Григорий Данилевский
«Беглые в Новороссии - 02»

"Беглые в Новороссии - 02"

Раз привез попу дьячок из города почту. Он кинулся прежде на газеты, единственную роскошь своего пустынного и глухого степного быта.

- Боже, опять публикация о беглых! Эк их сколько! Когда-то этому конец будет?

И он стал читать, наскоро разрывая пакеты херсонских, таврических, донских и прочих местных ведомостей.

- Послушай, Фендрихов,- говорил он дьячку, степенно стоявшему у дверей,- вот что пишут. Дай-ка платок носовой... Да трубочку набей... за табаком надо съездить... Слушай, вон в таврических пишут: "Оное же правление извещает, бежал в третий раз, четыре года назад, Макарославской губернии, Южнобайрацкого уезда, дворовый человек помещика Студныченко, Василий Милороденко, он же по прозвищам в бегах: Александр Дамский и Аксен Шкатулкин. Бежал он, обвиняемый в сообществе с нахичеванскими армянами, делавшими фальшивые ассигнации, и в подделке для придонских пристаней, беглым же людям всякого звания, паспортов. Приметы ему: нос, рот, подбородок и уши умеренные, глаза карие, волосы и усы темно-русые. Особых примет не имеется. Говорит хорошо по-русски, веселого нрава, вежлив и выдает себя иногда за человека высшего круга; более нанимается в лакеи и в приказчики, а в часы загула ходит по шинкам и сборищам с бубном, играя на нем за деньги. Почему оное правление, ведя дело о паспортах и фальшивых ассигнациях, нашедшему или указавшему его, обещает дать приличное вознаграждение и покорнейше просит все подлежащие присутственные места не оставить..." и проч.

- А? Фендрихов! слышишь?

- Слышу-с, ваше преподобие! Подло-с.

- Ведь это тот самый Милороденко, друг Левенчука, что и у нас на подцерковной два года назад косил? Как ты думаешь?

- Тот-с; я его еще с двора прогнал тогда: к нашей Оксане еще, безобразный человек, тогда подбирался, ваше преподобие...

- Эх, Оксана, Оксана!.. Да ты слышишь - фальшивые ассигнации делал и паспорты... А это ведь каторгой пахнет! А кажется, и хороший человек.

Повторяю тебе, Левенчук ему еще и приятель; он сказывал, что этот Милороденко на дворянке будто был где-то женат... Да где-то, Фендрихов, и Левенчук теперь?

Дьячок вздохнул.

- Да-с, срок-с подходит! на днях, полагать должно, он вынырнет где-нибудь, Оксану потребует либо деньги, выкуп назад.

- Что деньги! Не в деньгах дело! не их, братец ты мой, жаль! Жаль парня; хороший человек! Ведь голову потеряет, руки на себя наложит, узнал уж я его, что за человек! Как он надежды эти строил - поселиться за Кубанью или в Бессарабии хотел, а уж Оксану-то любил он, любил... Подло, Фендрихов, Панчуковский поступил! Не убоялся таганрогской истории!

- Подло-с; распреподлеющий и развратный человек, и только-с. Сказано, смерд собачий, а не люд божий! Я бы ему голодному в голод али прозябшему в мороз, в метель, хлеба, места теплого не дал, я бы ему больному...

В это время в сенях скрипнули двери. Дьячок насторожил уши, шмыгнул туда, посмотрел, вошел в сени, поговорил с кем-то и явился в комнату смущенный.

- Ваше преподобие! там от этого самого Панчуковского-с, от полковника приехали! - И такова сила богатого человека в свете: как ни бранили полковника эти люди, а появился простой посланный от него, и они потерялись.

Отец Павладий засуетился, оправился, даже прежде надел подрясник и вышел к приехавшему. Сначала он смешался, увидя, что это лакей.

- Что тебе, любезный? - спросил радушно отец Павладий, не поднимая глаз на посланного.

- Полковник прислали просить газет, что вы получаете, на день только, говорят, от скуки почитать! - ответил Абдулка (это был он).

Священник задумался. "Странно! - подумал он,- до сих пор ни разу не просил, или он прикидывается, чтоб показать, что совесть чиста, или, в самом деле, не он украл Оксану? Так где же она и кто ее украл?.."

Он вынул платок, сам не зная для чего, повертел его, высморкался.

- Так ты говоришь, что ему нужны газеты?

- Точно так-с.

Отвечая это, Абдулка бойко поглядывал по сторонам, как бы обнюхивая, в каком положении находятся стены здесь с тех пор, как он тут свободно ходил и ставил обратно свечку.

Священник вертел в руках платок.

- Это ему читать?

- Читать-с.

- Стало, он дома? Это скучает он, значит?

- Дома-с.

- Он что делает?

- Известное дело, барин! Больше пишут-с, лежат на диване или приказы отдают, либо курят... У нас тоже гости бывают.

- Кто же?

- Господа Небольцевы, немец Шульцвейн опять насчет степи наезжал...

- А он ездит куда?

- Как не ездить! В поле ездят на работу; так куда-нибудь, в гости...

Священник обратился к дьячку, у которого рот, с приездом Абдулки, как открылся, так и остался.

- Газеты, Фендрихов, на столе лежат?

- На столе.

- Все там лежат?

- Все.

- Ну, так ты ему это дай; а ты, видишь ли, любезный, полковнику кланяйся и скажи ему от меня... слышишь? от меня скажи: очень рад, да чтоб только листочков там не помяли.

- Будьте покойны-с.

- А косари по чем? - нежданно и уже без всякой причины брякнул старик.

- По трехрублевику-с в день и по порции.

- Ай, батюшки! вот ломят! Ну, да я по трехрублевику не достану, где нам!

Посланный уехал. Священник вошел в комнату, стал перед дьячком, отер крупный пот с лица и расставил руки, а потом ударил себя по лбу:

- Вот опростоволосился! И чего я так его почтил? Что, брат Фендрихов, а? Каков тузище?..

Дьячок махнул рукой и зарычал:

- Голодному ли, в мороз ли, больному ли, а я бы ему отказал!

Развратник, антихрист! Это он, другому некому, я уж знаю! Эк! анафема! И еще за газетами к нам же... Тьфу! и сраму им нет.

Газеты полковнику отвезены, но он их бросил, не читав, и, следовательно, не имев случая узнать, кого разыскивают из новых беглых, за чем он прежде всегда следил, между прочим. Когда священник получил обратно газеты, он заметил, что полковник их вовсе не читал. Они были в том же положении, как сложил он их, отправляя.

"Странно! - подумал священник,- так и есть, он их брал, чтоб только вид показать, что его совесть против меня чиста. Но с беглыми как бы он теперь не попался..."

VIII

Пленница

Между тем, как Мосей Ильич Шутовкин, поручив своих детей Михайлову, с незапамятным порывом отдался поздним опытам любви и плотоядно увеселялся в компании своей красавицы, а Михайлов, предоставляя малым птенцам клевать не одни зерна науки, но и всякие другие зерна, благодушно аферировал с мелкими окрестными торгашами,- в это время буквально никто в околотке не знал, куда делась вторая красавица. Таковы уже степи. Кто украл, догадывались сначала немногие; но потом и эти бросили свои догадки и почти перестали вовсе судить о них. Да и не к тому повернулись в ту пору общие толки и мысли. В это время подходила жатва пшеницы; пшеница начинала уже осыпаться, все хватались за серпы и косы, а между тем носились тревожные слухи о саранче, что будто где-то, не то с Дону, не то из Крыма, она летела и близилась. С трепетом поглядывал Панчуковский на свой громадный рисковый тысячедеся-тинный посев пшеницы. Он частенько показывался на балконе верхнего яруса своего дома и, куря душистую кабанас или фуэнтес, всматривался в далеко волнующиеся сухим шорохом хлебные нивы.

- По чем у вас в конторе объявлена цена за съемку десятины пшеницы? -

подобострастно спрашивали полковника мелкие соседи его, из небогатых дворянчиков.

- Дорого-с,- говорил, надменно подшучивая, новороссийский янки,- по девяти целковых за десятину, скосить только и сложить в копны! Осточертела мне совсем эта пшеница своими анафемскими расходами!

- А! по девяти целковых за одно это? вот сказать бы это в Питере!

Соседи ухмылялись улыбочками голодных собак, но втайне трепетали, что им надо будет тоже платить.

Но где же Оксана? Куда запрятал ее Панчуковский с той поры, как ее завез было на свой хутор, под Ростовом? Никто этого не знал и не ведал.

Знали соседи, что точно полковник ездил в день пропажи Оксаны на торги, был там с Шульцвейном и через три дня воротился. Стал он потом ездить всюду, по-прежнему, разговор-чивый, степенный, веселый и вместе серьезный, пленяя всех своим нарядом, обращением, прической и даже щегольскими ногтями. Глянет, по отъезде его, на свои лапищи и на навозоподобные ногти какой-нибудь Вебер или Швабер, или сосед-плантатор из русских же, рассмеется и плюнет на пол, не метенный уже две недели по поводу полевых работ.

- И когда у этих господ,- замечает иной из них,- времени станет еще на такое продовольствие ручек и ногтей! Тут некогда иной раз головы вычесать, бороды побрить; рубаху одну по неделям в степи таскаешь, так что после жена и в спальню к себе не подпускает! А он? Это непостижимо! и дела как будто идут еще лучше нашего! Вон и Шульцвейна, говорят, осилил... непостижимо!

"Сказать бы опять, что полковник, если бы похитил точно девушку,-

думали иногда соседи,- то ворота бы затворял в свое жилище, а то нет: всякий входит туда и выходит оттуда свободно!"

Стены действительно были высоко выведены, не влезешь без порядочной лестницы на них ни снутри, ни снаружи. На воротах висели огромные замки.

Снутри они еще запирались прежде на ночь на железные засовы, а теперь стояли постоянно настежь. В кухонный флигель, единст-венное здание, кроме конюшни, внутри главного двора (остальные здания: рабочие, кузница, овчарни, скотные сараи и ток были за двором в полуверсте), также всем позволялось ходить. В самом доме, наконец, внизу и вверху, окна были, как всегда, не закрыты ставнями. В нижних окнах, под полуопущенными белыми жалюзи, отороченными алыми фестонами, часто показывалась красивая русая голова владельца. Слуга, повар, кучер и приказчики отдельных частей, являясь из кухни и из задворных строений, так же свободно входили в дом за приказаниями и по делам домашнего обихода. Однажды только в это время полковника сильно огорчили некоторым громовым известием. На степь, перебитую им для своих овечьих стад у Шульцвейна на торгах, налетела с Кубани саранча и в два дня съела все камыши и травы. "Оборвалось! - сказал Панчуковский,- ну, да зато же немца в пыль стоптал!" И стада, вышедшие было из его хуторов на новые приволья, возвратились снова назад. Зато домашнее счастье выкупало теперь всякие потери, да и ожидался сбор с баснословного в крае посева пшеницы. "Сто тысяч дохода за глаза! - думал полковник,- за глаза!" Часто под вечер, высунувшись из окна кабинета в тень на воздух, когда солнце уже переливалось за другую часть красивого двухэтажного дома, кидал он на двор просо и кормил из своих рук голландок, кохинхинок, хохлатых разнородных кур собственного завода или сманивал к крыльцу, швыряя гарнцем крупы, целые стаи голубей, водившихся на крыше каменной конюшни.

Голуби кружились, садились по двору стадами или, насытившись у крылечка, вились над большими тополями, осенявшими дом до верхушек окон второго этажа, полузакрытого ими. Ходила возле кур и голубей, ухмыляясь в счастье и в гордости хозяйки, одна подслеповатая батрачка, шестидесятилетняя добродушная карга, Домаха, также из беглых. В бегах она пребывала уже более сорока лет, мыкалась во многих местах и была рада, что сперва пристроилась в Новой Диканьке кухаркою нанятых рабочих, потом коровницей и, наконец, птичницей. Домаха была совершенно седая и даже с седыми кустоватыми бровями, отменно шедшими к ее темно-оливковому, южному морщинистому лицу.

Она постоянно где-нибудь смиренно копалась, отличалась мягкостью нрава и голоса, исполняла молча все, что ей давали, заменяла и огородницу, и водоноса, и дворника. Хотя теперь у полковника во дворе, в отличных деревянных конурах содержались на цепи два злейших цербера, но полковник, поглядывая иногда на них и на Домаху, шутливо думал: "Нельзя ли уволить и собак, и их должность также поручить Домахе? Она, верно, и лаяла бы с усердием по ночам!"

Итак, следов пребывания Оксаны у Панчуковского не оказывалось.

- У! проклятое бурлачье! оно горой за него стоит! - говорили мелкие соседи, изредка еще толкуя о лихой дворне полковника,- точно вертеп Синей Бороды! Что попадет туда, пиши пропало: как в воду канет. То пробавлялся захожими по воле красавицами, из окольных, а тут уж, как черкес, воровать живьем стал... Шутовкин тоже украл, да не прячется; а этот еще хитрит!

