как прекрасно вы это объясняете, сообразно с собственным вашим сердцем! - восторженно вскричал генерал, и, странно, настоящие слезы заблистали в глазах его. - Да, князь, да, это было великое зрелище! И знаете ли, я чуть не уехал за ним в Париж; и, уж конечно, разделил бы с ним "знойный остров заточенья", но увы! судьбы наши разделились! Мы разошлись: он - на знойный остров, где хотя раз, в минуту ужасной скорби, вспомнил, может быть, о слезах бедного мальчика, обнимавшего и простившего его в Москве; я же был отправлен в кадетский корпус, где нашел одну муштровку, грубость товарищей и... Увы! Всё пошло прахом! "Я не хочу тебя отнять у твоей матери и не беру с собой! - сказал он мне в день ретирады, - но я желал бы что-нибудь для тебя сделать". Он уже садился на коня. "Напишите мне что-нибудь в альбом моей сестры на память", - произнес я, робея, потому что он был очень расстроен и мрачен. Он вернулся, спросил перо, взял альбом. "Каких лет твоя сестра?" - спросил он меня, уже держа перо. "Трех лет", - отвечал я. "Petite fille alors". 2 И черкнул в альбом:


2 "Еще совсем девочка" (франц.).


"Ne mentez jamais!

Napoleon, votre ami sincХre". 1


1 "Никогда не лгите! Наполеон, ваш искренний друг" (франц.)


Такой совет и в такую минуту, согласитесь, князь!

- Да, это знаменательно.

- Этот листок, в золотой рамке, под стеклом, всю жизнь провисел у сестры моей в гостиной, на самом видном месте, до самой смерти ее - умерла в родах; где он теперь - не знаю... но... ах, боже мой! Уже два часа! Как задержал я вас, князь! Это непростительно.

Генерал встал со стула.

- О, напротив! - промямлил князь. - Вы так меня заняли и... наконец... это так интересно; я вам так благодарен!

- Князь! - сказал генерал, опять сжимая до боли его руку и сверкающими глазами пристально смотря на него, как бы сам вдруг опомнившись и точно ошеломленный какою-то внезапною мыслию, - князь! Вы до того добры, до того простодушны, что мне становится даже вас жаль иногда. Я с умилением смотрю на вас; о, благослови вас бог! Пусть жизнь ваша начнется и процветет... в любви. Моя же кончена! О, простите, простите!

Он быстро вышел, закрыв лицо руками. В искренности его волнения князь не мог усомниться. Он понимал также, что старик вышел в упоении от своего успеха; но ему все-таки предчувствовалось, что это был один из того разряда лгунов, которые хотя и лгут до сладострастия и даже до самозабвения, но и на самой высшей точке своего упоения все-таки подозревают про себя, что ведь им не верят, да и не могут верить. В настоящем положении своем старик мог опомниться, не в меру устыдиться, заподозрить князя в безмерном сострадании к нему, оскорбиться. "Не хуже ли я сделал, что довел его до такого вдохновения?" - тревожился князь и вдруг не выдержал и расхохотался ужасно, минут на десять. Он было стал укорять себя за этот смех; но тут же понял, что не в чем укорять, потому что ему бесконечно было жаль генерала.

Предчувствия его сбылись. Вечером же он получил странную записку, краткую, но решительную. Генерал уведомлял, что он и с ним расстается навеки, что уважает его и благодарен ему, но даже и от него не примет "знаков сострадания, унижающих достоинство и без того уже несчастного человека". Когда князь услышал, что старик заключился у Нины Александровны, то почти успокоился за него. Но мы уже видели, что генерал наделал каких-то бед и у Лизаветы Прокофьевны. Здесь мы. не можем сообщить подробностей, но заметим вкратце, что сущность свидания состояла в том, что генерал испугал Лизавету Прокофьевну, а горькими намеками на Ганю привел ее в негодование. Он был выведен с позором. Вот почему он и провел такую ночь и такое утро, свихнулся окончательно и выбежал на улицу чуть ли не в помешательстве.

Коля всё еще не понимал дела вполне и даже надеялся взять строгостью.

- Ну, куда мы теперь потащимся, как вы думаете, генерал? - сказал он. - К князю не хотите, с Лебедевым рассорились, денег у вас нет, у меня никогда не бывает: вот и сели теперь на бобах, среди улицы.

- Приятнее сидеть с бобами, чем на бобах, - пробормотал генерал, - этим... каламбуром я возбудил восторг... в офицерском обществе... сорок четвертого... тысяча... восемьсот... сорок четвертого года, да!.. Я не помню... О, не напоминай, не напоминай! "Где моя юность, где моя свежесть!". Как вскричал... кто это вскричал, Коля?

- Это у Гоголя, в "Мертвых душах", папаша, - ответил Коля и трусливо покосился на отца.

- Мертвые души! О да, мертвые! Когда похоронишь меня, напиши на могиле: "Здесь лежит мертвая душа!"


Позор преследует меня!


Это кто сказал, Коля?

- Не знаю, папаша.

- Еропегова не было! Ерошки Еропегова!.. - вскричал он в исступлении, приостанавливаясь на улице. - И это сын, родной сын! Еропегов, человек, заменявший мне одиннадцать месяцев брата, за которого я на дуэль... Ему князь Выгорецкий, наш капитан, говорит за бутылкой: "Ты, Гриша, где свою Анну получил, вот что скажи?" - "На полях моего отечества, вот где получил!" Я кричу: "Браво, Гриша!" Ну, тут и вышла дуэль, а потом повенчался... с Марьей Петровной Су... Сутугиной и был убит на полях... Пуля отскочила от моего креста на груди и прямо ему в лоб. "Ввек не забуду!" - крикнул и пал на месте. Я... я служил честно, Коля; я служил благородно, но позор - "позор преследует меня!". Ты и Нина придете ко мне на могилку... "Бедная Нина!". Я прежде ее так называл, Коля, давно, в первое время еще, и она так любила... Нина, Нина! Что сделал я с твоею участью! За что ты можешь любить меня, терпеливая душа! У твоей матери душа ангельская, Коля, слышишь ли, ангельская!

