Фёдор Достоевский
«Идиот 05 - ЧАСТЬ ВТОРАЯ»

"Идиот 05 - ЧАСТЬ ВТОРАЯ"

VI

Дача Лебедева была небольшая, но удобная и даже красивая. Часть ее, назначавшаяся внаем, была особенно изукрашена. На террасе, довольно поместительной, при входе с улицы в комнаты было наставлено несколько померанцевых, лимонных и жасминных деревьев в больших зеленых деревянных кадках, что и составляло, по расчету Лебедева, самый обольщающий вид. Несколько из этих деревьев он приобрел вместе с дачей и до того прельстился эффектом, который они производили на террасе, что решился, благодаря случаю, прикупить для комплекту таких же деревьев в кадках на аукционе. Когда все деревья были наконец свезены на дачу и расставлены, Лебедев несколько раз в тот день сбегал по ступенькам террасы на улицу и с улицы любовался на свое владение, каждый раз мысленно надбавляя сумму, которую предполагал запросить с будущего своего дачного жильца. Расслабленному, тоскующему и разбитому телом князю дача очень понравилась. Впрочем, в день переезда в Павловск, то есть на третий день после припадка, князь уже имел по наружности вид почти здорового человека, хотя внутренно чувствовал себя всё еще не оправившимся. Он был рад всем, кого видел кругом себя в эти три дня, рад Коле, почти от него не отходившему, рад всему семейству Лебедева (без племянника, куда-то исчезнувшего), рад самому Лебедеву; даже с удовольствием принял посетившего его еще в городе генерала Иволгина. В самый день переезда, состоявшегося уже к вечеру, вокруг него на террасе собралось довольно много гостей: сперва пришел Ганя, которого князь едва узнал, - так он за всё это время переменился и похудел. Затем явились Варя и Птицын, тоже павловские дачники. Генерал же Иволгин находился у Лебедева на квартире почти бессменно, даже, кажется, вместе с ним переехал. Лебедев старался не пускать его к князю и держать при себе; обращался он с ним по-приятельски; по-видимому, они уже давно были знакомы. Князь заметил, что все эти три дня они вступали иногда друг с другом в длинные разговоры, нередко кричали и спорили, даже, кажется, об ученых предметах, что, по-видимому, доставляло удовольствие Лебедеву. Подумать можно было, что он даже нуждался в генерале. Но те же самые предосторожности, как относительно князя, Лебедев стал соблюдать и относительно своего семейства с самого переезда на дачу: под предлогом, чтобы не беспокоить князя, он не пускал к нему никого, топал ногами, бросался и гонялся за своими дочерьми, не исключая и Веры с ребенком, при первом подозрении, что они идут на террасу, где находился князь, несмотря на все просьбы князя не отгонять никого.

- Во-первых, никакой не будет почтительности, если их так распустить; а во-вторых, им даже и неприлично... - объяснил он наконец на прямой вопрос князя.

- Да почему же? - усовещивал князь. - Право, вы меня всеми этими наблюдениями и сторожением только мучаете. Мне одному скучно, я вам несколько раз говорил, а сами вы вашим беспрерывным маханием рук и хождением на цыпочках еще больше тоску нагоняете.

Князь намекал на то, что Лебедев хоть и разгонял всех домашних под видом спокойствия, необходимого больному, но сам входил к князю во все эти три дня чуть не поминутно, и каждый раз сначала растворял дверь, просовывал голову, оглядывал комнату, точно увериться хотел, тут ли? не убежал ли? и потом уже на цыпочках, медленно, крадущимися шагами подходил к креслу, так что иногда невзначай пугал своего жильца. Беспрерывно осведомлялся, не нужно ли ему чего, и когда князь стал ему наконец замечать, чтоб он оставил его в покое, послушно и безмолвно оборачивался, пробирался обратно на цыпочках к двери и всё время, пока шагал, махал руками, как бы давая знать, что он только так, что он не промолвит ни слова, и что вот он уж и вышел, и не придет, и, однако ж, чрез десять минут или по крайней мере чрез четверть часа являлся опять. Коля, имевший свободный вход к князю, возбуждал тем самым в Лебедеве глубочайшее огорчение и даже обидное негодование. Коля заметил, что Лебедев по получасу простаивает у двери и подслушивает, что они говорят с князем, о чем, разумеется, и известил князя.

- Вы точно меня себе присвоили, что держите под замком, - протестовал князь, - по крайней мере на даче-то я хочу, чтобы было иначе, и будьте уверены, что буду принимать кого угодно и выходить куда угодно.

- Без самомалейшего сомнения, - замахал руками Лебедев.

Князь пристально оглядел его с головы до ног.

- А что, Лукьян Тимофеевич, вы свой шкапчик, который у вас над кроватью в головах висел, перевезли сюда?

- Нет, не перевез.

- Неужели там оставили?

- Невозможно везти, выламывать из стены надо... Крепко, крепко.

- Да, может, здесь точно такой же есть?

- Даже лучше, даже лучше, с тем и дачу купил.

- А-а. Это кого вы давеча ко мне не пускали? Час назад.

- Это... это генерала-с. Действительно не пускал, и ему к вам не стать. Я, князь, человека этого глубоко уважаю; это... это великий человек-с; вы не верите? Ну, вот увидите, а все-таки... лучше бы, сиятельнейший князь, вам не принимать его у себя-с.

- А почему бы так, позвольте вас спросить? И почему, Лебедев, вы стоите теперь на цыпочках, а подходите ко мне всегда, точно желаете секрет на ухо сообщить?

- Низок, низок, чувствую, - неожиданно отвечал Лебедев, с чувством постукивая себя в грудь, - а генерал для вас не слишком ли будет гостеприимен-с?

- Слишком будет гостеприимен?

- Гостеприимен-с. Во-первых, он уж и жить у меня собирается; это бы пусть-с, да азартен, в родню тотчас лезет. Мы с ним родней уже несколько раз сосчитались, оказалось, что свояки. Вы тоже ему по матери племянником двоюродным оказываетесь, еще вчера мне разъяснял. Если вы племянник, стало быть, и мы с вами, сиятельнейший князь, родня. Это бы ничего-с, маленькая слабость, но сейчас уверял, что всю его жизнь, с самого прапорщичьего чина и до самого одиннадцатого июня прошлого года, у него каждый день меньше двухсот персон за стол не садилось. Дошел наконец до того, что и не вставало, так что и обедали, и ужинали, и чай пили часов до пятнадцати в сутки лет тридцать сряду без малейшего перерыва, едва время было скатерть переменить. Один встает, уходит, другой приходит, а в табельные и царские дни и до трехсот человек доходило. А в день тысячелетия России так семьсот человек начел. Это ведь страсть-с; этакие известия - признак очень дурной-с; этаких гостеприимцев и принимать даже у себя страшно, я и подумал: не слишком ли для нас с вами будет этакой гостеприимен?

- Но вы, кажется, с ним в весьма хороших отношениях?

- По-братски и принимаю за шутку; пусть мы свояки: мне что, - больше чести. Я в нем даже и сквозь двухсот персон и тысячелетие России замечательнейшего человека различаю. Искренно говорю-с. Вы, князь, сейчас о секретах заговорили-с, будто бы, то есть, я приближаюсь, точно секрет сообщить желаю, а секрет, как нарочно, и есть: известная особа сейчас дала знать, что желала бы очень с вами секретное свидание иметь.

- Для чего же секретное? Отнюдь. Я у ней буду сам, хоть сегодня.

- Отнюдь, отнюдь нет, - замахал Лебедев, - и не того боится, чего бы вы думали. Кстати: изверг ровно каждый день приходит о здоровье вашем наведываться, известно ли вам?

- Вы что-то очень часто извергом его называете, это мне очень подозрительно.

- Никакого подозрения иметь не можете, никакого, - поскорее отклонил Лебедев, - я хотел только объяснить, что особа известная не его, а совершенно другого боится, совершенно другого.

- Да чего же, говорите скорей, - допрашивал князь с нетерпением, смотря на таинственные кривляния Лебедева.

- В том и секрет.

И Лебедев усмехнулся.

- Чей секрет?

- Ваш секрет. Сами вы запретили мне, сиятельнейший князь, при вас говорить... - пробормотал Лебедев и, насладившись тем, что довел любопытство своего слушателя до болезненного нетерпения, вдруг заключил: - Аглаи Ивановны боится.

Князь поморщился и с минуту помолчал.

- Ей-богу, Лебедев, я брошу вашу дачу, - сказал он вдруг. - Где Гаврила Ардалионович и Птицыны? У вас? Вы их тоже к себе переманили.

- Идут-с, идут-с. И даже генерал вслед за ними. Все двери отворю и дочерей созову всех, всех, сейчас, сейчас, - испуганно шептал Лебедев, махая руками и кидаясь от одной двери к другой.

В эту минуту Коля появился на террасе, войдя с улицы, и объявил, что вслед за ним идут гости, Лизавета Прокофьевна с тремя дочерьми.

- Пускать или не пускать Птицыных и Гаврилу Ардалионовича? Пускать или не пускать генерала? - подскочил Лебедев, пораженный известием.

- Отчего же нет? Всех, кому угодно! Уверяю вас, Лебедев, что вы что-то не так поняли в моих отношениях в самом начале; у вас какая-то беспрерывная ошибка.

Я не имею ни малейших причин от кого-нибудь таиться и прятаться, - засмеялся князь.

Глядя на него, почел за долг засмеяться и Лебедев. Лебедев, несмотря на свое чрезвычайное волнение, был тоже, видимо, чрезвычайно доволен.

Известие, сообщенное Колей, было справедливо; он опередил Епанчиных только несколькими шагами, чтоб их возвестить, так что гости явились вдруг с обеих сторон: с террасы - Епанчины, а из комнат - Птицыны, Ганя и генерал Иволгин.

Епанчины узнали о болезни князя и о том, что он в Павловске, только сейчас, от Коли, до того же времени генеральша была в тяжелом недоумении. Еще третьего дня генерал сообщил своему семейству карточку князя; эта карточка возбудила в Лизавете Прокофьевне непременную уверенность, что и сам князь прибудет в Павловск для свидания с ними немедленно вслед за этою карточкой. Напрасно девицы уверяли, что человек, не писавший полгода, может быть, далеко не будет так тороплив и теперь и что, может быть, у него и без них много хлопот в Петербурге, - почем знать его дела? Генеральша решительно осердилась на эти замечания и готова была биться об заклад, что князь явится по крайней мере на другой же день, хотя "это уже будет и поздно". На другой день она прождала целое утро; ждали к обеду, к вечеру, и когда уже совершенно смерклось, Лизавета Прокофьевна рассердилась на всё и перессорилась со всеми, разумеется в мотивах ссоры ни слова не упоминая о князе. Ни слова о нем не было упомянуто и во весь третий день. Когда у Аглаи сорвалось невзначай за обедом, что maman сердится, потому что князь не едет, на что генерал тотчас же заметил, что "ведь он в этом не виноват", - Лизавета Прокофьевна встала и во гневе вышла из-за стола. Наконец к вечеру явился Коля со всеми известиями и с описанием всех приключений князя, какие он знал. В результате Лизавета Прокофьевна торжествовала, но во всяком случае Коле крепко досталось: "То по целым дням здесь вертится и не выживешь, а тут хоть бы знать-то дал, если уж сам не рассудил пожаловать". Коля тотчас же хотел было рассердиться за слово "не выживешь", но отложил до другого раза, и если бы только самое слово не было уж слишком обидно, то, пожалуй, и совсем извинил бы его: до того понравилось ему волнение и беспокойство Лизаветы Прокофьевны при известии о болезни князя. Она долго настаивала на необходимости немедленно отправить нарочного в Петербург, чтобы поднять какую-то медицинскую знаменитость первой величины и примчать ее с первым поездом. Но дочери отговорили; они, впрочем, не захотели отстать от мамаши, когда та мигом собралась, чтобы посетить больного.