Являлись даже нарочитые соглядатаи к полковнику. Приезжали, между прочим, брат Небольцев, естественная дрянь, сплетник, слабохарактерный подслеповатый игрок и гаденький мот, в долгах, как в паутине, с целью будто бы купить браковых овец у полковника, а собственно поглазеть и понюхать, не спрятана ли где-нибудь в Новой Диканьке похищенная воспитанница отца Павладия. Его приняли очень сухо, но вежливо, и он уехал, ничего не открыв.

Являлись в Новую Диканьку, будто мимоездом, из Святодухова Кута и дьячок и сам отец Павладий. Даже губернатор, говорят, прислал полковнику при энергической ноте, для сведения и ответа, безыменный донос о передержательстве беглых крестьянок и "неизвестно куда пропавшей воспитанницы священника Павладия Поморского". Панчуковский мастер был отписываться; ответил губернатору резко и умно, а вместе с тем частно послал исправнику три ящика отличных дорогих сигар. Но не мог полковник не обидеться на выходки соседей из более порядочного круга.

- Господа, довольно! - говорил он в одной компании, играя в банк третьи сутки,- всякая шутка должна иметь свой конец. Я прошу вас больше не упоминать при мне об этой истории. Она обижает и меня, и мой чин, и мое положение в свете. Я уже вышел из поры дюжинного волокитства... Я, господа, не черкес и не юнкер, а Владимир Алексеевич Панчуковский!

Если бы кто захотел, однако же, подлинно узнать о судьбе Оксаны, тому стоило только обратиться с вопросами к старому "чабану" на арендном хуторе полковника. В день, когда Панчуковский, проводив после торгов с хутора колониста, вошел за перегородку своей пустки, чабан к вечеру услышал невыразимые крики. Чей-то сперва сильный и громкий, потом тихий и слабый голос молил о пощаде...

Старый чабан, больной и дряхлый человек, а некогда музыкант, вторая скрипка какого-то князя, из беглых, собирался уже богу молиться после ужина и ложиться спать, как, наконец, обратил внимание на эти крики. Он вышел из своей хаты, постоял, послушал, и давно замершее сердце с силой застучало в его груди. Он сходил к овцам, воротился, крики стали смолкать. Кучер барина и другой батрак, наделенные, по обещанию, суммой на выпивку, весело ушли в овраг с квартою водки, привезенной с торгов. Старик стоял один. "Не мне, видно, старому забродчику,- подумал он,- не мне одному не было счастья на свете! То еще чья-то доля пропадает, коли не пропала!" Сел, уронил седую голову на колени и заплакал. А ночь была так же восхитительна, и по-прежнему чудные, таинственные, обворожительные шорохи носились в воздухе окольных степей...

К ночи крики и голоса в пустке смолкли. А наутро полковник вышел веселый, как-то богатырски-смелый, дал ближайшей прислуге опять на магарыч, Самуйлика оставил, а с батраком уехал. Немного погодя наехал в эту неответную глушь, четверней в карете, будто барина привез, один Абдулка, побыл тут часа с три и к вечеру выехал. В карете окна были завешены. Чабан это видел с поля. "Не наше дело! - думал он,- не наше!" И тихо допасал свое стадо, тыкая палкою в траву, и, соображая, повторял, по обычаю, со скуки, счет прожитых им горемычных годов.

Полковник отлично устроился. Пленница его долго не смирялась, но потом, так же как и все на свете, смирилась. Кого не проберет железный коготь неволи и заточения? Ее поместили в уединенной комнатке дома Новой Диканьки, на мезонине. Разумеется, за нею ходила баба Домаха, и как кормила собак на привязи и кур по двору, с таким же молчаливым добродушием хлопотала она и возле убивавшейся господской пленницы.

- Что ты, мое сердце, стонешь все? глянь: вон тебе ленты новые купили, кофту суконную, юбки пошили! Чего плакать? И-и! в наши годы мы не то сносили! - говорила иной раз Домаха, взбираясь на вышку к Оксане.

- Душно, бабо! нельзя тут быть под этою крышею! От железа пар такой, духота как в бане,- и это с утра до ночи, целую ночь мечешься! Хоть бы посвежее...

- Так зачем же ты противишься, неласкова к нему? Тебя и держит под замком. А то пошла бы себе уточкою по свободе.

Оксана отмалчивалась и только плакала.

- Да вы, бабо, хоть окошко мне отворите!

- Слуховое? Другого нет.

- Да хоть слуховое, для воздуху.

- Эге! А как выскочишь с крыши да сдуру еще расшибешься? На то оно и забито у нас железом, тут прежде панская казна, сказывают, была. Около двери и сундук стоял.

- Куда мне разбиваться и скакать с крыши! Пропала уж теперь совсем моя голова; куда мне идти? все от меня откажутся; и то я была сирота, а теперь чем стала?

Домаха качала головой.

- Сердце мое, сердце, одумайся! На что оно-то, что ты говоришь! Пан у нас добрый; побудь с ним годок-другой, он тебя в золото оденет. Вон и я была молода, наш барин сперва меня было отличил, а там и до дочек моих добрался. Так что ж? Поплакала, да и замолчала! Сказано, переможется...

- А зачем же вы, бабо, бежали да уж столько лет тут мыкаетесь в бурлаках, на чужбине?

- Э! про то уж я знаю!.. Видишь, сердце, скажу я тебе, пожалуй: я пана нашего любила и во всем ему была покорна; да пани наша старая меня допекла, как помер он,- от нее я и бежала... Я и бежала, сердце!

- Бабо, бабо! жгите меня лучше на угольях, ставьте на стекла битые, только дайте мне домой воротиться,- дайте там с горя моего помереть!

- Да ты же сирота, беглая, Оксана! куда тебе идти?

- Я про то уж знаю, бабо! Попросите барина, чтоб пустил меня; будет уж мне тут мучиться... будет!

- Не можно, Оксана, не можно, и пустые ты речи говоришь! а когда хочешь, вот тебе нитки и иголки, шей себе рубашки, ишь какого холста барин купил! голландского...

Домаха еще постояла, покачала головой и тихо ушла, недоумевая, как это, среди такой холи и роскоши, такая непокорность. Оксана плакала и, пока было светло, принималась без всякого сознания шить, что ей давали. Она, ноя от тоски, думала о священнике, о привольной роще, о ракитнике; дитя Горпины мысленно качала... А Левенчук?

Перед захождением солнца Домаха несла ей ужинать всяких яств и питий вволю. Ничего не ела Оксана: "Левенчук, Левенчук! где ты?" - шептала она...

Сумерки сгущались, месяц вырезывался перед слуховым окном, ступеньки по лестнице наверх скрипели под знакомыми шагами, и дверь в вышку Оксаны отворялась... "Это он! - подумает Оксана, задрожав всем телом, и кинется в угол каморки. Как бы хотела она в ту минуту нож в руках держать!..

Несмотря на темноту, легко, однако, отыскивается и ее угол и она сама.

Глухая и пустынная окрестная степь и темная-темная ночь не слышат ничего, что делается и кроется в этом каменном доме, за этою высокою оградой.

К рассвету Владимир Алексеевич выходил опять на площадку лестницы, будил ногой спавшую у порога заветных дверей верную дуэнью Домаху, приказывал ей пуще глаза беречь пленницу и сходил вниз. Внизу же иногда его покорно ждали те же услужливые Лепорелло: Абдулка или Самуйлик. "Ну,-

думает Домаха,- барин теперь остепенился - одну знает!" А Владимир Алексеевич, нередко в ту же ночь до утра, скакал с ними верхом на другое свиданье, в какой-нибудь уединенный казацкий или колонистский хутор, где ожидали его новые, путем долгих исканий купленные ласки чернобровой Катри, Одарки или голубоокой немецкой Каролинхен. Оксана не знала, что и прибрать в голову, когда он уходил от нее. Только сердце усиленно билось в ее груди, как у перепела, нежданно перемещенного с привольных диких нив, из пахучих гречих или прос в тесную плетеную клетку: сколько ни мечись, сколько ни стукай в сети глупою разбитою головою, не вырвешься, не порхнешь опять на вольную волю!

Были последние дни июля.

День клонился к вечеру. По полю без оглядки и без дороги спешил куда-то напрямик рослый, дюжий, загорелый и страшно запыленный парень в синем мещанском жилете, в новой черной свитке и в серой барашковой шапке.

Он изредка останавливался у косарских артелей, подходил, что-то порывисто спрашивал и поспешно уходил снова далее. При повороте на Святодухов Кут он остановился, как бы в раздумье, идти ли туда, или взять в сторону? Пошел было мимо, но одумался, махнул рукой и своротил опять туда. Отец Павладий столкнулся с ним у церковной ограды, идя зачем-то с ключами в церковь.

- Левенчук! Откуда?

- Я, батюшка...

Священник опомнился и более не спрашивал! Он молча пошел обратно в дом. Левенчук пошел за ним.

- Ну, вижу я,- начал, запыхавшись, священник, сев дома на крыльцо,-

вижу, что ты, Харько, все знаешь!

- Знаю, батюшка!

- Где же ты это так долго был?

- Болен был, на пристани; чуть не умер.

- Да, ты похудел!..

В эти четыре долгие недели Левенчук точно похудел, но в то же время возмужал, будто вырос еще более и, загорев и закрасневшись от дороги, похорошел. Волосы скобкой, стриженые усы стали виднее: молодец молодцом.

- Что это в котомке у тебя? Где это ты так принарядился ?

- Это подарки невесте и вам, батюшка! Да и как было не нарядиться, дожидаясь такого дня? Работы было вдоволь на пристанях, и выкуп готов - да невеста, должно статься, не готова, батюшка! А я-то и хатку уж себе сторговал на Поморье, тихим трудом замыслил жить с нею...

Священник замотал головою, всхлипывая и смотря на Харько в испуге и в смущении.

- Убью, батюшка! - сказал неожиданно Левенчук, ударивши котомкой оземь,- убью его, зарежу, как собаку!

Глаза его сверкали. Лицо побелело.

- А потом что будет? - спросил священник, сам не зная, что отвечать на эту угрозу.

- Что вам, батюшка, каяться, как на духу? - спросил в свой черед Левенчук.

- Говори, как на духу!

- Ну, я подожгу полковника, запалю его со всех концов: клуню, овчарню, все зажгу, убью его и на себя руки наложу. Вот что!

Священник прошелся по комнате.

- Ах ты, душегуб, душегуб, Харько!

- Я-то душегуб? Нет, не я, а он! Да что мне теперь, ну? Думал, в бегах счастье найду... И тут его прежде нас, дураков, забрали! Дураки мы,- вот что, батюшка! Право, дураки. Теперь я уж понял! Не то нам следует делать,-

вот что!

Священник встал, взял за полу Левенчука, повел его в спальню, разложил святой покров на столе, под образами, раскрыл на нем евангелие и сказал:

- Беру с тебя присягу, Харитон: поклянись мне, что ничего того не сделаешь, на что повернулся нечестивый твой язык! Клянись, Харько! Я этого не попущу!

- Не буду я клясться, батюшка! Не буду!

- Клянись, Харько, клянись, скорее, дурацкая твоя душа, а то донесу!

ей-богу, донесу!

- Доносите, доносите! А мы на вас надеялись, как на отца родного; вы же нам, несчастным, беглым, советы давали, укрывали нас, кормили и обнадеживали нас...

- Я-то? Ах ты, глупец, дурак Харько! Когда я беглых держал? Да нет, ты не уйдешь от меня! Клянись, Харько! ты не понимаешь, что говоришь! Клянись!

- повторял священник Левенчуку, указывая на святую книгу, и сам между тем трухнув не на шутку.- Давай присягу, а то свяжу тебя и донесу...

Левенчук подошел.

- Так слушайте же, батюшка: вот что будет теперь. Бежал я с неводом от моря, как весть о пропаже Оксаны дошла туда с людьми. Поверите ли - все жалели, как я опрометью побежал оттуда! По пути, на перекрестках, на мостах, у переправ, везде жалели. Народ зашумел, грозится, волнуется,- так мне ли терпеть? Два дня я бежал, да вчера без души и упал в какой-то лощинке. Чабаны веберовские меня нашли, в корчму перенесли. Меня оттирали, кровь бросил один жидок... Вон рука моя еще и теперь перевязана; истомился я, а все-таки добежал до Ананьевки, а после до Андросовки. "Что, спрашиваю у людей, правда ли это?" - "Правда, отвечают, и все жалеют и там да на полковника указуют,- что греха не хотим брать на душу, некому больше! Это уж как змей лютый, как волк; кто попадет, съест наверно!" Так-то, батюшка, говорят про него люди.

Священник смотрел на него исподлобья. Он его и жалел, вместе и боялся.

- Так я уж, батюшка, вот теперь как надумал: пойду его просить: может, я его умолю, а может, не умолю, в ногах валяться буду! Не даст - не гневайтесь, батюшка... зарок свой я порешу...

Слезы бежали на подстриженные усы Харько.

Губы его тихо вздрагивали. Глаза тоскливо следили за священником.

Священника передернуло, он взглянул в окно, закрыл книгу и сказал:

- Ну, коли так, так с богом; я надеюсь, что полковник отдаст тебе Оксану. Нет у меня тебе благословения на злое дело; пожалей и меня, мои старые-то годы! А я сам буду писать Панчуковскому... Авось он отдаст Оксану. Да берегись только! Видишь, вон, твоего же приятеля Милороденко отыскивают, не уцелеть ему - в каторгу сошлют, проклеймят, а все за его проделки! Вон и приметы его уже опубликованы. Так и с тобой тоже будет;

берегись!

