Лидия Алексеевна Чарская
«Люсина жизнь - 01»

"Люсина жизнь - 01"

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

Мне пришлось гостить этим летом в одном из "медвежьих углов" нашей обширной матушки России. Там, в соседстве с имением моего дяди, у которого я временно поселились, в усадьбе его знакомых, я встретила молодую девушку.

Она сразу завладела моим вниманием, и мы с нею скоро подружились, несмотря на разницу лет.

Было что-то родственное в наших душах, сходное в характерах и натурах.

Однажды Люся (настоящей фамилии ее я называть не стану) подала мне небольшую тетрадку, исписанную ее крупным характерным почерком.

- Вот, дорогая, прочтите это, - сказала она мне, - здесь мой дневник, мои заметки, моя душа, мое сердце, все мое внутреннее "я" без доли вымысла и прикрас. И вся моя жизнь с той минуты, когда я начинаю себя помнить, и до восемнадцати лет. Она проходила у меня до сих пор не совсем обыкновенно, не так, как у других детей была богата случаями и приключениями. Пестрела всевозможными типами, далеко не безынтересными тоже. Если бы я была писательница, то составила бы большую интересную книгу обо всем этом. Но, увы! я не обладаю таким даром. А между тем, так хочется раскрыть все пережитое мною читателям, познакомить их со встретившимися на моем пути людьми, могущими заинтересовать таких же юных существ, каким является ваша покорная слуга. И вот, я прошу вас заменить меня в этом деле. Я передаю вам одни только факты, один сырой материал, одни короткие наброски. Выберите из них все то, что найдете нужным, обработайте, дополните, расширьте, - одним словом, сделайте пригодными для печати. И этим вы вполне осчастливите вашу Люсю.

Я внимательно прочла синюю тетрадку.

Действительно, она состояла из отрывков, набросков и заметок, крайне заинтересовавших меня, настолько заинтересовавших, что я при первой же представившейся мне возможности, взялась за работу. Я обработала этот материал согласно просьбе моей приятельницы, взяв целый ряд фактов и приключений из жизни Люси, ее детства, отрочества и юности, и, таким образом, возникла повесть "Люсина жизнь", которую я и передаю по желанию самой героини ее моим юным друзьям-читателям.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ДЕТСТВО

I.

Шоколадная утка

Трехлетняя очень худенькая и очень бойкая девочка вьюном вьется по небольшой светлой гостиной. Она то подпрыгивает, приближаясь к столу, на котором лежат четыре такие соблазнительные вещи, как: большие ножницы, кусок воска, иголка с ниткой, воткнутой в подрубленный только что нянею носовой платок, и маленькая шоколадная утка; то, как ни в чем не бывало, удаляется от стола и смотрит с самым невинным видом в окошко.

Маленькая девочка - это я. Меня зовут Люсей. У меня есть отец и бабушка, такая старенькая, что когда кто-либо спрашивает меня: "Скажи, сколько лет твоей бабушке, Люсенька?" Я сразу отвечаю без заминки. - "Сто лет!" Между тем как моей в ту пору, действительно, старой бабушке было около семидесяти.

Есть у меня еще няня Феня. Эта Феня очень молоденькая, румяная и такая бойкая, что двух минут не может спокойно посидеть на одном месте. На кухне за эту-то бойкость мою няню остальная прислуга не очень долюбливала, а кухарка Лукерья, вся насквозь пропитанная кухонным чадом и лоснящаяся, как только что начищенная кастрюля, та - Феню иначе как "вертихвосткой" не называла. Зато я свою няню очень люблю. Кроме папы, бабушки и Фени, у меня есть еще Филат, огромный пес, про которого моя молоденькая тетка, папина младшая сестра Муся, говорит, что он "страшно породистый", а папочка ей на это отвечает несомненно: "Что и говорить, чистокровный дворянин". Но о Филате пока что распространяться не буду, так как начала вспоминать про шоколадную утку, к ней и возвращусь. Шоколадная утка это - подарок, полученный мною нынче. Когда мы закупали с Феней сегодня в лавке на целую неделю сладости: мармелад, пастилу, изюм и орехи, приказчик с умиленным видом вынул из большой запыленной банки, крепкую как камень, шоколадную утку с отбитым носом и преподнес ее мне с самой галантной улыбкой.

- Вот-с, извольте-с, получить маленькая барышня с нашим особенным вам почтением-с. Кушайте-с на здоровье и нас не забывайте-с.

Последние слова относились, кажется, к Фене, потому что она вспыхнула и потупила глазки под устремленным на нее взглядом приказчика. И тотчас же вырвала у меня из рук утку и положила ее к себе в карман.

- Нет, нет и думать не смей до обеда пробовать ее, Люсенька. А то опять затошнит, супа кушать не станешь и бедной Фене влетит по первое число, шепотом предупредила меня, довольно нелюбезным тоном моя молоденькая няня.

Вышла я из магазина в самом сумрачном настроении духа и всю дорогу дулась на Феню. Дулась и тогда, когда она, по приходе домой, вынув из кармана шоколадную утку, положила ее на столе в гостиной, а сама уселась, как ни в чем не бывало, подрубать платок и напевать в полголоса песенку про серого козлика.

Что касается меня, то я терпеть не могу этой песни. И песня глупая и козел глупый. Охота же была ему лезть прямо на рога к злым волкам. Я бы, будь я козликом, непременно бы их сама забодала рогами... Так бы и не съели они меня ни за что. Или козлик был еще маленький, и у него не выросли еще рога? Надо расспросить об этом хорошенько Феню.

Но мне не приходится сделать этого, потому что моя милая нянечка, покончив с подрубкой платка и обратившись ко мне, еще раз с кратким, но убедительным внушением ни под каким видом не есть шоколадную утку до обеда, быстро исчезла за дверью гостиной, шумя накрахмаленными юбками. Да, хорошо ей было внушать... А какого-то испытывать соблазн моему чрезмерно отзывчивому на все сладкое трехлетнему сердцу?.. Походив вокруг стола просто шагом и побегав в припрыжку, я самым неожиданным образом пришла к счастливому заключению, что было бы далеко недурно заняться для препровождения времени большими Фениными ножницами, положенными по соседству с шоколадной уткой. Не задумываясь ни минуты, я снова подхожу к столу и беру их двумя пальцами так осторожно, как будто они сделаны не из железа, а из хрусталя, и вот-вот ежеминутно грозят разбиться вдребезги на мелкие кусочки. Вспоминаются почему-то стихи из книжки "Степка-Растрепка" о мальчике, который поминутно сосал палец до тех пор, пока к нему не "прибежал портной с большими ножницами, злой, и вдруг не отрезал пальчики с обеих рук". Вспоминается и соответствующая этому случаю картинка: злодейского вида человека, в клетчатых панталонах, ручьи крови, и неистово ревущий мальчишка с обрубками пальцев на руках. Главным же образом, вспоминаю ножницы совсем такие же страшные, как эти. Но такие ли острые эти, как были те, этого я не знаю и, чтобы в том убедиться, хватаю со стола подрубленный Фенею платок, такой беленький и аккуратный, ни разу, по-видимому, не бывший в стирке, и вырезаю из средины его ножницами кружок величиною в медный пятак. Потом соображаю мгновенно, что рубец на платке далеко не так уже хорошо подрублен, и что было бы куда лучше заменить его зубчиками. Не откладывая дела в долгий ящик, сажусь на полу, тут же около стола и, пыхтя и сопя немилосердно, начинаю с усердием, достойным лучшего применения, мять и резать ни в чем неповинный новенький платок. Полюбовавшись с минуту на свою работу, я вспоминаю, что в платок была воткнута иголка с ниткой. Сейчас же ее здесь нет...

Где же она? Где? Куда она могла деваться?

Ужасное предположение мелькает молнией в моей младенческой голове. Совсем некстати припоминаются сейчас причины, объясняющие запрещение старших давать детям иголки в руки: иголку можно проглотить - и тогда последует смерть неотвратимая и ужасная. Иголка может также войти в мягкую часть тела, оттуда потянется дальше, дойдет до сердца и тогда... Тю-тю прощай, Люсенька!

Воображение мое разыгрывается... Теперь мне кажется уже, что это факт совершившийся, - и что я, действительно, проглотила иголку. Подхожу к зеркалу и смотрю, не торчит ли нитка у меня изо рта. Нет, и с этой стороны все обстоит не совсем благополучно. Нитка не торчит. Стало быть, последняя надежда на возможность извлечения при ее помощи иголки исчезает бесследно. Это обстоятельство, как нельзя лучше соображает моя мало умудренная житейским опытом трехлетняя голова. И я начинаю тихонько хныкать и, поглядывая беспомощными глазами по сторонам, жалобно-прежалобно взываю:

- Няня Феня! Няня Феня! Ня-янечка!

И вот снова взгляд мой падает на шоколадную утку. Не есть ли она моя спасительница? Что если я съем ее? Она защитит меня от злополучной иголки, облепит ее своей мягкой клейкой массой, и та не вонзится в мое тело. И я уже не рассуждаю больше. Стремительно вскакиваю с пола и быстро хватаю соблазнительную приманку. Спрятавшись с нею в уголке гостиной между книжным шкафом и роялем, я ем ее быстро и жадно, точно никогда не ела ничего сладкого за все мое трехлетнее существование. Ем и вместе с этим вымазываю себе на совесть лицо, шею, руки, платье и передничек. Шоколадная утка могла бы с успехом называться каменной, так она неудобосъедобна и крепка. Но зато сладости невообразимой!

Прищелкивая языком, глотаю последний кусочек и вылезаю из моей засады. Проходя мимо зеркала, бросаю в него удовлетворенный взгляд и вдруг начинаю реветь испуганным страшным ревом.

Ужасный маленький карлик смотрит на меня оттуда своей черной, как у негра пятнистой физиономией. Жуткий маленький карлик с лицом, вымазанным в шоколаде.

Я реву. Реву тем заливчатым ревом, который звоном отзывается в ушах самого ревущего. Вбегает испуганная Феня.

- Люсенька? Что такое? Что случилось? Кто обидел Люсеньку?

И тут же, увидя мое невозможно-вымазанное лицо, Феня краснеет и сердито топает ногою:

- Бесстыдница! Съела-таки! Съела до обеда шоколадную утку!

Я знаю по опыту, что вслед за этим неминуемо последует увесистый шлепок, и считаю, поэтому необходимым разжалобить Феню.

- Я проглотила иголку! - взвизгиваю я на весь дом.

Эффект от такого признания получается чрезвычайный

- Она проглотила иголку! - всплеснув руками, вопит не менее отчаянно моя молоденькая няня. И, схватив меня на руки, начинает трясти с такой силой, точно хочет заставить иголку выскочить из моих внутренностей.

- Какую иголку? Какую? - трагическим шепотом допытывается она у меня.

- Большую иголку, с длинной ниткой, - продолжаю я фантазировать, не переставая реветь ни на минуту.

Феня в отчаянии и плачет тоже. Приходит бабушка, прибегают отец и тетя Муся, которая гостит у нас все летние месяцы, свободные от занятий в институте. - Что такое? Что случилось? Отчего Люсенька плачет? В чем это она выпачкалась? Да говори же, Феня! - кричат они наперерыв все трое и протягивают ко мне руки.

Феня, всхлипывая, объясняет в чем дело. Она отлучилась только на минутку за молоком для Люсеньки, а Люсенька... И тут следует длинный перечень моих преступлений, существующих и несуществующих, всех, кроме самого главного, о проглоченной иголке Феня разумно умалчивает. Но я не замедляю восстановить истину и ору уже безо всяких слез, на весь дом благим матом:

- Я проглотила иголку! Я проглотила иго-олку... Аа-а-а!

Весьма легко себе представить, какое впечатление получилось от этих слов!

У бабушки подкосились ноги. Мой ненаглядный папочка стал такой же белый, как только что изуродованный мною и теперь валявшийся на полу носовой платок; тетя Муся, всегда розовая и веселая, вдруг будто слиняла, сразу как Фенина ситцевая кофта после стирки.

- Доктора! Доктора! Необходимо сейчас же извлечь иголку... дать ей рвотное, заставить ее выпить сырых яиц и касторки... - срывалось с помертвевших губ бабушки в то время, как папочка хватался за голову, не зная что придумать, что предпринять. Я же переходила с рук на руки, от бабушки к папочке, от папочки к Фене и обратно. Одна только тетя Муся оставалась в сторонке и что-то усердно искала на ковре.

- Ах, вот она! - весело прозвучал ее голос, и она звонко рассмеялась на всю комнату.

- Вот она, иголка, преблагополучно валяется на полу. Ты ее и не думала глотать, проказница Люся!.. Сережа, мамочка, да успокойтесь вы, ради Господа Бога, живехонько и здоровехонько ваше сокровище ненаглядное... Ну, Люська, марш в свою детскую, нечего арапчонком ходить, бесстыдница ты этакая! - обратилась она уже непосредственно ко мне. Затем, поднеся к самому моему носу иголку, ту самую злополучную иголку, которая по моему предположению, должна была давно уже обретаться в моем желудке, спросила, прямо глядя мне в глаза:

- Эту иголку, ты проглотила, негодница ты маленькая? Да? Говори!

- Эту... С длинной ниткой! - помимо моей воли нерешительно сорвалось с моих губ.

- Ха, ха, ха! - раздался вокруг меня дружный веселый хохот. Мгновенно все страхи и ужасы моих родных перешли в самое веселое настроение, теперь они от души смеялись Смеялся отец, смеялась бабушка, смеялась тетя Муся. Одной Фене было не до смеха. Бабушка очень строго смотрела на нее все время, пока царило приподнятое настроение в нашей маленькой гостиной. И этот строгий взгляд сулил мало хорошего Фене. Когда же веселое настроение прошло, бабушка погрозила пальцем моей нянюшке и внушительно произнесла: - Если что-либо повторится подобное, и ты еще хоть раз оставишь ребенка одного с опасными вещами в комнате, то я тотчас же рассчитаю тебя, Феня. Поняла?

Русая головка моей молоденькой няни печально поникла при этих словах старшей хозяйки. Правда ненадолго. Лишь только старшие ушли, и мы остались снова вдвоем с нею, она бросила сердитый взгляд на мою жалкую, пристыженную фигурку и не менее сердито зашипела:

- У-у, негодная девчонка! Лгунья! Иголку, видишь ты, проглотила! Бесстыдница! Не так бы завопила, кабы по всамомделешнему проглотила! Только добрых людей напугала зря. Ишь ты вымазалась... Платок опять же испортила! У-у, срамница. Место из-за тебя, негодницы, терять мне, што ли? Господи Ты Боже мой! Царица Небесная, Владычица, сладу мне нет с ребенком этим. Погоди, негодница, ужо придет он - Зеленый, утащит тебя в лес, отдаст волкам, будешь тогда знать, как мучить бедных людей! И схватив меня за руку, более нежели энергичным движением, она повлекла меня в детскую, чтобы смыть с моего лица и рук злополучный шоколад.

