Фёдор Достоевский
«БЕСЫ - 09 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ»

"БЕСЫ - 09 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ"

Комната, из которой выглянул Петр Степанович, была большая овальная прихожая. Тут до него сидел Алексей Егорыч, но он его выслал. Николай Всеволодович притворил за собою дверь в залу и остановился в ожидании. Петр Степанович быстро и пытливо оглядел его.

- Ну?

- То-есть если вы уже знаете, - заторопился Петр Степанович, казалось, желая вскочить глазами в душу, - то, разумеется, никто из нас ни в чем не виноват, и прежде всех вы, потому что это такое стечение... совпадение случаев... одним словом, юридически до вас не может коснуться, и я летел предуведомить.

- Сгорели? Зарезаны?

- Зарезаны, но не сгорели, это-то и скверно, но я вам даю честное слово, что я и тут не виновен, как бы вы ни подозревали меня, - потому что может быть подозреваете, а? Хотите всю правду: видите, у меня действительно мелькала мысль, - сами же вы ее мне подсказали, не серьезно, а дразня меня (потому что не стали же бы вы серьезно подсказывать), - но я не решался, и не решился бы ни за что, ни за сто рублей, - да тут и выгод-то никаких, то-есть для меня, для меня... (Он ужасно спешил и говорил как трещотка.) Но вот какое совпадение обстоятельств: я из своих (слышите, из своих, ваших не было ни рубля, и главное, вы это сами знаете) дал этому пьяному дурачине Лебядкину двести тридцать рублей, третьего дня, еще с вечера, - слышите, третьего дня, а не вчера после Чтения, заметьте это: это весьма важное совпадение, потому что я ведь ничего не знал тогда наверно, поедет или нет к вам Лизавета Николаевна; дал же собственные деньги единственно потому, что вы третьего дня отличились, вздумали всем объявить вашу тайну. Ну там я не вхожу... ваше дело... рыцарь... но признаюсь, удивился, как дубиной по лбу. Но так как мне эти трагедии наскучили вельми, - и заметьте, я говорю серьезно, хоть и употребляю славянские выражения, - так как все это вредит наконец моим планам, то я и дал себе слово спровадить Лебядкиных во что бы ни стало и без вашего ведома в Петербург, тем более, что и сам он туда порывался. Одна ошибка: дал деньги от вашего имени; ошибка или нет? Может и не ошибка, а? Слушайте же теперь, слушайте, как это все обернулось... - В горячке речи он приблизился к Ставрогину вплоть и стал было хватать его за лацкан сюртука (ей богу может быть нарочно). Ставрогин сильным движением ударил его по руке.

- Ну чего ж вы... полноте... этак руку сломаете... тут главное в том, как это обернулось, - затрещал он вновь, ни мало даже не удивившись удару. - Я с вечера выдаю деньги, с тем, чтоб он и сестрица завтра чем свет отправлялись; поручаю это дельце подлецу Липутину, чтобы сам посадил и отправил. Но мерзавцу Липутину понадобилось сошкольничать с публикой - может быть, слышали? На Чтении? Слушайте же, слушайте: оба пьют, сочиняют стихи, из которых половина Липутинских; тот его одевает во фрак, меня между тем уверяет, что уже отправил с утра, а его бережет где-то в задней каморке, чтобы выпихнуть на эстраду. Но тот быстро и неожиданно напивается. Затем известный скандал, затем его доставляют домой полумертвого, а Липутин у него вынимает тихонько двести рублей, оставляя мелочь. Но к несчастию оказывается, что тот уже утром эти двести рублей тоже из кармана вынимал, хвастался и показывал где не следует. А так как Федька того и ждал, а у Кириллова кое-что слышал (помните, ваш намек?), то и решился воспользоваться. Вот и вся правда. Я рад по крайней мере, что Федька денег не нашел, а ведь на тысячу подлец рассчитывал! Торопился и пожара, кажется, сам испугался... Верите, мне этот пожар как поленом по голове. Нет, это чорт знает что такое! Это такое самовластие... Вот видите, я пред вами, столького от вас ожидая, ничего не потаю: ну да, у меня уже давно эта идейка об огне созревала, так как она столь народна и популярна; но ведь я берег ее на критический час, на то драгоценное мгновение, когда мы все встанем и... А они вдруг вздумали своевластно и без приказу теперь, в такое мгновение, когда именно надо бы притаиться, да в кулак дышать! Нет, это такое самовластие!.. одним словом, я еще ничего не знаю, тут говорят про двух Шпигулинских... но если тут есть и наши, если хоть один из них тут погрел свои руки - горе тому! Вот видите, что значит хоть капельку распустить! Нет, эта демократическая сволочь с своими пятерками - плохая опора; тут нужна одна великолепная, кумирная, деспотическая воля, опирающаяся на нечто не случайное и вне стоящее... Тогда и пятерки подожмут хвосты повиновения и с подобострастием пригодятся при случае. Но во всяком случае хоть там теперь и кричат во все трубы, что Ставрогину надо было жену сжечь, для того и город сгорел, но...

- А уж кричат во все трубы?

- То-есть еще вовсе нет и, признаюсь, я ровно ничего не слыхал, но ведь с народом что поделаешь, особенно с погорелыми: Vox populi, vox dei. Долго ли глупейший слух по ветру пустить?.. Но ведь в сущности вам ровно нечего опасаться. Юридически вы совершенно правы, по совести тоже, - ведь вы не хотели же? Не хотели? Улик никаких, одно совпадение... Разве вот Федька припомнит ваши тогдашние неосторожные слова у Кириллова (и зачем вы их тогда сказали?), но ведь это вовсе ничего не доказывает, а Федьку мы сократим. Я сегодня же его сокращаю...

- А трупы совсем не сгорели?

- Ни мало; эта каналья ничего не сумела устроить как следует. Но я рад по крайней мере, что вы так спокойны... потому что хоть вы и ничем тут не виноваты, ни даже мыслью, но ведь все-таки. И при том согласитесь, что все это отлично обертывает ваши дела: вы вдруг свободный вдовец и можете сию минуту жениться на прекрасной девице с огромными деньгами, которая вдобавок уже в ваших руках. Вот что может сделать простое, грубое совпадение обстоятельств - а?

- Вы угрожаете мне, глупая голова?

- Ну полноте, полноте, уж сейчас и глупая голова, и что за тон? Чем бы радоваться, а вы... Я нарочно летел, чтобы скорей предуведомить... Да и чем мне вам угрожать? Очень мне вас надо из-за угроз-то! Мне надо вашу добрую волю, а не из страху. Вы свет и солнце... Это я вас изо всей силы боюсь, а не вы меня! Я ведь не Маврикий Николаевич... И представьте, я лечу сюда на беговых дрожках, а Маврикий Николаевич здесь у садовой вашей решетки, на заднем углу сада... в шинели, весь промок, должно быть, всю ночь сидел! Чудеса! до чего могут люди с ума сходить!

- Маврикий Николаевич? Правда?

- Правда, правда. Сидит у садовой решетки. Отсюда, - отсюда в шагах трехстах, я думаю. Я поскорее мимо него, но он меня видел. Вы не знали? В таком случае очень рад, что не забыл передать. Вот этакой-то всего опаснее на случай, если с ним револьвер, и наконец ночь, слякоть, естественная раздражительность, - потому что ведь каковы же его обстоятельства-то, ха-ха! Как вы думаете, зачем он сидит?.

- Лизавету Николаевну, разумеется, ждет.

- Во-от! Да с чего она к нему выйдет? И... в такой дождь... вот дурак-то!

- Она сейчас к нему выйдет.

- Эге! Вот известие! Стало быть... Но послушайте, ведь теперь совершенно изменились ее дела: к чему теперь ей Маврикий? Ведь вы свободный вдовец и можете завтра же на ней жениться? Она еще не знает, - предоставьте мне, и я вам тотчас же все обделаю. Где она, надо и ее обрадовать,

- Обрадовать?

- Еще бы, идем.

- А вы думаете, она про эти трупы не догадается? - как-то особенно прищурился Ставрогин.

- Конечно не догадается, - решительным дурачком подхватил Петр Степанович, - потому что ведь юридически... Эх вы! Да хоть бы и догадалась! У женщин все это так отлично стушевывается, вы еще не знаете женщин! Кроме того, что ей теперь вся выгода за вас выйти, потому что ведь все-таки она себя оскандалила, кроме того я ей про "ладью" наговорил: и именно увидел, что "ладьей"-то на нее и подействуешь, стало быть, вот какого она калибра девица. Не беспокойтесь, она так через эти трупики перешагнет, что лю-ли, - тем более, что вы совершенно, совершено невинны, не правда ли? Она только прибережет эти трупики, чтобы вас потом уколоть, этак на второй годик супружества. Всякая женщина, идя к венцу, в этом роде чем-нибудь запасается из мужнина старого, но ведь тогда... что через год-то будет? Ха-ха-ха!

- Если вы на беговых дрожках, то довезите ее сейчас до Маврикия Николаевича. Она сейчас сказала, что терпеть меня не может и от меня уйдет, и конечно не возьмет от меня экипажа.

- Во-от! Да неужто вправду уезжает? Отчего бы это могло произойти? - глуповато посмотрел Петр Степанович.

- Догадалась как-нибудь, в эту ночь, что я вовсе ее не люблю... о чем конечно всегда знала.

- Да разве вы ее не любите? - подхватил Петр Степанович с видом беспредельного удивления. - А коли так, зачем же вы ее вчера, как вошла, у себя оставили и как благородный человек не уведомили прямо, что не любите? Это ужасно подло с вашей стороны; да и в каком же подлом виде вы меня пред нею поставили?

Ставрогин вдруг рассмеялся.

- Я на обезьяну мою смеюсь, - пояснил он тотчас же.

- А! догадались, что я распаясничался, - ужасно весело рассмеялся и Петр Степанович; - я чтобы вас рассмешить! Представьте, я ведь тотчас же, как вы вышли ко мне, по лицу догадался, что у вас "несчастье". Даже может быть полная неудача, а? Ну, бьюсь же об заклад, - вскричал он, почти захлебываясь от восторга, - что вы всю ночь просидели в зале рядышком на стульях и о каком-нибудь высочайшем благородстве проспорили все драгоценное время... Ну простите, простите; мне что: я ведь еще вчера знал наверно, что у вас глупостью кончится. Я вам привез ее единственно, чтобы вас позабавить и чтобы доказать, что со мною вам скучно не будет; триста раз пригожусь в этом роде; я вообще люблю быть приятен людям. Если же теперь она вам не нужна, на что я и рассчитывал, с тем и ехал, то...

- Так это вы для одной моей забавы ее привезли?

- А то зачем же?

- А не затем, чтобы заставить меня жену убить?

- Во-от, да разве вы убили? Что за трагический человек!

- Все равно, вы убили.

- Да разве я убил? Говорю же вам, я тут ни при капле. Однако вы начинаете меня беспокоить...

- Продолжайте, вы сказали: "Если теперь она вам не нужна, то..."

- То предоставьте мне, разумеется! Я отлично ее выдам за Маврикия Николаевича, которого между прочим вовсе не я у саду посадил, не возьмите еще этого в голову. Я ведь его боюсь теперь. Вот вы говорите: на беговых дрожках, а я так-таки мимо пролепетнул... право, если с ним револьвер?.. Хорошо, что я свой захватил. Вот он (он вынул из кармана револьвер, показал и тотчас же опять спрятал) - захватил за дальностью пути... Впрочем я вам это мигом слажу: у ней именно теперь сердчишко по Маврикию ноет... должно, по крайней мере, ныть... и знаете - ей богу мне ее даже несколько жалко! Сведу с Маврикием, и она тотчас про вас начнет вспоминать, - ему вас хвалить, а его в глаза бранить, - сердце женщины! Ну вот вы опять смеетесь? Я ужасно рад, что вы так развеселились. Ну что ж, идем. Я прямо с Маврикия и начну, а про тех... про убитых... знаете, не промолчать ли теперь? Все равно потом узнает.

- Об чем узнает? Кто убит? Что вы сказали про Маврикия Николаевича? - отворила вдруг дверь Лиза.

- А! вы подслушивали?

- Что вы сказали сейчас про Маврикия Николаевича? Он убит!

- А! стало быть, вы не расслышали! Успокойтесь, Маврикий Николаевич жив и здоров, в чем можете мигом удостовериться, потому что он здесь у дороги, у садовой решетки... и, кажется, всю ночь просидел; промок, в шинели... Я ехал, он меня видел.

- Это неправда. Вы сказали "убит"... Кто убит? - настаивала она с мучительною недоверчивостью.

- Убита только моя жена, ее брат Лебядкин и их служанка, - твердо заявил Ставрогин.

Лиза вздрогнула и ужасно побледнела.

- Зверский, странный случай, Лизавета Николаевна, глупейший случай грабежа, - тотчас затрещал Петр Степанович, - одного грабежа, пользуясь пожаром; дело разбойника Федьки Каторжного и дурака Лебядкина, который всем показывал свои деньги... я с тем и летел... как камнем по лбу. Ставрогин едва устоял, когда я сообщил. Мы здесь советовались: сообщить вам сейчас или нет?

- Николай Всеволодович, правду он говорит? - едва вымолвила Лиза.

- Нет, не правду.

- Как неправду! - вздрогнул Петр Степанович, - это еще что!

- Господи, я с ума сойду! - вскричала Лиза.

- Да поймите же по крайней мере, что он сумасшедший теперь человек! - кричал изо всей силы Петр Степанович, - ведь все-таки жена его убита. Видите, как он бледен... Ведь он с вами же всю ночь пробыл, ни на минуту не отходил, как же его подозревать?

- Николай Всеволодович, скажите как пред богом, виноваты вы или нет, а я, клянусь, вашему слову поверю, как божьему и на край света за вами пойду, о, пойду! Пойду как собачка...

- Из-за чего же вы терзаете ее, фантастическая вы голова! - остервенился Петр Степанович. - Лизавета Николаевна, ей-ей, столките меня в ступе, он невинен, напротив, сам убит и бредит, вы видите. Ни в чем, ни в чем, даже мыслью неповинен!.. Все только дело разбойников, которых наверно через неделю разыщут и накажут плетьми... Тут Федька Каторжный и Шпигулинские, об этом весь город трещит, потому и я.

- Так ли? Так ли? - вся трепеща ждала последнего себе приговора Лиза.

- Я не убивал и был против, но я знал, что они будут убиты, и не остановил убийц. Ступайте от меня, Лиза, - вымолвил Ставрогин и пошел в залу.

Лиза закрыла лицо руками и пошла из дому. Петр Степанович бросился было за нею, но тотчас воротился в залу.

- Так вы так-то? Так вы так-то? Так вы ничего не боитесь? - накинулся он на Ставрогина в совершенном бешенстве, бормоча несвязно, почти слов не находя, с пеною у рта.

Ставрогин стоял среди залы и не отвечал ни слова. Он захватил левою рукой слегка клок своих волос и потерянно улыбался. Петр Степанович сильно дернул его за рукав.

- Пропали вы что ли? Так вы вот за что принялись? На всех донесете, а сами в монастырь уйдете или к чорту... Но ведь я вас все равно укокошу, хоть бы вы и не боялись меня!

- А, это вы трещите? - разглядел его наконец Ставрогин. - Бегите, - очнулся он вдруг, - бегите за нею, велите карету, не покидайте ее... Бегите, бегите же! Проводите до дому, чтобы никто не знал, и чтоб она туда не ходила... на тела... на тела... в карету силой посадите... Алексей Егорыч! Алексей Егорыч!

- Стойте, не кричите! Она уж теперь в объятиях у Маврикия... Не сядет Маврикий в вашу карету... Стойте же! Тут дороже кареты!

Он выхватил опять револьвер; Ставрогин серьезно посмотрел на него.

- А что ж, убейте, - проговорил он тихо, почти примирительно.

- Фу, чорт, какую ложь натащит на себя человек! - так и затрясся Петр Степанович. - Ей богу бы убить! Подлинно она плюнуть на вас должна была!.. Какая вы "ладья", старая вы, дырявая, дровяная барка на слом!.. Ну, хоть из злобы, хоть ив злобы теперь вам очнуться! Э-эх! Ведь уж все бы вам равно, коли сами себе пулю в лоб просите?

Ставрогин странно усмехнулся.