Священник сел, надел очки, с трудом написал письмо, открыл сундук, достал оттуда деньги и, заметя, что в комнате стояли уже в слезах дьячок и старая дьячиха, сказал:

- Вот тебе, Левенчук, это письмо; а вот и твои деньги; я грешен, я позарился на выкуп и задержал твое дело. Ну, да бог тебя благословит;

достанешь ее - веди, обвенчаю и так; не достанешь ее - не хочу твоего добра! Фендрихов, эти деньги вычеркни из книги той, знаешь? Им уже у нас не быть, на церковь-то...

- Где быть, ваше преподобие! Деньги несчастные!

Левенчук торжественно поклонился в ноги попу, даже поклонился и дьячку с дьячихой, вышел за двери, и не успела взволнованная компания выбежать на косогор, где так часто Оксана выжидала с поморья Левенчу-ка, как и след Харько пропал.

- Что будет, то будет! - решил священник, возвращаясь домой.

- Ничего не будет, чувствую! - отвечал, всхлипывая, дьячок.

Дьячок ревмя плакал.

Шел Левенчук час-другой! солнце уже начинало садиться. Туман пошел яром. Вышел он на косогор и ударил себя в голову: "И тут не везет, треклятая доля. С дороги, на семи шагах сбился! Где же это я?" И он стал смотреть.

Стемнело. Дикие гуси вверху неслись к западу, чуть шелестя над его головою. Семья дроф, вспугнутых с ночлега, поднялась во ста шагах от него и побежала в сторону, мелькая между бурьянами. Ночные кузнечики трещали.

Звезды зажигались. А в полуверсте огонек кто-то на ночь стал разводить...

Пошел Левенчук на огонек. Подходит: купеческая телега с товарами стоит; два купца на бурке лежат.

Лошади овес с оглобель из мешка едят, котелок каши варится на таганке.

Поздоровался Левенчук с купцами, подсел к ним. Видят те, что он все вздыхает; выспрашивать стали. Рассказал все Левенчук, как от своей барыни бежал, как тут жил, как девку полюбил, и кто она такая, и как ее отца зарезали. Купцы переглянулись, стали живее его слушать. "Ну-ну, говори, миленький!" Все передал Левенчук об Оксане, что слышал от нее самой и от других, в том числе еще и от Милороденко, когда он впервые шел в эти места.

"Куда же дели того зарезанного?" - спросил старший из купцов. "В Таганрог отвезли; там он и умер, полагать должно". Помолчали купцы, расспросили еще об Оксане, жалели о ней до крайности, советовали Харько обождать, не горячиться с хлопотами о ее спасении, направляли Левенчука с жалобой в суд и к градоначаль-нику и, наконец, посадив его силою с собою ужинать, объявили, что они сами торговцы, часто бывающие в азовских городах, торговали когда-то в Таганроге и в Севастополе, а теперь торгуют в Моршанске и что, если бы когда-нибудь Левенчук захотел бросить здешнюю бродячую жизнь, они ему предлагают место. "Дарма, что ты беглый! видим мы, что ты за человек; отпиши только, и мы тебя вызовем. А писать так-то и туда-то. Да коли женишься на Аксютке-то, то и с хозяйкою своею приезжай! -

заключили купцы.- А как твоего грабителя прозывают?" - "Панчуковский".- "Уж не он ли? - сказал один из купцов.- Верно, он и есть, барыня его у нас в городе чуть ли не проживает..." Усталый и истерзанный душою донельзя, Левенчук заснул под телегою, а купцы, долго еще лежа у костерка, поодаль от него и от своего возницы, толковали промеж собою, все повторяя: "Он и есть;

некому больше! Скажем его барыне, а то она, сердечная, сколько лет его разыскивает"...

IX

Беглые расшалились

Рано до света Харько вскочил, оглянулся. Купцов уже не было.

Перекрестившись три раза на восход солнца, он сообразил свою дорогу и пошел по росистым еще сумеркам.

Щегольской домик Новой Диканьки вырезался перед ним, когда солнце стало уже всходить из-за красных кирпичных овчарен полковника.

Левенчук подошел к первой овчарне. Оттуда только что вышли овцы. Не найдя тут пастухов, он пошел к батрацким хатам. Из батраков кто умывался тут на дворе, кто богу молился у своего крыльца, земно кланяясь, а кто вел волов на водопой.

- Пан дома?

- Дома. А что тебе?

- В косари не нужно ли?

- А чего ж ты без косы?

- Бурлака, братцы!

- Так! Ну, иди же до конторщика. Там сегодня расчет за эту неделю.

"Воскресенье сегодня! а я и забыл!" - подумал Левенчук.

- Шинок у вас есть? - спросил он, усиливаясь быть развязным и веселым.

- Э, да, ты, я вижу, хороший человек! Не угостишь ли?

- Можно. Где же тут у вас водка?

- Пойдем, пойдем! - ответил батрак,- откупщик тут всегда на косовичное время выставку становит. Он приятель барину! Вот и шинок наш!

Левенчук вошел в хатенку, где была временная выставка водки и где полковник обратно собирал по субботам большую часть денег, платимых рабочим в течение недели. Харько поставил новому знакомому полкварты.

- Рано немного,- сказал жид-шинкарь,- да хорошим людям можно!

Слово за словом, Левенчук узнал нравы барского двора - и когда барин встает, где его видеть можно, кто у него в дворне.

- Ты только крепись,- говорил хмелевший товарищ,- требуй хозяйскую косу и полтину серебром в день! Требуй - дадут.

- Ну, братику, а девка та,- спросил Левенчук, усиленно переводя дыхание,- та... знаешь, что от попа?., тут она?

Подгулявший батрак осмотрелся по хате. Шинкаря не было в ту минуту у прилавка.

- Тут... ты только никому не говори...

- Где?

- Наверху у пана живет... шш!

Левенчук вскочил.

- Куда ты?

- Будет уж, допивай ты, а мне пора в контору...

Левенчук вышел. Народ, собиравшийся к расчету, подваливал к шинку.

Левенчук пошел к дому и не узнал сперва полковницкого двора: так этот двор изменился и уютно обстроился с той поры, как Харько сюда пришел впервые, неопытным бродягой и тут, встретившись с прогоревшим Милороденко, уступил ему свою порцию водки и тем ему сильно угодил.

Он ходил долго вокруг ограды, у ворот стоял, на мезонин смотрел. Видел он окна, вверху раскрытые, на балконе стул стоял. Он вошел во двор; прямо пошел к крыльцу и столкнулся на нем лицом к лицу с полковником.

- Ты косарь? - спросил рассеянно Панчуковский.

- Косарь.

- Очень рад, а это твой билет, что ли? - опять спросил Панчуковский, сося сигару и принимая от Харько письмо священника.

- Билет! - ответил Левенчук, сверкнувши глазами.

Панчуковский потянулся, взглянул на ясное, чудное утреннее небо, потом на первые строки письма - рука его дрогнула, он протер глаза, искоса посмотрел на Левенчука, дочитал, слегка побледнев, письмо до конца и долго не мог сказать ни слова. Письмо состояло в следующем:

"Владимир Алексеевич! Не будем обманывать друг друга. Вам сошли прежние ваши истории. Вы теперь похитили мою Оксану. Это общий голос, не отрекайтесь; да и некому другому этого сделать. Умоляю вас, отдайте ее.

Податель сего письма - ее жених, Харитон Левенчук, из таганрогских поселян.

Отдайте девушку; вы уже ею, ваше высокоблагородие, насытились. Отдайте, пока она еще может быть им принята. Если прежние ваши действия остались безнаказанны, то за это новое - кара господня вас не пощадит. Богатство не спасет нигде до конца недоброго человека. Прахом пойдет оно у вас;

вспомните глас старца, готового сойти в могилу. Эта кара близится. По духу же исповедника предупреждаю вас: не отдадите девушки, за последствия поручиться нельзя. Вам несдобровать! Послушайтесь меня. Ваш слуга Павладий Поморский".

Панчуковский постоял. Левенчук также не говорил ни слова.

- Отец Павладий ошибается! - сказал полковник, закусивши губу,- я этой девушки не знаю, и ее у меня нет.

Левенчук молчал.

- Ее у меня нет, и баста, слышишь? Скажи отцу Павладию, чтоб он ко мне не смел обращаться с такими письмами.

- Ваше высокоблагородие! - сказал, подступая, Левенчук,- какой вам выкуп дать за нее? Я попу соглашался выплатить за нее на церковь двести целковых,- возьмите триста; наймусь к вам в кабалу, в крепость за вами запишусь,- отдайте только мне ее!

Полковник пожал плечами и, оглянувшись, улыбнулся.

- Глуп ты, брат, и только! Глуп, и все тут!.. Ее у меня нет!

Левенчук повалился в ноги полковнику. Он понял сразу, что с этим человеком правдой не возьмешь, и потерялся, позабыл весь закал, весь пыл своего негодования и своей мести.

- Ваше... ваше высокоблагородие! - вопил он, валяясь в пыли крыльца и целуя лаковые полусапожки Владимира Алексеевича,- я дома на родине похоронил жену молодую, и двух лет с ней не пожил; здесь нашел себе другую.

Барин! Отдайте мне ее! За что вы отняли ее у меня, погубили до веку нас обоих!

- Да говорят же тебе, братец, что ее у меня нет... Какой ты!

- Будет уж вам с нею, ваше высокоблагородие! Не губите ее. Отдайте, вы уж ею натешились... Будем знать одни мы про то! Отдайте...

Панчуковский отступил.

- Ищи ее у меня везде, коли хочешь; иголка она, что ли! Ну, ну, ищи!

Не веришь?

И он вошел в сени, распахнул дверь в лакейскую, а сам стоял на пороге.

Храбрость бросила Харько. Он встал, начал глупо вертеть в руках шапку.

- Ежели я...- сказал он, задыхаясь от спершихся в горле слез,- ежели я... хоть чем, то убей меня бог!.. Господи!

Полковник поворотился к нему спиной и ушел в комнаты, посвистывая.

Оглянулся Левенчук по двору, повел рукой по снятой шапке, подошел к кухне, там еще постоял; во дворе не было ни души. Петухи заливались по задворью. Воробьи кучами перелетали с тополей на ограду. Левенчук пошел за ворота и сел там на лавочке.

Он сам не знал, что и думать. У шинка собирался народ. Конторщик пошел туда, а к барину в дом Абдулка рукомойник понес.

За ворота вышел, с трубкой в зубах, в белом фартуке и ухарски заложив руки в карманы, поваришка Антропка, тоже из беглых, малый лет двадцати трех, отъявленный негодяй, часто битый за воровство.

- Ты чего тут сидишь, сволочь? - отнесся он задорно к Левенчуку.

- Может, сволочь ты,- ответил Левенчук, утирая слезы,- а я за делом!

- За каким делом? проваливай! скамейка барская! вон, иродово отродье!

- А ты барский?

- Барский, полковницкий; я их холуй - значит, сторож; а ты убирайся вон, сибирный твой род!

И Антропка столкнул Харько со скамьи. Левенчук пошел опять к воротам.

- Ты куда, говорят тебе?

- Дело есть.

- Не ходи, побью.

- Э! Посмотрим...

- Что? как? это, значит, к полковнику наниматься идешь, да еще и форсишь?

Антропка подбежал и загородил Харько дорогу в ворота.

- Не ходи, ударю в морду!

- Попробуй! - ответил Левенчук, опомнившись и чувствуя снова прилив злобы и ярости.

Антропка ударил его в ухо. Левенчук зашатался и уронил шапку.

- А ну, еще! - сказал он, стоя бледный, как был, и выжидая нового удара.

- Бью! что же? ну, бью! - крикнул Антропка и опять ударил.

- А ну, еще!

- И еще бью! вот как!

Антропка ударил еще раз.

- А еще будет?

- Будет и еще! - крикнул Антропка, свистнувши снова в упорно-терпеливое ухо Харько.

- А! - зарычал, в свой черед, Левенчук,- теперь и ты уж держись; я тебе покажу, как добрых людей даром бить!..

И, как буря, он кинулся на поварчонка, смял его, как клок сена, сгреб под себя и стал его бить без милосердия по глазам, ушам и по затылку.

На неистовые вопли Антропки сбежалась вся дворня полковника, а мужчины и бабы его выручили.

- Кто это его, кто? - спросил Абдулка, явившись на подмогу другим, уже отливавшим водою до полусмерти избитого Антропку.

- Вот он!

- Кто это?

- А бог его знает кто! - отвечали бабы, указывая на Левенчука, входившего уже в шинок.

Абдулка побежал за ним вдогонку и на бегу, в сенях шинка, спросил сбиравшихся косарей:

- Где тут этот разбойник?

- Уж и разбойник! - разбойники те, что нанимают по два рубля, а расплачиваются по полтиннику! - ответили из толпы.

- Ты бил нашего повара? - запальчиво крикнул Абдулка, вскочив в шинок и с выкатившимися, рассвирепевшими глазами став перед носом Левенчука.

- Я бил. Ну, а ты чего?

Лицо Харько было зелено, губы его дрожали.