***

Вечер... На окно спущена непроницаемая темная штора. Синевато-желтый огонек лампады тихо вздрагивает перед большим образом нерукотворного Спаса. Я лежу в своей мягкой тепленькой кроватке и широко раскрытыми глазами смотрю на причудливый букет розовых обоев, которыми оклеена моя уютная, хорошенькая детская. Происшествие с шоколадной уткой исчезло бесследно и давно забыто. Вечером бабушка с папочкой и тетей Мусей, как ни в чем не бывало, играли со мною в пароход и соединенными усилиями укладывали потом в постельку. Даже Феня переложила гнев на милость и рассказала мне чудесную сказку про маленькую девочку-Дюймовочку, - сказку, вычитанную ею из какой-то книжки. Но все же в сердце у меня осталась какая-то жуть. И не то, чтобы жуть, а какое-то странное ощущение тревоги... И причиною этого настроения являлся он - Зеленый...

Несколько раз уже няня Феня говорила мне о нем, угрожая мне и шутя и серьезно: "Вот де придет Зеленый и унесет тебя в лес и отдаст волкам на съедении". А кто такой Зеленый я и не знала хорошенько по правде сказать. И боялась спрашивать о нем Феню. А вдруг что-нибудь страшное, от чего мурашки побегут по телу и подкосятся ноги? Мне этот Зеленый представляется почему то небольшим и толстым, очень толстым, как шарик, и весь он был в зеленых волосах, как клубок ниток, обверчен ими, а глаза у него были маленькие и злые, как у змеи. И жил он в самой чаще непроходимого леса. Волки боятся его, а он командует ими как важный барин. Днем он спит, а ночью катается зеленым клубочком повсюду, вокруг тех домов, где живут дурные, капризные дети. Подкатится к такому ребенку Зеленый, вытолкнет его из теплой кроватки, погонит его в лес, а там тут как тут они, - волки. Гам, гам! И съели и останутся одни косточки от дитяти. Зеленому это нипочем. Сидит он себе да щелкает зубами - кого бы еще, придумывает, волкам отдать и снова катит клубочком к кроваткам провинившихся за день деток, стараясь распознать по лицам их, кто больше напроказил, кого скорее других надо наказать.

Ах! От страха я вся сжимаюсь в комочек и начинаю трястись всем телом. Еще бы! Я - большая преступница, изрезала Фенин носовой платок, съела вопреки запрещению шоколадную утку и напугала весь дом этой злополучной историей с иголкой. И, наверное, Зеленый катается уже вокруг меня где-нибудь по близости моей кроватки! Ошалевшая от страха, я зажмуриваю глаза, чтобы как-нибудь не увидеть его случайно. Но это не помогает, однако... Я слышу и чувствую его... Как он шелестит вокруг моей кроватки, отлично слышу. Теперь, не выдержав больше, я кричу:

- Нянечка! Нянечка! Возьми меня к себе, а то меня унесет Зеленый!

Феня вскакивает в одной рубашке с большого сундука, заменяющего ей ночью постель, заспанная, горячая, с полураспущенной косою, свесившейся через плечо

- Какой еще там Зеленый? Христос с тобой, Люсенька? Спи, спи спокойно! - тянет она тоненьким, певучим от дремоты голоском.

- Нет, нет, я хочу к тебе! К тебе в постельку! - отчаянно протестую я и цепко обвиваюсь ручонками вокруг ее шеи.

Тогда она решительно вынимает меня из моей кроватки и уносит к себе.

Как у нее славно на мягкой перине, наброшенной поверх большого кованого железом сундука. И сама она такая тепленькая и ласковая... Милая моя нянечка!

- Теперь я не боюсь тебя, Зеленый; няня Феня не отдаст меня тебе ни за что! - заявляю я неожиданно и вся собираюсь в клубок в ласковых объятиях Фени.

Она несказанно смущена моими словами и тут же с места начинает пояснять мне, что никакого Зеленого не существует на свете, что выдумали Зеленого глупые люди, чтобы пугать им раскапризничавшихся или расшалившихся не в меру детей. Что бояться Зеленого, да и вообще не только Зеленого, но и всего того, что идет не от Бога, даже грешно и преступно. Что Боженька деток вот как любит и в обиду их не даст ни за что... И долго еще в том же духе ораторствует Феня, а я слушаю ее, как балованный котенок, прижмурив глаза, обвив ее шею рукою и прижавшись к ее щеке. Ее пушистые волосы щекочут мне лицо, но это так приятно! Милые пушистые волоски! Милая, добрая Феня! Я внезапно преисполняюсь любви к ней, - любви и раскаяния в содеянных мною проступках и мысленно даю себе обещание никогда, никогда больше не ссориться с нею, не есть без спроса никакой шоколадной утки, не вырезать рубчиков на носовых платках.

А дремота уже подкрадывается ко мне незаметно... Золотым туманом застилает мне шаловливый сон усталые глаза. Вздрагивают веки, силясь подняться еще раз... Куда уж!.. Нарядная колесница короля снов уже приближается к моему ложу... Чудесные свитки развертывает правивший ею Сон Дремович и разбрасывает эти свитки кругом. Какой-то выпадет сон в нынешнюю ночь на мою долю?..

И мой сон не замедлил явиться. Я вижу шоколадную утку, но такую огромную, какой не съесть даже целому полку солдат. И Зеленого вижу тоже. Он стоит передо мною такой маленький-маленький и жалкий-прежалкий и повторяет, плача: "Меня нет на свете. Нет на свете. Меня выдумали глупые люди. И это очень грустно..." И снова плачет навзрыд.

II

Филат

Он был весь черный, как сажа, и кудлатый, как баран. Бог знает, чего только не находилось в этой мягкой пушистой шерсти!

И щепочки, и какие-то обрезки лент, и тела мирно упокоенных, перешедших в область вечного молчания мухи. Раз даже моя няня Феня нашла в шерсти Филата огромного сердитого паука. Впрочем, сердитый паук уже не представлял из себя ни малейшей опасности: он был мертвый. Но, несмотря на всю непрезентабельность Филатки, я люблю его после папы, бабушки и няни Фени больше всего на свете. Даже хорошенькая тетя Муся занимает место в моем сердце после него.

Я и Филат - друзья не на жизнь, а на смерть. Хотя место Филата, по положению сторожевого пса, должно быть на дворе, но открывая каждое утро заспанные глаза, я вижу милую черную кудлатую голову, которая тычется в синий переплет моей детской кроватки. А горячий, красный язык моего четвероногого друга умудряется в один миг облизать мои щеки, лоб, нос и губы. На энергичные крики няни Фени: "Пошел вон, на свое место, Филатка!" мой приятель наивно воображает, что его место под моей кроваткой и забирается туда на время, пока я, при помощи няни, совершаю свой утренний туалет Ежедневно на молитве, прося здоровья папе, бабушке, тете Мусе, няне Фене и мне маленькой, я неизменно прибавляю также: "и Филатке".

- Не надо, не надо, - энергично протестует Феня; - разве можно наравне с православными христианами поганого пса упоминать?

- А разве Филатка поганый? Да он лучше и добрее всех, - не менее энергично заступаюсь я за своего четвероногого друга и прибавляю без малейшего смущения, осеняя себя крестом: И дай им всем, добрый Боженька, здоровья и успеха во всех их делах!

Конечно, к Филату относилось только первое, так как его собачьи дела*не требовали особого успеха. Стеречь двор, дом и оглушительно лаять при каждом появлении на дворе чужого человека - не Бог весть еще какое трудное дело. Но тем не менее, он выполнял его очень успешно. Стоит только появиться кому-либо незнакомому вблизи нашего дома, как Филат начинает так лаять и волноваться, что хоть из дому вон беги.

Папа находит это вполне нормальным и даже необходимым, но бабушка и тетя Муся, у которых от Филаткиного лая, долгое время звенит потом в ушах, уверяют что наш ревностный сторож и защитник - самый невозможный и неблаговоспитанный пес на земном шаре.

Я же совсем, совсем иного мнения по этому поводу. По-моему, Филат и умница, и голубчик, и красавчик писаный, несмотря на свою свалянную, всклоченную шерсть.

В это лето мне минуло четыре года, и бабушка после совещания с папой и тетей Мусей решили, что для такой большой девочки няня Феня с ее первоначальной методой воспитания уже не подходит, и что необходимо пригласить в дом бонну-немку, которая бы обучила меня манерам и немецкому языку Мы жили в нашем маленьком имении Новгородской губернии, в "медвежьем углу", как называли его наши столичные знакомые. Папа с бабушкой долго совещались о необходимости пригласить в дом пожилую особу, так как молодая, наверное бы скоро соскучилась и уехала бы из нашего медвежьего угла.

Вот этого я уже никак не могла понять. Что могло быть в сущности лучше нашей усадьбы, окруженной тенистым садом, а дальше лесом, чудесным мохнатым лесом, где росли весною цветы, летом ягоды и осенью грибы. Такие славные скользкие с самыми разнообразными шапочками пахучие грибочки, которые мы с Феней постоянно ходили собирать. А купанье летом в студеной милой речке! А посещение коровника, птичника и конюшни? О, мало ли сколько незаменимых удовольствий скрывалось в нашей славной усадьбе! И все это еще летом только! А зимою? Зимою ледяная гора в саду - это раз, поездки с папой в санях, запряженных тройкой - это два, и постройки снежного дворца ловкими руками Фени - это три. Бог знает еще, согласится ли новая бонна лепить мне из снега дворец и бабу зимою, а летом купаться, держа меня на руках в нашей узенькой, но глубокой речке, или ходить по ягоды и по грибы. Новая бонна - не Феня, и вкусы у нее далеко не Фенины, конечно. И при одной мысли об этой новой бонне сердце мое стучит и бьет тревогу в груди, бедное маленькое четырехлетнее сердце. А тут еще разлука с любимой няней Феней не может не тревожить меня.

С горя ли, или по другой какой причине, недоступной моему детскому понятию, но Феня дала слово одному молодому приказчику, который служил в соседнем уездном городе, где мы жили раньше, выйти за него замуж. Тому самому любезному молодому приказчику, у которого мы постоянно покупали сласти, и который год тому назад снабдил меня шоколадной уткой.

Свадьбу справляли у нас в "Милом" (так называлась наша усадьба) и благословляли молодых бабушка и папа, а тетя Муся взяла на себя роль главной подружки невесты. Ах, какая она была хорошенькая, моя милая няня, в своем новеньком с иголочки белом шерстяном платье с тюлевым вуалем на голове! А приказчик мне на этот раз совсем не понравился. Уж слишком сильно напомадил он себе волосы и уж очень скрипели у него новые сапоги. Мне почему-то было очень грустно в тот вечер. Когда молодые, вернувшись от венца, ужинали у нас в столовой, я убежала в детскую, кинулась на сундук, где еще недавно спала няня и с которого теперь была увезена в город на квартиру ее мужа-приказчика ее мягкая перина и подушка, и залилась горькими слезами первого неподдельного детского горя. Мне было и жаль Феню и досада и обида вместе с тем против нее клокотали в моем детском сердечишке.

"Вот, - думалось мне, - ей и горя мало, что уезжает от нас. Всех там променяла на одного противного приказчика. А я теперь одна останусь. И сказку про Дюймовочку не услышу больше. Ведь бабушка и папа не умеют так хорошо рассказывать, как Феня. А она и не плачет даже, что Люсеньку покидает, что Люсенька теперь без нее останется одна"

Слезы мои льются все сильнее и сильнее. Скоро они переходят в громкие всхлипывания. Всхлипывания грозят каждую минуту превратиться в потрясающий душу рев. Вдруг, что-то горячее и шершавое касается моего лица, трогает мои мокрые глаза щеки, нос, уши...

С ужасом откидываюсь я назад, испуганно раскрываю залитые слезами глаза и тут же радостно вскрикиваю сквозь слезы: - "Филатка! Милый Филатка! Ты это? Как я рада, что ты пришел"!

Это, действительно, он, мой четвероногий приятель. Положил обе передние мохнатые лапы на краешек сундука и добросовестно лижет мое залитое слезами лицо. А его пушистый, хоть и сваленный в достаточной мере хвост, резко барабанит по полу в порыве самого исступленного умиления. Я нежно обнимаю его кудлатую голову, прижимаюсь к ней лицом и обиженным размякшим от слез голосом шепчу:

- Филатушка! Филатик мой мохнатенький, мой кудлатенький, золотенький мой. Любименький мой песик Филатушка. Ты один у меня остался! Няня Феня бросила меня. Бабушка с папой бонну пригласили. Злую, нехорошую, Филатушка! А ты не злой! Ты - хороший! Ты любишь свою Люсеньку и в обиду ее не дашь! Ведь не дашь, Филатушка? А?

Наглядное доказательство того, что он, действительно, не даст меня в обиду, выражается у него в тихом повизгивании и усиленном постукивание об пол хвостом. Потом мы оба неожиданно засыпаем: я на жестком лишенном подстилки сундуке с невысохшими еще на ресницах слезами, Филатка у подножия моего жесткого неудобного ложа, свернувшись клубочком, на полу.

Должно быть, сон мой на этот раз довольно крепок, потому что я совершенно не чувствую как молодая новобрачная осторожно входит в комнату, и обливаясь слезами, раздевает меня "в последний раз" и укладывает в постельку. Затем, стоит еще некоторое время у моего изголовья и любуется мною, точно желая запечатлеть в своей памяти черты маленькой капризной девочки, доставлявшей ей столько хлопот. Но об этом я узнаю только на другое утро со слов бабушки и тети Муси, присутствующих при последнем прощании со мною моей молоденькой няни. Узнаю я и еще другую менее приятную новость: приехала новая бонна-немка и ожидает моего пробуждения в столовой.

Ах, как не понравилась мне она с первой же минуты ее появления на пороге детской! Какая она старая, некрасивая и, должно быть, злая! У нее очки на носу, а самый нос длинный-предлинный. У моей же милой нянечки Фени был такой хорошенький, задорный, вздернутый кверху, как у куколки носик! Я узнала сразу же, что новую бонну зовут фрейлейн Амалия, и что по-немецки Gutten morgen означает "доброе утро". Шершавыми руками она (поневоле вспоминаются нежные ручки Фенечки) натягивает мне чулки на ноги и застегивает сапожки.

- Не надо их смущать обеих. Пусть наедине познакомятся хорошенько! - говорит тихо бабушка тете Мусе, и обе они незаметно исчезают из моей детской

- Ну, Kindchen (дитятко), - говорит мне фрейлейн Амалия, - давай умываться, а потом я причешу тебе головку.

Но я не имею ни малейшего желания ни мыться ни причесывать головы. Куда было бы приятнее покапризничать и поскандалить хорошенько. И когда мокрая губка прижимается к моему лицу, я начинаю неистово реветь и мотать головою.

Прибегает тетя Муся, берет меня с мокрым от слез и воды лицом к себе на колени, участливо расспрашивает, в чем дело, и уговаривает не плакать. Но я продолжаю реветь, не слушая никаких уговоров, мотать головой и вопить на всю детскую благим матом.

- Няню Феню хочу... Мою няню Феню, а эту вон... вон... вон!..

Тетя Муся совсем сконфужена и смотрит растерянными виноватыми глазами на немку. Но фрейлейн Амалия, смущенная не меньше, спешит ее успокоить: "О, это ничего, это случается... Дитя привыкнет понемножку... С первого дня и требовать от нее нельзя привязанности к новому человеку. Все устроится. Не беспокойтесь, пожалуйста, не беспокойтесь!"