- Он на смертном одре, - говорила, суетясь, Лизавета Прокофьевна, - а мы тут будем еще церемонии наблюдать? Друг он нашего дома иль нет?

- Да и соваться, не спросясь броду, не следует, - заметила было Аглая.

- Ну, так и не ходи, и хорошо даже сделаешь: Евгений Павлыч приедет, некому будет принять.

После этих слов Аглая, разумеется, тотчас же отправилась вслед за всеми, что, впрочем, намерена была и без этого сделать. Князь Щ., сидевший с Аделаидой, по ее просьбе, немедленно согласился сопровождать дам. Он еще и прежде, в начале своего знакомства с Епанчиными, чрезвычайно заинтересовался, когда услышал от них о князе. Оказалось, что он с ним был знаком, что они познакомились где-то недавно и недели две жили вместе в каком-то городке. Это было назад тому месяца с три. Князь Щ. даже много о князе рассказывал и вообще отзывался о нем весьма симпатично, так что теперь с искренним удовольствием шел навестить старого знакомого. Генерала Ивана Федоровича на этот раз не было дома. Евгений Павлович тоже еще не приезжал.

До дачи Лебедева от Епанчиных было не более трехсот шагов. Первое неприятное впечатление Лизаветы Прокофьевны у князя - было застать кругом него целую компанию гостей, не говоря уже о том, что в этой компании были два-три лица ей решительно ненавистные; второе - удивление при виде совершенно на взгляд здорового, щеголевато одетого и смеющегося молодого человека, ступившего им навстречу, вместо умирающего на смертном одре, которого она ожидала найти. Она даже остановилась в недоумении, к чрезвычайному удовольствию Коли, который, конечно, мог бы отлично объяснить, еще когда она и не трогалась с своей дачи, что никто ровно не умирает и никакого смертного одра нет, но не объяснил, лукаво предчувствуя будущий комический гнев генеральши, когда она, по его расчетам, непременно рассердится за то, что застанет князя, своего искреннего друга, здоровым. Коля был даже так неделикатен, что вслух высказал свою догадку, чтоб окончательно раздразнить Лизавету Прокофьевну, с которою постоянно и иногда очень злобно пикировался, несмотря на связавшую их дружбу.

- Подожди, любезный, не торопись, не испорти свое торжество! - отвечала Лизавета Прокофьевна, усаживаясь в подставленные ей князем кресла.

Лебедев, Птицын, генерал Иволгин бросились подавать стулья девицам. Аглае подал стул генерал. Лебедев подставил стул и князю Щ., причем даже в сгибе своей поясницы успел изобразить необыкновенную почтительность. Варя, по обыкновению, с восторгом и шепотом здоровалась с барышнями.

- Это правда, что я думала, князь, тебя чуть не в постели застать, так со страху преувеличила, и, ни за что лгать не стану, досадно мне стало сейчас ужасно на твое счастливое лицо, но божусь тебе, это всего минута, пока еще не успела размыслить. Я, как размыслю, всегда умнее поступаю и говорю; и думаю, и ты тоже. А по-настоящему, выздоровлению родного сына, если б он был, была бы, может быть, меньше рада, чем твоему; и если ты мне в этом не поверишь, то срам тебе, а не мне. А этот злобный мальчишка позволяет со мной и не такие шутки шутить. Ты, кажется, его протежируешь; так я предупреждаю тебя, что в одно прекрасное утро, поверь мне, откажу себе в дальнейшем удовольствии пользоваться честью его знакомства.

- Да чем же я виноват? - кричал Коля. - Да сколько б я вас ни уверял, что князь почти уже здоров, вы бы не захотели поверить, потому что представить его на смертном одре было гораздо интереснее.

- Надолго ли к нам? - обратилась к князю Лизавета Прокофьевна.

- На всё лето и, может быть, дольше.

- Ты ведь один? Не женат?

- Нет, не женат, - улыбнулся князь наивности пущенной шпильки.

- Улыбаться нечего; это бывает. Я про дачу: зачем не к нам переехал? У нас целый флигель пустой, впрочем, как хочешь. Это у него нанимаешь? У этого? - прибавила она вполголоса, кивнув на Лебедева. - Что он всё кривляется?

В эту минуту из комнат вышла на террасу Вера, по-своему обыкновению, с ребенком на руках. Лебедев, извивавшийся около стульев и решительно не знавший, куда девать себя, но ужасно не хотевший уйти, вдруг набросился на Веру, замахал на нее руками, гоня прочь с террасы, и даже, забывшись, затопал ногами.

- Он сумасшедший? - прибавила вдруг генеральша.

- Нет, он...

- Пьян, может быть? Некрасива же твоя компания, - отрезала она, захватив в своем взгляде и остальных гостей, - а впрочем, какая милая девушка! Кто такая?

- Это Вера Лукьяновна, дочь этого Лебедева.

- А!.. Очень милая. Я хочу с ней познакомиться.

Но Лебедев, расслышавший похвалы Лизаветы Прокофьевны, уже сам тащил дочь, чтобы представить ее.

- Сироты, сироты! - таял он, подходя. - И этот ребенок на руках ее - сирота, сестра ее, дочь Любовь, и рождена в наизаконнейшем браке от новопреставленной Елены, жены моей, умершей тому назад шесть недель, в родах, по соизволению господню... да-с... вместо матери, хотя только сестра и не более как сестра... не более, не более...

- А ты, батюшка, не более как дурак, извини меня. Ну, довольно, сам понимаешь, я думаю, - отрезала вдруг Лизавета Прокофьевна в чрезвычайном негодовании.

- Истинная правда! - почтительнейше и глубоко поклонился Лебедев.

- Послушайте, господин Лебедев, правду про вас говорят, что вы Апокалипсис толкуете? - спросила Аглая.

- Истинная правда... пятнадцатый год.

- Я о вас слышала. О вас и в газетах печатали, кажется?

- Нет, это о другом толкователе, о другом-с, и тот номер, а я за него остался, - вне себя от радости проговорил Лебедев.

- Сделайте одолжение, растолкуйте мне когда-нибудь на днях, по соседству. Я ничего не понимаю в Апокалипсисе.

- Не могу не предупредить вас, Аглая Ивановна, что всё это с его стороны одно шарлатанство, поверьте, - быстро ввернул вдруг генерал Иволгин, ждавший точно на иголочках и желавший изо всех сил как-нибудь начать разговор; он уселся рядом с Аглаей Ивановной, - конечно, дача имеет свои права, - продолжал он, - и свои удовольствия, и прием такого необычайного интруса для толкования Апокалипсиса есть затея, как и другая, и даже затея замечательная по уму, но я... Вы, кажется, смотрите на меня с удивлением? Генерал Иволгин, имею честь рекомендоваться. Я вас на руках носил, Аглая Ивановна.

- Очень рада. Мне знакомы Варвара Ардалионовна и Нина Александровна, - пробормотала Аглая, всеми силами крепясь, чтобы не расхохотаться.

Лизавета Прокофьевна вспыхнула. Что-то давно накопившееся в ее душе вдруг потребовало исхода. Она терпеть не могла генерала Иволгина, с которым когда-то была знакома, только очень давно.

- Лжешь, батюшка, по своему обыкновению, никогда ты ее на руках не носил, - отрезала она ему в негодовании.

- Вы забыли, maman, ей-богу, носил, в Твери, - вдруг подтвердила Аглая. - Мы тогда жили в Твери. Мне тогда лет шесть было, я помню. Он мне стрелку и лук сделал, и стрелять научил, и я одного голубя убила. Помните, мы с вами голубя вместе убили?

- А мне тогда каску из картона принес и шпагу деревянную, и я помню! - вскричала Аделаида.

- И я это помню, - подтвердила Александра. - Вы еще тогда за раненого голубя перессорились, и вас по углам расставили; Аделаида так и стояла в каске и со шпагой.

Генерал, объявивший Аглае, что он ее на руках носил, сказал это так, чтобы только начать разговор, и единственно потому, что он почти всегда так начинал разговор со всеми молодыми людьми, если находил нужным с ними познакомиться. Но на этот раз случилось, как нарочно, что он сказал правду и, как нарочно, правду эту он и сам забыл. Так что, когда Аглая вдруг подтвердила теперь, что она с ним вдвоем застрелила голубя, память его разом осветилась, и он вспомнил обо всем об этом сам до последней подробности, как нередко вспоминается в летах преклонных что-нибудь из далекого прошлого. Трудно передать, что в этом воспоминании так сильно могло подействовать на бедного и, по обыкновению, несколько хмельного генерала; но он был вдруг необыкновенно растроган.

- Помню, всё помню! - вскричал он. - Я был тогда штабс-капитаном. Вы - такая крошка, хорошенькая. Нина Александровна... Ганя... Я был у вас... принят. Иван Федорович...

- И вот, видишь, до чего ты теперь дошел! - подхватила генеральша. - Значит, все-таки не пропил своих благородных чувств, когда так подействовало! А жену измучил. Чем бы детей руководить, а ты в долговом сидишь. Ступай, батюшка, отсюда, зайди куда-нибудь, стань за дверь в уголок и поплачь, вспомни свою прежнюю невинность, авось бог простит. Поди-ка, поди, я тебе серьезно говорю. Ничего нет лучше для исправления, как прежнее с раскаянием вспомнить.

Но повторять о том, что говорят серьезно, было нечего: генерал, как и все постоянно хмельные люди, был очень чувствителен и, как все слишком упавшие хмельные люди, нелегко переносил воспоминания из счастливого прошлого Он встал и смиренно направился к дверям, так что Лизавете Прокофьевне сейчас же и жалко стало его.

- Ардалион Александрович, батюшка! - крикнула она ему вслед, - остановись на минутку; все мы грешны; когда будешь чувствовать, что совесть тебя меньше укоряет, приходи ко мне, посидим, поболтаем о прошлом-то. Я ведь еще, может, сама тебя в пятьдесят раз грешнее; ну, а теперь прощай, ступай, нечего тебе тут... - испугалась она вдруг, что он воротится.

- Вы бы пока не ходили за ним, - остановил князь Колю, который побежал было вслед за отцом. - А то через минуту он подосадует, и вся минута испортится.

- Это правда, не тронь его; через полчаса поди, - решила Лизавета Прокофьевна.

- Вот что значит хоть раз в жизни правду сказать, - до слез подействовало! - осмелился вклеить Лебедев.

- Ну уж и ты-то, батюшка, должно быть, хорош, коли правда то, что я слышала, - осадила его сейчас же Лизавета Прокофьевна.

Взаимное положение всех гостей, собравшихся у князя, мало-помалу определилось. Князь, разумеется, в состоянии был оценить и оценил всю степень участия к нему генеральши и ее дочерей и, конечно, сообщил им искренно, что и сам он сегодня же, еще до посещения их, намерен был непременно явиться к ним, несмотря ни на болезнь свою, ни на поздний час. Лизавета Прокофьевна, поглядывая на гостей его, ответила, что это и сейчас можно исполнить. Птицын, человек вежливый и чрезвычайно уживчивый, очень скоро встал и отретировался во флигель к Лебедеву, весьма желая увести с собой и самого Лебедева. Тот обещал прийти скоро; тем временем Варя разговорилась с девицами и осталась. Она и Ганя были весьма рады отбытию генерала; сам Ганя тоже скоро отправился вслед за Птицыным. В те же несколько минут, которые он пробыл на террасе при Епанчиных, он держал себя скромно, с достоинством и нисколько не потерялся от решительных взглядов Лизаветы Прокофьевны, два раза оглядевшей его с головы до ног. Действительно, можно было подумать знавшим его прежде, что он очень изменился. Это очень понравилось Аглае.