- Э, до меня так скоро не доберешься! - крикнул татарин, озираясь по хате, куда уже, чуя грозу, начинали собираться любопытные с надворья.

- Посмотрим!

- Посмотрим!

Абдулка скинул поддевку.

- Выходи на простор,- закричал он,- выходи из хаты на простор!

Конторщик, бежавший сюда, стал было его останавливать.

- Не замай, Савельич, а то и тебе бока намну,- бешено зарычал Абдулка и вышел из хаты, сопровождаемый конторщиком и толпою и на ходу распоясываясь.

- Что это они до тебя? - спросили Харько оставшиеся в хате косари.

Левенчук бросил на стол три целковых.

- Пейте, братцы, за мою душу пейте! - сказал он тоскливо и вышел, также снимая свитку.

Не успел он показаться на дворе, как на него разом накинулись Абдулка, Самуйлик и прежде побитый поварчук.

Первые двое стали его вязать, а озлобленный Антропка схватил полено и стал им бить Харько по чем попало.

Часть косарей приняла сторону Харько.

- Пустите его, что вы, душегубцы! ведите к барину, если он что сделал,- говорили косари.- Мы и сами пойдем жаловаться; нам расчет не тот дают!

- Нет, не поведем его туда! тут его живого в землю зароем! - бешено кричал Абдулка, колотя Левенчука.

Мигом Левенчука связали.

- В суд его, в стан! - горланила полковницкая дворня.

Побежали за телегой.

- Еще веревок! - кричал Абдулка.- А! ты в барский двор ходишь, да еще и дерешься! веревок еще! повозку скорее!

Привели лошадей, притащили повозку. Стали запрягать. Левенчук стоял связанный. Висок у него был расшиблен, и кровь текла из-под растрепанных темных волос. Антропка, опьяневший от бешенства и от прежде полученных побоев, ходил возле него и громко на все лады ругался. Бабы пугливо жались к стороне.

- Готово? - спросил отважно Абдулка, спешивший выиграть время,- мы и барина не станем беспокоить! в суд его, разбойника!

- Братцы! - громко крикнул косарям связанный Левенчук,- они меня побили, связали, в суд хотят везти! А сам барин ихний мою невесту украл...

Я, братцы, Левенчук! Попова девка за меня просватана была... Она у полковника тут взаперти... в любовницах. Спасите, братцы! не даьте праведной душе погибнуть!.. Спасите!

- Ну, еще рассказывать! - начал Абдулка.

Последних слов Харько не договорил. Абдулка, Самуйлик и Антропка схватили его и потащили к телеге, снова угощая побоями.

- Э, нет! - отозвался тот самый батрак, которого Харько угощал с утра, загородя им дорогу,- я сам пойду до барина! За что вы его бьете и тащите?..

- Да, да! за что? - говорили в толпе и косари, испуганными и озлобленными кучками сходясь к ним.

- Э, да что на них смотреть! тащи его! Самусь, садись, вези его!

Антропка, бей по лошадям!

- Нет, не пущу! - сказал охмелевший батрак, загораживая лошадям дорогу.

Тут прибежали с криками остальные косари из шинка. Произошла общая свалка. Одни тащили Левенчука к повозке, другие отталкивали его назад.

Весть о том, что это жених воспитанницы священника, украденной полковником, облетела всех.

- Нет, нет, теперь уж не троньте его, оставьте! - заговорили косари разом и оттеснили Левенчука от Абдулки.

Подгулявший батрак ударил по запряженным лошадям, гоня их с пустою телегою прочь. Самуйлик кинулся их останавливать, а косари в суматохе совершенно отбили Харько, распутали ему руки и выпустили.

- Отдайте мою невесту! - сказал тогда бешено Левенчук, став перед слугами Панчуковского. Это уже был не прежний хуторский пастух. Степи изменили его. Абдулка, повар и Самуйлик остались одни против остальных.

- Нет у нас никакой девки!

- Врешь, есть! она наверху у барина вашего живет! - кричал Левенчук.

- Отдавай, а то силой возьмем! - гудели косари.

- Вот что выкусите! - ответил Абдулка, показывая кукиш, и пошел с товарищами к барскому двору, очевидно, потеряв надежду овладеть обидчиком закадычного приятеля, Антропки.

Левенчук; утирая кровь с виска, сел на крыльцо шинка.

- Дайте, братцы, хоть трубки покурить, коли с нами так поступают.

Собаки и те лучше нас стали жить на свете!

Приятель его, батрак, с форсом подал ему трубку, сел возле него и обнял его, заливаясь слезами.

Толпа между тем шумела: "Как! Быть не может! Так этого самого невесту?

И им спускать? Не заступиться за него? Где же тому конец будет?"

- Пойди, братику,- сказал Харько батраку, откашливаясь и харкая кровью,- пойди, хоть осьмушку вынеси! Все печенки, ироды, отшибли! Ишь ты, кровь пошла...

Косари орали более и более.

Полковник между тем, уйдя от Левенчука, подбежал к окну в кабинете и долго следил из-за занавесок, пока непрошеный гость вышел за ворота.

"Воротить его? Отдать ему разве Оксану?" - подумал он, но, почитав с полчаса газеты, успокоился, оставил дело так и пошел наверх к Оксане.

Оксана сидела в своей каморке, вышивая какую-то рубаху. Домаха сидела на полу возле нее, тоже что-то штопая.

- Оксана! хочешь домой? - спросил полковник.

Она не подняла глаз.

- Что, если бы за тобою пришли, бросила бы ты меня? Неужели бросила бы? - спросил полковник.

Оксана встала, сложила шитье и поклонилась в ноги Панчуковскому.

- Пане! пустите меня, заставьте вечно за себя бога молить!..

В исхудалом, нежном и кротком лице ее кровинки не было.

Панчуковский хотел что-то сказать и затих. С надворья раздался страшный гул голосов, и одно из окон в мезонине зазвенело.

- Береги ее! - успел только сказать Панчуковский Домахе и выбежал на балкон.

Едва Панчуковский вошел туда, как увидел, что перед запертыми уже на замок его воротами стоит куча народу, а Абдулка, Самуйлик и конторщик бранятся сквозь затворы.

День между тем, как часто бывает на юге, нежданно изменился. Вместо жгучего, острого суховея, доносившего с утра под узорчатые жалюзи комнат сухой и волнистый шелест горящих в зное нив, небо стемнело, облака неслись густою грядой и накрапывал дождь.

- Что это? - громко спросил своих людей Панчуковский, склонясь через перила балкона.

- Косари взбунтовались,- робко ответил конторщик,- не хотят по полтиннику брать, требуют по два рубля.

- Ну, так гоните их взашей!

- Мы стали их гнать, а они в контору ворвались, стекла перебили, мы едва успели ворота запереть - все распьяно...

- Ваше благородие! - смело крикнул кто-то из толпы,- отдай девку! а то плохо тебе будет!

Взглянул полковник: вся толпа в шапках стоит. "Эге",- подумал Панчуковский, сильно струхнул и медленно вошел в комнаты с балкона. Сойдя впопыхах вниз, он позвал к себе Абдулку.

- Что там такое? говори правду.

- Плохое дело! Косари перепились, а тут еще бурлака тот пришел, девчонку эту требует...

- Отдадим ее, Абдул! Черт с ней! Еще бы чего не наделали... Что они? в ворота ломились?

- Запалим! говорят. Да нет, Владимир Алексеич, не поддавайтесь. Коли что, так я и ружье заряжу и по ним выстрелю холостым, напугаем их, они и разбегутся!

- Что же вы? - гудела толпа за воротами,- где это видано, чтоб девок с поля таскать? Тут не антихристы какие! Мы найдем на вас расправу...

- Вон отсюда, подлецы! - закричал опять сквозь ворота Абдулка, не отпирая железного засова.- Что вы пришли сюда буянить? Вон отсюда!

- Ломай, братцы! Топоры сюда! - уже без памяти ревела толпа,- не дают, так ломай! Пробьемся и возьмем силою у живодеров!

И в ворота снова ударили чем-то тяжелым, а потом оттуда наперли кучею все разом. Схваченные и прокованные железными скобами ворота только слегка заскрипели, но не подались.

Абдулка метался между тем, что было мочи, и ругался на все лады, грозя дерзким карою станового, исправника и самого губернатора.

- Что нам теперь исправники и ваши становые! Вы девку нашу отдайте!

Тут наша воля, в степи-то нашей! До суда далеко! - выкрикивали голоса за воротами.

Полковник взбежал снова наверх. На площадке лестницы он натолкнулся на совершенно обезумевшую от страха Домаху. Старуха жевала что-то помертвевшими губами и, простоволосая, не успев накинуть на седую голову платка, дико смотрела на Панчуковского.

- Где она? - спросил полковник, идя поспешно мимо старухи.

- Там; это я ее заперла на ключ. Еще бы не выскочила к ним сдуру...

- Ну, береги же!

Он вошел в верхнюю комнату, бывшую к стороне ворот, и из-за притолоки окна увидел у ограды целый лагерь. Какие-то верховые явились... Народу было человек триста или более. Одни сидели, другие стояли или ходили кучками, как бы обсуждая, как исполнить затеянное. Трое лестницу какую-то с овчарни тащили. Остальные шли, разместившись по траве; горланили все.

"Вот и поди, живи тут в этой необъятной Новороссии,- мыслил Владимир Алексеевич,- тут чистую осаду Трои выдержишь; успеют и взять тебя, и ограбить, и убить, пока дашь знать властям хоть весточкой! Думал ли я дожить до этого? А! вон еще что-то замышляют!.."

Прибежал наверх, запыхавшись, поваренок.

- Что ты, Антропка?

- Конторщик просит кассу в дом внести; неравно вломятся, боится, что растащут.

- Вломятся? в ворота? Что ты!

- Да-с.

- Ты почему думаешь?

- Стало, можно, коли между ними вон беглые ростовские неводчики появились и бунтуют, как бы чего по правде не было, ваше высокоблагородие.

Панчуковский еще раз глянул из-за притолоки. Новая картина открылась перед ним. Овцы его бродили врассыпную без пастухов. Шинкарь откупщика, зная уже нравы таких событий в степях, с еврейскою предусмотрительностью запрягал себе лошадь за хатою шинка. А из двух батрацких изб, спустившись тайком в лощину, бежали вдали, по пути к камышам на Мертвую пятеро батраков, батрачки и мальчишки-табунщики потрусливее, со страху бросив в хатах и барское добро и свои пожитки.

Панчуковский сошел снова вниз. В кабинете Абдулка быстро заряжал ружье.

- Вот я их! Я их!

И, зарядив, он пошел опять на балкон мезонина. Из толпы через ограду швыряли уже изредка камнями.

- Разойдитесь! - крикнул опять с балкона Абдулка.- Вас обманули; тут никакой девки нет! А плату сполна мы вам вышлем; только усмиритесь и не бунтуйтесь, братцы, вот что!

Град увесистых камней и побранок из толпы ответил на эти слова, через стены.

- Так стойте же! - крикнул Абдулка с балкона, приложился из ружья и выпалил.

Чей-то серенький конек заржал, побежал и, на пяти шагах споткнувшись, упал, убитый наповал в голову.

- Ты же говорил, что зарядишь холостым? - спросил, испугавшись, Панчуковский.

- Так им и надо-с! Шельмы, а не люди!

Осаждающие действительно были озадачены выстрелом, кинулись врассыпную и вдали, у хат и овчарен, снова стали собираться кучками. Кто-то громко грозил из толпы, что подожгут овчарни и батрацкие хаты. Другой топором помахивал издали.

"Что тут делать?" - думал полковник, ходя то вверх, то вниз по лестнице дома. Люди наскоро пообедали и ему стали накрывать на стол.

- Есть у ворот сторожа, Абдул?

- Есть, Антропка с собаками караулит; я их с цепи спустил...

- Ну, как бы дать знать в стан либо в город? - спросил Панчуковский.-

Я-то их не боюсь, да как бы не подожгли чего! Ведь такого дела и ожидать было трудно...

- Ночью разве Самойлу верхом пошлем, авось прорвется через них!

Встал полковник из-за стола. Пошел с Абдулкой опять наверх. Смотрят: к толпе осаждающих подъехал какой-то фургончик парой. Сидевший в нем о чем-то говорил с косарями. Вот собирается отъезжать, на дом полковника смотрит...

- Маши, Абдул, платком или хоть полотенцем помаши, авось заметят...

Сбегал Абдул за полотенцем, свесился с балкона и давай махать.

- Кажись, из фургона махнули! - сказал Абдулка.

- Это тебе показалось, уехали... Ну, что же мы теперь будем делать?

Осаждающие будто притихли к вечеру, пошли к шинку. Настала ночь.

Разумеется, ночью не спала ни на волос вся дворня полковника, карауля везде, чтобы буяны не перебрались где во двор через стены или в ворота.

Говорят, что сам полковник на цыпочках, в продолжение всей темной, сырой ночи, не раз обходил дозором все уголки двора, прислушивался к побранкам и к вольным песням неунимающихся буянов и три раза кормил собственными руками постоянно голодных до той поры сторожевых собак, и те с охрипшими от надрыва горлами лаяли и метались по двору всю ночь. "Вот так Русь! - думал полковник,- чего только в ней не бывает!"