- Если бы вы не такой шут, я бы, может, и сказал теперь: да... Если бы только хоть каплю умнее...

- Я-то шут, но не хочу, чтобы вы, главная половина моя, были шутом! Понимаете вы меня?

Ставрогин понимал, один только он может быть. Был же изумлен Шатов, когда Ставрогин сказал ему, что в Петре Степановиче есть энтузиазм.

- Ступайте от меня теперь к чорту, а к завтраму я что-нибудь выдавлю из себя. Приходите завтра.

- Да? Да?

- Почем я знаю!.. К чорту, к чорту! И ушел вон из залы.

- А пожалуй еще к лучшему, - пробормотал про себя Петр Степанович, пряча револьвер.


III.


Он бросился догонять Лизавету Николаевну. Та еще недалеко отошла, всего несколько шагов от дому. Ее задержал было Алексей Егорович, следовавший за нею и теперь, на шаг позади, во фраке, почтительно преклонившись и без шляпы. Он неотступно умолял ее дождаться экипажа; старик был испуган и почти плакал.

- Ступай, барин чаю просит, некому подать, - оттолкнул его Петр Степанович и прямо взял под руку Лизавету Николаевну.

Та не вырвала руки, но, кажется, была не при всем рассудке, еще не опомнилась.

- Во-первых, вы не туда, - залепетал Петр Степанович, - нам надо сюда, а не мимо сада; а во-вторых, во всяком случае пешком невозможно, до вас три версты, а у вас и одежи нет. Если бы вы капельку подождали. Я ведь на беговых, лошадь тут на дворе, мигом подам, посажу и доставлю, так что никто не увидит.

- Какой вы добрый... - ласково проговорила Лиза.

- Помилуйте, в подобном случае всякий гуманный человек на моем месте также...

Лиза поглядела на него и удивилась.

- Ах, боже мой, а я думала, что тут все еще тот старик!

- Послушайте, я ужасно рад, что вы это так принимаете, потому что все это предрассудок ужаснейший, и если уж на то пошло, то не лучше ли я этому старику сейчас велю обработать карету, всего десять минут, а мы воротимся и под крыльцом подождем, а?

- Я прежде хочу... где эти убитые?

- А, ну вот еще фантазия! Я так и боялся... Нет, мы уж эту дрянь лучше оставим в стороне; да и нечего вам смотреть.

- Я знаю, где они, я этот дом знаю.

- Ну, что ж что знаете! Помилуйте, дождь, туман (вот однако ж обязанность священную натащил!).. Слушайте, Лизавета Николаевна, одно из двух: или вы со мной на дрожках, тогда подождите и ни шагу вперед, потому что если еще шагов двадцать, то нас непременно заметит Маврикий Николаевич.

- Маврикий Николаевич! Где? Где?

- Ну, а если вы с ним хотите, то я пожалуй вас еще немного проведу и укажу его, где сидит, а сам уж слуга покорный; я к нему не хочу теперь подходить.

- Он ждет меня, боже! - вдруг остановилась она, и краска разлилась по ее лицу.

- Но помилуйте, если он человек без предрассудков! Знаете, Лизавета Николаевна, это все не мое дело; я совершенно тут в стороне, и вы это сами знаете; но я ведь вам все-таки желаю добра... Если не удалась наша "ладья", если оказалось, что это всего только старый, гнилой барказ, годный на слом...

- Ах чудесно! - вскричала Лиза.

- Чудесно, а у самой слезы текут. Тут нужно мужество. Надо ни в чем не уступать мужчине. В наш век, когда женщина... фу, чорт (едва не отплевался Петр Степанович)! А главное и жалеть не о чем: может, оно и отлично обернется. Маврикий Николаевич человек... одним словом, человек чувствительный, хотя и неразговорчивый, что впрочем тоже хорошо, конечно, при условии, если он без предрассудков...

- Чудесно, чудесно! - истерически рассмеялась Лиза.

- А, ну, чорт... Лизавета Николаевна, - опикировался вдруг Петр Степанович, - я ведь собственно тут для вас же... мне ведь что... Я вам услужил вчера, когда вы сами того захотели, а сегодня... Ну, вот отсюда видно Маврикия Николаевича, вон он сидит, нас не видит. Знаете, Лизавета Николаевна, читали вы Полиньку Сакс?

- Что такое?

- Есть такая повесть, Полинька Сакс. Я еще студентом читал... Там какой-то чиновник, Сакс, с большим состоянием, арестовал на даче жену за неверность... А, ну, чорт, наплевать! Вот увидите, что Маврикий Николаевич еще до дому сделает вам предложение. Он нас еще не видит.

- Ах, пусть не видит! - вскричала вдруг Лиза как безумная; - уйдемте, уйдемте! В лес, в поле!

И она побежала назад.

- Лизавета Николаевна, это уж такое малодушие! - бежал за нею Петр Степанович. - И к чему вы не хотите, чтоб он вас видел? Напротив, посмотрите ему прямо и гордо в глаза... Если вы что-нибудь насчет того... девичьего... то ведь это такой предрассудок, такая отсталость... Да куда же вы, куда же вы? Эх бежит! Воротимтесь уже лучше к Ставрогину, возьмем мои дрожки... Да куда же вы? Там поле, ну, упала!..

Он остановился. Лиза летела как птица, не зная куда, и Петр Степанович уже шагов на пятьдесят отстал от нее. Она упала, споткнувшись о кочку. В ту же минуту сзади, в стороне, раздался ужасный крик, крик Маврикия Николаевича, который видел ее бегство и падение, и бежал к ней чрез поле. Петр Степанович в один миг отретировался в ворота Ставрогинского дома, чтобы поскорее сесть на свои дрожки.

А Маврикий Николаевич, в страшном испуге, уже стоял подле поднявшейся Лизы, склонясь над нею и держа ее руку в своих руках. Вся невероятная обстановка этой встречи потрясла его разум, и слезы текли по его лицу. Он видел ту, пред которою столь благоговел, безумно бегущею чрез поле, в такой час, в такую погоду, в одном платье, в этом пышном вчерашнем платье, теперь измятом, загрязненном от падения... Он не мог сказать слова, снял свою шинель и дрожавшими руками стал укрывать ее плечи. Вдруг он вскрикнул, почувствовав, что она прикоснулась губами к его руке.

- Лиза! - вскричал он, - я ничего не умею, но не отгоняйте меня от себя!

- О, да, пойдемте скорей отсюда, не оставляйте меня! - и, сама схватив его за руку, она повлекла его за собой. - Маврикий Николаевич, - испуганно понизила она вдруг голос, - я там все храбрилась, а здесь смерти боюсь. Я умру, очень скоро умру, но я боюсь, боюсь умирать... - шептала она, крепко сжимая его руку.

- О, хоть бы кто-нибудь! - в отчаянии оглядывался он кругом, - хоть бы какой проезжий! Вы промочите ноги, вы... потеряете рассудок!

- Ничего, ничего, - ободряла она его, - вот так, при вас я меньше боюсь, держите меня за руку, ведите меня... Куда мы теперь, домой? Нет, я хочу сначала видеть убитых. Они, говорят, зарезали его жену, а он говорит, что он сам зарезал; ведь это не правда, не правда? Я хочу видеть сама зарезанных... за меня... из-за них он в эту ночь разлюбил меня... Я увижу и все узнаю. Скорей, скорей, я знаю этот дом... там пожар... Маврикий Николаевич, друг мой, не прощайте меня, бесчестную! Зачем меня прощать? Чего вы плачете? Дайте мне пощечину и убейте здесь в поле как собаку!

- Никто вам теперь не судья, - твердо произнес Маврикий Николаевич, - прости вам бог, а я ваш судья меньше всех!

Но странно было бы описывать их разговор. А между тем оба шли, шли рука в руку, скоро, спеша, словно полоумные. Они направлялись прямо на пожар. - Маврикий Николаевич все еще не терял надежды встретить хоть какую-нибудь телегу, но никто не попадался. Мелкий, тонкий дождь проницал всю окрестность, поглощая всякий отблеск и всякий оттенок и обращая все в одну дымную, свинцовую, безразличную массу. Давно уже был день, а казалось, все еще не рассвело. И вдруг из этой дымной, холодной мглы вырезалась фигура, странная и нелепая, шедшая им навстречу. Воображая теперь, думаю, что я бы не поверил глазам, если б даже был на месте Лизаветы Николаевны; а между тем она радостно вскрикнула и тотчас узнала подходившего человека. Это был Степан Трофимович. Как он ушел, каким образом могла осуществиться безумная, головная идея его бегства - о том впереди. Упомяну лишь, что в это утро он был уже в лихорадке, но и болезнь не остановила его: он твердо шагал по мокрой земле; видно было, что обдумал предприятие как только мог это сделать лучше один при всей своей кабинетной неопытности. Одет был "по-дорожному", то-есть шинель в рукава, а подпоясан широким кожаным лакированным поясом с пряжкой, при этом высокие, новые сапоги и панталоны в голенищах. Вероятно, он так давно уже соображал себе дорожного человека, а пояс и высокие сапоги с блестящими гусарскими голенищами, в которых он не умел ходить, припас еще несколько дней назад. Шляпа с широкими полями, гарусный шарф, плотно обматывавший шею, палка в правой руке, а в левой чрезвычайно маленький, но чрезмерно туго набитый саквояж довершали костюм. Вдобавок, в той же правой руке распущенный зонтик. Эти три предмета - зонтик, палку и саквояж, было очень неловко нести всю первую версту, а со второй и тяжело.

- Неужто это в самом деле вы? - вскричала Лиза, оглядывая его в скорбном удивления, сменившем первый порыв ее бессознательной радости.

- Lise! - вскричал и Степан Трофимович, бросаясь к ней тоже почти в бреду: - Chere, chere, неужто и вы... в таком тумане? Видите: зарево! Vous etes malheureuse, n'est-ce pas? Вижу, вижу, не рассказывайте, но не расспрашивайте и меня. Nous sommes tous malheureux, mais il faut les pardonner tous. Pardonnons, Lise, и будем свободны навеки. Чтобы разделаться с миром и стать свободным вполне - il faut pardonner, pardonner et pardonner!

- Но зачем вы становитесь на колени?

- Затем что, прощаясь с миром, хочу, в вашем образе, проститься и со всем моим прошлым! - Он заплакал и поднес обе ее руки к своим заплаканным глазам: - Становлюсь на колена пред всем, что было прекрасно в моей жизни, лобызаю и благодарю! Теперь я разбил себя пополам: - там - безумец, мечтавший взлететь на небо, vingt deux ans! Здесь - убитый и озябший старик - гувернер... chez ce marchand, s'il existe pourtant ce marchand... Но как вы измокли, Lise! - вскричал он, вскакивая на ноги, почувствовав, что промокли и его колени на мокрой земле, - и как это можно, вы в таком платье?.. и пешком, и в таком поле... Вы плачете? Vous etes malheureuse? Ба, я что-то слышал... Но откуда же вы теперь? - с боязливым видом ускорял он вопросы, в глубоком недоумении посматривая на Маврикия Николаевича: - mais savez-vous l'heure qu'il est?

- Степан Трофимович, слышали вы что-нибудь там про убитых людей... Это правда? Правда?

- Эти люди! Я видел зарево их деяний всю ночь. Они не могли кончить иначе... (Глаза его вновь засверкали.) Бегу из бреду, горячешного сна, бегу искать Россию, existe-t-elle la Russie? Bah, c'est vous, cher capitaine! Никогда не сомневался, что встречу вас где-нибудь при высоком подвиге... Но возьмите мой зонтик и - почему же непременно пешком? Ради бога возьмите хоть зонтик, а я все равно где-нибудь найму экипаж. Ведь я потому пешком, что Stasie (т.- е. Настасья) раскричалась бы на всю улицу, если б узнала, что я уезжаю; я и ускользнул сколь возможно incognito. Я не знаю, там в Голосе пишут про повсеместные разбои, но ведь не может же, я думаю, быть, что сейчас, как вышел на дорогу, тут и разбойник? Chere Lise, вы, кажется, сказали, что кто-то кого-то убил? О mon Dieu, с вами дурно!

- Идем, идем!- вскричала как в истерике Лиза, опять увлекая за собою Маврикия Николаевича. - Постойте, Степан Трофимович, - воротилась она вдруг к нему, - постойте, бедняжка, дайте я вас перекрещу. Может быть вас бы лучше связать, но я уж лучше вас перекрещу. Помолитесь и вы за "бедную" Лизу - так, немножко, не утруждайте себя очень. Маврикий Николаевич, отдайте этому ребенку его зонтик, отдайте непременно. Вот так... Пойдемте же! Пойдемте же!

Прибытие их к роковому дому произошло именно в то самое мгновение, когда сбившаяся пред домом густая толпа уже довольно наслушалась о Ставрогине и о том, как выгодно было ему зарезать жену. Но все-таки, повторяю, огромное большинство продолжало слушать молча и неподвижно. Выходили из себя лишь пьяные горланы, да люди "срывающиеся", в роде как тот махавший руками мещанин. Его все знали как человека даже тихого, но он вдруг как бы срывался и куда-то летел, если что-нибудь известным образом поражало его. Я не видел, как прибыли Лиза и Маврикий Николаевич. Впервой я заметил Лизу, остолбенев от изумления, уже далеко от меня в толпе, а Маврикия Николаевича даже сначала и не разглядел. Кажется, был такой миг, что он от нее отстал шага на два за теснотой, или его оттерли. Лиза, прорывавшаяся сквозь толпу, не видя и не замечая ничего кругом себя, словно горячешная, словно убежавшая из больницы, разумеется, слишком скоро обратила на себя внимание: громко заговорили и вдруг завопили. Тут кто-то крикнул: "Это Ставрогинская!" И с другой стороны: "Мало что убьют, глядеть придут!" Вдруг я увидел, что над ее головой, сзади, поднялась и опустилась чья-то рука; Лиза упала. Раздался ужасный крик Маврикия Николаевича, рванувшегося на помощь и ударившего изо всех сил заслонявшего от него Лизу человека. Но в тот же самый миг обхватил его сзади обеими руками тот мещанин. Несколько времени нельзя было ничего разглядеть в начавшейся свалке. Кажется, Лиза поднялась, но опять упала от другого удара. Вдруг толпа расступилась и образовался небольшой пустой круг около лежавшей Лизы, а окровавленный, обезумевший Маврикий Николаевич стоял над нею крича, плача и ломая руки. Не помню в полной точности, как происходило дальше; помню только, что Лизу вдруг понесли. Я бежал за нею; она была еще жива и может быть еще в памяти. Из толпы схватили мещанина и еще трех человек. Эти трое до сих пор отрицают всякое свое участие в злодеянии, упорно уверяя, что их захватили ошибкой; может, они и правы. Мещанин, хоть и явно уличенный, но как человек без толку, до сих пор еще не может разъяснить обстоятельно происшедшего. Я тоже, как очевидец, хотя и отдаленный, должен был дать на следствии мое показание: я заявил, что все произошло в высшей степени случайно, через людей, хотя может быть и настроенных, но мало сознававших, пьяных и уже потерявших нитку. Такого мнения держусь и теперь.


ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

Последнее решение.


I.


В это утро Петра Степановича многие видели; видевшие упомнили, что он был в чрезвычайно возбужденном состоянии. В два часа пополудни он забегал к Гаганову, всего за день прибывшему из деревни и у которого собрался полон дом посетителей, много и горячо говоривших о только что происшедших событиях, Петр Степанович говорил больше всех и заставил себя слушать. Его всегда считали у нас за "болтливого студента с дырой в голове", но теперь он говорил об Юлии Михайловне, а при всеобщей суматохе тема была захватывающая. Он сообщил о ней, в качестве ее недавнего и интимнейшего конфидента, много весьма новых и неожиданных подробностей; нечаянно (и конечно неосторожно) сообщил несколько ее личных отзывов о всем известных в городе лицах, чем тут же кольнул самолюбия. Выходило у него неясно и сбивчиво, как у человека не хитрого, но который поставлен, как честный человек, в мучительную необходимость разъяснить разом целую гору недоумений и который, в простодушной своей неловкости, сам не знает с чего начать и чем кончить. Довольно тоже неосторожно проскользнуло у него, что Юлии Михайловне была известна вся тайна Ставрогина и что она-то и вела всю интригу. Она-де и его, Петра Степановича, подвела, потому что он сам был влюблен в эту несчастную Лизу, а между тем его так "подвернули", что он же почти проводил ее в карете к Ставрогину. "Да, да, хорошо вам, господа, смеяться, а если б я только знал, если б знал, чем это кончится!" - заключил он. На разные тревожные вопросы о Ставрогине он прямо заявил, что катастрофа с Лебядкиным, по его мнению, чистый случай и виновен во всем сам Лебядкин, показывавший деньги. Он это особенно хорошо разъяснил. Один из слушателей как-то заметил ему, что он напрасно "представляется"; что он ел, пил, чуть не спал в доме Юлии Михайловны, а теперь первый же ее и чернит, и что это вовсе не так красиво, как он полагает. Но Петр Степанович тотчас же защитил себя:

- Я ел и пил не потому, что у меня не было денег, и не виноват, что меня туда приглашали. Позвольте мне самому судить, насколько мне быть за то благодарным.