Но мне эти утешения приходятся далеко не по вкусу. Я взглядываю на нее сердитыми глазами исподлобья и весьма недвусмысленно бросаю в лицо немке.

- Уйди вон. Я тебя не хочу!

Тогда наступает очередь рассердиться тете Мусе.

- Гадкая, капризная девчонка! - говорит она, слегка награждая меня шлепком. - Как ты можешь так обижать фрейлейн Амалию? Она добрая, уже успела полюбить тебя и так ласкова с тобою, а ты так огорчаешь ее. Не хочу тебя знать после этого. Одевай платье и ступай к папе, пусть он накажет тебя.

И быстрыми руками тетя Муся накидывает на меня мое светлое ситцевое платьице и, взяв за руку, ведет в кабинет к отцу.

Мой папа очень занятой человек. И сейчас у него приказчик с утренним отчетом по делам имения. И настроение у него не совсем хорошее нынче.

- Люся опять капризничает. Приструнь ее хорошенько, Сергей, - просовывая свою хорошенькую головку в дверь кабинета, говорит тетя Муся. Положительно, папа не в духе сегодня. Какие-то счета не сходятся, потом вчера крестьянские лошади забрались в наш овес и пропала самая хорошая курица из птичника. Все это очень неприятно. А тут еще мой рев. Он сбрасывает нетерпеливым движением пенсне с носа, смотрит на меня с минуту очень строго не говоря ни слова; и, наконец, потом произносит внушительно:

- Ступай в столовую, выпей молока и возвращайся сюда. Ты будешь до завтрака сидеть на диване и писать палочки.

Ох уж этот диван! Я познала его в самые тяжелые минуты жизни. Он обтянут коричневой клеенкой, кое-где порванной, кое-где закапанной чернилами. В редких, очень редких случаях жизни, когда я особенно провинюсь, меня сажают на этот диван, дают мне в руки карандаш, бумагу и, положив мне на колени старую папку, заставляют выводить палочки, ровные палочки на большом, большом листе бумаги. Одну строчку палочек, другую, третью, идо тех пор, пока не покроется ими целая страница, и маленькая преступница тогда отпускается с миром. Это удивительно несносное и скучное занятие - выводить палочки, сидя целый час на одном месте, и знать, что на дворе в это время ярко светит солнышко, что в саду, в его тенистых аллеях так прохладно и хорошо; знать, что неизменный друг Филат уже ждет у крыльца свою маленькую хозяйку, заблаговременно приходя в умиление от предстоящего с нею свиданья и сантиментально помахивает хвостом. О, соблазн слишком велик, чтобы маленькая четырехлетняя девочка могла не подчиниться его искушению! И вместо того, чтобы отправиться на злополучный диван отбывать положенное наказание, я, выпив стакан молока, поданный мне Лукерьей, и скушав не без удовольствия очень сдобную и очень вкусную булку, медленно, потихоньку, прокрадываюсь в сад.

На мое счастье, тетя Муся занята своей газетой; она вся углубилась в чтение, не замечая моего маневра.

В саду у крыльца не видно Филата. Должно быть, кучер или садовник взял его с собою в город, куда ежедневно наши люди отправляются за покупками и на почту, благо уездный городок находится от "Милого" всего на расстоянии двух верст. Тогда в полном одиночестве я углубляюсь в ближайшую аллею... И, о ужас! вижу там мелькнувшее серое платье фрейлейн Амалии. Это серое платье ненавистно мне не менее самой его обладательницы. Встретиться сейчас с бонной совсем уже не входит в мои расчеты. Напротив того, я страстно хотела бы, чтобы она уехала от нас и как можно скорее. А на ее место пришла бы снова моя милая няня Фенечка. Голова моя несколько минут работает над возможностью приведения в исполнение такой комбинации. Но как избавиться от присутствия этой чужой и неприятной для меня особы - решительно не могу придумать. Наконец, после долгих рассуждений, мой четырехлетний мозг соображает: если убежать куда-нибудь и спрятаться так, чтобы меня долго, долго искали и не могли найти, то фрейлейн Амалия подумает, пожалуй, что я и совсем пропала, что меня унесли цыгане или трубочист или, по меньшей мере, Зеленый, и уедет спокойно туда, откуда приехала. А я, тем временем, преблагополучно вернусь домой и не увижу там больше ненавистной мне новой бонны. Этот нехитрый план кажется мне таким прекрасным и удобным, что, не теряя ни минуты, я решаюсь тотчас же приступить к его выполнению. Прячась за кустами, чтобы не быть замеченной прогуливающейся по саду фрейлейн Амалией, я проскальзываю на двор и скрываюсь за большим зданием конюшни. За конюшней тотчас же начинается огород. Шмыгаю за гряды и почти ползком достигаю дальнего его конца. Остается миновать несколько разрушенную часть изгороди, и я на свободе! Тут же начинается небольшая поляна, обильно заросшая кустами брусники, которая так заманчиво алеет всегда по осени (теперь еще ягоды ее далеко не созрели), а за поляной лес.

Блестящая мысль осеняет мою голову. Если перейти поляну и скрыться, где-нибудь на лесной опушке за кустами то уже, наверное, ни одна душа в мире меня там не найдет.

Меня будут кликать, звать, аукать, но я не отзовусь ни за что. "Ни за что не отзовусь, пока не уедет Амалия", самым энергичным образом решаю я и пускаюсь в мое далеко не безопасное для четырехлетнего ребенка путешествие. Я уже благополучно пересекаю большую часть поляны, когда, к полному моему удивление и неожиданности, вижу странного зверя, выскочившего из леса.

"Волк!" приходит мне мгновенно в голову тревожная мысль. Но тут же убеждаюсь что это далеко не волк, а только собака (я отлично знакома со внешностью волков по картинкам), хотя и очень странная собака, какой я еще ни разу не встречала за мою короткую до сих пор жизнь. У этой собаки шерсть поднята дыбом, корда вымазана в крови, а глаза... Ой, какие глаза! Я вижу их издали, как они горят точно две маленькие свечки. Она несется, эта страшная собака, прямо на меня, с опущенным вниз хвостом и с такими ужасными, горящими глазами!

Инстинктивно, почуяв опасность, я прячусь за ближайший куст, но куст едва доходит мне до колен, а расстояние между мною и страшной собакой все уменьшается и уменьшается с каждой секундой.

Вот она уже ближе, ближе... Теперь я ясно различаю еще одну подробность в ее странной внешности: пена падает кусками у нее изо рта. Собака теперь всего в каких-нибудь десяти шагах от меня... Ее страшные глаза смотрят на меня так, точно она вот-вот съест меня сию минуту или же искусает до полусмерти...

- Ай! - вскрикиваю я неожиданно для самой себя и заливаюсь отчаянным ревом.

- Гам! Гам! Гам! - раздается тотчас же за моей спиною.

Я быстро оборачиваюсь: "Филат"!Он несется стрелою прямо навстречу страшной собаке... Вот промчался ураганом мимо меня... Вот слышится уже не один, а два собачьих голоса... Затем визг, отчаянный, пронзительный, страшный... От ужаса я падаю на траву подле брусничного куста и крепко прижмуриваю глаза. Трясусь и реву благим матом. Реву на всю поляну, на всю усадьбу, кажется, на весь лес...

Собаки грызутся... Грызутся яростно, на смерть... Хрипенье, визг и дикое рычанье чередуются между собой... От страха я уже ничего не помню и не понимаю... Впечатления слишком сильны для такой маленькой девочки, и я теряю сознание...

Прихожу в себя и вижу, как сквозь сон знакомые, милые лица: бабушку, папочку, тетю Мусю...

- А где Филатка? - слабым голосом осведомляюсь у них и снова впадаю в забытье.

С того злополучного дня я несколько недель лежу в нервной горячке. Никого нее узнаю, брежу то страшной собакой, то фрейлейн Амалией, то отчаянно с упорством зову своего друга Филатку. Но мой организм, здоровый и крепкий, в конце концов, побеждает болезнь. Жизнь и сознание мало-помалу возвращаются ко мне.

Но еще проходит немало времени, пока меня худенькую, слабенькую и изменившуюся до неузнаваемости, спускают с кровати и, поддерживая с двух сторон, прогуливают по комнате. Я вижу теперь подле себя вымученные, исхудалые лица. Бабушка, папочка и тетя Муся, как узнаю после, не отходили ни на шаг от моей постели. Они трепетали все за жизнь их проказницы Люси.

На дворе уже осень, когда я впервые чувствую себя вполне здоровой. Деревья, разукрашенные малиновым, пурпурным, желтым и оранжевым цветом, стоят еще пышные и нарядные, хотя листья уже обильно посыпают дорожки сада. Меня тянет туда, в эти милые аллейки. По страшному стечению мыслей, перебрасываюсь от желания побегать по саду к нестерпимому желанию увидеть моего друга Филата. Уже несколько раз во время болезни я спрашивала о нем у моих домашних. И всегда получала какие-то неопределенные, уклончивые ответы.

Зато о фрейлейн Амалии я узнала все очень скоро. Во время моей болезни я так напугала всех своим горячечным бредом т постоянным упоминанием имени бонны, что мои домашние решили, скрепя сердце, отказать ни в чем невинной фрейлейн Амалии от места.

Итак, злополучной фрейлейн Амалии уже не было у нас в доме, а Филат...

- Где же Филат? Я хочу Филата! Позовите мне Филата! Приведите его ко мне! - потребовала я, наконец, капризно, широко пользуясь своим правом выздоравливающей.

Тогда со всевозможными предосторожностями папа, взяв меня на руки и прижимая к груди открыл мне то, что они все так тщательно скрывали от меня до этой минуты.

В тот злополучный день на меня, действительно, готовилась сделать нападение страшная собака. Страшная, потому что она была бешеная, и Филат, подоспевший вовремя сумел геройски защитить от нее свою маленькую госпожу. Когда привлеченные моим отчаянным плачем и диким рычаньем собак старшие прибежали на поляну, бешеная собака лежала насмерть искусанная верным Филатом, а сам Филат с тихим визгом зализывал свои раны.

Увы, эти раны от укусов бешеного пса привели к плачевным последствиям. Мой бедный, милый Филатка взбесился тоже и его, волей-неволей, пришлось застрелить.

Все это очень осторожно сообщил мне папа, державшийся строгого правила никогда не обманывать детей.

Боже мой, как горько я заплакала, узнав эту печальную новость! Филата нет, Филата не существует больше, Филат никогда уже не будет встречать моего пробуждения утром, не станет дожидаться моего появления у крыльца! Никогда, никогда не увижу я больше моего четвероногого приятеля, верного товарища моих детских игр!

И вот, на основании всего пережитого мне приходит в голову неожиданная мысль: что, если бы я не капризничала в то утро, не убежала бы от бонны, не встретила по дороге к лесу страшную бешеную собаку, Филату не пришлось бы выручать меня, и он остался бы со мною, мой бедный друг!..

Жгучее раскаяние острым уколом в самое сердце, в маленькое четырехлетнее сердце, дает знать о себе. Мне мучительно жаль Филата, и горько-досадно на себя... О, с каким восторгом я бы вернула тот печальный день! Пусть бы водворилась снова в нашем доме ненавистная мне фрейлейн Амалия с ее очками и длинным носом, я бы слушалась каждого ее слова, я бы была покорной и кроткой, как овечка, лишь бы не погиб Филат, лишь бы мой четвероногий приятель оставался тоже со мною! И слезы тихие и печальные, некапризные, а хорошие слезы, потекли еще обильнее по моему осунувшемуся за долгую болезнь лицу.

С этого дня наступил знаменательный перелом к лучшему в моем характере. Капризы исчезли. Исчезло и упрямство, и желание всегда настоять на своем.

Старшие очень скоро заметили эту благую перемену в их любимце и приписали ее общему перерождению моего организма, вследствие перенесенной мною серьезной болезни. На самом же деле здесь крылась совсем другая причина.

Лишь только мною овладевало снова желание покапризничать, вмиг мелькал в моем воображении собачий облик моего четвероногого друга, погибшего вследствие такого же каприза его маленькой госпожи. Кротко с мягким укором, смотрели на меня его добрые собачьи глаза, и я как будто слышала тихое, ласковое повизгивание, без слов предохранявшее меня от всего дурного. И точно невидимая сила останавливала меня от дурных поступков. Мой характер настолько изменился к лучшему, что, когда много позднее в наш дом приехала новая гувернантка, сменившая бедную фрейлейн Амалию, о которой я расскажу в одной из последующих глав, я встретила ее как желанную гостью и старалась доказать на деле, что маленькая Люся далеко не дурной человек.

III

Царевна Мигуэль

"Далеко, далеко, на самом конце света находилось большое прекрасное синее озеро, похожее своим цветом на огромный сапфир. Посреди этого озера на зеленом изумрудном острове, среди мирт и глициний, перевитая зеленым плющом и гибкими лианами, стояла высокая скала. На ней красовался мраморный дворец, позади которого был разбит чудесный сад, благоухающий ароматом. Это был совсем особенный сад, который можно встретить разве в одних только сказках.

Владельцем острова и прилегавших к нему земель был могущественный царь Овар. А у царя росла во дворце дочь, красавица Мигуэль - царевна"...

Пестрою лентой плывет и развертывается сказка. Клубится перед моим духовным взором ряд красивых, фантастических картин. Обычно звонкий голосок тети Муси теперь понижен до шепота. Таинственно и уютно в зеленой плющевой беседке. Кружевная тень окружающих ее деревьев и кустов, бросают подвижные пятна на хорошенькое личико юной рассказчицы. Эта сказка - моя любимая. Со дня ухода от нас моей милой нянечки Фени, умевшей так хорошо рассказывать мне про девочку Дюймовочку, я слушаю с удовольствием единственную только сказку о царевне Мигуэль. Я люблю нежно мою царевну, несмотря на всю ее жестокость. Разве она виновата, эта зеленоглазая, нежно-розовая и златокудрая царевна, что при появлении ее на свет Божий, феи вместо сердца вложили кусочек алмаза в ее детскую маленькую грудь? И что прямым следствием этого было полное отсутствие жалости в душе царевны. Но зато, как она была прекрасна! Прекрасна даже в те минуты, когда движением белой крошечной ручки посылала людей на лютую смерть. Тех людей, которые нечаянно попадали в таинственный сад царевны.

В том саду среди роз и лилий находились маленькие дети. Неподвижные хорошенькие эльфы прикованные серебряными цепями к золотым колышкам, они караулили тот сад, и в то же время жалобно звенели своими голосами-колокольчиками.

- Отпусти нас на волю! Отпусти, прекрасная царевна Мигуэль! Отпусти нас! - Их жалобы звучали как музыка. И эта музыка приятно действовала на царевну, и она частенько смеялась над мольбами своих маленьких пленников.

Зато их жалобные голоса трогали сердца проходивших мимо сада людей. И те заглядывали в таинственный сад царевны. Ах, не на радость появлялись они здесь! При каждом таком появлении непрошенного гостя, стража выбегала, хватала посетителя и по приказанию царевны сбрасывали его в озеро со скалы А царевна Мигуэль смеялась только в ответ на отчаянные вопли и стоны тонувших...

