Фёдор Достоевский
«Идиот 02 - ЧАСТЬ ПЕРВАЯ»

"Идиот 02 - ЧАСТЬ ПЕРВАЯ"

VI

- Вот вы все теперь, - начал князь, - смотрите на меня с таким любопытством, что, не удовлетвори я его, вы на меня, пожалуй, и рассердитесь. Нет, я шучу, - прибавил он поскорее с улыбкой. - Там... там были всё дети, и я всё время был там с детьми, с одними детьми. Это были дети той деревни, вся ватага, которая в школе училась. Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный учитель, Жюль Тибо; я, пожалуй, и учил их, но я больше так был с ними, и все мои четыре года так и прошли. Мне ничего другого не надобно было. Я им всё говорил, ничего от них не утаивал. Их отцы и родственники на меня рассердились все, потому что дети наконец без меня обойтись не могли и всё вокруг меня толпились, а школьный учитель даже стал мне наконец первым врагом. У меня много стало там врагов, и всё из-за детей. Даже Шнейдер стыдил меня. И чего они так боялись? Ребенку можно всё говорить, - всё; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей, отцы и матери даже своих детей. От детей ничего не надо утаивать под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! И как хорошо сами дети подмечают, что отцы считают их слишком маленькими и ничего не понимающими, тогда как они всё понимают. Большие не знают, что ребенок даже в самом трудном деле может дать чрезвычайно важный совет. О боже! когда на вас глядит эта хорошенькая птичка, доверчиво и счастливо, вам ведь стыдно ее обмануть! Я потому их птичками зову, что лучше птички нет ничего на свете. Впрочем, на меня все в деревне рассердились больше по одному случаю... а Тибо просто мне завидовал; он сначала всё качал головой и дивился, как это дети у меня всё понимают, а у него почти ничего, а потом стал надо мной смеяться, когда я ему сказал, что мы оба их ничему не научим, а они еще нас научат. И как он мог мне завидовать и клеветать на меня, когда сам жил с детьми! Через детей душа лечится... Там был один больной в заведении Шнейдера, один очень несчастный человек. Это было такое ужасное несчастие, что подобное вряд ли и может быть. Он был отдан на излечение от помешательства; по-моему, он был не помешанный, он только ужасно страдал, - вот и вся его болезнь была. И если бы вы знали, чем стали под конец для него наши дети... Но я вам про этого больного потом лучше расскажу; я расскажу теперь, как это всё началось. Дети сначала меня не полюбили. Я был такой большой, я всегда такой мешковатый; я знаю, что я и собой дурен... наконец, и то, что я был иностранец. Дети надо мной сначала смеялись, а потом даже камнями в меня стали кидать, когда подглядели, что я поцеловал Мари. А я всего один раз поцеловал ее... Нет, не смейтесь, - поспешил остановить князь усмешку своих слушательниц, - тут вовсе не было любви. Если бы вы знали, какое это было несчастное создание, то вам бы самим стало ее очень жаль, как и мне. Она была из нашей деревни. Мать ее была старая старуха, и у ней, в их маленьком, совсем ветхом домишке, в два окна, было отгорожено одно окно, по дозволению деревенского начальства; из этого окна ей позволяли торговать снурками, нитками, табаком, мылом, всё на самые мелкие гроши, тем она и пропитывалась. Она была больная, и у ней всё ноги пухли, так что всё сидела на месте. Мари была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она всё ходила по домам в тяжелую работу наниматься поденно - полы мыла, белье, дворы обметала, скот убирала. Один проезжий французский комми соблазнил ее и увез, а через неделю на дороге бросил одну и тихонько уехал Она пришла домой, побираясь, вся испачканная, вся в лохмотьях, с ободранными башмаками, шла она пешком всю неделю, ночевала в поле и очень простудилась; ноги были в ранах, руки опухли и растрескались. Она, впрочем, и прежде была собой не хороша; глаза только были тихие, добрые, невинные. Молчалива была ужасно. Раз, прежде еще, она за работой вдруг запела, и я помню, что все удивились и стали смеяться: "Мари запела! Как? Мари запела!" - и она ужасно законфузилась и уж навек потом замолчала. Тогда еще ее ласкали, но когда она воротилась больная и истерзанная, никакого-то к ней сострадания не было ни в ком! Какие они на это жестокие! Какие у них тяжелые на это понятия! Мать, первая, приняла ее со злобой и с презреньем: "Ты меня теперь обесчестила" Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что Мари воротилась; то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась в избу к старухе: старики, дети, женщины, девушки, все, такою торопливою, жадною толпой. Мари лежала на полу, у ног старухи, голодная, оборванная, и плакала. Когда все набежали, она закрылась своими разбившимися волосами и так и приникла ничком к полу. Все кругом смотрели на нее как на гадину; старики осуждали и бранили, молодые даже смеялись, женщины бранили ее, осуждали, смотрели с презреньем таким, как на паука какого. Мать всё это позволила, сама тут сидела, кивала головой и одобряла. Мать в то время уж очень больна была и почти умирала; чрез два месяца она и в самом деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала до самой смерти, даже не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила. Ей нужно было часто ставить свои больные ноги в теплую воду; Мари каждый день обмывала ей ноги и ходила за ней; она принимала все ее услуги молча и ни одного слова не сказала ей ласково. Мари всё переносила, и я потом, когда познакомился с нею, заметил, что она и сама всё это одобряла, и сама считала себя за какую-то самую последнюю тварь. Когда старуха слегла совсем, то за ней пришли ухаживать деревенские старухи, по очереди, так там устроено. Тогда Мари совсем уже перестали кормить; а в деревне все ее гнали и никто даже ей работы не хотел дать, как прежде. Все точно плевали на нее, а мужчины даже за женщину перестали ее считать, всё такие скверности ей говорили. Иногда, очень редко, когда пьяные напивались в воскресенье, для смеху бросали ей гроши, так, прямо на землю; Мари молча поднимала. Она уже тогда начала кашлять кровью. Наконец ее отрепья стали уж совсем лохмотьями, так что стыдно было показаться в деревне; ходила же она с самого возвращения босая. Вот тут-то, особенно дети, всею ватагой, - их было человек сорок с лишком школьников, - стали дразнить ее и даже грязью в нее кидали. Она попросилась к пастуху, чтобы пустил ее коров стеречь, но пастух прогнал. Тогда она сама, без позволения, стала со стадом уходить на целый день из дому. Так как она очень много пользы приносила пастуху и он заметил это, то уж и не прогонял ее и иногда даже ей остатки от своего обеда давал, сыру и хлеба. Он это за великую милость с своей стороны почитал. Когда же мать померла, то пастор в церкви не постыдился всенародно опозорить Мари. Мари стояла за гробом, как была, в своих лохмотьях, и плакала. Сошлось много народу смотреть, как она будет плакать и за гробом идти; тогда пастор, - он еще был молодой человек, и вся его амбиция была сделаться большим проповедником, - обратился ко всем и указал на Мари. "Вот кто была причиной смерти этой почтенной женщины" (и неправда, потому что та уже два года была больна), "вот она стоит пред вами и не смеет взглянуть, потому что она отмечена перстом божиим; вот она босая и в лохмотьях, - пример тем, которые теряют добродетель! Кто же она? Это дочь ее!", и всё в этом роде. И представьте, эта низость почти всем им понравилась, но... тут вышла особенная история; тут вступились дети, потому что в это время дети были все уже на моей стороне и стали любить Мари. Это вот как вышло. Мне захотелось что-нибудь сделать Мари; ей очень надо было денег дать, но денег там у меня никогда не было ни копейки. У меня была маленькая бриллиантовая булавка, и я ее продал одному перекупщику: он по деревням ездил и старым платьем торговал. Он мне дал восемь франков, а она стоила верных сорок. Я долго старался встретить Мари одну; наконец мы встретились за деревней, у изгороди, на боковой тропинке в гору, за деревом. Тут я ей дал восемь франков и сказал ей, чтоб она берегла, потому что у меня больше уж не будет, а потом поцеловал ее и сказал, чтоб она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я ее не потому, что влюблен в нее, а потому, что мне ее очень жаль и что я с самого начала ее нисколько за виноватую не почитал, а только за несчастную. Мне очень хотелось тут же и утешить и уверить ее, что она не должна себя такою низкою считать пред всеми, но она, кажется, не поняла. Я это сейчас заметил, хотя она всё время почти молчала и стояла предо мной, потупив глаза и ужасно стыдясь. Когда я кончил, она мне руку поцеловала, и я тотчас же взял ее руку и хотел поцеловать, но она поскорей отдернула. Вдруг в это время нас подглядели дети, целая толпа; я потом узнал, что они давно за мной подсматривали. Они начали свистать, хлопать в ладошки и смеяться, а Мари бросилась бежать. Я хотел было говорить, но они в меня стали камнями кидать. В тот же день все узнали, вся деревня; всё обрушилось опять на Мари: ее еще пуще стали не любить. Я слыхал даже, что ее хотели присудить к наказанию, но, слава богу, прошло так; зато уж дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались; гонят ее, она бежит от них с своею слабою грудью, задохнется, они за ней, кричат, бранятся. Один раз я даже бросился с ними драться. Потом я стал им говорить, говорил каждый день, когда только мог. Они иногда останавливались и слушали, хотя всё еще бранились. Я им рассказал, какая Мари несчастная; скоро они перестали разговаривать, я от них ничего не таил; я им всё рассказал. Они очень любопытно слушали и скоро стали жалеть Мари. Иные, встречаясь с нею, стали ласково с нею здороваться; там в обычае, встречая друг друга, - знакомые или нет, - кланяться и говорить: "Здравствуйте". Воображаю, как Мари удивлялась. Однажды две девочки достали кушанья и снесли к ней, отдали, пришли и мне сказали. Они говорили, что Мари расплакалась и что они теперь ее очень любят. Скоро и все стали любить ее, а вместе с тем и меня вдруг стали любить. Они стали часто приходить ко мне и всё просили, чтоб я им рассказывал; мне кажется, что я хорошо рассказывал, потому что они очень любили меня слушать. А впоследствии я и учился и читал всё только для того, чтоб им потом рассказать, и все три года потом я им рассказывал. Когда потом все меня обвиняли, - Шнейдер тоже, - зачем я с ними говорю как с большими и ничего от них не скрываю, то я им отвечал, что лгать им стыдно, что они и без того всё знают, как ни таи от них, и узнают, пожалуй, скверно, а от меня не скверно узнают. Стоило только всякому вспомнить, как сам был ребенком. Они не согласны были... Я поцеловал Мари еще за две недели до того, как ее мать умерла; когда же пастор проповедь говорил, то все дети были уже на моей стороне. Я им тотчас же рассказал и растолковал поступок пастора; все на него рассердились, а некоторые до того, что ему камнями стекла в окнах разбили. Я их остановил, потому что уж это было дурно; но тотчас же в деревне все всё узнали, и вот тут и начали обвинять меня, что я испортил детей. Потом все узнали, что дети любят Мари, и ужасно перепугались; но Мари уже была счастлива. Детям запретили даже и встречаться с нею, но они бегали потихоньку к ней в стадо, довольно далеко, почти в полверсте от деревни; они носили ей гостинцев, а иные просто прибегали для того, чтоб обнять ее, поцеловать, сказать: "Je vous aime, Marie!" ["Я вас люблю, Мари!" (франц.)] - и потом стремглав бежать назад. Мари чуть с ума не сошла от такого внезапного счастия; ей это даже и не грезилось; она стыдилась и радовалась, а главное, детям хотелось, особенно девочкам, бегать к ней, чтобы передавать ей, что я ее люблю и очень много о ней им говорю. Они ей рассказали, что это я им всё пересказал и что они теперь ее любят и жалеют, и всегда так будут. Потом забегали ко мне и с такими радостными, хлопотливыми личиками передавали, что они сейчас видели Мари и что Мари мне кланяется. По вечерам я ходил к водопаду; там было одно совсем закрытое со стороны деревни место, и кругом росли тополи; туда-то они ко мне по вечерам и сбегались, иные даже украдкой. Мне кажется, для них была ужасным наслаждением моя любовь к Мари, и вот в этом одном, во всю тамошнюю жизнь мою, я и обманул их. Я не разуверял их, что я вовсе не люблю Мари, то есть не влюблен в нее, что мне ее только очень жаль было; я по всему видел, что им так больше хотелось, как они сами вообразили и положили промеж себя, и потому молчал и показывал вид, что они угадали. И до какой степени были деликатны и нежны эти маленькие сердца: им, между прочим, показалось невозможным, что их добрый LИon так любит Мари, а Мари так дурно одета и без башмаков. Представьте себе, они достали ей и башмаки, и чулки, и белье, и даже какое-то платье; как это они ухитрились, не понимаю; всею ватагой работали. Когда я их расспрашивал, они только весело смеялись, а девочки били в ладошки и целовали меня. Я иногда ходил тоже потихоньку повидаться с Мари. Она уж становилась очень больна и едва ходила; наконец перестала совсем служить пастуху, но все-таки каждое утро уходила со стадом. Она садилась в стороне; там у одной, почти прямой, отвесной скалы был выступ; она садилась в самый угол, от всех закрытый, на камень и сидела почти без движения весь день, с самого утра до того часа, когда стадо уходило. Она уже была так слаба от чахотки, что всё больше сидела с закрытыми глазами, прислонив голову к скале, и дремала, тяжело дыша; лицо ее похудело, как у скелета, и пот проступал на лбу и на висках. Так я всегда заставал ее. Я приходил на минуту, и мне тоже не хотелось, чтобы меня видели. Как я только показывался, Мари тотчас же вздрагивала, открывала глаза и бросалась целовать мне руки. Я уже не отнимал, потому что для нее это было счастьем; она всё время, как я сидел, дрожала и плакала; правда, несколько раз она принималась было говорить, но ее трудно было и понять. Она бывала как безумная, в ужасном волнении и восторге. Иногда дети приходили со мной. В таком случае они обыкновенно становились неподалеку и начинали нас стеречь от чего-то и от кого-то, и это было для них необыкновенно приятно. Когда мы уходили, Мари опять оставалась одна, по-прежнему без движения, закрыв глаза и прислонясь головой к скале; она, может быть, о чем-нибудь грезила. Однажды поутру она уже не могла выйти к стаду и осталась у себя в пустом своем доме. Дети тотчас же узнали и почти все перебывали у ней в этот день навестить ее; она лежала в своей постели одна-одинехонька. Два дня ухаживали за ней одни дети, забегая по очереди, но потом, когда в деревне прослышали, что Мари уже в самом деле умирает, то к ней стали ходить из деревни старухи, сидеть и дежурить. В деревне, кажется, стали жалеть Мари, по крайней мере детей уже не останавливали и не бранили, как прежде. Мари всё время была в дремоте, сон у ней был беспокойный: она ужасно кашляла. Старухи отгоняли детей, но те подбегали под окно, иногда только на одну минуту, чтобы только сказать: "Bonjour, notre bonne Marie".[ "Здравствуй, наша славная Мари" (франц.)] A та, только завидит или заслышит их, вся оживлялась и тотчас же, не слушая старух, силилась приподняться на локоть, кивала им головой, благодарила. Они по-прежнему приносили ей гостинцев, но она почти ничего не ела. Через них, уверяю вас, она умерла почти счастливая. Через них она забыла свою черную беду, как бы прощение от них приняла, потому что до самого конца считала себя великою преступницею. Они, как птички, бились крылышками в ее окна и кричали ей каждое утро: "Nous t'aimons, Marie". ["Мы тебя любим, Мари" (франц.)] Она очень скоро умерла. Я думал, она гораздо дольше проживет. Накануне ее смерти, пред закатом солнца, я к ней заходил; кажется, она меня узнала, и я в последний раз пожал ее руку; как иссохла у ней рука! А тут вдруг наутро приходят и говорят мне, что Мари умерла. Тут детей и удержать нельзя было: они убрали ей весь гроб цветами и надели ей венок на голову. Пастор в церкви уже не срамил мертвую, да и на похоронах очень мало было, так только, из любопытства, зашли некоторые; но когда надо было нести гроб, то дети бросились все разом, чтобы самим нести. Так как они не могли снести, то помогали, все бежали за гробом и все плакали. С тех пор могилка Мари постоянно почиталась детьми: они убирают ее каждый год цветами, обсадили кругом розами. Но с этих похорон и началось на меня главное гонение всей деревни из-за детей. Главные зачинщики были пастор и школьный учитель. Детям решительно запретили даже встречаться со мной, а Шнейдер обязался даже смотреть за этим. Но мы все-таки виделись, издалека объяснялись знаками. Они присылали мне свои маленькие записочки. Впоследствии это всё уладилось, но тогда было очень хорошо: я даже еще ближе сошелся с детьми через это гонение. В последний год я даже почти помирился с Тибо и с пастором. А Шнейдер много мне говорил и спорил со мной о моей вредной "системе" с детьми. Какая у меня система! Наконец Шнейдер мне высказал одну очень странную свою мысль, - это уж было пред самым моим отъездом, - он сказал мне, что он вполне убедился, что я сам совершенный ребенок, то есть вполне ребенок, что я только ростом и лицом похож на взрослого, но что развитием, душой, характером и может быть, даже умом я не взрослый, и так и останусь, хотя бы я до шестидесяти лет прожил. Я очень смеялся: он, конечно, не прав, потому что какой же я маленький? Но одно только правда, я и в самом деле не люблю быть со взрослыми, с людьми, с большими, - и это я давно заметил, - не люблю, потому что не умею. Что бы они ни говорили со мной, как бы добры ко мне ни были, все-таки с ними мне всегда тяжело почему-то, и я ужасно рад, когда могу уйти поскорее к товарищам, а товарищи мои всегда были дети, но не потому, что я сам был ребенок, а потому что меня просто тянуло к детям. Когда я, еще в начале моего житья в деревне, - вот когда я уходил тосковать один в горы, - когда я, бродя один, стал встречать иногда, особенно в полдень, когда выпускали из школы, всю эту ватагу, шумную, бегущую с их мешочками и грифельными досками, с криком, со смехом, с играми, то вся душа моя начинала вдруг стремиться к ним. Не знаю, но я стал ощущать какое-то чрезвычайно сильное и счастливое ощущение при каждой встрече с ними. Я останавливался и смеялся от счастья, глядя на их маленькие, мелькающие и вечно бегущие ножки, на мальчиков и девочек, бегущих вместе, на смех и слезы (потому что многие уже успевали подраться, расплакаться, опять помириться и поиграть, покамест из школы до дому добегали), и я забывал тогда всю мою тоску. Потом же, во все эти три года, я и понять не мог, как тоскуют и зачем тоскуют люди? Вся судьба моя пошла на них. Я никогда и не рассчитывал покидать деревню, и на ум мне не приходило, что я поеду когда-нибудь сюда, в Россию. Мне казалось, что я всё буду там, но я увидал наконец, что Шнейдеру нельзя же было содержать меня, а тут подвернулось дело до того, кажется, важное, что Шнейдер сам заторопил меня ехать и за меня отвечал сюда. Я вот посмотрю, что это такое, и с кем-нибудь посоветуюсь. Может, моя участь совсем переменится, но это всё не то и не главное. Главное в том, что уже переменилась вся моя жизнь. Я там много оставил, слишком много. Всё исчезло. Я сидел в вагоне и думал: "Теперь я к людям иду; я, может быть, ничего не знаю, но наступила новая жизнь". Я положил исполнить свое дело честно и твердо. С людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело. На первый случай я положил быть со всеми вежливым и откровенным; больше от меня ведь никто не потребует. Может быть, и здесь меня сочтут за ребенка, - так пусть! Меня тоже за идиота считают все почему-то, я действительно был так болен когда-то, что тогда и похож был на идиота; но какой же я идиот теперь, когда я сам понимаю, что меня считают за идиота? Я вхожу и думаю: "Вот меня считают за идиота, а я все-таки умный, а они и не догадываются...". У меня часто эта мысль. Когда я в Берлине получил оттуда несколько маленьких писем, которые они уже успели мне написать, то тут только я и понял, как их любил. Очень тяжело получить первое письмо! Как они тосковали, провожая меня! Еще за месяц начали провожать: "Leon s'en va. Leon s'en va pour toujours!".[ "Леон уезжает, Леон уезжает навсегда!" (франц.)] Мы каждый вечер сбирались по-прежнему у водопада и всё говорили о том, как мы расстанемся. Иногда бывало так же весело, как и прежде; только, расходясь на ночь, они стали крепко и горячо обнимать меня, чего не было прежде. Иные забегали ко мне потихоньку от всех, по одному, для того только, чтоб обнять и поцеловать меня наедине, не при всех. Когда я уже отправлялся на дорогу, все, всею гурьбой, провожали меня до станции. Станция железной дороги была примерно от нашей деревни в версте. Они удерживались, чтобы не плакать, но многие не могли и плакали в голос, особенно девочки. Мы спешили, чтобы не опоздать, но иной вдруг из толпы бросался ко мне среди дороги, обнимал меня своими маленькими ручонками и целовал, только для того и останавливал всю толпу; а мы хоть и спешили, но все останавливались и ждали, пока он простится. Когда я сел в вагон и вагон тронулся, они все мне прокричали "ура!" и долго стояли на месте, пока совсем не ушел вагон. И я тоже смотрел... Послушайте, когда я давеча вошел сюда и посмотрел на ваши милые лица, - я теперь очень всматриваюсь в лица, - и услышал ваши первые слова, то у меня, в первый раз с того времени, стало на душе легко. Я давеча уже подумал, что, может быть, я и впрямь из счастливых: я ведь знаю, что таких, которых тотчас полюбишь, не скоро встретишь, а я вас, только что из вагона вышел, тотчас встретил. Я очень хорошо знаю, что про свои чувства говорить всем стыдно, а вот вам я говорю, и с вами мне не стыдно. Я нелюдим, и, может быть, долго к вам не приду. Не примите только этого за дурную мысль: я не из того сказал, что вами не дорожу, и не подумайте тоже, что я чем-нибудь обиделся. Вы спрашивали меня про ваши лица и что я заметил в них. Я вам с большим удовольствием это скажу. У вас, Аделаида Ивановна, счастливое лицо, из всех трех лиц самое симпатичное. Кроме того, что вы очень хороши собой, на вас смотришь и говоришь: "У ней лицо, как у доброй сестры". Вы подходите спроста и весело, но и сердце умеете скоро узнать. Вот так мне кажется про ваше лицо. У вас, Александра Ивановна, лицо тоже прекрасное и очень милое, но, может быть, у вас есть какая-нибудь тайная грусть; душа у вас, без сомнения, добрейшая, но вы невеселы. У вас какой-то особенный оттенок в лице, похоже как у Гольбейновой Мадонны в Дрездене. Ну, вот и про ваше лицо; хорош я угадчик? Сами же вы меня за угадчика считаете. Но про ваше лицо, Лизавета Прокофьевна, - обратился он вдруг к генеральше, - про ваше лицо уж мне не только кажется, а я просто уверен, что вы совершенный ребенок во всем, во всем, во всем хорошем и во всем дурном, несмотря на то что вы в таких летах. Вы ведь на меня не сердитесь, что я это так говорю? Ведь вы знаете, за кого я детей почитаю? И не подумайте, что я с простоты так откровенно всё это говорил сейчас вам про ваши лица, о нет, совсем нет! Может быть, и я свою мысль имел.