- Это я знаю, папаша. Папаша, голубчик, воротимтесь домой к мамаше! Она бежала за нами! Ну что вы стали? Точно не понимаете... Ну чего вы-то плачете?

Коля сам плакал и целовал у отца руки.

- Ты целуешь мне руки, мне!

- Ну да, вам, вам. Ну что ж удивительного? Ну чего вы ревете-то среди улицы, а еще генерал называется, военный человек, ну, пойдемте!

- Благослови тебя бог, милый мальчик, за то, что почтителен был к позорному, - да! к позорному старикашке, отцу своему... да будет и у тебя такой же мальчик... le roi de Rome... О, "проклятие, проклятие дому сему!".

- Да что ж это в самом деле здесь происходит! - закипел вдруг Коля. - Что такое случилось? Почему вы не хотите вернуться домой теперь? Чего вы с ума-то сошли?

- Я объясню, я объясню тебе... я всё скажу тебе; не кричи, услышат... le roi de Rome... О, тошно мне, грустно мне!


Няня, где твоя могила!


Это кто воскликнул, Коля?

- Не знаю, не знаю, кто воскликнул! Пойдемте домой сейчас, сейчас! Я Ганьку исколочу, если надо... да куда ж вы опять?

Но генерал тянул его на крыльцо одного ближнего дома.

- Куда вы? Это чужое крыльцо!

Генерал сел на крыльцо и за руку всё притягивал к себе Колю.

- Нагнись, нагнись! - бормотал он, - я тебе всё скажу... позор... нагнись... ухом, ухом; я на ухо скажу...

- Да чего вы! - испугался ужасно Коля, подставляя, однако же, ухо.

- Le roi de Rome... - прошептал генерал, тоже как будто весь дрожа.

- Чего?.. Да какой вам дался le roi de Rome?.. Что?

- Я... я... - зашептал опять генерал, всё крепче и крепче цепляясь за плечо "своего мальчика", - я... хочу... я тебе... всё, Марья, Марья... Петровна Су-су-су...

Коля вырвался, схватил сам генерала за плечи и как помешанный смотрел на него. Старик побагровел, губы его посинели, мелкие судороги пробегали еще по лицу. Вдруг он склонился и начал тихо падать на руку Коли.

- Удар! - вскричал тот на всю улицу, догадавшись наконец, в чем дело.



V

По правде, Варвара Ардалионовна в разговоре с братом несколько преувеличила точность своих известий о сватовстве князя за Аглаю Епанчину. Может быть, как прозорливая женщина, она предугадала то, что должно было случиться в близком будущем; может быть, огорчившись из-за разлетевшейся дымом мечты (в которую и сама, по правде, не верила), она, как человек, не могла отказать себе в удовольствии преувеличением беды подлить еще более яду в сердце брата, впрочем, искренно и сострадательно ею любимого. Но во всяком случае она не могла получить от подруг своих, Епанчиных, таких точных известий; были только намеки, недосказанные слова, умолчания, загадки. А может быть, сестры Аглаи и намеренно в чем-нибудь проболтались, чтоб и самим что-нибудь узнать от Варвары Ардалионовны; могло быть, наконец, и то, что и они не хотели отказать себе в женском удовольствии немного подразнить подругу, хотя бы и детства: не могли же они не усмотреть во столько времени хоть маленького краешка ее намерений.

С другой стороны, и князь, хотя и совершенно был прав, уверяя Лебедева, что ничего не может сообщить ему и что с ним ровно ничего не случилось особенного, тоже, может быть, ошибался. Действительно, со всеми произошло как бы нечто очень странное: ничего не случилось и как будто в то же время и очень много случилось. Последнее-то и угадала Варвара Ардалионовна своим верным женским инстинктом.

Как вышло, однако же, что у Епанчиных все вдруг разом задались одною и согласною мыслию о том, что с Аглаей произошло нечто капитальное и что решается судьба ее, - это очень трудно изложить в порядке. Но только что блеснула эта мысль, разом у всех, как тотчас же все разом и стали на том, что давно уже всё разглядели и всё это ясно предвидели; что всё ясно было еще с "бедного рыцаря", даже и раньше, только тогда еще не хотели верить в такую нелепость. Так утверждали сестры; конечно, и Лизавета Прокофьевна раньше всех всё предвидела и узнала, и давно уже у ней "болело сердце", но - давно ли, нет ли - теперь мысль о князе вдруг стала ей слишком не по нутру, собственно потому, что сбивала ее с толку. Тут предстоял вопрос, который надо было немедленно разрешить; но не только разрешить его нельзя было, а даже и вопроса-то бедная Лизавета Прокофьевна не могла поставить пред собой в полной ясности, как ни билась. Дело было трудное: "Хорош или не хорош князь? Хорошо всё это или не хорошо? Если не хорошо (что несомненно), то чем же именно не хорошо? А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же, опять, хорошо?" Сам отец семейства, Иван Федорович, был, разумеется, прежде всего удивлен, но потом вдруг сделал признание, что ведь, "ей-богу, и ему что-то в этом же роде всё это время мерещилось, нет-нет и вдруг как будто и померещится!". Он тотчас же умолк под грозным взглядом своей супруги, но умолк он утром, а вечером, наедине с супругой и принужденный опять говорить, вдруг и как бы с особенною бодростью выразил несколько неожиданных мыслей: "Ведь, в сущности, что ж?..". (Умолчание). "Конечно, всё это очень странно, если только правда, и что он не спорит, но...". (Опять умолчание). "А с другой стороны, если глядеть на вещи прямо, то князь ведь, ей-богу, чудеснейший парень, и... и, и - ну, наконец, имя же, родовое наше имя, всё это будет иметь вид, так сказать, поддержки родового имени, находящегося в унижении, в глазах света, то есть, смотря с этой точки зрения, то есть, потому... конечно, свет; свет есть свет; но всё же и князь не без состояния, хотя бы только даже и некоторого. У него есть... и... и... и...". (Продолжительное умолчание и решительная осечка). Выслушав супруга, Лизавета Прокофьевна вышла из всяких границ.

