Владимир Даль
«Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей - 02»

"Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей - 02"

Глава ХІІІ. Нечетная и недобрая, как тринадцатый гость за столом

В начале семисотых годов, когда у нас можно было идти по самозванцы, что по грибы, когда царевичем Димитрием не назывался разве только тот, кто не хотел; когда бедная отчизна наша, изнемогая от ран, едва в силах будучи поднять на болезненном одре своем отягченную уже оковами руку, и отмахиваясь от лжецарей своих, как от шершней и оводов, - в это время услышали впервые про боярина Андрея Горипалого, который был по крайней мере пальцем на одной из удрученных рук своего отечества. Горипалый не был сам свидетелем убиения царевича Димитрия, но, будучи предан душой отчизне своей и богом данным государям, он вызвался для посылки к первому тогда появившемуся самозванцу, убедился лично, что это не Димитрий, которого он видал, убедился даже, что самозванец этот был не русский, и с этой минуты Горипалый уже не давался более в обман, а убеждал, кого мог, сильным словом своим, здравым умом и теплым сердцем не верить обманщикам, постоять за мать-государство свое, за себя и за детей и внучат своих, за кости дедов, бить поголовно незваных пришельцев и грабителей земли русской, покуда они еще ссорятся промеж собою; и наконец, он же, боярин Андрей Горипалый, как говорит темное предание, не последний вразумил бояр избрать на царство благодатный дом Романовых.

Сын Андрея был в числе осьмнадцати молодых людей, посыланных еще Борисом Годуновым за море для ученья, и боярин Андрей сам просил царя об этой милости для сына своего, милости, которой в те времена другие боялись и вовсе ее не искали.

Нисходя далее, находим потомка Андрея Горипалого при лучезарном дворе одной из славнейших в мире императриц, но знаем об этом Горипалове мало, почти только, что он уже прибавлял к прозванию своему ов вместо ый , был искусный распорядитель пышных празднеств и пиров, но человек с головой и выписал для сына своего чрезвычайно лощеного, всезнающего француза в шитом атласном кафтане, с рукавами в обтяжку.

Француз этот поставил на ноги уже не такого чудака, как был Горипалый Андрей; и этот, правда, также назывался Андреем, - чем знаменитый гофмаршал, отец его, хотел напомнить государыне услуги и заслуги праотца того же имени, - но Андрей в Андрея, как известно, не удается: иной угодит в род и племя, а иной свихнется. Впрочем, если в этом Андрее и было еще что-нибудь, кроме лица человеческого, то уже в сыне этого Андрея, в Гавриле Андреевиче Горипалове, светское воспитание нашего века добилось наконец настоящего первообраза своего, полновесного вельможи. Довольно любопытно следить таким образом, как мы теперь, за целым поколением и видеть, как природа постоянно борется с искусством нашим, как порывается родить человека, но, исподволь пересиленная, переспоренная воспитанием нашим, нередко наконец должна уступить ему и произвести на свет в третьем, четвертом колене настоящее животное. Тут, в Гавриле, кажется уже нечего было ни чинить, ни портить, а он вылился с самого первоначала, как ему бы следовало: ни толст, ни тонок, ни короток, ни долог, а так, очень видный, рослый, плотный, хорошо сложенный мужчина. Лоб у него был превысокий, уши плоские, огромные, брови густые и морщины над ними очень благообразные; глаза также большие, но какие-то междо-умки: трудно было решить с первого взгляда, что в них сквозило, чем они блестели - тупеем ли, острием ли, с лица ли или с изнанки, - но в них была какая-то важная остойчивость; а расходящаяся от внешних уголков глазных к вискам связка мелкобороздых морщинок придавала даже иногда глазу Гаврилы Андреевича вид какой-то прозорливости. Лицо его было вообще довольно окладистое, черты все очень соразмерные, но что бросалось в глаза при первой встрече с Гаврилою Андреевичем и чему завидовали все сверстники и даже наголовники его, - это было удивительное искусство, с которым природа расположила на лице его все морщинки и складочки; они были так правильны, так отчетисто и чисто подобраны, что нельзя было бы вытиснуть их лучше зубчатым утюгом. Все это вместе придавало лицу Гаврилы Андреевича, а следовательно и ему самому, вид чрезвычайно основательный, рассудительный, важный, деловой, а для некоторых даже умный; он и слыл тонким политиком.

Я в одно время работал немного на Гаврилу Андреевича - не думайте однако же, чтобы я шил на него сапоги, нет, это было дело знаменитого Аренса, - я сделал по заказу несколько выписок из огромного тяжебного дела и поэтому был раз или два в кабинете этого вельможи, видел также, как он принимал однажды поутру десятка два деловых посетителей, большею частью по службе, и могу вам все это пересказать; разумеется, что оно останется между нами. С этим же условием я признаюсь вам также, за что я потерял доверенность Гаврилы Андреевича и почему впоследствии уже кабинет его сделался для меня столь же недоступным, как гостиная его: мне следовало получить за труды мои сто семьдесят пять рублей по уговору, но я был так неосторожен, что деньги эти мне понадобились, и как никто мне их не приносил, то я за ними осмелился прийти сам; с тех пор Гаврилы Андреевича по нынешний день все нет да нет дома, и я ему уже не работник. Если бы вам можно было при свидании с Гаврилою Андреевичем, - например, у князя Соломкина: я знаю, что вы там бываете, - если бы, говорю, можно было напомнить как-нибудь Гавриле Андреевичу о нижайшем ожидании моем, то вы бы меня этим очень одолжили.

Дома и один про себя Гаврило Андреевич жил по-своему и для себя, а у людей или при людях - по-большесветски. Поэтому и надобно отличить в нем двух особ, два лица: Гаврило Андреевич домашний, свойский, себе на уме, и Гаврило Андреевич гостиный, светский, или, как ныне сказали бы, салонный; домашний ходил в лиловых плисовых сапогах, в китайском парчовом халате, с непокрытой головой, на которой седые, не совсем редкие волосы причесаны были просто, без всяких затей; в правой руке у домашнего Гаврилы Андреевича почти безвыходно жила большая золотая табакерка и двойной индийский платок, то есть два платка, сложенные один на один вместе: это заведено было ради всегдашнего затяжного насморка. Домашний Гаврило Андреевич всегда плевал в серебряную чашку с граненой и вызолоченной крышкой; всегда садился между двух зеркал, когда его причесывали, и открякивался, харкал и пыхтел во все время этой проделки особенным, звучным и величественным образом, не спуская больших глаз своих с зеркала; домашний глядел всегда сухо, важно, был молчалив, угрюм, спрашивал, отвечал и приказывал всегда односложными словами: "Да, нет, ну, а!" И, наконец, у домашнего нижняя губа всегда казалась несколько отвислою, или по крайней мере она выпячивалась немного вперед. В гостином, большесветском Гавриле Андреевиче всего этого следу не было: прическа изысканная, подчерненный помадой курчавый волос в завитках, чулки и башмаки, хотя уже коротких штанов не носили, на пальцах богатые перстни, тонкий батистовый платок и только два таких же про запас в кармане; табакерка маленькая, осыпанная алмазами, с изображением барского дворца и усадьбы села Прохорова, наследья Горипаловых; походка важная, но не спесивая, лицо приветливое; нижняя ж губа подбиралася всегда на свое место, притом всегдашняя улыбка, шутливость и веселость. Из всего этого вы изволите видеть, что хотя Гаврило Андреевич лоб и уши свои носил бессменно и в гостях и дома, но что все это принимало в большом свете как то иной вид и образ: там праздничный, а тут будничный, в свете Гаврило Андреевич ходил налицо, а дома сидел наизнанку, или, может быть, наоборот, как угодно.

Утро у Гаврилы Андреевича было деловое, и я обещал вам рассказать занятия одного такого утра, в которое мне случилось простоять с час-места в приемной благодетеля моего.

Когда ударило одиннадцать, то Гаврило Андреевич вышел в коричневом сюртуке со звездой и пошел сряду в обход, приговаривая: "Вы что? Что?" или: "Что вам угодно?" - смотря по степени известности ему дела или делового просителя. Впрочем, тут посторонних значительных лиц не было вовсе, это все почти были свои.

Первый чиновник подал список и отчет по данному ему поручению распорядиться приглашением половины столицы на вечер. Тут Гаврило Андреевич, развернув расположенный по азбучному порядку список, с первого взгляду заметил, что на букву С кого-то недостает; следовало быть, как Гаврило Андреевич знал на память, девять человек, а тут только восемь. Чиновник, служивший, как видно, по этой части не первый день, дал на это, не запинаясь, удовлетворительный ответ, объяснив, что один С из столицы, а следовательно, и из букваря Гаврилы Андреевича, выбыл.

Другой чиновник, собою очень благовидный, поклонился, сказавшись чином и призванием, и просил покорно какого-то незанятого доселе местечка, ссылаясь притом относительно себя на двух известных Гавриле Андреевичу лиц. Гаврило Андреевич заставил чиновника повторить трижды имя свое, сказал потом, прищурясь и приподняв голову, что какой-то однопрозванец просителя служил у Ивана Петровича и был удален по неблагонадежности своей; так уже не он ли это? И на ответ просителя, что он у Ивана Петровича не служил и никогда и ниоткуда удаляем не был, отвечал, кивнув головой и проходя далее: "Да, ну об этом надобно прежде обстоятельно узнать". Проситель поклонился и тут же вышел.

Еще чиновник принес на выбор и благоусмотрение Гаврилы Андреевича печатные деловые бланки с вычурными узорчатыми заголовками. Его превосходительство изволил рассматривать их с большим вниманием, относя все дальше и дальше от себя, во всю длину руки, и, закидывая назад голову, повертывал лист в руках, сличал, сравнивал - но как очков у Гаврилы Андреевича при себе не было, а дело показалось ему слишком важным, чтобы решить его так, на скорую руку, то и было чиновнику приказано обождать, с тем чтобы по окончании выхода заняться этим основательно и на досуге в кабинете.

Наконец очередь дошла до низенького черноволосого чиновника с Анненским крестом на шее, на которого я уже давно смотрел, не понимая, какие у него в руках разноцветные дощечки. Это, как оказалось, были образчики красок для окраски полов, дверей и окон в департаменте. Это дело отвлекло Гаврилу Андреевича уже вовсе от остальных докладчиков, и деловое утро тем кончилось. Сперва изволили рассматривать образчики от свету, к себе и от себя, и сбоку, потом подошли к окну и делали разные замечания насчет цвета, вида, цены, сравнивали, сличали, клали дощечки на пол, и отходили от них, и заходили со всех сторон, приказывали держать их в руках, подымая выше головы, и отходить, и постепенно приближаться - а наконец изволили отправиться в кабинет, унести с собою образчики и позвать туда же низенького чиновника с Анненским крестом и еще другого, с известными бланками.