VII

Когда князь замолчал, все на него смотрели весело, даже и Аглая, но особенно Лизавета Прокофьевна.

- Вот и проэкзаменовали! - вскричала она. - Что, милостивые государыни, вы думали, что вы же его будете протежировать, как бедненького, а он вас сам едва избрать удостоил, да еще с оговоркой, что приходить будет только изредка. Вот мы и в дурах, и я рада; а пуще всего Иван Федорович. Браво, князь, вас давеча проэкзаменовать велели. А то, что вы про мое лицо сказали, то всё совершенная правда: я ребенок и знаю это. Я еще прежде вашего знала про это; вы именно выразили мою мысль в одном слове. Ваш характер я считаю совершенно сходным с моим и очень рада; как две капли воды. Только вы мужчина, а я женщина и в Швейцарии не была; вот и вся разница.

- Не торопитесь, maman, - вскричала Аглая, - князь говорит, что он во всех своих признаниях особую мысль имел и неспроста говорил.

- Да, да, - смеялись другие.

- Не труните, милые, еще он, может быть, похитрее всех вас трех вместе. Увидите. Но только что ж вы, князь, про Аглаю ничего не сказали? Аглая ждет, и я жду.

- Я ничего не могу сейчас сказать; я скажу потом.

- Почему? Кажется, заметна?

- О да, заметна; вы чрезвычайная красавица, Аглая Ивановна. Вы так хороши, что на вас боишься смотреть.

- И только? А свойства? - настаивала генеральша.

- Красоту трудно судить; я еще не приготовился. Красота - загадка.

- Это значит, что вы Аглае загадали загадку, - сказала Аделаида, - разгадай-ка, Аглая. А хороша она, князь, хороша?

- Чрезвычайно! - с жаром ответил князь, с увлечением взглянув на Аглаю, - почти как Настасья Филипповна, хотя лицо совсем другое!..

Все переглянулись в удивлении.

- Как кто-о-о? - протянула генеральша, - как Настасья Филипповна? Где вы видели Настасью Филипповну? Какая Настасья Филипповна?

- Давеча Гаврила Ардалионович Ивану Федоровичу портрет показывал.

- Как, Ивану Федоровичу портрет принес?

- Показать. Настасья Филипповна подарила сегодня Гавриле Ардалионовичу свой портрет, а тот принес показать.

- Я хочу видеть! - вскинулась генеральша. - Где этот портрет? Если ему подарила, так и должен быть у него, а он, конечно, еще в кабинете. По средам он всегда приходит работать и никогда раньше четырех не уходит. Позвать сейчас Гаврилу Ардалионовича! Нет, я не слишком-то умираю от желания его видеть. Сделайте одолжение, князь, голубчик, сходите в кабинет, возьмите у него портрет и принесите сюда. Скажите, что посмотреть. Пожалуйста.

- Хорош, да уж простоват слишком, - сказала Аделаида, когда вышел князь.

- Да, уж что-то слишком, - подтвердила Александра, - так что даже и смешон немножко.

И та и другая как будто не выговаривали всю свою мысль.

- Он, впрочем, хорошо с нашими лицами вывернулся, - сказала Аглая, - всем польстил, даже и maman.

- Не остри, пожалуйста! - вскричала генеральша. - Не он польстил, а я польщена.

- Ты думаешь, он вывертывался? - спросила Аделаида.

- Мне кажется, он не так простоват.

- Ну, пошла! - рассердилась генеральша. - А по-моему, вы еще его смешнее. Простоват, да себе на уме, в самом благородном отношении разумеется. Совершенно как я.

"Конечно, скверно, что я про портрет проговорился, - соображал князь про себя, проходя в кабинет и чувствуя некоторое угрызение. - Но... может быть, я и хорошо сделал, что проговорился...". У него начинала мелькать одна странная идея, впрочем еще не совсем ясная.

Гаврила Ардалионович еще сидел в кабинете и был погружен в свои бумаги. Должно быть, он действительно не даром брал жалованье из акционерного общества. Он страшно смутился, когда князь спросил портрет и рассказал, каким образом про портрет там узнали.

- Э-э-эх! И зачем вам было болтать! - вскричал он в злобной досаде. - Не знаете вы ничего... Идиот! - пробормотал он про себя.

- Виноват, я совершенно не думавши; к слову пришлось. Я сказал, что Аглая почти так же хороша, как Настасьи Филипповна.

Ганя попросил рассказать подробнее; князь рассказал. Ганя вновь насмешливо посмотрел на него.

- Далась же вам Настасья Филипповна... - пробормотал он, но, не докончив, задумался.

Он был в видимой тревоге. Князь напомнил о портрете.

- Послушайте, князь, - сказал вдруг Ганя, как будто внезапная мысль осенила его, - у меня до вас есть огромная просьба... Но я, право, не знаю...

Он смутился и не договорил; он на что-то решался и как бы боролся сам с собой. Князь ожидал молча. Ганя еще раз испытующим, пристальным взглядом оглядел его.

- Князь, - начал он опять, - там на меня теперь... по одному совершенно странному обстоятельству... и смешному... и в котором я не виноват... ну, одним словом, это лишнее, - там на меня, кажется, немножко сердятся, так что я некоторое время не хочу входить туда без зова. Мне ужасно нужно бы поговорить теперь с Аглаей Ивановной. Я на всякий случай написал несколько слов (в руках его очутилась маленькая сложенная бумажка) - и вот не знаю, как передать. Не возьметесь ли вы, князь, передать Аглае Ивановне, сейчас, но только одной Аглае Ивановне, так то есть, чтоб никто не увидал, понимаете? Это не бог знает какой секрет, тут нет ничего такого... но... сделаете?

- Мне это не совсем приятно, - отвечал князь.

- Ах, князь, мне крайняя надобность! - стал просить Ганя. - Она, может быть, ответит... Поверьте, что я только в крайнем, в самом крайнем случае мог обратиться... С кем же мне послать?.. Это очень важно... Ужасно для меня важно...

Ганя ужасно робел, что князь не согласится, и с трусливою просьбой заглядывал ему в глаза.

- Пожалуй, я передам.

- Но только так, чтобы никто не заметил, - умолял обрадованный Ганя, - и вот что, князь, я надеюсь ведь на ваше честное слово, а?

- Я никому не покажу, - сказал князь.

- Записка не запечатана, но... - проговорился было слишком суетившийся Ганя и остановился в смущении.

- О, я не прочту, - совершенно просто отвечал князь, взял портрет и пошел из кабинета.

Ганя, оставшись один, схватил себя за голову.

- Одно ее слово, и я... и я, право, может быть, порву!

Он уже не мог снова сесть за бумаги от волнения и ожидания и стал бродить по кабинету из угла в угол.

Князь шел задумавшись, его неприятно поразило поручение, неприятно поразила и мысль о записке Гани к Аглае. Но не доходя двух комнат до гостиной, он вдруг остановился, как будто вспомнил о чем. осмотрелся кругом, подошел к окну, ближе к свету, и стал глядеть на портрет Настасьи Филипповны.

Ему как бы хотелось разгадать что-то скрывавшееся в этом лице и поразившее его давеча. Давешнее впечатление почти не оставляло его, и теперь он спешил как бы что-то вновь проверить. Это необыкновенное по своей красоте и еще почему-то лицо сильнее еще поразило его теперь. Как будто необъятная гордость и презрение, почти ненависть, были в этом лице, и в то же самое время что-то доверчивое, что-то удивительно простодушное; эти два контраста возбуждали как будто даже какое-то сострадание при взгляде на эти черты. Эта ослепляющая красота была даже невыносима, красота бледного лица, чуть не впалых щек и горевших глаз; странная красота! Князь смотрел с минуту, потом "друг спохватился, огляделся кругом, поспешно приблизил портрет к губам и поцеловал его. Когда через минуту он вошел в гостиную, лицо его было совершенно спокойно.

Но только что он вступил в столовую (еще через одну комнату от гостиной), с ним в дверях почти столкнулась выходившая Аглая. Она была одна.

- Гаврила Ардалионович просил меня вам передать, - сказал князь, подавая ей записку.

Аглая остановилась, взяла записку и как-то странно поглядела на князя. Ни малейшего смущения не было в ее взгляде, разве только проглянуло некоторое удивление, да и то, казалось, относившееся к одному только князю. Аглая своим взглядом точно требовала от него отчета - каким образом он очутился в этом деле вместе с Ганей? - и требовала спокойно и свысока. Они простояли два-три мгновения друг против друга, наконец что-то насмешливое чуть-чуть обозначилось в лице ее; она слегка улыбнулась и прошла мимо.

Генеральша несколько времени, молча и с некоторым оттенком пренебрежения, рассматривала портрет Настасьи Филипповны, который она держала пред собой в протянутой руке, чрезвычайно и эффектно отдалив от глаз.

- Да, хороша, - проговорила она наконец, - очень даже. Я два раза ее видела, только издали. Так вы такую-то красоту цените? - обратилась она вдруг к князю.

- Да... такую... - отвечал князь с некоторым усилием

- То есть именно такую?

- Именно такую.

- За что?

- В этом лице... страдания много... - проговорил князь как бы невольно, как бы сам с собою говоря, а не на вопрос отвечая.

- Вы, впрочем, может быть, бредите, - решила генеральша и надменным жестом откинула от себя портрет на стол.

Александра взяла его, к ней подошла Аделаида, обе стали рассматривать. В эту минуту Аглая возвратилась опять в гостиную.

- Этакая сила! - вскричала вдруг Аделаида, жадно всматриваясь в портрет из-за плеча сестры.

- Где? Какая сила? - резко спросила Лизавета Прокофьевна.

- Такая красота - сила, - горячо сказала Аделаида, - с этакою красотой можно мир перевернуть!

Она задумчиво отошла к своему мольберту. Аглая взглянула на портрет только мельком, прищурилась, выдвинула нижнюю губку, отошла и села к стороне, сложив руки.

Генеральша позвонила.

- Позвать сюда Гаврилу Ардалионовича, он в кабинете, - приказала она вошедшему слуге.

- Maman! - значительно воскликнула Александра.