По ее мнению, всё происшедшее было "непростительным и даже преступным вздором, фантастическая картина, глупая и нелепая!". Прежде всего уж то, что "этот князишка - больной идиот, второе - дурак, ни света не знает, ни места в свете не имеет: кому его покажешь, куда приткнешь? Демократ какой-то непозволительный, даже и чинишка-то нет, и... и... что скажет Белоконская? Да и такого ли, такого ли мужа воображали и прочили мы Аглае?". Последний аргумент был, разумеется, самый главный. Сердце матери дрожало от этого помышления, кровью обливалось и слезами, хотя в то же время что-то и шевелилось внутри этого сердца, вдруг говорившее ей: "А чем бы князь не такой, какого вам надо?". Ну, вот эти-то возражения собственного сердца и были всего хлопотливее для Лизаветы Прокофьевны

Сестрам Аглаи почему-то понравилась мысль о князе; даже казалась не очень и странною; одним словом, они вдруг могли очутиться даже совсем на его стороне. Но обе они решились молчать. Раз навсегда замечено было в семействе, что, чем упорнее и настойчивее возрастали иногда, в каком-нибудь общем и спорном семейном пункте, возражения и отпоры Лизаветы Прокофьевны, тем более это могло служить для всех признаком, что она, может быть, уж и соглашается с этим пунктом. Но Александре Ивановне нельзя было, впрочем, совершенно умолкнуть. Давно уже признав ее за свою советницу, мамаша поминутно призывала ее теперь и требовала ее мнений, а главное - воспоминаний, то есть: "Как же это всё случилось? Почему этого никто не видал? Почему тогда не говорили? Что означал тогда этот скверный "бедный рыцарь"? Почему она одна, Лизавета Прокофьевна, осуждена обо всех заботиться, всё замечать и предугадывать, а все прочие - одних ворон считать?" и пр., и пр. Александра Ивановна сначала была осторожна и заметила только, что ей кажется довольно верною идея папаши о том, что, в глазах света, может показаться очень удовлетворительным выбор князя Мышкина в мужья для одной из Епанчиных. Мало-помалу, разгорячившись, она прибавила даже, что князь вовсе не "дурачок" и никогда таким не был, а насчет значения, - то ведь еще бог знает, в чем будет полагаться, через несколько лет, значение порядочного человека у нас в России: в прежних ли обязательных успехах по службе или в чем другом? На всё это мамаша немедленно отчеканила, что Александра "вольнодумка и что всё это их проклятый женский вопрос". Затем чрез полчаса отправилась в город, а оттуда на Каменный остров, чтобы застать Белоконскую, как нарочно в то время случившуюся в Петербурге, но скоро, впрочем, отъезжавшую. Белоконская была крестною матерью Аглаи.

"Старуха" Белоконская выслушала все лихорадочные и отчаянные признания Лизаветы Прокофьевны и нисколько не тронулась слезами сбитой с толку матери семейства, даже посмотрела на нее насмешливо. Это была страшная деспотка; в дружбе, даже в самой старинной, не могла терпеть равенства, а на Лизавету Прокофьевну смотрела решительно как на свою protИgИe, как и тридцать пять лет назад, и никак не могла примириться с резкостью и самостоятельностью ее характера. Она заметила между прочим, что, "кажется, они там все, по своей всегдашней привычке, слишком забежали вперед и из мухи сочинили слона; что сколько она ни вслушивалась, не убедилась, чтоб у них действительно произошло что-нибудь серьезное; что не лучше ли подождать, пока что-нибудь еще выйдет; что князь, по ее мнению, порядочный молодой человек, хотя больной, странный и слишком уж незначительный. Хуже всего, что он любовницу открыто содержит". Лизавета Прокофьевна очень хорошо поняла, что Белоконская немного сердита за неуспех Евгения Павловича, ею отрекомендованного. Воротилась она к себе в Павловск еще в большем раздражении, чем когда поехала, и тотчас же всем досталось, главное, за то, что "с ума сошли", что ни у кого решительно так не ведутся дела, только у них одних; "чего заторопились? Что вышло? Сколько я ни всматриваюсь, никак не могу заключить, что действительно что-нибудь вышло! Подождите, пока еще выйдет! Мало ли что Ивану Федоровичу могло померещиться, не из мухи же делать слона?" и пр., и пр.