Слышав своими ушами, как Гаврило Андреевич изволили приказывать чиновнику, который приходил с зазывным списком для раута, чтобы на официантов справить к этому вечеру белые атласные жилеты и шелковые чулки, я уже нисколько не призадумался подойти к его превосходительству с покорнейшею просьбою приказать выдать мне мои сто семьдесят пять рублей, о коих, конечно, поленились-де доселе довести до его сведения, между тем как они мне, бедному человеку, крайне нужны... Но, видно, я от робости говорил так тихо, что Гаврило Андреевич меня и не слышал; по крайней мере они не обратили на меня никакого внимания, а впоследствии швейцар уже не пускал меня более в дом, и должок остался за Гаврилой Андреевичем по сегодняшний день. Вот вам все.

Глава XIV. От главы тринадцатой и до пятнадцатой

Всех лучше и вернее, как узнал я на опыте, платят господа сочинители за перебелку сочинений своих, особенно стихотворцы, если только угодишь их вкусу размещением и пригонкой стихов и выбором прописных букв. Раз, помню, досталось мне перебелять огромное предположение одного весьма известного сановника о том, чтобы для исправления народной нравственности забить в кабаках наглухо двери и сделать только стойки в окнах, прямо с улицы. Рассуждение это начиналось словами: "В предмете том, поелику, ибо и в тех видах для соблюдения казенного интереса..." и прочее.

Наконец попал я на колею, которая избавила меня от всех крайностей денежной нужды, но это было уже в последний год моего курса. Судьба свела меня с журналистом, который сделал из меня, как из многих других студентов, если не писателя, то по крайней мере писаку. Я писал по заказу обо всем, о чем писать меня заставляли, получал небольшие деньги всегда сполна и видел после статьи свои в печати с разными прикрасами и с загадочными подписями двух букв, взятых на выдержку из азбуки нашей.

Вот сколько я наговорил о побочных и пустых предметах, окружавших меня во время четырехгодичного университетского курса, а не сказал ничего, собственно, о последнем, о занятиях моих. Все шло чинно, мерно, тихо, и я получил наконец - действительно заслужил и получил - диплом лекаря первой степени. О, это стоило для меня всех первостепенных звезд на свете! Давнишние, заветные мечты мои исполнились, я сам себе заработал и приобрел почетное место в обществе, и теперь не стыдно было мне назваться воспитанником коровницы и отставным унтер-офицером; я, напротив, гордился этим и охотно рассказывал всякому, кому угодно было меня послушать. Вслед за томительным испытанием, на котором мне очень трудно было отвечать, по заведенному порядку, наизусть от слова до слова и без собственных рассуждений, я отправлен был в Алтыновскую губернию уездным лекарем того же уезда.

На пути в Алтынов был со мною странный случай: судьба, казалось, хотела испытать на выездах, на первых порах решимость молодого врача, едва только вступившего в это звание. Уставши и простудившись немного, я решился переночевать в одной деревне, тем более что я выехал из столицы сейчас после назначения своего и противу поверстного срока опоздать не боялся. До свету еще сделался в избе шум и вопль; я вскочил, думая, что пожар, но оказалось другое: какой-то бродяга повесился на воротах у хозяина моего, и баба, идучи по воду, кинула ведра свои, бросилась в избу и подняла страшный вой. Я снял немедленно висельника, несмотря на все убеждения хозяина, и старался привести его в чувство; но старания мои были тщетны. Между тем мужики собрались, старосты и прочее деревенское начальство и объявили мне решительно, что не выпустят меня из села, покуда не приедет исправник, даже поговаривали довольно громко, что меня должно посадить под караул. Никакие убеждения и угрозы мои не помогли, меня стерегли, караулили, не давали лошадей и продержали трое суток до прибытия исправника. К крайнему удивлению моему, этот нашел не только распоряжения мужиков вполне основательными, но, посадив-таки хозяина моего и соседей его под караул и осуждая поступок мой как крайне неблагоразумный и подозрительный, уверял, что никак не может понять, какая мне, постороннему человеку, была нужда мешаться в такое уголовное дело, и требовал, чтоб я ехал с ним в уездный город. Показав ему свою подорожную, я объявил положительно, что никуда бы не поехал по подобному настоянию его, но что мне дорога и без того лежит туда и потому, милости просим, если угодно, ехать вместе. Там держать меня долее не посмели, взяли только от меня письменное показание во всем и напророчили беду неминучую. Беды, конечно, не было, но перепиской по этому делу мучили меня более году, и сам инспектор управы очень был недоволен неуместным рвением моим и судил точно как коломенский исправник: "На что мешаться и вязаться не в свое дело?" - "А если бы висельник был еще жив?" - возразил я. Но инспектор оставался при своем: "Какое нам до него дело! На что в такие неприятности мешаться?"

Прибыв в Алтынов и приняв дела свои, я при первой поездке для освидетельствования какого-то мертвого тела открыл изобретательную промышленность моего лекарского ученика, который при покойном предместнике моем управлял врачебно-полицеискими делами уезда и с большим умением и знанием всех обстоятельств и отношений обделывал самые щекотливые и тонкие делишки. В одном довольно значительном селении, чрез которое мне довелось ехать в сопровождении правой руки моего предместника, крестьяне решились отправить ко мне в избу целое посольство, мимо низшей инстанции, моего подручника, который, стоя в сенях, старался выпроводить взашей незваных гостей, спасибо не робких: вытолкали их в дверь, они подошли к окну с нижайшей просьбою отсрочить им сбор по сорок копеек с дыму, который разложил моим именем расторопный ученик (только, право, не мой) на все село за прививание оспы. Я глядел на мужиков во все глаза, но вскоре, смекнув в чем дело, позвал их к себе, и все объяснилось. Это водилось искони таким образом: ученик отправляется прививать оспу; приезжая в деревню, коли можно в рабочую пору, он расстанавливается как можно шире на квартире, шумит, кричит, грозит, требует на завтра подвод, посылает во все дворы обвещать, чтобы все бабы с ребятами собирались, и раскладывает по столам и скамьям ножи, ланцеты, всякие припасы, требует бинтов, повязок и чтобы все это на каждом дворе было готово по образцу. Затем и сам вздыхает тяжело, сожалея об участи малых ребят, которых велено резать ланцетом и прививать таким снадобьем, о котором-де в священном писании ничего не говорится; бабы ревут, отстаивают детей, и мужики рады, если могут отделаться умеренным взносом, которого ведь и за труды, все одно, не миновать же. И десятские после разговора старосты с оспопрививателем наособицу бегают по селу, стучат в ставни и обвещают сносить по гривне с дыму, так лекарь (то есть фельдшер) уедет и никого не тронет. На следующий раз он приезжает с тем же и еще с новыми угрозами: подать жалобу, что уже и весною не давали привить детей, - и конец песни тот же; наконец случится ехать уездному лекарю - не говорю уже о члене управы, - тут уже всякий видит необходимость загладить прошедшее, кончить дело миролюбивой сделкой, и староста опять повещает о сборе. Таким образом, мой опытный помощник успел уже по приезде моем принять моим именем необходимые меры, и, видно, у мужиков не стало терпения, и они пришли просить меня об отсрочке. К этому должно прибавить еще три слова: я не мог настоять, чтобы дело было обнаружено законным порядком и мой мошенник отдан под суд; его перевели в другой уезд, где он продолжал успешно службу.

Во время частых разъездов моих по службе мне случилось также разглядеть однажды близенько разъезды уездного землемера. Видели вы это? Оно довольно потешно. Приезжая однажды в деревню, вижу бесконечный поезд: подвод пятнадцать, в том числе две брички, - и все это набито мешками, кулями, сундуками, несколькими полупьяными, как видно по первому взгляду, выгнанными из службы чиновниками, и лицами женского полу того разряда, которых называют у нас салопницами, и множеством ребятишек. Спрашиваю с удивлением: "Что это?" - "Землемер, - отвечают мужики, снимая шапки, - едет межевать луга наши, все спорное, сколько лет бьемся - и драки сколько было у нас из-за них и казны сколько издержали, - насилу вот господь смиловался, велено отмежевать". - "Какой же с ним обоз?" - "Да это, батюшка, что проездом соберет - муки, да крупы, да овса, так и складывает на подводы и возит с собой все лето, а к зиме домой. Ведь подводы ему нипочем; а во что они нам становятся, того их милость не рассчитывает. Да бог с ним, только бы дело покончил; по рублю с десятины взял уже с весны, теперь, видно, по другому собирать придется". - "Какой же народ с ним?" - "Да это нахлебники, батюшка; известное дело, куда приедет - мужики кормят и его и кто с ним едет, только не обижай нас; ну, он и наберет нахлебников, они ему по целковому, что ли, платят в месяц, а он их все лето и возит по губернии, и расставляет по квартирам, и кормит. Тут глядите что будет; как только в деревню, так все и разбредутся по дворам, кричат, шумят, дерутся, давай того, давай сего - что делать-то станем".

Я уехал; через неделю возвращаюсь тем же путем, землемер со свитой все еще празднует именины свои в той же деревне, и мужики уже два раза посылали в город за вином. С лишком ведро опорожнили. Наконец раздается по селу радостная весть: землемер отдал приказ чистить астролябию; значит, скоро примется за работу. Между тем рабочие и понятые, наряженные из этой и соседних деревень, все дожидаются, хотя, конечно, домашняя работа их не ждет. С этой радостной вестью, что астролябия чистится, один из понятых поскакал верхом в соседнюю деревню. Я уехал и впоследствии слышал только, что пьяный землемер наставил межевых столбов и вкривь и вкось и отрезал не только мельницу, йо и половину дворов одной деревни; а как столбы землемера неприкосновенны и губернские власти не могут уничтожить действий его, то тяжба возобновилась и пошла по наследству с поколения на поколение.

Глава XV. От плохого расположения духа и до хорошего

При таком образе жизни, службы и мыслей в Алтынове мне иногда до нестерпимости трудно было жить и служить, и я не скоро обтерпелся. Всякая несправедливость казалась мне дневным разбоем, и я выступал против нее с такою же решимостью и отчаянием, как против человека, который бы душил подле вас кого-нибудь, ухватив его за горло: где кричат караул, туда я бросался со всех ног. Но я большей частью оставался в дураках, заслужил только прозвание беспокойного человека, a горю помогал очень редко. В Алтынове требовали, чтобы вы проходили спокойно своим путем и не мешались не в свое дело, то есть не заботились бы о том, если подле вас режут другого, а только оберегали бы свой кадык и свою голову. Управа наша при каждом удобном случае ожидала от меня свой обычный азиатский пишкет (Пишкет (пешкет) - гостинец, подарок.), ожидала и со дня на день становилась нетерпеливее и, как видно было по всем приемам ее, искала случая показать мне, что долготерпение ее истощилось.

Я был в самом плохом расположении духа и раскаивался уже почти в избранном мною звании; я мечтал принести столько пользы человечеству, а вместо этого сидел теперь над срочными донесениями всех родов и сводил всеми неправдами концы, отписывался и огрызался, как мог, на придирки, замечания и выговоры, - на важные донесения свои по разным предметам, требующим немедленных и самых деятельных мер, не получал вовсе ответов, а по пустым, которые не стоили и полулиста бумаги, заводились огромные дела и нескончаемая переписка, - словом, все это выводило меня вовсе из терпения, и я начал думать о том, как бы перейти врачом в полк в военную службу - там, казалось мне, все-таки не то, там делай свое дело и тобою будут довольны, взяток не берут. Получаю, как нарочно, об эту пору три письма от академических товарищей своих, которые пошли в армию и которым я писал недавно и плакался на горькую участь свою.