Ночью, под предводительством Самуйлика, была сделана, в виде рекогносцировки, вылазка со стороны осажденных к колодцу. Партия смельчаков состояла из самого Самуйлика, двух кухарок, повара и прачки. Они очень осторожно вышли, миновали овраг. Но за ними ввязалась одна из цепных собак, наткнулась на сторожей у колодца, разлаялась, и их открыли. Поднялась тревога. От шинка двинулась куча в погоню. Смельчаки бежать. У самых ворот произошла свалка, и поварчука съездили сзади так по уху, что тот едва успел в ворота вскочить. Воцарилась снова тишина.

Ночью, страшно усталый, полковник вздремнул было на ходу, прилегши где-то в зале на диване. Вдруг его будят.

- Что такое?

Смотрит... Окна дома ярко освещены. В зале стоят также освещенные, бледные от испуга, его советчики, Абдулка и Самуйлик.

- Что это?

- Избы батрацкие горят, огонь к овчарням перебрасывается... Это они;

тот-то бурлака, верно, поджег-с!

Молча взошел Панчуковский опять на балкон.

- Отдайте нам девку! девку отдайте! - доносились голоса сквозь дождь с пригорка.

- Фу ты, пропасть! - сказал, в свой черед, не выдержав, Панчуковский.-

Да что же это со мной делается? Иди, Абдул, бери Оксану, отдай им... Вот не ожидал!

- Мы уже ходили к ней, Владимир Алексеич; да она сама теперь напугалась: сидит и дрожит; боится и выглянуть на эти чудеса.

- С чего же это все нам сталося, Абдул?

- Жид-шельма, должно быть, удрал со страху; они, верно, разбили бочку и перепились.

- Кричи же им, Абдул, что я все отдам: и Оксану и деньги, какие просят,- чтобы только унялись!

Стал опять кричать Абдул, ничего не выходит. И звонкий дотоле голос его едва долетал через ограду, в шуме и в реве пожара, истреблявшего батрацкие хаты. А от шинка неслись звуки бубна и песен, несмотря на дружный дождь, шедший с вечера. Но небывалая ночь кончилась. Стало светать. Густые туманы клубились вдали. Пожар не пошел далее.

От толпы подошла к воротам новая куча переговорщиков; все они были пьяны и едва стояли на ногах.

- Что вам?

- Мы до полковника... пустите; мы за делом...

- Зачем?

- Дайте нам девку нашу да бочку водки еще; мы уйдем.

- А кнутов? - закричал, не выдержав, Абдулка в щель ворот.

- Нет, теперь уж нас никто не тронет; мы бурлаки, а бурлаков турецкий салтан берет теперь под покров!

Такие толки действительно в то время ходили между беглыми.

Пока люди полковника переговаривались с пьяными депутатами, сам Панчуковский, совершенно растерянный, сидел у письменного стола.

- Не догадался я, забыл послать ночью верхового в город или хоть к соседям; кто-нибудь прорвался бы на добром коне. А сегодня уже поздно: они оцепили хутор кругом и, как видно, идут напролом! Поневоле тут и о голубиной почте вспомнишь.

Панчуковский написал наскоро письмо к Шутовкину, прося его дать знать об этих событиях в стан и в город, и позвал Самуйлика.

- Ну, Самуйлик, бери же лучшего коня да скачи к Мосею Ильичу на хутор, напролом; авось проскочешь... А ее я выпущу!

Вздохнул Самуйлик, вспоминая собственные советы и предостережения полковнику, когда тот замышлял об Оксане. Но не успел Панчуковский передать кучеру письма, как с надворья раздались новые крики.

- Что там? - спросил полковник и подбежал к окну.- На ток, на ток! -

ревела толпа, подваливая снова от шинка,- скирды зажигать! Не соглашаются, так на ток! Небось выдадут тогда! Валяй, а не то так и нивы запалим!

Опять загудели крики. Пьяные коноводы направлялись уже к току. Душа Владимира Алексеевича начинала уходить в пятки. Но в это время вдали, за косогором, звякнул колокольчик. Ближе звенит и ближе. Застучало сердце Панчуковского. Он вскочил и взбежал в сотый раз наверх. Разнокалиберный люд столпился у шинка. Раздались крики: "Исправник, исправник!" Не прошло и минуты, как толпа мигом пустилась врассыпную, кто по дороге, кто к оврагам, кто в недалекие камыши. Кто был с лошадью, вскочил верхом; все пустились в разные стороны. В сизоватой дали, из-за косогора, точно показалась бричка вскачь на обывательских. За нею, верхами же, скакали человек тридцать провожатых. То были понятые. Так всегда здесь в степи ездил на горячие следствия любимец околотка, исправник из отставных черноморских моряков, капитан-лейтенант Подкованцев. За ним, также вскачь, ехал еще зеленый фургон. С форсом подлетев к растворенным уже настежь воротам Панчуковского, Подкованцев остановился, скомандовал понятым: "Ловить остальных; кого захватите, в кандалы! лихо! марш!" - въехал во двор, вылез из брички, взошел, пошатываясь, на крыльцо и в сенях встретился с полковником, у которого, как говорится, лицо в это время обратилось в смятый, вынутый из кармана, платок.

- Честь имею во всякое время, кстати и некстати, явиться другом! -

бойко отрапортовал залихватский капитан-лейтенант, постоянно бывший навеселе и говоривший всем помещикам своего округа "ты".

- Ах, как я рад вам! Избавитель мой!

Панчуковский обнял Подкованцева, поцеловал его, хотел вести в кабинет и остановился. За спиной станового стоял полупечально, полуосклабившись, в той же знакомой синей куртке, рыжеватый гигант Шульцвейн.

- Какими судьбами? - тихо спросил, сильно покраснев, Панчуковский.

- Вы господину Шульцвейну обязаны своим освобождением от шалостей моих приятелей, беглых, если они вам что плохое сделали! - сказал Подкованцев.

Панчуковский в смущении протянул руку колонисту и указал ему на развалины сгоревших и еще дымившихся изб.

- Да,- говорил, поглаживая усы, исправник,- меня господин Шульцвейн известил; он меня за Мертвою нашел! Эк, подлецы! кажется, мои беглые взаправду расшалились. Уж это извините; с ними тут не шути. Надо облавы опять по уезду учинить. Нуте, колонель1, теперь бювешки2, пока моя команда кое-что сделает. Эйн вениг3 коньячку! А не худо бы и манже4; я целых три дня ничего не ел, за этими мертвыми телами. Трех потрошил, лето - вонь...

тьфу! Ты, впрочем, не удивляйся дерзости своих обидчиков; это у нас бывало прежде чаще. Одному еврею-с живому даже голову отпилили беспаспортники; я ее сам видел. Вотр санте!5 - прибавил исправник, выпивая стакан коньяку: -

так-таки ее и отпилили пилой, да еще тупою; я ее и за бородку держал! Тут уж они в наготе-с!

1 Полковник (фр.).

2 От фр. Buveur - пьющий, любитель выпить.

3 Немного (нем.)

4 От фр. manger - есть

5 Ваше здоровье! (фр.)

Принесли закуску. Подкованцев уселся над икрой и над балыками.

Шульцвейн кряхтел, ухмыляясь, потирал себе румяные щеки и масляные кудри и, сильно переконфуженный, похаживал возле окон. Улучив минуту, он отозвал Панчуковского в сторону.

- Скажите, пожалуйста,- начал он, с видимым участием схватив полковника за руку,- неужели это правда, за что поднялись на вас эти негодяи?

- Что такое? Я вас не понимаю.

- Да о девушке этой-то: говорят, что действительно вы ее похитили?

- Вы верите? Не грех вам?

- Как тут не верить? Я вот просто потерялся. Вы знаете, я свои степи часто объезжаю. Мой молодец вчера мимо вас ко мне спешил из Граубиндена, увидел здесь это дело, расспросил и прискакал ко мне, а я уж поспешил вот к исправнику.

- Очень вам благодарен! Но могу вас уверить, что эти пущенные слухи -

сущий вздор. Я не похищал этой девушки и ее у меня нет.

- За что же эти буйства, скажите, эти поджоги? Удивительно!

- Слышите? - спросил Панчуковский вместо отпета, обратясь к исправнику,- Шульцвейн удивляется, из-за каких это благ я подвергся тут такому насилию!

- Могу вас уверить,- отнесся через комнату Подкованцев, жуя во весь рот сочный донской балык,- за полковника я поручусь, ма фуа1, как за себя!

Это мой искренний друг, и дебошей делать никогда он не был способен -

пароль донёр!2

1 Признаться (фр.)

2 Честное слово! (фр.)

- За что же, однако, это толпа решилась на такие действия?

Панчуковский улыбнулся.

- Какой же вы чудак, почтеннейший мой! Не знаете вы здешнего народа!

Мой конторщик сбавил цену на этих днях. Многие стали с половины недели, а пришли к расчету,- все одно захотели получить и подпили еще вдобавок.

Шинкарь перепугался, ушел, а они бочку разбили. Что делать! На то наша Новороссия иногда Америкой зовется! Ее не подведешь под стать наших старых хуторов: что в Техасе творится, то и у нас в Южнобайрацком уезде.

- Именно не подведешь,- гаркнул, утираясь, Подкованцев - еще раз, вотр сайте! А теперь, поманжекавши, можно и за дела... Ну что, Васильев?

На пороге залы показался рослый, бравый мужик. Это был любимый исправницкий сотский, как говорили о нем, тоже из беглых, давно приписавшихся в этом крае.

- Что, поймал еще кого?

- Шестерых изловили, ваше благородие, а остальные разбежались.

- Лови и остальных.

- Нельзя-с; в уезд господина Сандараки перебежали, граница-с тут за рекой...

- Вот и толкуйте с нашими обычаями; беда-с! Кого же поймали?

- Да из бунтовавших главного только не захватили. Он еще ночью бежал, сказывают, в лиманы, к морю. Да он и в поджоге не участвовал-с, как показывают.

- Главный? Кто же он? Как о нем говорят?

- Будто бы из бурлаков-с, Левенчуком прозывается... Он за эту девку их высокоблагородия-с... за нее и буйствовал и других подбил...

Подкованцев также подошел к полковнику, взял его под руку и отвел к окну.

- Экуте, моншер*. Ты мне скажи, по чистой совести: украл ты девку этy?

ну, украл? Говори. Ты только скажи: я на нее взгляну только, а в деле ни-ни; как будто бы ее и не было... слышишь? Я только глазом одним взгляну!

* Слушате, мой милый (фр.)

- Ей-богу же, это все враки! никого у меня нет!

Подкованцев почесал за ухом. Серые глаза его были красны.

- Ну, Васильев,-обратился он к сотскому,- заковать арестованных и препроводить в город! Отпускай понятых из первой слободы, а там бери новых и так веди до места... Марш!

- Насчет же опять той лошади убитой, бурлацкой,- спросил сотский,- как прикажете? Это их человек убил...

- Как приказать? Сними с нее кожу, и баста!., на сапоги тебе будет!

Ведь тоже беглая!

- Теперь же мы в банчишку, сеньор! - весело заключил исправник по уходе сотского, обращаясь к хозяину.- А вы, мейн герр, хотите? - подмигнул он Шульцвейну.

- Нет, пора домой-с. В степь-с надо.

Колонист походил еще немного возле окон, взял шапку, простился и уехал, вздыхая.

Исправник же до поздней ночи попивал морской пунш, то есть ром с несколькими каплями воды, играл с Панчуковским в штос, выиграл десять червонцев, поцеловал хозяина в обе щеки, сказал: "Не унывай, Володя! мы дельцо обделаем и с виновных взыщем!" - и уехал, напевая романс: "Моряк, моряк, из всех рубак ты выше и храбрее".

- Адьё, милашка! - крикнул он Панчуковскому уж из-за ворот и прибавил:

- Слушай, сердце! Мне часто в голову приходит: как я умру? своею смертью или не своею? Был я в походах с Нахимовым и чуму перенес... Бог весть!

Стоит ли об этом думать!

- Как кому!

Исправник уехал.

- Ворота, однако, на запор отныне постоянно! - сказал полковник слугам,- благо, что отделались от одной беды; надо вперед остерегаться еще более...

- Аксютку же прикажете выпустить теперь? - спросил Абдулка по отъезде исправника, ухмыляясь и раздевая барина в кабинете.

Полковник развалился на диване и зевнул.

- Оксану-то?

- Да-с; что ее теперь держать? Мы разыщем другую...

- Нет! пусть, Абдул, она еще поживет. Я поеду пшеницу на хутора молотить, так ты ее тогда вперед доставишь... Да не забудь и самовар туда с провизией отправить: а то я тогда без чаю там просидел.

Полковник успокоился. События, однако, приняли иной, нежданный, оборот.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

В СИЛКАХ

X

Новое лицо - помещица из России

Дни клонились к осени. Жиденькие новороссийские садики по деревням становились еще беднее. Лист падал. Обитатели деревень более задерживались в домах. Комнатные цветы принимались с воздушных выставок обратно в дом за стекла. Из окон чаще гремели рояли. Книги северных журналов и газет читались более. На токах усерднее стучали молотилки.