Вообще впечатление осталось в его пользу: "Пусть он малый нелепый и конечно пустой, но ведь чем же он виноват в глупостях Юлии Михайловны? Напротив, выходит, что он же ее останавливал"...

Около двух часов разнеслось вдруг известие, что Ставрогин, о котором было столько речей, уехал внезапно с полуденным поездом в Петербург. Это очень заинтересовало; многие нахмурились. Петр Степанович был до того поражен, что, рассказывают, даже переменился в лице и странно вскричал: "Да кто же мог его выпустить?" Он тотчас убежал от Гаганова. Однако же его видели еще в двух или трех домах.

Около сумерок он нашел возможность проникнуть и к Юлии Михайловне, хотя и с величайшим трудом, потому что та решительно не хотела принять его. Только три недели спустя узнал я об этом обстоятельстве от нее же самой, пред выездом ее в Петербург. Она не сообщила подробностей, но заметила с содроганием, что он "изумил ее тогда вне всякой меры". Полагаю, что он просто напугал ее угрозой сообщничества, в случае если б ей вздумалось "говорить". Необходимость же попугать тесно связывалась с его тогдашними замыслами, ей, разумеется, неизвестными, и только потом, дней пять спустя, догадалась она, почему он так сомневался в ее молчании и так опасался новых взрывов ее негодования...

В восьмом часу вечера, когда уже совсем стемнело, на краю города, в Фомином переулке, в маленьком покривившемся домике, в квартире прапорщика Эркеля, собрались наши в полном комплекте, впятером. Общее собрание назначено было тут самим Петром Степановичем; но он непростительно опоздал, и члены ждали его уже час. Этот прапорщик Эркель был тот самый заезжий офицерик, который на вечере у Виргинского просидел все время с карандашом в руках и с записною книжкой пред собою. В город он прибыл недавно, нанимал уединенно в глухом переулке у двух сестер, старух-мещанок, и скоро должен был уехать; собраться у него было всего неприметнее. Этот странный мальчик отличался необыкновенною молчаливостью; он мог просидеть десять вечеров сряду в шумной компании и при самых необыкновенных разговорах, сам не говоря ни слова, а напротив с чрезвычайным вниманием следя своими детскими глазами за говорившими и слушая. Лицо у него было прехорошенькое и даже как бы умное. К пятерке он не принадлежал; наши предполагали, что он имел какие-то и откуда-то особые поручения, чисто по исполнительной части. Теперь известно, что у него не было никаких поручений, да и вряд ли сам он понимал свое положение. Он только преклонился пред Петром Степановичем, встретив его незадолго. Если б он встретился с каким-нибудь преждевременно развращенным монстром, и тот под каким-нибудь социально-романическим предлогом подбил его основать разбойничью шайку, и для пробы велел убить и ограбить первого встречного мужика, то он непременно бы пошел и послушался. У него была где-то больная мать, которой он отсылал половину своего скудного жалованья, - и как должно быть она целовала эту бедную белокурую головку, как дрожала за нее, как молилась о ней! Я потому так много о нем распространяюсь, что мне его очень жаль.

Наши были возбуждены. Происшествия прошлой ночи их поразили, и, кажется, они перетрусили. Простой, хотя и систематический скандал, в котором они так усердно до сих пор принимали участие, развязался для них неожиданно. Ночной пожар, убийство Лебядкиных, буйство толпы над Лизой - все это были такие сюрпризы, которых они не предполагали в своей программе. Они с жаром обвиняли двигавшую их руку в деспотизме и неоткровенности. Одним словом пока ждали Петра Степановича, они так настроили себя взаимно, что опять решились окончательно спросить у него категорического объяснения, а если он еще раз, как это уж и было, уклонится, то разорвать даже и пятерку, но с тем, чтобы вместо нее основать новое тайное общество "пропаганды идей", и уже от себя, на началах равноправных и демократических. Липутин, Шигалев и знаток народа особенно поддерживали эту мысль; Лямшин помалчивал, хотя и с согласным видом. Виргинский колебался и желал выслушать сначала Петра Степановича. Положили выслушать Петра Степановича; но тот все еще не приходил; такая небрежность еще больше подлила яду. Эркель совершенно молчал и распорядился лишь подать чаю, который принес от хозяек собственноручно в стаканах на подносе, не внося самовара и не впуская служанки.

Петр Степанович явился только в половине девятого. Быстрыми шагами подошел он к круглому столу пред диваном, за которым разместилась компания; шапку оставил в руках и от чаю отказался. Вид имел злой, строгий и высокомерный. Должно быть тотчас же заметил по лицам, что "бунтуют".

- Прежде чем раскрою рот, выкладывайте свое, вы что-то подобрались, - заметил он, с злобною усмешкой обводя глазами физиономии.

Липутин начал "от лица всех" и вздрагивавшим от обиды голосом заявил, "что если так продолжать, то можно самому разбить лоб-с". О, они вовсе не боятся разбивать свои лбы и даже готовы, но единственно лишь для общего дела (Общее шевеление и одобрение). А потому пусть будут и с ними откровенны, чтоб им всегда знать заранее, "а то что ж будет?" (Опять шевеление, несколько гортанных звуков.) Так действовать унизительно и опасно... Мы вовсе не потому что боимся, а если действует один, а остальные только пешки, то один наврет, и все попадутся. (Восклицания: да, да! Общая поддержка.)

- Чорт возьми, чего же вам надо?

- А какое отношение с общим делом, - закипел Липутин, - имеют интрижки господина Ставрогина? Пусть он там принадлежит каким-то таинственным образом к центру, если только в самом деле существует этот фантастический центр, да мыто этого знать не хотим-с. А между тем совершилось убийство, возбуждена полиция; по нитке и до клубка дойдут.

- Попадетесь вы со Ставрогиным, и мы попадемся, - прибавил знаток народа.

- И совсем бесполезно для общего дела, - уныло закончил Виргинский.

- Что за вздор! Убийство - дело случая, сделано Федькой для грабежа.

- Гм. Странное однако же совпадение-с, - скорчился Липутин.

- А если хотите, произошло через вас же.

- Это как через нас?

- Во-первых, вы, Липутин, сами в этой интриге участвовали, а во-вторых и главное, вам приказано было отправить Лебядкина и выданы деньги, а вы что сделали? Если б отправили, так ничего бы и не было.

- Да не вы ли сами дали идею, что хорошо бы было выпустить его читать стихи?

- Идея не приказание. Приказание было отправить.

- Приказание. Довольно странное слово... Напротив, вы именно приказали остановить отправку.

- Вы ошиблись и выказали глупость и своеволие. А убийство - дело Федьки, и действовал он один, из грабежа. Вы слышали, что звонят, и поверили. Вы струсили. Ставрогин не так глуп, а доказательство - он уехал в двенадцать часов дня, после свидания с вице-губернатором; если бы что-нибудь было, его бы не выпустили в Петербург среди бела дня.

- Да ведь мы вовсе не утверждаем, что господин Ставрогин сам убивал, - ядовито и не стесняясь подхватил Липутин, - он мог даже и не знать-с, равно как и я; а вам самим слишком хорошо известно, что я ничего не знал-с, хотя тут же влез как баран в котел.

- Кого же вы обвиняете?-мрачно посмотрел Петр Степанович.

- А тех самых, кому надобно города сжигать-с.

- Хуже всего то, что вы вывертываетесь. Впрочем не угодно ли прочесть и показать другим; это только для сведения.

Он вынул из кармана анонимное письмо Лебядкина к Лембке и передал Липутину. Тот прочел, видимо удивился и задумчиво передал соседу; письмо быстро обошло круг.

- Действительно ли это рука Лебядкина? - заметил Шигалев.

- Его рука, - заявили Липутин и Толкаченко (то-есть знаток народа).

- Я только для сведения и зная, что вы так расчувствовались о Лебядкине, - повторил Петр Степанович, принимая назад письмо; - таким образом, господа, какой-нибудь Федька совершенно случайно избавляет нас от опасного человека. Вот что иногда значит случай! Не правда ли, поучительно?

Члены быстро переглянулись.

- А теперь, господа, пришел и мой черед спрашивать, - приосанился Петр Степанович. - Позвольте узнать, с какой стати вы изволили зажечь город без позволения?

- Это что! Мы, мы город зажгли? Вот уж с больной-то головы! - раздались восклицания.

- Я понимаю, что вы уж слишком заигрались, - упорно продолжал Петр Степанович, - но ведь это не скандальчики с Юлией Михайловной. Я собрал вас сюда, господа, чтобы разъяснить вам ту степень опасности, которую вы так глупо на себя натащили и которая слишком многому и кроме вас угрожает.

- Позвольте, мы, напротив, вам же намерены были сейчас заявить о той степени деспотизма и неравенства, с которыми принята была, помимо членов, такая серьезная и вместе с тем странная мера, - почти с негодованием заявил молчавший до сих пор Виргинский.

- Итак вы отрицаетесь? А я утверждаю, что сожгли вы, вы одни и никто другой. Господа, не лгите, у меня точные сведения. Своеволием вашим вы подвергли опасности даже общее дело. Вы всего лишь один узел бесконечной сети узлов и обязаны слепым послушанием центру. Между тем трое из вас подговаривали к пожару Шпигулинских, не имея на то ни малейших инструкций, и пожар состоялся.

- Кто трое? Кто трое из нас?

- Третьего дня в четвертом часу ночи вы, Толкаченко, подговаривали Фомку Завьялова в Незабудке.

- Помилуйте, - привскочил тот, - я едва одно слово сказал, да и то без намерения, а так, потому что его утром секли, и тотчас бросил, вижу слишком пьян. Если бы вы не напомнили, я бы совсем и не вспомнил. От слова не могло загореться.

- Вы похожи на того, который бы удивился, что от крошечной искры взлетел на воздух весь пороховой завод.

- Я говорил шопотом и в углу, ему на ухо, как могли вы узнать? - сообразил вдруг Толкаченко.

- Я там сидел под столом. Не беспокойтесь, господа, я все ваши шаги знаю. Вы ехидно улыбаетесь, господин Липутин? А я знаю, например, что вы четвертого дня исщипали вашу супругу, в полночь, в вашей спальне, ложась спать.

Липутин разинул рот и побледнел.

(Потом стало известно, что он о подвиге Липутина узнал от Агафьи, Липутинской служанки, которой с самого начала платил деньги за шпионство, о чем только после разъяснилось.)

- Могу ли и я констатировать факт? - поднялся вдруг Шигалев.

- Констатируйте, Шигалев сел и подобрался:

- Сколько я понял, да и нельзя не понять, вы сами, в начале и потом еще раз, весьма красноречиво, - хотя и слишком теоретически, - развивали картину России, покрытой бесконечною сетью узлов. С своей стороны каждая из действующих кучек, делая прозелитов и распространяясь боковыми отделениями в бесконечность, имеет в задаче систематическою обличительною пропагандой беспрерывно ронять значение местной власти, произвести в селениях недоумение, зародить цинизм и скандалы, полное безверие во что бы то ни было, жажду лучшего и, наконец, действуя пожарами, как средством народным по преимуществу, ввергнуть страну, в предписанный момент, если надо, даже в отчаяние. Ваши ли это слова, которые я старался припомнить буквально? Ваша ли это программа действий, сообщенная вами в качестве уполномоченного из центрального, но совершенно неизвестного нам до сих пор и почти фантастического для нас комитета?

- Верно, только вы очень тянете.

- Всякий имеет право своего слова. Давая нам угадывать, что отдельных узлов всеобщей сети, уже покрывшей Россию, состоит теперь до нескольких сотен, и развивая предположение, что если каждый сделает свое дело успешно, то вся Россия, к данному сроку, по сигналу...

- Ах чорт возьми, и без вас много дела! - повернулся в креслах Петр Степанович.

- Извольте, я сокращу и кончу лишь вопросом: мы уже видели скандалы, видели недовольство населений, присутствовали и участвовали в падении здешней администрации и наконец своими глазами увидели пожар. Чем же вы недовольны? Не ваша ли это программа? В чем можете вы нас обвинять?

- В своеволии! - яростно крикнул Петр Степанович. - Пока я здесь, вы не смели действовать без моего позволения. Довольно. Готов донос, и может быть завтра же или сегодня в ночь вас перехватают. Вот вам. Известие верное.

Тут уже все разинули рты.

- Перехватают не только как подстрекателей в поджоге, но и как пятерку. Доносчику известна вся тайна сети. Вот что вы напрокудили!

- Наверно Ставрогин! - крикнул Липутин.

- Как... почему Ставрогин? - как бы осекся вдруг Петр Степанович. - Э, чорт, - спохватился он тотчас же, - это Шатов! Вам, кажется, всем уже теперь известно, что Шатов в свое время принадлежал делу. Я должен открыть, что следя за ним чрез лиц, которых он не подозревает, я к удивлению узнал, что для него не тайна и устройство сети, и... одним словом, все. Чтобы спасти себя от обвинения в прежнем участии, он донесет на всех. До сих пор он все еще колебался, и я щадил его. Теперь вы этим пожаром его развязали: он потрясен и уже не колеблется. Завтра же мы будем арестованы, как поджигатели и политические преступники.

- Верно ли? Почему Шатов знает?

Волнение было неописанное.

- Все совершенно верно. Я не в праве вам объявить пути мои и как открывал, но вот что покамест я могу для вас сделать: чрез одно лицо я могу подействовать на Шатова, так что он, совершенно не подозревая, задержит донос, - но не более как на сутки. Дальше суток не могу. Итак вы можете считать себя обеспеченными до послезавтрого утра.

Все молчали.

- Да отправить же его наконец к чорту! - первый крикнул Толкаченко.

- И давно бы надо сделать! - злобно ввернул Лямшин, стукнув кулаком по столу.

- Но как сделать? - пробормотал Липутин.

Петр Степанович тотчас же подхватил вопрос и изложил свой план. Он состоял в том, чтобы завлечь Шатова, для сдачи находившейся у него тайной типографии, в то уединенное место, где она закопана, завтра, в начале ночи и - "уж там и распорядиться". Он вошел во многие нужные подробности, которые мы теперь опускаем, и разъяснил обстоятельно те настоящие двусмысленные отношения Шатова к центральному обществу, о которых уже известно читателю.

- Все так, - нетвердо заметил Липутин, - но так как опять... новое приключение в том же роде... то слишком уж поразит умы.

- Без сомнения, - подтвердил Петр Степанович, - но и это предусмотрено. Есть средство вполне отклонить подозрение.

И он с прежнею точностью рассказал о Кириллове, о его намерении застрелиться и о том, как он обещал ждать сигнала, а умирая, оставить записку и принять на себя все, что ему продиктуют. (Одним словом, все что уже известно читателю.)

- Твердое его намерение лишить себя жизни, - философское, а по-моему сумасшедшее, - стало известно там (продолжал разъяснять Петр Степанович). Там не теряют ни волоска, ни пылинки, все идет в пользу общего дела. Предвидя пользу и убедившись, что намерение его совершенно серьезное, ему предложили средства доехать до России (он для чего-то непременно хотел умереть в России), дали поручение, которое он обязался исполнить (и исполнил), и сверх того обязали его уже известным вам обещанием кончить с собою лишь тогда, когда ему скажут. Он все обещал. Заметьте, что он принадлежит делу на особых основаниях и желает быть полезным; больше я вам открыть не могу. Завтра, после Шатова, я продиктую ему записку, что причина смерти Шатова он. Это будет очень вероятно: они были друзьями и вместе ездили в Америку, там поссорились, и все это будет в записке объяснено... и... и даже, судя по обстоятельствам, можно будет и еще кое-что продиктовать Кириллову, например о прокламациях, и - пожалуй отчасти пожар. Об этом, впрочем, я подумаю. Не беспокойтесь, он без предрассудков; все подпишет.