- Я хочу ему два слова сказать - и довольно! - быстро отрезала генеральша, останавливая возражение. Она была видимо раздражена. - У нас, видите ли, князь, здесь теперь всё секреты. Всё секреты! Так требуется, этикет какой-то, глупо. И это в таком деле, в котором требуется наиболее откровенности, ясности, честности. Начинаются браки, не нравятся мне эти браки...

- Maman, что вы это? - опять поспешила остановить ее Александра.

- Чего тебе, милая дочка? Тебе самой разве нравятся? А что князь слушает, так мы друзья. Я с ним по крайней мере. Бог ищет людей, хороших, конечно, а злых и капризных ему не надо; капризных особенно, которые сегодня решают одно, а завтра говорят другое. Понимаете, Александра Ивановна? Они, князь, говорят, что я чудачка, а я умею различать. Потому сердце главное, а остальное вздор. Ум тоже нужен, конечно... может быть, ум-то и самое главное. Не усмехайся, Аглая, я себе не противоречу: дура с сердцем и без ума такая же несчастная дура, как и дура с умом без сердца. Старая истина. Я вот дура с сердцем без ума, а ты дура с умом без сердца; обе мы и несчастны, обе и страдаем.

- Чем же вы уж так несчастны, maman? - не утерпела Аделаида, которая одна, кажется, из всей компании не утратила веселого расположения духа.

- Во-первых, от ученых дочек, - отрезала генеральша, - а так как этого и одного довольно, то об остальном нечего и распространяться. Довольно многословия было. Посмотрим, как-то вы обе (я Аглаю не считаю) с вашим умом и многословием вывернетесь, и будете ли вы, многоуважаемая Александра Ивановна, счастливы с вашим почтенным господином?.. А!... - воскликнула она, увидев входящего Ганю, - вот еще идет один брачный союз. Здравствуйте! - ответила она на поклон Гани, не пригласив его садиться. - Вы вступаете в брак?

- В брак?.. Как?.. В какой брак?.. - бормотал ошеломленный Гаврила Ардалионович. Он ужасно смешался.

- Вы женитесь? спрашиваю я, если вы только лучше любите такое выражение?

- Н-нет... я... н-нет, - солгал Гаврила Ардалионович, и краска стыда залила ему лицо. Он бегло взглянул на сидевшую в стороне Аглаю и быстро отвел глаза. Аглая холодно, пристально, спокойно глядела на него, не отрывая глаз и наблюдала его смущение.

- Нет? Вы сказали "нет"? - настойчиво допрашивала неумолимая Лизавета Прокофьевна. - Довольно, я буду помнить, что вы сегодня, в среду утром, на мой вопрос сказали мне "нет". Что у нас сегодня, среда?

- Кажется, среда, maman. - ответила Аделаида.

- Никогда дней не знают. Которое число?

- Двадцать седьмое, - ответил Ганя.

- Двадцать седьмое? Это хорошо по некоторому расчету. Прощайте, у вас, кажется, много занятий, а мне пора одеваться и ехать; возьмите ваш портрет. Передайте мой поклон несчастной Нине Александровне. До свидания, князь, голубчик! Заходи почаще, а я к старухе Белоконской нарочно заеду о тебе сказать. И послушайте, милый: я верую, что вас именно для меня бог привел в Петербург из Швейцарии. Может быть, будут у вас и другие дела, но главное, для меня. Бог именно так рассчитал. До свидания, милые. Александра, зайди ко мне, друг мой.

Генеральша вышла. Ганя, опрокинутый, потерявшийся, злобный, взял со стола портрет и с искривленною улыбкой обратился к князю:

- Князь, я сейчас домой. Если вы не переменили намерения жить у нас, то я вас доведу, а то вы и адреса не знаете.

- Постойте, князь, - сказала Аглая, вдруг подымаясь с своего кресла, - вы мне еще в альбом напишете. Папа сказал, что вы каллиграф. Я вам сейчас принесу...

И она вышла.

- До свидания, князь, и я ухожу, - сказала Аделаида.

Она крепко пожала руку князю, приветливо и ласково улыбнулась ему и вышла. На Ганю она не посмотрела.

- Это вы, - заскрежетал Ганя, вдруг набрасываясь на князя, только что все вышли, - это вы разболтали им, что я женюсь! - бормотал он скорым полушепотом, с бешеным лицом и злобно сверкая глазами, - бесстыдный вы болтунишка!

- Уверяю вас, что вы ошибаетесь, - спокойно и вежливо отвечал князь, - я и не знал, что вы женитесь.

- Вы слышали давеча, как Иван Федорович говорил, что сегодня вечером всё решится у Настасьи Филипповны, вы это и передали! Лжете вы! Откуда они могли узнать? Кто же, черт возьми, мог им передать, кроме вас? Разве старуха не намекала мне?

- Вам лучше знать, кто передал, если вам только кажется, что вам намекали, я ни слова про это не говорил.

- Передали записку? Ответ? - с горячечным нетерпением перебил его Ганя. Но в самую эту минуту воротилась Аглая, и князь ничего не успел ответить.

- Вот, князь, - сказала Аглая, положив на столик свой альбом, - выберите страницу и напишите мне что-нибудь. Вот перо, и еще новое. Ничего, что стальное? Каллиграфы, я слышала, стальными не пишут.

Разговаривая с князем, она как бы и не замечала, что Ганя тут же. Но покамест князь поправлял перо, отыскивал страницу и изготовлялся, Ганя подошел к камину, где стояла Аглая, сейчас справа подле князя, и дрожащим, прерывающимся голосом поговорил ей чуть не на ухо:

- Одно слово, одно только слово от вас - и я спасен.

Князь быстро повернулся и посмотрел на обоих. В лице Гани было настоящее отчаяние; казалось, он выговорил эти слова как-то не думая, сломя голову. Аглая смотрела на него несколько секунд совершенно с тем же самым спокойным удивлением, как давеча на князя, и, казалось, это спокойное удивление ее, это недоумение, как бы от полного непонимания того, что ей говорят, было в эту минуту для Гани ужаснее самого сильнейшего презрения.

- Что же мне написать? - спросил князь.

- А я вам сейчас продиктую, - сказала Аглая, поворачиваясь к нему, - готовы? Пишите же: "Я в торги не вступаю". Теперь подпишите число и месяц. Покажите.

Князь подал ей альбом.

- Превосходно! Вы удивительно написали; у вас чудесный почерк! Благодарю вас. До свидания, князь... Постойте, - прибавила она, как бы что-то вдруг припомнив, - пойдемте, я хочу вам подарить кой-что на память.

Князь пошел за нею; но, войдя в столовую, Аглая остановилась.

- Прочтите это, - сказала она, подавая ему записку Гани.

Князь взял записку и с недоумением посмотрел на Аглаю.

- Ведь я знаю же, что вы ее не читали и не можете быть поверенным этого человека. Читайте, я хочу, чтобы вы прочли.

Записка была, очевидно, написана наскоро:

"Сегодня решится моя судьба, вы знаете каким образом. Сегодня я должен буду дать свое слово безвозвратно. Я не имею никаких прав на ваше участие, не смею иметь никаких надежд; но когда-то вы выговорили одно слово, одно только слово, и это слово озарило всю черную ночь моей жизни и стало для меня маяком. Скажите теперь еще одно такое же слово - и спасете меня от погибели! Скажите мне только: разорви всё, и я всё порву сегодня же. О, что вам стоит сказать это! В этом слове я испрашиваю только признак вашего участия и сожаления ко мне, - и только, только! И ничего больше, ничего! Я не смею задумать какую-нибудь надежду, потому что я недостоин ее. Но после вашего слова я приму вновь мою бедность, я с радостью стану переносить отчаянное положение мое. Я встречу борьбу, я рад буду ей, я воскресну в ней с новыми силами!

Пришлите же мне это слово сострадания (только одного сострадания, клянусь вам)! Не рассердитесь на дерзость отчаянного, на утопающего, за то, что он осмелился сделать последнее усилие, чтобы спасти себя от погибели.

Г. И."

- Этот человек уверяет, - резко сказала Аглая, когда князь кончил читать, - что слово "разорвите всё" меня не скомпрометирует и не обяжет ничем, и сам дает мне в этом, как видите, письменную гарантию этою самою запиской. Заметьте, как наивно поспешил он подчеркнуть некоторые словечки и как грубо проглядывает его тайная мысль. Он, впрочем, знает, что если б он разорвал всё, но сам, один, не ожидая моего слова и даже не говоря мне об этом, без всякой надежды на меня, то я бы тогда переменила мои чувства к нему и, может быть, стала бы его другом. Он это знает наверно! Но у него душа грязная; он знает и не решается, он знает и все-таки гарантии просит. Он на веру решиться не в состоянии. Он хочет, чтоб я ему, взамен ста тысяч, на себя надежду дала. Насчет же прежнего слова, про которое он говорит в записке и которое будто бы озарило его жизнь, то он нагло лжет. Я просто раз пожалела его. Но он дерзок и бесстыден: у него тотчас же мелькнула тогда мысль о возможности надежды; я это тотчас же поняла. С тех пор он стал меня улавливать; ловит и теперь. Но довольно; возьмите и отдайте ему записку назад, сейчас же, как выйдете из нашего дома, разумеется, не раньше."

- А что сказать ему в ответ?

- Ничего, разумеется. Это самый лучший ответ. Да вы, стало быть, хотите жить в его доме?

- Мне давеча сам Иван Федорович отрекомендовал, - сказал князь.

- Так берегитесь его, я вас предупреждаю; он теперь вам не простит, что вы ему возвратите назад записку.

Аглая слегка пожала руку князю и вышла. Лицо ее было серьезно и нахмурено, она даже не улыбнулась, когда кивнула князю головой на прощание.

- Я сейчас, только мой узелок возьму, - сказал князь Гане, - и мы выйдем.

Ганя топнул ногой от нетерпения. Лицо его даже почернело от бешенства. Наконец оба вышли на улицу, князь с своим узелком в руках.

- Ответ? Ответ? - накинулся на него Ганя. - Что она вам сказала? Вы передали письмо?

Князь молча подал ему его записку. Ганя остолбенел,

- Как? Моя записка! - вскричал он. - Он и не передавал ее! О, я должен был догадаться! О, пр-р-ро-клят... Понятно, что она ничего не поняла давеча! Да как же, как же, как же вы не передали, о, пр-р-ро-клят...

- Извините меня, напротив, мне тотчас же удалось передать вашу записку, в ту же минуту, как вы дали, и точно так, как вы просили. Она очутилась у меня опять, потому что Аглая Ивановна сейчас передала мне ее обратно.

- Когда? Когда?

- Только что я кончил писать в альбоме и когда она пригласила меня с собой. (Вы слышали?). Мы вошли в столовую, она подала мне записку, велела прочесть и велела передать вам обратно.

- Про-че-е-сть? - закричал Ганя чуть не во всё горло, - прочесть! Вы читали?

И он снова стал в оцепенении среди тротуара, но до того изумленный, что даже разинул рот.

- Да, читал, сейчас.

- И она сама, сама вам дала прочесть? Сама?

- Сама, и поверьте, что я бы не стал читать без ее приглашения.

Ганя с минуту молчал и с мучительными усилиями что-то соображал, но вдруг воскликнул:

- Быть не может! Она не могла вам велеть прочесть. Вы лжете! Вы сами прочли!

- Я говорю правду, - отвечал князь прежним, совершенно невозмутимым тоном, - и поверьте: мне очень жаль, что это производит на вас такое неприятное впечатление.

- Но, несчастный, по крайней мере она вам сказала же что-нибудь при этом? Что-нибудь ответила же?

- Да, конечно.

- Да говорите же, говорите, о, черт!..

И Ганя два раза топнул правою ногой, обутою в калошу, о тротуар.

- Как только я прочел, она сказала мне, что вы ее ловите; что вы желали бы ее компрометировать так, чтобы получить от нее надежду, для того чтобы, опираясь на эту надежду, разорвать без убытку с другою надеждой на сто тысяч. Что если бы вы сделали это, не торгуясь с нею, разорвали бы всё сами, не прося у ней вперед гарантии, то она, может быть, и стала бы вашим другом. Вот и всё, кажется. Да, еще: когда я спросил, уже взяв записку, какой же ответ? тогда она сказала, что без ответа будет самый лучший ответ, - кажется, так; извините, если я забыл ее точное выражение, а передаю, как сам понял.

Неизмеримая злоба овладела Ганей, и бешенство его прорвалось без всякого удержу.

- А! Так вот как! - скрежетал он, - так мои записки в окно швырять! А! Она в торги не вступает, - так я вступлю! И увидим! За мной еще много... увидим!.. В бараний рог сверну!..

Он кривился, бледнел, пенился; он грозил кулаком. Так шли они несколько шагов. Князя он не церемонился нимало, точно был один в своей комнате, потому что в высшей степени считал его за ничто. Но вдруг он что-то сообразил и опомнился.

- Да каким же образом, - вдруг обратился он к князю, - каким же образом вы (идиот! - прибавил он про себя), вы вдруг в такой доверенности, два часа после первого знакомства? Как так?

Ко всем мучениям его недоставало зависти. Она вдруг укусила его в самое сердце.

- Этого уж я вам не сумею объяснить, - ответил князь.

Ганя злобно посмотрел на него:

- Это уж не доверенность ли свою подарить вам позвала она вас в столовую? Ведь она вам что-то подарить собиралась?

- Иначе я и не понимаю, как именно так.

- Да за что же, черт возьми! Что вы там такое сделали? Чем понравились? Послушайте, - суетился он изо всех сил (всё в нем в эту минуту было как-то разбросано и кипело в беспорядке, так что он и с мыслями собраться не мог), - послушайте, не можете ли вы хоть как-нибудь припомнить и сообразить в порядке, о чем вы именно там говорили, все слова, с самого начала? Не заметили ли вы чего, не упомните ли?

- О, очень могу, - отвечал князь, - с самого начала, когда я вошел и познакомился, мы стали говорить о Швейцарии.

- Ну, к черту Швейцарию!

- Потом о смертной казни...

- О смертной казни?

- Да, по одному поводу. Потом я им рассказывал о том, как прожил там три года, и одну историю с одною бедною поселянкой...

- Ну, к черту бедную поселянку! Дальше! - рвался в нетерпении Ганя.

- Потом как Шнейдер высказал мне свое мнение о моем характере и понудил меня...

- Провалиться Шнейдеру и наплевать на его мнения! Дальше!

- Дальше, по одному поводу, я стал говорить о лицах, то есть о выражениях лиц, и сказал, что Аглая Ивановна почти так же хороша, как Настасья Филипповна. Вот тут-то я и проговорился про портрет...

- Но вы не пересказали, вы ведь не пересказали того, что слышали давеча в кабинете? Нет? Нет?

- Повторяю же вам, что нет.

- Да откуда же, черт... Ба! Не показала ли Аглая записку старухе?

- В этом я могу вас вполне гарантировать, что не показала. Я всё время тут был; да и времени она не имела.

- Да, может быть, вы сами не заметили чего-нибудь... О! идиот пр-ро-клятый, - воскликнул он уже совершенно вне себя, - и рассказать ничего не умеет!

Ганя, раз начав ругаться и не встречая отпора, мало-помалу потерял всякую сдержанность, как это всегда водится с иными людьми. Еще немного, и он, может быть, стал бы плеваться, до того уж он был взбешен. Но именно чрез это бешенство он и ослеп; иначе он давно бы обратил внимание на то, что этот "идиот", которого он так третирует, что-то уж слишком скоро и тонко умеет иногда всё понять и чрезвычайно удовлетворительно передать. Но вдруг произошло нечто неожиданное.

- Я должен вам заметить, Гаврила Ардалионович, - сказал вдруг князь, - что я прежде действительно был так нездоров, что и в самом деле был почти идиот; но теперь я давно уже выздоровел, и потому мне несколько неприятно, когда меня называют идиотом в глаза. Хоть вас и можно извинить, взяв во внимание ваши неудачи, но вы в досаде вашей даже раза два меня выбранили. Мне это очень не хочется, особенно так, вдруг, как вы, с первого раза; и так как мы теперь стоим на перекрестке, то не лучше ли нам разойтись: вы пойдете направо к себе, а я налево. У меня есть двадцать пять рублей, и я наверно найду какой-нибудь отель-гарни.

Ганя ужасно смутился и даже покраснел от стыда.

- Извините, князь, - горячо вскричал он, вдруг переменяя свой ругательный тон на чрезвычайную вежливость, - ради бога, извините! Вы видите, в какой я беде! Вы еще почти ничего не знаете, но если бы вы знали всё, то наверно бы хоть немного извинили меня; хотя, разумеется, я неизвиним...