Что же они писали? Да один писал вот что: "Полковник крайне мною недоволен, обходится со мной оскорбительно, грубо, а деваться мне от него некуда; корпусный доктор делает мне строгие замечания, грозит - от него подавно не уйдешь! Беда эта началась с того, что с одной стороны требуют и взыскивают с меня того, на что с другой не дают средств, и наоборот; все это обрывается на мне, и горькие, убедительные просьбы и жалобы мои замирают в самой глухой пустыне, в лесу людей. Другая беда - которая еще бог весть чем кончится - вот какая: дивизионный и корпусный доктора требуют самым строгим и настоятельным образом, чтобы месячные ведомости были доставляемы к сроку. Это хорошо; но я их не могу переслать по голубиной почте, а могу только закончить последнего числа каждого месяца и потом, благословясь, отправить. Но квартиры наши расположены так несчастливо, что ведомости мои не могут дойти по обыкновенной почте в дивизионную квартиру прежде четырех или пяти дней, а требуют, не принимая никаких отговорок, чтобы они были на месте отнюдь не позже последнего числа каждого месяца. Никакие представления и убеждения не помогают, никаких отговорок не принимают; получаю выговор за выговором со строжайшим подтверждением в общих словах: доставлять ведомости к сроку. Я попытался закончить ведомость двадцать пятым числом месяца и отправить ранее - новый строжайший выговор, циркулярно, по всей дивизии; я отправлял уже нарочного на свой счет - но он мало опереживает почту и привозит мне обратно тот же строжайший выговор. Есть ли тут человеческий смысл, любезный друг, скажи бога ради, и что мне тут делать?"

А другой писал вот что: "Показать искусство или познания свои, в чем, как полагали мы в слепом неведении своем, состоит обязанность и назначение врача, - показать себя в своем деле - на это у меня о сю пору не было случая; старшие чином лечатся у старших чинами, а о том, что делается в лазарете, мои судьи судят, конечно, уже не по рецептам, как докажет тебе нижеследующий пример. Генерал смотрел лазарет и при первой встрече со мною, окинув меня с головы до ног, сделал мне строгий выговор: "Куда вы, сударь, правую руку завалили? Не умеете стоять перед начальством?" Далее: выговор за помятые постели, выговор за поношенные халаты больных, за оловянную посуду, по которой только видно было, что она в ежедневном употреблении и выставлена не напоказ; словом, ты видишь, тут речь шла вовсе не о тех предметах, которые преподавали нам в академии, и наука, брат, наша пропала. Бывало, когда толковали нам о руках и ногах, так речь шла о вывихах, переломах, о пульсе, кровопусканиях, или, как говорит фельдшер мой: венесекусах, - тут не то. А знаешь ли, чем старался утешить меня костоправ мой, фельдшер, когда генерал ушел, посоветовав полковнику держать меня в руках? Он мне объяснил загадку: "Мы маху дали, ваше благородие, - сказал он, - да я не смел доложить вам, потому что вы сами изволили распоряжаться. Бывало, при Иване Кондратьевиче, поставим к смотру больных по кроватям, не по болезням, а под ранжир; дощечки распишем почище, белилами, которые на этот случай Иван Кондратьевич нарочно из города выписывал; трудных, которые не могут прифрунтиться, выведем вон, в жидовскую корчму либо в баню, чтоб на глаза не попадались; прочих выровняем, пригоним халаты, за сутки не велим ложиться, чтобы не помять постелей; оловянную посуду также всю напоказ, под ранжир, и не марали ее, а кормили больных, перечистив все, из черепков; аптеку также всю прибирали склянку под склянку, а невидное, неказистое прятали куда-нибудь, уносили, а вы изволили приказать выдать больным для носки и туфли, и халаты, и одеяла, и простыни - ну, разумеется, больной ходит, шаркает, обобьет; ляжет - помнет, оно уж и не в таком порядке. У нас все это выдавалось, бывало, только к смотру, и все было новое".

Как прочитал я два письма любезных мне товарищей по академии - так чуть не подурачился, чуть не заплакал. Больно мне было за них, больнее еще за свою отчизну. Взял я шапку и пошел душу отвести к человеку, которого я душевно уважал, познав благородство и честность его при нищенском состоянии кармана. Это был наш уездный стряпчий, Негуров. Он встречает меня весело и дружески, - начинаю ему плакаться на горе свое, жалеть, что избрал эту часть, что не пошел служить куда-нибудь по гражданской службе. "Вот как ты например, - сказал я, подав ему руку. - Тебя все любят, уважают, ты и в малом чине и звании своем полезен - а я?..." - "Постой же, - сказал Негуров, - не торопись мне завидовать; нет ли у тебя подставного на мое место: я могу уступить его". - "Что это значит?" - "Как что значит? Разве ты не слышал, что я сегодня уже подал в отставку и остаюсь до времени с семьей без места? Но бог милостив, а на Руси не без добрых людей, найду другое". - "Да что это такое, расскажи бога ради!" - "Да вот что: ты слышал конечно, что к нам вместо умершего назначен новый прокурор; он человек нам вовсе неизвестный и, может быть, бездельник, а может быть, и честный человек - не знаю, но, во всяком случае, принялся за службу свою с первого дня очень неудачно, и не только, как говорится, левшой, но даже, так сказать, ногой. Пишет он ни с того ни с сего циркуляром ко всем уездным стряпчим: "Предупреждаю всех стряпчих, чтобы они отныне приняли за основание совсем иные правила, чем доселе; я не потерплю злоупотреблений, которые введены ими в обычай, и прошу действовать отныне иначе". Каково это тебе нравится? Положим, что у него прямое и честное намерение сделать добро - хотя это, право, очень сомнительно и более пахнет приглашением задобрить строгого, неумолимого начальника; но положим, говорю, что намерение было честное. Разве это так делается? Разве можно начать исправление частного зла тем, чтобы наперед ошельмовать всех поголовно? Разве можно сказать человеку в глаза: ты вор и бездельник, если не знаешь и не видал человека этого в глаза и ничем опорочить его не можешь? Но не менее того циркуляр поехал во все уезды, а мне достался из первых рук. Я в тот же день отвечал: "Крайне больно и прискорбно, что новый начальник наш, не узнав еще никого по делам и поступкам - его, оскорбляет таким воззванием всех подряд: и правого и виноватого. Что же собственно до меня относится, то я и впредь буду руководствоваться теми же правилами, коих постоянно держался в течение осьмнадцати лет службы своей". Прокурор обращает мне рапорт мой с надписью на нем: "Предписание мое не требовало ответа; неуместных рассуждений не люблю; если г. Негурову угодно, может объясниться со мною лично".

Прихожу утром на другой день в канцелярию прокурора и застаю его там обще с двумя его помощниками. "Что вам угодно?" - "Я пришел по вашему приказанию с вами объясниться". - "Какого роду объяснение вам угодно? Вы обиделись циркуляром моим? Можете обижаться: скажу вам вдобавок, что он в особенности к вам относится и что я повторяю еще на словах приказание свое. Довольно вам этого или еще что-нибудь угодно?" - "Довольно, - отвечал я, - даже чересчур много. Желаю вам служить и знаться всегда с такими людьми, которые могут переносить подобные выходки спокойно". Вышел и через час прислал просьбу об отставке.

Глава XVI. От стряпчего Негурова вплоть до девиц Калюжиных

Когда бедный Негуров рассказал мне все это спокойно, как человек, привыкший в течение долговременной службы своей к подобным явлениям, когда я надивился спокойствию духа его и благородной решимости, твердой вере его в провидение, то устыдился своего малодушия. В самом деле, я человек одинокий, на мне не лежит огромного семейства, о чем же мне столько заботиться? Буду прать противу рожна! Буду, пренебрегая всеми мелочными дрязгами и кознями тщедушных и проискных людей, буду идти своим путем, не щадя жизни своей и до последней капли крови, как присягал я, а остальное предоставим богу и царю. Разве не удается иногда всякому из нас, и самому незначительному человеку по месту, чину и званию, сделать добро, отстоять правду и посрамить бездельничество, заклеймив его презрением благородных? Что же мне после этого до мелочных придирок, до злонамеренных покушений, повитых неправдой и вскормленных криводушием людей? Они за себя ответ дадут, а мы за себя. И давно ли Негурову удалось сделать доброе дело, и не стоит ли оно того, чтобы за него иногда потерпеть? Разве присяга моя "до последней капли крови" относится только до солдата, который буквально исполняет это, подставляя лоб свой под пулю, а не до нашего брата, у которого иная капля поту, переработанная из той же крови, стоит капли самой крови; у которого забота не за свое, а за общее благо, и пря, война, единоборство за человечество и правду избороздят чело преждевременными морщинами, иссушат боевую жилу алой крови в сухожилье?

Да и Негурову недавно еще удалось сделать в тесном кругу своем славное дело. Мы были вместе у приемки рекрут. Зрелище жалкое. Тут справедливость, строгая, святая справедливость, одна только может оставить сколько-нибудь успокоительные воспоминания. Негуров не довольствовался тем, чтобы сидеть с судьей и городничим за красным сукном и слушать, как председатель кричит поочередно: "лоб" и "затылок", - он входил добросовестно сам во все, что только до него касалось. Он взял, между прочим, все посемейные списки, сидел над ними каждый вечер за полночь, между тем как прочие господа занимались для отдыха от дневных трудов вистом, и сличал списки эти во всей подробности с очередными списками волостных правлений. Рано утром входит однажды к Негурову молодой франт своего роду, хват в темно-синем тонком кафтане, и раскланивается по-полубарски: "Я-де волостной писарь такой-то, прибыл с рекрутами и с отдатчиками". - "Что же тебе надобно?" - "Да к вашей милости, много наслышаны об вас, просим покорнейше, позвольте поблагодарить вас". - "Благодарить тебе меня не за что, я тебя в глаза не видал и ни худа, ни добра тебе не сделал, прощай!" - "Да уж это так у нас водится". - "Ну так у меня не водится; пришел не зван, поди ж не гнан; пошел!" Утром Негуров показывает председателю отметки свои на списках и, между прочим, говорит! "Вот, извольте посмотреть, тут что-нибудь да - кроется; что это значит: Севрюгины - это семья шестериков, шесть мужиков в семье, а с тысяча восемьсот седьмого года не выставила рекрута, и ныне опять она не показана в очередных". - "Это я-с, - подскочил молодой волостной писарь, - это наша семья-с, батюшкина-с, у нас нет способных". - "Да ты первый, любезный друг, можешь в гвардию идти, не говоря о других!" Но сын, как видите, волостной писарь, отец-старик у него коштан , то есть стряпчий, поверенный и ходатай для мира, и притом очень зажиточен, так дело всегда кой-как и обходилось. И ныне вышло чуть не то же: Негуров и я не дали подкупить себя, остальные - пусть бог их судит, что и как у них было, но только все приняли сторону волостного писаря, и когда мы таки не без труда настояли на том, чтобы его раздели и осмотрели, то он был признан неспособным, потому что на левом боку нашлась какая-то царапина, небольшой рубчик, который, по словам военного приемщика, не даст ему стягивать мундира. В эту самую минуту вдруг дверь растворяется и входит флигель-адъютант, только что прибывший из соседней губернии. "Здравствуйте, господа, как у вас идут дела?" Ему в ответ тотчас представляют спорный случай и волостного франтика, который тут же и стоял нагишом, налицо. Флигель-адъютант поглядел на военного приемщика, осмотрел еще раз неспособного, поговорил два слова со мной и попросил присутствие принять этого молодца на собственную его, флигель-адъютанта, ответственность. Малый вздрогнул, старик отец упал в ноги - но "лоб" раздавалось уже от дверей к дверям, и приятеля забрили. Отец покаялся после, что все эти проделки стоили ему в течение трех наборов до восьми тысяч рублей, а следовательно, он без стеснения мог бы давно уже поставить за сына не только одного, но и двух и более наемщиков; одна страсть ходить кривыми путями и более на них надеяться погубила его на этот раз, где он наткнулся на честного человека. Негуров спас этим подставного одиночку, то есть одного сына у вдовой матери.