Раздались сомнения. Повесть показалась фантастическою. О Кириллове впрочем все более или менее несколько слышали; Липутин же более всех.

- Вдруг он раздумает и не захочет, - сказал Шигалев, - так или этак, а все-таки он сумасшедший, стало быть надежда неточная.

- Не беспокойтесь, господа, он захочет, - отрезал Петр Степанович. - По уговору, я обязан предупредить его накануне, значит, сегодня же. Я приглашаю Липутина итти сейчас со мною к нему и удостовериться, а он вам, господа, возвратясь, сообщит, если надо, сегодня же, правду ли я вам говорил или нет. Впрочем, - оборвал он вдруг с непомерным раздражением, как будто вдруг почувствовал, что слишком много чести так убеждать и так возиться с такими людишками, - впрочем действуйте как вам угодно. Если вы не решитесь, то союз расторгнут, - но единственно по факту вашего непослушания и измены. Таким образом мы с этой минуты все врозь. Но знайте, что в таком случае вы, кроме неприятности Шатовского доноса и последствий его, навлекаете на себя еще одну маленькую неприятность, о которой было твердо заявлено при образовании союза. Что до меня касается, то я, господа, не очень-то вас боюсь... Не подумайте, что я уж так с вами связан... Впрочем это все равно.

- Нет, мы решаемся, - заявил Лямшин.

- Другого выхода нет, - пробормотал Толкаченко, - и если только Липутин подтвердит про Кириллова, то...

- Я против; я всеми силами души моей протестую против такого кровавого решения! - встал с места Виргинский.

- Но? - спросил Петр Степанович.

- Что но?

- Вы сказали но... и я жду.

- Я, кажется, не сказал но... Я только хотел сказать, что если решаются, то...

- То?

Виргинский замолчал.

- Я думаю, можно пренебрегать собственною безопасностью жизни, - отворил вдруг рот Эркель, - но если может пострадать общее дело, то я думаю нельзя сметь пренебрегать собственною безопасностью жизни...

Он сбился и покраснел. Как ни были все заняты каждый своим, но все посматривали на него с удивлением, до такой степени было неожиданно, что он тоже мог заговорить.

- Я за общее дело, - произнес вдруг Виргинский.

Все поднялись с мест. Порешено было завтра в полдень еще раз сообщиться вестями, хотя и не сходясь всем вместе, и уже окончательно условиться. Объявлено было место, где зарыта типография, розданы роли и обязанности. Липутин и Петр Степанович немедленно отправились вместе к Кириллову.


II.


В то, что Шатов донесет, наши все поверили; но в то, что Петр Степанович играет ими как пешками - тоже верили. А затем все знали, что завтра все-таки явятся в комплекте на место, и судьба Шатова решена. Чувствовали, что вдруг как мухи попали в паутину к огромному пауку; злились, но тряслись от страху.

Петр Степанович несомненно был виноват пред ними: все бы могло обойтись гораздо согласнее и легче, если б он позаботился хоть на капельку скрасить действительность. Вместо того, чтобы представить факт в приличном свете, чем-нибудь римско-гражданским, или в роде того, он только выставил грубый страх и угрозу собственной шкуре, что было уже просто невежливо. Конечно, во всем борьба за существование, и другого принципа нет, это всем известно, но ведь все-таки...

Но Петру Степановичу некогда было шевелить римлян; он сам был выбит из рельсов. Бегство Ставрогина ошеломило и придавило его. Он солгал, что Ставрогин виделся с вице-губернатором; то-то и есть, что тот уехал, не видавшись ни с кем, даже с матерью, - и уж действительно было странно, что его даже не беспокоили. (Впоследствии начальство принуждено было дать на это особый ответ.) Петр Степанович разузнавал целый день, но покамест ничего не узнал, и никогда он так не тревожился. Да и мог ли, мог ли он так, разом, отказаться от Ставрогина! Вот почему он и не мог быть слишком нежным с нашими. К тому же они ему руки связывали: у него уже решено было немедленно скакать за Ставрогиным; а между тем задерживал Шатов, надо было окончательно скрепить пятерку, на всякий случай. "Не бросать же ее даром, пожалуй и пригодится". Так, я полагаю, он рассуждал.

А что до Шатова, то он совершенно был уверен, что тот донесет. Он все налгал, что говорил нашим о доносе: никогда он не видал этого доноса и не слыхал о нем, но был уверен в нем как дважды два. Ему именно казалось, что Шатов ни за что не перенесет настоящей минуты, - смерти Лизы, смерти Марьи Тимофеевны, - и именно теперь наконец решится. Кто знает, может он и имел какие-нибудь данные так полагать. Известно тоже, что он ненавидел Шатова лично; между ними была когда-то ссора, а Петр Степанович никогда не прощал обиды. Я даже убежден, что это-то и было главнейшею причиной.

Тротуары у нас узенькие, кирпичные, а то так и мостки. Петр Степанович шагал по средине тротуара, занимая его весь и не обращая ни малейшего внимания на Липутина, которому не оставалось рядом места, так что тот должен был поспевать или на шаг позади или, чтоб идти разговаривая рядом, сбежать на улицу в грязь. Петр Степанович вдруг вспомнил, как он еще недавно семенил точно так же по грязи, чтобы поспеть за Ставрогиным, который, как и он теперь, шагал по средине, занимая весь тротуар. Он припомнил всю эту сцену, и бешенство захватило ему дух.

Но и Липутину захватывало дух от обиды. Пусть Петр Степанович обращается с нашими как угодно, но с ним? Ведь он более всех наших знает, ближе всех стоит к делу, интимнее всех приобщен к нему, и до сих пор, хоть косвенно, но беспрерывно участвовал в нем. О, он знал, что Петр Степанович даже и теперь мог его погубить в крайнем случае. Но Петра Степановича он уже возненавидел давно, и не за опасность, а за высокомерие его обращения. Теперь, когда приходилось решаться на такое дело, он злился более всех наших вместе взятых. Увы, он знал, что непременно "как раб" будет завтра же первым на месте, да еще всех остальных приведет, и если бы мог теперь до завтра как-нибудь убить Петра Степановича, не погубив себя, разумеется, то непременно бы убил.

Погруженный в свои ощущения, он молчал и трусил за своим мучителем. Тот, казалось, забыл о нем; изредка только неосторожно и невежливо толкал его локтем. Вдруг Петр Степанович на самой видной из наших улиц остановился и вошел в трактир.

- Это куда же?-вскипел Липутин; - да ведь это трактир.

- Я хочу съесть бифштекс.

- Помилуйте, это всегда полно народу.

- Ну и пусть.

- Но... мы опоздаем. Уж десять часов.

- Туда нельзя опоздать.

- Да ведь я опоздаю! Они меня ждут обратно.

- Ну и пусть; только глупо вам к ним являться. Я с вашею возней сегодня не обедал. А к Кириллову чем позднее, тем вернее.

Петр Степанович взял особую комнату. Липутин гневливо и обидчиво уселся в кресла в сторонке и смотрел, как он ест. Прошло полчаса и более. Петр Степанович не торопился, ел со вкусом, звонил, требовал другой горчицы, потом пива, и все не говорил ни слова. Он был в глубокой задумчивости. Он мог делать два дела - есть со вкусом и быть в глубокой задумчивости. Липутин до того наконец возненавидел его, что не в силах был от него оторваться. Это было нечто в роде нервного припадка. Он считал каждый кусок бифштекса, который тот отправлял в свой рот, ненавидел его за то, как он разевает его, как он жует, как он смакуя обсасывает кусок пожирнее, ненавидел самый бифштекс. Наконец стало как бы мешаться в его глазах; голова слегка начала кружиться; жар поочередно с морозом пробегал по спине.

- Вы ничего не делаете, прочтите, - перебросил ему вдруг бумажку Петр Степанович. Липутин приблизился к свечке. Бумажка была мелко исписана, скверным почерком и с помарками на каждой строке. Когда он осилил ее, Петр Степанович уже расплатился и уходил. На тротуаре Липутин протянул ему бумажку обратно.

- Оставьте у себя; после скажу. А впрочем, что вы скажете?

Липутин весь вздрогнул.

- По моему мнению... подобная прокламация... одна лишь смешная нелепость.

Злоба прорвалась; он почувствовал, что как будто его подхватили и понесли.

- Если мы решимся, - дрожал он весь мелкою дрожью, - распространять подобные прокламации, то нашею глупостью и непониманием дела заставим себя презирать-с.

- Гм. Я думаю иначе, - твердо шагал Петр Степанович.

- А я иначе; неужели вы это сами сочинили?

- Это не ваше дело.

- Я думаю тоже, что и стишонки: "Светлая личность" самые дряннейшие стишонки, какие только могут быть, и никогда не могли быть сочинены Герценом.

- Вы врете; стихи хороши.

- Я удивляюсь, например, и тому, - все несся скача и играя духом Липутин, - что нам предлагают действовать так, чтобы все провалилось. Это в Европе натурально желать, чтобы все провалилось, потому что там пролетариат, а мы здесь всего только любители и по-моему только пылим-с.

- Я думал, вы фурьерист.

- У Фурье не то, совсем не то-с.

- Знаю, что вздор.

- Нет, у Фурье не вздор... Извините меня, никак не могу поверить, чтобы в мае месяце было восстание.

Липутин даже расстегнулся, до того ему было жарко.

- Ну довольно, а теперь, чтобы не забыть, - ужасно хладнокровно перескочил Петр Степанович, - этот листок вы должны будете собственноручно набрать и напечатать, Шатова типографию мы выроем, и ее завтра же примете вы. В возможно скором времени вы наберете и оттиснете сколько можно более экземпляров и затем всю зиму разбрасывать. Средства будут указаны. Надо как можно более экземпляров, потому что у вас потребуют из других мест.

- Нет-с, уж извините, я не могу взять на себя такую... Отказываюсь.

- И однако же возьмете. Я действую по инструкции центрального комитета, а вы должны повиноваться.

- А я считаю, что заграничные наши центры забыли русскую действительность и нарушили всякую связь, а потому только бредят... Я даже думаю, что вместо многих сотен пятерок в России мы только одна и есть, а сети никакой совсем нет, - задохнулся наконец Липутин.

- Тем презреннее для вас, что вы, не веря делу, побежали за ним... и бежите теперь за мной как подлая собаченка.

- Нет-с, не бегу. Мы имеем полное право отстать и образовать новое общество.

- Дур-рак! - грозно прогремел вдруг Петр Степанович, засверкав глазами.

Оба стояли некоторое время друг против друга. Петр Степанович повернулся и самоуверенно направился прежнею дорогой.

В уме Липутина пронеслось как молния: "Повернусь и пойду назад: если теперь не повернусь, никогда не пойду назад". Так думал он ровно десять шагов, но на одиннадцатом одна новая и отчаянная мысль загорелась в его уме: он не повернулся и не пошел назад.

Пришли к дому Филиппова, но, еще не доходя, взяли проулком, или, лучше сказать, неприметною тропинкой вдоль забора, так что некоторое время пришлось пробираться по крутому откосу канавки, на котором нельзя было ноги сдержать и надо было хвататься за забор. В самом темном углу покривившегося забора, Петр Степанович вынул доску; образовалось отверстие, в которое он тотчас же и пролез. Липутин удивился, но пролез в свою очередь; затем доску вставили попрежнему. Это был тот самый тайный ход, которым лазил к Кириллову Федька.

- Шатов не должен знать, что мы здесь, - строго прошептал Петр Степанович Липутину.


III.


Кириллов, как всегда в этот час, сидел на своем кожаном диване за чаем. Он не привстал навстречу, но как-то весь вскинулся и тревожно поглядел на входивших.

- Вы не ошиблись, - сказал Петр Степанович, - я за тем самым.

- Сегодня?

- Нет, нет, завтра... около этого времени.

И он поспешно подсел к столу, с некоторым беспокойством приглядываясь ко встревожившемуся Кириллову. Тот впрочем уже успокоился и смотрел по-всегдашнему.

- Вот эти все не верят. Вы не сердитесь, что я привел Липутина?

- Сегодня не сержусь, а завтра хочу один.

- Но не раньше, как я приду, а потому при мне.

- Я бы хотел не при вас.

- Вы помните, что обещали написать и подписать все, что я продиктую.

- Мне все равно. А теперь долго будете?

- Мне надо видеться с одним человеком и остаться с полчаса, так уж как хотите, а эти полчаса просижу.

Кириллов промолчал. Липутин поместился между тем в сторонке, под портретом архиерея. Давешняя отчаянная мысль все более и более овладевала его умом. Кириллов почти не замечал его. Липутин знал теорию Кириллова еще прежде и смеялся над ним всегда; но теперь молчал и мрачно глядел вокруг себя.

- А я бы не прочь и чаю, - подвинулся Петр Степанович, - сейчас ел бифштекс и так и рассчитывал у вас чай застать.

- Пейте пожалуй.

- Прежде вы сами потчевали, - кисловато заметил Петр Степанович.

- Это все равно. Пусть и Липутин пьет.

- Нет-с, я... не могу.

- Не хочу или не могу? - быстро обернулся Петр Степанович.

- Я у них не стану-с, - с выражением отказался Липутин. Петр Степанович нахмурил брови.

- Пахнет мистицизмом; чорт вас знает что вы все за люди! Никто ему не ответил; молчали целую минуту.

- Но я знаю одно, - резко прибавил он вдруг, - что никакие предрассудки не остановят каждого из нас исполнить свою обязанность.

- Ставрогин уехал? - спросил Кириллов.

- Уехал.

- Это он хорошо сделал.

Петр Степанович сверкнул было глазами, но придержался.

- Мне все равно, как вы думаете, лишь бы каждый сдержал свое слово.

- Я сдержу свое слово.

- Впрочем я и всегда был уверен, что вы исполните ваш долг как независимый и прогрессивный человек.

- А вы смешны.

- Это пусть, я очень рад рассмешить. Я всегда рад, если могу угодить.

- Вам очень хочется, чтоб я застрелил себя, и боитесь если вдруг нет?

- То-есть, видите ли, вы сами соединили ваш план с нашими действиями. Рассчитывая на ваш план, мы уже кое-что предприняли, так что вы уж никак не могли бы отказаться, потому что нас подвели.

- Права никакого.

- Понимаю, понимаю, ваша полная воля, а мы ничто, но только чтоб эта полная ваша воля совершилась.

- И я должен буду взять на себя все ваши мерзости?

- Послушайте, Кириллов, вы не трусите ли? Если хотите отказаться, объявите сейчас же.

- Я не трушу.

- Я потому, что вы очень уж много спрашиваете.

- Скоро вы уйдете?

- Опять спрашиваете?

Кириллов презрительно оглядел его.

- Вот видите ли, - продолжал Петр Степанович, все более и более сердясь и беспокоясь и не находя надлежащего тона, - вы хотите, чтоб я ушел для уединения, чтобы сосредоточиться; но все это опасные признаки для вас же, для вас же первого. Вы хотите много думать. По-моему, лучше бы не думать, а так. И вы право меня беспокоите.

- Мне только одно очень скверно, что в ту минуту будет подле меня гадина как вы.

- Ну, это-то все равно. Я пожалуй в то время выйду и постою на крыльце. Если вы умираете и так неравнодушны, то... все это очень опасно. Я выйду на крыльцо, и предположите, что я ничего не понимаю и что я безмерно ниже вас человек.

- Нет, вы не безмерно; вы со способностями, но очень много не понимаете, потому что вы низкий человек.

- Очень рад, очень рад. Я уже сказал, что очень рад доставить развлечение... в такую минуту.

- Вы ничего не понимаете.

- То-есть, я... во всяком случае, я слушаю с уважением.

- Вы ничего не можете; вы даже теперь мелкой злобы спрятать не можете, хоть вам и невыгодно показывать. Вы меня разозлите, и я вдруг захочу еще полгода.

Петр Степанович посмотрел на часы.

- Я ничего никогда не понимал в вашей теории, но знаю, что вы не для нас ее выдумали, стало быть и без нас исполните. Знаю тоже, что не вы съели идею, а вас съела идея, стало быть и не отложите.