- О, мне и не нужно таких больших извинений, - поспешил ответить князь. - Я ведь понимаю, что вам очень неприятно, и потому-то вы и бранитесь. Ну, пойдемте к вам. Я с удовольствием...

"Нет, его теперь так отпустить невозможно, - думал про себя Ганя, злобно посматривая дорогой на князя, - этот плут выпытал из меня всё, а потом вдруг снял маску... Это что-то значит. А вот мы увидим! Всё разрешится, всё, всё! Сегодня же!".

Они уже стояли у самого дома.



VIII

Ганечкина квартира находилась в третьем этаже, по весьма чистой, светлой и просторной лестнице, и состояла из шести или семи комнат и комнаток, самых, впрочем обыкновенных, но во всяком случае не совсем по карману семейному чиновнику, получающему даже и две тысячи рублей жалованья. Но она предназначалась для содержания жильцов со столом и прислугой и занята была Ганей и его семейством не более двух месяцев тому назад, к величайшей неприятности самого Гани, по настоянию и просьбам Нины Александровны и Варвары Ардалионовны, пожелавших в свою очередь быть полезными и хоть несколько увеличить доходы семейства. Ганя хмурился и называл содержание жильцов безобразием; ему стало как будто стыдно после этого в обществе, где он привык являться как молодой человек с некоторым блеском и будущностью. Все эти уступки судьбе и вся эта досадная теснота - всё это были глубокие душевные раны его. С некоторого времени он стал раздражаться всякою мелочью безмерно и непропорционально, и если еще соглашался на время уступать и терпеть, то потому только, что уж им решено было всё это изменить и переделать в самом непродолжительном времени. А между тем самое это изменение, самый выход, на котором он остановился, составляли задачу немалую, - такую задачу, предстоявшее разрешение которой грозило быть хлопотливее и мучительнее всего предыдущего.

Квартиру разделял коридор, начинавшийся прямо из прихожей. По одной стороне коридора находились те три комнаты, которые назначались внаем, для "особенно рекомендованных" жильцов; кроме того, по той же стороне коридора в самом конце его, у кухни, находилась четвертая комнатка, потеснее всех прочих, в которой помещался сам отставной генерал Иволгин, отец семейства, и спал на широком диване, а ходить и выходить из квартиры обязан был чрез кухню и по черной лестнице. В этой же комнатке помещался и тринадцатилетний брат Гаврилы Ардалионовича, гимназист Коля; ему тоже предназначалось здесь тесниться, учиться, спать на другом, весьма старом, узком и коротком диванчике, на дырявой простыне и, главное, ходить и смотреть за отцом, который всё более и более не мог без этого обойтись. Князю назначили среднюю из трех комнат; в первой направо помещался Фердыщенко, а третья налево стояла еще пустая. Но Ганя прежде всего свел князя на семейную половину. Эта семейная половина состояла из залы, обращавшейся, когда надо, в столовую, из гостиной, которая была, впрочем, гостиною только поутру, а вечером обращалась в кабинет Гани и в его спальню, и, наконец, из третьей комнаты, тесной и всегда затворенной это была спальня Нины Александровны и Варвары Ардалионовны. Одним словом, всё в этой квартире теснилось и жалось; Ганя только скрипел про себя зубами; он хотя был и желал быть почтительным к матери, но с первого шагу у них можно было заметить, что это большой деспот в семействе.

Нина Александровна была в гостиной не одна, с нею сидела Варвара Ардалионовна; обе они занимались каким-то вязаньем и разговаривали с гостем, Иваном Петровичем Птицыным. Нина Александровна казалась лет пятидесяти, с худым, осунувшимся лицом и с сильною чернотой под глазами. Вид ее был болезненный и несколько скорбный, но лицо и взгляд ее были довольно приятны; с первых слов заявлялся характер серьезный и полный истинного достоинства. Несмотря на прискорбный вид, в ней предчувствовалась твердость и даже решимость. Одета она была чрезвычайно скромно, в чем-то темном, и совсем по-старушечьи, но приемы ее, разговор, вся манера изобличали женщину, видавшую и лучшее общество

Варвара Ардалионовна была девица лет двадцати трех, среднего роста, довольно худощавая, с лицом не то чтобы очень красивым, но заключавшим в себе тайну нравиться без красоты и до страсти привлекать к себе. Она была очень похожа на мать, даже одета была почти так же, как мать, от полного нежелания наряжаться. Взгляд ее серых глаз подчас мог быть очень весел и ласков, если бы не бывал всего чаще серьезен и задумчив, иногда слишком даже, особенно в последнее время. Твердость и решимость виднелись и в ее лице, но предчувствовалось, что твердость эта даже могла быть энергичнее и предприимчивее, чем у матери. Варвара Ардалионовна была довольно вспыльчива, и братец иногда даже побаивался этой вспыльчивости. Побаивался ее и сидевший теперь у них гость, Иван Петрович Птицын. Это был еще довольно молодой человек, лет под тридцать, скромно, но изящно одетый, с приятными, но как-то слишком уж солидными манерами. Темно-русая бородка обозначала в нем человека не с служебными занятиями. Он умел разговаривать умно и интересно, но чаще бывал молчалив. Вообще он производил впечатление даже приятное. Он был видимо неравнодушен к Варваре Ардалионовне и не скрывал своих чувств. Варвара Ардалионовна обращалась с ним дружески, но на иные вопросы его отвечать еще медлила, даже их не любила; Птицын, впрочем, далеко не был обескуражен. Нина Александровна была к нему ласкова, а в последнее время стала даже много ему доверять. Известно, впрочем, было, что он специально занимается наживанием денег отдачей их в быстрый рост под более или менее верные залоги. С Ганей он был чрезвычайным приятелем.

На обстоятельную, но отрывистую рекомендацию Гани (который весьма сухо поздоровался с матерью, совсем не поздоровался с сестрой и тотчас же куда-то увел из комнаты Птицына) Нина Александровна сказала князю несколько ласковых слов и велела выглянувшему в дверь Коле свести его в среднюю комнату Коля был мальчик с веселым и довольно милым лицом, с доверчивою и простодушною манерой,

- Где же ваша поклажа? - спросил он, вводя князя в комнату.

- У меня узелок; я в передней оставил.

- Я вам сейчас принесу. У нас всей прислуги кухарка да Матрена, так что и я помогаю. Варя над всем надсматривает и сердится. Ганя говорит, вы сегодня из Швейцарии?

- Да.

- А хорошо в Швейцарии?

- Очень.

- Горы?

- Да.

- Я вам сейчас ваши узлы притащу.

Вошла Варвара Ардалионовна.

- Вам Матрена сейчас белье постелет. У вас чемодан?

- Нет, узелок. За ним ваш брат пошел, он в передней.

- Никакого там узла нет, кроме этого узелочка; вы куда положили? - спросил Коля, возвращаясь опять в комнату.

- Да кроме этого и нет никакого, - возвестил князь, принимая свой узелок.

- А-а! A я думал, не утащил ли Фердыщенко.

- Не ври пустяков, - строго сказала Варя, которая и с князем говорила весьма сухо и только что разве вежливо.

- ChХre Babette, со мной можно обращаться и понежнее, ведь я не Птицын.

- Тебя еще сечь можно, Коля, до того ты еще глуп. За всем, что потребуется, можете обращаться к Матрене; обедают в половине пятого. Можете обедать вместе с нами, можете и у себя в комнате, как вам угодно. Пойдем, Коля, не мешай им.

- Пойдемте, решительный характер!

Выходя, они столкнулись с Ганей.

- Отец дома? - спросил Ганя Колю и на утвердительный ответ Коли пошептал ему что-то на ухо.

Коля кивнул головой и вышел вслед за Варварой Ардалионовной.

- Два слова, князь, я и забыл вам сказать за этими... делами. Некоторая просьба: сделайте одолжение, - если только вам это не в большую натугу будет, - не болтайте ни здесь, о том, что у меня с Аглаей сейчас было, ни там, о том, что вы здесь найдете; потому что и здесь тоже безобразия довольно. К черту, впрочем. Хоть сегодня-то по крайней мере удержитесь.

- Уверяю же вас, что я гораздо меньше болтал, чем вы думаете, - сказал князь с некоторым раздражением на укоры Гани. Отношения между ними становились видимо хуже и хуже.

- Ну, да уж я довольно перенес чрез вас сегодня. Одним словом, я вас прошу.

- Еще и то заметьте, Гаврила Ардалионович, чем же я был давеча связан и почему я не мог упомянуть о портрете? Ведь вы меня не просили.

- Фу, какая скверная комната, - заметил Ганя, презрительно осматриваясь, - темно и окна на двор. Во всех отношениях вы к нам не вовремя. Ну, да это не мое дело; не я квартиры содержу.

Заглянул Птицын и кликнул Ганю, тот торопливо бросил князя и вышел, несмотря на то что он еще что-то хотел сказать, по видимо мялся и точно стыдился начать; да и комнату обругал, тоже как будто сконфузившись.

Только что князь умылся и успел сколько-нибудь исправить свой туалет, отворилась дверь снова и выглянула новая фигура.

Это был господин лет тридцати, немалого роста, плечистый, с огромною, курчавою, рыжеватою головой. Лицо у него было мясистое и румяное, губы толстые, нос широкий и сплюснутый, глаза маленькие, заплывшие и насмешливые, как будто беспрерывно подмигивающие. В целом всё это представлялось довольно нахально. Одет он был грязновато.

Он сначала отворил дверь ровно настолько, чтобы просунуть голову. Просунувшаяся голова секунд пять оглядывала комнату; потом дверь стала медленно отворяться, вся фигура обозначилась на пороге, по гость еще не входил, а с порога продолжал, прищурясь, рассматривать князя. Наконец затворил за собою дверь, приблизился, сел на стул, князя крепко взял за руку и посадил наискось от себя на диван.

- Фердыщенко, - проговорил он, пристально и вопросительно засматривая князю в лицо.

- Так что же? - отвечал князь, почти рассмеявшись.

- Жилец, - проговорил опять Фердыщенко, засматривая по-прежнему.

- Хотите познакомиться?

- Э-эх! - проговорил гость, взъерошив волосы и вздохнув, и стал смотреть в противоположный угол. - У вас деньги есть? - спросил он вдруг, обращаясь к князю.

- Немного.

- Сколько именно?

- Двадцать пять рублей.

- Покажите-ка.

Князь вынул двадцатипятирублевый билет из жилетного кармана и подал Фердыщенке. Тот развернул, поглядел, потом перевернул на другую сторону, затем взял на свет.

- Довольно странно, - проговорил он как бы в раздумье, - отчего бы им буреть? Эти двадцатипятирублевые иногда ужасно буреют, а другие, напротив, совсем линяют. Возьмите.

Князь взял свой билет обратно. Фердыщенко встал со стула.

- Я пришел вас предупредить: во-первых, мне денег взаймы не давать, потому что я непременно буду просить.

- Хорошо.

- Вы платить здесь намерены?

- Намерен.

- А я не намерен; спасибо. Я здесь от вас направо первая дверь, видели? Ко мне постарайтесь не очень часто жаловать; к вам я приду, не беспокойтесь. Генерала видели?

- Нет.

- И не слышали?

- Конечно, нет.

- Ну, так увидите и услышите; да к тому же он даже у меня просит денег взаймы! Avis au lecteur. 1 Прощайте. Разве можно жить с фамилией Фердыщенко? А?


1 Предуведомление (франц.)


- Отчего же нет?

- Прощайте.

И он пошел к дверям. Князь узнал потом, что этот господин как будто по обязанности взял на себя задачу изумлять всех оригинальностью и веселостью, но у него как-то никогда не выходило. На некоторых он производил даже неприятное впечатление, отчего он искренно скорбел, но задачу свою все-таки не покидал. В дверях ему удалось как бы поправиться, натолкнувшись на одного входившего господина; пропустив этого нового и незнакомого князю гостя в комнату, он несколько раз предупредительно подмигнул на него сзади и, таким образом, все-таки ушел не без апломба.

Новый господин был высокого роста, лет пятидесяти пяти или даже поболее, довольно тучный, с багрово-красным, мясистым и обрюзглым лицом, обрамленным густыми седыми бакенбардами, в усах, с большими, довольно выпученными глазами. Фигура была бы довольно осанистая, если бы не было в ней чего-то опустившегося, износившегося, даже запачканного. Одет он был в старенький сюртучок, чуть не с продравшимися локтями; белье тоже было засаленное, - по-домашнему. Вблизи от него немного пахло водкой; но манера была эффектная, несколько изученная и с видимым ревнивым желанием поразить достоинством. Господин приблизился к князю не спеша, с приветливою улыбкой, молча взял его руку и, сохраняя ее в своей, несколько времени всматривался в его лицо, как бы узнавая знакомые черты.

- Он! Он! - проговорил от тихо, но торжественно. - Как живой! Слышу, повторяют знакомое и дорогое имя, и припомнил безвозвратное прошлое... Князь Мышкин?

- Точно так-с.

- Генерал Иволгин, отставной и несчастный. Ваше имя и отчество, смею спросить?

- Лев Николаевич.

- Так, так! Сын моего друга, можно сказать, товарища детства, Николая Петровича?

- Моего отца звали Николаем Львовичем.

- Львович, - поправился генерал, но не спеша, а с совершенною уверенностью, как будто он нисколько и не забывал, а только нечаянно оговорился. Он сел и, тоже взяв князя за руку, посадил подле себя. - Я вас на руках носил-с.

- Неужели? - спросил князь. - Мой отец уж двадцать лет как умер.

- Да; двадцать лет; двадцать лет и три месяца. Вместе учились; я прямо в военную...

- Да, и отец был в военной, подпоручиком в Васильковском полку.

- В Беломирском. Перевод в Беломирский состоялся почти накануне смерти. Я тут стоял и благословил его в вечность. Ваша матушка...

Генерал приостановился как бы от грустного воспоминания.

- Да и она тоже полгода спустя потом умерла от простуды. - сказал князь.

- Не от простуды. Не от простуды, поверьте старику. Я тут был, я и ее хоронил. С горя по своем князе, а не от простуды. Да-с, памятна мне и княгиня! Молодость! Из-за нее мы с князем, друзья с детства, чуть не стали взаимными убийцами.

Князь начинал слушать с некоторою недоверчивостью.

- Я страстно влюблен был в вашу родительницу, еще когда она в невестах была, - невестой друга моего. Князь заметил и был фраппирован. Приходит ко мне утром, в седьмом часу, будит. Одеваюсь с изумлением; молчание с обеих сторон; я всё понял. Вынимает из кармана два пистолета. Через платок. Без свидетелей. К чему свидетели, когда через пять минут отсылаем друг друга в вечность? Зарядили, растянули платок, стали, приложили пистолеты взаимно к сердцам и глядим друг другу в лицо. Вдруг слезы градом у обоих из глаз, дрогнули руки. У обоих, у обоих, разом! Ну, тут, натурально, объятия и взаимная борьба великодушия. Князь кричит: твоя, я кричу: твоя! Одним словом... одним словом... вы к нам... жить?

- Да, на некоторое время, быть может, - проговорил князь, как бы несколько заикаясь.

- Князь, мамаша вас к себе просит, - крикнул заглянувший в дверь Коля. Князь привстал было идти, но генерал положил правую ладонь на его плечо и дружески пригнул опять к дивану.

- Как истинный друг отца вашего, желаю предупредить, - сказал генерал, - я, вы видите сами, я пострадал, по трагической катастрофе; но без суда! Без суда! Нина Александровна - женщина редкая. Варвара Ардалионовна, дочь моя, - редкая дочь! По обстоятельствам содержим квартиры, - падение неслыханное! Мне, которому оставалось быть генерал-губернатором!.. Но вам мы рады всегда. А между тем у меня в доме трагедия!

Князь смотрел вопросительно и с большим любопытством.

- Приготовляется брак, и брак редкий. Брак двусмысленной женщины и молодого человека, который мог бы быть камер-юнкером. Эту женщину введут в дом, где моя дочь и где моя жена! Но покамест я дышу, она не войдет! Я лягу на пороге, и пусть перешагнет чрез меня!..

С Ганей я теперь почти не говорю, избегаю встречаться даже. Я вас предупреждаю нарочно; коли будете жить у нас, всё равно и без того станете свидетелем. Но вы сын моего друга, и я вправе надеяться...

- Князь, сделайте одолжение, зайдите ко мне в гостиную, - позвала Нина Александровна, сама уже явившаяся у дверей.

- Вообрази, друг мой, - вскричал генерал, - оказывается, что я нянчил князя на руках моих!

Нина Александровна укорительно глянула на генерала и пытливо на князя, но не сказала ни слова. Князь отправился за нею; но только что они пришли в гостиную и сели, а Нина Александровна только что начала очень торопливо и вполголоса что-то сообщать князю, как генерал вдруг пожаловал сам в гостиную. Нина Александровна тотчас замолчала и с видимою досадой нагнулась к своему вязанью. Генерал, может быть, и заметил эту досаду, но продолжал быть в превосходнейшем настроении духа.