- Ведь это Гаврила Ардалионович вышел? - спросила она вдруг, как любила иногда делать, громко, резко, прерывая своим вопросом разговор других и ни к кому лично не обращаясь.

- Он, - ответил князь.

- Едва узнала его. Он очень изменился и... гораздо к лучшему.

- Я очень рад за него, - сказал князь.

- Он был очень болен, - прибавила Варя с радостным соболезнованием.

- Чем это изменился к лучшему? - в гневливом недоумении и чуть не перепугавшись спросила Лизавета Прокофьевна. - Откуда взяла? Ничего нет лучшего. Что именно тебе кажется лучшего?

- Лучше "рыцаря бедного" ничего нет лучшего! - провозгласил вдруг Коля, стоявший всё время у стула Лизаветы Прокофьевны.

- Это я сам тоже думаю, - сказал князь Щ. и засмеялся.

- Я совершенно того же мнения, - торжественно провозгласила Аделаида.

- Какого "рыцаря бедного"? - спрашивала генеральша, с недоумением и досадой оглядывая всех говоривших, но, увидев, что Аглая вспыхнула, с сердцем прибавила: - Вздор какой-нибудь! Какой такой "рыцарь бедный"?

- Разве в первый раз мальчишке этому, фавориту вашему, чужие слова коверкать! - с надменным негодованием ответила Аглая.

В каждой гневливой выходке Аглаи (а она гневалась очень часто) почти каждый раз, несмотря на всю видимую ее серьезность и неумолимость, проглядывало столько еще чего-то детского, нетерпеливо школьного и плохо припрятанного, что не было возможности иногда, глядя на нее, не засмеяться, к чрезвычайной, впрочем, досаде Аглаи, не понимавшей, чему смеются и "как могут, как смеют они смеяться". Засмеялись и теперь сестры, князь Щ., и даже улыбнулся сам князь Лев Николаевич, тоже почему-то покрасневший. Коля хохотал и торжествовал. Аглая рассердилась не на шутку и вдвое похорошела. К ней чрезвычайно шло ее смущение и тут же досада на самое себя за это смущение.

- Мало он ваших-то слов перековеркал, - прибавила она.

- Я на собственном вашем восклицании основываюсь! - прокричал Коля. - Месяц назад вы "Дон-Кихота" перебирали и воскликнули эти слова, что нет лучше "рыцаря бедного". Не знаю, про кого вы тогда говорили: про Дон-Кихота, или про Евгения Павлыча, или еще про одно лицо, но только про кого-то говорили, и разговор шел длинный...

- Ты, я вижу, уж слишком много позволяешь себе, мой милый, с своими догадками, - с досадой остановила его Лизавета Прокофьевна.

- Да разве я один? - не умолкал Коля. - Все тогда говорили, да и теперь говорят; вот сейчас князь Щ., и Аделаида Ивановна, и все объявили, что стоят за "рыцаря бедного", стало быть, "рыцарь-то бедный" существует и непременно есть, а по-моему, если бы только не Аделаида Ивановна, так все бы мы давно уж знали, кто такой "рыцарь бедный".

- Я-то чем виновата, - смеялась Аделаида.

- Портрет не хотели нарисовать - вот чем виноваты! Аглая Ивановна просила вас тогда нарисовать портрет "рыцаря бедного" и рассказала даже весь сюжет картины, который сама и сочинила, помните сюжет-то? Вы не хотели...

- Да как же бы я нарисовала, кого? По сюжету выходит, что этот "рыцарь бедный"

С лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

Какое же тут лицо могло выйти? Что нарисовать: решетку? Аноним?

- Ничего не понимаю, какая там решетка! - раздражалась генеральша, начинавшая очень хорошо понимать про себя, кто такой подразумевался под названием (и, вероятно, давно уже условленным) "рыцаря бедного". Но особенно взорвало ее, что князь Лев Николаевич тоже смутился и наконец совсем сконфузился, как десятилетний мальчик. - Да что, кончится или нет эта глупость? Растолкуют мне или нет этого "рыцаря бедного"? Секрет, что ли, какой-нибудь такой ужасный, что и подступиться нельзя?

Но все только продолжали смеяться.

- Просто-запросто есть одно странное русское стихотворение, - вступился наконец князь Щ., очевидно желая поскорее замять и переменить разговор, - про "рыцаря бедного", отрывок без начала и конца. С месяц назад как-то раз смеялись все вместе после обеда и искали, по обыкновению, сюжета для будущей картины Аделаиды Ивановны. Вы знаете, что общая семейная задача давно уже в том, чтобы сыскать сюжет для картины Аделаиды Ивановны. Тут и напали на "рыцаря бедного", кто первый, не помню...

- Аглая Ивановна! - вскричал Коля.

- Может быть, согласен, только я не помню, - продолжал князь Щ. - Одни над этим сюжетом смеялись, другие провозглашали, что ничего не может быть и выше, но чтоб изобразить "рыцаря бедного", во всяком случае надо было лицо; стали перебирать лица всех знакомых, ни одно не пригодилось, на этом дело и стало; вот и всё; не понимаю, почему Николаю Ардалионовичу вздумалось всё это припомнить и вывести? Что смешно было прежде и кстати, то совсем неинтересно теперь.

- Потому что новая глупость какая-нибудь подразумевается, язвительная и обидная, - отрезала Лизавета Прокофьевна.

- Никакой нет глупости, кроме глубочайшего уважения, - совершенно неожиданно важным и серьезным голосом вдруг произнесла Аглая, успевшая совершенно поправиться и подавить свое прежнее смущение. Мало того, по некоторым признакам можно было подумать, глядя на нее, что она сама теперь радуется, что шутка заходит всё дальше и дальше, и весь этот переворот произошел в ней именно в то мгновение, когда слишком явно заметно стало возраставшее всё более и более и достигшее чрезвычайной степени смущение князя.

- То хохочут как угорелые, а тут вдруг глубочайшее уважение явилось! Бешеные! Почему уважение? Говори сейчас, почему у тебя, ни с того ни с сего, так вдруг глубочайшее уважение явилось?

- Потому глубочайшее уважение, - продолжала так же серьезно и важно Аглая в ответ почти на злобный вопрос матери, - потому, что в стихах этих прямо изображен человек, способный иметь идеал, во-вторых, раз поставив себе идеал, поверить ему, а поверив, слепо отдать ему всю свою жизнь. Это не всегда в нашем веке случается. Там, в стихах этих, не сказано, в чем, собственно, состоял идеал "рыцаря бедного", но видно, что это был какой-то светлый образ, "образ чистой красоты", и влюбленный рыцарь вместо шарфа даже четки себе повязал на шею. Правда, есть еще там какой-то темный, недоговоренный девиз, буквы А. Н. Б., которые он начертал на щите своем...

- А. Н. Д., - поправил Коля.

- А я говорю А. Н. Б., и так хочу говорить, - с досадой перебила Аглая, - как бы то ни было, а ясное дело, что этому "бедному рыцарю" уже всё равно стало: кто бы ни была и что бы ни сделала его дама. Довольно того, что он ее выбрал и поверил ее "чистой красоте", а затем уже преклонился пред нею навеки; в том-то и заслуга, что если б она потом хоть воровкой была, то он все-таки должен был ей верить и за ее чистую красоту копья ломать. Поэту хотелось, кажется, совокупить в один чрезвычайный образ всё огромное понятие средневековой рыцарской платонической любви какого-нибудь чистого и высокого рыцаря; разумеется, всё это идеал. В "рыцаре же бедном" это чувство дошло уже до последней степени, до аскетизма; надо признаться, что способность к такому чувству много обозначает и что такие чувства оставляют по себе черту глубокую и весьма, с одной стороны, похвальную, не говоря уже о Дон-Кихоте. "Рыцарь бедный" - тот же Дон-Кихот, но только серьезный, а не комический. Я сначала не понимала и смеялась, а теперь люблю "рыцаря бедного", а главное, уважаю его подвиги.

Так кончила Аглая, и, глядя на нее, даже трудно было поверить, серьезно она говорит или смеется.

- Ну, дурак какой-нибудь и он, и его подвиги! - решила генеральша. - Да и ты, матушка, завралась, целая лекция; даже не годится, по-моему, с твоей стороны. Во всяком случае непозволительно. Какие стихи? Прочти, верно, знаешь! Я непременно хочу знать эти стихи. Всю жизнь терпеть не могла стихов, точно предчувствовала. Ради бога, князь, потерпи, нам с тобой, видно, вместе терпеть приходится, - обратилась она к князю Льву Николаевичу. Она была очень раздосадована.

Князь Лев Николаевич хотел было что-то сказать, но ничего не мог выговорить от продолжавшегося смущения. Одна только Аглая, так много позволившая себе в своей "лекции", не сконфузилась нимало, даже как будто рада была. Она тотчас же встала, всё по-прежнему серьезно и важно, с таким видом, как будто заранее к тому готовилась и только ждала приглашения, вышла на средину террасы и стала напротив князя, продолжавшего сидеть в своих креслах. Все с некоторым удивлением смотрели на нее, и почти все, князь Щ., сестры, мать, с неприятным чувством смотрели на эту новую приготовлявшуюся шалость, во всяком случае несколько далеко зашедшую. Но видно было, что Аглае нравилась именно вся эта аффектация, с которою она начинала церемонию чтения стихов. Лизавета Прокофьевна чуть было не прогнала ее на место, но в ту самую минуту, как только было Аглая начала декламировать известную балладу, два новые гостя, громко говоря, вступили с улицы на террасу. Это были генерал Иван Федорович Епанчин и вслед за ним один молодой человек. Произошло маленькое волнение.



VII

Молодой человек, сопровождавший генерала, был лет двадцати восьми, высокий, стройный, с прекрасным и умным лицом, с блестящим, полным остроумия и насмешки взглядом больших черных глаз. Аглая даже и не оглянулась на него и продолжала чтение стихов, с аффектацией продолжая смотреть на одного только князя и обращаясь только к нему одному. Князю стало явно, что всё это она делает с каким-то особенным расчетом. Но по крайней мере новые гости несколько поправили его неловкое положение. Завидев их, он привстал, любезно кивнул издали головой генералу, подал знак, чтобы не прерывали чтения, а сам успел отретироваться за кресла, где, облокотясь левою рукой на спинку, продолжал слушать балладу уже, так сказать, в более удобном и не в таком "смешном" положении, как сидя в креслах. С своей стороны, Лизавета Прокофьевна повелительным жестом махнула два раза входившим, чтоб они остановились. Князь, между прочим, слишком интересовался новым своим гостем, сопровождавшим генерала; он ясно угадал в нем Евгения Павловича Радомского, о котором уже много слышал и не раз думал. Его сбивало одно только штатское платье его; он слышал, что Евгений Павлович военный. Насмешливая улыбка бродила на губах нового гостя во всё время чтения стихов, как будто и он уже слышал кое-что про "рыцаря бедного".

"Может быть, сам и выдумал", - подумал князь про себя.

Но совсем другое было с Аглаей. Всю первоначальную аффектацию и напыщенность, с которою она выступила читать, она прикрыла такою серьезностью и таким проникновением в дух и смысл поэтического произведения, с таким смыслом произносила каждое слово стихов, с такою высшею простотой проговаривала их, что в конце чтения не только увлекла всеобщее внимание, но передачей высокого духа баллады как бы и оправдала отчасти ту усиленную, аффектированную важность, с которою она так торжественно вышла на средину террасы. В этой важности можно было видеть теперь только безграничность и, пожалуй, даже наивность ее уважения к тому, что она взяла на себя передать. Глаза ее блистали, и легкая, едва заметная судорога вдохновения и восторга раза два прошла по ее прекрасному лицу. Она прочла:


Жил на свете рыцарь бедный,

Молчаливый и простой,

С виду сумрачный и бледный,

Духом смелый и прямой.