Выходило, стало быть, что надобно успокоиться, смотреть хладнокровно и ждать. Но увы, спокойствие не продержалось и десяти минут. Первый удар хладнокровию был нанесен известиями о том, что произошло во время отсутствия мамаши на Каменный остров. (Поездка Лизаветы Прокофьевны происходила на другое же утро после того, как князь, накануне, приходил в первом часу вместо десятого). Сестры на нетерпеливые расспросы мамаши отвечали очень подробно, и, во-первых, что "ровно ничего, кажется, без нее не случилось", что князь приходил, что Аглая долго к нему не выходила, с полчаса, потом вышла и, как вышла, тотчас же предложила князю играть в шахматы; что в шахматы князь и ступить не умеет, и Аглая его тотчас же победила; стала очень весела и ужасно стыдила князя за его неуменье, ужасно смеялась над ним, так что на князя жалко стало смотреть. Потом предложила играть в карты, в дураки. Но тут вышло совсем наоборот: князь оказался в дураки такой силы, как... как профессор; играл мастерски; уж Аглая и плутовала, и карты подменяла, и в глазах у него же взятки воровала, а все-таки он каждый раз оставлял ее в дурах; раз пять сряду. Аглая взбесилась ужасно, даже совсем забылась; наговорила князю таких колкостей и дерзостей, что он уже перестал и смеяться, и совсем побледнел, когда она сказала ему наконец, что "нога ее не будет в этой комнате, пока он тут будет сидеть, и что даже бессовестно с его стороны к ним ходить, да еще по ночам, в первом часу, после всего, что случилось". Затем хлопнула дверью и вышла. Князь ушел как с похорон, несмотря на все их утешения. Вдруг, четверть часа спустя как ушел князь, Аглая сбежала сверху на террасу, и с такою поспешностью, что даже глаз не вытерла, а глаза у ней были заплаканы; сбежала же потому, что пришел Коля и принес ежа. Все они стали смотреть ежа; на вопросы их Коля объяснил, что еж не его, а что он идет теперь вместе с товарищем, другим гимназистом, Костей Лебедевым, который остался на улице и стыдится войти, потому что несет топор; что и ежа и топор они купили сейчас у встречного мужика. Ежа мужик продавал и взял за него пятьдесят копеек, а топор они уже сами уговорили его продать, потому что кстати, да и очень уж хороший топор. Тут вдруг Аглая начала ужасно приставать к Коле, чтоб он ей сейчас же продал ежа, из себя выходила, даже "милым" назвала Колю. Коля долго не соглашался, но наконец не выдержал и позвал Костю Лебедева, который действительно вошел с топором и очень сконфузился. Но тут вдруг оказалось, что еж вовсе не их, а принадлежит какому-то третьему мальчику, Петрову, который дал им обоим денег, чтобы купили ему у какого-то четвертого мальчика "Историю" Шлоссера, которую тот, нуждаясь в деньгах, выгодно продавал; что они пошли покупать "Историю" Шлоссера, но не утерпели и купили ежа, так что, стало быть, и еж и топор принадлежат тому третьему мальчику, которому они их теперь и несут вместо "Истории" Шлоссера. Но Аглая так приставала, что наконец решились и продали ей ежа. Как только Аглая получила ежа, тотчас же уложила его с помощью Коли в плетеную корзинку, накрыла салфеткой и стала просить Колю, чтоб он сейчас же, и никуда не заходя, отнес ежа к князю, от ее имени, с просьбой принять в "знак глубочайшего ее уважения". Коля с радостию согласился и дал слово, что доставит, но стал немедленно приставать: "Что означает еж и подобный подарок?". Аглая отвечала ему, что не его дело. Он отвечал, что, убежден, тут заключается аллегория. Аглая рассердилась и отрезала ему, что он мальчишка, и больше ничего. Коля тотчас же возразил ей, что если б он не уважал в ней женщину и, сверх того, свои убеждения, то немедленно доказал бы ей, что умеет ответить на подобное оскорбление. Кончилось, впрочем, тем, что Коля все-таки с восторгом пошел относить ежа, а за ним бежал и Костя Лебедев; Аглая не вытерпела и, видя, что Коля слишком махает корзинкой, закричала ему вслед с террасы: "Пожалуйста, Коля, не выроните, голубчик!" - точно с ним и не бранилась сейчас; Коля остановился и тоже, точно и не бранился, закричал с величайшею готовностью: "Нет, не выроню, Аглая Ивановна. Будьте совершенно покойны!" - и побежал опять сломя голову. Аглая после того расхохоталась ужасно, и побежала к себе чрезвычайно довольная, и весь день потом была очень веселая.

Такое известие совершенно ошеломило Лизавету Прокофьевну. Кажется, что бы? Но уж такое, видно, пришло настроение. Тревога ее была возбуждена в чрезвычайной степени, и главное - еж; что означает еж? Что тут условлено? Что тут подразумевается? Какой это знак? Что за телеграмма? К тому же бедный Иван Федорович, случившийся тут же при допросе, совершенно испортил всё дело ответом. По его мнению, телеграммы тут не было никакой, а что еж - "просто еж, и только, - разве означает, кроме того, дружество, забвение обид и примирение, одним словом, всё это шалость, но во всяком случае невинная и простительная".

В скобках заметим, что он угадал совершенно. Князь, воротившись домой от Аглаи, осмеянный и изгнанный ею, сидел уже с полчаса в самом мрачном отчаянии, когда вдруг явился Коля с ежом. Тотчас же прояснилось небо; князь точно из мертвых воскрес; расспрашивал Колю, висел над каждым словом его, переспрашивал по десяти раз, смеялся как ребенок и поминутно пожимал руки обоим смеющимся и ясно смотревшим на него мальчикам. Выходило, стало быть, что Аглая прощает и князю опять можно идти к ней сегодня же вечером, а для него это было не только главное, а даже и всё.

- Какие мы еще дети, Коля! и... и... как это хорошо, что мы дети! - с упоением воскликнул он наконец.

- Просто-запросто она в вас влюблена, князь, и больше ничего! - с авторитетом и внушительно ответил Коля.

Князь вспыхнул, но на этот раз не сказал ни слова, n Коля только хохотал и хлопал в ладоши; минуту спустя рассмеялся и князь, а потом до самого вечера каждые пять минут смотрел на часы, много ли прошло и много ли до вечера остается.

Но настроение взяло верх: Лизавета Прокофьевна наконец не выдержала и поддалась истерической минуте. Несмотря на все возражения супруга и дочерей, она немедленно послала за Аглаей, с тем чтоб уж задать ей последний вопрос и от нее получить самый ясный и последний ответ. "Чтобы всё это разом и покончить, и с плеч долой, так чтоб уж и не поминать!". "Иначе, - объявила она, - я и до вечера не доживу!". И тут только все догадались, до какой бестолковщины довели дело. Кроме притворного удивления, негодования, хохота и насмешек над князем и надо всеми допрашивавшими, - ничего от Аглаи не добились. Лизавета Прокофьевна слегла в постель и вышла только к чаю, к тому времени, когда ожидали князя. Князя она ожидала с трепетом, и, когда он явился, с нею чуть не сделалась истерика.