Между тем время бежало, я жил и служил в Алтынове уже с лишком год, - но я еще ни слова почти не сказал о нашей общественной жизни. Замечательнейшее в целом Алтынове было, без всякого сомнения, семейство или дом Калюжиных. Этот первообраз в своем роде, повторяющийся с бесконечными изменениями (о, как природа разнообразна!) в каждом губернском городе, стоит того, чтобы им заняться пообстоятельнее. Скажу наперед: меня звали туда как гостя - я не пошел; меня зазвали как врача, по обязанности моей, приняли как гостя, и несмотря на ничтожное положение и звание мое - что такое уездный лекарь? - приняли почетно, заставили против воли быть гостем, быть своим и едва-едва только отпустили душу мою на покаяние; смерть была на носу. Из этого можете видеть, как редки и дороги в Алтынове женихи; а где неурожай, там и голод; где голод - там человек подымается на необыкновенные хитрости и ухищрения и даже - о ужас! - пожирает себе подобных!

Глава XVII. От дому Калюжиных и до дому Калюжиных, или собственно об этом предмете

Если вам только случалось жить в каком-нибудь губернском городе, то вы, без всякого сомнения, знаете семейство Анны Мироновны. Приметы его вот какие: живет оно довольно открыто; муж служит, в порядочных чинах, но об нем мало речи, более бывает разговору о супруге его, Анне Мироновне, которая все знает, всюду бывает и всюду первая из первых. Она числится одной из почетнейших барынь в городе, вывозит на вечера по три, по четыре, даже по пяти взрослых дочерей, и дочери эти пристраиваются одна за другой, по светскому понятию, довольно выгодно, хотя они, как говорится, ни с рожи, ни с кожи, все более или менее просты, чванны, собою очень посредственны, ходят в люди в блестках, а дома шлюхами. Дом держится собственно Анной Мироновной, во всяком смысле; она просит, принимает и угощает гостей, она и сама напрашивается куда следует в гости, она же. и добывает все необходимое для наружного блеску в долг, и в счет, и взаймы, и напрокат; говорят даже, что когда она благословляла вторую дочь свою под венец, то довольно богатый образ в золоченом окладе был взят ею в рядах с бою; потому что по доброй воле ей никто в долг не верил. Между тем купцы формально отказать ей в безденежном заборе товаров не смеют: она слишком почетное, слишком известное лицо в городе, нравственное влияние ее слишком велико. Это Наполеон своего роду до изгнания его из России с бесчестием, и все языки должны ей покорствовать. А как ее, вероятно, никогда не изгонят с бесчестием из России, то из этого и следует, что она лучший тактик, стратегии и политик, чем покойный Наполеон. Одна дочь у нее за генералом или по крайней мере за статским советником. В доме у Анны Мироновны все очень порядочно, потому что дом составляют первые три комнаты: зала, гостиная, столовая; далее не ходите, там задний двор, где нельзя же требовать опрятности и порядку. Дочери показываются только около полудня, то есть в полной походной и боевой амуниции, а если вы их захватите врасплох, то они, как маменькины ученицы в военном искусстве, поспешно отступали, уничтожая за собою все переправы и затрудняя преследование, - то есть они бегут опрометью вон, захлопывая за собой двери. Как быть: домашний капотец скоро затаскивается, платчишко, если даже и его случится накинуть, также, а чем всю буднишнюю амуницию строить новую, так лучше поберечь деньжонки на выездное и щегольское платье.

Конечно, барышни наши не такие лютые хозяйки, чтобы домашнее платье изнашивалось и маралось от хозяйских трудов и работ; о нет, на это есть у них, слава богу, и Машка, и Сашка, и старуха Сидоровна; но ведь нельзя же и уберечься за всякий час: то придется напомадиться и обтереть обо что-нибудь близкое руки, то невзначай потрешься около шандала либо плеснешь на себя чего-нибудь; день за день в одном да в одном - не набережешься; и не к чему, впрочем, признаться, - это домашнее. Мыть бы можно платье это, конечно, но и тут встречаются разные помехи: не всегда есть под рукой бальные обноски, коими бы можно временно заменить буднишнее платье, - а ведь не ходить же, как делают иногда служивые наши, когда моют белье свое, так, ни в чем; этого нельзя, это не водится, даже и в самых отдаленных домашних комнатах Анны Мироновны, хотя туда, кроме посвященных в домашние тайны, не заглянет ни одно человеческое око. Кроме того, девки заняты нужнейшим: то шьют наряды, то стирают по необходимости белье, то штопают чулочки, если они повредятся выше пятки и подошвы, на видном месте, а в противном случае собирают петельки на одну нитку и затягивают в курчавенький комочек. Еще и то сказать, привычка - та же природа; не хочется расстаться с блузой, к которой привыкнешь и знаешь уже наизусть, где недостает пуговки, где оборвалась петелька, и привык уже ко всем сподручным ухваткам, как ее там без большого труда поддерживать и прихватывать. А, наконец, зимою, когда барышни носят стеганые капоты, то уж вы и сами знаете, что мыть такую вещь неудобно, и тут поневоле ходишь восемь месяцев в сале и во всякой всячине. А кто же виноват, что у нас климат такой суровый и зима долгая? Говорят даже, что это и самому Наполеону было вредно, а вы хотите, чтобы такое обстоятельство осталось без влияния на дом Анны Мироновны!

Итак, если вы живали в губернских городах, то вы, конечно, дом этот знаете.

И такое точно семейство жило в Алтынове. Герасим Степанович был старшим по чину и влиянию советником одной из палат, и ему ни в каком случае не следовала казенная квартира, но Анна Мироновна сумела так устроить дела, что им дан был довольно обширный казенный дом, хотя, правда, несколько в ветхом состоянии; но зато постоянно отпускался ремонт, а Герасим Степанович надеялся овладеть вскоре домом этим по праву десятилетней давности своего в нем проживания. Он надеялся вскоре купить дом с молотка - так, рублей за семь с полтиной, - дом был уже старанием Анны Мироновны удостоен в негодность, освидетельствован и донесено, что даже строительные припасы все от ветхости пришли в негодность. Все в городе были одного мнения, на счет Калюжиных; все знали, что Герасим Степанович не надсядется в защиту какого-нибудь безгласного подсудимого, да и вообще не станет подрываться куда-нибудь без каких-нибудь особенных видов и нужды, но у Герасима Степановича в ведомостях графа "состоит" одного месяца соответствовала графе "состояло" следующего месяца, а итоги под суммами, делами и арестантами всегда были верны; все знали, что он, не имея состояния, нуждался в подкреплениях посторонних, особенно при его роде жизни, и потому никто не удивлялся, если случай тут или там раскрывал какое-нибудь обстоятельство и молва пускала его со всеми околичностями по белу свету; это было в порядке вещей, и об этом говорили только как о всякой городской новости, как о том, что к купцу Шугаеву привезен из Нижнего свежий товар, что Фома Иванович дает вечер, а на Степаниде Семеновне было опять новое платье, седьмое в течение зимы. Иногда, правда, дивились исподтишка: отчего Герасиму Степановичу все с рук сходит? Семнадцать лет живет он в этой должности в Алтынове, семнадцать лет все знают всё, что знать можно, и по разу или по два в год бывают яркие, разительные случаи, где весь город, наострив уши, ждет: что-то будет теперь Герасиму Степановичу, неужели и это так пройдет? И проходит! Весь город знает и перечтет вам по пальцам всю крайность домашних обстоятельств Калюжиных, странные и позорные происки их, замечательные и многосложные соображения и действия Анны Мироновны потайными пружинами и рычагами в разных стеснительных обстоятельствах, и особенно если нужно пристроить одну из дочерей-погодков; словом, Калюжины составляли семью анекдотическую; но при всем том они занимали по всем трем размерам пространства, в длину, в ширину и глубину, одно из первых мест в обществе. На всякой порядочной свадьбе в городе Анна Мироновна бывает посаженою матерью или Герасим Степанович - отцом: все купечество было помешано на том, что Анна Мироновна, как главнейшая половина счастливого супружества, как одно из почетных лиц в городе, должна вложить серьги невесте, когда ее повезут под венец, а у каждой из девиц Калюжиных было в городе крестников и крестниц по пятнадцати.