- Ну-с, - спрашивал Панчуковского залихватский волокита, купец Шутовкин, встретившись с ним у кого-то из общих знакомых на пиршестве, -

так ваша красавица чуть было вас не погубила?

- Да, был грешок. Что делать!

- Новую осаду Трои изволили выдержать?

- Выдержал, Мосей Ильич, пришлось испытать, нечего делать!

Они, после сытного обеда, гуляли в затихшем, но еще прелестном садике.

- Каково же драгоценное здравие вашей Елены-с?* Я, чай, уже с овальцем теперь скоро будет? Моя же так давно уж с животиком переваливается.

* Елена - в греческой мифологии жена спартанского царя Менелая, похищенная троянским царевичем Парисом.

Шутовкин сказал и, утираясь платком, засмеялся. Ему было душно. Вино и вкусный обед брали над ним силу.

- Ах вы, старый волокита! Не стыдно ли вам? У вас дети взрослые, учитель нанятой - почтенный студент... Смотрите, что о вас дамы толкуют, вы уж чересчур открыто действуете. Вон у меня тоже пленница живет, а так сокровенно, что никого не обижает и все ездят ко мне...

- Не могу, не могу; это уж моя страсть к бабенкам ослепляет меня. Что мне свет? Живу здесь в волю-с!.. Я потому и о вашей спросил-с, извините меня... Я люблю дело начистоту, свечей не тушу никогда-с и ни при чем... Я ваших обрядов-с не соблюдаю. Раскольник-с, что делать!

- Смотрите, однако, не приударьте за моею! У меня нравы гарема;

попадетесь - голову долой, и сейчас в мешок и в воду! Я ведь тоже сродни туркам тут сделался. Право, край у нас роскошный, привольный. Ведь сюда кто ни попадись, переменится. Люди тут какие-то другие становятся. Вот и с вами...

- Так, так, а все-таки, Владимир Алексеич, у меня крестины раньше ваших будут! - посмеивался Шутовкин, продолжая ходить с полковником по садовой дорожке, над обрывистым берегом Мертвой.

- Ах вы, забавник! Лучше покайтесь. Лучше скажите вашему учителю, что срок его должку подходит, чтобы вез его скорее для уплаты, кому следует, я поручитель, и у меня уж веди дело аккуратно...

Купец был на этот раз немало выпивши за обедом, снял на воздухе галстух, весело переваливался, шутил, пыхтел и беспрестанно ухмылялся.

Сперва стал он рассказывать, как выгодно сбыл сало, потом об акциях заговорил, наконец, спросил совершенно неожиданно:

- Послушайте, полковник: вас тут некоторые не любят, считают гордецом!

Правда ли, тут болтают, будто вы не вдовец вовсе, а что у вас где-то...

извините... на Волге там, в России-с... жена законная есть, и говорят даже еще, будто старая-престарая и злая? Ну, скажите мне откровенно, правда это?

Если правда, то поздравляю, дружище, отлично сделали, что бросили и ее и наши старые российские места-с!..

Панчуковский вспыхнул и остановился. Он долго не мог прийти в себя от нежданного вопроса приятеля, искоса посмотрел ему в глаза; но Шутовкин шел по-прежнему беспечно, будто ничего не сказал, переваливался и утирал отвисший, полный и потевший подбородок.

Панчуковский вздохнул и посмотрел на часы.

- Мосей Ильич!

- Ась? что вы?

Он копался с подтяжками.

- Я долго тут остаться не могу, мне надо ехать.

- Куда же вы?

- Позвольте... Вы спросили меня о такой вещи, такой, что я...

- Да вы не сердитесь, душенька! Ну, что же делать! Была жена, была...

понимаете?., а теперь нету, и у вас Оксаночка живет. Тем только и разница между нами: я вполне кучу себе всласть, а вы частицей...

- Мосей Ильич, слушайте: если вы меня любите, прошу этого вздора никогда при мне не говорить! Ну-с... Слышите ли? Я не стерплю этого в другой раз! Понимаете? Я давно вдовец,- повторяю вам, вдовец... лишился жены: в цвете лет она умерла, бедняжка, и я оплакиваю ее день и ночь... Эта сплетня мне особенно неприятна, и я прошу вас, требую именем нашей дружбы, услуги моей вам, молю вас - не упоминать ни мне и никому здесь другому о ней никогда. Жена моя умерла, и все, что я имел, явившись сюда, есть завещанное мне ее состояние. Я сам точно никогда ничего не имел. Так перед такими женами-с надо благоговеть, а не шутить, и да будет стыдно тому, кто осмеивает подобные чувства!

Панчуковский сказал это дельно, твердо, огорченным голосом и даже отвернулся.

- Ну-ну, не сердись, колонель! Ведь я пошутил. Я вас люблю, крепко люблю. А с нынешним вашим домашним благополучием вас от души и от всего сердца-с поздравляю. Товарищи мои, портовые купцы, смеются, что я живу нараспашку. А бес их побери! Что, однако, у вас за новый случай произошел после этой стычки с косарями?

- Какой?

Полковник ходил еще взволнованный и кисло посматривал на обнаженные ветви сада.

- Да насчет вашего лакея, татарина этого.

- Ах да, правда! Вот случай, вот жалость! Бедняжку этого, Абдулку, я посылал за расчетом в городок, в хлебную контору. Он деньги привез; но дорогою где-то, несчастный, поел в шинке порченой соленой рыбы, приехал домой, мучился сутки и сгорел так, что ничего не могли сделать, и доктор был... Я доктора из города на подставных вызывал... Вы знаете, я сам готов околеть иной раз, а уже для людей я стараюсь. Тут у вас в Новороссии мы не помещики. Вольный труд здесь нашего брата поневоле очищает, делает человеком. И за это искреннее благодарение вашим чудным, привольным местам...

Полковник оживился, повеселел. Он добродушно стал разглядывать тихие туманные виды окрестных степей, открывшиеся перед ними с пригорка, на краю сада. Голос его звучал мягче.

- Что за прелестные места, Мосей Ильич, посмотрите: вон алексинская церковь белеет, верхушка ее чуть сверкает в тумане; вон чичибеевские курганы; вон обоз чумаков тянется... Ну, не счастье ли, не рай ли земной у нас?

- А вы на выборы собираетесь?

- Какой вы чудак! Что вы о выборах вспомнили?

- Да так-с. Часто я думаю, отчего это мы, купцы, исключены из дела земства-с...

Они прошли еще несколько по саду. Из дома звучала полька. Барышни затевали танцевать.

- Скажите, однако, какое несчастье! - продолжал Шутовкин,- я все о вашем слуге думаю... Значит, у вас теперь лакея нет? Вы ищете нового?

- Нашел уже; благодарю вас.

- Где? Вот и отлично-с.

- У немца Шульцвейна, молодца из его хутора, что он возле Дону нанял.

Спасибо немцу, хоть этим мне удружил,- уступил. Я его усиленно просил.

Приходилось хоть самому сапоги чистить. Он у него рассыльным с осени был, такой проворный, бойкий, хоть и немолодой уже, кажется, человек. Он им доволен был, да раскусил, что он беглый, и отпустил его. Честный немец беглых недолюбливает. Трусит, боится, не то что мы с вами...

- Не Митька Базарный? Я того знаю: вор...

- Нет, Аксентий Шкатулкин.

- Аксентий Шкатулкин! Позвольте, позвольте, я что-то припоминаю: не было ли о нем публикаций? Должно быть были. Верно из неводчиков достал? Вы не слышали?

- А прах их побери! Я их не разбираю! У меня все почти беглыми идет работа; оно лучше и дешевле. Разве когда от этого пострадаю! Мой штат вольный, как вы знаете, милости просим всех! Я на моих беглых, как на гору, надеюсь. Ведь проведай обо мне петербургские журналисты, они меня за эти мои штуки со свету сгонят. Да что на них смотреть! Я, впрочем, как был в Питере, знакомство с ними шапочное вел. Славные люди, все бонвиваны.

Бюрократы тамошние, однако, лучше, зрелее и дельнее. А все-таки, Мосей Ильич, у нас лучше живется, чем у них. Не правда ли? Клад, а не земелька;

уголок непочатый, своя Элебема и Висконсин: ведь так? Сколько вы, позвольте, за сало рассчитываете получить осенью?

- Да тысяч двенадцать серебрецом опять в один раз получу.

- Ну, а я-с за мою пшеничку да за лен так тысяч сотенку целковых загребу... Ведь посев у меня теперь был сказочный-с. Так как же себя не побаловать бабенками после этого? Правда? В наших старых городах этих лакомств не знают настолько!

- Чуть, однако, беглые вас было не убили. Не мешало бы вам их побаиваться. Ну, да авось сойдет!

- Что мне их бояться! Деньги у меня припрятаны в таком местечке, что нескоро до них доберешься. В кабинете на стене и в спальне у кровати всегда готово оружие. Стены вокруг двора высокие, ворота надежные.

- Не в наружных ворах бывает опасность, дружище, а во внутренних. Вот что! Домашний враг опаснее всякого другого...

- Вы думаете?

Полковник оглянулся по саду.

- Домашняя прислуга,- сказал он шепотом,- куплена у меня такими деньгами, о каких здешним скаредам-помещикам и в голову не придет никогда.

Я на мою дворню, как на самого себя, надеюсь!

- Да уверены ли вы, например, в этом-то новом, все-таки повторяю, своем слуге?

- В Аксентии?

- Да-с, в Шкатулкине, что ли, как вы сказали?

Полковник улыбнулся и опять по привычке посмотрел вокруг себя.

- Это, скажу вам, камрад, такое чистое, добродушное, простое и глуповатое создание, что прелесть! На днях я по ошибке дал ему для размена сторублевую вместо десятирублевой депозитки, впотьмах. Что же бы вы думали?

Принес из алексинского шинка, смеется и говорит: вы только, барин, молчите, а мелочи дали лишних девяносто целковых. Я, разумеется, рассчел свои деньги, вижу, что лишнего ничего не было. Но, какова приверженность! А?..

- Радуйтесь, что и говорить! Но лучше берегитесь; знаете, какие слухи ходят: уезд наш наполнен фальшивыми монетчиками; на Сиваше, за Арбатской Стрелкой, разбойник настоящий показался; бродяги по донским дорогам пошаливать стали; почту уж с конвоем отправляют...

- Я спокоен и вам советую бросить лишние страхи.

- А ваша осада? Не подвернись приказчик Шульцвейна, не уведомь он исправника,- ведь вы пропали бы даром, как муха-с...

- О, вздор какой!

- Вздор, подите же! А я повторяю, не будь у нас все так-то-с на Руси, где еще нагайка десятского да зычный крик капитан-лейтенанта Подкованцева-с тысячную толпу способны рассеять, аки ветерок облачка-с во поднебесье, то сослужили бы мы по вас панихиду-с, Владимир Алексеич!

Панчуковский, посматривая с пригорка, откуда и его Новая Диканька виднелась, курил сигару и посмеивался.

- Вы смеетесь?

- Да, смеюсь, потому что наша чернь еще глупа, тупа и безобразна.

- Не шутите, полковник, с нашими тихими и добрыми мужичками, не употребляйте во зло их кротости и смирения-с. Я сам из мужичков-с, честь имею доложиться...

- Вы, Мосей Ильич? Вы... происхождением?..

- Да, я-с, я был сибирским-с ямщиком, в юности в бабки игрывал, секали меня; землю пахивал своими собственными руками...

- Вы, вы?

- Я, я-с!

- Вот не ожидал...

И полковник невольно окинул глазами Шутовкина с головы до ног, будто впервые его видел.

- Чай, с презрением-с считаете меня дураком и за раскол-с? Дело нерешенное, ваше высокоблагородие. А я никому вреда не делаю. Заводы мои идут отлично! я на армию свечи поставляю, в гильдию плачу; вон три воскресных школы на свой кошт соорудил в здешних городах и их содержу;

книжек пропасть покупаю в Питере, хоть сам малость читаю; библиотеку в деревне у себя сочинить успел,- заезжайте только читать! Картин из Москвы навез, почти всю выставку в последний раз там закупил, журналисту тоже там одному беднячку малую толику дал... Да-с. А войди ко мне в дом, на хуторе, где я живу, чего там только нет? И статуи из Греции-с, в магазине в Одессе купил, и фортепьян двое; цветы, ковры, бронза, всякие украшения, яства-с тончайшие, вина... Учителя-молодца держу при детях, вы его достаточно знаете, школю их, чтоб не дураками вышли; в Москву в университет повезу и тут же во здравие их новую там жертву, что ли для науки этой, соблаготворю... А? Что? Чем же я не человек-то теперь, ваше высокоблагородие? Разве что в чинах только не произошел ничуть да в сенатских книгах помещиком не прописан...

Шутовкин разгорячился. За шейным платком снял сюртук, а наконец, и жилет. Несмотря на серый денек, ему было нестерпимо душно. Он сел на лавочку.

- Эка душно-то мне, душно! Природа уж у меня такая сильная. Я и девочку эту не из блажи какой похитил. Что делать! Слаб семь человек, да и все тут! Ну, а как Русь-то наша в опасности, не дай бог, очутится? Кто больше сыпнет деньгами-то? Я или вы, ваше высокоблагородие? Ну-ка, решите?