Я никак не могу понять еще и теперь, каким образом пришла в голову моей хорошенькой жизнерадостной тетки такая страшная по существу, такая мрачная и тяжелая сказка! Героиня этой сказки - царевна Мигуэль, конечно, была выдумкою милой, немного ветреной, но очень добренькой тети Муси. Ах, все равно, пусть все думают, что выдумка эта сказка, выдумка и самая царевна Мигуэль, но она, моя дивная царевна, прочно водворилась в моем впечатлительном сердце... Существовала она когда-нибудь или нет, какое мне до этого в сущности было дело, когда я любила ее, мою прекрасную жестокую Мигуэль! Я видела ее во сне и не однажды, видела ее золотистые волосы цвета спелого колоса, ее зеленые, как лесной омут, глубокие глаза.

В тот год мне минуло шесть лет. Я уже разбирала склады и при помощи тети Муси писала вместо палочек корявые, вкось и вкривь идущие буквы. И я уже понимала красоту. Сказочную красоту природы: солнца, леса, цветов. И мой взгляд загорался восторгом при виде красивой картинки или изящной иллюстрации на странице журнала.

Тетя Муся, папа и бабушка старались с моего самого раннего возраста развить во мне эстетический вкус, обращая мое внимание на то, что для других детей проходило бесследным.

- Смотри, Люсенька, какой красивый закат! Ты видишь, как чудесно тонет в пруду багряное солнце! Гляди, гляди, теперь совсем алой стала вода. И окружающие деревья словно охвачены пожаром.

Я смотрю и вся закипаю восторгом. Действительно, алая вода, алые деревья и алое солнце. Какая красота!

***

Я помню отлично, это было утром. Я еще нежилась в кроватке, не желая вставать. Лукерья только что вернулась с базара из города с большущей корзиной, наполненной до краев самой разнообразной провизией и зашла в мою детскую. Особенно демонстративно торчали из корзины красная палочка морковки и связанные для чего-то лапочки битого петуха. Своей птицы у нас не ели. Бабушка не выносила крови, и наши домашние куры могли совершенно спокойно разгуливать по птичнику и нести яйца, не опасаясь трагического конца.

- Приехали, барыня-матушка, суседи-то! Вчерась только и приехали. Самого управителя ихнего на базаре повстречала. Артишоков и спаржу искал. Сказывают, сам-то граф, окромя зелени да фруктов иной пищи и не употребляют, потому как алтерьянец они...

- Ха... ха... ха! алтерьянец, вот так слово! - подбегая к Лукерье и раскатисто смеясь, вскричала тетя Муся. - Как ты язык не сломала на нем! Вегетарианец... понимаешь. Вегетарианец... - с тем же смехом протянула она.

- А мне-то, што! Мне все едино, што так, што этак! Пущай хоть по-вашему будет, - снова согласилась всегда невозмутимая Лукерья.

До уха моего долетели эти новые и крайне интересовавшие меня слова. И к тому же, было что-то необычайное в выражении лиц, с которым сидевшая за расходной книгой бабушка и находившаяся тут же в комнате тетя Муся, приняли известие о приезде соседей. Седые брови бабушки высоко поднялись при этом, а светлые глазки тети Муси так и заискрились самым неподдельным оживлением. Этого было вполне достаточно, чтобы я живо заинтересовалась таинственным вегетарианцем, для которого покупались такие дорогие яства, как спаржа и артишоки.

- Кто приехал? Кто? - мгновенно соскакивая с кровати, с которой только в этом году сняли синий переплет и дергая Лукерью за передник, кричала я.

Тетя Муся взглянула на меня, лукаво прищурив глазки.

- Царевна Мигуэль приехала, вот кто! - смеясь проговорила она.

- Царевна Мигуэль? - В первую минуту я даже захлебнулась от счастья. Не соображая того, что героиня моей любимой сказки ни коим образом не могла появиться на фоне реальной жизни, я, преисполненная самого дикого восторга, начинаю хлопать в ладоши и кричать: "Царевна Мигуэль здесь! Моя милая, моя прекрасная, моя чудная царевна, здесь! Как я счастлива, как я счастлива..." Затем, соскакиваю с постели и босая, в одной рубашонке, прыгаю по комнате: "Царевна Мигуэль! Царевна Мигуэль!" словно зачарованная милым именем повторяю я.

Бабушка старается меня унять. Тетя Муся смеется. Лукерья, умиленная моими бурными восторгами, смотрит на меня с широчайшей улыбкой.

- Будет уже тебе, Люсенька, будет, одеваться пора, гляди, уж солнышко давно встало! - говорит бабушка и, так как я все еще не намерена уняться, и прийти в себя, она насильно водворяет меня к себе на колени и принимается за мой туалет, не переставая в то же время журить мою молодую тетку: "И не стыдно тебе, Муся, голову засаривать ребенку всяким вздором. Да и прежде всего непедагогично это восхвалять какую-то неправдоподобную людоедку или что-то в этом роде, - словом поощрять жестокость. Нечего сказать, останется доволен граф, когда знает, что прототипом твоей сказочной людоедки ты взяла его Аничку.

- Но, мамочка, чем я виновата, что маленькая графинюшка совсем царевна Мигуэль, насколько я ее помню, по внешнему виду, по крайней мере, - оправдывается тетя Муся, все еще лукаво поглядывая на меня.

- Что-о-о-о? - Я сразу падаю с неба на землю, - так моя Мигуэль не царевна вовсе, а какая-то графинюшка? - и мое приподнятое настроение сразу тускнеет. И желание зареветь благим матом вследствие наиглубочайшего в мире разочарования и разбитых внезапно иллюзий, непреодолимо захватывает меня. В эту минуту на пороге детской появляется мой отец, и я сдерживаюсь поневоле.

- Мамаша! Муся! Вы слышали Олег Валентинович вернулся со всей своей семьею из-за границы и завтра приглашает нас всех обедать к себе. Кажется, там какой-то семейный праздник. Вот и письмо. Понюхай как вкусно пахнет, Муся. Это по твоей части. - И помахав в воздухе белым конвертом из крепкой английской бумаги, в углу которого стояла золотая монограмма под графской короной, папа провел им слегка по кончику вздернутого Мусина носика.

- Ах! Вот приятный сюрприз! - вся вспыхнув от радости, проронила моя молодая тетушка. - Непременно, во чтобы то ни стало, едем туда, Сергей.

- Ну, а меня старуху уж увольте от такого путешествия. Ты, Сереженька, отправляйся с Богом. Захвати сестру и дочурку, а я уж стара по гостям ездить. Избавьте, - отказалась бабушка.

- Как желаете, мамаша, я не настаиваю. Да и брать ли еще Люсю - подумать надо, - и мой отец вопросительно взглянул на свою мать.

О, как болезненно сжалось в эту минуту мое детское сердчишко! И как сильно, сильно забилось оно во мне затем. Что? Они не хотят брать меня к царевне Мигуэль, или к таинственной графинюшке, так странно слившейся с нею в одном лице? И я готова была разрыдаться с горя. Вероятно, лицо мое красноречивее всяких слов выражало охватившее меня отчаяние, потому что мой отец сразу склонился надо мною и пришел на помощь моему детскому горю: "Ну, ну... только не плакать мне, смотри, Люсенька. Так и быт, прихватим с собою и тебя, хотя в доме графа д'Оберн тебе ничему не приходится учиться; там процветают только, богатство роскошь и непроизводительные расходы, а мы с тобой, должны быть скромными маленькими людьми. Но уж раз тебе эта поездка так улыбается, что делать - едем! Довольна ты?

Как тут было не оставаться довольной? И он еще спрашивает меня об этом! В подтверждение моей радости я взвизгиваю на весь дом и начинаю кружиться волчком по комнате до тех пор, пока тетя Муся не ловит меня за руку и не водворяет к умывальнику с целью закончить мой туалет.

Когда на следующий день мы все трое, папа, тетя Муся и я приближаемся в нашей деревенской, на дребезжащих рессорах, коляске, запряженной гнедым Ветром и его женой Бурей, к графской усадьбе, мне радостно и как-то жутко в одно и то же время, и кажется что мое маленькое сердце вот-вот готово разорваться от волнения на несколько десятков, сотен кусков.

Бедное маленькое сердце! Бедная глупенькая девочка Люся! Как трепещет она вся непреодолимым желанием увидеть поскорее свою царевну Мигуэль!

Бабушка нарядила меня в мое лучшее платье, все в прошивках, с малиновыми бантами на плечах и с таким же поясом. Банты вздрагивают как крылышки при малейшем движении, а прокрахмаленное до последней степени платье стоит, смешно топорщась вокруг моей маленькой смешной фигурки.

Вот наша коляска поравнялась с чугунной оградой загородной усадьбы графа д'Оберн. Отсюда до нашего уездного города, насчитывалось всего лишь полчаса ходьбы. Когда мне приходилось прежде проходить или проезжать с кем-нибудь из старших мимо этой усадьбы, всегда пустовавшей с того времени, как я начинаю себя помнить, мое детское любопытство бывало всегда затронуто при виде высокой стальной решетки и главных ворот с гербом д'Оберн над ними под графской короной на флаге развевающемся у входа. Жил в "Анином", как называлась графская усадьба, только немец управляющий с женой и малолетней дочерью, да старая англичанка-гувернантка и целый штаб графской прислуги: садовники, конюхи, лакеи и повар с двумя поварятами. Сам граф с семьею находило постоянно за границей, где лечился от самых разнообразных недугов. Но здесь в "Анином" несмотря на его отсутствие, царил образцовый порядок, и все казалось было готово каждую минуту к приезду графской семьи. В конюшне стояли тщательно убранные сытые лошади, на садовых куртинах, если то было лето, цвели самые разнообразные породы роз и других пахучих цветов. Полны ими были и оранжереи графа. Тщательно выполоты и усыпаны гравием дорожки сада. Зимою же каждая аллейка сада была очищена от снега. Статуи находившиеся в саду и сверкавшие в летнюю пору мраморной белизною, на зиму тщательно прятались в большие деревянные футляры, казавшиеся в ночную пору черными привидениями, пугавшими окрестных крестьян. Окна дома, не глядя на время года - зимою, весною, летом и осенью, улыбались одинаково чисто вымытыми стеклами искрившимися в лучах солнца. И только опущенный флаг один говорит об отсутствии в "Анином" хозяев. Сейчас же он был поднят, этот флаг с вышитым на нем гербом д'Оберн, под графской короной.

- Добро пожаловать, добро пожаловать, дорогие гости, - говорил несколько в нос и нараспев изысканно одетый во все светлое с пергаментным лицом высокий седой старик, встречая нас на террасе дома.

Это был сам граф д'Оберн, потомок и последний отпрыск старинной аристократической фамилии Франции. Его предки когда-то эмигрировали в Россию, еще при императоре Александре Павловиче и были любезно приняты и обласканы государем. Им дали видные должности при дворе и с тех пор фамилия д'Оберн окончательно обрусела, и потомки французов-эмигрантов, служа и добиваясь положения при русском дворе, богатели от его щедрот.

Сухой, изящный, болезненный на вид хозяин "Анина", со своими сдержанными манерами и холодной величавой улыбкой, скорее походил по виду на английского лорда, нежели на француза по происхождению.

Две дочери графа, барышни-подростки, и два его маленьких сына, окружали отца. Одна из юных графинь, белокурая, румяная, с слегка косящими глазами, девочка лет двенадцати, понравилась мне своей простодушной, мягкой и доверчивой улыбкой. Другая шатенка, года на три старше сестры, была точной копией своего отца. То же надменное выражение бесцветного лица, та же корректно-любезная, словно неживая улыбка, те же сдержанные, величавые, как у взрослой барышни, манеры. А гладко причесанные волосы и серьезные недетские глаза делали ее много старше ее лет. Молодых графинь, как я узнала от тети Муси, звали Лиз и Китти. Оба маленькие графчика были очень милы в своих модных костюмах юных денди с их манерою держаться, заимствовано, очевидно, у взрослых молодых людей. Одному из них, старшему Этьену, то есть попросту Семену, было на вид лет восемь. Другому - Ваде, Вадиму, шесть лет. Они оба, почему-то, напомнили мне тех маленьких обезьянок-мартышек, которых нищие болгары водят по дворам. Молоденькие графини Лиз и Китти протянули мне руку, а мальчики с самым серьезным образом расшаркались передо мною, как перед вполне взрослой девицей. Подоспела их гувернантка, швейцарка m-me Клео со своей маленькой дочкой Лили, приблизительно моего возраста. Лили мне не очень понравилась. Она слишком насмешливо и бойко поглядывала на меня живыми черными, как два жучка, глазенками, детально рассматривая всю мою пышно разодетую особу. Потом, свысока кивнула мне своей завитой барашком, темной головкой. Я же вовсе не поздоровалась с нею, пользуясь тем, что старшие не смотрели на нас в эту минуту, и демонстративно повернула ей спину.

- Пусть дети познакомятся вне нашего присутствия, - произнес старый граф, обращаясь к моему отцу и тете Мусе, которою уже завладели юные графинюшки, величавая Лиз и косенькая Китти, развлекая ее разговорами. - Пусть мои шалуны покажут ей сад. - Но я не вижу Ани? Где Ани? Qu'est-elle-donc? Где же она? поворачиваясь в сторону гувернантки, спросил он.

Madame Клео что-то быстро-быстро заговорила по-французски, так что я, научившаяся всего нескольким фразам на этом языке, ничего не могла понять. Но граф, очевидно, понял, что ему говорила швейцарка.

- Уж эта Ани, - произнес он, морща лоб, - беда мне с нею, - и что-то еще добавил по-французски по адресу моего отца и тети Муси, сопровождая слова свои извиняющейся улыбкой

- Пойдемте с нами в сад, мы покажем вам дворец Ани, - произнес старший из мальчиков, Этьен, подставляя мне калачиком руку.

Востроносенькая Лили тихонько фыркнула.

- Il se fait grand, il se fait grand, ma! (он хочет казаться взрослым, он хочет казаться взрослым, мама) - дергая мать за рукав, зашептала маленькая швейцарка.

Этьен не обратил никакого внимания на эти слова и с гордым видом повел меня под руку. Вадя, его младший брат, надул губы. Очевидно, и ему хотелось казаться взрослым, и он завидовал Этьену. С вытянутыми трубочкой губами он поплелся за нами. Лили вприскочку побежала вперед.

Графский сад с его затеями в виде искусственных гротов, беседок, фонтанов и горок, с цветочными клумбами и статуями на каждом шагу, показался мне великолепным парком. Прямые как стрелы, усыпанные гравием и обнесенные дерном, аллеи убегали далеко в чащу. Деревья и кусты, ровно подстриженные, ласкали глаз, Прелестный маленький пруд, обнесенный оградой, с хрустальною прозрачной водою сверкал на солнце миллиардами разноцветных огней. Изящная пристань красовалась у берега. Маленькая, похожая на игрушку, лодка мерно покачивалась на воде, прикрепленная цепью к одному из столбиков пристани. По белому фону, золотыми буквами на борте лодки значилось: "Ани".

Посреди пруда находился небольшой остров. Белый же ажурный в мавританском стиле домик помещался на нем. Чем-то сказочный веяло и от островка и от беседки-домика, похожего на крошечный дворец. И невольное сравнение его с дворцом Мигуэль пришло мне в голову. А вокруг острова росло целый лес чистых, словно из светлого воска вылепленных, цветов, царственно раскинувшихся на широких изумрудных листьях.