За долги Анны Мироновны лавочникам и сидельцам расплачивались всегда посторонние; это было так заведено искони, и Анна Мироновна не видела никакой причины изменять такой порядок. Расплата эта происходила двояким образом: или собственно посредством просителей, которые, по здравому рассудку своему, всегда уже являлись к Анне Мироновне с расписками от купцов в уплате счетов ее; или же обыкновенным и законным порядком, через алтыновскую комиссию погашения долгов Калюжиных. Комиссию эту составляли все наличные жители, весь город; купцы раскладывали на них по счетам своим долги Анны Мироновны и набавляли цену на товар, отчего и можно было сказать без всякого преувеличения, что в Алтынове дешевле брать товар в долг, если даже и платить за него, чем на наличные деньги. С должников своих купцы рады были получить хоть что-нибудь, а честным и верным плательщикам не уступали ни гроша и набавляли еще, говоря: "Да с кого же нам, батюшка, выручить? В убыток торговать нельзя". Для пяти дочерей, которых привыкли дома называть детками, не было в доме никакого особого угла ни днем, ни ночью; они болтались днем от нечего делать между залой и девичьей, то по окнам, то по печам, иногда с полезной книгой в руках, как, например, с "Библиотекой" (С "Библиотекой" - то есть с журналом "Библиотека для чтения", весьма распространенным в 30 - 40-е годы XIX столетия.), где есть такие милые, острые шуточки; изредка перед балом - с какою-нибудь легонькою работой для накладки или оборки, а больше так, ни с чем, во ожидании вечера. Вечером, если они не выезжали сами, непременно кто-нибудь приезжал к ним - большею частью любезная и милая молодежь, которой нравилось несвязное обращение в доме Калюжиных и которая также, встав поутру, с большим нетерпением ожидала вечера после томительного, длинного на этом свете и скучного дня. В этом отношении молодежь вполне сочувствовала девицам Калюжиным. Тут были славные и завидные женихи: один с самыми длинными в целом городе ногами и с перехватом; он, чувствуя превосходство свое, всегда становился вилами посреди комнаты, и если можно, против зеркала; другой отлично хорошо говорил по-французски и был мастер смешить до слез; этот всегда старался, заняв несколько времени и насмешив целое общество, залучить на свой пай девицу наособицу, в чем ему, как крайне образованному, благовоспитанному человеку, никто и не думал мешать: кому же доверить девушку, если не человеку такой тонкой, высокой образованности, цвету столичного общества? Третий был не очень казист и ходил себе так, спустя рукава, говорил вслух мало, но так занимательно нашептывал и занимал вполголоса, что, одним словом, беседа его, надобно полагать, была очень поучительна, потому что собеседницы из дому Калюжиных слушали его с большим удовольствием; он же иногда приносил и книги: в других домах с осторожностью и с оглядкой, а к Калюжиным, где не было никакой цензуры, где не предстояло никакой опасности, чтобы родители полюбопытствовали узнать вкус услужливого гостя, - без всякого зазрения совести. Иногда Калюжиным удавалось подхватить где-нибудь под руки и посадить к себе за стол молодого холостого помещика, особенно приезжего, и это был большой праздник. Если такого человека удавалось раз подхватить под руки, то его обыкновенно с рук не спускали, разве уж наконец сам потянется да вырвется. Таким образом, вечер проходил довольно приятно, можно было отдохнуть от дневной скуки и спокойно улечься около полуночи с уверенностью, что до завтрашнего вечера осталось менее суток. Ложились барышни наши тут и там, вповалку, где случалось; кроватей своих у них не было, чтобы не занимать лишнего места; простынь и одеял также, потому что это лишний расход, а дело не видное; одна лежала на одном диване, другая на другом, третья на стульях, четвертая на полу, и этой доставалась обыкновенно перина; укрывались они - которая стареньким одеяльцем, немножко излохмаченным, которая салопом своим, капотцем да мантоном. Хлопчатая бумага - пренесносное вещество: где только подбой или покрышка продерется, то она так и лезет вон. Впрочем, одно из одеял этих было в доме известно под названием атласного, и из-за него было много несогласия: всякой хотелось одеваться атласным одеялом. Атласу оставалось в нем одна только память, да все-таки атлас. Утром всякая из девиц вставала со своего ложа и, завернувшись чинно в салопец свой или одеяльце отправлялась к заветной вешалке, за ширму, сымала с гвоздя или подымала с полу домашнее платьице свое, тут же надевала и отопочки, башмачки, но уже к обеду умывалась, чесалась, закалывала распущенную косу и прочее. Все это делалось чинно, спокойно, протирая со сна молча глаза; иногда только выходили маленькие неприятности, если младшая попадала ногами в башмачки четвертой сестры, та в следующую за тем пару и так далее, покуда наконец на долю старшей оставалась пара детских отопков, в которые она никоим образом не могла вправить ноженьку свою. Пять пар башмаков - не шутка; выходит десять штук: как станут разбирать из кучки, куда девка их все свалила, подобрав в трех или четырех комнатах, то иногда такая запутанная вещь выходила, что в продолжение целого часу не могут барышни подобрать пару к одному окаянному башмаку: другой не лезет на ногу, да и только. Между тем все уже разбредутся по занятиям своим: одна к окну, одна к печи, одна немножко растянется на диване, и девка бегает с одним башмаком по целому дому, и, приговаривая: "Барышня, по-жалуйте-с", - ловит барышень за ноги, и примеривает башмак.

Разумеется, что та, которой достанется стоять босиком за ширмой и дожидаться этого розыску и следствия, повышает от времени до времени плачевный голос свой и дает сестрам, в отчаянном положении своем, приличные поступкам их названия. Впрочем, как выездные башмаки всегда поступали, в свою очередь, в буднишние, а потом и в утренние, то в общей суматохе до одиннадцати часов утра, отнюдь не позже однако ж, можно было видеть барышень наших, иногда в одном розовом башмаке, в другом голубом или зеленом. Случались иногда также маленькие неудовольствия и по тому поводу, что девка, у которой были только две руки и две ноги, не могла чесать более одной барышни вдруг, между тем как утро уже нечаянно проскочило сквозь пальцы, настало обеденное время: долгоногий француз и другие милые посетители с нетерпением ожидали в гостиной выхода и, подходя на цыпочках к дверям общей жилой комнаты, прислушивались к пискливым и тоскливым напевам барышень, негодующих друг на друга и на девку за остановку и проволочку. Тут следовало бы по справедливости положить пеню за протори и убытки. Притом же и гребень один: не дюжинами ж их закупать для дому; и как ни бейся, а надобно выждать очереди. Сама ни одна из барышень не умела вычесаться, да оно, кажется, и неприлично: на это есть девка. Бывает и то: гребень завалится куда-нибудь за сундук, за комод, в рукомойник - ударит десять, одиннадцать, - и в доме пойдет такая суматоха, крик, пискотня, плач, что даже жалостно слушать: ищут, девки бегают как шальные, барышни ходят следом гуськом и погоняют; пора выходить, а еще нет и гребня.

Но если и парная одежда, как башмаки, нередко разрознялась в домашнем быту девиц Калюжиных, то непарная, как само собою разумеется, ходила с плеч на плечи без всякого разбора, и к этому разряду, в особенности, принадлежало все белье; маменька и дочки носили его сподряд и без всякого различия. Ведь оно мягкое, убористое, можно по нужде и стянуть, и распустить, и подобрать, и, одним словом, это не платье: как оно сидит - до того никому нет нужды. Обзавести каждую своим бельем - это не безделица: полотно дорого, а никто из посетителей не удивится такой роскоши и даже не узнает о том; предмет, сами посудите, таков, что неловко похвалиться этим перед кем-нибудь в глаза; оно как-то не приходится. Итак, белье общее, и это новый источник домашних неприятностей; не всегда доставало на перемену кругом, а нельзя же ходить всегда в бессменном, особенно летом. Пора, когда барыни в полном убранстве, по узкости облитого платья, белья не носили вовсе, миновалась, и без крайности не хотелось заводить такую моду (...не хотелось заводить такую моду... - К этим словам в журнальном тексте дано примечание: "Это не шутка и не клевета: лет тридцать, не с большим, ни одна порядочная дама не надевала платье свое иначе, как непосредственно на себя: на щеголихах бывали изредка батистовые рубашки".). Еще повод к раздору: подадут белье - оно проношено, или тесемочки выдернуты, висит так, что с ним не справишься, а тут дело спешное, - вот вскинется одна: "Это ты, Настя, уж сейчас видно которая вещь на тебе была, это ты оборвала тесемочки"; а тут еще подхватит девка: "Нет-с, ба-рышня-с, это они на подвязки выдернули-с..." - ну и пойдут перекоры! Поэтому и белье всегда и во всех отношениях было не слишком исправно; спросить не на ком, да и кому какая нужда об нем заботиться, только бы с плеч да с ног долой, а там авось другой достанется, пусть носит как знает, не самой же, и в самом деле, заняться вычинкой белья: это не дворянское дело; пожалуй, вон у Василия Адамовича, у директора гимназии, говорят, дочери сами на себя башмаки тачают, так это другое дело, на то они немцы. Уж гораздо же приличнее русской дворянке, дочери значительного чиновника, ходить дома как-нибудь, лишь бы в люди показаться по-людски, чем работать на себя по-холопьи одежду. Рубахи целой в доме не было, это правда; оказывалась также иногда крайняя нужда в исподницах и чулках, но зато наследственный жемчуг перенизывался по воскресеньям для забавы; это делалось в гостиной и называлось: дети занимаются рукодельем. Впрочем, не годится и наговаривать по-пустому: барышни иногда рукодельничали; они, я думаю, могли вышить что-нибудь по канве, где стежка идет на готовую за стежкой, и ни обузить, ни посадить нечего; а белошвейная работа - ну, это, конечно, им не рука: на это есть девки. Конечно, все вещицы, которые ходили тут и там под именем их работы, принадлежали к модным и самым бесполезным вещам в мире; но вы опять-таки хотите, чтобы барышни, дворянки русские, были ремесленницами, и работали что-нибудь годное, путное, полезное для дому! В этом-то и штука, чтобы выдумать такую вещь, которою бы вежливые гости могли любоваться, а между тем видеть по первому взгляду, что это сделано для одной лишь забавы, не по нужде, не для нужды и даже вовсе не для употребления. Когда Калюжина готовила одной дочери приданое, то справила ей, уже отдельно от сестер, полдюжины рубах, шесть шелковых платьев, одно будничное ситцевое; но ни юбочки, ни кофточки - а убрала зато постель, наволоки, простыни и парадное шелковое одеяло кружевом. Да, позабыл я сказать еще о носовых платочках: для общего обиходу было в доме с дюжину батистовых платков, но уголки у них все были прорваны и даже оторваны напрочь; это делалось таким образом: в мытье их связывали попарно, чтобы удобнее перекидывать для просушки через веревку, а потом, когда приходилось катать или гладить, то для скорости развязывали узлы зубами или просто растягивали вручную, и видно, батист был плох; частенько зуб прачки проходил в узелок навылет или кончик одного платка оставался в затянутом узелке другого.

С этим превосходным порядком в доме согласовалось, разумеется, и самое воспитание дочерей: одно другому не уступало. Не думайте, чтобы мать их баловала: нет, право, им иногда по целым дням житья не было от нагоняев, если они в чем-либо согрешали противу тактики Анны Мироновны, вынужденной обстоятельствами; они при посторонних отвечали головою - которой доставалась порядочная. мойка - за все невыгодные последствия поведения, несогласного в чем-либо с планами матери. Но что делалось за заветной ширмой, за перегородкой или вообще в доме далее столовой, счетом третьей комнате от передней, - до этого, разумеется, Анне Мироновне не было никакого дела: в это она, как благоразумная и чадолюбивая мать, не мешалась, не стесняла волю дочерей ничем. Если, например, Калюжины приглашены были на обед или вечер, то никакая головная боль, ни угар, ни тошнота, ни другие обстоятельства и невозможность одеться не спасали дочерей от корсета и выезда; вы согласитесь, что это также благоразумно и чадолюбиво, потому что оно делалось, собственно, для них же, для детей, - их надобно было показать, где только есть к тому случай. Тогда не принималось никакой отговорки, должно было одеться, ехать, улыбаться, глядеть на всех весело, заманчиво, любезничать. Если носили в доме на руках женишка, то уже долгоногим не было пощады: и не гляди на него, и не говори с ним теперь, влюбляйся там на просторе и на свободе, когда никого нет, а теперь сюда держись, сюда носом, туда кормой, правь по компасу и не сбивайся с румба, вот тебе маяк. Если - что случалось, впрочем, очень редко, и может быть, всего раза два-три, - если слишком строгий порядок в доме выводил наконец которую-нибудь дочь из терпения и она, наслышавшись от какой-нибудь подруги о том, как то или другое водится в других домах, пыталась завести какой-нибудь толк и порядок в белье ли, в чем ли, другом, то Анна Мироновна останавливала ее в ту же минуту и говорила: "Вздор, чтобы я распоряжений твоих в доме и не видела и не слыхала; ты бы, сударыня, изволила наперед позаботиться, чтобы порядочный человек к тебе присватался да не покинул бы опять после, по твоей же глупости, да тогда и распоряжайся у себя в доме как хочешь. Как жили доныне, так и будем жить и вперед".