Он имел одно виденье,

Непостижное уму, -

И глубоко впечатленье

В сердце врезалось ему,

С той поры, сгорев душою,

Он на женщин не смотрел,

Он до гроба ни с одною

Молвить слова не хотел.

Он себе на шею четки

Вместо шарфа навязал,

И с лица стальной решетки

Ни пред кем не подымал.

Полон чистою любовью,

Верен сладостной мечте,

A. M. D. своею кровью

Начертал он на щите.

И в пустынях Палестины,

Между тем как по скалам

Мчались в битву паладины,

Именуя громко дам,

Lumen coeli, sancta Rosa!1

Восклицал он, дик и рьян,

И как гром его угроза

Поражала мусульман.

Возвратясь в свой замок дальний,

Жил он, строго заключен,

Всё безмолвный, всё печальный,

Как безумец умер он.


1 Свет небес, святая Роза! (лат.).


Припоминая потом всю эту минуту, князь долго в чрезвычайном смущении мучился одним неразрешимым для него вопросом: как можно было соединить такое истинное, прекрасное чувство с такою явною и злобною насмешкой? Что была насмешка, в том он не сомневался; он ясно это понял и имел на то причины: во время чтения Аглая позволила себе переменить буквы A. M. D. в буквы Н. Ф. Б. Что тут была не ошибка и не ослышка с его стороны - в том он сомневаться не мог (впоследствии это было доказано). Во всяком случае выходка Аглаи, - конечно, шутка, хоть слишком резкая и легкомысленная, - была преднамеренная. О "рыцаре бедном" все говорили (и "смеялись") еще месяц назад. А между тем, как ни припоминал потом князь, выходило, что Аглая произнесла эти буквы не только без всякого вида шутки, или какой-нибудь усмешки, или даже какого-нибудь напирания на эти буквы, чтобы рельефнее выдать их затаенный смысл, но, напротив, с такою неизменною серьезностью, с такою невинною и наивною простотой, что можно было подумать, что эти самые буквы и были в балладе и что так было в книге напечатано. Что-то тяжелое и неприятное как бы уязвило князя. Лизавета Прокофьевна, конечно, не поняла и не заметила ни подмены букв, ни намека. Генерал Иван Федорович понял только, что декламировали стихи. Из остальных слушателей очень многие поняли и удивились и смелости выходки и намерению, но смолчали и старались не показывать виду. Но Евгений Павлович (князь даже об заклад готов был побиться) не только понял, но даже старался и вид показать, что понял: он слишком насмешливо улыбнулся.

- Экая прелесть какая! - воскликнула генеральша в истинном упоении, только кончилось чтение. - Чьи стихи?

- Пушкина, maman, не стыдите нас, это совестно! - воскликнула Аделаида.

- Да с вами и не такой еще дурой сделаешься! - горько отозвалась Лизавета Прокофьевна. - Срам! Сейчас как придем, подайте мне эти стихи Пушкина!

- Да у нас, кажется, совсем нет Пушкина.

- С незапамятных времен, - прибавила Александра, - два какие-то растрепанные тома валяются.

- Тотчас же послать купить в город, Федора иль Алексея, с первым поездом, - лучше Алексея. Аглая, поди сюда! Поцелуй меня, ты прекрасно прочла, но - если ты искренно прочла, - прибавила она почти шепотом, - то я о тебе жалею; если ты в насмешку ему прочла, то я твои чувства не одобряю, так что во всяком случае лучше бы было и совсем не читать. Понимаешь? Ступай, сударыня, я еще с тобой поговорю, а мы тут засиделись.

Между тем князь здоровался с генералом Иваном Федоровичем, а генерал представлял ему Евгения Павловича Радомского.

- На дороге захватил, он только что с поездом; узнал, что я сюда и все наши тут...

- Узнал, что и вы тут, - перебил Евгений Павлович, - и так как давно уж и непременно предположил себе искать не только вашего знакомства, но и вашей дружбы, то и не хотел терять времени. Вы нездоровы? Я сейчас только узнал...

- Совсем здоров и очень рад вас узнать, много слышал и даже говорил о вас с князем Щ., - ответил Лев Николаевич, подавая руку.

Взаимные вежливости были произнесены, оба пожали друг другу руку и пристально заглянули друг другу в глаза. В один миг разговор сделался общим. Князь заметил (а он замечал теперь всё быстро и жадно и даже, может, и то, чего совсем не было), что штатское платье Евгения Павловича производило всеобщее и какое-то необыкновенно сильное удивление, до того, что даже все остальные впечатления на время забылись и изгладились. Можно было подумать, что в этой перемене костюма заключалось что-то особенно важное. Аделаида и Александра с недоумением расспрашивали Евгения Павловича. Князь Щ., его родственник, даже с большим беспокойством; генерал говорил почти с волнением. Одна Аглая любопытно, но совершенно спокойно поглядела с минуту на Евгения Павловича, как бы желая только сравнить, военное или штатское платье ему более к лицу, но чрез минуту отворотилась и уже не глядела на него более. Лизавета Прокофьевна тоже ни о чем не захотела спрашивать, хотя, может быть, и она несколько беспокоилась. Князю показалось, что Евгений Павлович как будто у ней не в милости.

- Удивил, изумил! - твердил Иван Федорович в ответ на все вопросы. - Я верить не хотел, когда еще давеча его в Петербурге встретил. И зачем так вдруг, вот задача? Сам первым делом кричит, что не надо стулья ломать.

Из поднявшихся разговоров оказалось, что Евгений Павлович возвещал об этой отставке уже давным-давно; но каждый раз говорил так несерьезно, что и поверить ему было нельзя. Да он и о серьезных-то вещах говорил всегда с таким шутливым видом, что никак его разобрать нельзя, особенно если сам захочет, чтобы не разобрали.

- Я ведь на время, на несколько месяцев, самое большее год в отставке пробуду, - смеялся Радомский.

- Да надобности нет никакой, сколько я по крайней мере знаю ваши дела, - всё еще горячился генерал.

- А поместья объехать? Сами советовали; а я и за границу к тому же хочу...

Разговор, впрочем, скоро переменился; но слишком особенное и всё еще продолжавшееся беспокойство все-таки выходило, по мнению наблюдавшего князя, из мерки, и что-то тут, наверно, было особенное.

- Значит, "бедный рыцарь" опять на сцене? - спросил было Евгений Павлович, подходя к Аглае.

К изумлению князя, та оглядела его в недоумении и вопросительно, точно хотела дать ему знать, что и речи между ними о "рыцаре бедном" быть не могло и что она даже не понимает вопроса.

- Да поздно, поздно теперь в город посылать за Пушкиным, поздно! - спорил Коля с Лизаветой Прокофьевной, выбиваясь изо всех сил, - три тысячи раз говорю вам: поздно.

- Да, действительно, посылать теперь в город поздно, - подвернулся и тут Евгений Павлович, поскорее оставляя Аглаю, - я думаю, что и лавки в Петербурге заперты, девятый час, - подтвердил он, вынимая часы.

- Столько ждали, не хватились, можно до завтра перетерпеть, - ввернула Аделаида.

- Да и неприлично, - прибавил Коля, - великосветским людям очень-то литературой интересоваться. Спросите у Евгения Павлыча. Гораздо приличнее желтым шарабаном с красными колесами.

- Опять вы из книжки, Коля, - заметила Аделаида.

- Да он иначе и не говорит, как из книжек, - подхватил Евгений Павлович, - целыми фразами из критических обозрений выражается. Я давно имею удовольствие знать разговор Николая Ардалионовича, но на этот раз он говорит не из книжки. Николай Ардалионович явно намекает на мой желтый шарабан с красными колесами. Только я уж его променял, вы опоздали.

Князь прислушивался к тому, что говорил Радомский... Ему показалось, что он держит себя прекрасно, скромно, весело, и особенно понравилось, что он с таким совершенным равенством и по-дружески говорит с задиравшим его

- Что это? - обратилась Лизавета Прокофьевна к Вере, дочери Лебедева, которая стояла пред ней с несколькими книгами в руках, большого формата, превосходно переплетенными и почти новыми.

- Пушкин, - сказала Вера. - Наш Пушкин. Папаша велел мне вам поднести.

- Как так? Как это можно? - удивилась Лизавета Прокофьевна.

- Не в подарок, не в подарок! Не посмел бы! - выскочил из-за плеча дочери Лебедев. - За свою цену-с. Это собственный, семейный, фамильный наш Пушкин, издание Анненкова, которое теперь и найти нельзя, - за свою цену-с. Подношу с благоговением, желая продать и тем утолить благородное нетерпение благороднейших литературных чувств вашего превосходительства.

- А, продаешь, так и спасибо. Своего не потеряешь небось; только не кривляйся, пожалуйста, батюшка. Слышала я о тебе, ты, говорят, преначитанный, когда-нибудь потолкуем; сам, что ли, снесешь ко мне?

- С благоговением и... почтительностью! - кривлялся необыкновенно довольный Лебедев, выхватывая книги у дочери.

- Ну, мне только не растеряй, снеси, хоть и без почтительности, но только с уговором, - прибавила, она, пристально его оглядывая, - до порога только и допущу, а принять сегодня тебя не намерена. Дочь Веру присылай хоть сейчас, мне она очень нравится.

- Что же вы про тех-то не скажете? - нетерпеливо обратилась Вера к отцу - Ведь они, коли так, сами войдут: шуметь начали Лев Николаевич, - обратилась она к князю, который взял уже свою шляпу, - там к вам давно уже какие-то пришли, четыре человека, ждут у нас и бранятся, да папаша к вам не допускает

- Какие гости? - спросил князь:

- По делу, говорят, только ведь они такие, что не пустить их теперь, так они и дорогой остановят. Лучше, Лев Николаевич, пустить, а потом уж и с плеч их долой. Их там Гаврила Ардалионович и Птицын уговаривают, не слушаются.

- Сын Павлищева! Сын Павлищева! Не стоит, не стоит! - махал руками Лебедев. - Их и слушать не стоит-с; и беспокоить вам себя, сиятельнейший князь, для них неприлично. Вот-с. Не стоят они того...

- Сын Павлищева! Боже мой! - вскричал князь в чрезвычайном смущении. - Я знаю... но ведь я... я поручил это дело Гавриле Ардалионовичу. Сейчас Гаврила Ардалионович мне говорил...

Но Гаврила Ардалионович вышел уже из комнат на террасу; за ним следовал Птицын. В ближайшей комнате заслышался шум и громкий голос генерала Иволгина, как бы желавшего перекричать несколько голосов. Коля тотчас же побежал на шум.

- Это очень интересно! - заметил вслух Евгений Павлович.

"Стало быть, знает дело!" - подумал князь.

- Какой сын Павлищева? И... какой может быть сын Павлищева? - с недоумением спрашивал генерал Иван Федорович, с любопытством оглядывая все лица и с удивлением замечая, что эта новая история только ему одному неизвестна.

В самом деле, возбуждение и ожидание было всеобщее. Князь глубоко удивился, что такое совершенно личное дело его уже успело так сильно всех здесь заинтересовать.

- Это будет очень хорошо, если вы сейчас же и сами это дело окончите, - сказала Аглая, с какою-то особенною серьезностию подходя к князю, - а нам всем позволите быть вашими свидетелями. Вас хотят замарать, князь, вам надо торжественно оправдать себя, и я заранее ужасно рада за вас.

- Я тоже хочу, чтобы кончилась наконец эта гнусная претензия, - вскричала генеральша, - хорошенько их, князь, не щади! Мне уши этим делом прожужжали, и я много крови из-за тебя испортила. Да и поглядеть любопытно. Позови их, а мы сядем. Аглая хорошо придумала. Вы об этом что-нибудь слышали, князь? - обратилась она к князю Щ.