- Вот дворец Ани! - указывая рукой на кружевную белую беседки, произнес мой маленький кавалер.

- А вот и сама Ани и Мария с нею. В тот же миг зашуршали прибрежные кусты ракиты, и на дорожку выскочили две девочки: одна некрасивая, немного сутуловатая с бесцветными большими близорукими глазами с длинным, далеко не соответствующим ее детскому лицу, носом, другая...

- Царевна Мигуэль! - вырвалось из груди моей невольно при виде этой другой. Да, это была она, моя прекрасная, моя чудная царевна! То же гордое, надменное личико, те же зеленовато-прозрачные, как воды лесного ручья, глаза, те же, цвета спелой ржи, волосы, золотистыми локонами разбросанные вдоль спины и плеч. Она была немного выше меня и как будто старше годами. Но много стройнее. Белое легкое платьице мягкими складками облегало эту изящную фигурку настоящей саксонской куколки.

- Царевна Мигуэль! - вскричала я еще раз невольно, с умилением молитвенно сложив руки и глядя с нескрываемым восхищением на ее очаровательную головку, казавшуюся в лучах солнца совсем золотой.

- Какая смешная маленькая девочка, откуда взялась такая? - бесцеремонно, подняв в уровень с моим лицом свой белый тоненький пальчик, проговорила Ани.

- Это наша соседка, ее зовут Люсей, - забегая вперед, объяснила шустрая Лили.

- Тебя так зовут, правда, девочка? - уже вполне серьезно обратилась ко мне моя царевна, - она же и Ани, младшая дочь графа д'Оберн. Я замерла. Замерла от счастья, услыша ее обращение непосредственно ко мне, и выпучив глаза и растянув рот в самую блаженную улыбку, стояла, не спуская глаз с моей воплотившейся, наконец, в реальный образ мечты. Вероятно, лицо мое было в достаточной мере глупо в эту минуту, потому что Ани громко расхохоталась, безо всякого стеснения указывая снова пальцем в мою сторону.

- Какая смешная! Ха, ха, ха, какая смешна девочка. Я еще не встречала таких. - Смех ее, против ожидания, был неприятный, слишком резкий и отрывистый; но даже и этот неприятный смех нравился мне, как неизбежная принадлежность моей царевны .

- Что же ты все молчишь, девочка? Может быть, ты проглотила язык? снова рассмеялась Ани, прищурив глазки.

Бойкая Лили вторила ей, насмешливо поблескивая своими карими маленькими глазами. Но мальчики, Этьен и Вадя, хранили сосредоточенное молчание. Мария Клейн, дочь немца управляющего, как я узнала это потом, подняла на меня свои большие бесцветные глаза

- Маленькая барышня сконфузилась. Это бывает, - произнесла, она, особенно отчеканивая слова.

Тут Этьен заложил правую руку за борт своего щегольского сюртучка и произнес тоном нравоучения:

- А смеяться без причины не следует, потому что это глупо.

- А тебя об этом не спрашивают, - резко оборвала его сестра.

- Этьен всюду с носом, - подхватили Лили.

- Всюду с носом, - вторил ей младший графчик.

Ани взглянула на младшего брата так, как, по всей вероятности, глядел легендарный крыловский слон на изводившую его лаем Моську, затем подпрыгнула на одном месте, оборвала какую-то травку на длинном стебле и перекусив ее хищными, острыми, как у зверка зубками, бросила мне торопливо через плечо.

- А почему ты называешь меня царевной, смешная девочка?

Мое сердце забилось сильно, сильно...

Вот наступила она, так давно ожидаемая мною минута! Моя мечта воплотилась. Моя далекая греза была передо мною. Как часто в моих мыслях я составляла целые разговоры с нею, проектировала долгие бесконечные и сладкие беседы И вот, наконец, она здесь, подле меня... Она спрашивает, я должна ей ответить. Наконец-то я могу сказать ей, как сильно я ее люблю, так сильно люблю, что готова всю жизнь отдать ей, по первому ее слову. Но вместо всего этого я стою со сконфуженным видом перед нею и дико, тупо молчу. Противная, ненужная застенчивость сковывает мои губы. Но глаза мои, должно быть, красноречивее всяких слов выражают волнующее меня чувство. Слишком красноречиво, очевидно, говорили они в тот миг о моей любви к Ани, потому что царевна Мигуэль, наконец, сжалилась надо мной.

Ее маленькая ручка легла на мое плечо, а коралловые губки, почти касаясь моего уха, шепнули:

- Милая, смешная девочка! Что ты боишься меня, ведь я тебя не обижу и буду дружить с тобою, если ты дашь мне слово исполнять все, что я захочу. Даешь?

- Даю! - без минуты промедления произнес кто-то, помимо меня, моими губами.

- Ну вот, за это-то я и подружусь с тобою, - тоном настоящей владетельной принцессы, произнесла уже вслух Ани, надменным жестом, откидывая назад свою золотую головку.

И уже обращаясь ко всем остальным, протянула капризно и совсем по-детски:

-Я хочу на остров!

- Надо позвать садовника. Он отвезет нас. Кстати пригласить и m-me Клео, - рассудительно, копируя манеру говорит взрослого человека, сказал Этьен.

- Какие глупости! Разве Мария не с нами? Она почти большая Мария, ведь ей двенадцать лет. И m-me Клео отпускает меня всегда с с нею одну на остров, - уже нетерпеливо крикнула Ани.

- Но сама она стоит на пристани в это время, - вмешался снова Этьен.

- Ах, ты все сочиняешь... - засмеялась моя царевна Мигуэль, своим не совсем неприятным смехом, - скажи просто, что сам трусишь воды и поэтому не любишь кататься в лодке. - Этьен заметно покраснел и сконфузился при этих словах. Очевидно, была некоторая доля правды в словах Ани. Темные глаза мальчика уставились в землю смущенным взглядом.

- Ха, ха, ха - залилась снова смехом Ани, с торжеством глядя в сконфуженное лицо брата.

- Этьен - трус, - неожиданно заявила быстроглазая Лили

- Трус, - подтвердил эхом Вадя.

- Если бы даже это было и так, - вдруг сразу делаясь серьезной, проговорила Ани, взглядом уничтожающего презрения награждая Лили, - то тебе об этом говорить не приходится; ты должна всегда помнить, кто ты и кто мы.

Красная как рак Лили юркнула за спины мальчиков, ворча себе что-то под нос. Между тем, Ани с улыбкой, делавшей ее прелестной, прыгнула в лодку. Дети вскрикнули от неожиданности. А Мария Клейн стала белее своей белой блузки, надетой на нее в этот день.

- Тише, ради Бога осторожнее, Ани, вы знаете, что если случится несчастье с вами... - Она не договорила и тоже соскочила с пристани в лодку.

Странное у нее было лицо еъ те минуты, когда она смотрела на маленькую графинюшку. Глаза большой девочки в такие минуты становились глубже и синее, а самые черты делались нежнее, мягче, и все некрасивое лицо хорошело от того внутреннего света, который лился из ее глаз. Несмотря на мой юный ребяческий возраст, я поняла смысл этой метаморфозы в лице Марии; я поняла, что последняя любит самой преданной и нежной привязанностью мою очаровательную царевну Мигуэль. Не торопясь, Мария села на весла; между тем, Ани, держась за плечо большой девочки, кричали задорно из лодки:

- Ну, кто еще едет с нами? Или трусите? Стыдитесь! В этом пруду курица не утонет, глядите же, видно дно!

- Видно дно, - нашел нужным повторить поворачиваясь на одной ножке Вадя.

- Кто не с нами, тот против нас! - кричала Ани, громко смеясь, - Так всегда говорит papa!

Не знаю, но какая-то сила толкнула меня вперед.

- Я с вами! - вырвалось непроизвольно из моего рта.

Мне страстно захотелось в эту минуту показаться Ани бесстрашной и большой. Хотелось доказать моей царевне, что я не из тех, кто боится воды, как Этьен и ему подобные трусишки

- Хочешь с нами? - Зеленые глазки Ани прищурились на меня. Яркие губки улыбнулись насмешливо. - Или мне так показалось только?

- Только осторожнее, не качай лодку, - строго проговорила Мария и, привстав с своего места, протянула мне обе руки.

И вот мы трое, она, моя царевна и я плывем к заветному островку. Остальная часть компании осталась ждать нашего возвращения на пристани. Я вижу издали завистливые взгляды Лили, которой, очевидно, очень хотелось отправиться вместе с нами, немного сконфуженное лицо Этьена и добродушно улыбающуюся Вадину толстенькую мордочку.

Мария гребет. Я никак не ожидала такого уменья и ловкости от этой неуклюжей на вид, сутуловатой девочки. Ее чересчур длинные, как у обезьяны, руки цепко держат сильными пальцами, весла, а от равномерных движений последних, лодка с каждым новым взмахом быстро подвигается вперед.

- Мы плывем на мой остров к моему дворцу, - говорит по пути Ани, обращаясь ко мне и держа шнурки руля у талии, - так Мария назвала как-то белую беседку на острове, с тех пор это так и осталось. Одних нас туда не пускают... А с m-me Клео и Марьей можно. Потому что Мария очень благоразумная и рассудительная. Это даже сам papa говорит. Она все знает, все умеет... И грести, и плавать, и на лыжах бегать. А ты умеешь бегать на лыжах? - неожиданно огорошивает меня вопросом Ани.

Бог мой, чего бы только я не отдала сейчас лишь бы иметь возможность сказать "да" этой очаровательный Ани! Но, увы! бег на лыжах я знала до сих пор только по картинкам, а лгать я не умела совсем. Но, на мое счастье Ани и не требовала теперь от меня ответа. Она задумалась, наклонившись над бортом лодки. Черные шнурочки ее бровей почти сдвинулись, сошлись на переносице. Зеленые немного выпуклые глазки сосредоточенно смотрели в пруд. Длинные золотые волосы спустились с плеч и повисли над водой. Мария, оставив на мгновенье грести, любовалась ею.

- Русалка! Вы похожи сейчас на маленькую русалочку, Ани, на маленькую такую, славненькую русалочку, - говорила она тихим, нежным голосом

- Неправда, неправда, - отвечала со смехом Ани, - ты говоришь неправду, Мария, - у русалок должны быть длинные до пят волосы, а на головках ветки из ледяных лилий или кувшинок... Вот таких же, как те, на пруду. Гляди скорее! Вот! - Белый, словно сахарный, пальчик указывает на густой лес чудесных таинственных царственно-красивых ненюфар. Солнце, нарядное летнее солнце, одело их в яркие одежды своими блестящими лучами, а прозрачно-хрустальная вода пруда, искрясь и сверкая под ними, словно алмазная корона, окружала белые плоские чашечки цветов. И капли росы в их желтых сердцевинках сверкали чистейшими брильянтами среди томно разбросанных под летним зноем восковых лепестков.

Белые водяные цветы теперь приковали все мое внимание. Мелькнула быстрая мысль в моей взбалмошной голове: сорвать их бросить к ногам Ани. А Мария сплетет из них венок на золотую головку моей царевны, и царевна Мигуэль станет настоящей русалкой в этом белом сверкающем венке.

Мне показалось в ту минуту таким удобоисполнимым мое желание, такой доступной и простой моя мысль. Ведь ненюфары росли так близко. Стоило только протянуть руку и ближайший из цветов очутился бы в моих тоненьких пальцах. Я взглянула на Ани. Она по-прежнему смотрела в воду и, кажется, любовалась своим собственным отражением. Перевела взгляд на Марию - та по-прежнему сильно и сосредоточенно гребла. Ее спокойные не детски серьезные глаза были прикованы к цветам, которые она видела, повернув голову вполоборота. До белых цветов теперь оставалось всего лишь два-три взмаха весел. Лодка скользила. Зеленый островок гостеприимно улыбался издали своей прозрачной беседкой и густыми кустами ракитника... И вот, у самой лодки, забелелись восковые ненюфары на широких бархатистых изумрудных листьях.

Как они были хороши! Как должны были подчеркнуть своей красотою золотую головку Ани! Эта мысль вихрем пронеслась в моем мозгу. И я не рассуждала уже больше... Протянула руку и схватила первый попавшийся мне ближайший цветок... Но что это? Крепкий стебель упрямо удерживал белую головку водяной красавицы... И она не поддается моим усилиям... Тогда, я разжала пальцы и изо всей силы, налегая всем телом на борт почти игрушечной лодки, схватила, соседний с первым цветок...

- Что ты!.. Что ты! Сиди смирно! Ты опроки...

Увы! Слишком поздним явилось это предостережение! Я не дослышала конца фразы Марии, потому что была уже в воде, или вернее и, на дне пруда, под водою, упав плашмя на его тинистый в этом месте песок.

Отвратительная мутная жижа наполнила в тот же миг мой рот нос, уши, залепляя мне глаза, все лицо и руки, упиравшиеся во что-то мягкое и скользкое. Мне показалось в тот миг, что все уже кончено, что я, умираю.

И о, ужас, я даже не могла ни крикнуть ни позвать на помощь. Отвратительная каша наполняла мой рот, мешая дышать, грозя задушить каждое мгновенье. Не могу уяснить себе сколько времени длилось это ужасное стояние, может быть, полминуты, может быть, и больше... Прекратилось оно как-то сразу... Чьи-то руки изо всей силы сжали мои плечи и приподняв меня, поставили на ноги. Затем, быстрыми движениями тех же благодетельных рук грязь и тина с моего лица проворно исчезли, и я могла раскрыть освобожденные от них глаза.

Первое, что я увидела, был этот же лес белых цветов, а среди них опрокинутая вверх дном наша лодка. Перед мною же по пояс в воде стояла Ани с мокрою как после купанья головою, а меня самое все еще держала за плечи Мария.

- Бесстыдница! Нехорошая девочка! Вот видишь, что ты наделала? Теперь Ани перепугалась по твоей милости и простудится, наверное. Она не привычна к такой холодной воде!

Лицо у Марии было злое презлое, пока она говорила все это. Ее большая, так несоответствующая ее двенадцати годам фигурка тряслась от волнения и от страха за здоровье Ани. Это волнение, этот страх передались тотчас же и мне. Что я наделала!? Боже! Я перевернула лодку, из-за меня упали в воду Ани и Мария... Правда, утонуть они не могли, здесь не глубоко, но... но вот же говорит Мария: Ани простудится, Ани заболеет. Какой ужас! Какое несчастье! И страх за участь Ани сковал мою перепуганную душонку.

Я заревела.

Читатель помнить из предыдущих глав, конечно, как умела удивительно предаваться этому искусству маленькая Люся. Годы и потрясение, пережитое после гибели Филата, хотя и сократили мои капризы, но самый процесс плача с того времени не изменился ничуть. Мой рев оставался таким же пронзительным и отчаянным, каким был и прежде. Стон стоял от этого рева как в ушах моих подневольных слушателей, так и в моих собственных, ушах. Не знаю, по-видимому, на этот раз я превзошла самое себя, потому что лицо Марии при первых же звуках заданного мною им концерта, покрылось густым румянцем досады и негодования, а прелестное личико Ани исказилось гримасой отвращения и брезгливости:

- Не могу! Не могу! Мария... да скажи же ей ради Бога, чтобы она перестала так выть, - зажимая пальцами уши, вскричала в приступе отчаяния моя царевна Мигуэль.