А князь и сам вошел робко, чуть не ощупью, странно улыбаясь, засматривая всем в глаза и всем как бы задавая вопрос, потому что Аглаи опять не было в комнате, чего он тотчас же испугался. В этот вечер никого не было посторонних, одни только члены семейства. Князь Щ. был еще в Петербурге, по поводу дела о дяде Евгения Павловича. "Хоть бы он-то случился и что-нибудь сказал", - горевала о нем Лизавета Прокофьевна. Иван Федорович сидел с чрезвычайно озабоченною миной; сестры были серьезны и, как нарочно, молчали. Лизавета Прокофьевна не знала, с чего начать разговор. Наконец вдруг энергически выбранила железную дорогу и посмотрела на князя с решительным вызовом.

Увы! Аглая не выходила, и князь пропадал. Чуть лепеча и потерявшись, он было выразил мнение, что починить дорогу чрезвычайно полезно, но Аделаида вдруг засмеялась, и князь опять уничтожился. В это-то самое мгновение и вошла Аглая спокойно и важно, церемонно отдала князю поклон и торжественно заняла самое видное место у круглого стола. Она вопросительно посмотрела на князя. Все поняли, что настало разрешение всех недоумений.

- Получили вы моего ежа? - твердо и почти сердито спросила она.

- Получил, - ответил князь краснея и замирая.

- Объясните же немедленно, что вы об этом думаете? Это необходимо для спокойствия мамаши и всего нашего семейства.

- Послушай, Аглая... - забеспокоился вдруг генерал.

- Это, это из всяких границ! - испугалась вдруг чего-то Лизавета Прокофьевна.

- Никаких всяких границ тут нету, maman, - строго и тотчас же ответила дочка. - Я сегодня послала князю ежа и желаю знать его мнение. Что же, князь?

- То есть какое мнение, Аглая Ивановна?

- Об еже.

- То есть... я думаю, Аглая Ивановна, что вы хотите узнать, как я принял... ежа... или, лучше сказать, как я взглянул... на эту присылку... ежа, то есть... в таком случае, я полагаю, что... одним словом...

Он задохся и умолк.

- Ну, не много сказали, - подождала секунд пять Аглая. - Хорошо, я согласна оставить ежа; но я очень рада, что могу наконец покончить все накопившиеся недоумения. Позвольте наконец узнать от вас самого и лично: сватаетесь вы за меня или нет?

- Ах, господи! - вырвалось у Лизаветы Прокофьевны.

Князь вздрогнул и отшатнулся; Иван Федорович остолбенел; сестры нахмурились.

- Не лгите, князь, говорите правду. Из-за вас меня преследуют странными допросами; имеют же эти допросы какое-нибудь основание? Ну!

- Я за вас не сватался, Аглая Ивановна, - проговорил князь, вдруг оживляясь, - но... вы знаете сами, как я люблю вас и верю в вас... даже теперь...

- Я вас спрашивала: просите вы моей руки или лет?

- Прошу, - замирая ответил князь.

Последовало общее и сильное движение.

- Всё это не так, милый друг, - проговорил Иван Федорович, сильно волнуясь, - это... это почти невозможно, если это так, Глаша... Извините, князь, извините, дорогой мой!.. Лизавета Прокофьевна! - обратился он к супруге за помощью, - надо бы... вникнуть...

- Я отказываюсь, я отказываюсь! - замахала руками Лизавета Прокофьевна.

- Позвольте же, maman, и мне говорить; ведь я и сама в таком деле что-нибудь значу: решается чрезвычайная минута судьбы моей (Аглая именно так и выразилась), и я хочу узнать сама, и, кроме того, рада, что при всех... Позвольте же спросить вас, князь, если вы "питаете такие намерения", то чем же вы именно полагаете составить мое счастье?

- Я не знаю, право, Аглая Ивановна, как вам ответить; тут... тут что же отвечать? Да и... надо ли?

- Вы, кажется, сконфузились и задыхаетесь; отдохните немного и соберитесь с новыми силами; выпейте стакан воды; впрочем, вам сейчас чаю дадут.

- Я вас люблю, Аглая Ивановна, я вас очень люблю; я одну вас люблю и... не шутите, пожалуйста, я вас очень люблю.

- Но, однако же, это дело важное; мы не дети, и надо взглянуть положительно... Потрудитесь теперь объяснить, в чем заключается ваше состояние?

- Ну-ну-ну, Аглая. Что ты! Это не так, не так... - испуганно бормотал Иван Федорович.

- Позор! - громко прошептала Лизавета Прокофьевна.

- С ума сошла! - также громко прошептала Александра.

- Состояние... то есть деньги? - удивился князь.

- Именно.

- У меня... у меня теперь сто тридцать пять тысяч, - пробормотал князь закрасневшись.

- Только-то? - громко и откровенно удивилась Аглая, нисколько не краснея. - Впрочем, ничего; особенно если с экономией... Намерены служить?

- Я хотел держать экзамен на домашнего учителя...

- Очень кстати; конечно, это увеличит наши средства. Полагаете вы быть камер-юнкером?

- Камер-юнкером? Я никак этого не воображал, но...

Но тут не утерпели обе сестры и прыснули со смеху. Аделаида давно уже заметила в подергивающихся чертах лица Аглаи признаки быстрого и неудержимого смеха, который она сдерживала покамест изо всей силы. Аглая грозно было посмотрела на рассмеявшихся сестер, но и секунды сама не выдержала и залилась самым сумасшедшим, почти истерическим хохотом; наконец вскочила и выбежала из комнаты.

- Я так и знала, что один только смех, и больше ничего! - вскричала Аделаида, - с самого начала, с ежа.