Глава ХVIII. От дому Калюжиных и до квартиры Чайкина через большую улицу и рынок, за вторым переулком

Итак, вот вам этот знаменитый, хлебосольный дом Калюжиных, дом, вам, конечно, уже знакомый, потому что, повторяю, он есть в каждом порядочном городе Руси.

Время было о ту пору, как я прибыл в Алтынов, для Калюжиных, надо думать, тяжелое; старшую дочь отдали благополучно за вице-губернатора, другую с помощью зятюшки старались пристроить за одного из советников, который был уже поставлен в такое положение, что решительно не знал, что делать и как быть, и с горя запил, чего, говорят, с ним прежде не бывало; этим счастливым обстоятельством воспользовались, и когда Артемий Семенович начал приходить в себя, то ему сказали, что он жених Марьи Калюжиной и что вице-губернатор хлопочет о представлении его к награждению землею по чину.

У Калюжиных стояли на всех концах города махальные, которые извещали Анну Мироновну обо всем происходящем; кроме того, дом Калюжиных был угольный, окна во все лето растворены настежь, так уже и сквозным ветром заносило все вести, которые летали без хвоста по городу. Из пяти домашних караульных три по крайней мере стояли постоянно на часах у окон, чтобы видеть все, что делается на улице: кто прошел, кто проехал, куда, кто кому кланяется, кто нет и прочее. Вы видите, что тут недоставало часовых и на две смены, полагая три притина (Притин - место, где ставится часовой.), но бедненькие барышни обмогались как могли и только по праздничным дням ставили за ворота в помощь себе передовой пост, ведет, состоявший из двух девок и человека: полные и законные три смены.

Все вновь приезжие пользовались особенною милостью и приветливостью в доме Калюжиных. На другой, много на третий день приезда нового чиновника его приглашали к Калюжиным к обеду, при прощанье приглашали запросто по вечерам и на следующий вечер, если он сам не являлся, за ним посылали; при третьем посещении ему вручались пять альбомов девиц Калюжиных с просьбою написать или нарисовать что-нибудь, а потом уже дело шло обыкновенным порядком.

Я не хотел заводить в Алтынове обширного знакомства, отнекивался в особенности, по слухам и какому-то предчувствию, от дома Калюжиных, но меня наконец позвали туда как врача. Разумеется, что тут не было для меня никакого повода отговариваться: я пошел. Посещение это кончилось знакомством моим в доме; псе было уже так искусно и мило подведено и подготовлено, что мне и тут не осталось ни одной уловки, если я не хотел быть просто неучем и грубым. Вторым следствием этого приглашения, где лекарское звание мое служило только благовидным предлогом, было то, что господа члены управы сильно противу меня возопияли и требовали от меня ответа: как я смею втираться в их практику и принимать на себя чиновных больных, когда тут есть врачи постарше меня, и сверх того, еще мои начальники? Как я смею быть совместником непосредственного начальства моего? Это-де при первом спопутном случае может обойтись подчиненному дорогонько. Между тем и третье следствие, необходимое при знакомстве в доме Калюжиных холостого человека, не замедлило вскоре сказаться на деле.

Не знаю, с которого конца начать быль эту - она как-то запутана. Повода я, право, не подал к ней никакого, разве только тем, что также расписался и разрисовался в пяти альбомах барышень; но что же вы будете делать, коли вам их подносят? Не сказать же: пишите сами!

Итак, я никакого греха не замышлял, ни о чем не думал, бывал раз в неделю у Калюжиных, наряду со множеством других, - вдруг слышу, что меня не только пустили по городу женихом, но что даже у Анны Мироновны с зятем, вице-губернатором, вышла маленькая ссора из-за меня; он противится этому союзу, обещает найти жениха почище меня и не желает родниться с отставным солдатом, который угодил как-то в уездные лекаря; а она настаивает, хочет отдать за меня дочь, которой-де от счастья своего не бегать, а ныне время такое, что за женихами не набегаешься. Все это казалось мне до времени очень забавным-, и я стал только бывать у Калюжиных еще реже прежнего и только в такие дни, где собиралось там много, и наконец почти отстал вовсе. В городе, где два дома рассорились за то, что одна барыня сказала: "Ах, какой вы крепкий чай делаете", а другая отвечала сухо: "Для гостей своих ничего не жалею", - и слово за словом, и разошлись или разъехались турухтанами (Турухтан - птица из отряда куликов, именуемая еще драчун-кулик.); где, кроме того, как известно, какой-то бесплотный бес в виде вихря носит по городу и перепутывает на каждом перекрестке городские вести и сплетни, - в таком городе, подумал я, не уберешься от этих швей - прошу наборщика не сделать в этом слове опечатки, - пусть их плетут. Но этим я не отделался.

Я жил в низеньком домике без палисадника; улицы в этой части города так широки, что бабы летом через улицу друг другу в окно горшки на ухвате передают; перед окнами моими нанесло огромный сугроб снега, а его прикрыли еще пластом навоза; весна пришла, я растворил рано окна, а между тем по улицам не было еще проезду на колесах. Семейство Калюжиных, маменька с четырьмя дочками, сели в огромный возок и отправились по этой распутице с визитами. Едут они по моей улице, взобрались на знаменитый сугроб мой, а оттуда кучер возьми да и вывали их прямо ко мне в окно. Я сидел в халате за работой в соседней комнате, но, услышав страшный крик в окне своем, успел еще вовремя подскочить, чтобы принять под руки незваных и нежданных гостей. В самом деле, им нельзя было вылезть иначе из возка, как прямо ко мне в окно. Раз, два, три, четыре, пятая сама Анна Мироновна, - все, слава богу. Народ сбежался, возок поставили на ноги, подали под крыльцо, и я гостей своих выпроводил: раз, два, три, четыре, пятая сама Анна Мироновна, - слава богу, все.

Это происшествие, в котором я, право, столько же виноват, как и вы, разнеслось сейчас же по всему городу, наделало шуму, толков, а меня, который не бывал уже более месяца в доме Калюжиных, из благодарности пригласили к обеду и на вечер и взяли с меня слово быть непременно. Анна Мироновна рассказывала чудеса об отчаянной неустрашимости моей, как я спасал их из-под опрокинутого возка, - хотя, по правде сказать, мне оставалось только открыть окно свое, и вся поклажа, весь груз вывалился в мою комнату. Я был при этом лицо страдательное. Но странно, как несколько дней сряду после этого происшествия весь город теснился более обыкновенного в гостиную Калюжиных, как будто любопытствуя взглянуть на них после визита уездному лекарю: те ли они, какие были? А еще страннее, что господин вице-губернатор счел за нужное подослать ко мне после этого знакомого со мной чиновника своего с объявлением, чтобы я и не думал о невесте из дому Калюжиных, что этому-де не бывать. Я глядел долго, вопросительным знаком в натуре, на приятеля моего и не знал, хохотать ли мне или сказать пошлую грубость. Наконец я сделал и то и другое; я расхохотался и спросил его: "Разве есть в Алтынове обычай сватать непременно тех девиц, которых кучер вздумает вывалить к вам в окно?" Приятель заметил однако же, что я сватался на Прасковье Герасимовне и что я ныне возобновил предложение свое; я отвечал прямо, что это нагольная ложь; и когда тот уверил меня, что он об этом сам слышал от Анны Мироновны и был свидетелем споров ее по сему предмету с зятем, то я в ту же минуту оделся и пошел к вице-губернатору сам.

- Что скажете, почтеннейший?

- Я пришел к вам со странным объяснением; но как быть, извините меня. Вы приказывали сказать мне под рукою, что не желаете, не допустите брака одной из своячениц ваших с уездным лекарем; свидетельствую перед вами, что уездный лекарь этот никогда не думал льстить себя такой несбыточной надеждой, что он даже никогда не желал, не искал этого и, следовательно, ничем не угрожал вашему семейному спокойствию.

- Как? - спросил вице-губернатор, сблизив и нахмурив брови.

- Так, - отвечал я, - никогда не думал я об этом и первое слово слышу сегодня от приятеля моего, почему и счел долгом лучше сейчас с вами объясниться.

- Вы, однако же, имели намерение, то есть желание, - продолжал вице-губернатор, - и, может быть, оставили его, как человек благоразумный, который...

- Который, - прервал я, - никогда об этом не думал, никогда на свете ничего подобного не говорил, никогда, сколько знает, не подавал к таким сплетням ни малейшего повода, и только.

Его высокородие походили взад и вперед, заложив руки в карманы, промычали раза два отрывисто букву м , потом вдруг обратились ко мне с просьбой, чтобы это все осталось между нами.

- Я в деле этом, - сказал я, - человек посторонний, не спросите вы меня, и я бы ничего об этом не знал, не только не говорил. Но что же теперь, когда сплетня получила, по-видимому, такую гласность, прикажете мне отвечать тем, которые заблагорассудят спросить меня об ней с такою же откровенностью, как вы?

- Послушайте, - сказал вице-губернатор, - а как почтенное имя и отчество ваше, позвольте узнать?

- Вакх Сидоров.

- Виноват, извините меня. Послушайте, любезный Вакх Сидорович; сами вы изволите видеть, дело щекотливое - речь идет о доброй славе девицы одного из первых домов здешних: скажите, что вам отказали; вам можно со временем доставить покровительство; вы знаете, без этого молодому человеку служить трудно.

Я поглядел несколько времени на этого уездного лекаря из податного состояния, перед которым стоял вице-губернатор со звездой в виде какого-то просителя, и забыл на время, что я сам одно из действующих лиц этой комедии. Я опомнился, когда вице-губернатор стал просить меня убедительнее и обещать еще с большим жаром высокое покровительство свое.

- Не для того, Иван Степанович, - сказал я наконец, - что вы обещаете мне лестное покровительство свое, - я обходился без него и не при таких обстоятельствах, в каких живу ныне, - не потому, что она девица из первого дома в Алтынове, а я из последнего в Комлеве, а просто так, без всяких причин - извольте, я сделаю это: я буду говорить, что мне отказали. Но потрудитесь уже взять на себя извинить меня перед Анной Мироновной: я у них в доме более бывать не могу.

Вице-губернатор облобызал меня и проводил до передней; через два дня вышла страшная сплетня, которую пересказать в подробности не поворотится язык, да и не стоит того; из благодарности к поступку моему рассказывали обо мне ужасные и беспримерные злодеяния, ухищрения, происки, черные поступки всех родов, вследствие-де коих мне и было вдруг отказано не только от бывшей невесты моей, но и от дому Калюжиных; предостерегали весь город не знаться и не водиться с таким неблагодарным злодеем, который-де был принят в дом, обласкан как свой и прочее и наконец отблагодарил таким черным поступком. Листки мои во всех четырех альбомах были по приказанию маменьки вырваны и преданы поруганию; наконец призывали тайно какую-то знахарку - кто говорил для привораживанья моего, кто говорил из мести, - чтобы напустить на меня корчи и сухотку.