Вероятно, я была хороша в эту минуту; Мои слезы, смешавшись с грязью и илом, оставили грязные следы на моем лице. Платье, намокшее и грязное, тоже прилипало теперь к моему телу, делая удивительно жалкой и смешной мою мокрую обхлеттанную со всех сторон фигурку. Я перестала реветь только тогда, когда увидела приближавшегося к нам по воде садовника. Покачивая укоризненно головою и ворча себе что-то под нос, старик взял одною рукой Ани, другой меня и, подхватив нас на руки, понес к пристани. Мария шла за нами тем же путем, водою...

Вероятно, я кричала на совесть, или же оставшиеся на берегу Этьен, Вадя и Лили видевшие катастрофу, созвали на берег старших, но первого, кого я увидела, на пристани был мой отец, за ним стояли тетя Муся, madame Клео и обе юные графинюшки.

- Возмутительная девчонка, наверное это вышло из-за нее! - услышала я негодующий голос моей молоденькой тети: - где Люся там уже готово целое происшествие.

- А на что же была Мария? Она виновата во всем, - сердито поблескивая глазами, крикнула madame Клео, угрожающе взглянув на дочь управляющего.

- Пусть Ани расскажет, в чем дело, - серьезным тоном произнесла старшая графинюшка Лиз, в то время как у младшей толстушки Китти глаза так и заискрились самым живым, ребяческим любопытством.

- Какое там рассказывать, надо переменить им белье и платье! - со своим иностранным акцентом, но вполне правильно произнося русские слова, строго проговорила гувернантка. И тут же, встретив особенно оживленный взгляд подвернувшейся ей Лили, послала ее к горничной с приказанием приготовить сухое белье и платье.

- Tout de suite, ma! (сейчас, мамочка)! - крикнула Лили на ходу, исчезая, но мне показалось, что черные маленькие глазки девочки бросили на меня взгляд исполненный торжества и злорадства.

Не позже как через час мы обе, Ани и я, переодетые во все сухое, сидели за большим столом в столовой. На мне было надето нарядное крепдешиновое платье младшей графинюшки, ее тонкое как паутинка батистовое белье и дорогие шелковые чулки. В другое время я была бы несказанно счастлива одним уже прикосновением к себе тех вещей, которые принадлежали Ани, но сегодня, о, сегодня маленькая Люся чувствовала себя самым жалким, самым несчастным в мире существом. Каким-то чудом выплыла наружу настоящая причина свершившейся катастрофы. И старый граф и его дети, а также и моя молоденькая тетка насмешливо поглядывали на меня во все время обеда. Ох, уж этот обед! Я сидела во все время его как на горячих угольях, готовая провалиться сквозь землю. Нечего и говорить о том, что, несмотря на все уговоры моей соседки, madame Клео, с одной стороны, и маленькой графинюшки, с другой - я не могла проглотить ни кусочка.

А между тем, это был совсем исключительный достойный внимания обед, за которым не подавалось ничего ни рыбного ни мясного. Одна зелень, яйца, молочные блюда и фрукты.

И сервирован он был роскошно. Самым заманчивым образом рдели в богатых севрских вазах тепличные персики и ренглоты золотились сочные ананасы и ранний виноград из собственных оранжерей графа. А прелестный столовый сервиз редкий хрусталь и букеты цветов, заполнявшие стол, - все это было так сверхобыденно и ново для маленькой дикой провинциалки. Но я не подняла за весь обед глаз с моей тарелке, односложно отвечая на все обращенные ко мне вопросы, и вдохнула свободно только тогда, когда старшие задвигали стульями и хозяева и гости вышли на террасу пить кофе.

За ними, подпрыгивая как ни в чем ни бывало, побежала и Ани, за нею промелькнула Лили, за Лили - Вадя. Теперь в столовой оставались только я и прислуга. Но вот, кто-то маленький и тихий подошел ко мне и произнес чуть слышно:

- Ты не горюй девочка, - со всеми нами может случиться такое же несчастье. Ведь никто же не утонул, хотя и перевернулась лодка. И Ани не простудится даже, ты увидишь, ее уже натерли суконками и спиртом. Успокойся, все обойдется благополучно. Напрасно ты не кушала только пломбира за обедом. Очень вкусный был у нас сегодня пломбир. Хочешь, я тебе принесу остатки?

Тихий голос, говоривший мне все это, был полон такого неподдельного участия, что я невольно рискнула поднять глаза.

Этьен!

Да это был он. Милый мальчик, сжалился над бедной Люсей и, повинуясь порыву доброго сердца, пришел утешить и успокоить ее. Его серьезное, как у взрослого, личико было сейчас полно такой трогательной готовности услужить мне, что не пойти ему навстречу в этом отношении было бы просто бессердечно с моей стороны.

Когда пятью минутами позднее мы оба, спрятавшись за буфетом, уплетали пломбир с одной тарелки, мне казалось, что я давным-давно знаю этого милого заботливого Этьена, и с удовольствием слушала его признание о том, что он терпеть не может поездок в лодках и совсем не потому что боится, о нет! Просто ему не улыбается перспектива очутиться в холодной воде, принимать холодную ванну.

- А что тебя назвала Лиз "рыцарем печального образа", так ты не обижайся на это, Люся, - заключил, внезапно переходя на "ты", милый мальчик, - я бы сам хотел заслужить прозвище рыцаря. Быть рыцарем так красиво, - произнес он без тени мечтательности своим докторальным серьезным недетским тоном.

А я и не слышала и не знала, что прелестная Лиз назвала меня так нынче! Да если бы и услышала, то не поняла бы значение этого прозвища. Я была еще слишком для этого молода...

- Ну, вот и нагостились! Первый блин комом! - смеясь говорил мой отец, увозя меня с тетей Мусей из "Анина", - и ванну взяли несвоевременную и переполох наделали немалый. - Эх, Люська, Люська, рано тебе еще, видно ездить по гостям, - шутливо ущипнув меня за щеку, добавил мой папочка.

Но я почти не обратила внимания на его слова. Не радостно было на душе у маленькой Люси. Слишком ярко вставала в моем воображении последняя картина перед нашим отъездом из графской усадьбы.

Все вышли на крыльцо провожать нас, все, кроме Ани. Когда я, успев попрощаться со всеми, уже сходила со ступенек крыльца, ко мне неожиданно подскочила. Бог знает откуда вынырнувшая, Лили.

- А Ани тебе передать велела, что знать тебя не хочет... - быстро картавя, затараторила девочка, - да, да, - не хочет знать, - с каким-то особенным злорадством произносила она. - И не приезжай ты к нам больше... Ани не простит. Ани сердится... Из-за тебя Марии попало... Ее мать ее выбранила за то, что за тобою не доглядела, когда ты лодку опрокинуть изволила. Вот! А Ани ее любит ужасно... И никогда тебе за Марию не простит! Последние слова были произнесены совсем шепотом, но тем не менее они достигли по назначению. Мое сердце екнуло. Душа упала.

"Ани не простит... Ани сердится", всю дорогу к дому преследовала меня неотвязная мысль.

В эту ночь я спала плохо, металась и лепетала что-то во сне, пугая бабушку, спавшую со мною в одной комнате.

И когда утром раскрыла заспанные глаза и приподняла отяжелевшую голову, первой мыслью, промелькнувшей в ней, было:

"Ани не простит... Ани сердится... Не любить меня моя Ани, моя чудная, дивная Ани, моя прекрасная царевна Мигуэль".

И эта мысль не давала мне покоя.

IV

Зеленый

- К нам, гости едут! Гости! Мамочка, чай готовьте! Да за Сергеем пошлите... Он укатил с утра со старостой в поле, - заливался колокольчиком по всему дому веселый звонкий голосок тети Муси.

А сама она проворно сдергивала с себя просторную домашнюю блузу, заменяя ее белым батистовым платьем, и наскоро подправляла растрепавшуюся прическу, в то же время ужасно суетясь и волнуясь по случаю неожиданного приезда гостей.

- Сервиз новый, подайте... Да свежих коржиков прикажите положить в сухарницу... Мамаша, да велите вы Лукерье новый передник надеть... Господи! Успеем ли... Кабриолет уже в липовую аллею заворачивает... Граф с двумя дочерьми к нам едет.

Я слышу все это прекрасно, притаившись в зеленой плющевой беседке. Плющевая беседка мое любимое местопребывание. Здесь я играю в куклы и в "кухню", здесь просиживаю, над азбукой и складами с тетей Мусей, несказанно раздражая ее своей рассеянностью. Здесь же слушаю ее сказку о царевне Мигуэль. Хорошо в зеленой беседке! Со всех сторон протягиваются зеленые ветви... Кругом тени падают на пол... Причудливые арабески движутся по стенам. Таинственно и красиво. И тихо. Главное, так тихо, что слышен полет мухи, писк комара...

Но вот звенит колокольчик со стороны липовой аллеи, самой стройной и прямой в нашей усадьбе. Она ведет от большой проезжей дороги к дому вся из старых скрипучих лип, разросшихся причудливыми мохнатыми шапками вершин... Звенит колокольчик, а с ним и звонкий голосок Муси:

- Гости! Гости!

Мое сердце екает. Граф и две дочери... Которые? Не все ли равно! Если не "она" даже, то, во всяком случае, ее близкие. Родные сестры. Родной отец... Отец и сестры моей царевны...

Вот уже две недели прошло с тех пор, как я "осрамилась" в "Анином"... Оттуда не приходило никаких вестей до сегодняшнего дня. Бабушка негодовала, тетя Муся сердилась.

- Вежливо, нечего сказать. Совсем по-европейски, - ворчали обе, - и где это они по заграницам таких обычаев набрались, чтобы на визиты не отвечать?

- Да ведь, помилуйте, мамаша, графы ведь это, - поддразнивал обеих шутя отец, - он граф, а мы простые смертные.

- Вот потому-то и надо вдвое вежливым быть. Чем выше положение человека, тем он проще к низшим должен относиться и требовательнее к самому себе, а этот противный граф цезарем себя держит, - горячилась тетя Муся.

- Уж будто? - лукаво посмеивался папочка.

Но вот звенит - заливается колокольчик... Они едут. Они здесь. Я знаю, я сердцем угадываю и чувствую, что "она" тоже с ними... Стрелой вылетаю из беседки и несусь навстречу, но не главной липовой аллеей, а узенькой дорожкой, убегающей параллельно главной и чудесно укрытой зарослями смородинных кустов. Так и есть - "она"!..

Я вижу графа и старшую графинюшку Лиз, строгую, изящную, холодную, маленькую, но точную копию ее величавого отца. А позади на высоком сиденье, на месте грума "она"... Дыхание замирает у меня в груди, и сердце вдруг перестает биться... И вот-вот, кажется, задохнусь от радости, волнения и сладкого ужаса встречи после "того", после "моего" позора.

Не помня себя, стою в кустах и гляжу, гляжу не отрываясь. Правит старшая графинюшка, сидя подле отца. А та, моя царевна держит бич в руках. Белый газовый вуаль вьется за плечами, спадая с большой широкополой типа "bergere" шляпы, и вся она кажется какою-то новой и особенно прекрасной сегодня в голубоватом прозрачном платьице с этой вуалью, окутывающим всю ее изящную фигурку.

Кабриолет подкатывает к крыльцу. Я бегу за ним вприпрыжку, скрытая кустами. Вот подъехал, остановился. Бабушка и тетя Муся уже на крыльце. До моих ушей долетают восклицания, приветствия, оживленные голоса.

И потом, громко зовущий меня тетин голос:

- Люся! Люся! Люся! Ани проехала!

Ани здесь. Что-то толкает меня вперед, потом отбрасывает назад с чрезвычайной силой, и я несусь на всех парусах обратно в плющевую беседку. Там, полузадохшаяся от волнения, кидаюсь на скамью и жду. Чего жду, сама не знаю... Сердце бьется, мечется, кричит...

Кричит как-то особенно громко: она придет, сюда придет, сейчас, сию минуту...

А сама зажмуриваю глаза и затыкаю уши... Почему? Сама не знаю почему. Вероятно, от радости и от ужаса, что увижу ее после "того" впервые. После "того", когда я стояла перед нею грязная, вся облепленная тиной, смешная... "Рыцарем печального образа" словом... Ах, Боже мой, Боже мой! На минуту разжимаю уши и прислушиваюсь. Так и есть... Там в боковой аллейке, ведущей в беседку, слышатся шаги... И веселый тетин голос:

- Люся, ты здесь? Вечно ты прячешься, проказница?! Смотри-ка, кого я к тебе привела.

Она!

Стою красная с опущенными ресницами и вижу перед собою желтые малюсенькие ботинки... И еще ажурные шелковые чулки рядом со светлой юбкой тети Муси...

Выше, выше скользит мой смущенный взгляд.

- Царевна Мигуэль! - шепчу чуть слышно.

- Ну, поболтайте, дети. Люся, покажи графинюшке твои игрушки, книжки... А я пройду к гостям.

Тетя Муся убегает с быстротою маленькой девочки. И мы остаемся одни. Я и моя царевна Мигуэль. Я стою и молчу, красная, как пион, и мну конец фартука. И чувствую, как улыбается Ани, осматривает меня с головы до ног, потом говорит:

- Вот я и приехала. Ты рада?

Господи, до чего я глупа сейчас, в этом ненужном, идиотском смущении! Стою и молчу и гляжу на Ани, как на высшее чудо мира, с широко раскрытыми глазами и ртом.

Она снова смеется своим резким смехом и говорит:

- Видишь ли, должны были ехать к вам Лиз и Китти, но я отдала Китти свой японский кушак, чтобы она не ехала и пустила меня. Вот, она и осталась Небесная музыка начинает наигрывать райские мелодии в моих ушах. "Она тебя любит, она хотела быть у тебя, видеть тебя... Она не сердится, значит, на тебя, глупая ты, глупая маленькая Люся, не сердится, несмотря на то, что ты выкупала ее в грязной воде в буквальном смысле слова" Мое счастье так велико в этот миг, что делает меня храбрее.

Хочется окончательно оправдать себя в ее глазах.

- Ани, - говорю я, впервые решаясь назвать ее настоящим именем. - Ани, вы не думайте, что тогда я плакала от страха, когда меня вытащили из пруда. Мне семь лет скоро будет, и я уже большая. А большие не должны ничего бояться. И я ничего не трушу... Ничего не боюсь. Я верхом на Ветре езжу по двору, когда его Василий распрягает и водит... И коровы Рогатки не боюсь, а она бодается - все это знают... И... и в темную комнату пойду... И в лес - одна тоже... Да, да и в лес... потому что и Зеленого не боюсь... Да, не боюсь даже Зеленого...

- Кого? - Черные шнурочки Аниных бровей поднимаются на белом лобике девочки.

- Кого? - с изумленным видом спрашивает она еще раз.

- Ну да, его, самого Зеленого... То, что живет в лесу. Впрочем, няня Феня говорила, что его нет на свете. Что Зеленого выдумали какие-то глупые бабы... А я его не боюсь, - уже вне всякой логики добавляю я. Ани молчит и, нахмурив лоб, думает сосредоточенно о чем-то. Потом, быстро поднимает глаза и говорит совсем серьезно, пощипывая листик плющевой веточки, доверчиво протянувшейся в окно беседки.