- Конечно, слышал, у вас же. Но мне особенно на этих молодых людей поглядеть хочется, - ответил князь Щ.

- Это самые и есть нигилисты, что ли?

- Нет-с, они не то чтобы нигилисты, - шагнул вперед Лебедев, который тоже чуть не трясся от волнения, - это другие-с, особенные, мой племянник говорил, что они дальше нигилистов ушли-с. Вы напрасно думаете их вашим свидетельством сконфузить, ваше превосходительство; они не сконфузятся-с. Нигилисты все-таки иногда народ сведущий, даже ученый, а эти - дальше пошли-с, потому что прежде всего деловые-с. Это, собственно, некоторое последствие нигилизма, но не прямым путем, а понаслышке и косвенно, и не в статейке какой-нибудь журнальной заявляют себя, а уж прямо на деле-с; не о бессмысленности, например, какого-нибудь там Пушкина дело идет, и не насчет, например, необходимости распадения на части России; нет-с, а теперь уже считается прямо за право, что если очень чего-нибудь захочется, то уж ни пред какими преградами не останавливаться, хотя бы пришлось укокошить при этом восемь персон-с. Но, князь, я все-таки вам не советовал бы...

Но князь уже шел отворять дверь гостям.

- Вы клевещете, Лебедев, - проговорил он, улыбаясь, - вас очень огорчил ваш племянник. Не верьте ему, Лизавета Прокофьевна. Уверяю вас, что Горские и Даниловы только случаи, а эти только... ошибаются... Только мне бы не хотелось здесь, при всех. Извините, Лизавета Прокофьевна, они войдут, я их вам покажу, а потом уведу. Пожалуйте, господа!

Его скорее беспокоила другая мучительная для него мысль. Ему мерещилось: уж не подведено ли кем это дело теперь, именно к этому часу и времени, заранее, именно к этим свидетелям и, может быть, для ожидаемого срама его, а не торжества? Но ему слишком грустно было за свою "чудовищную и злобную мнительность". Он умер бы, кажется, если бы кто-нибудь узнал, что у него такая мысль на уме, и в ту минуту, как вошли его новые гости, он искренно готов был считать себя, из всех, которые были кругом его, последним из последних в нравственном отношении.

Вошло пять человек, четыре человека новых гостей и пятый вслед за ними генерал Иволгин, разгоряченный, в волнении и в сильнейшем припадке красноречия. "Этот-то за меня непременно!" - с улыбкой подумал князь. Коля проскользнул вместе со всеми: он горячо говорил с Ипполитом, бывшим в числе посетителей; Ипполит слушал и усмехался.

Князь рассадил гостей. Все они были такой молоденький, такой даже несовершеннолетний народ, что можно было подивиться и случаю и всей происшедшей от него церемонии. Иван Федорович Епанчин, например, ничего не знавший и не понимавший в этом "новом деле", даже вознегодовал, смотря на такую юность, и наверно как-нибудь протестовал бы, если бы не остановила его странная для него горячность его супруги к партикулярным интересам князя. Он, впрочем, остался отчасти из любопытства, отчасти по доброте сердца, надеясь даже помочь и во всяком случае пригодиться авторитетом; но поклон ему издали вошедшего генерала Иволгина привел его снова в негодование; он нахмурился: и решился упорно молчать.

В числе четырех молоденьких посетителей один, впрочем, был лет тридцати, отставной "поручик из рогожинской компании, боксер и сам дававший по пятнадцати целковых просителям". Угадывалось, что он сопровождает остальных для куража, в качестве искреннего друга и, буде окажется надобность, для поддержки. Между остальными же первое место и первую роль занимал тот, за которым числилось название "сына Павлищева", хоть он и рекомендовался Антипом Бурдовским. Это был молодой человек, бедно и неряшливо одетый, в сюртуке с засаленными до зеркального лоску рукавами, с жирною, застегнутою доверху жилеткой, с исчезнувшим куда-то бельем, с черным шелковым замасленным донельзя и скатанным в жгут шарфом, с немытыми руками, с чрезвычайно угреватым лицом, белокурый и, если можно так выразиться, с невинно-нахальным взглядом. Он был не низкого роста, худощавый, лет двадцати двух. Ни малейшей иронии, ни малейшей рефлексии не выражалось в лице его; напротив, полное, тупое упоение собственным правом и в то же время нечто доходившее до странной и беспрерывной потребности быть и чувствовать себя постоянно обиженным. Говорил он с волнением, торопясь и запинаясь, как будто не совсем выговаривая слова, точно был косноязычный или даже иностранец, хотя, впрочем, был происхождения совершенно русского.

Сопровождал его, во-первых, известный читателям племянник Лебедева, а во-вторых, Ипполит. Ипполит был очень молодой человек, лет семнадцати, может быть и восемнадцати, с умным, но постоянно раздраженным выражением лица, на котором болезнь положила ужасные следы. Он был худ как скелет, бледно-желт, глаза его сверкали, и два красных пятна горели нa щеках. Он беспрерывно кашлял; каждое слово его, почти каждое дыхание сопровождалось хрипом. Видна была чахотка в весьма сильной степени. Казалось, что ему оставалось жить не более двух-трех недель. Он очень устал и прежде всех опустился на стул. Остальные при входе несколько зацеремонились и чуть не сконфузились, смотрели, однако же, важно и видимо боялись как-нибудь уронить достоинство, что странно не гармонировало с их репутацией отрицателей всех бесполезных светских мелочей, предрассудков и чуть ли не всего на свете, кроме собственных интересов.

- Антип Бурдовский, - торопясь и запинаясь, провозгласил "сын Павлищева".

- Владимир Докторенко, - ясно, отчетливо и как бы даже хвалясь, что он Докторенко, отрекомендовался племянник Лебедева.

- Келлер! - пробормотал отставной поручик.

- Ипполит Терентьев, - неожиданно визгливым голосом провизжал последний. Все наконец расселись в ряд на стульях напротив князя, все, отрекомендовавшись, тотчас же нахмурились и для бодрости переложили из одной руки в другую свои фуражки, все приготовились говорить, и все, однако ж, молчали, чего-то выжидая с вызывающим видом, в котором так и читалось: "Нет, брат, врешь, не надуешь!". Чувствовалось, что стоит только кому-нибудь для началу произнести одно только первое слово, и тотчас же все они заговорят вместе, перегоняя и перебивая друг друга.



VIII

- Господа, я никого из вас не ожидал, - начал князь, - сам я до сего дня был болен, а дело ваше (обратился он к Антипу Бурдовскому) я еще месяц назад поручил Гавриле Ардалионовичу Иволгину, о чем тогда же вас и уведомил. Впрочем, я не удаляюсь от личного объяснения, только, согласитесь, такой час... я предлагаю пойти со мной в другую комнату, если ненадолго... Здесь теперь мои друзья, и поверьте...

- Друзья... сколько угодно, но, однако же, позвольте, - перебил вдруг весьма наставительным тоном, хотя всё еще не возвышая очень голоса, племянник Лебедева, - позвольте же и нам заявить, что вы могли бы с нами поступить поучтивее, а не заставлять нас два часа прождать в вашей лакейской...

261

- И, конечно... и я... и это по-княжески! И это... вы, стало быть, генерал! И я вам не лакей! И я, я... - забормотал вдруг в необыкновенном волнении Антип Бурдовский, с дрожащими губами, с разобиженным дрожаньем в голосе, с брызгами, летевшими изо рта, точно весь лопнул или прорвался, но так вдруг заторопился, что с десяти слов его уж и понять нельзя было.

- Это было по-княжески! - прокричал визгливым, надтреснутым голосом Ипполит.

- Если б это было со мной, - проворчал боксер, - то есть если б это прямо ко мне относилось, как к благородному человеку, то я бы на месте Бурдовского... я...

- Господа, я всего с минуту узнал, что вы здесь, ей-богу, - повторил опять князь.

- Мы не боимся, князь, ваших друзей, кто бы они ни были, потому что мы в своем праве, - заявил опять племянник Лебедева.

- Какое, однако ж, позвольте вас спросить, имели вы право, - провизжал опять Ипполит, но уже чрезвычайно разгорячаясь, - выставлять дело Бурдовского на суд ваших друзей? Да мы, может, и не желаем суда ваших друзей; слишком понятно, что может значить суд ваших друзей!..

- Но ведь если вы, наконец, господин Бурдовский, не желаете здесь говорить, - удалось наконец вклеить князю, чрезвычайно пораженному таким началом, - то, говорю вам, пойдемте сейчас в другую комнату, а о вас всех, повторяю вам, сию минуту только услышал...

- Но права не имеете, права не имеете, права не имеете!.. ваших друзей... Вот!.. - залепетал вдруг снова Бурдовский, дико и опасливо осматриваясь кругом и тем более горячась, чем больше не доверял и дичился, - вы не имеете права! - и, проговорив это, резко остановился, точно оборвал, и, безмолвно выпучив близорукие, чрезвычайно выпуклые, с красными толстыми жилками глаза, вопросительно уставился на князя, наклонившись вперед всем своим корпусом. На этот раз князь до того удивился, что и сам замолчал и тоже смотрел на него, выпучив глаза и ни слова не говоря.

- Лев Николаевич! - позвала вдруг Лизавета Прокофьевна, - вот прочти это сейчас, сию же минуту, это прямо до твоего дела касается.

Она торопливо протянула ему одну еженедельную газету из юмористических и указала пальцем статью. Лебедев, когда еще входили гости, подскочил сбоку к Лизавете Прокофьевне, за милостями которой ухаживал, и, ни слова не говоря, вынув из бокового своего кармана эту газету, подставил ей прямо на глаза, указывая отчеркнутый столбец. То, что уже успела прочесть Лизавета Прокофьевна, поразило и взволновало ее ужасно.

- Не лучше ли, однако, не вслух, - пролепетал князь, очень смущенный, - я бы прочел один... после...

- Так прочти же лучше ты, читай сейчас, вслух! вслух! - обратилась Лизавета Прокофьевна к Коле, с нетерпением выхватив из рук князя газету, до которой тот едва еще успел дотронуться, - всем вслух, чтобы каждому было слышно.

Лизавета Прокофьевна была дама горячая и увлекающаяся, так что вдруг и разом, долго не думая, подымала иногда все якоря и пускалась в открытое море, не справляясь с погодой. Иван Федорович с беспокойством пошевелился. Но покамест все в первую минуту поневоле остановились и ждали в недоумении, Коля развернул газету и начал вслух с показанного ему подскочившим Лебедевым места.

"Пролетарии и отпрыски, эпизод из дневных и вседневных грабежей! Прогресс! Реформа! Справедливость!