Я почти лишним считаю прибавлять еще какое-нибудь пояснение; наглая сплетня о сватовстве моем изобретена и распущена была первоначально самою Анной Мироновной, с тем: 1-е - чтобы в городе заговорили о новом женихе в семействе Калюжиных - мера, признанная издавна полезною и потому повторяемая у Калюжиных, как во время оно чистительные средства около первого числа каждого месяца; 2-е - чтобы понудить других женихов приступить порешительнее к делу; 3-е, наконец, - чтобы приготовить себе на всякий случай убежище; если, то есть мера, по первым двум статьям, оставалась бы недействительною, то сделали бы из подставного жениха заправского, настоящего, постарались бы придать делу такую степень гласности и запутать нареченного со всех сторон подосланными людьми и подведенными штуками, что бедняку в самом деле ничего бы не оставалось, как жениться, если он не хотел бежать с этого света куда-нибудь на другой или по крайней мере в другую губернию.

Я дал вице-губернатору слово принять все это на себя и сдержал его. Впрочем, вероятно и независимо от этого и против воли моей, вся вина упала бы на меня: одинокому и ничтожному по чипу и званию человеку слишком мудрено было бы состязаться в доброй славе и имени с таким почетным и хлебосольным домом, каков был в Алтынове дом Калюжиных.

Я отставал от общества все более и более, жил бедно и тесно одним жалованьем своим и посвятил все время свое, весь досуг книжным и письменным занятиям и больным тех званий и сословий, которые нелегко находят необходимую для них помощь и пособие. Вся безмездная практика Алтынова и его окружности была у меня в руках.

Глава XIX. Об огурцах, моркови, тыквах, картофеле и других предметах роскоши

Однажды утром ко мне заходит Негуров, который, вышедши, как я сказывал, в отставку, нашел давно уже очень хорошее и выгодное место: управлял большим имением образованного и благомыслящего вельможи, проживающего в столице, и был доволен судьбой. С ним, с Негуровым, я иногда отводил душу, и когда он бывал в городе, то всегда меня навещал.

Негуров сделался замечательным хозяином, и его образ мыслить, судить, образ действий, смышленость истинно русская меня всегда чрезвычайно занимали и привлекали. Я слушал его по целым часам, и здравые суждения, необыкновенно удачно приспособленные к обстоятельствам и выраженные плавною, чистою русскою речью, пленяли меня, как ребенка. Помню, он говорил в этот достопамятный для меня день о причине упадка поместий и о нраве русского крестьянина.

"Большая часть хозяев и промышленников наших, - говорил он, - двух родов: староверы и модники, выскочки. Первые тупы, упрямы, держатся за изуверством бестолковых учреждений и распоряжений закоренелого предрассудка; вторые изображены Крыловым очень удачно в басне "Огородник и философ" - они выписывают мастеров и управителей из-за границы, в полной уверенности, что коли он немед или француз, так должен все знать и все уметь, и не замечают того, что к ним едут из-за моря одни выжимки, сор и брак, люди, которым там уже некуда деваться. Другое, не менее важное обстоятельство: у отца пятьсот душ и имение в порядке; старик живет барином, у него по обычаю пятьдесят человек дворни, своя охота, свои певчие - трем сыновьям его достается каждому сто шестьдесят шесть и две трети души, а каждый из них непременно хочет жить, как жил отец. Они не привыкли жить иначе, по крайней мере с детства привыкли слышать и думать, что, в свою очередь, заживут барами, - как от этой заветной мысли отказаться, допустить, чтобы все соседи говорили: "Старик жил не так, жил открыто, у него было то, другое, третье - у сыновей нет этого ничего, они живут мелкопоместно". И куда девать им дворню эту, избалованную, гулливую, праздничную, не привыкшую к работе, если бы они, сыновья, и вздумали жить похозяйственнее? Наш род хозяйства таков, что огромная дворня объест в несколько лет и богатого помещика, как червь или кобылка, а помещика средней руки обглодает кругом. Далее: кроме Демидова (Демидов. - В 30 - 40-е годы XIX века владельцами уральских железных заводов были: П. Н. Демидов, прослывший благотворителем; известен как учредитель "Демидовских наград" (выдавались с 1831 по 1865 г.), и А. Н. Демидов, живший преимущественно в Италии, где он купил княжество Сан-Донато (близ Флоренции) и присвоил себе титул князя.), у которого вообще управление в Тагиле может назваться образцовым, у нас мало в России помещиков, у которых были бы крестьяне обеспечены надлежащим образом запасами на случай голодного года; урожай - хлеб продается за бесценок; неурожай - и беде нечем пособить, вся выручка трех-четырех прошлых лет не может прокормить нас в течение одного бедственного года, потому что денег, если бы они и были еще налицо, есть нельзя, и чем более вы выпустите в такой год денег, тем более вздорожает хлеб, но его не сделается более, запасов не прибудет. Ясно, что достаточные запасы хлеба с году на год предупредили бы это бедствие и могли бы поддерживать всегда уравнительные, средние цены, именно как это делается в Тагиле. Дешев хлеб - не продавай его, а дорог - не набавляй через меру цены, и выгода все у тебя будет та же. Но хозяйство наше всегда устроено на одни сутки; мы искони перебиваемся с весны на весну и без наличной выручки к сроку не можем прожить трех дней.

Надобно также уметь совладать с мужиком нашим, надобно для этого научиться не только грамматике и риторике его, то есть языку, но и логике; да у него логика своя: он готов поверить всякую минуту самому бессмысленному вздору, если вы подкрепите болтовню свою его логикой, и, наоборот, не поверит очевидной истине, если не сумеете его убедить. У нас это большое горе, что не умеют говорить с чернью; говорят с нею или свысока, так что она не может ничего понять, или как с животными, со скотом. Мужик не верит предохранительной оспе (Мужик не верит предохранительной оспе... - С этих слов и до конца главы рассуждения Негурова в журнальном тексте имеют иной характер. В частности, рассказ о взбунтовавшихся крестьянах Агеевки и усмирении их исправником совсем отсутствует.), не верит пользе от картофеля и других овощей, не верит никакому новому и лучшему порядку в управлении, а готов верить, что предохранительную оспу пустил на свет антихрист, что картофель - порождение сатаны и от него не будет урожая на хлеб; наконец, что все господские селения отбираются в казну, а господа сами для этого жгут их, что целая губерния подарена какому-то небывалому сенатору Медведеву, чему-де служат доказательством гербы с медведями (то есть со львами) на картузах жуковского табаку. Но так точно, как в последнем случае чиновник, которого разъярившаяся чернь хотела разорвать на клочки за то, что нашла у него картуз табаку с гербом сенатора Медведева, нашелся, успокоил и вразумил неистовых простым замечанием, что "какой же-де это медведь, братцы; посмотрите, ведь медведь куцый живет, а у этого долгий хвост", - так точно и в других обстоятельствах можно убедить и вразумить мужика, но у нас редко достанет на это терпения, смышлености и находчивости; мы мало сроднились с духом нашего народа.

Впрочем, не спорю, есть случаи, где и самый благомыслящий человек потеряет терпенье и где, по-видимому, нет никакого средства вразумить сумасбродов, кроме силы и страха. Гром не грянет, мужик не перекрестится, - эту пословицу создали не мы, а сам же народ. Мужик умен, да мир дурак, и если горбатого исправит одна только могила, то упрямого исправляет дубина. Крестьяне одной из соседних деревень здешних, Агеевки, вдруг взбунтовались: распусти их всех на оброк. Помещик отказал, не видел никакой к тому причины, не хотел бросить заведенное хозяйство свое и прогнал мужиков на работу. Вместо работы они все собрались в одну кучу, отправились гурьбой в уездный город, к исправнику на двор, и требовали настоятельно, чтобы их распустить на оброк, что они работать барщины не хотят. Исправник разобрал дело, поговорил с приехавшим вслед за ними помещиком; жалоб никаких не было, одно настоятельное требование: распусти их на оброк. Исправник поставил мужиков рядком, толковал, говорил, усовещевал - нет; крик увеличивается, и слышно одно бестолковое требование: распусти их на оброк. Исправник начал с правого флангу и высек розгами сряду и поголовно всех; тогда мужики мои поблагодарили по обычаю своему за науку, поклонились в пояс, повинились, отвечали в голос, что теперь поняли приказание исправника и обязанности свои, воротились чинно в деревню и на другой же день принялись спокойно за работу. Мужики мои прошлись только взад и вперед верст тридцать пять за доброй наукой, расписались в получении бани и, как разумные люди, опять успокоились.

Я могу вам рассказать много подобного и из собственного опыта моего, из нынешнего моего хозяйства. И я колочусь с ними иногда как рыба об лед. Например: у нас лошадей воруют у мужиков беспрестанно, а пастуха держать не соглашаются, лучше пускают лошадей все-таки на авось. Овец гоняют в одном стаде с коровами, потому что держать особого пастуха для овец стоит по двадцать копеек с овцы, чего крестьянин заплатить не согласен. Между тем коровы беспрестанно давят и топчут овец, особенно ягнят; не проходит летом двух недель, чтобы не задавили по крайней мере одного, - все это не наука, не убеждение, все-таки всякий пускает овцу свою на авось в коровье стадо. Огородов нет у крестьян, бахчей нет, кроме хлеба своего, не сеют ничего и сеять не хотят; мало этого: я сею овощей много и, чтобы заохотить крестьян, отдал им прошлого году целый загон готовой моркови и сотни две тыкв, сказав старосте, чтобы он разделил это на всех. Что же вы думаете? Морковь погнила вся в земле, тыквы померзли и пропали, никто не потрудился воспользоваться этим, ни один человек не поехал набрать тыкв, не послал ребятишек набрать моркови - от лени и от упрямства. Но если вы думаете, что крестьяне мои не едят тыкв и моркови, то ошибаетесь: удельные крестьяне по соседству сеют много овощей всякого роду и развозят их по деревням; когда к моему мужику привезут под окна воз моркови, то мужик берет ее не только за деньги, коли они у него есть, но, что хуже того, берет мерку моркови за мерку муки; между тем морковь стоит десять копеек, а мука - полтину, а этого вы мужику не растолкуете людской логикой; он говорит свое: отдал муку, так деньги дома. Крестьяне меняют таким образом и тыквы, и огурцы, и свеклу, а сами не разводят их, все за недосугом. Они из барского огорода воруют картофель, дозреть ему не дадут; намедни ровно свиньи все гряды перерыли, а заставьте их развести свой - беда; готовы взбелениться за такое притеснение, за насилие и соблазн".

Глава ХХ. От предметов хозяйства и до самого конца рассказа, с попутными замечаниями о чеботарном ремесле

Между тем как мы толковали с Негуровым, вошел старик чеботарь, отставной солдат, который всегда в Алтынове на меня работал. Негуров поздоровался с ним и прибавил, обращаясь ко мне: "Славный старик, тезка и однопрозванец твой, я его люблю". - "Какой тезка? - спросил я. - Это редкость, я немного встречал на Руси тезок, разве и тебя зовут Вакхом?" - "Нет, - отвечал тот, - Сидором". А Негуров прибавил: "Он однопрозванец твой, Чайкин".