- Как? Меня съела идея?

- Да.

- А не я съел идею? Это хорошо. У вас есть маленький ум. Только вы дразните, а я горжусь.

- И прекрасно, и прекрасно. Это именно так и надо, чтобы вы гордились.

- Довольно; вы допили, уходите.

- Чорт возьми, придется, - привстал Петр Степанович.

- Однако все-таки рано. Послушайте, Кириллов, у Мясничихи застану я того человека, понимаете? Или и она наврала?

- Не застанете, потому что он здесь, а не там.

- Как здесь, чорт возьми, где?

- Сидит в кухне, ест и пьет.

- Да как он смел? - гневно покраснел Петр Степанович. - Он обязан был ждать... вздор! У него ни паспорта, ни денег!

- Не знаю. Он пришел проститься; одет и готов. Уходит и не воротится. Он говорил, что вы подлец, и не хочет ждать ваших денег.

- А-а! Он боится, что я... ну да я и теперь могу его, если... Где он, в кухне?

Кириллов отворил боковую дверь в крошечную темную комнату; из этой комнаты тремя ступенями вниз сходили в кухню, прямо в ту отгороженную каморку, в которой обыкновенно помещалась кухаркина кровать. Здесь-то в углу, под образами, и сидел теперь Федька за тесовым непокрытым столом. На столе пред ним помещался полуштоф, на тарелке хлеб и на глиняной посудине холодный кусок говядины с картофелем. Он закусывал с прохладой и был уже вполпьяна, но сидел в тулупе и очевидно совсем готовый в поход. За перегородкой закипал самовар, но не для Федьки, а сам Федька обязательно раздувал и настаивал его, вот уже с неделю или более каждую ночь для "Алексея Нилыча-с, ибо оченно привыкли, чтобы чай по ночам-с". Я сильно думаю, что говядину с картофелем за неимением кухарки, зажарил для Федьки еще с утра сам Кириллов.

- Это что ты выдумал? - вкатился вниз Петр Степанович. - Почему не ждал, где приказано?

И он с розмаху стукнул по столу кулаком.

Федька приосанился.

- Ты постой, Петр Степанович, постой, - щеголевато отчеканивая каждое слово заговорил он, - ты первым долгом здесь должен понимать, что ты на благородном визите у господина Кириллова, Алексея Нилыча, у которого всегда сапоги чистить можешь, потому он пред тобой образованный ум, а ты всего только - тьфу!

И он щеголевато отплевался в сторону сухим плевком. Видна была надменность, решимость и некоторое, весьма опасное, напускное, спокойное резонерство до первого взрыва. Но Петру Степановичу уже некогда было замечать опасности, да и не сходилось с его взглядом на вещи. Происшествия и неудачи дня совсем его закружили... Липутин с любопытством выглядывал вниз, с трех ступеней, из темной каморки.

- Хочешь или не хочешь иметь верный паспорт и хорошие деньги на проезд куда сказано? Да, или нет?

- Видишь, Петр Степанович, ты меня с самого первоначалу зачал обманывать, потому как ты выходишь передо мною настоящий подлец. Все равно как поганая человечья вошь, - вот я тебя за кого почитаю. Ты мне за неповинную кровь большие деньги сулил и за господина Ставрогина клятву давал, несмотря на то, что выходит одно лишь твое неучтивство. Я как есть ни одной каплей не участвовал, не то что полторы тысячи, а господин Ставрогин тебя давеча по щекам отхлестали, что уже и нам известно. Теперь ты мне сызнова угрожаешь и деньги сулишь, на какое дело - молчишь. А я сумлеваюсь в уме, что в Петербург меня шлешь, чтоб господину Ставрогину, Николаю Всеволодовичу, чем ни на есть по злобе своей отомстить, надеясь на мое легковерие. И из этого ты выходишь первый убивец. И знаешь ли ты, чего стал достоин уже тем одним пунктом, что в самого бога, творца истинного, перестал по разврату своему веровать? Все одно, что идолопоклонник и на одной линии с татарином или мордвой состоишь. Алексей Нилыч, будучи философом, тебе истинного бога, творца создателя, многократно объяснял и о сотворении мира, равно и будущих судеб и преображения всякой твари и всякого зверя из книги Апокалипсиса. Но ты как бестолковый идол в глухоте и немоте упорствуешь и прапорщика Эртелева к тому же самому привел, как тот самый злодей соблазнитель, называемый атеист...

- Ах ты пьяная харя! Сам образа обдирает, да еще бога проповедует!

- Я, видишь, Петр Степанович, говорю тебе это верно, что обдирал; но я только зеньчуг поснимал, и почем ты знаешь, может, и моя слеза пред горнилом всевышнего в ту самую минуту преобразилась, за некую обиду мою, так как есть точь-в-точь самый сей сирота, не имея насущного даже пристанища. Ты знаешь ли по книгам, что некогда в древние времена некоторый купец, точь-в-точь с таким же слезным воздыханием и молитвой, у пресвятой богородицы с сияния перл похитил, и потом всенародно с коленопреклонением всю сумму к самому подножию возвратил, и матерь заступница пред всеми людьми его пеленой осенила, так что по этому предмету даже в ту пору чудо вышло, и в государственные книги все точь-в-точь через начальство велено записать. А ты пустил мышь, значит, надругался над самым божиим перстом. И не будь ты природный мой господин, которого я, еще отроком бывши, на руках наших нашивал, то как есть тебя теперича порешил бы, даже с места сего не сходя!

Петр Степанович вошел в чрезмерный гнев:

- Говори, виделся ты сегодня со Ставрогиным?

- Это ты никогда не смеешь меня чтобы допрашивать. Господин Ставрогин как есть в удивлении пред тобою стоит и ниже пожеланием своим участвовал, не только распоряжением каким, али деньгами. Ты меня дерзнул.

- Деньги ты получишь, и две тысячи тоже получишь, в Петербурге, на месте, все целиком, и еще получишь.

- Ты, любезнейший, врешь, и смешно мне тебя даже видеть какой ты есть легковерный ум. Господин Ставрогин пред тобою как на лествице состоит, а ты на них снизу как глупая собаченка тявкаешь, тогда как они на тебя сверху и плюнуть-то за большую честь почитают.

- А знаешь ли ты, - остервенился Петр Степанович, - что я тебя, мерзавца, ни шагу отсюда не выпущу и прямо в полицию передам?

Федька вскочил на ноги и яростно сверкнул глазами. Петр Степанович выхватил револьвер. Тут произошла быстрая и отвратительная сцена: прежде чем Петр Степанович мог направить револьвер, Федька мгновенно извернулся и изо всей силы ударил его по щеке. В тот же миг послышался другой ужасный удар, затем третий, четвертый, все по щеке. Петр Степанович ошалел, выпучил глаза, что-то пробормотал и вдруг грохнулся со всего росту на пол.

- Вот вам, берите его! - с победоносным вывертом крикнул Федька; мигом схватил картуз, из-под лавки узелок и был таков. Петр Степанович храпел в беспамятстве. Липутин даже подумал, что совершилось убийство. Кириллов опрометью сбежал в кухню.

- Водой его! - вскрикнул он и, зачерпнув железным ковшом в ведре, вылил ему на голову. Петр Степанович пошевелился, приподнял голову, сел и бессмысленно смотрел пред собою.

- Ну, каково? - спросил Кириллов.

Тот пристально, и все еще не узнавая, глядел на него; но увидев выставившегося из кухни Липутина, улыбнулся своею гадкою улыбкой и вдруг вскочил, захватив с полу револьвер.

- Если вы вздумаете завтра убежать, как подлец Ставрогин, - исступленно накинулся он на Кириллова, весь бледный, заикаясь и неточно выговаривая слова, - то я вас на другом конце шара... повешу как муху... раздавлю... понимаете!

И он наставил Кириллову револьвер прямо в лоб; но почти в ту же минуту, опомнившись наконец совершенно, отдернул руку, сунул револьвер в карман и, не сказав более ни слова, побежал из дому. Липутин за ним. Вылезли в прежнюю лазейку и опять прошли откосом, придерживаясь за забор. Петр Степанович быстро зашагал по переулку, так что Липутин едва поспевал. У первого перекрестка вдруг остановился.

- Ну? - с вызовом повернулся он к Липутину. Липутин помнил револьвер и еще весь трепетал от бывшей сцены; но ответ как-то сам вдруг и неудержимо соскочил с его языка:

- Я думаю... я думаю, что "от Смоленска до Ташкента вовсе уж не с таким нетерпением ждут студента".

- А видели, что пил Федька на кухне?

- Что пил? Водку пил.

- Ну, так знайте, что он в последний раз в жизни пил водку. Рекомендую запомнить для дальнейших соображений. А теперь убирайтесь к чорту, вы до завтра не нужны... Но смотрите у меня: не глупить!

Липутин бросился сломя голову домой.


IV.


У него давно уже был припасен паспорт на чужое имя. Дико даже подумать, что этот аккуратный человечек, мелкий тиран семьи, во всяком случае чиновник (хотя и фурьерист) и наконец прежде всего капиталист и процентщик, - давным-давно уже возымел про себя фантастическую мысль припасти на всякий случай этот паспорт, чтобы с помощью его улизнуть за границу, если... допускал же он возможность этого если! хотя конечно он и сам никогда не мог формулировать, что именно могло бы обозначать это если...

Но теперь оно вдруг само формулировалось и в самом неожиданном роде. Та отчаянная идея, с которою он вошел к Кириллову, после "дурака", выслушанного от Петра Степановича на тротуаре, состояла в том, чтобы завтра же чем свет бросить все и экспатрироваться за границу! Кто не поверит, что такие фантастические вещи cлyчaютcя в нашей обыденной действительности и теперь, тот пусть справится с биографией всех русских настоящих эмигрантов за границей. Ни один не убежал умнее и реальнее. Все то же необузданное царство призраков и более ничего.

Прибежав домой, он начал с того, что заперся, достал сак и судорожно начал укладываться. Главная забота его состояла о деньгах и о том, сколько и как он их успеет спасти. Именно спасти, ибо, по понятиям его, медлить нельзя было уже ни часу и чем свет надо было находиться на большой дороге. Не знал он тоже, как он сядет в вагон; он смутно решился сесть где-нибудь на второй или на третьей большой станции от города, до нее же добраться хоть и пешком. Таким образом инстинктивно и машинально, с целым вихрем мыслей в голове, возился он над саком, и - вдруг остановился, бросил все и с глубоким стоном протянулся на диване.

Он ясно почувствовал и вдруг сознал, что бежит-то он пожалуй бежит, но что разрешить вопрос: до или после Шатова ему придется бежать? - он уже совершенно теперь не в силах; что теперь он только грубое, бесчувственное тело, инерционная масса, но что им движет посторонняя ужасная сила, и что хоть у него и есть паспорт за границу, хоть бы и мог он убежать от Шатова (а иначе для чего бы было так торопиться?), но что бежит он не до Шатова, не от Шатова, а именно после Шатова, и что уже так это решено, подписано и запечатано. В нестерпимой тоске, ежеминутно трепеща и удивляясь на самого себя, стеная и замирая попеременно, дожил он кое-как, запершись и лежа на диване, до одиннадцати часов утра следующего дня, и вот тут-то вдруг и последовал ожидаемый толчок, вдруг направивший его решимость. В одиннадцать часов, только что он отперся и вышел к домашним, он вдруг от них же узнал, что разбойник, беглый каторжный Федька, наводивший на всех ужас, грабитель церквей, недавний убийца и поджигатель, за которым следила и которого все не могла схватить наша полиция, найден чем свет утром убитым, в семи верстах от города, на повороте с большой дороги на проселок, к Захарьину, и что о том говорит уже весь город. Тотчас же сломя голову бросился он из дому узнавать подробности и узнал, во-первых: что Федька, найденный с проломленною головой, был по всем признакам ограблен и, во-вторых, что полиция уже имела сильные подозрения и даже некоторые твердые данные заключить, что убийцей его был Шпигулинский Фомка, тот самый, с которым он несомненно резал и зажег у Лебядкиных, и что ссора между ними произошла уже дорогой из-за утаенных будто бы Федькой больших денег, похищенных у Лебядкина... Липутин пробежал и в квартиру Петра Степановича и успел узнать с заднего крыльца, потаенно, что Петр Степанович хоть и воротился домой вчера, этак уже около часу пополуночи, но всю ночь преспокойно изволил почивать у себя дома вплоть до восьми часов утра. Разумеется, не могло быть сомнения, что в смерти разбойника Федьки ровно ничего не было необыкновенного, и что таковые развязки именно всего чаще случаются в подобных карьерах, но совпадение роковых слов: "что Федька в последний раз в этот вечер пил водку", с немедленным оправданием пророчества было до того знаменательно, что Липутин вдруг перестал колебаться. Толчок был дан; точно камень упал на него и придавил навсегда. Воротясь домой, он молча ткнул свой сак ногой под кровать, а вечером в назначенный час первым из всех явился на условленное место для встречи Шатова, правда, все еще с своим паспортом в кармане...


ГЛАВА ПЯТАЯ.

Путешественница.


I.


Катастрофа с Лизой и смерть Марьи Тимофеевны произвели подавляющее впечатление на Шатова. Я уже упоминал, что в то утро я его мельком встретил, он показался мне как бы не в своем уме. Между прочим сообщил, что накануне вечером, часов в девять (значит, часа за три до пожара), был у Марьи Тимофеевны. Он ходил поутру взглянуть на трупы, но сколько знаю, в то утро показаний не давал нигде никаких. Между тем к концу дня в душе его поднялась целая буря и... и, кажется, могу сказать утвердительно, был такой момент в сумерки, что он хотел встать, пойти и - объявить все. Что такое было это все - про то он сам знал. Разумеется, ничего бы не достиг, а предал бы просто себя. У него не было никаких доказательств, чтоб изобличить только что совершившееся злодеяние, да и сам он имел об нем одни лишь смутные догадки, только для него одного равнявшиеся полному убеждению. Но он готов был погубить себя, лишь бы только "раздавить мерзавцев", собственные его слова. Петр Степанович отчасти верно предугадал в нем этот порыв и сам знал, что сильно рискует, откладывая исполнение своего нового ужасного замысла до завтра. С его стороны тут было, по обыкновению, много самонадеянности и презрения ко всем этим "людишкам", а к Шатову в особенности. Он презирал Шатова уже давно за его "плаксивое идиотство", как выражался он о нем еще за границей, и твердо надеялся справиться с таким нехитрым человеком, то-есть не выпускать его из виду во весь этот день и пресечь ему путь при первой опасности. И однако спасло "мерзавцев" еще на малое время лишь одно совершенно неожиданное, а ими совсем не предвиденное обстоятельство...

Часу в восьмом вечера (это именно в то самое время, когда наши собрались у Эркеля, ждали Петра Степановича, негодовали и волновались), Шатов, с головною болью и в легком ознобе, лежал протянувшись на своей кровати, в темноте, без свечи; мучился недоумением, злился, решался, никак не мог решиться окончательно и с проклятьем предчувствовал, что все это однако ни к чему не поведет. Мало-по-малу он забылся на миг легким сном и видел во сне что-то похожее на кошмар; ему приснилось, что он опутан на своей кровати веревками, весь связан и не может пошевельнуться, а между тем раздаются по всему дому страшные удары в забор, в ворота, в его дверь, во флигеле у Кириллова, так что весь дом дрожит, и какой-то отдаленный, знакомый, но мучительный для него голос жалобно призывает его. Он вдруг очнулся и приподнялся на постели. К удивлению, удары в ворота продолжались, и хоть далеко не так сильные, как представлялось во сне, но частые и упорные, а странный и "мучительный" голос, хотя вовсе не жалобно, а напротив нетерпеливо и раздражительно, все слышался внизу у ворот вперемежку с чьим-то другим, более воздержным и обыкновенным голосом. Он вскочил, отворил форточку и высунул голову.

- Кто там? - окликнул он, буквально коченея от испуга.

- Если вы Шатов, - резко и твердо ответили ему снизу, - то пожалуста благоволите объявить, прямо и честно, согласны ли вы впустить меня или нет?

Так и есть; он узнал этот голос!

- Marie!.. Это ты?

- Я, я, Марья Шатова, и уверяю вас, что ни одной минуты более не могу задерживать извозчика.