Что?..

Полковник ничего на это не ответил. Пошли приятели дальше по дорожке.

Вечерело. Шутовкин опять оделся; сполз, пошатываясь, с берега к реке, умылся, освежился и окончательно стал молодцом.

- Толстяк, жирный волокита! Так-то вы меня все и зовете! А моя барышня у меня на свободе вон ходит, в почете и уважении. А ваша? за что вы ее томите одну? Хоть бы их познакомить нам, душечка, что ли?

- Чудак вы, право! Ваше положение и мое! Это два разные света. Не могу я так шутить своими отношениями к людям, как вы.

- Не можете? Гм!..

Шутовкин посвистал и опять сел на скамеечку.

- А правда, что вы уж и ребрушки помяли вашей красавице?

- Опять сплетни! Да оставьте их, ради бога; то о живой будто бы жене моей, то опять о каких-то моих жестокостях! И кто это вам мелет?

- Та-та-та! На-поди! Будто я уж вас и не знаю, камрад! Ведь вы зверь лютый; ну, что нежничать-то! Теперь вот я мелю с похмелья. А тверезый я этого, может быть, и не сказал бы вам.

Приятели еще потолковали и пошли в дом, где подали уже свечи.

Намеки Шутовкина, однако, остались не без последствий для полковника.

Панчуковский стал еще осторожнее с знакомыми. В это время ему прислали из Вены и из Парижа множество вещей для последней отделки дома: бронзы, деревянных резных поделок, обоев, тканей, зеркал и ковров. Русский человек уже не может обойтись без того, чтобы, мало-мальски устроив свои дела, не затеять отделывать и превратить свой дом в подобие луврского дворца или, по крайней мере, магазина мануфактурных изделий, причем первые бренные барыши, потраченные с таким умом, обыкновенно на этом убивают и самое дело. Соседи съезжались теперь снова смотреть на диковинки полковника. Он был на верху блаженства и, указывая на разгружаемые транспорты ящиков с мебелью, зеркалами, фарфором и бронзами, повторял:

- Да, господа, я не мот, но человек земли, праха... Люблю пожить, люблю довольство за его поэтические лучшие стороны. Уж на пустяки я денег не брошу; зато эти у меня разные-с дубовые, ореховые и березовые столики, кресла и диванчики - прямо от Кейзерлинга из Вены; эти подражания гобеленам

- из Парижа... Все здесь чудеса рук первых артистов!

- Вам бы жениться, жениться! - повторяли старушки-болтушки из соседок, всегда падкие подкузьмить ближнего какой-нибудь застарелою внучкой или золотушною и кислою племянницей.

- О! Владимиру Алексеичу некогда о таком вздоре думать, о женитьбе; у него столько дела, хлопот! - говорили тут же на это сами внучки и племянницы, лорнируя мебель, бронзы и гобелены, но в то же время не забывая изредка обратить лорнет, будто бы нечаянно и на щегольской сюртучок самого полковника, на его лаковые полусапожки, затейливую часовую цепь, с колчаном стрел и с луком купидона, между кучею брелоков, а еще более взглядывали они на его убийственные раздушенные усики и на нежно-томные, губительные и вместе ласковые глазки, когда он стоял между ними и ораторствовал.

Женский пол, в знак особого уважения, не переставал посещать, в сопровождении мужского пола, счастливого обитателя вновь созданного в этой глуши хутора Новой Диканьки. А полковник не переставал ликовать.

- Что старая Диканька! - говорили некоторые из его друзей,- что из того, что ее вместе с старосветскою умирающею Украиною воспел Гоголь! Эта старосветская Украина была когда-то хороша! Теперь это все еще милая, но уже печальная и пустынная могила... Жизнь здесь, а не там, здесь, у нас, в нашей Новороссии! Здесь все надежды юга! Отсюда выйдет его будущность.

Давно ли вот на этом самом месте один ветер пустынный бродил, бурьяны, ковыль да чертополох произрастали, перекати-поле прыгало; а теперь тут мигом вырос поселок, явился чудный дом, оживленное общество шумит, веселится, рояль гремит, чудеса света сюда стекаются.

- Искусственный плод все это! - замечали другие.

- Жениться, жениться, жениться вам! - продолжали в то же время шушукать полковнику болтушки-старушки.

На их улыбки улыбался и он, по-прежнему ораторствовал, шутил, спорил и пускался в объяснение живейших вопросов современности.

- Это не человек! Нет, это какое-то божество! - говорили о нем дамы, возвращаясь иной раз с веселой прогулки целым обществом в Новую Диканьку.

- Ну, божество не божество,- возражали суровые мужчины, нагруженные всякими яствами и тонкими питиями до отвалу,- а человек он точно хороший.

Главное - товарищ отличный; дока на дела и вместе не спесив.

Гости уезжали. Полковник садился за счеты, соображения, пускался бродить и ездить по хозяйству.

"Еще таких года два-три,- думал он, раскинувшись иной раз в кабинете на диванчике, с сигарой в зубах,- и я буду в полумиллионе чистого капитала!

Тогда я произведу расчет всем делам, все мелочное обращу в наличные деньги

- и... куда же тогда? В Петербург? Да, многим там можно будет пыли пустить в глаза таким капиталом! Сперва поважничаю, вечера устрою там, вторники, что ли, или четверги. В финансовый мир попаду, станут ко мне ездить все действительные да тайные... Предлагать станут места... Разве в губернаторы тогда куда-нибудь поехать на время?.. Еще в министры так, пожалуй, попадешь... Вот, черт возьми, счастье! Да и женщин новых увидим! А дела пойдут все лучше и шире; устрою какое-нибудь общество на юге... Нет, Диканьки моей тогда не продам... А не лучше ли на старость куда-нибудь в чужие края, на Лако-ди-Комо или в Байский залив по пути сластолюбивых счастливцев, римских императоров?.. В Диканьку мою станут путешественники съезжаться, смотреть на ее устройство... И как подумаешь, все дело рук одного человека... одного!"

- Барин, барышня прогуляться просится,- прерывал часто в такие мгновения мечты полковника новый слуга его, Аксен Шкатулкин.

Вслед за этим слугою и вся дворня начала Оксану звать уже барышней.

- Прогуляться? Что? Я не расслышал, Аксентий...

- Да-с, на воздух-с. Затомилась, должно быть, наверху...

- А! хорошо; иди ты с нею, побереги ее там, знаешь, пока...

Лестница тихо скрипела. В платочке, бледная, тихая, но такая же, как была, хорошенькая, Оксана пугливо и бережно спускалась с своей вышки, с мезонина, и шла освежиться за ворота, а когда не ожидали гостей, то и далее, в поле и к овчарням.

Ревнивый, или скорее чопорно-скрытный с товарищами, Панчуковский вовсе между тем не скрывался от своей дворни. Оберегательница Оксаны, старуха Домаха, иногда прихварывала, и полковник отпускал свою пленницу гулять либо с кучером Самойлой, либо с новым слугой Аксеном. Самойло и в прогулках не покидал своего мрачного настроения, беспрестанно вздыхал, бормотал себе под нос не то молитвы, не то упреки и жалобы на свое горемычное положение, что вот живет он теперь, как пес бездомный, что у него виду-то божьего нет, то есть паспорта, что заставляют его иногда нехорошие дела делать, и уж тут хоть что ни говори, а приказания барина ослушаться не следует, и что кто его и похоронит-то, когда он тут без вести пропадет, толку мыкаясь, а что в России у него и женушка брошена, и детки малые там есть, верно, плачутся на него, житье свое бесталанное и беспомощное проклинают... Воркун был Самойло большой, на грудь он часто жаловался, что лошади полковника его как-то раз побили, когда он их наскакивал в четверне. Походит Самойло с Оксаной за воротами, кнутиком по траве помашет и воротится. Скучно ей было ходить с ним.

- Дядюшка, пойдемте хоть чуточку дальше, вон к овчарням, либо хоть к тому вон колодцу дойдем! - говорила Оксана, похаживая по травке.

- Нельзя, сердце, нельзя! Барин увидит; пора уж и домой. Теперь тоже ходи с тобой, а там лошадей пора кормить, коляску помыть надо беспременно.

- Ах, какой же вы, дядюшка Самойло Осипыч! Ну, хоть вон на тот пригорочек, дайте я сама добегу. Ноги дайте размять, сердце мое, вся душа во мне изныла... Какой он вам барин!

- Нельзя, о, и не говори лучше! Барин морду побьет: тебе ничего, а мне каково, как уйдешь?

- Да что же каково-то?

- Да как ты убежишь, говорю, от меня вовсе-то?

- Куда? Я? Бог с вами, дядюшка! И что вам приснилось!

Самойло не сдавался и ворчал поминутно, не покидая Оксаны и подозрительно поглядывая на свою спутницу. Оксана начинала плакать.

- Постылая-постылая, проклятая жизнь! Боже, господи,- говорила она,-

хоть смерть пошли, хоть кару какую небесную, болезнь - чтоб я ослепла, горя своего не видала; чтоб красота моя пропала, чтоб и не смотрел он больше на меня, отказался бы от меня!..

Самойло вынимал из-за сапога трубку, набивал ее и, поглаживая седую широкую бороду, начинал дымить любимый тютюнец. Оксана смотрела вдаль.

Слезы душили ее. Она старалась в сизом тумане разглядеть если не самый Святодухов Кут, то хоть бы путь к нему, хотя бы, среди печальных и обнаженных нив и сенокосов, холмов и лощинок, затерянную туда степную дорожку. По этой самой дорожке еще так недавно летел полный надежд на барыши студент Михайлов, невольная причина ее печального похищения.

Вспоминаются Оксане еще недавние любимые ее песни, которым ее учила старая дьячиха. Она старается запеть их, стоя поодаль от Самойлы на пригорке, за оградою дома, но слова и голос ей не служат. И песни-то она будто уже все забыла. Она усиливается, напевает... Голос ее дрожит.

- Э, сердце! Да ты песни хорошие знаешь! Спой-ка еще, спой; я барину скажу, ты и ему запой, он тебе подарит что-нибудь.

Оксана Самойле отвешивала низкий поклон.

- Оставьте меня, дядюшка, увольте! Коли я жива, то не томите, меня в гроб заранее не гоните! Пропала моя честь, и душенька моя распропала...

горько-с!

- Да разве тебе плохо тут жить-то, разве тебя не холят все? Или ты его и взаправду не любишь?

- Не спрашивайте меня про это; про это доля моя знает, бедная, горемычная... Маюсь я так-то у вас, почитай, как неживая...

Дважды, впрочем, в первые месяцы пыталась Оксана убежать. Один раз нашли ее на сеновале, куда она спряталась было, как-то уйдя до зари сверху из дому и ожидая, пока ворота отопрут. Потом она тайком переоделась в платье Домахи, повязалась ее старым платком, накинула на плечи ее шубейку и с ведром так дошла было уже до колодца. Но тут узнал и воротил ее поваренок Антропка. Сильно она просилась у него, молила его, кланялась ему, обещаясь заплатить за свой побег.

- Э, сволочь! - заключил на эти вопли Антропка,- еще на вас смотреть!

С жиру беситесь! Марш назад, к барину-то! Чего слезы распустила! Туда же в недотроги мостится!

И он ее силой воротил, притащив в самый кабинет полковника, которого, впрочем, тогда дома не было.

Строгости надзора над Оксаною не прекращались.

- Пока она у меня, всем вам двойное жалованье,- решил Панчуковский, созвавший всю дворню по случаю этого второго приключения,- слышите? всем двойное жалованье, сколько бы времени тут ни прожила.

- Слышим,- будем стараться-с!

- А тебе, Антропка, вот... за услугу!

Полковник бросил Антропке депозитку. Тот ему ручку поцеловал.

- Так я же, смотрите, не шучу. А уйдет, всех долой прогоню... Слышите?

- Будьте спокойны-с; мы уж не выпустим Оксанки-с.

- Да языки держите тоже на привязи; а выйдет что-нибудь какая сплётка,- кроме того, что прогоню, еще вздую. Слышите? плети! Ведь вы меня знаете.

- Слушаем-с, как не знать! - ухмылялась беспаспортная дворня.

- То-то же!

Полковник в тот же вечер, после нового побега, отправился наверх к беглянке.

- А тебе, плутовка, не стыдно? бросать меня, а? Ну, скажи, не стыдно?

Что тебе отец-то Павладий? Лучше тебе там жилось что ли, как ты там стряпала, дрова да воду носила?

Молчание.

- Домаха, уйди отсюда...

Домаха вышла за двери. Полковник с Оксаной остались одни.

- Оксаночка, не стыдно ли? Ты здесь, как у матери в холе! А бросишь меня,- ведь я поймаю, что тогда будет? Ведь я со дна моря найду тебя опять!

Опять молчание. Полковник треплет пленницу по щеке, обнимает ее, целует, на колени к себе посадил.

- Ведь я тебя не упущу больше; ни-ни! извини, уже, шалишь! Никому тебя не отдам...

Новое молчание.

- А поймаю,- извини: на конюшне, душечка, высеку... О, я злой на это!

Чик-чик,чик-чик! да!..

Оксана становится белее стены. Полковник обнимает ее еще крепче.