- Сын моего друга! - вскричал он, обращаясь к Нине Александровне. - И так неожиданно! Я давно уже и воображать перестал. Но, друг мой, неужели ты не помнишь покойного Николая Львовича? Ты еще застала его... в Твери?

- Я не помню Николая Львовича. Это ваш отец? - спросила она князя.

- Отец; но он умер, кажется, не в Твери, а в Елисаветграде, - робко заметил князь генералу. - Я слышал от Павлищева...

- В Твери, - подтвердил генерал, - перед самою смертью состоялся перевод в Тверь, и даже еще пред развитием болезни. Вы были еще слишком малы и не могли упомнить ни перевода, ни путешествия; Павлищев же мог ошибиться, хотя и превосходнейший был человек.

- Вы знали и Павлищева?

- Редкий был человек, но я был личным свидетелем. Я благословлял на смертном одре...

- Отец мой ведь умер под судом, - заметил князь снова, - хоть я и никогда не мог узнать, за что именно; он умер в госпитале.

- О, это по делу о рядовом Колпакове, и, без сомнения, князь был бы оправдан.

- Так? Вы наверно знаете? - спросил князь с особенным любопытством.

- Еще бы! - вскричал генерал. - Суд разошелся, ничего не решив. Дело невозможное! Дело даже, можно сказать, таинственное: умирает штабс-капитан Ларионов, ротный командир; князь на время назначается исправляющим должность; хорошо. Рядовой Колпаков совершает кражу, - сапожный товар у товарища, - и пропивает его; хорошо. Князь, - и заметьте себе, это было в присутствии фельдфебеля и капрального, - распекает Колпакова и грозит ему розгами. Очень хорошо. Колпаков идет в казармы, ложится на нары и через четверть часа умирает. Прекрасно, по случай неожиданный, почти невозможный. Так или этак, а Колпакова хоронят; князь рапортует, и затем Колпакова исключают из списков. Кажется, чего бы лучше? Но ровно через полгода, на бригадном смотру, рядовой Колпаков как ни в чем не бывало оказывается в третьей роте второго баталиона Новоземлянского пехотного полка, той же бригады и той же дивизии!

- Как! - вскричал князь вне себя от удивления.

- Это не так, это ошибка! - обратилась к нему вдруг Нина Александровна, почти с тоской смотря на него. - Mon mari se trompe. 1


1 Мой муж ошибается (франц.)


- Но, друг, мой, se trompe, это легко сказать, но разреши-ка сама подобный случай! Все стали в тупик. Я первый сказал бы qu'on se trompe. 2 Но, к несчастию, я был свидетелем и участвовал сам в комиссии. Все очные ставки показали, что это тот самый, совершенно тот же самый рядовой Колпаков, который полгода назад был схоронен при обыкновенном параде и с барабанным боем. Случай действительно редкий, почти невозможный, я соглашаюсь, но...


2 что ошибаются (франц.)


- Папаша, вам обедать накрыли, - возвестила Варвара Ардалионовна, входя в комнату.

- А, это прекрасно, превосходно! Я таки проголодался... Но случай, можно сказать, даже психологический...

- Суп опять простынет, - с нетерпением сказала Варя.

- Сейчас, сейчас, - бормотал генерал, выходя из комнаты. - И несмотря ни на какие справки... - слышалось еще в коридоре.

- Вы должны будете многое извинить Ардалиону Александровичу, если у нас останетесь, - сказала Нина Александровна князю, - он, впрочем, вас очень не обеспокоит; он и обедает один. Согласитесь сами, у всякого есть свои недостатки и свои... особенные черты, у других, может, еще больше, чем у тех, на которых привыкли пальцами указывать. Об одном буду очень просить: если мой муж как-нибудь обратится к вам по поводу уплаты за квартиру, то вы скажите ему, что отдали мне. То есть отданное и Ардалиону Александровичу всё равно для вас в счет бы пошло, но я единственно для аккуратности вас прошу... Что это, Варя?

Варя воротилась в комнату и молча подала матери портрет Настасьи Филипповны. Нина Александровна вздрогнула и сначала как бы с испугом, а потом с подавляющим горьким ощущением рассматривала его некоторое время. Наконец вопросительно поглядела на Варю.

- Ему сегодня подарок от нее самой, - сказала Варя, - а вечером у них всё решается.

- Сегодня вечером! - как бы в отчаянии повторила вполголоса Нина Александровна. - Что же? Тут сомнений уж более нет никаких и надежд тоже не остается: портретом всё возвестила... Да он тебе сам, что ли, показал? - прибавила она в удивлении.

- Вы знаете, что мы уж целый месяц почти ни слова не говорим. Птицын мне про всё сказал, а портрет там у стола на полу уж валялся; я подняла.

- Князь, - обратилась к нему вдруг Нина Александровна, - я хотела вас спросить (для того, собственно, и попросила вас сюда), давно ли вы знаете моего сына? Он говорил, кажется, что вы только сегодня откуда-то приехали?

Князь объяснил вкратце о себе, пропустив большую половину. Нина Александровна и Варя выслушали.

- Я не выпытываю чего-нибудь о Гавриле Ардалионовиче, вас расспрашивая, - заметила Нина Александровна, - вы не должны ошибаться на этот счет. Если есть что-нибудь, в чем он не может признаться мне сам, того я и сама не хочу разузнавать мимо него. Я к тому, собственно, что давеча Ганя при вас и потом, когда вы ушли, на вопрос мой о вас отвечал мне: "Он всё знает, церемониться нечего!". Что же это значит? То есть я хотела бы знать, в какой мере...

Вошли вдруг Ганя и Птицын; Нина Александровна тотчас замолчала. Князь остался на стуле подле нее, а Варя отошла в сторону; портрет Настасьи Филипповны лежал на самом видном месте, на рабочем столике Нины Александровны, прямо перед нею. Ганя, увидев его, нахмурился, с досадой взял со стола и отбросил на свой письменный стол, стоявший в другом конце комнаты.

- Сегодня, Ганя? - спросила вдруг Нина Александровна.

- Что сегодня? - встрепенулся было Ганя и вдруг набросился на князя. - А, понимаю, вы уж и тут!.. Да что у вас, наконец, болезнь это, что ли, какая? Удержаться не можете? Да ведь поймите же наконец, ваше сиятельство...

- Тут я виноват, Ганя, а не кто другой, - прервал Птицын.

Ганя вопросительно поглядел на него.

- Да ведь это лучше же, Ганя, тем более что, с одной стороны, дело покончено, - пробормотал Птицын и, отойдя в сторону, сел у стола, вынул из кармана какую-то бумажку, исписанную карандашом, и стал ее пристально рассматривать. Ганя стоял пасмурный и ждал с беспокойством семейной сцены. Пред князем он и не подумал извиниться.

- Если всё кончено, то Иван Петрович, разумеется, прав, - сказала Нина Александровна, - не хмурься, пожалуйста, и не раздражайся, Ганя; я ни о чем не стану расспрашивать, чего сам не хочешь сказать, и уверяю тебя, что вполне покорилась, сделай одолжение, не беспокойся.

Она проговорила это, не отрываясь от работы и, казалось, в самом деле спокойно. Ганя был удивлен, но осторожно молчал и глядел на мать, выжидая, чтоб она высказалась яснее. Домашние сцены уж слишком дорого ему стоили. Нина Александровна заметила эту осторожность и с горькою улыбкой прибавила:

- Ты всё еще сомневаешься и не веришь мне; не беспокойся, не будет ни слез, ни просьб, как прежде, с моей стороны по крайней мере. Всё мое желание в том, чтобы ты был счастлив, и ты это знаешь; я судьбе покорилась, но мое сердце будет всегда с тобой, останемся ли мы вместе или разойдемся. Разумеется, я отвечаю только за себя; ты не можешь того же требовать от сестры...

- А, опять она! - вскричал Ганя, насмешливо и ненавистно смотря на сестру. - Маменька! клянусь вам в том опять, в чем уже вам давал слово: никто и никогда не осмелится вам манкировать, пока я тут, пока я жив. О ком бы ни шла речь, а я настою на полнейшем к вам уважении, кто бы ни перешел чрез наш порог...

Ганя так обрадовался, что почти примирительно, почти нежно смотрел на мать.

- Я ничего за себя и не боялась, Ганя, ты знаешь; я не о себе беспокоилась и промучилась всё это время. Говорят, сегодня всё у вас кончится? Что же кончится?

- Сегодня вечером, у себя, она обещала объявить: согласна или нет, - ответил Ганя.

- Мы чуть не три недели избегали говорить об этом, и это было лучше. Теперь, когда уже всё кончено, я только одно позволю себе спросить: как она могла тебе дать согласие и даже подарить свой портрет, когда ты ее не любишь? Неужели ты ее, такую... такую...

- Ну, опытную, что ли?

- Я не так хотела выразиться. Неужели ты до такой степени мог ей отвести глаза?

Необыкновенная раздражительность послышалась вдруг в этом вопросе. Ганя постоял, подумал с минуту и, не скрывая насмешки, проговорил:

- Вы увлеклись, маменька, и опять не вытерпели, и вот так-то у нас всегда всё начиналось и разгоралось. Вы сказали: не будет ни расспросов, ни попреков, а они уже начались! Оставим лучше; право, оставим; по крайней мере, у вас намерение было... Я никогда и ни за что вас не оставлю; другой от такой сестры убежал бы по крайней мере, - вон как она смотрит на меня теперь! Кончим на этом! Я уж так было обрадовался... И почем вы знаете, что я обманываю Настасью Филипповну? А насчет Вари - как ей угодно, и - довольно. Ну, уж теперь совсем довольно!

Ганя разгорячался с каждым словом и без цели шагал по комнате. Такие разговоры тотчас же обращались в больное место у всех членов семейства.

- Я сказала, что если она сюда войдет, то я отсюда выйду, и тоже слово сдержу, - сказала Варя.

- Из упрямства! - вскричал Ганя. - Из упрямства и замуж не выходишь! Что на меня фыркаешь? Мне ведь наплевать, Варвара Ардалионовна; угодно - хоть сейчас исполняйте ваше намерение. Надоели вы мне уж очень. Как! Вы решаетесь наконец нас оставить, князь! - закричал он князю, увидав, что тот встает с места.

В голосе Гани слышалась уже та степень раздражения, в которой человек почти сам рад этому раздражению, предается ему безо всякого удержу и чуть не с возрастающим наслаждением, до чего бы это ни довело. Князь обернулся было в дверях, чтобы что-то ответить, но, увидев по болезненному выражению лица своего обидчика, что тут только недоставало той капли, которая переполняет сосуд, повернулся и вышел молча. Несколько минут спустя он услышал по отголоску из гостиной, что разговор с его отсутствия стал еще шумнее и откровеннее.

Он прошел чрез залу в прихожую, чтобы попасть в коридор, а из него в свою комнату. Проходя близко мимо выходных дверей на лестницу, он услышал и заметил, что за дверьми кто-то старается изо всех сил позвонить в колокольчик; но в колокольчике, должно быть, что-то испортилось: он только чуть-чуть вздрагивал, а звука не было. Князь снял запор, отворил дверь и - отступил в изумлении, весь даже вздрогнул: пред ним стояла Настасья Филипповна. Он тотчас узнал ее по портрету. Глаза ее сверкнули взрывом досады, когда она его увидала; она быстро прошла в прихожую, столкнув его с дороги плечом, и гневливо сказала, сбрасывая с себя шубу:

- Если лень колокольчик поправить, так по крайней мере в прихожей бы сидел, когда стучатся. Ну вот, теперь шубу уронил, олух!

Шуба действительно лежала на полу; Настасья Филипповна не дождавшись, пока князь с нее снимет, сбросила ее сама к нему на руки, не глядя, сзади, но князь не успел принять.

- Прогнать тебя надо. Ступай, доложи.

Князь хотел было что-то сказать, но до того потерялся, что ничего не выговорил и с шубой, которую поднял с полу, пошел в гостиную.

- Ну вот, теперь с шубой идет! Шубу-то зачем несешь? Ха-ха-ха! Да ты сумасшедший, что ли?

Князь воротился и глядел на нее как истукан; когда она засмеялась - усмехнулся и он, но языком всё еще не мог пошевелить. В первое мгновение, когда он отворил ей дверь, он был бледен, теперь вдруг краска залила его лицо.

- Да что это за идиот? - в негодовании вскрикнула, топнув на него ногой, Настасья Филипповна. - Ну, куда ты идешь? Ну, кого ты будешь докладывать?

- Настасью Филипповну, - пробормотал князь.

- Почему ты меня знаешь? - быстро спросила она его. - Я тебя никогда не видала! Ступай, докладывай... Что там за крик?

- Бранятся, - ответил князь и пошел в гостиную.

Он вошел в довольно решительную минуту: Нина Александровна готова была уже совершенно забыть, что она "всему покорилась"; она, впрочем, защищала Варю. Подле Вари стоял и Птицын, уже оставивший свою исписанную карандашом бумажку. Варя и сама не робела, да и не робкого десятка была девица; но грубости брата становились с каждым словом невежливее и нестерпимее. В таких случаях она обыкновенно переставала говорить и только молча, насмешливо смотрела на брата, не сводя с него глаз. Этот маневр, как и знала она, способен был выводить его из последних границ. В эту-то самую минуту князь шагнул в комнату и провозгласил:

- Настасья Филипповна!



IX

Общее молчание воцарилось: все смотрели на князя, как бы не понимая его и - не желая понять. Ганя оцепенел от испуга.

Приезд Настасьи Филипповны, и особенно в настоящую минуту, был для всех самою странною и хлопотливою неожиданностью. Уж одно то, что Настасья Филипповна жаловала в первый раз; до сих пор она держала себя до того надменно, что в разговорах с Ганей даже и желания не выражала познакомиться с его родными, а в самое последнее время даже и не упоминала о них совсем, точно их и не было на свете. Ганя хоть отчасти и рад был, что отдалялся такой хлопотливый для него разговор, но все-таки в сердце своем поставил ей эту надменность на счет. Во всяком случае, он ждал от нее скорее насмешек и колкостей над своим семейством, а не визита к нему; он знал наверно, что ей известно всё, что происходит у него дома по поводу его сватовства и каким взглядом смотрят на нее его родные. Визит ее, теперь, после подарка портрета и в день своего рождения, в день, в который она обещала решить его судьбу, означал чуть не самое это решение.

Недоумение, с которым все смотрели на князя, продолжалось недолго: Настасья Филипповна появилась в дверях гостиной сама и опять, входя в комнату, слегка оттолкнула князя.

- Наконец-то удалось войти... зачем это вы колокольчик привязываете? - весело проговорила она, подавая

106

руку Гане, бросившемуся к ней со всех ног. - Что это у вас такое опрокинутое лицо? Познакомьте же меня, пожалуйста...

Совсем потерявшийся Ганя отрекомендовал ее сперва Варе, и обе женщины, прежде чем протянули друг другу руки, обменялись странными взглядами. Настасья Филипповна, впрочем, смеялась и маскировалась веселостью; но Варя не хотела маскироваться и смотрела мрачно и пристально; даже и тени улыбки, что уже требовалось простою вежливостью, не показалось в ее лице. Ганя обмер; упрашивать было уже нечего и некогда, и он бросил на Варю такой угрожающий взгляд, что та поняла по силе этого взгляда, что значила для ее брата эта минута. Тут она, кажется, решилась уступить ему и чуть-чуть улыбнулась Настасье Филипповне. (Все они в семействе еще слишком любили друг друга). Несколько поправила дело Нина Александровна, которую Ганя, сбившись окончательно, отрекомендовал после сестры и даже подвел первую к Настасье Филипповне. Но только что Нина Александровна успела было начать о своем "особенном удовольствии", как Настасья Филипповна, недослушав ее, быстро обратилась в Гане и, садясь (без приглашения еще) на маленький диванчик в углу у окна, вскричала:

- Где же ваш кабинет? И... и где жильцы? Ведь вы жильцов содержите?

Ганя ужасно покраснел и заикнулся было что-то ответить, но Настасья Филипповна тотчас прибавила:

- Где же тут держать жильцов? У вас и кабинета нет. А выгодно это? - обратилась она вдруг к Нине Александровне.

- Хлопотливо несколько, - отвечала было та, - разумеется, должна быть выгода. Мы, впрочем, только что... Но Настасья Филипповна опять уже не слушала: она глядела на Ганю, смеялась и кричала ему:

- Что у вас за лицо? О, боже мой, какое у вас в эту минуту лицо!