- Сейчас... я только свечу... - слабо прокричал Шатов. Затем бросился искать спичек. Спички, как обыкновенно в таких случаях, не отыскивались. Уронил подсвечник со свечой на пол, и только что снизу опять послышался нетерпеливый голос, бросил все и сломя голову полетел вниз по своей крутой лестнице отворять калитку.

- Сделайте одолжение подержите сак, пока я разделаюсь с этим болваном, - встретила его внизу госпожа Марья Шатова и сунула ему в руки довольно легонький, дешевый ручной сак, из парусины с бронзовыми гвоздиками, дрезденской работы. Сама же раздражительно накинулась на извозчика:

- Смею вас уверить, что вы берете лишнее. Если вы протаскали меня целый лишний час по здешним грязным улицам, то виноваты вы же, потому что сами, стало быть, не знали, где эта глупая улица и этот дурацкий дом. Извольте принять ваши тридцать копеек и убедиться, что ничего больше не получите.

- Эх, барынька, сама ж тыкала на Вознесенску улицу, а эта Богоявленска: Вознесенской-то проулок эвона где отселева. Только мерина запарили.

- Вознесенская, Богоявленская - все эти глупые названия вам больше моего должны быть известны, так как вы здешний обыватель, и к тому же вы несправедливы: я вам прежде всего заявила про дом Филиппова, а вы именно подтвердили, что его знаете. Во всяком случае можете искать на мне завтра в мировом суде, а теперь прошу вас оставить меня в покое.

- Вот, вот еще пять копеек! - стремительно выхватил Шатов из кармана свой пятак и подал извозчику.

- Сделайте одолжение, прошу вас, не смейте этого делать! - вскипела было m-me Шатова, но извозчик тронул "мерина", а Шатов, схватив ее за руку, повлек в ворота.

- Скорей, Marie, скорей... это все пустяки и - как ты измокла! Тише, тут подыматься, - как жаль, что нет огня, - лестница крутая, держись крепче, крепче, ну вот и моя каморка. Извини, я без огня... Сейчас!

Он поднял подсвечник, но спички еще долго не отыскивались. Госпожа Шатова стояла в ожидании посреди комнаты молча и не шевелясь.

- Слава богу, наконец-то! - радостно вскричал он, осветив каморку. Марья Шатова бегло обозрела помещение.

- Мне говорили, что вы скверно живете, но все-таки я думала не так, - брезгливо произнесла она и направилась к кровати.

- Ох устала! - присела она с бессильным видом на жесткую постель. - Пожалуста поставьте сак и сядьте сами на стул. Впрочем как хотите, вы торчите на глазах. Я у вас на время, пока приищу работу, потому что ничего здесь не знаю и денег не имею. Но если вас стесняю, сделайте одолжение, опять прошу, заявите сейчас же, как и обязаны сделать, если вы честный человек. Я все-таки могу что-нибудь завтра продать и заплатить в гостинице, а уж в гостиницу извольте меня проводить сами... Ох, только я устала!

Шатов весь так и затрясся.

- Не нужно, Marie, не нужно гостиницу! Какая гостиница? Зачем, зачем?

Он, умоляя, сложил руки.

- Ну, если можно обойтись без гостиницы, то все-таки необходимо разъяснить дело. Вспомните, Шатов, что мы прожили с вами брачно в Женеве две недели и несколько дней, вот уже три года как разошлись, без особенной впрочем ссоры. Но не подумайте, чтоб я воротилась что-нибудь возобновлять из прежних глупостей. Я воротилась искать работы, и если прямо в этот город, то потому что мне все равно. Я не приехала в чем-нибудь раскаиваться; сделайте одолжение, не подумайте еще этой глупости.

- О, Marie! Это напрасно, совсем напрасно! - неясно бормотал Шатов.

- А коли так, коли вы настолько развиты, что можете и это понять, то позволю себе прибавить, что если теперь обратилась прямо к вам и пришла в вашу квартиру, то отчасти и потому, что всегда считала вас далеко не подлецом, а может быть гораздо лучше других... мерзавцев!..

Глаза ее засверкали. Должно быть, она много перенесла кое-чего от каких-нибудь "мерзавцев".

- И пожалуста будьте уверены, я над вами вовсе не смеялась сейчас, заявляя вам, что вы добры. Я говорила прямо, без красноречия, да и терпеть не могу. Однако все это вздор. Я всегда надеялась, что у вас хватит ума не надоедать... Ох, довольно, устала!

И она поглядела на него длинным, измученным, усталым взглядом. Шатов стоял пред ней через комнату, в пяти шагах, и робко, но как-то обновленно, с каким-то небывалым сиянием в лице ее слушал. Этот сильный и шершавый человек, постоянно шерстью вверх, вдруг весь смягчился и просветлел. В душе его задрожало что-то необычайное, совсем неожиданное. Три года разлуки, три года расторгнутого брака не вытеснили из сердца его ничего. И может быть каждый день в эти три года он мечтал о ней, о дорогом существе, когда-то ему сказавшем: "люблю". Зная Шатова, наверно скажу, что никогда бы он не мог допустить в себе даже мечты, чтобы какая-нибудь женщина могла сказать ему: "люблю". Он был целомудрен и стыдлив до дикости, считал себя страшным уродом, ненавидел свое лицо и свой характер, приравнивал себя к какому-то монстру, которого можно возить и показывать лишь на ярмарках. Вследствие всего этого выше всего считал честность, а убеждениям своим предавался до фанатизма, был мрачен, горд, гневлив и не словоохотлив. Но вот это единственное существо, две недели его любившее (он всегда, всегда тому верил!), - существо, которое он всегда считал неизмеримо выше себя, несмотря на совершенно трезвое понимание ее заблуждений; существо, которому он совершенно все, все мог простить (о том и вопроса быть не могло, а было даже нечто обратное, так что выходило по его, что он сам пред нею во всем виноват), эта женщина, эта Марья Шатова вдруг опять в его доме, опять пред ним... этого почти невозможно было понять! Он так был поражен, в этом событии заключалось для него столько чего-то страшного, и вместе с тем столько счастия, что конечно он не мог, а может быть не желал, боялся опомниться. Это был сон. Но когда она поглядела на него этим измученным взглядом, вдруг он понял, что это столь любимое существо страдает, может быть обижено. Сердце его замерло. Он с болью вгляделся в ее черты: давно уже исчез с этого усталого лица блеск первой молодости. Правда, она все еще была хороша собой, - в его глазах, как и прежде, красавица. (На самом деле это была женщина лет двадцати пяти, довольно сильного сложения, росту выше среднего (выше Шатова), с темнорусыми, пышными волосами, с бледным овальным лицом, большими темными глазами, теперь сверкавшими лихорадочным блеском.) Но легкомысленная, наивная и простодушная прежняя энергия, столь ему знакомая, сменилась в ней угрюмою раздражительностию, разочарованием, как бы цинизмом, к которому она еще не привыкла и которым сама тяготилась. Но главное, она была больна, это разглядел он ясно. Несмотря на весь свой страх пред нею, он вдруг подошел и схватил ее за обе руки:

- Marie... знаешь... ты, может быть, очень устала, ради бога не сердись... Если бы ты согласилась например хоть чаю, а? Чай очень подкрепляет, а? Если бы ты согласилась!..

- Чего тут согласилась, разумеется, соглашусь, какой вы попрежнему ребенок. Если можете, дайте. Как у вас тесно! Как у вас холодно!

- О, я сейчас дров, дров... дрова у меня есть! - весь заходил Шатов: - дрова... то-есть, но... впрочем и чаю сейчас, - махнул он рукой, как бы с отчаянною решимостию, и схватил фуражку.

- Куда ж вы? Стало быть, нет дома чаю?

- Будет, будет, будет, сейчас будет все... я... - Он схватил с полки револьвер.

- Я продам сейчас этот револьвер... или заложу...

- Что за глупости, и как это долго будет! Возьмите вот мои деньги, коли у вас нет ничего, тут восемь гривен, кажется; все. У вас точно в помешанном доме.

- Не надо, не надо твоих денег, я сейчас, в один миг, я и без револьвера...

И он бросился прямо к Кириллову. Это было вероятно еще часа за два до посещения Кириллова Петром Степановичем и Липутиным. Шатов и Кириллов, жившие на одном дворе, почти не видались друг с другом, а встречаясь, не кланялись и не говорили: слишком долго уж они "пролежали" вместе в Америке.

- Кириллов, у вас всегда чай; есть у вас чай и самовар?

Кириллов, ходивший по комнате (по обыкновению своему всю ночь из угла в угол), вдруг остановился и пристально посмотрел на вбежавшего, впрочем без особого удивления.

- Чай есть, сахар есть и самовар есть. Но самовара не надо, чай горячий. Садитесь и пейте просто.

- Кириллов, мы вместе лежали в Америке... Ко мне пришла жена... Я... Давайте чаю... Надо самовар.

- Если жена, то надо самовар. Но самовар после. У меня два. А теперь берите со стола чайник. Горячий, самый горячий. Берите все; берите сахар; весь. Хлеб... Хлеба много; весь. Есть телятина. Денег рубль.

- Давай, друг, отдам завтра! Ах, Кириллов!

- Это та жена, которая в Швейцарии? Это хорошо. И то, что вы так вбежали, тоже хорошо.

- Кириллов! - вскричал Шатов, захватывая под локоть чайник, а в обе руки сахар и хлеб. - Кириллов! Если б... если б вы могли отказаться от ваших ужасных фантазий и бросить ваш атеистический бред... о, какой бы вы были человек, Кириллов!

- Видно, что вы любите жену после Швейцарии. Это хорошо, если после Швейцарии. Когда надо чаю, приходите опять. Приходите всю ночь, я не сплю совсем. Самовар будет. Берите рубль, вот. Ступайте к жене, я останусь и буду думать о вас и о вашей жене.

Марья Шатова была видимо довольна поспешностию и почти с жадностию принялась за чай, но за самоваром бежать не понадобилось? она выпила всего полчашки и проглотила лишь крошечный кусочек хлебца. От телятины брезгливо и раздражительно отказалась.

- Ты больна, Marie, все это так в тебе болезненно... - робко заметил Шатов, робко около нее ухаживая.

- Конечно больна, пожалуста сядьте. Где вы взяли чай, если не было?

Шатов рассказал про Кириллова, слегка, вкратце. Она кое-что про него слышала.

- Знаю, что сумасшедший; пожалуста довольно; мало что ли дураков? Так вы были в Америке? Слышала, вы писали.

- Да, я... в Париж писал.

- Довольно, и пожалуста о чем-нибудь другом. Вы по убеждению славянофил?

- Я... я не то что... За невозможностию быть русским, стал славянофилом, - криво усмехнулся он, с натугой человека, сострившего не кстати и через силу.

- А вы не русский?

- Нет, не русский.

- Ну, все это глупости. Сядьте, прошу вас наконец. Что вы все туда-сюда? Вы думаете, я в бреду? Может, и буду в бреду. Вы говорите, вас только двое в доме?

- Двое... внизу...

- И все таких умных. Что внизу? Вы сказали внизу?

- Нет, ничего.

- Что ничего? Я хочу знать.

- Я только хотел сказать, что мы тут теперь двое во дворе, а внизу прежде жили Лебядкины...

- Это та, которую сегодня ночью зарезали? - вскинулась она вдруг. - Слышала. Только что приехала, слышала. У вас был пожар?

- Да, Marie, да, и может быть я делаю страшную подлость в сию минуту, что прощаю подлецов... - встал он вдруг и зашагал по комнате, подняв вверх руки как бы в исступлении.

Но Marie несовсем поняла его. Она слушала ответы рассеянно; она спрашивала, а не слушала.

- Славные дела у вас делаются. Ох, как все подло! Какие все подлецы! Да сядьте же, прошу вас наконец, о, как вы меня раздражаете!- и в изнеможении она опустилась головой на подушку.

- Marie, я не буду... Ты может быть прилегла бы, Marie?

Она не ответила и в бессилии закрыла глаза. Бледное ее лицо стало точно у мертвой. Она заснула почти мгновенно. Шатов посмотрел кругом, поправил свечу, посмотрел еще раз в беспокойстве на ее лицо, крепко сжал пред собой руки и на цыпочках вышел из комнаты в сени. На верху лестницы он уперся лицом в угол и простоял так минут десять, безмолвно и недвижимо. Простоял бы и дольше, но вдруг внизу послышались тихие, осторожные шаги. Кто-то подымался вверх. Шатов вспомнил, что забыл запереть калитку.

- Кто тут? - спросил он шепотом.

Незнакомый посетитель подымался не спеша и не отвечая. Взойдя наверх, остановился; рассмотреть его было в темноте невозможно; вдруг послышался его осторожный вопрос:

- Иван Шатов?

Шатов назвал себя, но немедленно протянул руку, чтоб остановить его; но тот схватил сам его за руку и - Шатов вздрогнул, как бы прикоснувшись к какому-то страшному гаду.

- Стойте здесь, - быстро прошептал он, - не входите, я не могу вас теперь принять. Ко мне воротилась жена. Я вынесу свечу.

Когда он воротился со свечкой, стоял какой-то молоденький офицерик; имени его он не знал, но где-то видел.

- Эркель, - отрекомендовался тот. - Видели меня у Виргинского.

- Помню; вы сидели и писали. Слушайте, - вскипел вдруг Шатов, исступленно подступая к нему, но говоря попрежнему шопотом, - вы сейчас мне сделали знак рукой, когда схватили мою руку. Но знайте, я могу наплевать на все эти знаки! Я не признаю... не хочу... Я могу вас спустить сейчас с лестницы, знаете вы это?

- Нет, я этого ничего не знаю и совсем не знаю, за что вы так рассердились, - незлобиво и почти простодушно ответил гость. - Я имею только передать вам нечто и за тем пришел, главное не желая терять времени. У вас станок, вам не принадлежащий и в котором вы обязаны отчетом, как знаете сами. Мне велено потребовать от вас передать его завтра же, ровно в семь часов пополудни, Липутину. Кроме того велено сообщить, что более от вас ничего никогда не потребуется.

- Ничего?

- Совершенно ничего. Ваша просьба исполняется, и вы навсегда устранены. Это положительно мне велено вам сообщить.

- Кто велел сообщить?

- Те, которые передали мне знак.

- Вы из-за границы?

- Это... это, я думаю, для вас безразлично.

- Э, чорт! А почему вы раньше не приходили, если вам велено?

- Я следовал некоторым инструкциям и был не один.

- Понимаю, понимаю, что были не один. Э... чорт! А зачем Липутин сам не пришел?

- Итак, я явлюсь за вами завтра ровно в шесть часов вечера и пойдем туда пешком. Кроме нас троих никого не будет.

- Верховенский будет?

- Нет, его не будет. Верховенский уезжает завтра поутру из города, в одиннадцать часов.

- Так я и думал, - бешено прошептал Шатов и стукнул себя кулаком по бедру; - бежал, каналья!

Он взволнованно задумался. Эркель пристально смотрел на него, молчал и ждал.

- Как же вы возьмете? Ведь это нельзя за раз взять в руки и унести.

- Да и не нужно будет. Вы только укажете место, а мы только удостоверимся, что действительно тут зарыто. Мы ведь знаем только, где это место, самого места не знаем. А вы разве указывали еще кому-нибудь место?

Шатов посмотрел на него.

- Вы-то, вы-то, такой мальчишка, - такой глупенький мальчишка, - вы тоже туда влезли с головой как баран? Э, да им и надо этакого соку! Ну ступайте! Э-эх! Тот подлец вас всех надул и бежал.

Эркель смотрел ясно и спокойно, но как будто не понимал.

- Верховенский бежал, Верховенский! - яростно проскрежетал Шатов.

- Да ведь он еще здесь, не уехал. Он только завтра уедет, - мягко и убедительно заметил Эркель. - Я его особенно приглашал присутствовать в качестве свидетеля; к нему моя вся инструкция была (соткровенничал он как молоденький, неопытный мальчик). Но он к сожалению не согласился, под предлогом отъезда; да и в самом деле что-то спешит.

Шатов еще раз сожалительно вскинул глазами на простачка, но вдруг махнул рукой, как бы подумав: "стоит жалеть-то".

- Хорошо, приду, - оборвал он вдруг, - а теперь убирайтесь, марш!

- Итак, я ровно в шесть часов, - вежливо поклонился Эркель и не спеша пошел с лестницы.