Странные дела случаются па нашей так называемой святой Руси, в наш век реформ и компанейских инициатив, век национальности и сотен миллионов, вывозимых каждый год за границу, век поощрения промышленности и паралича рабочих рук! и т. д., и т. д., всего не перечтешь, господа, а потому прямо к делу Случился странный анекдот с одним из отпрысков миновавшего помещичьего нашего барства (de profundis), из тех, впрочем, отпрысков. которых еще деды проигрались окончательно на рулетках, отцы принуждены были служить в юнкерах и поручиках и, по обыкновению, умирали под судом за какой-нибудь невинный прочет в казенной сумме, а дети которых, подобно герою нашего рассказа, или растут идиотами, или попадаются даже в уголовных делах, за что, впрочем, в видах назидания и исправления, оправдываются присяжными; или, наконец, кончают тем, что отпускают один из тех анекдотов, которые дивят публику и позорят и без того уже довольно зазорное время наше. Наш отпрыск, назад тому с полгода, обутый в штиблеты по-иностранному и дрожа в ничем не подбитой шинелишке, воротился зимой в Россию из Швейцарии, где лечился от идиотизма (sic!) Надо признаться, что ему везло-таки счастье, так что он; уж и не говоря об интересной болезни своей, от которой лечился в Швейцарии (ну, можно ли лечиться от идиотизма, представьте себе это?!!), мог бы доказать собою верность русской пословицы: известному разряду людей - счастье! Рассудите сами: оставшись еще грудным ребенком по смерти отца, говорят, поручика, умершего под судом за внезапное исчезновение в картишках всей ротной суммы, а может быть, и за пересыпанную с излишком дачу розог подчиненному (старое-то время помните, господа!), наш барон взят был из милости на воспитание одним из очень богатых русских помещиков. Этот русский помещик, - назовем его хоть П., - владетель в прежнее золотое время четырех тысяч крепостных душ (крепостные души! понимаете ли вы, господа, такое выражение? Я не понимаю. Надо справляться с толковым словарем: "свежо предание, а верится с трудом"), был, по-видимому, один из тех русских лежебок и тунеядцев, что проводили свою праздную жизнь за границей, летом на водах, а зимой в парижском Шато-де-Флёре, где и оставили в свой век необъятные суммы. Можно было положительно сказать, что по крайней мере одна треть оброка всего прежнего крепостного состояния получалась содержателем парижского Шато-де-Флёра (то-то счастливый-то человек!). Как бы то ни было, а беспечный П. воспитал сиротку-барчонка по-княжески, нанимал ему гувернеров и гувернанток (без сомнения, хорошеньких), которых, кстати, сам привозил из Парижа. Но последний в роде барский отпрыск был идиот Шатодефлёрские гувернантки не помогли, и до двадцати лет наш воспитанник не научился даже говорить ни на каком языке, не исключая и русского. Последнее, впрочем, простительно. Наконец в русскую крепостниковую голову П. зашла фантазия, что идиота можно научить уму в Швейцарии, - фантазия, впрочем, логическая: тунеядец и проприетер, естественно, мог вообразить, что за деньги даже и ум на рынке можно купить, тем более в Швейцарии. Прошло пять лет лечения в Швейцарии у известного какого-то профессора, и денег истрачены были тысячи: идиот, разумеется, умным не сделался, но на человека, говорят, все-таки стал походить, без сомнения, с грехом пополам. Вдруг П. умирает скоропостижно. Завещания, разумеется, никакого, дела, по обыкновению, в беспорядке, наследников жадных куча, и которым уже нет ни малейшего дела до последних в роде отпрысков, лечимых из милости от родового идиотизма в Швейцарии. Отпрыск, хоть и идиот, а все-таки попробовал было надуть своего профессора и два года, говорят, успел пролечиться у него даром, скрывая от него смерть своего благодетеля. Но профессор был сам шарлатан порядочный; испугавшись наконец безденежья, а пуще всего аппетита своего двадцатипятилетнего тунеядца, он обул его в свои старые штиблетишки, подарил ему свою истрепанную шинель и отправил его из милости, в третьем классе, nach Russland, 1 - с плеч долой из Швейцарии. Казалось бы, счастье повернулось к нашему герою задом. Не тут-то было-с: фортуна, убивающая голодною смертью целые губернии, проливает все свои дары разом на аристократика, как крыловская Туча, пронесшаяся над иссохшим полем и разлившаяся над океаном. Почти в самое то мгновение, как явился он из Швейцарии в Петербург, умирает в Москве один из родственников его матери (бывшей, разумеется, из купчих), старый бездетный бобыль, купец, бородач и раскольник, и оставляет несколько миллионов наследства, бесспорного, круглого, чистого, наличного - и (вот бы нам с вами, читатель!) всё это нашему отпрыску, всё это нашему барону, лечившемуся от идиотизма в Швейцарии! Ну, тут уже музыка заиграла не та. Около нашего барона в штиблетах, приударившего было за одною известною красавицей-содержанкой, собралась вдруг целая толпа друзей и приятелей, нашлись даже родственники, а пуще всего целые толпы благородных дев, алчущих и жаждущих законного брака, и чего же лучше: аристократ, миллионер, идиот - все качества разом, такого мужа и с фонарем не отыщешь, и на заказ не сделаешь!..".


1 в Россию (нем.).


- Это... это уж я не понимаю! - вскричал Иван Федорович в высочайшей степени негодования.

- Перестаньте, Коля! - вскричал князь умоляющим голосом. Раздались восклицания со всех сторон.

- Читать! Читать во что бы то ни стало! - отрезала Лизавета Прокофьевна, видимо с чрезвычайным усилием себя сдерживая. - Князь! если оставят читать - мы поссоримся.

Нечего было делать, Коля, разгоряченный, красный, в волнении, взволнованным голосом стал продолжать чтение: "Но между тем как скороспелый миллионер наш находился, так сказать, в эмпиреях, произошло совершенно постороннее обстоятельство. В одно прекрасное утро является к нему один посетитель, с спокойным и строгим лицом, с вежливою, но достойною и справедливою речью, одетый скромно и благородно, с видимым прогрессивным оттенком в мысли, и в двух словах объясняет причину своего визита: он - известный адвокат; ему поручено одно дело одним молодым человеком; он является от его имени. Этот молодой человек есть ни более ни менее как сын покойного П., хотя носит другое имя. Сладострастный П., обольстив в своей молодости одну честную, бедную девушку из дворовых, но европейски воспитанную (причем, разумеется, примешались баронские права миновавшего крепостного состояния), и заметив неминуемое, но ближайшее последствие своей связи, выдал ее поскорее замуж за одного промышляющего и даже служащего человека с благородным характером, уже давно любившего эту девушку. Сначала он помогал новобрачным, но скоро ему в принятии от него помощи было отказано благородным характером ее мужа. Прошло несколько времени, и П. мало-помалу успел забыть и о девушке, и о прижитом с нею сыне своем, а потом, как известно, и умер без распоряжений. Между тем его сын, родившийся уже в законном браке, но возросший под другою фамилией и совершенно усыновленный благородным характером мужа его матери, тем не менее в свое время умершим, остался совершенно при одних своих средствах и с болезненною, страдающею, без ног, матерью в одной из отдаленных губерний; сам же в столице добывал деньги ежедневным благородным трудом от купеческих уроков и тем содержал себя сначала в гимназии, а потом слушателем полезных ему лекций, имея в виду дальнейшую цель. Но много ли получишь от русского купца за уроки по гривеннику, да еще с болезненною, без ног, матерью, которая, наконец, и своею смертью в отдаленной губернии совсем почти не облегчила его? Теперь вопрос: как по справедливости должен был рассудить наш отпрыск? Вы, конечно, думаете, читатель, что он сказал себе так: "Я всю жизнь мою пользовался всеми дарами П.; на воспитание мое, на гувернанток и на излечение от идиотизма пошли десятки тысяч в Швейцарию; и вот я теперь с миллионами, а благородный характер сына П., ни в чем не виноватого в проступках своего легкомысленного и позабывшего его отца, погибает на уроках. Всё то, что пошло на меня, по справедливости должно было пойти на него. Эти громадные суммы, на меня истраченные, в сущности не мои. Это была только слепая ошибка фортуны; они следовали сыну П. На него должны были быть употреблены, а не на меня - порождение фантастической прихоти легкомысленного и забывчивого П. Если б я был вполне благороден, деликатен, справедлив, то я должен бы был отдать его сыну половину всего моего наследства; но так как я прежде всего человек расчетливый и слишком хорошо понимаю, что это дело не юридическое, то я половину моих миллионов не дам. Но по крайней мере уж слишком низко и бесстыдно (отпрыск забыл, что и не расчетливо) будет с моей стороны, если я не возвращу теперь тех десятков тысяч, которые пошли на мой идиотизм от П., его сыну. Тут одна только совесть и справедливость! Ибо что бы со мной было, если бы П. не взял меня на воспитание, а вместо меня заботился бы о своем сыне?".

Но нет, господа! Наши отпрыски рассуждают не так. Как ни представлял ему адвокат молодого человека, взявшийся хлопотать за него единственно из дружбы и почти против его воли, почти насильно, как ни выставлял пред ним обязанности чести, благородства, справедливости и даже простого расчета, швейцарский воспитанник остался непреклонен, и что ж? Это всё бы еще ничего, а вот что уже действительно непростительно и никакою интересною болезнью неизвинимо: этот едва вышедший из штиблет своего профессора миллионер не мог даже и того смекнуть, что не милости и не вспоможения просит от него благородный характер молодого человека, убивающий себя на уроках, а своего права и своего должного, хотя бы и не юридического, и даже не просит, а за него только друзья ходатайствуют. С величественным видом и упоением от полученной возможности безнаказанно давить людей своими миллионами наш отпрыск вынимает пятидесятирублевую бумажку и посылает благородному молодому человеку в виде наглого подаяния. Вы не верите, господа? Вы возмущены, вы оскорблены, вы прорываетесь криком негодования; но он сделал это, однако же! Разумеется, деньги тотчас же были ему возвращены, так сказать, брошены обратно в лицо. Чем же остается разрешить это дело! Дело не юридическое, остается одна только гласность! Мы передаем анекдот этот публике, ручаясь за его достоверность. Говорят, один из известнейших юмористов наших обмолвился при этом восхитительною эпиграммой, достойною занять место не только в губернских, но и в столичных очерках наших нравов:


Лева * Шнейдера ** шинелью

Пятилетие играл

И обычной канителью

Время наполнял.

Возвратясь в штиблетах узких,

Миллион наследства взял,

Богу молится по-русски,

А студентов обокрал".


* Уменьшительное имя отпрыска.

** Имя швейцарского профессора.


Когда Коля кончил, то передал поскорей газету князю и, ни слова не говоря, бросился в угол, плотно уткнулся в него и закрыл руками лицо. Ему было невыносимо стыдно, и его детская, еще не успевшая привыкнуть к грязи впечатлительность была возмущена даже сверх меры. Ему казалось, что произошло что-то необычайное, всё разом разрушившее, и что чуть ли уж и сам он тому не причиной, уж тем одним, что вслух прочел это.

Но и все, казалось, ощущали нечто в этом же роде.

Девицам было очень неловко и стыдно. Лизавета Прокофьевна сдерживала в себе чрезвычайный гнев и тоже, может быть, горько раскаивалась, что ввязалась в дело; теперь она молчала. С князем происходило то же, что часто бывает в подобных случаях с слишком застенчивыми людьми: он до того застыдился чужого поступка, до того ему стало стыдно за своих гостей, что в первое мгновение он и поглядеть на них боялся. Птицын, Варя, Ганя, даже Лебедев - все имели как бы несколько сконфуженный вид. Страннее всего, что Ипполит и "сын Павлищева" были тоже как бы чем-то изумлены; племянник Лебедева был тоже видимо недоволен. Один боксер сидел совершенно спокойный, покручивая усы, с видом важным и несколько опустив глаза, но не от смущения, а, напротив, казалось, как бы из благородной скромности и от слишком очевидного торжества. По всему видно было, что статья ему чрезвычайно нравится.

- Это черт знает что такое, - проворчал вполголоса Иван Федорович, - точно пятьдесят лакеев вместе собирались сочинять и сочинили.

- А па-азвольте спросить, милостивый государь, как можете вы оскорблять подобными предположениями? - заявил и весь затрепетал Ипполит.

- Это, это, это для благородного человека... согласитесь сами, генерал, если благородный человек, то это уж оскорбительно! - проворчал боксер, тоже вдруг с чего-то встрепенувшись, покручивая усы и подергивая плечами и корпусом.

- Во-первых, я вам не "милостивый государь", а во-вторых, я вам никакого объяснения давать не намерен, - резко ответил ужасно разгорячившийся Иван Федорович, встал с места и, не говоря ни слова, отошел к выходу с террасы и стал на верхней ступеньке спиной к публике, - в величайшем негодовании на Лизавету Прокофьевну, даже и теперь не думавшую трогаться с своего места.