- Нет, вот этого уж не позволю, не позволю! - вскипела вдруг гневом Лизавета Прокофьевна и быстро устремилась вслед за Аглаей. За нею тотчас же побежали и сестры. В комнате остались только князь и отец семейства.

- Это, это... мог ты вообразить что-нибудь подобное, Лев Николаич? - резко вскричал генерал, видимо сам не понимая, что хочет сказать, - нет, серьезно, серьезно говоря?

- Я вижу, что Аглая Ивановна надо мной смеялась, - грустно ответил князь.

- Подожди, брат; я пойду, а ты подожди... потому... объясни мне хоть ты, Лев Николаич, хоть ты: как всё это случилось и что всё это означает, во всем, так сказать, его целом? Согласись, брат, сам, - я отец; все-таки ведь отец же, потому я ничего не понимаю; так хоть ты-то объясни!

- Я люблю Аглаю Ивановну; она это знает и... давно, кажется, знает.

Генерал вскинул плечами.

- Странно, странно... и очень любишь?

- Очень люблю.

- Странно, странно это мне всё. То есть такой сюрприз и удар, что... Видишь ли, милый, я не насчет состояния (хоть и ожидал, что у тебя побольше), но... мне счастье дочери... наконец... способен ли ты, так сказать, составить это... счастье-то? И... и... что это: шутка или правда с ее-то стороны? То есть не с твоей, а с ее стороны?

Из-за дверей раздался голос Александры Ивановны: звали папашу.

- Подожди, брат, подожди! Подожди и обдумай, а я сейчас... - проговорил он второпях и почти испуганно устремился на зов Александры.

Он застал супругу и дочку в объятиях одну у другой и обливавших друг друга слезами. Это были слезы счастья, умиления и примирения. Аглая целовала у матери руки, щеки, губы; обе горячо прижимались друг к дружке.

- Ну вот, погляди на нее, Иван Федорыч, вот она вся теперь! - сказала Лизавета Прокофьевна.

Аглая отвернула свое счастливое и заплаканное личико от мамашиной груди, взглянула на папашу, громко рассмеялась, прыгнула к нему, крепко обняла его и несколько раз поцеловала. Затем опять бросилась к мамаше и совсем уже спряталась лицом на ее груди, чтоб уж никто не видал, и тотчас опять заплакала. Лизавета Прокофьевна прикрыла ее концом своей шали.

- Ну, что же, что же ты с нами-то делаешь, жестокая ты девочка после этого, вот что! - проговорила она, но уже радостно, точно ей дышать стало вдруг легче.

- Жестокая! да, жестокая! - подхватила вдруг Аглая. - Дрянная! Избалованная! Скажите это папаше. Ах, да ведь он тут. Папа, вы тут? Слышите! - рассмеялась она сквозь слезы.

- Милый друг, идол ты мой! - целовал ее руку весь просиявший от счастья генерал. (Аглая не отнимала руки). - Так ты, стало быть, любишь этого... молодого человека?..

- Ни-ни-ни! Терпеть не могу... вашего молодого человека, терпеть не могу! - вдруг вскипела Аглая и подняла голову. - И если вы, папа, еще раз осмелитесь... я вам серьезно говорю; слышите: серьезно говорю!

И она действительно говорила серьезно: вся даже покраснела и глаза блистали. Папаша осекся и испугался, но Лизавета Прокофьевна сделала ему знак из-за Аглаи, и он понял в нем: "Не расспрашивай".

- Если так, ангел мой, то ведь, как хочешь, воля твоя, он там ждет один; не намекнуть ли ему деликатно, чтоб он уходил?

Генерал в свою очередь мигнул Лизавете Прокофьевне.

- Нет, нет, это уж лишнее; особенно если "деликатно"; выйдите к нему сами; я выйду потом, сейчас. Я хочу у этого... молодого человека извинения попросить, потому что я его обидела.

- И очень обидела, - серьезно подтвердил Иван Федорович.

- Ну, так... оставайтесь лучше вы все здесь, а я пойду сначала одна, вы же сейчас за мной, в ту же секунду приходите; так лучше.

Она уже дошла до дверей, но вдруг воротилась.

- Я рассмеюсь! Я умру со смеху! - печально сообщила она.

Но в ту же секунду повернулась и побежала к князю.

- Ну, что ж это такое? Как ты думаешь? - наскоро проговорил Иван Федорович.

- Боюсь и выговорить, - также наскоро ответила Лизавета Прокофьевна, - а, по-моему, ясно.

- И по-моему, ясно. Ясно как день. Любит.

- Мало того, что любит, влюблена! - отозвалась Александра Ивановна. - Только в кого бы, кажется?

- Благослови ее бог, коли ее такая судьба! - набожно перекрестилась Лизавета Прокофьевна.

- Судьба, значит, - подтвердил генерал, - и от судьбы не уйдешь!

И все пошли в гостиную, а там опять ждал сюрприз.

Аглая не только не расхохоталась, подойдя к князю, как опасалась того, но даже чуть не с робостью сказала ему:

- Простите глупую, дурную, избалованную девушку (она взяла его за руку) и будьте уверены, что все мы безмерно вас уважаем. А если я осмелилась обратить в насмешку ваше прекрасное... доброе простодушие, то простите меня как ребенка за шалость; простите, что я настаивала на нелепости, которая, конечно, не может иметь ни малейших последствий...

Последние слова Аглая выговорила с особенным ударением.

Отец, мать и сестры, все поспели в гостиную, чтобы всё это видеть и выслушать, и всех поразила "нелепость, которая не может иметь ни малейших последствий", а еще более серьезное настроение Аглаи, с каким она высказалась об этой нелепости. Все переглянулись вопросительно; но князь, кажется, не понял этих слов и был на высшей степени счастья.

- Зачем вы так говорите, - бормотал он, - зачем вы... просите... прощения...