- Дурачок! - не утерпел крикнуть ему вслед с верху лестницы Шатов.

- Что-с? - отозвался тот уже снизу.

- Ничего, ступайте.

- Я думал, вы что-то сказали.


II.


Эркель был такой "дурачок", у которого только главного толку не было в голове, царя в голове; но маленького подчиненного толку у него было довольно, даже до хитрости. Фанатически, младенчески преданный "общему делу", а в сущности Петру Верховенскому, он действовал по его инструкции, данной ему в то время, когда в заседании у наших условились и распределили роли назавтра. Петр Степанович, назначая ему роль посланника, успел поговорить с ним минут десять в сторонке. Исполнительная часть была потребностью этой мелкой, малорассудочной, вечно жаждущей подчинения чужой воле натуры, - о, конечно не иначе как ради "общего" или "великого" дела. Но и это было все равно, ибо маленькие фанатики, подобные Эркелю, никак не могут понять служения идее, иначе как слив ее с самим лицом, по их понятию, выражающим эту идею. Чувствительный, ласковый и добрый Эркель быть может был самым бесчувственным из убийц, собравшихся на Шатова, и без всякой личной ненависти, не смигнув глазом, присутствовал бы при его убиении. Ему велено было, например, хорошенько между прочим высмотреть обстановку Шатова, во время исполнения своего поручения, и когда Шатов, приняв его на лестнице, сболтнул в жару, всего вероятнее не заметив того, что к нему воротилась жена, - у Эркеля тотчас же достало инстинктивной хитрости не выказать ни малейшего дальнейшего любопытства, несмотря на блеснувшую в уме догадку, что факт воротившейся жены имеет большое значение в успехе их предприятия...

Так в сущности и было: один только этот факт и спас "мерзавцев" от намерения Шатова, а вместе с тем и помог им от него "избавиться"... Во-первых, он взволновал Шатова, выбил его из колеи, отнял от него обычную прозорливость и осторожность. Какая-нибудь идея о своей собственной безопасности менее всего могла придти теперь в его голову, занятую совсем другим. Напротив, он с увлечением поверил, что Петр Верховенский завтра бежит: это так совпадало с его подозрениями! Возвратясь в комнату, он опять уселся в угол, уперся локтями в колена и закрыл руками лицо. Горькие мысли его мучили...

И вот он снова подымал голову, вставал на цыпочки и шел на нее поглядеть: "Господи! Да у нее завтра же разовьется горячка, к утру, пожалуй уже теперь началась! Конечно, простудилась. Она не привыкла к этому ужасному климату, а тут вагон, третий класс, кругом вихрь, дождь, а у нее такой холодный бурнусик, совсем никакой одежонки... И тут-то ее оставить, бросить без помощи! Сак-то, сак-то какой крошечный, легкий, сморщенный, десять фунтов! Бедная, как она изнурена, сколько вынесла! Она горда, оттого и не жалуется. Но раздражена, раздражена! Это болезнь: и ангел в болезни станет раздражителен. Какой сухой, горячий, должно быть лоб, как темно под глазами и... и как однако прекрасен этот овал лица, и эти пышные волосы, как..."

И он поскорее отводил глаза, поскорей отходил, как бы пугаясь одной идеи видеть в ней что-нибудь другое, чем несчастное, измученное существо, которому надо помочь, - "какие уж тут надежды! О, как низок, как подл человек!" и он шел опять в свой угол, садился, закрывал лицо руками и опять мечтал, опять припоминал... и опять мерещились ему надежды.

"Ох устала, ох устала!" припоминал он ее восклицания, ее слабый, надорванный голос: "Господи! Бросить ее теперь, а у ней восемь гривен; протянула свой портмоне, старенький, крошечный! Приехала места искать,- ну что она понимает в местах, что они понимают в России? Ведь это как блажные дети, все у них собственные фантазии, ими же созданные; и сердится бедная зачем не похожа Россия на их иностранные мечтаньица! О несчастные, о невинные!.. И однако в самом деле здесь холодно"...

Он вспомнил, что она жаловалась, что он обещался затопить печь. "Дрова тут, можно принести, не разбудить бы только. Впрочем можно. А как решить насчет телятины? Встанет, может быть захочет кушать... Ну это после; Кириллов всю ночь не спит. Чем бы ее накрыть, она так крепко спит, но ей верно холодно, ах холодно!"

И он еще раз подошел на нее посмотреть; платье немного завернулось, и половина правой ноги открылась до колена. Он вдруг отвернулся, почти в испуге, снял с себя теплое пальто, и, оставшись в стареньком сюртучишке, накрыл, стараясь не смотреть, обнаженное место.

Зажиганье дров, хождение на цыпочках, осматривание спящей, мечты в углу, потом опять осматривание спящей взяли много времени. Прошло два-три часа. И вот в это-то время у Кириллова успели побывать Верховенский и Липутин. Наконец и он задремал в углу. Раздался ее стон; она пробудилась, она звала его; он вскочил как преступник.

- Marie! Я было заснул... Ах, какой я подлец, Marie!

Она привстала, озираясь с удивлением, как бы не узнавая, где находится, и вдруг вся всполошилась в негодовании, в гневе.

- Я заняла вашу постель, я заснула вне себя от усталости; как смели вы не разбудить меня? Как осмелились подумать, что я намерена быть вам в тягость?

- Как мог я разбудить тебя, Marie?

- Могли; должны были! Для вас тут нет другой постели, а я заняла вашу. Вы не должны были ставить меня в фальшивое положение. Или вы думаете, я приехала пользоваться вашими благодеяниями? Сейчас извольте занять вашу постель, а я лягу в углу на стульях...

- Marie, столько нет стульев, да и нечего постлать.

- Ну так просто на полу. Ведь вам же самому придется спать на полу. Я хочу на полу, сейчас, сейчас!

Она встала, хотела шагнуть, но вдруг как бы сильнейшая судорожная боль разом отняла у ней все силы и всю решимость, и она с громким стоном опять упала на постель. Шатов подбежал, но Marie, спрятав лицо в подушки, захватила его руку и изо всей силы стала сжимать и ломать ее в своей руке. Так продолжалось с минуту.

- Marie, голубчик, если надо, тут есть доктор Френцель, мне знакомый, очень... Я бы сбегал к нему.

- Вздор!

- Как вздор? Скажи, Marie, что у тебя болит? А то бы можно припарки... на живот, например... Это я и без доктора могу... А то горчишники.

- Что ж это? - странно спросила она, подымая голову и испуганно смотря на него.

- То-есть что именно, Marie? - не понимал Шатов, - про что ты спрашиваешь? О боже, я совсем теряюсь, Marie, извини, что ничего не понимаю.

- Эх отстаньте, не ваше дело понимать. Да и было бы очень смешно... - горько усмехнулась она. - Говорите мне про что-нибудь. Ходите по комнате и говорите. Не стойте подле меня и не глядите на меня, об этом особенно прошу вас в пятисотый раз!

Шатов стал ходить по комнате, смотря в пол и изо всех сил стараясь не взглянуть на нее.

- Тут - не рассердись, Marie, умоляю тебя, - тут есть телятина, недалеко, и чай... Ты так мало давеча скушала...

Она брезгливо и злобно замахала рукой. Шатов в отчаянии прикусил язык.

- Слушайте, я намерена здесь открыть переплетную, на разумных началах ассоциаций. Так как вы здесь живете, то как вы думаете: удастся или нет?

- Эх, Marie, у нас и книг-то не читают, да и нет их совсем. Да и станет он книгу переплетать?

- Кто он?

- Здешний читатель и здешний житель вообще, Marie.

- Ну так и говорите яснее, а то: он, а кто он - неизвестно. Грамматики не знаете.

- Это в духе языка, Marie, - пробормотал Шатов.

- Ах, подите вы с вашим духом, надоели. Почему здешний житель или читатель не станет переплетать?

- Потому что читать книгу и ее переплетать это целых два периода развития, и огромных. Сначала он помаленьку читать приучается, веками, разумеется, но треплет книгу и валяет ее, считая за несерьезную вещь. Переплет же означает уже и уважение к книге, означает, что он не только читать полюбил, но и за дело признал. До этого периода еще вся Россия не дожила. Европа давно переплетает.

- Это хоть и по-педантски, но по крайней мере неглупо сказано и напоминает мне три года назад; вы иногда были довольно остроумны три года назад.

Она это высказала так же брезгливо, как и все прежние капризные свои фразы.

- Marie, Marie, - в умилении обратился к ней Шатов, - о Marie! Если б ты знала, сколько в эти три года прошло и проехало! Я слышал потом, что ты будто бы презирала меня за перемену убеждений. Кого ж я бросил? Врагов живой жизни, устарелых либералишек, боящихся собственной независимости; лакеев мысли, врагов личности и свободы, дряхлых проповедников мертвечины и тухлятины! Что у них: старчество, золотая средина, самая мещанская, подлая бездарность, завистливое равенство, равенство без собственного достоинства, равенство, как сознает его лакей или как сознавал француз 93 года... А главное, везде мерзавцы, мерзавцы и мерзавцы!

- Да, мерзавцев много, - отрывисто и болезненно проговорила она. Она лежала протянувшись, недвижимо и как бы боясь пошевелиться, откинувшись головой на подушку, несколько вбок, смотря в потолок утомленным, но горячим взглядом. Лицо ее было бледно, губы высохли и запеклись.

- Ты сознаешь, Marie, сознаешь! - воскликнул Шатов. Она хотела было сделать отрицательный знак головой, и вдруг с нею сделалась прежняя судорога. Опять она спрятала лицо в подушку и опять изо всей силы целую минуту сжимала до боли руку подбежавшего и обезумевшего от ужаса Шатова.

- Marie, Marie! Но ведь это может быть очень серьезно, Marie!

- Молчите... Я не хочу, не хочу, - восклицала она почти в ярости, повертываясь опять вверх лицом; - не смейте глядеть на меня, с вашим состраданием! Ходите по комнате, говорите что-нибудь, говорите...

Шатов как потерянный начал было снова что-то бормотать.

- Вы чем здесь занимаетесь? - спросила она с брезгливым нетерпением перебивая его.

- На контору к купцу одному хожу. Я, Marie, если б особенно захотел, мог бы и здесь хорошие деньги доставать.

- Тем для вас лучше...

- Ах, не подумай чего, Marie, я так сказал...

- А еще что делаете? Что проповедуете? Ведь вы не можете не проповедывать; таков характер!

- Бога проповедую, Marie.

- В которого сами не верите. Этой идеи я никогда не могла понять.

- Оставим, Marie, это потом.

- Что такое была здесь эта Марья Тимофеевна?

- Это тоже мы потом, Marie.

- Не смейте мне делать такие замечания! Правда ли, что смерть эту можно отнести к злодейству... этих людей?

- Непременно так, - проскрежетал Шатов.

Marie вдруг подняла голову и болезненно прокричала:

- Не смейте мне больше говорить об этом, никогда не смейте, никогда не смейте!

И она опять упала на постель в припадке той же судорожной боли; это уже в третий раз, но на этот раз стоны стали громче, обратились в крики.

- О, несносный человек! О, нестерпимый человек! - металась она, уже не жалея себя, отталкивая стоявшего над нею Шатова.

- Marie, я буду, что хочешь... я буду ходить, говорить...

- Да неужто вы не видите, что началось?

- Что началось, Marie?

- А почем я знаю? Я разве тут знаю что-нибудь... О, проклятая! О, будь проклято все заране!

- Marie, если б ты сказала, что начинается... а то я... что я пойму если так?

- Вы отвлеченный, бесполезный болтун. О, будь проклято все на свете!

- Marie! Marie!

Он серьезно подумал, что с ней начинается помешательство.

- Да неужели вы наконец не видите, что я мучаюсь родами, - приподнялась она, смотря на него со страшною, болезненною исказившею все лицо ее злобой. - Будь он заране проклят, этот ребенок!

- Marie, - воскликнул Шатов, догадавшись наконец в чем дело, - Marie... Но что же ты не сказала заране? - спохватился он вдруг и с энергическою решимостью схватил свою фуражку.

- А я почем знала, входя сюда? - Неужто пришла бы к вам? Мне сказали, еще через десять дней! Куда же вы, куда же вы, не смейте!

- За повивальною бабкой! я продам револьвер; прежде всего теперь деньги!

- Не смейте ничего, не смейте повивальную бабку, просто бабу, старуху, у меня в портмоне восемь гривен... Родят же деревенские бабы без бабок... А околею, так тем лучше...

- И баба будет, и старуха будет. Только как я, как я оставлю тебя одну, Marie!

Но сообразив, что лучше теперь оставить ее одну, несмотря на все ее исступление, чем потом оставить без помощи, он, не слушая ее стонов, ни гневливых восклицаний, и надеясь на свои ноги, пустился сломя голову с лестницы.


III.


Прежде всего к Кириллову. Было уже около часу пополуночи. Кириллов стоял посреди комнаты.

- Кириллов, жена родит!

- То-есть как?

- Родит, ребенка родит!

- Вы... не ошибаетесь?

- О нет, нет, у ней судорги!.. Надо бабу, старуху какую-нибудь, непременно сейчас... Можно теперь достать? У вас было много старух...

- Очень жаль, что я родить не умею, - задумчиво отвечал Кириллов, - то-есть не я родить не умею, а сделать так, чтобы родить, не умею... или... Нет, это я не умею сказать.

- То-есть вы не можете сами помочь в родах; но я не про то; старуху, старуху, я прошу бабу, сиделку, служанку!

- Старуха будет, только может быть не сейчас. Если хотите, я вместо...

- О, невозможно; я теперь к Виргинской, к бабке.

- Мерзавка!

- О, да, Кириллов, да, но она лучше всех! О, да, все это будет без благоговения, без радости, брезгливо, с бранью, с богохульством - при такой великой тайне, появлении нового существа!.. О, она уж теперь проклинает его!..

- Если хотите, я...

- Нет, нет, а пока я буду бегать (о, я притащу Виргинскую!), вы иногда подходите к моей лестнице и тихонько прислушивайтесь, но не смейте входить, вы ее испугаете, ни за что не входите, вы только слушайте... на всякий ужасный случай. Ну если что крайнее случится, тогда войдите.

- Понимаю. Денег еще рубль. Вот. Я хотел завтра курицу, теперь не хочу. Бегите скорей, бегите изо всей силы. Самовар всю ночь.

Кириллов ничего не знал о намерениях насчет Шатова, да и прежде никогда не знал о всей степени опасности ему угрожающей. Знал только, что у него какие-то старые счеты с "теми людьми", и хотя сам был в это дело отчасти замешан, сообщенными ему из-за границы инструкциями (впрочем весьма поверхностными, ибо близко он ни в чем не участвовал), но в последнее время он все бросил, все поручения, совершенно устранил себя от всяких дел, прежде же всего от "общего дела", и предался жизни созерцательной. Петр Верховенский, в заседании, хотя и позвал Липутина к Кириллову, чтоб удостовериться, что тот примет, в данный момент, "дело Шатова" на себя, но однако в объяснениях с Кирилловым ни слова не сказал про Шатова, даже не намекнул, - вероятно считая не политичным, а Кириллова даже и неблагонадежным, и оставив до завтра, когда уже все будет сделано, а Кириллову, стало быть, будет уже "все равно"; по крайней мере так рассуждал о Кириллове Петр Степанович. Липутин тоже очень заметил, что о Шатове, несмотря на обещание, ни слова не было упомянуто, но Липутин был слишком взволнован, чтобы протестовать.

Как вихрь бежал Шатов в Муравьиную улицу, проклиная расстояние и не видя ему конца.

Надо было долго стучать у Виргинского: все давно уже спали. Но Шатов изо всей силы и безо всякой церемонии заколотил в ставню. Цепная собака на дворе рвалась и заливалась злобным лаем. Собаки всей улицы подхватили; поднялся собачий гам.

- Что вы стучите и чего вам угодно? - раздался наконец у окна мягкий и не соответственный "оскорблению" голос самого Виргинского. Ставня приотворилась, открылась и форточка.

- Кто там, какой подлец? - злобно провизжал уже совершенно соответственный оскорблению женский голос старой девы, родственницы Виргинского.

- Я, Шатов, ко мне воротилась жена и теперь сейчас родит...

- Ну пусть и родит, убирайтесь!

- Я за Ариной Прохоровной, я не уйду без Арины Прохоровны!