- Да, уж за это извини, я не люблю шутить! У меня будь, мое сердце, покорна - озолочу тебя, а непокорна - и сам прогоню, только прежде розочек всыплю... Ну, что же ты молчишь? Целуй же меня, ну, обними!.. Вот так! да крепче, крепче... еще!

"Боже, господи! Хоть бы ты убил меня тут! - думает Оксана, обнимая полковника,- или хоть бы я на это змеей была, чтоб от моих губ-то он сырою землею почернел!"

- Да что же ты молчишь, насупилась, будто сердишься на меня? Э! Я этого тоже не люблю, ты знаешь! Ну, коли убежать хотела и тебя простили, так смейся! Смейся же, говорю тебе, смейся!.. Вот так, так... Ну, а теперь опять целуй!., так! и опять смейся!.. Покоришься, будешь по воле жить... у меня тоже мещаночка такая была!..

Оксана сквозь слезы обнимала Панчуковского, приневоленная, ластилась к нему, скрывала горе и муки свои. А когда она оставалась одна, то рыдала, весь свет проклиная; ей особенно мучительными казались немые стены ее вышки, и она долго-долго, сама не зная о чем думает, смотрела все на узенькое окошко с железною решеткой в своей комнатке да на двери, будто все ожидая кого-то и будто не веря еще, чтобы ее мучению не могло быть когда-нибудь нежданного конца.

Зато с новым слугою полковника Оксана любила гулять в те дни, когда более и более хиревшая оберегательница ее Домаха не сходила по целым дням с своего коврика, от ее дверей, из темного уголка на верхней площадке лестницы. Аксентий Шкатулкин был человек уже не первой молодости, сильно потертый, как видно, и помятый жизнью. Он держал себя весело, но вместе с тем как-то степенно и набожно, как многие русские люди, окончательно положившие перейти от широкой и загульной жизни к покаянию, если только этому покаянию выпадало на долю действительно когда-нибудь осуществиться.

Он ходил чистенько, не пил, не шумел, не бегал в шинок, тотчас сошелся со всею дворнею и часто молился вслух, особенно на сон грядущий. В его полотняной сумочке, когда он смиренно приплелся от Шульцвейна к полковнику, оказались и были замечены дворней кожаный бубен с погремушками и святцы.

- Да вы, почитай, не из духовных ли? - допрашивали его на первых порах дворовые полковника.

- О, никак нет-с! о, ей-же-богу, нет! Я простой-с . человечек так себе-с...

- Так, верно, вы из музыкантов чьих-нибудь, того-с, тягу дали?..

- О нет! и это, ей-же-богу, нет! и не из музыкантов.

- Так зачем же вам бубен да святцы?

- Когда мне скучно бывает, я помолюся, когда же весело - в бубен поиграю...

- Бррраво! - закричал на это кто-то из батраков,- таких-то нам и надо!

Оксана, повторяем, не отказывалась гулять с Аксентием. Уйдет с ним за ворота, а там к батрацким избам, к овчарням, к колодезю, а часто и в поле.

Сядет с ним на пригорке, слушает его, смотрит в степь на поля, как там на зиму под жито пашут, вороны за плугом ходят, или сама что-нибудь говорит Шкатулкину, облегчая душу.

- Вы вот, дядюшка Аксентий Данилыч, не то, что наш Самойло Осипыч.

- А как-с так, моя царица? говорите.

- Да вы вон тоже приставлены, а добрее его.

- Вы полагаете-с? Быть тому не может-с! Так ли?

- О как же! И еще я-с впервые, можно сказать, вижу такую услужливость, хоть вы и стары-с, дяденька.

- Вы полагаете? Так-с! пусть я стар. А вы бы меня полюбили, коли бы я, примером сказать, не холуй был, а тоже, положим, полковник-с? Отвечайте на это, барышня, а?..

Оксана повеселеет от шуток Аксентия и часто, бывало, шутит с ним, смеется от души. Они в поле и в карты на виду у всех играли. Либо Оксана шьет, а Шкатулкин сядет против нее, поодаль на корточках да посвистывает, в бубен играет. Полковник сам это видел иногда с балкона и хвалил Шкатулкина за услужливость.

- Вы, барышня, сиротка-с? - спрашивал Аксентий.

- Да-с. А вы?

- У меня не спрашивайте. Я непотребен-с...

- Как-с, непотребны? Это как-с?

- Я бродяга-с чуть не сызмальства. Отца-мать хоть и помню, да что толку? Мало они меня учили, что таким дураком стал.

- Жаль вас, жаль, дяденька...

- Да что меня жалеть-то? Говорю вам, что я никуда не годен-с стал. Вы вот лучше, барышня, скажите... правда ли это, что вы... дочь убитого беглого-с бедняги, бурлачка-с?.. того вот, что тут неподалечку когда-то был зарезан, тоже... извините... другим бродягой-с!

- Правда... ох, правда, дядюшка! я самая и есть... А вам меня жалко?

Кто вам сказывал?

Шкатулкин мялся на месте, закидывался навзничь, посвистывал и опять вставал. День вечерел. Они сидели у колодца, над оврагом, в виду широкой зеленой поляны, по которой паслись овцы и лениво ходил пастух.

- Мне-то вас жалко ли? - замечал Аксентий, оглядываясь,- мне-то жалко ли?

- Да-с.

- Еще бы вас не жалеть-с, когда я... так сказать... с вашим батюшкой, выходит... с тем-то вот, значит, с зарезанным...

- Ну, ну?

- Я с ним, с вами, выходит, вместе и шел в это-то место, когда впервые бежал из России...

- Так вы, дядюшка?..

- Э! уж вы, барышня, и допрашивать? Скоро больно! Я только говорю вам, знал вашего покойника батюшку и мертвым его видел, как хоронили его, бедняка, в Таганроге; в больнице он и умер-с... А вас вот только девочкою видел... Только вы никому ни слова про то,- слышите? А то меня откроют.

Ведь я тоже несчастный-с, в бегах от господ... Я и убежал сюда. А вы молчите: что толку-то сказать! Я вам не помогу... Моему же барину, полковнику, я ныне привержен, аки раб-рабский, и готов за него в огонь и в воду-с.

Читатель, разумеется, уже угадал, что Аксентий Шкатулкин был не кто иной, как давно нами оставленный Милороденко, некогда друг и вожака Левенчука! Судьбе угодно было, чтобы в новых подвигах своих, спасаясь от поисков нахичеванской полиции, он попал теперь именно в дом главного свата всех беглых в крае, Панчуковского, чтобы встретиться у него с Оксаной, о детской судьбе которой первый он же передал когда-то бедному Левенчуку, идя с ним глухими дорожками на юг в степное приволье. И этой же судьбе, наконец, угодно было, чтобы Панчуковский, получив газеты от своего кровного недруга, отца Павладия, не прочитал в них публикации о последних беглых, с описанием примет Милороденко и его страсти к светскому разговору.

Оксана между тем сильно обрадовалась, что встретилась с человеком, хоть и преданным ее губителю-полковнику, но, как видно, с добрым, честным, разговорчивым и жалостливым. Ее радовало на ее скуке и то, что между нею и слугою полковника затеялось даже и нечто сокровенное, тайна завелась; он видел ее когда-то в детстве, видел и бедняка, ее отца, которого она сама не помнила, просил ее не говорить об этом никому, и она молчала, держала слово.

- Аксентий Данилыч, голубчик! - сказала она ему однажды, сидя с ним на крыльце и гадая ему в карты,- я все вам скажу, про все загадаю, только сослужите мне службу!

- Какую?

- Помогите мне уйти к отцу Павладию или известите его, дайте мне воротиться к нему! - шептала Оксана, оглядываясь.

Шкатулкин на это громко расхохотался, так и залился колокольчиком.

- Ах, вы шалунья, барышня! Да разве это возможно-с? Да меня полковник за вас щелчком, одним махом порешит-с! Что вы! Да я ему предан... я ему предан, как отцу родному. Куда! сказать правду, и родному отцу-то я вряд ли был бы так предан.

Оксана смиряла пылкие надежды, просила ей хоть огурчика тайком пронести, селедочки: ей начинало что-то жечь под ложечкой! голова все кружилась. Аксентий на это усмехнулся, смекая о близкой радости полковника.

Зато в другой раз сам Аксентий заводил такую речь:

- Барышня, а барышня!

- Что?

- У меня тоже к вам дело есть...

- Какое?

Это было в воскресенье. Самойле и Аксентию барином было поручено свозить Оксану в соседнюю греческую деревушку, в церковь, куда почти никто из православных помещиков не завертывал. Она давно просилась у полковника помолиться. Верные слуги исполнили приказ в точности. Освежили пленницу прогулкой и дали ей вместе с тем помолиться. Аксентий вошел с ней в церковь, дал ей сделать три поклона, поцеловать образ, прочесть молитву и вывел ее обратно, "Будет-с!" - "А как крикнула бы я в церкви?" - шутила дорогою Оксана. "Э, вы не заметили, там наши батраки были... барин и об этом распорядился..."

Итак, Оксана спросила у Шкатулкина, какое же у него к ней дело. Они ехали в коляске. Самойло сидел на козлах, а Шкатулкин рядом с Оксаной внутри экипажа. Они говорили шепотом.

- Вы вот меня все за старика считаете, барышня, а у меня душа молодая.

Мне жаль вас, очень жаль, барышня! Скажите: что если бы настоящий-то... ваш милый, Левенчук, что ли, он вдруг явился бы к вам?

Оксана побледнела и чуть не вскрикнула. Аксентий ее вовремя остановил.

- Любите ли вы его по-прежнему, барышня, своего-то дружка настоящего, мужика-то, нашего брата? Любите? Или вы совсем...

- Не мучьте моего сердца, Аксентий Данилыч...

- Да скажите, любите? Или вы от барина уж не отстали бы?

Оксана склонилась на грудь, руки ее упали, слезы выступили из глаз.

- Люблю... я-то люблю Левенчука... да только в глаза-то ему как я теперь посмотрела бы?.. И как он теперь меня захотел бы вызволить?..

- В глаза? Он-то?

- Да!

Аксентий посвистал будто про себя.

- Как вы, а я бы еще сызначала штуку барину бы сделал...

- Какую?

Аксентий ничего не ответил.

- Грех вам, дядюшка! Вы думаете, что я охотой...

Оксана залилась слезами.

Лошади добегали уже к хутору. Оставалось версты две.

- Дядюшка! - шепнула судорожно Оксана.

- Что, мое сердце? Фу, какая вы антиресная!

- Что вам дать за волю-то мою?

- Чем заплатить-то мне?

- Да.

Аксентий склонился к ее уху:

- Коли бы у вас хоть миллион был, барышня, а я, значит, моего барина, распредобрейшего Владимира Алексеича, ни за что бы не променял. Я пошутил-с! Будьте ему покорны во всем, аки я сам раб, смерд-смердящий, верен ему! Это вам-с мой совет.

Подъезжая к воротам, Шкатулкин сказал опять:

- Вы обо всем, что я вам говорил, ни гу-гу. Слышите?

- О! я-то никому...

- То-то же, барышня, а то ведь я и ножом пырну! Скажете - я, значит, пропал, а меня не замай - в острог-то не хочется...

Аксентий ловко отворотил конец рукава и за лацканом показал нож.

Оксана помертвела.

- Это-с я всегда про запас ношу. А вы будто ни про что и не слышали. Я здесь чужой и вы чужие-с... Выдадите про мои лишние с вами разговоры, ведь ничего не выиграете. Пожалуйте-с ручку, сударыня, приехали! Миль-пардон! -

добавил он громко, уже у крыльца.

Ловко выпрыгнув из коляски, Аксентий свел Оксану еще ловче по ступеньке наземь, потом в сени.

- Вам бы нашей барыней быть, повелительницей, полковницей! - весело заключил он, снимая шляпу с кокардой, когда Оксана в яркой алой клетчатой юбке и в дорогом платке и монистах входила с крыльца в сени. Полковник начинал одевать ее щегольски.

- Лошадей выпрячь, да и выводить получше! - крикнул между тем полковник из окна кучеру, не без радости подхватя на лету слова Шкатулкина и самодовольно любуясь соблазнительною красотой Оксаны, ее здоровым полным станом, густыми русыми косами, побледневшим и слегка захудалым лицом, слегка впалыми томными глазами, и этим живописным украинским нарядом, шитою пестрыми шелками сорочкой, монистами и яркою алою клетчатою юбкой.

"О! теперь я за нее спокоен, она не убежит! - решил в восторге полковник, провожая глазами щегольскую четверню любимых лошадей, удалявшихся в мыле и в пене к конюшне.- Вот я поеду на торги, пшеницу продавать в Бердянск и ее возьму, в театр повезу, еще платьев ей понаделаю.

Наряды кого не соблазнят!.. Да, кажется, она уже и беременная... Все в ней хорошо; пылу только этого нет; какая-то вялая будто, тихая да молчаливая..."

Григорий Данилевский - Беглые в Новороссии - 02, читать текст

См. также Данилевский Григорий Петрович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Беглые в Новороссии - 03
Где-то, у кого-то при каком-то разговоре у Панчуковского завязался спо...

Беглые в Новороссии - 04
Возможно ли это? (нем.) Боже мой, боже мой! (нем.) Панчуковский попро...