- Господа, господа, позвольте же наконец, господа, говорить, - в тоске и в волнении восклицал князь, - и сделайте одолжение, будемте говорить так, чтобы понимать друг друга. Я ничего, господа, насчет статьи, пускай, только ведь это, господа, всё неправда, что в статье напечатано; я потому говорю, что вы сами это знаете; даже стыдно. Так что я решительно удивляюсь, если это из вас кто-нибудь написал.

- Я ничего до этой самой минуты не знал про эту статью, - заявил Ипполит, - я не одобряю эту статью.

- Я хотя и знал, что она написана, но... я тоже не советовал бы печатать, потому что рано, - прибавил племянник Лебедева.

- И знал, но я имею право... я... - забормотал "сын Павлищева".

- Как! Вы сами всё это сочинили? - спросил князь, с любопытством смотря на Бурдовского. - Да быть же не может!

- Можно, однако же, и не признавать вашего права к подобным вопросам, - вступился племянник Лебедева.

- Я ведь только удивился, что господину Бурдовскому удалось... но... я хочу сказать, что если вы уже предали это дело гласности, то почему же вы давеча так обиделись, когда я при друзьях моих об этом же деле заговорил?

- Наконец-то! - пробормотала в негодовании Лизавета Прокофьевна.

- И даже, князь, вы изволили позабыть, - проскользнул вдруг между стульями неутерпевший Лебедев, чуть не в лихорадке, - изволили позабыть-с, что одна только добрая воля ваша и беспримерная доброта вашего сердца была их принять и прослушать и что никакого они права не имеют так требовать, тем более что вы дело это уже поручили Гавриле Ардалионовичу, да и то тоже по чрезмерной доброте вашей так поступили, а что теперь, сиятельнейший князь, оставаясь среди избранных друзей ваших, вы не можете жертвовать такою компанией для этих господ-с и могли бы всех этих господ, так сказать, сей же час проводить с крыльца-с, так что я в качестве хозяина дома с чрезвычайным даже удовольствием-с...

- Совершенно справедливо! - прогремел вдруг из глубины комнаты генерал Иволгин.

- Довольно, Лебедев, довольно, довольно... - начал было князь, но целый взрыв негодования покрыл его слова.

- Нет, извините, князь, извините, теперь уж этого не довольно! - почти перекричал всех племянник Лебедева. - Теперь надо дело ясно и твердо постановить, потому что его видимо не понимают. Тут юридические крючки замешались, и на основании этих крючков нам угрожают вытолкать нас с крыльца! Да неужели же, князь, вы почитаете нас до такой уже степени, дураками, что мы и сами не понимаем, до какой степени наше дело не юридическое, и что если разбирать юридически, то мы и одного целкового с вас не имеем права потребовать по закону? Но мы именно понимаем, что если тут нет права юридического, то зато есть право человеческое, натуральное, право здравого смысла и голоса совести, и пусть это право наше не записано ни в каком гнилом человеческом кодексе, но благородный и честный человек, то есть всё равно что здравомыслящий человек, обязан оставаться благородным и честным человеком даже и в тех пунктах, которые не записаны в кодексах. Потому-то мы и вошли сюда, не боясь, что нас сбросят с крыльца (как вы угрожали сейчас) за то только, что мы не просим, а требуем, и за неприличие визита в такой поздний час (хотя мы пришли и не в поздний час, а вы же нас в лакейской прождать заставили), потому-то, говорю, и пришли, ничего не боясь, что предположили в вас именно человека с здравым смыслом, то есть с честью и совестью. Да, это правда, мы вошли не смиренно, не как прихлебатели и искатели ваши, а подняв голову, как свободные люди, и отнюдь не с просьбой, а с свободным и гордым требованием (слышите, не с просьбой, а требованием, зарубите себе это!). Мы с достоинством и прямо ставим пред вами вопрос: признаете ли вы себя в деле Бурдовского правым или неправым? Признаете ли вы себя облагодетельствованным и даже, может быть, спасенным от смерти Павлищевым? Если признаете (что очевидно), то намерены ли вы, или находите ли вы справедливым по совести, в свою очередь получив миллионы, вознаградить нуждающегося сына Павлищева, хотя бы он и носил имя Бурдовского? Да или нет? Если да, то есть, другими словами, если в вас есть то, что вы называете на языке вашем честью и совестью и что мы точнее обозначаем названием здравого смысла, то удовлетворите нас, и дело с концом. Удовлетворите без просьб и без благодарностей с нашей стороны, не ждите их от нас, потому что вы делаете не для нас, а для справедливости. Если же вы не захотите нас удовлетворить, то есть ответите: нет, то мы сейчас уходим, и дело прекращается; вам же в глаза говорим, при всех ваших свидетелях, что вы человек с умом грубым и с развитием низким; что называться впредь человеком с честью и совестью вы не смеете и не имеете права, что это право вы слишком дешево хотите купить. Я кончил. Я постановил вопрос. Гоните же теперь нас с крыльца, если смеете. Вы можете это сделать, вы в силе. Но вспомните, что мы все-таки требуем, а не просим. Требуем, а не просим!..

Племянник Лебедева, очень разгорячившийся, остановился.

- Требуем, требуем, требуем, а не просим!.. - залепетал Бурдовский и покраснел как рак.

После слов племянника Лебедева последовало некоторое всеобщее движение и поднялся даже ропот, хотя во всем обществе все видимо избегали вмешиваться в дело, кроме разве одного только Лебедева, бывшего точно в лихорадке. (Странное дело: Лебедев, очевидно стоявший за князя; как будто ощущал теперь некоторое удовольствие фамильной гордости после речи своего племянника; по крайней мере, с некоторым особенным видом довольства оглядел всю публику).

- По моему мнению, - начал князь довольно тихо, - по моему мнению, вы, господин Докторенко, во всем том, что сказали сейчас, наполовину совершенно правы, даже я согласен, что на гораздо большую половину, и я бы совершенно был с вами согласен, если бы вы не пропустили чего-то в ваших словах. Что именно вы тут пропустили, я не в силах и не в состоянии вам точно выразить, но для полной справедливости в ваших словах, конечно, чего-то недостает. Но обратимся лучше к делу, господа, скажите, для чего напечатали вы эту статью? Ведь тут что ни слово, то клевета; так что вы, господа, по-моему, сделали низость.

- Позвольте!..

- Милостивый государь!..

- Это... это... это... - послышалось разом со стороны взволнованных гостей.

- Насчет статьи, - визгливо подхватил Ипполит, - насчет этой статьи я уже вам сказал, что я и другие не одобряем ее! Написал ее вот он (он указал на рядом сидевшего с ним боксера), написал неприлично, согласен, написал безграмотно и слогом, которым пишут такие же, как и он, отставные. Он глуп и, сверх того, промышленник, я согласен, я это прямо ему и в глаза каждый день говорю, но все-таки наполовину он был в своем праве: гласность есть законное право всякого, а стало быть, и Бурдовского. За нелепости же свои пусть сам отвечает. Что же касается до того, что я от лица всех протестовал давеча насчет присутствия ваших друзей, то считаю нужным вам, милостивые государи, объяснить, что я протестовал, единственно чтобы заявить наше право, но что, в сущности, мы даже желаем, чтобы были свидетели, и давеча, еще не входя сюда, мы все четверо в этом согласились. Кто бы ни были ваши свидетели, хотя бы и ваши друзья, но так как они не могут не согласиться с правом Бурдовского (потому что оно, очевидно, математическое), то даже еще и лучше, что эти свидетели - ваши друзья; еще очевиднее представится истина.

- Это правда, мы так согласились, - подтвердил племянник Лебедева.

- Так из-за чего же давеча с первых слов такой крик и шум вышел, если вы так и хотели! - удивился князь.

- А насчет статьи, князь, - ввернул боксер, ужасно желавший вставить свое словцо и приятно оживляясь (можно было подозревать, что на него видимо и сильно действовало присутствие дам), - насчет статьи, то, признаюсь, что действительно автор я, хотя болезненный мой приятель, которому я привык прощать по его расслаблению, сейчас и раскритиковал ее. Но сочинял я и напечатал в журнале искреннего друга, в виде корреспонденции. Одни только стихи действительно не мои, и действительно принадлежат перу известного юмориста. Бурдовскому я только прочел, и то не всё, и тотчас от него получил согласие напечатать, но согласитесь, что я мог печатать и без согласия. Гласность есть право всеобщее, благородное и благодетельное. Надеюсь, что вы сами, князь, до того прогрессивны, что не станете этого отрицать...

- Ничего не стану отрицать, но согласитесь, что в вашей статье...

- Резко, хотите сказать? Но ведь тут, так сказать, польза обществу, согласитесь сами, и, наконец, возможно ли пропустить вызывающий случай? Тем хуже виновным, но польза общества прежде всего. Что же касается до некоторых неточностей, так сказать гипербол, то согласитесь и в том, что прежде всего инициатива важна, прежде всего цель и намерение; важен благодетельный пример, а уже потом будем разбирать частные случаи, и, наконец, тут слог, тут, так сказать, юмористическая задача, и, наконец, - все так пишут, согласитесь сами! Ха-ха!

- Да совершенно ложная дорога! Уверяю вас, господа, - вскричал князь, - вы напечатали статью в том предположении, что я ни за что не соглашусь удовлетворить господина Бурдовского, а стало быть, чтобы меня за это напугать и чем-нибудь отметить. Но почему вы знали: я, может быть, и решил удовлетворить Бурдовского. Я вам прямо, при всех теперь заявляю, что я удовлетворю...

- Вот наконец умное и благородное слово умного и благороднейшего человека! - провозгласил боксер.

- Господи! - вырвалось у Лизаветы Прокофьевны.

- Это невыносимо! - пробормотал генерал.

- Позвольте же, господа, позвольте, я изложу дело, - умолял князь, - недель пять назад ко мне явился в З. уполномоченный и ходатай ваш, господин Бурдовский, Чебаров. Вы его уж очень лестно описали, господин Келлер, в вашей статье, - обратился князь, вдруг засмеявшись, к боксеру, - но он мне совсем не понравился. Я только понял с первого разу, что в этом Чебарове всё главное дело и заключается, что, может быть, он-то и подучил вас, господин Бурдовский, воспользовавшись вашею простотой, начать это всё, если говорить откровенно.

- Это вы не имеете права... я... не простой... это... - залепетал в волнении Бурдовский.

- Вы не имеете никакого права делать такие предположения, - назидательно вступился племянник Лебедева.

- Это в высшей степени обидно! - завизжал Ипполит. - Предположение обидное, ложное и не идущее к делу!

- Виноват, господа, виноват, - торопливо повинился князь, - пожалуйста, извините; это потому, что мне подумалось, что не лучше ли нам быть совершенно откровенными друг с другом, но ваша воля, как хотите. Я Чебарову сказал, что так как я не в Петербурге, то немедленно уполномочиваю приятеля повести это дело, а вас, господин Бурдовский, о том извещу. Я прямо вам скажу, господа, что мне показалось это дело самым мошенническим, именно потому что тут Чебаров... Ох, не обижайтесь, господа! Ради бога, не обижайтесь! - испуганно вскричал князь, видя снова проявление обидного смятения Бурдовского, волнение и протест в его друзьях. - Это не может до вас относиться лично, если я говорю, что считал это дело мошенническим! Ведь я никого из вас не знал тогда лично, и фамилий ваших не знал; я судил по одному Чебарову; я говорю вообще, потому что... если бы вы знали только, как меня ужасно обманывали с тех пор, как я получил наследство!

- Князь, вы ужасно наивны, - насмешливо заметил племянник Лебедева.