Прошло несколько мгновений этого смеха, и лицо Гани действительно очень исказилось: его столбняк, его комическая, трусливая потерянность вдруг сошла с него; но он ужасно побледнел; губы закривились от судороги; он молча, пристально и дурным взглядом, не отрываясь, смотрел в лицо своей гостьи, продолжавшей смеяться.

Тут был и еще наблюдатель, который тоже еще не избавился от своего чуть не онемения при виде Настасьи

107

Филипповны; но он хоть и стоял "столбом" на прежнем месте своем, в дверях гостиной, однако успел заметить бледность и злокачественную перемену лица Гани. Этот наблюдатель был князь. Чуть не в испуге, он вдруг машинально ступил вперед.

- Выпейте воды, - прошептал он Гане. - И не глядите так...

Видно было, что он проговорил это без всякого расчета, без всякого особенного замысла, так, по первому движению; но слова его произвели чрезвычайное действие. Казалось, вся злоба Гани вдруг опрокинулась на князя: он схватил его за плечо и смотрел на него молча, мстительно и ненавистно, как бы не в силах выговорить слово. Произошло всеобщее волнение: Нина Александровна слегка даже вскрикнула, Птицын шагнул вперед в беспокойстве, Коля и Фердыщенко, явившиеся в дверях, остановились в изумлении, одна Варя по-прежнему смотрела исподлобья, но внимательно наблюдая. Она не садилась, а стояла сбоку, подле матери, сложив руки на груди.

Но Ганя спохватился тотчас же, почти в первую минуту своего движения, и нервно захохотал. Он совершенно опомнился.

- Да что вы, князь, доктор, что ли? - вскричал он по возможности веселее и простодушнее, - даже испугал меня; Настасья Филипповна, можно рекомендовать вам, это предрагоценный субъект, хоть я и сам только с утра знаком.

Настасья Филипповна в недоумении смотрела на князя.

- Князь? Он князь? Вообразите, а я давеча, в прихожей, приняла его за лакея и сюда докладывать послала! Ха-ха-ха!

- Нет беды, нет беды! - подхватил Фердыщенко, поспешно подходя и обрадовавшись, что начали смеяться, - нет беды: se non e vero... 1


1 если это и неправда... (итал.)


- Да чуть ли еще не бранила вас, князь. Простите, пожалуйста; Фердыщенко, вы-то как здесь, в такой час? Я думала, по крайней мере хоть вас не застану. Кто? Какой князь? Мышкин? - переспросила она Ганю, который между тем, всё еще держа князя за плечо, успел отрекомендовать его.

- Наш жилец, - повторил Ганя.

Очевидно, князя представляли как что-то редкое (и пригодившееся всем как выход из фальшивого положения), чуть не совали к Настасье Филипповне; князь ясно даже услышал слово "идиот", прошептанное сзади его, кажется, Фердыщенкой в пояснение Настасье Филипповне.

- Скажите, почему же вы не разуверили меня давеча, когда я так ужасно... в вас ошиблась? - продолжала Настасья Филипповна, рассматривая князя с ног до головы самым бесцеремонным образом; она в нетерпении ждала ответа, как бы вполне убежденная, что ответ будет непременно так глуп, что нельзя будет не засмеяться.

- Я удивился, увидя вас так вдруг... - пробормотал было князь.

- А как вы узнали, что это я? Где вы меня видели прежде? Что это, в самом деле, я как будто его где-то видела? И позвольте вас спросить, почему вы давеча остолбенели на месте? Что во мне такого остолбеняющего?

- Ну же, ну! - продолжал гримасничать Фердыщенко, - да ну же! О, господи, каких бы я вещей на такой вопрос насказал! Да ну же... Пентюх же ты, князь, после этого!

- Да и я бы насказал на вашем месте, - засмеялся князь Фердыщенке. - Давеча меня ваш портрет поразил очень, - продолжал он Настасье Филипповне, - потом я с Епанчиными про вас говорил... а рано утром, еще до въезда в Петербург, на железной дороге, рассказывал мне много про вас Парфен Рогожин... И в ту самую минуту, как я вам дверь отворил, я о вас тоже думал, а тут вдруг и вы.

- А как же вы меня узнали, что это я?

- По портрету и...

- И еще?

- И еще потому, что такою вас именно и воображал... Я вас тоже будто видел где-то.

- Где? Где?

- Я ваши глаза точно где-то видел... да этого быть не может! Это я так... Я здесь никогда и не был. Может быть, во сне...

- Ай да князь! - закричал Фердыщенко. - Нет, я свое: se non e vero - беру назад. Впрочем... впрочем, ведь это он всё от невинности! - прибавил он с сожалением.

Князь проговорил свои несколько фраз голосом неспокойным, прерываясь и часто переводя дух. Всё выражало в нем чрезвычайное волнение. Настасья Филипповна смотрела на него с любопытством, но уже не смеялась. В эту самую минуту вдруг громкий новый голос, послышавшийся из-за толпы, плотно обступившей князя и Настасью Филипповну, так сказать, раздвинул толпу и разделил ее надвое. Перед Настасьей Филипповной стоял сам отец семейства, генерал Иволгин. Он был во фраке и в чистой манишке; усы его были нафабрены...

Этого уже Ганя не мог вынести.

Самолюбивый и тщеславный до мнительности, до ипохондрии; искавший во все эти два месяца хоть какой-нибудь точки, на которую мог бы опереться приличнее и выставить себя благороднее; чувствовавший, что еще новичок на избранной дороге и, пожалуй, не выдержит; с отчаяния решившийся наконец у себя дома, где был деспотом, на полную наглость, но не смевший решиться на это перед Настасьей Филипповной, сбивавшей его до последней минуты с толку и безжалостно державшей над ним верх; "нетерпеливый нищий", по выражению самой Настасьи Филипповны, о чем ему уже было донесено; поклявшийся всеми клятвами больно наверстать ей всё это впоследствии и в то же время ребячески мечтавший иногда про себя свести концы и примирить все противоположности, - он должен теперь испить еще эту ужасную чашу, и, главное, в такую минуту! Еще одно непредвиденное, но самое страшное истязание для тщеславного человека - мука краски за своих родных, у себя же в доме, выпала ему на долю. "Да стоит ли, наконец, этого само вознаграждение!" - промелькнуло в это мгновение в голове Гани.

В эту самую минуту происходило то, что снилось ему в эти два месяца только по ночам, в виде кошмара, и леденило его ужасом, сжигало стыдом: произошла наконец семейная встреча его родителя с Настасьей Филипповной. Он иногда, дразня и раздражая себя, пробовал было представить себе генерала во время брачной церемонии, но никогда не способен был докончить мучительную картину и поскорее бросал ее. Может быть, он безмерно преувеличивал беду; но с тщеславными людьми всегда так бывает. В эти два месяца он успел надуматься и решиться и дал себе слово во что бы то ни стало сократить как-нибудь своего родителя, хотя на время, и стушевать его, если возможно, даже из Петербурга, согласна или не согласна будет на то мать. Десять минут назад, когда входила Настасья Филипповна, он был так поражен, так ошеломлен, что совершенно забыл о возможности появления на сцене Ардалиона Александровича и не сделал никаких распоряжений. И вот генерал тут, пред всеми, да еще торжественно приготовившись и во фраке, и именно в то самое время, когда Настасья Филипповна "только случая ищет, чтобы осыпать его и его домашних насмешками". (В этом он был убежден). Да и в самом деле, что значит ее теперешний визит, как не это? Сдружиться с его матерью и сестрой или оскорбить их у него же в доме приехала она? Но по тому, как расположились обе стороны, сомнений уже быть не могло: его мать и сестра сидели в стороне как оплеванные, а Настасья Филипповна даже и позабыла, кажется, что они в одной с нею комнате... И если так ведет себя, то, конечно, у ней есть своя цель!

Фердыщенко подхватил генерала и подвел его.

- Ардалион Александрович Иволгин, - с достоинством произнес нагнувшийся и улыбающийся генерал, - старый несчастный солдат и отец семейства, счастливого надеждой заключать в себе такую прелестную...

Он не докончил; Фердыщенко быстро подставил ему сзади стул, и генерал, несколько слабый в эту послеобеденную минуту на ногах, так и шлепнулся или, лучше сказать, упал на стул, но это, впрочем, его не сконфузило. Он уселся прямо против Настасьи Филипповны и с приятною ужимкой, медленно и эффектно, поднес ее пальчики к губам своим. Вообще генерала довольно трудно было сконфузить. Наружность его, кроме некоторого неряшества, всё еще была довольно прилична, о чем сам он знал очень хорошо. Ему случалось бывать прежде и в очень хорошем обществе, из которого он был исключен окончательно всего только года два-три назад. С этого же срока и предался он слишком уже без удержу некоторым своим слабостям; но ловкая и приятная манера оставалась в нем и доселе. Настасья Филипповна, казалось, чрезвычайно обрадовалась появлению Ардалиона Александровича, о котором, конечно, знала понаслышке.

- Я слышал, что сын мой... - начал было Ардалион Александрович.

- Да, сын ваш! Хороши и вы тоже, папенька-то! Почему вас никогда не видать у меня? Что, вы сами прячетесь или сын вас прячет? Вам-то уж можно приехать ко мне, никого не компрометируя.

- Дети девятнадцатого века и их родители... - начал было опять генерал.

- Настасья Филипповна! Отпустите, пожалуйста, Ардалиона Александровича на одну минуту, его спрашивают, - громко сказала Нина Александровна.

- Отпустить! Помилуйте, я так много слышала, так давно желала видеть! И какие у него дела? Ведь он в отставке? Вы не оставите меня, генерал, не уйдете?

- Я даю вам слово, что он приедет к вам сам, но теперь он нуждается в отдыхе.

- Ардалион Александрович, говорят, что вы нуждаетесь в отдыхе! - вскрикнула Настасья Филипповна с недовольною и брезгливою гримаской, точно ветреная дурочка, у которой отнимают игрушку. Генерал как раз постарался еще более одурачить свое положение.

- Друг мой! Друг мой! - укорительно произнес он, торжественно обращаясь к жене и положа руку на сердце.

- Вы не уйдете отсюда, маменька? - громко спросила Варя.

- Нет, Варя, я досижу до конца.

Настасья Филипповна не могла не слышать вопроса и ответа, но веселость ее оттого как будто еще увеличилась. Она тотчас же снова засыпала генерала вопросами, и через пять минут генерал был в самом торжественном настроении и ораторствовал при громком смехе присутствующих.

Коля дернул князя за фалду.

- Да уведите хоть вы его как-нибудь! Нельзя ли? Пожалуйста! - И у бедного мальчика даже слезы негодования горели на глазах. - О проклятый Ганька! - прибавил он про себя.

- С Иваном Федоровичем Епанчиным я действительно бывал в большой дружбе, - разливался генерал на вопросы Настасьи Филипповны. - Я, он и покойный князь Лев Николаевич Мышкин, сына которого я обнял сегодня после двадцатилетней разлуки, мы были трое неразлучные, так сказать, кавалькада: Атос, Портос и Арамис. Но, увы, один в могиле, сраженный клеветой и пулей, другой перед вами и еще борется с клеветами и пулями...

- С пулями! - вскричала Настасья Филипповна.

- Они здесь, в груди моей, а получены под Карсом, и в дурную погоду я их ощущаю. Во всех других отношениях живу философом, хожу, гуляю, играю в моем кафе, как удалившийся от дел буржуа, в шашки и читаю "Independance". 1 Но с нашим Портосом, Епанчиным, после третьегодней истории на железной дороге по поводу болонки покончено мною окончательно.


1 "Независимость" (франц.).


- Болонки! Это что же такое? - с особенным любопытством спросила Настасья Филипповна. - С болонкой? Позвольте, и на железной дороге!.. - как бы припоминала она.

- О, глупая история, не стоит и повторять: из-за гувернантки княгини Белоконской, мистрис Шмидт, но... не стоит и повторять.

- Да непременно же расскажите! - весело воскликнула Настасья Филипповна.

- И я еще не слыхал! - заметил Фердыщенко. - C'est du nouveau. 2


2 Это что-то новое (франц.).


- Ардалион Александрович! - раздался опять умоляющий голос Нины Александровны.

- Папенька, вас спрашивают! - крикнул Коля.

- Глупая история, и в двух словах, - начал генерал с самодовольством. - Два года назад, да! без малого, только что последовало открытие новой -ской железной дороги, я (и уже в штатском пальто), хлопоча о чрезвычайно важных для меня делах по сдаче моей службы, взял билет, в первый класс: вошел, сижу, курю. То есть продолжаю курить, я закурил раньше. Я один в отделении. Курить не запрещается, но и не позволяется; так, полупозволяется, по обыкновению; ну, и смотря по лицу. Окно спущено Вдруг, перед самым свистком, помещаются две дамы с болонкой, прямо насупротив; опоздали; одна пышнейшим образом разодета, в светло-голубом; другая скромнее, в шелковом черном с перелинкой. Недурны собой, смотрят надменно, говорят по-английски. Я, разумеется, ничего; курю. То есть я и подумал было, но, однако, продолжаю курить, потому окно отворено, в окно. Болонка у светло-голубой барыни на коленках покоится, маленькая, вся в мой кулак, черная, лапки беленькие, даже редкость. Ошейник серебряный с девизом. Я ничего. Замечаю только, что дамы, кажется, сердятся, за сигару, конечно. Одна в лорнет уставилась, черепаховый. Я опять-таки ничего: потому ведь ничего же не говорят! Если бы сказали, предупредили, попросили, ведь есть же, наконец, язык человеческий! А то молчат... вдруг, - и это без малейшего, я вам скажу, предупреждения, то есть без самомалейшего, так-таки совершенно как бы с ума спятила, - светло-голубая хвать у меня из руки сигару и за окно. Вагон летит, гляжу как полоумный. Женщина дикая; дикая женщина, так-таки совершенно из дикого состояния; а впрочем, дородная женщина, полная, высокая, блондинка, румяная (слишком даже), глаза на меня сверкают. Не говоря ни слова, я с необыкновенною вежливостью, с совершеннейшею вежливостью, с утонченнейшею, так сказать, вежливостью, двумя пальцами приближаюсь к болонке, беру деликатно за шиворот и шварк ее за окошко вслед за сигаркой! Только взвизгнула! Вагон продолжает лететь...

- Вы изверг! - крикнула Настасья Филипповна, хохоча и хлопая в ладошки как девочка.

- Браво, браво! - кричал Фердыщенко. Усмехнулся и Птицын, которому тоже было чрезвычайно неприятно появление генерала; даже Коля засмеялся и тоже крикнул: "Браво!".

- И я прав, я прав, трижды прав! - с жаром продолжал торжествующий генерал, - потому что если в вагонах сигары запрещены, то собаки и подавно.

- Браво, папаша! - восторженно вскричал Коля, - великолепно! Я бы непременно, непременно то же бы самое сделал!

- Но что же барыня? - с нетерпением допрашивала Настасья Филипповна.

- Она? Ну, вот тут-то вся неприятность и сидит, - продолжал, нахмурившись, генерал, - ни слова не говоря и без малейшего как есть предупреждения, она хвать меня по щеке! Дикая женщина; совершенно из дикого состояния!

- А вы?

Генерал опустил глаза, поднял брови, поднял плечи, сжал губы, раздвинул руки, помолчал и вдруг промолвил:

- Увлекся!

- И больно? Больно?

- Ей-богу, не больно! Скандал вышел, но не больно. Я только один раз отмахнулся, единственно только чтоб отмахнуться. Но тут сам сатана и подвертел: светло-голубая оказалась англичанка, гувернантка или даже какой-то там друг дома у княгини Белоконской, а которая в черном платье, та была старшая из княжон Белоконских, старая дева лет тридцати пяти. А известно, в каких отношениях состоит генеральша Епанчина к дому Белоконских. Все княжны в обмороке, слезы, траур по фаворитке болонке, визг шестерых княжон, визг англичанки, - светопреставление! Ну, конечно, ездил с раскаянием, просил извинения, письмо написал, не приняли, ни меня, ни письма, а с Епанчиным раздоры, исключение, изгнание!

- Но позвольте, как же это? - спросила вдруг Настасья Филипповна. - Пять или шесть дней назад я читала в "Independance" - a я постоянно читаю "Independance" - точно такую же историю! Но решительно точно такую же! Это случилось на одной из прирейнских железных дорог, в вагоне, с одним французом и англичанкой: точно так же была вырвана сигара, точно так же была выкинута в окно болонка, наконец, точно так же и кончилось, как у вас. Даже платье светло-голубое!

Генерал покраснел ужасно, Коля тоже покраснел и стиснул себе руками голову; Птицын быстро отвернулся. Хохотал по-прежнему один только Фердыщенко. Про Ганю и говорить было нечего: он всё время стоял, выдерживая немую и нестерпимую муку.