Чайкин - и Сидор Чайкин - меня вдруг будто обдало кипятком с головы до ног! "Да откуда ты родом?" - спросил я робко, проглотив почти словечко ты . "Из Комлева", - отвечал старик и принялся было снимать у меня с ноги мерку, закусывая метки зубами.

Из Комлева, и Сидор Чайкин! Вещее недаром во мне вздрогнуло. Это точно был мой отец. Лет пять жил он уже в Алтынове, куда случай его занес, два года постоянно на меня работал, и теперь только объяснилось, что это был родной мой отец. Тридцатилетние похождения его были очень просты: он был отдан в Лебедяни в солдаты, как бродяга, прибыв на ярмарку в надежде на авось, без паспорта и связавшись с другим барышником, или, лучше сказать, конокрадом, который, поручил ему продажу краденых лошадей, чего отец мой и не знал, он был запутан в это дело. Прослужив законный срок, батюшка был уволен в отставку, а как у него в Комлеве не было никого из своих, то он и остался на перепутье в Алтынове и зарабатывал хлеб свой ремеслом, которому выучился на службе. Старик никак не хотел верить яснейшим доказательствам моим, что я точно сын его, дело казалось ему баснословным, наконец он расплакался как ребенок и, утирая слезы, говорил без умолку, рассказывая все похождения свои в каком-то полунервическом раздражении чувств и духа.

Можете себе представить, какого это наделало шуму в Алтынове, когда разлилась весть, что чеботарь Сидор оказался родным отцом уездного лекаря! Одна из записных вестовщиц, до которой все новости всегда доходили ранее, чем до всех прочих, разумеется задушевная приятельница Анны Мироновны Калюжиной, приехала к этой спустя не более часу после описанного случая; а как в доме еще было рано, то она захватила всех врасплох и, между прочим, застала в передней девку и лакея, сестру и брата, в какой-то ссоре; гостья эта сделала в ту же минуту расправу, дав им обоим по пощечине и несколько назидательных уроков, и затем прошла, чреватая неожиданною новостью, прямо в покои Анны Мироновны, где и разрешилась мгновенно и благополучно от бремени своего; только при прощанье она, увидав опять ту же девку, сказала мимоходом: "Я у вас, матушка Анна Мироновна, разобрала и помирила людей, Фомка бранится вот с сестрой и чуть не подрались, - нет, не беспокойтесь, я уже покончила это дело". - "Видите, я всегда вам говорила, что этот Чайкин - преподлый человек, - отвечала Анна Мироновна, когда она опомнилась от изумления, и потом закричала: - Детки, детки! Подите сюда!" И когда барышни, пошаркивая отопочками своими и поддерживая и прихватывая, где надобность была, свои блузы и капоты, вошли, то она рассказала им происхождение мое с каким-то видом наставления и поучения, приказывала вперед всегда остерегаться таких случаев, и еще раз осведомилась: не осталась ли какая-нибудь память обо мне в котором-нибудь альбоме?

Инспектор управы, как ближайший начальник и покровитель мой, призвал меня, когда весть дошла до него, частным образом и глаз на глаз расспросил обо всем подробно, приговаривая: "Да как же это так?" - и пожимаясь то в ту, то в другую сторону, как будто его жгло то тут, то там или что-нибудь такое беспокоило; наконец, убедившись в истине дела, советовал мне с видом покровительства отправить, коли уж это так случилось, старика своего потихоньку домой на родину. Наш инспектор управы был также в своем роде человек: он чернил искусно густые, седые волосы свои, употреблял много притираний и разных косметических средств и снадобий, одевался и убирался каждое утро часа два, запираясь один на замок, выступал очень важно и величаво, любил цепочки, печатки, перстни, кольца и булавочки с мушками и козявками, поместил сам себя врачом при больнице, в богадельне, в приказе, при гимназии, в семинарии - словом, при всех заведениях в Алтынове, где только было хоть малое жалованье; доносил всегда подробно о своих обширных занятиях и в круглый год не заглядывал ни одного разу никуда. По важности чина его и места это и действительно было бы неприлично; больным уже легко было оттого, что он там числился. Там всем заведовали фельдшера и даже писали по форме скорбные листы и названия болезней на дощечках. Итак, он посоветовал мне отправить отца скорее на родину его.

- Кому же он здесь мешает? - спросил я.

- Ну оно, видите, неловко: как же вы хотите жить в одном городе с родственником из такого сословия -.-рассудите, я советую вам начальнически; это может вам повредить, так сказать.

- Если бы я жил с отцом и вперед, как доселе, когда не знал его, врознь в одном городе, - продолжал я, - тогда, конечно, это могло бы дать невыгодное обо мне понятие; но как мы отныне со стариком не расстанемся и будем жить вместе, то я не вижу тут никакого неудобства.

Инспектор посмотрел на меня в каком-то недоумении, потом, приподняв брови, отвернулся, кашлянул два раза и чихнул притворно, что он делал, впрочем, с большим искусством в критических положениях, когда хотел вдруг переменить или оторвать разговор. Помолчав немного, я прибавил еще:

- Впрочем, во всяком случае, обстоятельство это не будет беспокоить никого, ни даже вас, Сергей Сергеевич, если только вы будете, по всегдашнему своему расположению ко мне, столь добры, что не задержите просьбы моей: я намерен ныне же подать в отставку.

У Сергея Сергеевича отлегло много от сердца, когда он это услышал; ему с меня, как с козла, не было ни шерсти, ни молока, и это ему давно уже надоело; придиркам всех родов не было конца. По временам только он снова мирился со мною по какому-нибудь особому поводу, давал мне много хороших наставлений и надеялся, что у нас вперед дела пойдут лучше; а впоследствии, когда я, по недогадливости своей, не заправлял их ничем, всегда возникали опять новые неудовольствия.

Я вышел в отставку вот по какому поводу: Негуров, учредив в имении порядочное управление, вскоре приобрел доверенность и уважение не только своего помещика, но и двух-трех соседних; он устраивал в селе при заводе больницу и убедил соседей в пользе последовать примеру его и взять на первый случай на общий счет врача. Таким образом, он предложил мне место это, которое вполне обеспечивало меня насчет насущной жизни. С жаром принялся я тут снова за свою обязанность и впервые почувствовал себя на своем месте; мог жить и действовать свободно и благодетельно в кругу своего звания, где никто не перечил мне, не искал случая сделать мне какую-нибудь неприятность, не требовал одной только утомительной и бесполезной письменной отчетности, как главнейшего предмета, а где обращали внимание на труды, заботы и успехи мои в пользовании немощных, где вникали во всякое благоразумное предложение и требование мое и дали полную власть заботиться не только о больных, но и о сохранении здоровых. Таким образом, сделали распоряжение, по коему все женщины в деревне на все время беременности своей освобождались от работ; выстроили бани, запретили мочить конопель в озере, из которого все берут воду, завели продажу говядины меною на хлеб, чтобы дать всякому средство иметь чаще мясную пищу; приняли множество мер противу смертности младенцев, и я надеюсь, что в течение немногих лет старания наши покажут в числительных выводах пользу всех этих распоряжений.

Вот под какими обстоятельствами, приметами и знамениями праздновал я в кругу семьи Негурова тридцатое рождение свое. Обещав рассказ о жизни моей только за тридцать лет, за первую половину, я бы должен был на этом закончить нынешние записки свои; но для полноты дела следует прихватить еще и часть тридцать первого года, с коего начинается вовсе для меня новая жизнь, новое летосчисление.

Мой добрый безногий француз, переходя из рук в руки, попал между тем - куда бы вы думали? - в дом к моему полковнику, у которого детки подросли и требовали воспитания. Француз всегда писал мне от времени до времени и описал мне с особенным жаром свой торжественный въезд и вход на костылях в дом моего благодетеля. Вечно юный сердцем старик описывал с восхищением, как приняли в доме полковника бывшего учителя Вакха Чайкина, с каким уважением с ним обходились, как все не могли им нарадоваться. "Да, - прибавил он, - отставной артиллерист большой армии, отставной учитель Вашеньки опять вступил на службу, но чувствует, что вскоре будет отставлен и уволен от службы и звания гражданина этого мира, скоро будет отставным человеком. Старость не беда, но беда - дряхлость, которая заставляет поглядывать иногда мимоходом в готовую яму. Там мое место, Ваша, там, это я чувствую, и я бы давно остыл уже, если бы меня не грели иногда воспоминания. Здесь, Ваша, есть еще одно солнышко, которое ходит за мною, как дочь за отцом, - и это в честь тебе, друг мой, honneur aux braves! (Почесть смелым (франц.).) Груша кланяется тебе, и признаюсь тебе, сухой поклон этот по себе, без этого думного, спокойного личика, - пустая фраза, а я таки когда-нибудь соберусь, и спишу ее, и пришлю тебе напоказ темно-русую головку, которая не может быть, чтобы не оставила в тебе каких-нибудь приятных воспоминаний".

Приписка. "Письмо осталось на неделю, не попало на почту, и я посылаю тебе обещанное сокровище: видишь, я ребячусь, как школьник, и делаю непозволительные шалости - не выдай меня, не продай". Личико это было то же, как шесть-семь лет тому назад, когда оно прожило на свете всего лет пятнадцать или шестнадцать, - детская резвость его только смягчилась умным и спокойным взглядом, полным души. Прежнее, былое пробудилось во мне с неимоверною силою, я заплакал как ребенок.

Я потребовал отчета у француза: каким образом Груша, которая давно замужем, жила опять в доме у полковника? И француз отвечал мне, что она никогда замуж не выходила; она была помолвлена несколько лет тому, по настоянию сестры и зятя, но не смогла одолеть отвращения своего от замужества и, по личному объяснению с женихом своим, осталась опять свободною.

Передумав несколько времени и переработав в голове и в сердце это, я объяснил своему французу все, сказав, кто я теперь и чем могу располагать, и поручил ему сделать разведку и опознаться на месте, как и где рассудит, и уведомить меня: нет ли для меня еще какой-нибудь надежды? Переговоры эти кончились тем, что я поскакал туда сам и привез с собою в столицу нашу, село Негожево, в шестидесяти верстах от Алтынова, молодую жену, Грушу. Француза мы оставили полковнику еще на время, с тем чтобы он приехал умирать к нам, и он свято обещал исполнить это, и вскоре. Батюшка живет, разумеется, с нами, но не ест хлеба даром: он еще свеж и здоров и чеботарит преспокойно на весь дом наш, потому что ему сидеть сложа руки и грешно и скучно.

Владимир Даль - Вакх Сидоров Чайкин, или Рассказ его о собственном своем житье-бытье, за первую половину жизни своей - 02, читать текст

См. также Даль Владимир Иванович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Говор
Лет тому с десяток сидели мы в тверской деревне моей с добрыми соседям...

Грех
В вотчинной конторе главный приказчик сидел на своем месте, на высоком...