- И при этом - князь и миллионер! При вашем, может быть, и в самом деле добром и простоватом сердце вы все-таки не можете, конечно, избавиться от общего закона, - провозгласил Ипполит.

- Может быть, очень может быть, господа, - торопился князь, - хоть я и не понимаю, про какой вы общий закон говорите; но я продолжаю, не обижайтесь только напрасно; клянусь, я не имею ни малейшего желания вас обидеть. И что это в самом деле, господа: ни одного-то слова нельзя сказать искренно, тотчас же вы обижаетесь! Но, во-первых, меня ужасно поразило, что существует "сын Павлищева", и существует в таком ужасном положении, как объяснил мне Чебаров. Павлищев мой благодетель и друг моего отца. (Ах, зачем вы такую неправду написали, господин Келлер, в вашей статье про моего отца? Никакой растраты ротной суммы и никаких обид подчиненным не было, - в этом я положительно убежден, - и как у вас рука поднялась такую клевету написать?). А то, что вы написали про Павлищева, то уж совершенно невыносимо: вы называете этого благороднейшего человека сладострастным и легкомысленным так смело, так положительно, как будто вы и в самом деле говорите правду, а между тем это был самый целомудренный человек, какие были на свете! Это был даже замечательный ученый; он был корреспондентом многих уважаемых людей в науке и много денег в помощь науки употребил. Что же касается до его сердца, до его добрых дел, о, конечно, вы справедливо написали, что я тогда был почти идиотом и ничего не мог понимать (хотя я по-русски все-таки говорил и мог понимать), но ведь могу же я оценить всё, что теперь припоминаю...

- Позвольте, - визжал Ипполит, - не слишком ли это будет чувствительно? Мы не дети. Вы хотели идти прямо к делу, десятый час, это вспомните.

- Извольте, извольте, господа, - тотчас же согласился князь, - после первой недоверчивости я решил, что я могу ошибаться и что Павлищев действительно мог иметь сына. Но меня поразило ужасно, что этот сын так легко, то есть, я хочу сказать, так публично выдает секрет своего рождения и, главное, позорит свою мать. Потому что Чебаров уже и тогда пугал меня гласностию...

- Какая глупость! - закричал племянник Лебедева.

- Вы не имеете права... не имеете права! - вскричал Бурдовский.

- Сын не отвечает за развратный поступок отца, а мать не виновата, - с жаром провизжал Ипполит.

- Тем скорее, казалось бы, надо было щадить... - робко проговорил князь.

- Вы, князь, не только наивны, но, может быть, еще и подальше пошли, - злобно усмехнулся племянник Лебедева.

- И какое право имели вы!.. - завизжал самым неестественным голосом Ипполит.

- Никакого, никакого! - поспешно перебил князь. - В этом вы правы, признаюсь, но это было невольно, и я тотчас же сказал себе тогда же, что мои личные чувства не должны иметь влияния на дело, потому что если я сам себя признаю уже обязанным удовлетворить требования господина Бурдовского, во имя чувств моих к Павлищеву, то должен удовлетворить в каком бы то ни было случае, то есть уважал бы или не уважал бы я господина Бурдовского. Я потому только, господа, начал об этом, что мне все-таки показалось неестественным, что сын так публично открывает секрет своей матери... Одним словом, я, главное, поэтому и убедился, что Чебаров должен быть каналья и сам наустил господина Бурдовского, обманом, на такое мошенничество.

- Но ведь это уж невыносимо! - раздалось со стороны его гостей, из которых некоторые даже повскакали со стульев.

- Господа! Да я потому-то и решил, что несчастный господин Бурдовский должен быть человек простой, беззащитный, человек, легко подчиняющийся мошенникам, стало быть, тем пуще я обязан был помочь ему, как "сыну Павлищева", - во-первых, противодействием господину Чебарову, во-вторых, моею преданностью и дружбой, чтоб его руководить, а в третьих, назначил выдать ему десять тысяч рублей, то есть всё, что, по расчету моему, мог истратить на меня Павлищев деньгами...

- Как! Только десять тысяч! - закричал Ипполит.

- Ну, князь, вы очень не сильны в арифметике, или уж очень сильны, хоть и представляетесь простячком! - вскричал племянник Лебедева.

- Я на десять тысяч не согласен, - сказал Бурдовский.

- Антип! Согласись! - скорым и явственным шепотом подсказал боксер, перегнувшись сзади чрез спинку стула Ипполита, - согласись, а потом после увидим!

- Па-аслушайте, господин Мышкин, - визжал Ипполит, - поймите, что мы не дураки, не пошлые дураки, как думают, вероятно, о нас все ваши гости и эти дамы, которые с таким негодованием на нас усмехаются, и особенно этот великосветский господин (он указал на Евгения Павловича), которого я, разумеется, не имею чести знать, но о котором, кажется, кое-что слышал...

- Позвольте, позвольте, господа, вы опять меня не поняли! - в волнении обратился к ним князь. - Во-первых, вы, господин Келлер, в вашей статье чрезвычайно неточно обозначили мое состояние: никаких миллионов я не получал: у меня, может быть, только восьмая или десятая доля того, что вы у меня предполагаете; во-вторых, никаких десятков тысяч на меня в Швейцарии истрачено не было: Шнейдер получал по шестисот рублей в год, да и то всего только первые три года, а за хорошенькими гувернантками в Париж Павлищев никогда не ездил; это опять клевета. По-моему, на меня далеко еще меньше десяти тысяч всего истрачено, но я положил десять тысяч, и, согласитесь сами, что, отдавая долг, я никак не мог предлагать господину Бурдовскому более, даже если б я его ужасно любил, и не мог уже по одному чувству деликатности, именно потому, что отдавал ему долг, а не посылал ему подаяние. Я не знаю, господа, как вы этого не понимаете! Но я всё это хотел вознаградить потом моею дружбой, моим деятельным участием в судьбе несчастного господина Бурдовского, очевидно обманутого, потому что не мог же он сам, без обмана, согласиться на такую низость, как например сегодняшняя огласка в этой статье господина Келлера про его мать... Да что же вы, наконец, опять выходите из себя, господа! Ведь, наконец, мы совершенно не будем понимать друг друга! Ведь вышло же на мое! Я теперь собственными глазами убедился, что моя догадка была справедлива, - убеждал разгоряченный князь, желая утишить волнение и не замечая того, что только его увеличивал.

- Как? В чем убедились? - приступали к нему чуть не с остервенением.

- Да помилуйте, во-первых, я успел сам отлично разглядеть господина Бурдовского, я ведь вижу сам теперь, каков он... Это человек невинный, но которого все обманывают! Человек беззащитный... и потому-то я и должен его щадить, а во-вторых, Гаврила Ардалионович, которому поручено было дело и от которого я давно не получал известий, так как был в дороге и три дня потом болен в Петербурге, - вдруг теперь, всего час назад, при первом нашем свидании, сообщает мне, что намерения Чебарова он все раскусил, имеет доказательства, и что Чебаров именно то, чем я его предположил. Я ведь знаю же, господа, что меня многие считают идиотом, и Чебаров по репутации моей, что я деньги отдаю легко, думал очень легко меня обмануть, и именно рассчитывая на мои чувства к Павлищеву. Но главное то, - да дослушайте же, господа, дослушайте! - главное то, что теперь вдруг оказывается, что господин Бурдовский вовсе и не сын Павлищева! Сейчас Гаврила Ардалионович сообщил мне это и уверяет, что достал доказательства положительные. Ну, как вам это покажется, ведь поверить невозможно после всего того, что уже натворили! И слушайте: положительные доказательства! Я еще не верю, сам не верю, уверяю вас; я еще сомневаюсь, потому что Гаврила Ардалионович не успел еще сообщить мне всех подробностей, но что Чебаров каналья, то в этом уже нет теперь никакого сомнения! Он и несчастного господина Бурдовского и вас всех, господа, которые благородно пришли поддержать вашего друга (так как он в поддержке очевидно нуждается, ведь я понимаю же это!), он всех вас надул и всех вас запутал в случай мошеннический, потому что ведь это, в сущности, плутовство-мошенничество!

- Как мошенничество!.. Как не "сын Павлищева"?.. Как это можно!.. - раздавались восклицания. Вся компания Бурдовского была в невыразимом смятении.

- Да разумеется, мошенничество! Ведь если господин Бурдовский окажется теперь не "сын Павлищева", то ведь в таком случае требование господина Бурдовского выходит прямое мошенническое (то есть, разумеется, если б он знал истину!), но ведь в том-то и дело, что его обманули, потому-то я и настаиваю, чтоб его оправдать; потому-то я и говорю, что он достоин сожаления, по своей простоте, и не может быть без поддержки; иначе ведь он тоже выйдет по этому делу мошенником. Да ведь я уже сам убежден, что он ничего не понимает! Я сам тоже был в таком положении до отъезда в Швейцарию, так же лепетал бессвязные слова, - хочешь выразиться и не можешь... Я это понимаю; я могу очень сочувствовать, потому что я сам почти такой же, мне позволительно говорить! И, наконец, я все-таки, - несмотря на то что уже нет теперь "сына Павлищева" и что всё это оказывается мистификацией, - я все-таки не изменяю своего решения и готов возвратить десять тысяч, в память Павлищева. Я ведь хотел же до господина Бурдовского эти десять тысяч на школу употребить, в память Павлищева, но ведь теперь это всё равно будет, что на школу, что господину Бурдовскому, потому что господин Бурдовский, если и не "сын Павлищева", то ведь почти как "сын Павлищева": потому что ведь его самого так злобно обманули; он сам искренно считал себя сыном Павлищева! Выслушайте же, господа, Гаврилу Ардалионовича, кончим это, не сердитесь, не волнуйтесь, садитесь! Гаврила Ардалионович сейчас нам всё это объяснит, и я, признаюсь, чрезвычайно желаю сам узнать все подробности. Он говорит, что ездил даже в Псков к вашей матушке, господин Бурдовский, которая вовсе не умирала, как вас заставили в статье написать... Садитесь, господа, садитесь!

Князь сел и успел опять посадить повскакавшую с мест компанию господина Бурдовского. В последние десять или двадцать минут он говорил разгорячившись, громко, нетерпеливою скороговоркой, увлекшись, стараясь всех переговорить, перекричать, и, уж конечно, пришлось ему потом горько раскаяться в иных вырвавшихся у него теперь словечках и предположениях. Если бы не разгорячили и не вывели его почти из себя, - не позволил бы он себе так обнаженно и торопливо высказать вслух иные догадки свои и излишние откровенности. Но только что сел он на место, как одно жгучее раскаяние до боли пронзило его сердце. Кроме уж того, что он "обидел" Бурдовского, так гласно предположив и в нем ту же болезнь, от которой сам лечился в Швейцарии, - кроме того, предложение десяти тысяч вместо школы было сделано, по его мнению, грубо и неосторожно, как подаяние, и именно тем, что при людях вслух было высказано. "Надо было бы переждать и предложить завтра наедине, - тотчас же подумал князь, - а теперь, пожалуй, уж не поправишь! Да, я идиот, истинный идиот!" - решил он про себя в припадке стыда и чрезвычайного огорчения.

Между тем Гаврила Ардалионович, до сих пор державшийся в стороне и молчавший упорно, вышел по приглашению князя вперед, стал подле него и спокойно и ясно принялся излагать отчет по порученному ему князем делу. Все разговоры умолкли мгновенно. Все слушали с чрезвычайным любопытством, особенно вся компания Бурдовского.


Фёдор Достоевский - Идиот 05 - ЧАСТЬ ВТОРАЯ, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Идиот 06 - ЧАСТЬ ВТОРАЯ
IX - Вы не станете, конечно, отрицать, - начал Гаврила Ардалионович, ...

Идиот 07 - ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
I Поминутно жалуются, что у нас нет людей практических; что политическ...