- Уверяю же вас, - пробормотал генерал, - что и со мной точно то же случилось...

- У папаши действительно была неприятность с мистрис Шмидт, гувернанткой у Белоконских, - вскричал Коля, - я помню.

- Как! Точь-в-точь? Одна и та же история на двух концах Европы, и точь-в-точь такая же во всех подробностях, до светло-голубого платья! - настаивала безжалостная Настасья Филипповна. - Я вам "Independance Belge" пришлю!

- Но заметьте, - всё еще настаивал генерал, - что со мной произошло два года раньше...

- А, вот разве это!

Настасья Филипповна хохотала как в истерике.

- Папенька, я вас прошу выйти на два слова, - дрожащим, измученным голосом проговорил Ганя, машинально схватив отца за плечо. Бесконечная ненависть кипела в его взгляде.

В это самое мгновение раздался чрезвычайно громкий удар колокольчика из передней. Таким ударом можно было сорвать колокольчик. Предвозвещался визит необыкновенный. Коля побежал отворять.



X

В прихожей стало вдруг чрезвычайно шумно и людно; из гостиной казалось, что со двора вошло несколько человек и всё еще продолжают входить. Несколько голосов говорило и вскрикивало разом; говорили и вскрикивали и на лестнице, на которую дверь из прихожей, как слышно было, не затворялась. Визит оказывался чрезвычайно странный. Все переглянулись; Ганя бросился в залу, но и в залу уже вошло несколько человек.

- А, вот он, Иуда! - вскрикнул знакомый князю голос. - Здравствуй, Ганька, подлец!

- Он, он самый и есть! - поддакнул другой голос.

Сомневаться князю было невозможно: один голос был Рогожина, а другой Лебедева.

Ганя стоял как бы в отупении на пороге гостиной и глядел молча, не препятствуя входу в залу одного за другим человек десяти или двенадцати вслед за Парфеном Рогожиным. Компания была чрезвычайно разнообразная и отличалась не только разнообразием, но и безобразием. Некоторые входили так, как были на улице, в пальто и в шубах. Совсем пьяных, впрочем, не было; зато все казались сильно навеселе. Все, казалось, нуждались друг в друге, чтобы войти; ни у одного недостало бы отдельно смелости, но все друг друга как бы подталкивали. Даже и Рогожин ступал осторожно во главе толпы, но у него было какое-то намерение, и он казался мрачно и раздраженно озабоченным. Остальные же составляли только хор или, лучше сказать, шайку для поддержки. Кроме Лебедева, тут был и завитой Залёжев, сбросивший свою шубу в передней и вошедший развязно и щеголем, и подобные ему два-три господина, очевидно из купчиков. Какой-то в полувоенном пальто; какой-то маленький и чрезвычайно толстый человек, беспрестанно смеявшийся; какой-то огромный вершков двенадцати господин, тоже необычайно толстый, чрезвычайно мрачный и молчаливый и, очевидно, сильно надеявшийся на свои кулаки. Был один медицинский студент; был один увивавшийся полячок. С лестницы заглядывали в прихожую, но не решаясь войти, две какие-то дамы; Коля захлопнул дверь перед их носом и заложил крючком.

- Здравствуй, Ганька, подлец! Что, не ждал Парфена Рогожина? - повторил Рогожин, дойдя до гостиной и останавливаясь в дверях против Гани. Но в эту минуту он вдруг разглядел в гостиной, прямо против себя, Настасью Филипповну. Очевидно, у него и в помыслах не было встретить ее здесь, потому что вид ее произвел на него необыкновенное впечатление; он так побледнел, что даже губы его посинели. - Стало быть, правда! - проговорил он тихо и как бы про себя, с совершенно потерянным видом, - конец!.. Ну... Ответишь же ты мне теперь! - проскрежетал он вдруг, с неистовою злобой смотря на Ганю... - Ну...ах!..

Он даже задыхался, даже выговаривал с трудом. Машинально подвигался он в гостиную, но, перейдя за порог, вдруг увидел Нину Александровну и Варю и остановился, несколько сконфузившись, несмотря на всё свое волнение. За ним прошел Лебедев, не отстававший от него как тень и уже сильно пьяный, затем студент, господин с кулаками, Залёжев, раскланивавшийся направо и налево, и, наконец, протискивался коротенький толстяк. Присутствие дам всех их еще несколько сдерживало и, очевидно, сильно мешало им, конечно, только до начала, до первого повода вскрикнуть и начать... Тут уж никакие дамы не помешали бы.

- Как? И ты тут, князь? - рассеянно проговорил Рогожин, отчасти удивленный встречей с князем. - Всё в штиблетишках, э-эх! - вздохнул он, уже забыв о князе и переводя взгляд опять на Настасью Филипповну, всё подвигаясь и притягиваясь к ней, как к магниту.

Настасья Филипповна тоже с беспокойным любопытством глядела на гостей.

Ганя наконец опомнился.

- Но позвольте, что же это, наконец, значит? - громко заговорил он, строго оглядев вошедших и обращаясь преимущественно к Рогожину. - Вы не в конюшню, кажется, вошли, господа, здесь моя мать и сестра...

- Видим, что мать и сестра, - процедил сквозь зубы Рогожин.

- Это и видно, что мать и сестра, - поддакнул для контенансу Лебедев.

Господин с кулаками, вероятно полагая, что пришла минута, начал что-то ворчать.

- Но, однако же! - вдруг и как-то не в меру, взрывом, возвысил голос Ганя, - во-первых, прошу отсюда всех в залу, а потом позвольте узнать...

- Вишь, не узнает, - злобно осклабился Рогожин, не трогаясь с места, - Рогожина не узнал?

- Я, положим, с вами где-то встречался, но...

- Вишь, где-то встречался! Да я тебе всего только три месяца двести рублей отцовских проиграл, с тем и умер старик, что не успел узнать; ты меня затащил, а Книф передергивал. Не узнаешь? Птицын-то свидетелем! Да покажи я тебе три целковых, вынь теперь из кармана, так ты на Васильевский за ними доползешь на карачках, - вот ты каков! Душа твоя такова! Я и теперь тебя за деньги приехал всего купить, ты не смотри, что я в таких сапогах вошел, у меня денег, брат, много, всего тебя и со всем твоим живьем куплю... захочу, всех вас куплю! Всё куплю! - разгорячался и как бы хмелел всё более и более Рогожин. - Э-эх! - крикнул он, - Настасья Филипповна! Не прогоните, скажите словцо: венчаетесь вы с ним или нет?

Рогожин задал свой вопрос как потерянный, как божеству какому-то, но с смелостью приговоренного к казни, которому уже нечего терять. В смертной тоске ожидал он ответа.

Настасья Филипповна обмерила его насмешливым и высокомерным взглядом, но взглянула на Варю и на Нину Александровну, поглядела на Ганю и вдруг переменила тон.

- Совсем нет, что с вами? И с какой стати вы вздумали спрашивать? - ответила она тихо и серьезно и как бы с некоторым удивлением.

- Нет? Нет!! - вскричал Рогожин, приходя чуть не в исступление от радости, - так нет же?! А мне сказали они... Ах! Ну!.. Настасья Филипповна! Они говорят, что вы помолвились с Ганькой! С ним-то? Да разве это можно? (Я им всем говорю!). Да я его всего за сто рублей куплю, дам ему тысячу, ну, три, чтоб отступился, так он накануне свадьбы бежит, а невесту всю мне оставит. Ведь так, Ганька, подлец! Ведь уж взял бы три тысячи! Вот они, вот! С тем и ехал, чтобы с тебя подписку такую взять; сказал: куплю - и куплю!

- Ступай вон отсюда, ты пьян! - крикнул красневший и бледневший попеременно Ганя.

За его окриком вдруг послышался внезапный взрыв нескольких голосов: вся команда Рогожина давно уже ждала первого вызова. Лебедев что-то с чрезвычайным старанием нашептывал на ухо Рогожину.

- Правда, чиновник! - ответил Рогожин, - правда, пьяная душа! Эх, куда ни шло. Настасья Филипповна! - вскричал он, глядя на нее как полоумный, робея и вдруг ободряясь до дерзости, - вот восемнадцать тысяч! - И он шаркнул пред ней на столик пачку в белой бумаге, обернутую накрест шнурками, - вот! И... и еще будет!

Он не осмелился договорить, чего ему хотелось.

- Ни-ни-ни! - зашептал ему снова Лебедев с страшно испуганным видом; можно было угадать, что он испугался громадности суммы и предлагал попробовать с несравненно меньшего.

- Нет, уж в этом ты, брат, дурак, не знаешь, куда зашёл... да, видно, и я дурак с тобой вместе! - спохватился и вздрогнул вдруг Рогожин под засверкавшим взглядом Настасьи Филипповны. - Э-эх! соврал я, тебя послушался, - прибавил он с глубоким раскаянием.

Настасья Филипповна, вглядевшись в опрокинутое лицо Рогожина, вдруг засмеялась.

- Восемнадцать тысяч, мне? Вот сейчас мужик и скажется! - прибавила она вдруг с наглою фамильярностью и привстала с дивана, как бы собираясь ехать. Ганя с замиранием сердца наблюдал всю сцену.

- Так сорок же тысяч, сорок, а не восемнадцать! - закричал Рогожин, - Ванька Птицын и Бискуп к семи часам обещались сорок тысяч представить. Сорок тысяч! Все на стол.

Сцена выходила чрезвычайно безобразная, но Настасья Филипповна продолжала смеяться и не уходила, точно и в самом деле с намерением протягивала ее. Нина Александровна и Варя тоже встали с своих мест и испуганно, молча ждали, до чего это дойдет; глаза Вари сверкали, но на Нину Александровну всё это подействовало болезненно; она дрожала, и казалось, тотчас упадет в обморок.

- А коли так - сто! Сегодня же сто тысяч представлю! Птицын, выручай, руки нагреешь!

- Ты с ума сошел! - прошептал вдруг Птицын, быстро подходя к нему и хватая его за руку, - ты пьян, за будочниками пошлют. Где ты находишься?

- Спьяна врет, - проговорила Настасья Филипповна, как бы поддразнивая его.

- Так не вру же, будут! К вечеру будут. Птицын, выручай, процентная душа, что хошь бери, доставай к вечеру сто тысяч; докажу, что не постою! - одушевился вдруг до восторга Рогожин.

- Но, однако, что же это такое? - грозно и внезапно воскликнул рассердившийся Ардалион Александрович, приближаясь к Рогожину. Внезапность выходки доселе молчавшего старика придала ей много комизма. Послышался смех.

- Это еще откуда? - засмеялся Рогожин. - Пойдем, старик, пьян будешь!

- Это уж подло! - крикнул Коля, совсем плача от стыда и досады.

- Да неужели же ни одного между вами не найдется, чтоб эту бесстыжую отсюда вывести! - вскрикнула вдруг, вся трепеща от гнева, Варя.

- Это меня-то бесстыжею называют! - с пренебрежительною веселостью отпарировала Настасья Филипповна. - А я-то как дура приехала их к себе на вечер звать! Вот как ваша сестрица меня третирует, Гаврила Ардалионович!

Несколько времени Ганя стоял как молнией пораженный при выходке сестры; но, увидя, что Настасья Филипповна этот раз действительно уходит, как исступленный бросился на Варю и в бешенстве схватил ее за руку.

- Что ты сделала? - вскричал он, глядя на неё, как бы желая испепелить ее на этом же месте. Он решительно потерялся и плохо соображал.

- Что сделала? Куда ты меня тащишь? Уж не прощения ли просить у ней за то, что она твою мать оскорбила и твой дом срамить приехала, низкий ты человек? - крикнула опять Варя, торжествуя и с вызовом смотря на брата.

Несколько мгновений они простояли так друг против друга, лицом к лицу. Ганя все еще держал ее руку в своей руке. Варя дернула раз, другой, изо всей силы, но не выдержала и вдруг, вне себя, плюнула брату в лицо.

- Вот так девушка! - крикнула Настасья Филипповна. - Браво, Птицын, я вас поздравляю!

У Гани в глазах помутилось, и он, совсем забывшись, изо всей силы замахнулся на сестру. Удар пришелся бы ей непременно в лицо. Но вдруг другая рука остановила на лету Ганину руку.

Между ним и сестрой стоял князь.

- Полноте, довольно! - проговорил он настойчиво, но тоже весь дрожа, как от чрезвычайно сильного потрясения.

- Да вечно, что ли, ты мне дорогу переступать будешь! - заревел Ганя, бросив руку Вари, и освободившеюся рукой, в последней степени бешенства, со всего размаха дал князю пощечину.

- Ах! - всплеснул руками Коля, - ах, боже мой!

Раздались восклицания со всех сторон. Князь побледнел. Странным и укоряющим взглядом поглядел он Гане прямо в глаза; губы его дрожали и силились что-то проговорить; какая-то странная и совершенно неподходящая улыбка кривила их.

- Ну, это пусть мне... а ее все-таки не дам!.. - тихо проговорил он наконец; но вдруг не выдержал, бросил Ганю, закрыл руками лицо, отошел в угол, стал лицом к стене и прерывающимся голосом проговорил:

- О, как вы будете стыдиться своего поступка!

Ганя действительно стоял как уничтоженный. Коля бросился обнимать и целовать князя; за ним затеснились Рогожин, Варя, Птицын, Нина Александровна, все, даже старик Ардалион Александрович.

- Ничего, ничего! - бормотал князь на все стороны с тою же неподходящею улыбкой.

- И будет каяться! - закричал Рогожин, - будешь стыдиться, Ганька, что такую... овцу (он не мог приискать другого слова) оскорбил! Князь, душа ты моя, брось их; плюнь им, поедем! Узнаешь, как любит Рогожин!

Настасья Филипповна была тоже очень поражена и поступком Гани и ответом князя. Обыкновенно бледное и задумчивое лицо ее, так всё время не гармонировавшее с давешним как бы напускным ее смехом, было очевидно взволновано теперь новым чувством; и, однако, все-таки ей как будто не хотелось его выказывать, и насмешка словно усиливалась остаться в лице ее.

- Право, где-то я видела его лицо! - проговорила она вдруг уже серьезно, внезапно вспомнив опять давешний свой вопрос.

- А вам и не стыдно! Разве вы такая, какою теперь представлялись. Да может ли это быть! - вскрикнул вдруг князь с глубоким сердечным укором.

Настасья Филипповна удивилась, усмехнулась, но, как будто что-то пряча под свою улыбку, несколько смешавшись, взглянула на Ганю и пошла из гостиной. Но, не дойдя еще до прихожей, вдруг воротилась, быстро подошла к Нине Александровне, взяла ее руку и поднесла ее к губам своим.

- Я ведь и в самом деле не такая, он угадал, - прошептала она быстро, горячо, вся вдруг вспыхнув и закрасневшись, и, повернувшись, вышла на этот раз так быстро, что никто и сообразить не успел, зачем это она возвращалась. Видели только, что она пошептала что-то Нине Александровне и, кажется, руку ее поцеловала. Но Варя видела и слышала всё и с удивлением проводила ее глазами.

Ганя опомнился и бросился провожать Настасью Филипповну, но она уж вышла. Он догнал ее на лестнице.

- Не провожайте! - крикнула она ему. - До свидания, до вечера! Непременно же, слышите!

Он воротился смущенный, задумчивый; тяжелая загадка ложилась ему на душу, еще тяжелее, чем прежде. Мерещился и князь... Он до того забылся, что едва разглядел, как целая рогожинская толпа валила мимо его и даже затолкала его в дверях, наскоро выбираясь из квартиры вслед за Рогожиным. Все громко, в голос, толковали о чем-то. Сам Рогожин шел с Птицыным и настойчиво твердил о чем-то важном и, по-видимому, неотлагательном.

- Проиграл, Ганька! - крикнул он, проходя мимо.

Ганя тревожно посмотрел им вслед.



XI

Князь ушел из гостиной и затворился в своей комнате. К нему тотчас же прибежал Коля утешать его. Бедный мальчик, казалось, не мог уже теперь от него отвязаться.

- Это вы хорошо, что ушли, - сказал он, - там теперь кутерьма еще пуще, чем давеча, пойдет, и каждый-то день у нас так, и всё через эту Настасью Филипповну заварилось.

- Тут у вас много разного наболело и наросло, Коля, - заметил князь.

- Да, наболело. Про нас и говорить нечего. Сами виноваты во всем. А вот у меня есть один большой друг, этот еще несчастнее. Хотите, я вас познакомлю?

- Очень хочу. Ваш товарищ?

- Да, почти как товарищ. Я вам потом это всё разъясню... А хороша Настасья Филипповна, как вы думаете? Я ведь ее никогда еще до сих пор не видывал, а ужасно старался. Просто ослепила. Я бы Ганьке всё простил, если б он по любви; да зачем он деньги берет, вот беда!