- А ведь это неправда!

- Что неправда? - в свою очередь удивляюсь я.

- А то неправда, что люди говорят будто всех "их" выдумали. Они есть.

- Кто есть?

- "Они"... Я знаю. А говорят что выдумали, для того, чтобы дети же боялись. Я ведь знаю, что есть. И Зеленый есть, он Лешим зовется, и домовой есть, и черт, и русалки. Да, да, не спорь, знаю. Когда мы жили зиму в Париже, я ходила в школу, подготовительную, где только дети аристократов учатся. Там девочка была, Маркиза де-Вид, Леони, так та своими глазами раз ночью черта видела. Честное слово.

Дрожь пробегает у меня по телу при этих словах. Но я хочу казаться храброй-расхраброй в глазах Ани и поэтому роняю с самым беспечным видом.

- А все-таки, если "они" и есть, то я их не боюсь нисколечко.

- Неправда, - обрывает резко Ани, - боишься...

- А хотите докажу, что нет?

- Не докажешь, - спорит она, - да и как доказать?

- В лес пойду, - отвечаю я решительно.

- Одна?

- И одна пойду, а хотите с вами...Впрочем, лучше одна. Вас хватиться могут и забранят, если уйдете со мной.

- Вздор, не боюсь, чтобы бранили. И в лес не боюсь, хочу с тобою. Вместе посмотрим, есть ли Зеленый или нет.

- Нет его, - говорю я, - и смотреть не стоит.

- Есть, - упрямо твердит свое Ани, - а если говоришь, что нет, то нарочно, должно быть, потому, что боишься, и отвильнуть хочешь от леса. Говорю, хочешь отвильнуть.

- Неправда, - уже волнуюсь я, - неправда, я ничего не боюсь, и сейчас же пойду, если хотите.

- Хочу. И я с тобою. Пойдем.

Беремся за руки и быстро спускаемся с крылечка беседки. О том, что в лес не пустят одних ни слова. И что идем не спросясь, тоже ни слова не говорим между собой.

Солнце печет нестерпимо. Невозможно душным кажется сегодня воздух. Низко летают ласточки над знойной раскаленной землей. Знакомой дорожкой пробираемся к полю.

- Вот здесь на меня бешеная собака кинулась, - не без доли хвастовства говорю я моей спутнице, когда мы проходим мимо кустиков брусники, под которым я чуть не сделалась жертвой укусов сбесившегося пса. Потом рассказываю ей о Филате. О том, как погиб мой верный товарищ, защищая меня. Но странно, на графинюшку слова мои не производят никакого впечатления. Или она уже устала, непривычная к ходьбе, или июльская духота разморила Ани. Торопливо добираемся до опушки. Слава Богу, здесь немного прохладнее. Развесистые деревья бросают длинную тень. Сворачиваем без уговору в ту сторону, где глуше. Там хорошо, совсем тенисто и нет этого мучительного зноя.

- Хотите побежим? - предлагаю я своей спутнице. Но она только морщится в ответ.

- Не могу, туфли узки, ногу жмут. Так больно, - сознается Ани ноющим голосом. Сейчас только я обращаю внимание на то, как одета моя спутница. Голубое прозрачное все в газовых оборках платьице совсем не для леса. И изящные светло-желтые башмачки с пряжками - тоже. А газовая вуаль то и дело зацепляет за встречные ветви и сучья, угрожающие его целости. Но делать нечего. Храбро шагаем вперед. Ани оживляется лишь тогда, когда говорит о русалках, леших, черте, - словом обо всех тех страшных небылицах, о которых так не рекомендуется рассказывать маленьким детям взрослыми. С каким-то особенным наслаждением говорит об этом Ани. Зрачки глаз ее при этом расширяются, и самые глаза страшно блестят. Поминутно вздрагивают ее тоненькие пальчики, держащие мою руку.

- Вот там, - рассказывает Ани, - вот над тем болотцем,на ветках того раскидистого дерева, - это, кажется, ива, - должны водиться русалки. Днем они прячутся в болоте, а ночью выплывают, качаются при лунном свете на ветках дерева, расчесывают свои длинные волосы и поют. У всех у них такой свирельный сладкий голос. Это для приманки, чтобы зачаровать путника. Услышит такое пение путник и делается, как помешанный. Мечется без толку по лесу. Добредет до болотца, ступить туда неосторожно и готово - утонул. А русалки хохочут-хохочут...

- А то, хочешь расскажу, как Леони видела черта? Наказала наша учительница Леони, посадила в пустой класс. Все ушли из школы, потому что занятия уже окончились. И дежурная вышла. Леони одна. Смотрит в окно. Вечер надвигается. Уже темнеет. Вдруг видит: к стеклу приклеилась какая-то страшная-престрашная рожа. С рогами и с вот этаким ртищем огромным. И гримасничает. Леони закричала не своим голосом, вскочила на окошко, выходившее в коридор, разбила ногою стекло и выскочила в окно. А на другой день вся школа узнала, что Леони видела черта... - закончила таинственно и значительно свои рассказ Ани.

Она сама, по-видимому, очень волновалась, переживая страхи этой неведомой мне Леони, потому что личико ее заметно побледнело, а зрачки разлились чуть ли не во всю ширину глаз.

Мне тоже было как-то не по себе. Кругом нас зеленела лесная чаща, таилась тишина и мертвое спокойствие, если не считать щебета ласточек, треска кузнечиков и жужжания пчел. А там, дальше, таинственно нашептывал свою вечную сказку лес. И там же водились русалки и лешие, по словам Ани.

- Пойдем домой! - неожиданно предложила я.

Все мое семилетнее благоразумие исчезло куда-то. Фантазия заработала, небылицы стали казаться былью.

Самые нелепые рассказы, подхваченные мельком, мимоходом на кухне и в людской, сейчас непрошенными гостьями заняли мою голову.

- Пойдем домой, Ани, - робко повторила я.

- Ах, ты, трусиха, - засмеялась она, - а сама еще хвасталась, что ничего не боишься. Видно, хвастунья ты и трусиха, - уже безапелляционно решила она. - Ну, а все-таки в лес мы пойдем. Пойдем, чтобы видеть твоего Зеленого, хотя бы. Каков-то он на вид. - И говоря это, Ани без церемонии тащила меня по тропинке туда, в чащу, где так жутко и молчаливо сторожила лесной покой тишина.

Ани была сильнее меня. В ту пору ей уже давно стукнуло восемь. Но если бы даже я. была и вдвое слабее ее, я бы, все-таки, пошла за нею всюду, даже на край света.

Теперь она не переставала болтать. Она расспрашивала меня с нескрываемым любопытством о том, как выглянет Зеленый, каков он по внешности и видела ли я его когда-нибудь.

- Я не могла его видеть, его не существует, - уже значительно слабее доказывала я, подчиняясь вполне авторитету моей спутницы, и тут же стала описывать его таким, каким он представлялся мне: маленький, бесформенный, шарообразный.

- Ну, нет, - спорила Ани, - не такой он, неправда, - а высокий, худой, костлявый, с лицом и видом человека, а руки у него длинные, как у обезьяны, а на голове рога, обязательно рога... И зовут его иногда Лешим, иногда Зеленым. Как странно, что ты сама этого не могла понять...

Так говорила она, увлекая меня все дальше и дальше по лесной дорожке.

Между тем атмосфера сгустилась еще заметнее. Теперь уже, положительно, нечем было дышать. В лесу потемнело. Неожиданно зашумел он зловещим предгрозовым шумом. Внезапно поднялся вихрь и закружил листьями, мирно покоившимися с прошлой осени во мху и траве. Вдруг, неожиданно ударил, словно из огромной гулкой боевой пушки выстрелил, гром. Громким раскатом прокатился он над лесом и, повторенный эхом, замер вдали. В ту же минуту, едва затих отдаленный рокот, ослепительная стрела молнии прорезала наступившую полутьму.

- Ай, - не своим голосом взвизгнула Ани, - ай, боюсь грозы, боюсь! Домой! Домой!

Я взглянула на нее и не узнавала теперь в этой бледной беспомощной девочке мою прекрасную царевну Мигуэль. Какое жалкое, перепуганное было у нее сейчас личико! И вся ее тонкая фигурка, дрожала, как лист.

- Люся! Люся! - шептала она, судорожно сжимая мои пальцы и увлекая меня назад в ту сторону, где, по ее мнению, должна была быть лесная опушка. - Бежим же, бежим обратно скорее!

Ее ужас перед грозою заразил и меня. Сколько раз бабушка, отец, тетя Муся убеждали меня не бояться грозы, учили не прятаться под деревьями, поясняли причину гроз и уговаривали не пугаться грома, весь ужас которого заключается только в звуке, не приносящем вреда, - все это было забыто мною в минуту, при виде испуганной, суетливой и плачущей Ани..

Страх заразителен, и я это почувствовала сразу, когда вместе с Ани бросилась бежать.

Новый зигзаг молнии, прорезавшей ослепительным светом чащу, новый оглушительный удар грома, и хлынул дождь. И не дождь даже, а сильнейший ливень. Страшный ливень, который когда-либо пришлось видеть мне до сих пор. Целые реки дождя лились теперь сверху, производя своеобразный шум, образуя мгновенно быстрый поток на том месте, где за несколько минут до этого находилась сухая лесная тропинка. В один миг мы были мокры до последней нитки, насквозь и я и Ани. Жалко и грустно было смотреть сейчас на нарядную элегантную еще недавно фигурку моей спутницы. Голубое платье Ани превратилось в какое-то бесцветное тряпье. Тряпье это облепило со всех сторон тельце Ани, и теперь она странно напоминала мне жалкого неоперившегося еще, птенчика.

Она вся дрожала и плача тянула одно только слово жалобным, размякшим голоском:

- Домой, до-омой, до-омо-ой.

- Домой! Пойдем скорее домой, - согласилась и я.

Но ливень, лишь только мы вынырнули из-под дерева, служившего нам хоть некоторым незначительным прикрытием, так безжалостно стал хлестать по нашим головам и плечам, что мы снова бросились назад, и, прижавшись друг к другу, мокрые, дрожащие, встали снова под дерево, беспомощно опустив руки.

- Мое платье, мои туфли! - стонала Ани, - ну, как я покажусь в таком виде на глаза papa?

Мне ее было смертельно жалко, но помочь делу я ничем не могла. Дождь лил, по-прежнему как из ведра. Зигзаги молний бегали по небу, бороздя его огненными змеями.

Вдруг, глаза мои заметили приближающуюся к нам издали фигуру.

Это была маленького роста женщина, должно быть, очень старая, потому что шла она сильно сгорбившись при ходьбе. В руке она держала небольшой узелок. Старушка приблизилась к дереву, под которым мы стояли с Ани, дрожа как осиновые листья. Теперь мы могли ясно рассмотреть ее морщинистое лицо, высматривающее зоркими проницательными глазами из-под опущенного капюшона непромокаемого плаща.

- Ведьма! Смотри, настоящая ведьма! - прошептала в страхе Ани, сжимая мои пальцы с такою силой, что я чуть не вскрикнула от боли.

- Но почему ты думаешь? - невольно переходя на "ты", также тихо спросила я мою спутницу.

- Достаточно взглянуть на нее... - продолжала та и остановилась на полуфразе. Очевидно, и незнакомая старушка заметила нас, потому что направила свои стопы прямо к дереву.

- Девоньки, малюточки! Да как же вы одни сюда в лес в такую непогоду попали? - пропела она ласковым певучим голосом, оглядывая нас с головы до ног своими зоркими, совсем еще молодыми глазами. - Небось, промокли до нитки. Ишь, и платьица, и волоски, и обувь, все хоть выжми на вас, - сокрушалась она, покачивая головою.

- Мы до дождя пришли сюда. Погулять пришли. Мы не знали, что такая гроза разразится, - храбро подняла я голос, в то время как Ани с тем же выражением страха смотрела на старушку большими испуганными глазами.

- Бедняжки мои, капельки мои! Эко ведь угораздило вас так попасться, пела, между тем, старушка, гладя своей костлявой рукой то мою, то Анину голову. - Пойдем со мною, детушки, я вас у себя обогрею да обсушу. Молоком напою, кстати, тепленьким, чтобы лихоманка-злодейка к вам не пристала, чтоб не заболели вы ненароком, голубочки мои бедные. А там Ванюшка, сынок мой, и домой вас отведет... Вы издалече ли? Никак из "Милого" будете? Одна-то из вас Ордынцева барышня малюточка-то, мне знакома, сразу признала, а другая-то незнакомая, кто будешь? - перебегая взглядом с моего лица на Анино и обратно, пела старушка своим сдобным крестьянским говорком.

- Угадала, бабушка, я Люся Ордынцева, а она, - и я указала на свою спутницу, - маленькая графиня д'Оберн.

- Графинюшка? - высоко подняла брови старушка. - Да как же графинюшку-то без губернантки в лес отпустили? - и она укоризненно закачала головою под кожаным капюшоном, из-под которого выбивались беспорядочные космы ее жидких седых волос. - Ну, девоньки, неча вам под дождем прохлаждаться, к нам в лесную сторожку пожалуйте, - уже иным, энергичным голосом, заговорила она, - ишь ведь погодушка-то разгулялась, в энтакую-то погодку хороший хозяин пса домашнего, прости Господи, на улицу не выпустит. Давайте же рученьки, детки, и идем. - Тут незнакомка накинула свой узелок на руку, повыше кисти, и этой рукой взяла мои мокрые дрожащие от холода пальцы. Другою рукою она схватила руку Ани и под проливным дождем мы двинулись в путь. Мои туфли были наполнены водой и издавали хлюпающий звук при каждом шаге. Та же дождевая вода сбегала с моей головы и неприятной холодной струей лилась мне за воротник платья. Холод и сырость проникали мне до костей. А тут еще тяжелое впечатление увеличивалось странным, непонятным мне явлением, которое я никак не могла разгадать.

Узелок, привешенный с моей стороны на руке, старухи, шевелился. Да, положительно шевелился, я это заметила сразу и из него вылетал какой-то странный звук, не то писк, не то какое-то гоготанье, заглушенное, впрочем, шумом проливного дождя.

Я взглянула на Ани. На ней лица не было. Очевидно, таинственный узелок привлек и ее внимание. Она казалась теперь еще больше испуганной и встревоженной, нежели прежде.

- Это ведьма! Уверяю тебя... Убежим от нее скорее! - переглянувшись за спиной старухи, трепещущим шепотом успела шепнуть мне моя маленькая спутница. Но о бегстве не могло быть теперь и речи. Незнакомка крепко-накрепко держала нас за руки своими цепкими сильными пальцами и безостановочно шагала вместе с нами, не разбирая дороги, по лужам и мокрой траве, держась тропинки, убегавшей вглубь леса.

Прошло, по всей вероятности, около четверти часа упорной, долгой ходьбы, пока мы не очутились перед покосившимся крылечком небольшой лесной избы-сторожки. Со всех сторон ее окружала чаща, Здесь, под густым навесом деревьев, как-то меньше чувствовались непогода и дождь.