Он хотел даже выговорить, что он недостоин, чтоб у него просили прощения. Кто знает, может, он и заметил значение слов о "нелепости, которая не может иметь ни малейших последствий", но, как странный человек, может быть, даже обрадовался этим словам. Бесспорно, для него составляло уже верх блаженства одно то, что он опять будет беспрепятственно приходить к Аглае, что ему позволят с нею говорить, с нею сидеть, с нею гулять, и, кто знает, может быть, этим одним он остался бы доволен на всю свою жизнь! (Вот этого-то довольства, кажется, и боялась Лизавета Прокофьевна про себя; она угадывала его; многого она боялась про себя, чего и выговорить сама не умела).

Трудно представить, до какой степени князь оживился и ободрился в этот вечер. Он был весел так, что уж на него глядя становилось весело, - так выражались потом сестры Аглаи. Он разговорился, а этого с ним еще не повторялось с того самого утра, когда, полгода назад, произошло его первое знакомство с Епанчиными; по возвращении же в Петербург он был заметно и намеренно молчалив и очень недавно, при всех, проговорился князю Щ., что ему надо сдерживать себя и молчать, потому что он не имеет права унижать мысль, сам излагая ее. Почти он один и говорил во весь этот вечер, много рассказывал; ясно, с радостью и подробно отвечал на вопросы. Но ничего, впрочем, похожего на любезный разговор не проглядывало в словах его. Всё это были такие серьезные, такие даже мудреные иногда мысли. Князь изложил далее несколько своих взглядов, своих собственных затаенных наблюдений, так что всё это было бы даже смешно, если бы не было так "хорошо изложено", как согласились потом все слушавшие. Генерал хоть и любил серьезные разговорные темы, но и он и Лизавета Прокофьевна нашли про себя, что уж слишком много учености, так что стали под конец вечера даже грустны. Впрочем, князь до того дошел под конец, что рассказал несколько пресмешных анекдотов, которым сам же первый и смеялся, так что другие смеялись более уже на его радостный смех, чем самим анекдотам. Что же касается Аглаи, то она почти даже и не говорила весь вечер; зато, не отрываясь, слушала Льва Николаевича, и даже не столько слушала его, сколько смотрела на него.

- Так и глядит, глаз не сводит; над каждым-то словечком его висит; так и ловит, так и ловит! - говорила потом Лизавета Прокофьевна своему супругу. - А скажи ей, что любит, так и святых вон понеси!

- Что делать - судьба! - вскидывал плечами генерал, и долго еще он повторял это полюбившееся ему словечко. Прибавим, что, как деловому человеку, ему тоже многое чрезвычайно не понравилось в настоящем положении всех этих вещей, а главное - неясность дела; но до времени он тоже решился молчать и глядеть... в глаза Лизавете Прокофьевне.

Радостное настроение семейства продолжалось недолго. На другой же день Аглая опять поссорилась с князем, и так продолжалось беспрерывно, во все следующие дни. По целым часам она поднимала князя на смех и обращала его чуть не в шута. Правда, они просиживали иногда по часу и по два в их домашнем садике, в беседке, но заметили, что в это время князь почти всегда читает Аглае газеты или какую-нибудь книгу.

- Знаете ли, - сказала ему раз Аглая, прерывая газету, - я заметила, что вы ужасно необразованны; вы ничего хорошенько не знаете, если справляться у вас: ни кто именно, ни в котором году, ни по какому трактату? Вы очень жалки.

- Я вам сказал, что я небольшой учености, - ответил князь.

- Что же в вас после этого? Как же я могу вас уважать после этого? Читайте дальше; а впрочем, не надо, перестаньте читать.

И опять в тот же вечер промелькнуло что-то очень для всех загадочное с ее стороны. Воротился князь Щ. Аглая была к нему очень ласкова, много расспрашивала об Евгении Павловиче. (Князь Лев Николаевич еще не приходил) Вдруг князь Щ. как-то позволил себе намекнуть на "близкий и новый переворот в семействе", на несколько слов, проскользнувших у Лизаветы Прокофьевны, что, может быть, придется опять оттянуть свадьбу Аделаиды, чтоб обе свадьбы пришлись вместе. Невозможно было и вообразить, как вспылила Аглая на "все эти глупые предположения", и, между прочим, у ней вырвались слова, что "она еще не намерена замещать собой ничьих любовниц".

Эти слова поразили всех, но преимущественно родителей. Лизавета Прокофьевна настаивала в тайном совете с мужем, чтоб объясниться с князем решительно насчет Настасьи Филипповны.

Иван Федорович клялся, что всё это одна только "выходка" и произошла от Аглаиной "стыдливости"; что если б князь Щ. не заговорил о свадьбе, то не было бы и выходки, потому что Аглая и сама знает, знает достоверно, что всё это одна клевета недобрых людей и что Настасья Филипповна выходит за Рогожина; что князь тут не состоит ни при чем, не только в связях; и даже никогда и не состоял, если уж говорить всю правду-истину.

А князь все-таки ничем не смущался и продолжал блаженствовать. О, конечно, и он замечал иногда что-то как бы мрачное и нетерпеливое во взглядах Аглаи; но он более верил чему-то другому, и мрак исчезал сам собой. Раз уверовав, он уже не мог поколебаться ничем. Может быть, он уже слишком был спокоен; так, по крайней мере, казалось и Ипполиту, однажды случайно встретившемуся с ним в парке.

- Ну, не правду ли я вам сказал тогда, что вы влюблены, - начал он, сам подойдя к князю и остановив его. Тот протянул ему руку и поздравил его с "хорошим видом". Больной казался и сам ободренным, что так свойственно чахоточным.

Он с тем и подошел к князю, чтобы сказать ему что-нибудь язвительное насчет его счастливого вида, но тотчас же сбился и заговорил о себе. Он стал жаловаться, жаловался много и долго и довольно бессвязно.