- Да, мне ваш брат не очень нравится.

- Ну, ещё бы! Вам-то, после... А знаете, я терпеть не могу этих разных мнений. Какой-нибудь сумасшедший, или дурак, или злодей в сумасшедшем виде даст пощечину, и вот уж человек на всю жизнь обесчещен, и смыть не может иначе как кровью, или чтоб у него там на коленках прощенья просили. По-моему, это нелепо и деспотизм. На этом Лермонтова драма "Маскарад" основана, и - глупо, по-моему. То есть, я хочу сказать, ненатурально. Но ведь он ее почти в детстве писал.

- Мне ваша сестра очень понравилась.

- Как она в рожу-то Ганьке плюнула. Смелая Варька! А вы так не плюнули, и я уверен, что не от недостатка смелости. Да вот она и сама, легка на помине. Я знал, что она придет; она благородная, хоть и есть недостатки.

- А тебе тут нечего, - прежде всего накинулась на него Варя, - ступай к отцу. Надоедает он вам, князь?

- Совсем нет, напротив.

- Ну, старшая, пошла! Вот это-то в ней и скверно. А кстати, я ведь думал, что отец наверно с Рогожиным уедет. Кается, должно быть, теперь. Посмотреть, что с ним в самом деле, - прибавил Коля, выходя.

- Слава богу, увела и уложила маменьку, и ничего не возобновлялось. Ганя сконфужен и очень задумчив. Да и есть о чем. Каков урок!.. Я поблагодарить вас еще раз пришла и спросить, князь: вы до сих пор не знавали Настасью Филипповну?

- Нет, не знал.

- С какой же вы стати сказали ей прямо в глаза, что она "не такая"? И, кажется, угадали. Оказалось, что и действительно, может быть, не такая. Впрочем, я ее не разберу! Конечно, у ней была цель оскорбить, это ясно. Я и прежде о ней тоже много странного слышала. Но если она приехала нас звать, то как же она начала обходиться с мамашей? Птицын ее отлично знает, он говорит, что и угадать ее не мог давеча. А с Рогожиным? Так нельзя разговаривать, если себя уважаешь, в доме своего... Маменька тоже о вас очень беспокоится.

- Ничего! - сказал князь и махнул рукой.

- И как это она вас послушалась...

- Чего послушалась?

- Вы ей сказали, что ей стыдно, и она вдруг вся изменилась. Вы на нее влияние имеете, князь, - прибавила, чуть-чуть усмехнувшись, Варя.

Дверь отворилась, и совершенно неожиданно вошел Ганя.

Он даже и не поколебался, увидя Варю; одно время постоял на пороге и вдруг с решимостью приблизился к князю.

- Князь, я сделал подло, простите меня, голубчик, - сказал он вдруг с сильным чувством. Черты лица его выражали сильную боль. Князь смотрел с изумлением и не тотчас ответил. - Ну, простите, ну, простите же! - нетерпеливо настаивал Ганя, - ну, хотите, я вашу руку сейчас поцелую!

Князь был поражен чрезвычайно и молча, обеими руками обнял Ганю. Оба искренно поцеловались.

- Я никак, никак не думал, что вы такой! - сказал наконец князь, с трудом переводя дух. - Я думал, что вы... не способны.

- Повиниться-то?.. И с чего я взял давеча, что вы идиот! Вы замечаете то, чего другие никогда не заметят. С вами поговорить бы можно, но... лучше не говорить!

- Вот пред кем еще повинитесь, - сказал князь, указывая на Варю.

- Нет, это уж всё враги мои. Будьте уверены, князь, много проб было; здесь искренно не прощают! - горячо вырвалось у Гани, и он повернулся от Вари в сторону.

- Нет, прощу! - сказала вдруг Варя.

- И к Настасье Филипповне вечером поедешь?

- Поеду, если прикажешь, только лучше сам посуди: есть ли хоть какая-нибудь возможность мне теперь ехать?

- Она ведь не такая. Она видишь какие загадки загадывает! Фокусы! - и Ганя злобно засмеялся.

- Сама знаю, что не такая и с фокусами, да с какими? И еще, смотри, Ганя, за кого она тебя сама почитает? Пусть она руку мамаше поцеловала. Пусть это какие-то фокусы, но она все-таки ведь смеялась же над тобой! Это не стоит семидесяти пяти тысяч, ей-богу, брат! Ты способен еще на благородные чувства, потому и говорю тебе. Эй, не езди и сам! Эй, берегись! Не может это хорошо уладиться!

Сказав это, вся взволнованная Варя быстро вышла из комнаты...

- Вот они всё так! - сказал Ганя усмехаясь. - И неужели же они думают, что я этого сам не знаю? Да ведь я гораздо больше их знаю.

Сказав это, Ганя уселся на диван, видимо желая продолжить визит.

- Если знаете сами, - спросил князь довольно робко, - как же вы этакую муку выбрали, зная, что она в самом деле семидесяти пяти тысяч не стоит?

- Я не про это говорю, - пробормотал Ганя, - а кстати, скажите мне, как вы думаете, я именно хочу знать ваше мнение: стоит эта "мука" семидесяти пяти тысяч или не стоит?

- По-моему, не стоит.

- Ну, уж известно. И жениться так стыдно?

- Очень стыдно.

- Ну, так знайте же, что я женюсь, и теперь уж непременно. Еще давеча колебался, а теперь уж нет! Не говорите! Я знаю, что вы хотите сказать...

- Я не о том, о чем вы думаете, а меня очень удивляет ваша чрезвычайная уверенность...

- В чем? Какая уверенность?

- В том, что Настасья Филипповна непременно пойдет за вас и что всё это уже кончено, а во-вторых, если бы даже и вышла, что семьдесят пять тысяч вам так и достанутся прямо в карман. Впрочем, я, конечно, тут многого не знаю.

Ганя сильно пошевелился в сторону князя.

- Конечно, вы всего не знаете, - сказал он, - да и с чего бы я стал всю эту обузу принимать?

- Мне кажется, что это сплошь да рядом случается: женятся на деньгах, а деньги у жены.

- Н-нет, у нас так не будет... Тут... тут есть обстоятельства... - пробормотал Ганя в тревожной задумчивости. - А что касается до ее ответа, то в нем уже нет сомнений, - прибавил он быстро. - Вы из чего заключаете, что она мне откажет?

- Я ничего не знаю, кроме того, что видел; вот и Варвара Ардалионовна говорила сейчас...

- Э! Это они так, не знают уж что сказать. А над Рогожиным она смеялась, будьте уверены, это я разглядел. Это видно было. Я давеча побоялся, а теперь разглядел. Или, может быть, как она с матерью, и с отцом, и с Варей обошлась?

- И с вами.

- Пожалуй; но тут старинное бабье мщение, и больше ничего. Это страшно раздражительная, мнительная и самолюбивая женщина. Точно чином обойденный чиновник!

Ей хотелось показать себя и всё свое пренебрежение к ним... ну, и ко мне; это правда, я не отрицаю... А все-таки за меня выйдет. Вы и не подозреваете, на какие фокусы человеческое самолюбие способно: вот она считает меня подлецом за то, что я ее, чужую любовницу, так откровенно за ее деньги беру, а и не знает, что иной бы ее еще подлее надул: пристал бы к ней и начал бы ей либерально-прогрессивные вещи рассыпать да из женских разных вопросов вытаскивать, так она бы вся у него в игольное ушко как нитка прошла. Уверил бы самолюбивую дуру (и так легко!), что ее за "благородство сердца и за несчастья" только берет, а сам все-таки на деньгах бы женился. Я не нравлюсь тут, потому что вилять не хочу; а надо бы. А что сама делает? Не то же ли самое? Так за что же после этого меня презирает да игры эти затевает? Оттого что я сам не сдаюсь да гордость показываю. Ну, да увидим!

- Неужели вы ее любили до этого?

- Любил вначале. Ну, да довольно... Есть женщины, которые годятся только в любовницы и больше ни во что. Я не говорю, что она была моею любовницей. Если захочет жить смирно, и я буду жить смирно; если же взбунтуется, тотчас же брошу, а деньги с собой захвачу. Я смешным быть не хочу; прежде всего не хочу быть смешным.

- Мне всё кажется, - осторожно заметил князь, - что Настасья Филипповна умна. К чему ей, предчувствуя такую муку, в западню идти? Ведь могла бы и за другого выйти. Вот что мне удивительно.

- А вот тут-то и расчет! Вы тут не всё знаете, князь... тут... и, кроме того, она убеждена, что я ее люблю до сумасшествия, клянусь вам, и, знаете ли, я крепко подозреваю, что и она меня любит, по-своему то есть, знаете поговорку: кого люблю, того и бью. Она всю жизнь будет меня за валета бубнового считать (да это-то ей, может быть, и надо) и все-таки любить по-своему; она к тому приготовляется, такой уж характер. Она чрезвычайно русская женщина, я вам скажу; ну, а я ей свой готовлю сюрприз. Эта давешняя сцена с Варей случилась нечаянно, но мне в выгоду: она теперь видела и убедилась в моей приверженности и что я все связи для нее разорву. Значит, и мы не дураки, будьте уверены. Кстати, уж вы не думаете ли, что я такой болтун? Я, голубчик князь, может, и в самом деле дурно делаю, что вам доверяюсь. Но именно потому, что вы первый из благородных людей мне попались, я на вас и накинулся, то есть "накинулся" не примите за каламбур. Вы за давешнее ведь не сердитесь, а? Я первый раз, может быть, в целые два года по сердцу говорю. Здесь ужасно мало честных людей; честнее Птицына нет. Что, вы, кажется, смеетесь али нет? Подлецы любят честных людей, - вы этого не знали? А я ведь... А впрочем, чем я подлец, скажите мне по совести? Что они меня все вслед за нею подлецом называют? И знаете, вслед за ними и за нею я и сам себя подлецом называю! Вот что подло так подло!

- Я вас подлецом теперь уже никогда не буду считать, - сказал князь. - Давеча я вас уже совсем за злодея почитал, и вдруг вы меня так обрадовали, - вот и урок: не судить, не имея опыта. Теперь я вижу, что вас не только за злодея, но и за слишком испорченного человека считать нельзя. Вы, по-моему, просто самый обыкновенный человек, какой только может быть, разве только что слабый очень и нисколько не оригинальный.

Ганя язвительно про себя усмехнулся, но смолчал. Князь увидал, что отзыв его не понравился, сконфузился и тоже замолчал.

- Просил у вас отец денег? - спросил вдруг Ганя.

- Нет.

- Будет, не давайте. А ведь был даже приличный человек, я помню. Его к хорошим людям пускали. И как они скоро все кончаются, все эти старые приличные люди! Чуть только изменились обстоятельства, и нет ничего прежнего, точно порох сгорел. Он прежде так не лгал, уверяю вас: прежде он был только слишком восторженный человек, и - вот во что это разрешилось! Конечно, вино виновато. Знаете ли, что он любовницу содержит? Он уже не просто невинный лгунишка теперь стал. Понять не могу долготерпения матушки. Рассказывал он вам про осаду Карса? Или про то, как у него серая пристяжная заговорила? Он ведь до этого даже доходит.

И Ганя вдруг так и покатился со смеху.

- Что вы на меня так смотрите? - спросил он князя.

- Да я удивляюсь, что вы так искренно засмеялись. У вас, право, еще детский смех есть. Давеча вы вошли мириться и говорите: "Хотите, я вам руку поцелую", - это точно как дети бы мирились. Стало быть, еще способны же вы к таким словам и движениям. И вдруг вы начинаете читать целую лекцию об этаком мраке и об этих семидесяти пяти тысячах. Право, всё это как-то нелепо и не может быть.

- Что же вы заключить хотите из этого?

- То, что вы не легкомысленно ли поступаете слишком, не осмотреться ли вам прежде? Варвара Ардалионовна, может быть, и правду говорит.

- А, нравственность! Что я еще мальчишка, это я и сам знаю, - горячо перебил Ганя, - и уж хоть тем одним, что с вами такой разговор завел. Я, князь, не по расчету в этот мрак иду, - продолжал он, проговариваясь, как уязвленный в своем самолюбии молодой человек, - по расчету я бы ошибся наверно, потому и головой и характером еще не крепок. Я по страсти, по влечению иду, потому что у меня цель капитальная есть. Вы вот думаете, что я семьдесят пять тысяч получу и сейчас же карету куплю. Нет-с, я тогда третьегодний старый сюртук донашивать стану и все мои клубные знакомства брошу. У нас мало выдерживающих людей, хоть и всё ростовщики, а я хочу выдержать. Тут, главное, довести до конца - вся задача! Птицын семнадцати лет на улице спал, перочинными ножичками торговал и с копейки начал; теперь у него шестьдесят тысяч, да только после какой гимнастики! Вот эту-то я всю гимнастику и перескочу и прямо с капитала начну; чрез пятнадцать лет скажут: "Вот Иволгин, король иудейский". Вы мне говорите, что я человек не оригинальный. Заметьте себе, милый князь, что нет ничего обиднее человеку нашего времени и племени, как сказать ему, что он не оригинален, слаб характером, без особенных талантов и человек обыкновенный. Вы меня даже хорошим подлецом не удостоили счесть, и, знаете, я вас давеча съесть за это хотел! Вы меня пуще Епанчина оскорбили, который меня считает (и без разговоров, без соблазнов, в простоте души, заметьте это) способным ему жену продать! Это, батюшка, меня давно уже бесит, и я денег хочу. Нажив деньги, знайте, - я буду человек в высшей степени оригинальный. Деньги тем всего подлее и ненавистнее, что они даже таланты дают. И будут давать до скончания мира. Вы скажете, это всё по-детски или, пожалуй, поэзия, - что ж, тем мне же веселее будет, а дело все-таки сделается. Доведу и выдержу. Rira bien qui rira le dernier! 1 Меня Епанчин почему так обижает? По злобе, что ль? Никогда-с. Просто потому, что я слишком ничтожен. Ну-с, а тогда... А однако же, довольно, и пора. Коля уже два раза нос выставлял: это он вас обедать зовет. А я со двора. Я к вам иногда забреду. Вам у нас недурно будет; теперь вас в родню прямо примут. Смотрите же, не выдавайте. Мне кажется, что мы с вами или друзьями, или врагами будем. А как вы думаете, князь, если б я давеча вам руку поцеловал (как искренно вызывался), стал бы я вам врагом за это впоследствии?


1 Хорошо смеется тот, кто смеется последним! (франц.)


- Непременно стали бы, только не навсегда, потом не выдержали бы и простили, - решил князь, подумав и засмеявшись.

- Эге! Да с вами надо осторожнее. Черт знает, вы и тут яду влили. А кто знает, может быть, вы мне и враг? Кстати, ха-ха-ха! И забыл спросить: правда ли мне показалось, что вам Настасья Филипповна что-то слишком нравится, а?

- Да... нравится.

- Влюблены?

- Н-нет.

- А весь покраснел и страдает. Ну, да ничего, ничего, не буду смеяться; до свиданья. А знаете, ведь она женщина добродетельная, - можете вы этому верить? Выдумаете, она живет с тем, с Тоцким? Ни-ни! И давно уже. А заметили вы, что она сама ужасно неловка и давеча в иные секунды конфузилась? Право. Вот этакие-то и любят властвовать Ну, прощайте!

Ганечка вышел гораздо развязнее, чем вошел, и в хорошем расположении духа. Князь минут с десять оставался неподвижен и думал.

Коля опять просунул в дверь голову.

- Я не хочу обедать, Коля; я давеча у Епанчиных хорошо позавтракал

Коля прошел в дверь совсем и подал князю записку Она была от генерала, сложена и запечатана. По лицу Коли видно было, как было ему тяжело передавать. Князь прочел, встал и взял шляпу.

- Это два шага, - законфузился Коля. - Он теперь там сидит за бутылкой. И чем он там себе кредит приобрел, понять не могу? Князь, голубчик, пожалуйста, не говорите потом про меня здесь нашим, что я вам записку передал! Тысячу раз клялся этих записок не передавать, да жалко, да вот что, пожалуйста, с ним не церемоньтесь: дайте какую-нибудь мелочь, и дело с концом.

- У меня, Коля, у самого мысль была; мне вашего папашу видеть надо... по одному случаю... Пойдемте же...



Фёдор Достоевский - Идиот 02 - ЧАСТЬ ПЕРВАЯ, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Идиот 03 - ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
XII Коля провел князя недалеко, до Литейной, в одну кафе-биллиардную, ...

Идиот 04 - ЧАСТЬ ВТОРАЯ
I Два дня после странного приключения на вечере у Настасьи Филипповны,...