- Не может она ко всякому ходить. По ночам особая практика... Убирайтесь к Макшеевой и не смейте шуметь! - трещал обозленный женский голос. Слышно было, как Виргинский останавливал; но старая дева его отталкивала и не уступала.

- Я не уйду! - прокричал опять Шатов.

- Подождите, подождите же! - прикрикнул наконец Виргинский, осилив деву, - прошу вас, Шатов, подождать пять минут, я разбужу Арину Прохоровну, и пожалуста не стучите и не кричите... О, как все это ужасно!

Через пять бесконечных минут явилась Арина Прохоровна.

- К вам жена приехала? - послышался из форточки ее голос, и к удивлению Шатова вовсе не злой, а так только по обыкновенному повелительный; но Арина Прохоровна иначе и не могла говорить.

- Да, жена и родит.

- Марья Игнатьевна?

- Да, Марья Игнатьевна. Разумеется, Марья Игнатьевна! Наступило молчание. Шатов ждал. В доме перешептывались.

- Она давно приехала? - спросила опять m-me Виргинская.

- Сегодня вечером, в восемь часов. Пожалуста поскорей. Опять пошептались, опять как будто посоветовались.

- Слушайте, вы не ошибаетесь? Она сама вас послала за мной?

- Нет, она не посылала за вами, она хочет бабу, простую бабу, чтобы меня не обременять расходами, но не беспокойтесь, я заплачу.

- Хорошо, приду, заплатите или нет. Я всегда ценила независимые чувства Марьи Игнатьевны, хотя она может быть не помнит меня. Есть у вас самые необходимые вещи?

- Ничего нет, но все будет, будет, будет... "Есть же и в этих людях великодушие!" думал Шатов, направляясь к Лямшину. "Убеждения и человек - это, кажется, две вещи во многом различные. Я может быть много виноват пред ними!.. Все виноваты, все виноваты и... если бы в этом все убедились!.."

У Лямшина пришлось стучать недолго; к удивлению, он мигом отворил форточку, вскочив с постели босой и в белье, рискуя насморком; а он очень был мнителен и постоянно заботился о своем здоровье. Но была особая причина такой чуткости и поспешности: Лямшин трепетал весь вечер и до сих пор еще не мог заснуть от волнения вследствие заседания у наших; ему все мерещилось посещение некоторых незваных и уже совсем нежеланных гостей. Известие о доносе Шатова больше всего его мучило... И вот вдруг как нарочно, так ужасно громко застучали в окошко!..

Он до того струсил, увидав Шатова, что тотчас же захлопнул форточку и убежал на кровать. Шатов стал неистово стучать и кричать.

- Как вы смеете так стучать среди ночи? - грозно, но замирая от страху, крикнул Лямшин, по крайней мере минуты через две решившись отворить снова форточку и убедившись наконец, что Шатов пришел один.

- Вот вам револьвер; берите обратно, давайте пятнадцать рублей.

- Что это, вы пьяны? Это разбой; я только простужусь. Постойте, я сейчас плед накину.

- Сейчас давайте пятнадцать рублей. Если не дадите, буду стучать и кричать до зари; я у вас раму выбью.

- А я закричу караул, и вас в каталашку возьмут.

- А я немой что ли? Я не закричу караул? Кому бояться караула, вам или мне?

- И вы можете питать такие подлые убеждения... Я знаю, на что вы намекаете... Стойте, стойте, ради бога не стучите! Помилуйте, у кого деньги ночью? Ну зачем вам деньги, если вы не пьяны?

- Ко мне жена воротилась. Я вам десять рублей скинул, я ни разу не стрелял; берите револьвер, берите сию минуту.

Лямшин машинально протянул из форточки руку и принял револьвер; подождал, и вдруг, быстро выскочив головой из форточки, пролепетал как бы не помня себя и с ознобом в спине:

- Вы врете, к вам совсем не пришла жена. Это... это вы просто хотите куда-нибудь убежать.

- Дурак вы, куда мне бежать? Это ваш Петр Верховенский пусть бежит, а не я. Я был сейчас у бабки Виргинской, и она тотчас согласилась ко мне придти. Справьтесь. Жена мучается; нужны деньги; давайте денег!

Целый фейерверк идей блеснул в изворотливом уме Лямшина. Все вдруг приняло другой оборот, но все еще страх не давал рассудить.

- Да как же... ведь вы не живете с женой?

- А я вам голову пробью за такие вопросы.

- Ах бог мой, простите, понимаю, меня только ошеломило... Но я понимаю, понимаю. Но... но - неужели Арина Прохоровна придет? Вы сказали сейчас, что она пошла? Знаете, ведь это неправда. Видите, видите, видите, как вы говорите неправду на каждом шагу.

- Она наверно теперь у жены сидит, не задерживайте, я не виноват, что вы глупы.

- Неправда, я не глуп. Извините меня, никак не могу... И он, совсем уже потерявшись, в третий раз стал опять запирать, но Шатов так завопил, что он мигом опять выставился.

- Но это совершенное посягновение на личность? Чего вы от меня требуете, ну чего, чего, формулируйте. И заметьте, заметьте себе, среди такой ночи!

- Пятнадцать рублей требую, баранья голова!

- Но я, может, вовсе не хочу брать назад револьвер. Вы не имеете права. Вы купили вещь - и все кончено, и не имеете права. Я такую сумму ночью ни за что не могу. Где я достану такую сумму?

- У тебя всегда деньги есть; я тебе сбавил десять рублей, но ты известный жиденок.

- Приходите послезавтра, - слышите, послезавтра утром, ровно в двенадцать часов, и я все отдам, все, не правда ли?

Шатов в третий раз неистово застучал в раму:

- Давай десять рублей, а завтра чем свет утром пять.

- Нет, послезавтра утром пять, а завтра ей-богу не будет. Лучше и не приходите, лучше не приходите.

- Давай десять; о, подлец!

- За что же вы так ругаетесь? Подождите, надобно засветить; вы вот стекло выбили... Кто по ночам так ругается? Вот! - протянул он из окна бумажку.

Шатов схватил - бумажка была пятирублевая.

- Ей-богу не могу, хоть зарежьте, не могу, послезавтра все могу, а теперь ничего не могу.

- Не уйду! - заревел Шатов.

- Ну вот берите, вот еще, видите еще, а больше не дам. Ну хоть орите во все горло, не дам, ну хоть что бы там ни было, не дам; не дам, и не дам!

Он был в исступлении, в отчаянии, в поту. Две кредитки, которые он еще выдал, были рублевые. Всего скопилось у Шатова семь рублей.

- Ну чорт с тобой, завтра приду. Изобью тебя, Лямшин, если не приготовишь восьми рублей.

"А дома-то меня не будет, дурак!" быстро подумал про себя Лямшин.

- Стойте, стойте! - неистово закричал он вслед Шатову, который уже побежал. - Стойте, воротитесь. Скажите пожалуста, это правду вы сказали, что к вам воротилась жена?

- Дурак! - плюнул Шатов и побежал что было мочи домой.


IV.


Замечу, что Арина Прохоровна ничего не знала о вчерашних намерениях, принятых в заседании. Виргинский, возвратясь домой, пораженный и ослабевший, не осмелился сообщить ей принятое решение; но все-таки не утерпел и открыл половину, - то-есть все известие, сообщенное Верховенским о непременном намерении Шатова донести; но тут же заявил, что несовсем доверяет известию. Арина Прохоровна испугалась ужасно. Вот почему, когда прибежал за нею Шатов, она, несмотря на то, что была утомлена, промаявшись с одною родильницей всю прошлую ночь, немедленно решилась пойти. Она всегда была уверена, что "такая дрянь, как Шатов, способен на гражданскую подлость"; но прибытие Марьи Игнатьевны подводило дело под новую точку зрения. Испуг Шатова, отчаянный тон его просьб, мольбы о помощи обозначали переворот в чувствах предателя: человек, решившийся даже предать себя, чтобы только погубить других - кажется, имел бы другой вид и тон, чем представлялось в действительности. Одним словом, Арина Прохоровна решилась рассмотреть все сама своими глазами. Виргинский остался очень доволен ее решимостью,- как будто пять пудов с него сняли! У него даже родилась надежда: вид Шатова показался ему в высшей степени несоответственным предположению Верховенского...

Шатов не ошибся; возвратясь он уже застал Арину Прохоровну у Marie. Она только что приехала, с презрением прогнала Кириллова, торчавшего внизу лестницы; наскоро познакомилась с Marie, которая за прежнюю знакомую ее не признала; нашла ее в "сквернейшем положении", то-есть злобною, расстроенною и в "самом малодушном отчаянии" и - в каких-нибудь пять минут одержала решительный верх над всеми ее возражениями.

- Чего вы наладили, что не хотите дорогой акушерки? - говорила она в ту самую минуту как входил Шатов, - совершенный вздор, фальшивые мысли от ненормальности вашего положения. С помощью простой какой-нибудь старухи, простонародной бабки, вам пятьдесят шансов кончить худо; а уж тут хлопот и расходов будет больше, чем с дорогою акушеркой. Почему вы знаете, что я дорогая акушерка? Заплатите после, я с вас лишнего не возьму, а за успех поручусь; со мной не умрете, не таких видывала. Да и ребенка хоть завтра же вам отправлю в приют, а потом в деревню на воспитание, тем и дело с концом. А там вы выздоравливаете, принимаетесь за разумный труд и в очень короткий срок вознаграждаете Шатова за помещение и расходы, которые вовсе будут не так велики...

- Я не то... Я не в праве обременять...

- Рациональные и гражданские чувства, но поверьте, что Шатов ничего почти не истратит, если захочет из фантастического господина обратиться хоть в капельку в человека верных идей. Стоит только не делать глупостей, не бить в барабан, не бегать высуня язык по городу. Не держать его за руки, так он к утру подымет пожалуй всех здешних докторов; поднял же всех собак у меня на улице. Докторов не надо, я уже сказала, что ручаюсь за все. Старуху пожалуй еще можно нанять для прислуги, это ничего не стоит. Впрочем он и сам может на что-нибудь пригодиться, не на одни только глупости. Руки есть, ноги есть, в аптеку сбегает, без всякого оскорбления ваших чувств благодеянием. Какое чорт благодеяние! Разве не он вас привел к этому положению? Разве не он поссорил вас с тем семейством, где вы были в гувернантках, с эгоистическою целью на вас жениться? Ведь мы слышали... Впрочем он сам сейчас прибежал как ошалелый и накричал на всю улицу. Я ни к кому не навязываюсь и пришла единственно для вас, из принципа, что все наши обязаны солидарностью; я ему заявила это, еще не выходя из дому. Если я по-вашему лишняя, то прощайте; только не вышло бы беды, которую так легко устранить.

И она даже поднялась со стула.

Marie была так беспомощна, до того страдала и, надо правду сказать, до того пугалась предстоящего, что не посмела ее отпустить. Но эта женщина стала ей вдруг ненавистна: совсем не о том она говорила, совсем не то было в душе Marie! Но пророчество о возможной смерти в руках неопытной повитухи победило отвращение. Зато к Шатову она стала с этой минуты еще требовательнее, еще беспощаднее. Дошло наконец до того, что запретила ему не только смотреть на себя, но и стоять к себе лицом. Мучения становились сильнее. Проклятия, даже брань становились все неистовее.

- Э, да мы его вышлем, - отрезала Арина Прохоровна, - на нем лица нет, он только вас пугает; побледнел как мертвец! Вам-то чего, скажите пожалуста, смешной чудак? Вот комедия!

Шатов не отвечал; он решился ничего не отвечать.

- Видала я глупых отцов в таких случаях, тоже с ума сходят. Но ведь те по крайней мере...

- Перестаньте или бросьте меня, чтоб я околела! Чтобы ни слова не говорили! Не хочу, не хочу! - раскричалась Marie.

- Ни слова не говорить нельзя, если вы сами не лишились рассудка; так я и понимаю об вас в этом положении, По крайней мере надо о деле: скажите, заготовлено у вас что-нибудь? Отвечайте вы, Шатов, ей не до того.

- Скажите, что именно надобно?

- Значит, ничего не заготовлено.

Она высчитала все необходимое нужное, и надо отдать ей справедливость, ограничилась самым крайне-необходимым, до нищенства. Кое-что нашлось у Шатова. Marie вынула ключ и протянула ему, чтоб он поискал в ее саквояже. Так как у него дрожали руки, то он и прокопался несколько дольше, чем следовало, отпирая незнакомый замок. Marie вышла из себя, но когда подскочила Арина Прохоровна, чтоб отнять у него ключ, то ни за что не позволила ей заглянуть в свой сак и с блажным криком и плачем настояла, чтобы сак отпирал один Шатов.

За иными вещами приходилось сбегать к Кириллову. Чуть только Шатов повернулся идти, она тотчас стала неистово звать его назад и успокоилась лишь тогда, когда опрометью воротившийся с лестницы Шатов разъяснил ей, что уходит лишь на минуту, за самым необходимым, и тотчас опять воротится.

- Ну, на вас трудно, барыня, угодить, - рассмеялась Арина Прохоровна: - то стой лицом к стене и не смей на вас посмотреть, то не смей даже и на минутку отлучиться, заплачете. Ведь он этак что-нибудь пожалуй подумает. Ну, ну, не блажите, не кукситесь, я ведь смеюсь.

- Он не смеет ничего подумать.

- Та-та-та, если бы не был в вас влюблен как баран, не бегал бы по улицам высуня язык и не поднял бы по городу всех собак. Он у меня раму выбил.


V.


Шатов застал Кириллова, все еще ходившего из угла в угол по комнате, до того рассеянным, что тот даже забыл о приезде жены, слушал и не понимал.

- Ах да, - вспомнил он вдруг, как бы отрываясь с усилием и только на миг от какой-то увлекавшей его идеи, - да... старуха... Жена или старуха? Постойте: и жена и старуха, так? Помню; ходил; старуха придет, только не сейчас. Берите подушку. Еще что? Да... Постойте, бывают с вами, Шатов, - минуты вечной гармония?

- Знаете, Кириллов, вам нельзя больше не спать по ночам. Кириллов очнулся и - странно - заговорил гораздо складнее, чем даже всегда говорил; видно было, что он давно уже все это формулировал и может быть записал:

- Есть секунды, их всего зараз приходит пять или шесть, и вы вдруг чувствуете присутствие вечной гармонии, совершенно достигнутой. Это не земное; я не про то, что оно небесное, а про то, что человек в земном виде не может перенести. Надо перемениться физически или умереть, Это чувство ясное и неоспоримое. Как будто вдруг ощущаете всю природу я вдруг говорите: да, это правда. Бог, когда мир создавал, то в конце каждого дня создания говорил: "да, это правда, это хорошо". Это... это не умиление, а только так, радость. Вы не прощаете ничего, потому что прощать уже нечего. Вы не то что любите, о - тут выше любви! Всего страшнее, что так ужасно ясно и такая радость. Если более пяти секунд - то душа не выдержит и должна исчезнуть. В эти пять секунд я проживаю жизнь и за них отдам всю мою жизнь, потому что стоит. Чтобы выдержать десять секунд, надо перемениться физически. Я думаю, человек должен перестать родить. К чему дети, к чему развитие, коли цель достигнута? В Евангелии сказано, что в воскресении не будут родить, а будут как ангелы божии. Намек. Ваша жена родит?

- Кириллов, это часто приходит?

- В три дня раз, в неделю раз.

- У вас нет падучей?

- Нет.

- Значит, будет. Берегитесь, Кириллов, я слышал, что именно так падучая начинается. Мне один эпилептик подробно описывал это предварительное ощущение пред припадком, точь-в-точь как вы; пять секунд и он назначал и говорил, что более нельзя вынести. Вспомните Магометов кувшин, не успевший пролиться, пока он облетел на коне своем рай. Кувшин - это те же пять секунд; слишком напоминает вашу гармонию, а Магомет был эпилептик. Берегитесь, Кириллов, падучая!

- Не успеет, - тихо усмехнулся Кириллов.


Фёдор Достоевский - БЕСЫ - 09 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ, читать текст

См. также Достоевский Фёдор - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

БЕСЫ - 10 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
VI. Ночь проходила. Шатова посылали, бранили, призывали. Marie дошла ...

БЕСЫ - 11 ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
II. - Видите, друг мой, вы позволите мне называть себя вашим другом, n...