- Вы не поверите, - заключил он, - до какой степени они все там раздражительны, мелочны, эгоистичны, тщеславны, ординарны; верите ли, что они взяли меня не иначе как с тем условием, чтоб я как можно скорее помер, и вот все в бешенстве, что я не помираю и что мне, напротив, легче. Комедия! Бьюсь об заклад, что вы мне не верите?

Князю не хотелось возражать.

- Я даже иногда думаю опять к вам переселиться, - небрежно прибавил Ипполит. - Так вы, однако, не считаете их способными принять человека с тем, чтоб он непременно и как можно скорее помер?

- Я думал, они пригласили вас в каких-нибудь других видах.

- Эге! Да вы таки совсем не так просты, как вас рекомендуют! Теперь не время, а то бы я вам кое-что открыл про этого Ганечку и про надежды его. Под вас подкапываются, князь, безжалостно подкапываются, и... даже жалко, что вы так спокойны. Но увы, - вы не можете иначе!

- Вот о чем пожалели! - засмеялся князь. - Что ж, по-вашему, я был бы счастливее, если б был беспокойнее?

- Лучше быть несчастным, но знать, чем счастливым и жить... в дураках. Вы, кажется, нисколько не верите, что с вами соперничают и... с той стороны?

- Ваши слова о соперничестве несколько циничны, Ипполит; мне жаль, что я не имею права отвечать вам. Что же касается Гаврилы Ардалионовича, то, согласитесь сами, может ли он оставаться спокойным после всего, что он потерял, если вы только знаете его дела хоть отчасти? Мне кажется, что с этой точки зрения лучше взглянуть. Он еще успеет перемениться; ему много жить, а жизнь богата... а впрочем... впрочем, - потерялся вдруг князь, - насчет подкопов... я даже и не понимаю, про что вы говорите; оставим лучше этот разговор, Ипполит.

- Оставим до времени; к тому же ведь нельзя и без благородства с вашей-то стороны. Да, князь, вам нужно самому пальцем пощупать, чтоб опять не поверить, ха-ха! А очень вы меня презираете теперь, как вы думаете?

- За что? За то, что вы больше нас страдали и страдаете?

- Нет, а за то, что недостоин своего страдания.

- Кто мог страдать больше, стало быть, и достоин страдать больше. Аглая Ивановна, когда прочла вашу исповедь, хотела вас видеть, но...

- Откладывает... ей нельзя, понимаю, понимаю... - перебил Ипполит, как бы стараясь поскорее отклонить разговор. - Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно в бреду написано и... сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, - не скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю...

- Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искренна, и, знаете что, даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и... может быть, большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это вижу, клянусь вам. Я вас не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я тогда молчал...

Ипполит вспыхнул. У него было мелькнула мысль, что князь притворяется и ловит его; но, вглядевшись в лицо его, он не мог не поверить его искренности; лицо его прояснилось.

- А вот все-таки умирать! - проговорил он, чуть не прибавив: - такому человеку, как я! - И вообразите, как меня допекает ваш Ганечка; он выдумал, в виде возражения, что, может быть, из тех, кто тогда слушал мою тетрадку, трое-четверо умрут, пожалуй, раньше меня! Каково! Он думает, что это утешение, ха-ха! Во-первых, еще не умерли; да если бы даже эти люди и перемерли, то какое же в этом утешение, согласитесь сами! Он по себе судит; впрочем, он еще дальше пошел, он теперь просто ругается, говорит, что порядочный человек умирает в таком случае молча и что во всем этом с моей стороны был один только эгоизм! Каково! Нет, каков эгоизм с его-то стороны! Какова утонченность или, лучше сказать, какова в то же время воловья грубость их эгоизма, которого они все-таки никак не могут заметить в себе!.. Читали вы, князь, про одну смерть, одного Степана Глебова, в восемнадцатом столетии? Я случайно вчера прочел...

- Какого Степана Глебова?

- Был посажен на кол при Петре.

- Ах, боже мой, знаю! Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер с чрезвычайным великодушием; как же, читал... а что?

- Дает же бог такие смерти людям, а нам таки нет! Вы, может быть, думаете, что я не способен умереть так, как Глебов?

- О, совсем нет, - сконфузился князь, - я хотел только сказать, что вы... то есть не то, что вы не походили бы на Глебова, но... что вы... что вы скорее были бы тогда...

- Угадываю: Остерманом, а не Глебовым, - вы это хотите сказать?

- Каким Остерманом? - удивился князь.

- Остерманом, дипломатом Остерманом, петровским Остерманом, - пробормотал Ипполит, вдруг несколько сбившись. Последовало некоторое недоумение.

- О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, - протянул вдруг князь после некоторого молчания, - вы, мне кажется... никогда бы не были Остерманом...

Ипполит нахмурился.

- Впрочем, я ведь почему это так утверждаю, - вдруг подхватил князь, видимо желая поправиться, - потому что тогдашние люди (клянусь вам, меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь, в наш век, право, точно порода другая... Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее, как-то о двух, о трех идеях зараз... теперешний человек шире, - и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках... Я... я это единственно к тому сказал, а не...

- Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж я замечаю, что вы всё третируете меня как... как фарфоровую чашку... Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для Остермана не стоило бы воскресать из мертвых... А впрочем, я вижу, что мне надо как можно скорее умирать, не то я сам... Оставьте меня. До свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как, по-вашему: как мне всего лучше умереть?.. Чтобы вышло как можно... добродетельнее то есть? Ну, говорите!

- Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! - проговорил князь тихим голосом.

- Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы... однако же вы... Ну, ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!



Фёдор Достоевский - Идиот 10 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Идиот 11 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
VI О вечернем собрании на даче Епанчиных, на которое ждали Белоконску...

Идиот 12 - ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
IX Прошло две недели после события, рассказанного в последней главе, и...