При нашем появлении дверь избушки внезапно широко растворилась, и на пороге ее показался очень высокий, худой человек с бледным лицом и костлявыми длинными, как у обезьяны, руками. Ведь нужно же было так подойти обстоятельствам, что внешний облик этого человека, как нельзя, вернее отвечал высказанному недавно предположению Ани о внешности "того" Зеленого. Очевидно, одна и та же мысль молнией мелькнула в наших головах, моей и Аниной, когда мы переглянулись с нею полными страха и недоумения глазами.

- Зеленый! Сам Зеленый! - прошептала, чуть заметно шевеля губками Ани, меняясь от страха в лице.

- Входите, девоньки, гостьями будете! - между тем отнюдь не подозревавшая о нашем волнении, говорила самым радушным тоном старуха, пропуская нас в дверь. Мы вошли в небольшую, бедно обставленную, но чрезвычайно чистую горенку. По стенам ее шли лавки, как и в обыкновенной крестьянской избе. Стоял простой грубосколоченный покрытый неказистой, домотканой скатертью стол. В переднем углу перед образами теплилась лампада. В противоположном углу ярко пылала печь

- Скидывайте же одеженьку, девоньки, да сапожки тоже. Печка-то топится на славу. Как есть обсушитесь. Да к огню-то поближе садитесь продрогли небось, а? - И говоря это, старуха ловкими проворными руками стаскивала с нас платье и обувь, едва слезавшую от сырости с ног. Тут она подвинула к самому огню два табурета и посадила нас с Ани прямо перед дверцею огромной печи. Наше мокрое платье и обувь она развесила и разложила тут же перед огнем. И только с чрезвычайной тщательностью исполнив все это, она вместе с сыном, молчаливо наблюдавшим нас издали, с порога комнаты, тусклыми, какими-то больными глазами, вышла из горницы, сказав, что принесет нам из кладовки хлеба и молока.

Лишь только хозяева сторожки скрылись за порогом, Ани вскочила со своего места и бросилась, быстро перебирая босыми ножками к двери. Тут она живо наклонилась ухом к замочной скважине и стала внимательно слушать то, что говорилось в сенях, куда прошли только что старуха с сыном.

Ее бледное лицо выражало сейчас самую отчаянную тревогу. Глаза. исполненные ужаса, косились на меня.

- Подойди сюда, Люся, и слушай тоже, - скорее угадала, нежели расслышала я ее взволнованный, прерывающийся шепот.

- Чего ты боишься? - также тихо, в свою очередь, прошептала я.

- Как чего? Зеленого боюсь и его матери - Ведьмы.

- Почему же ты думаешь, что они - Зеленый и Ведьма? - снова беззвучно проронила я мой вопрос.

- Неужели тебе еще мало доказательств? А старухины глаза? Они так и бегают, так и горят! И в узелке у нее что-то копошилось и пищало...

- Что это было? Как ты думаешь, Ани? - зараженная ее волнением, осведомилась я.

- Как что? Неужели не догадываешься? Вот глупая-то! - Ребенок! Конечно, ребенок, которого Ведьма унесла от родителей крестьян из деревни для того, чтобы изжарить его и съесть.

- Изжарить и съесть?

- Ну да... Чтобы сыну приготовить из него хороший ужин. Ведь ее сын - Зеленый. Ты заметила какой он страшный и худой, какие у него длинные обезьяньи руки. Он такой потому, что только пьет человеческую кровь и есть человеческое мясо. А его нелегко достать... И кушать Зеленому приходится поэтому не очень-то часто. Вот почему он...

- Тише, тише... Слышишь? Они о чем-то говорят, - схватив Ани за руку и замирая у двери, произнесла я, чуть слышно, едва двигая от волнения губами.

Действительно, голоса притихшие было в сенях, заговорили снова. Кажется, первая начала старуха. Ей отвечал глухой, надтреснутый голос. Очевидно, тот, кого мы принимали за Зеленого, был не совсем здоров.

- Легче ль тебе, Ванюша, нынче? - спрашивала старуха.

- Как будто, легче, маменька. Только слабость такая, что и сказать не могу. С голоду, што ли... Все животики подвело.

- Еще бы, голубь мой... Трое суток не емши. И дохтору показываться не пожелал. А живот-то дело такое, что запускать его нельзя, хуже будет. Ну, да Слава Тебе Господи, боль хоть прошла. А насчет еды ты не сумлевайся. Такой я тебе супец нынче изготовлю, что пальчики оближешь, Ванечка. Може похлебаешь, так и совсем отойдет живот-то, отогреется горяченьким-то... У тебя нож-то отточен ли? Жаль их попусту тупым-то мучить, тоже чай твари живые... вострым-то резать куда легче...

- Отточил, маменька, намедни еще...

- То-то хорошо, сынок... Так давай их сюда. Зарежем обеих враз поскореича. Парных-то не больно ладно варить, да жарить. Пусть потом малость полежать. К ужину все равно поспеют. А теперь тащи, нож-то! А я сейчас их обеих доставлю тебе...

Затаив дыхание, с остановившимся сердцем, с помутившимся взором, слушала я этот разговор, доносившийся до нас из-за плотно закрытой двери. Теперь последние сомнения исчезли с последними же надеждами. Ани была совершенно права. Зеленый и Ведьма приготовились нас зарезать, чтобы сварить из нас суп на ужин наголодавшемуся и прихварывающему Зеленому. Я подняла глаза на Ани. Ее лицо было бело, как белая известь стены. А зрачки от ужаса разлились во всю ширину глаз. Рот приоткрылся, готовый испустить вопль... И вот он раздался - этот неожиданный дикий и пронзительный вопль, заглушивший, казалось, и свист ветра и шум ливня за окном. С выпученными глазами и перекошенным от страха лицом Ани дико кричала отчаянным, пронзительным голосом на всю сторожку:

- Спасите! Помогите! Зарезать хотят... зарезать, помогите, спасите!

Зараженная ее ужасом, я вторила ей в паническом страхе:

- Спасите! Помогите! А-а-а-а!

С шумом распахнулась дверь горницы и стремительно, как молоденькая, вбежала к нам старуха. За нею ее сын. В одной руке он держал большой кухонный нож, в другой за лапки головками вниз двух молодых курочек, отчаянно кудахтавших и трепещущих у него в руке.

И сразу нам с Ани все стало понятным и ясным. И нож, и пленные курочки, обреченные на близкую гибель, и побуждения наших случайных хозяев... Страх, панический ужас и испуг сменились неподдающимся описанию глубочайшим смущением. Не знаю, как должна была чувствовать себя Ани, но что касается меня, то жгучий стыд охватил полымем всю мою маленькую душу.

Очевидно, старуха и ее сын поняли наши крики и ужас совсем превратно. Им казалось, что мы кричали и плакали потому только, что нам было жаль цыплят, которых они хотели зарезать. И оба стали уговаривать нас, утешая тем несложным способом утешения, который применяют, обыкновенно, в таких случаях старшие к детям.

- Не плачьте, девоньки, не плачьте, милые, ведь Божья скотинка да птица на то людям и посланы Господом нашим Творцом Всемилостивым, чтобы питать да кормить нас собою. Что их жалеть-то!.. Так уж им от судьбы указано... - пела своим приятным сдобным голосом старуха, - я и сама-то, по правде сказать, до птицы не больно-то охоча; мы по крестьянству больше щами да кашею пробавляемся, да вот с сыном-то несчастье стряслось, сколько времени животом мается... Вот и надумала его побаловать малость куриным супцем, в деревню сходила, молодок купила, принесла их в узелке то, только что резать надумали, а тут вы, малюточки мои милые, и расплакались и расшумелись, напугали меня, старуху, - и говоря это, она гладила нас то по лицу, то по головке, и утирала попутно своим клетчатым передником наши слезы.

Не знаю, как это случилось, но через час мы были уже друзьями и с недавней "Ведьмой" и с самим лесником Иваном, ее сыном, так опрометчиво принятым нами за лесную нечисть. Наше платье и обувь, между тем, давно просохли. Теплое молоко же с черным хлебом пришлось нам очень по вкусу, и мы с большим удовольствием уничтожали его.

А еще получасом позднее лесник Иван взял нас обеих за руки, меня и Ани, и повел по направлению к "Милому" самой кратчайшей дорогой. Его старуха-мать, стоя на крыльце, махала нам платком, провожая нас своим зоркими молодыми глазами, певучим голосом и добрыми пожеланиями. Дождь к этому времени совсем перестал. Выглянуло солнце.

Миллиардами разноцветных искр заиграли, заискрились дождевые капли на освеженной зелено-бархатистой зелени деревьев. Грозные раскаты давно затихли в отдалении. А золотые зигзаги молний заменились красивой пестрой радугой, чудесным полукругом покрывшей часть неба. Мы недолго шагали по мокрой траве. Чтобы не дать нам промочить ноги, высокий, по-видимому, все еще достаточно сильный, несмотря на недавнюю болезнь, лесник Иван подхватил нас на руки обеих и понес, осторожно прижимая к себе. Теперь он не казался нам уже похожим на Зеленого. Напротив того, я не могла не признаться самой себе, что не видела более добродушного и честного лица. Нам было радостно и хорошо после всех пережитых нами волнений и успокоенные, затихшие сидели мы на руках мерно шагавшего по лесу "доброго великана", как я мысленно окрестила теперь лесника Но, за то, дома нас ждала куча неприятностей, как это и можно было предположить. Хватились нас, как оказывается, очень скоро после нашего исчезновения. Искали, кликали, заглядывали во все уголки нашей маленькой усадьбы. Кому-то пришло в голову, что мы пробрались в "Анино". Помчались туда. И, разумеется, вернулись ни с чем. Бабушка, отец, тетя Муся волновались ужасно. Даже граф вышел на этот раз из своего олимпийского спокойствия.

Зато, когда лесник доставил нас домой, прямо на терраску, где в ожидании результатов поисков разосланной за нами прислуги сидели обе семьи, мне влетело не на шутку в первую же минуту моего здесь появления.

- Гадкая девчонка! Это ты, конечно, сбила с толку маленькую графинюшку и потащила ее за собою в лес! - первая налетела на меня, сверкая глазами, тетя Муся.

И строгие взгляды отца обратились ко мне.

- Люся! Люся! Опять? Опять ты принялась за прежние шалости? - произнес он сурово.

Я молчала. Красная, с опущенными глазами, стояла я на пороге веранды в то время, как Аня сидела на коленях своего отца и слушала то, что говорил ей долго и пространно старый граф по-французски.

- Однако, Люся, отвечай же! Зачем ты потащила графинюшку в такую непогоду в лес? - повторил еще строже отец.

Что я могла ему ответить? Правду? Ни за что на свете! Ни за что на свете не решилась бы я выдать Ани, теперь, когда душа моя была преисполнена по отношению к ней такой новой, такой нежной привязанностью, выросшей из жалости бесконечной! От покорного чувства любви и преклонения перед царевной Мигуэль теперь в моем впечатлительном сердце не оставалось и следа. Мигуэль больше не существовала. Мигуэль не было на свете. Была только жалкая перепуганная девочка, маленькая трусливая девочка, нуждавшаяся больше, нежели я сама, в помощи и защите. Такая неразвитая маленькая девочка, боявшаяся видеть русалок, леших, Зеленых и домовых. И эта девочка, виновная во всем происшедшем, боялась признаться в этом, предпочитая, чтобы бранили меня. Чувство незаслуженной обиды обожгло мою душу. Глухо протестовала душа... И все-таки, привычка любить царевну, мою прежнюю дорогую царевну Мигуэль не могла заставить меня отвернуться от нее и сейчас, в эти минуты. Я жалела ее, то есть не ее, мою Мигуэль, конечно, а новую девочку, новую Ани, которая ничем не была ни лучше, ни выше меня. Под впечатлением этого нового зародившегося во мне чувства я совершенно спокойно выслушала приговор отца:

- Ступай в свою комнату и ложись в постель. Чай тебе отнесут туда. Ты наказана.

Граф и старшая графинюшка вступились за меня было, стали просить отца простить меня ради них, ссылаясь на мою юность, неопытность...

Но отец был неумолим. Мне пришлось идти. Когда я взглянула на Ани, у нее не хватило гражданского мужества ответить мне взглядом, и она предпочла спрятать лицо на груди своего отца.

На другой день у нас в доме происходило совещание. Говорил больше всего отец. Бабушка и тетя Муся слушали. И я слушала тоже, сидя как к смерти приговоренная на знаменитом клеенчатом диване в кабинете отца, куда меня позвали в то утро.

- Это уже слишком, это переходит всякие границы, - вырвалось у моего взволнованного не на шутку папочки, - в прошлый раз лодку перевернула, на пруду шалила, вчера в лес убежала без спроса под проливным дождем. Нет возможности доглядеть за нею.

Необходимо пригласить в дом бонну или гувернантку. Положительно, необходимо. И не мямлю какуюнибудь, а строгую взыскательную гувернантку, которая бы взяла хорошенечко в руки Люсю и отучила ее раз и навсегда •от ее проказ.

- Верно, верно, Сергей, подхватила и тетя Муся, бросая на меня уничтожающий взгляд. - Сегодня же напишу в Петербург кой-кому из знакомых и пошлю публикации в газеты. Положительно невозможно больше терпеть такие неприятности. От нее ведь смотреть на графа стыдно было вчера. Эта Ани такой цветок, хрупкий и воздушный, а тут наша с ее манерами и замашками уличного мальчугана! Так и вовсе можно было напугать графинюшку.

- Ну, положим, не очень-то напугаешь твою графинюшку, матушка, - неожиданно вступилась за меня бабушка: - небось, нашей Люсеньке несколько очков по шалостям то да проказам вперед даст. Воля ваша, не нравятся мне она что-то. Детского в ней мало. Ну вот, словно кукла французская, так вся на пружинах и ходит. Я уверена, что она Люсеньку скорее испортит, а не Люся ее.

- Все это пустое, мамаша, и дело от этого не меняется, кто портит кого, Люся ли Ани или Ани Люсю, нам трудно разобраться. Люся добрая девочка, но шалунья непозволительная, и гувернантка ей необходима. Гувернантка или бонна - все равно, только я больше дня не позволю бегать ей одной на свободе! - самым решительным образом сказал отец.

Потом меня выслали из комнаты и дальнейшее совещание продолжалось уже при закрытых дверях. О результате его я узнала в тот же день за обедом.

Решено было пригласить ко мне в самом непродолжительном времени новую наставницу. Так постановила домашняя конференция и этого решения бедная Люся уже ни коим образом не могла изменить.

Новая гувернантка являлась теперь фактом, почти свершившимся.

Бедная Люся! Прошла твоя волюшка! Исчезла желанная свобода раз и навсегда. Мне представлялось почему-то новая гувернантка в образе старой, долго не забытой мною немки Амалии, прожившей у нас всего только один день. Ясно и подробно выплывал из недавнего прошлого ее непривлекательный образ, с длинным носом, в клетчатом платке с жиденькой косичкой на голове. И бедное маленькое сердечко билось, билось...

V

Гувернантка

- Ну, Люся, одевайся скорее, едем встречать новую гувернантку.

Веселая свежая, разрумяненная после купанья тетя Муся входит ко мне в детскую с мокрой простыней, переброшенной через плечо, с распущенной косой, болтающейся до колен. Я только что под председательством бабушки докончила выводить карандашом пятую строчку прописи в тщательно разлинованной кем-то из старших для меня тетрадке и собираюсь начинать шестую.

- Как? Уже? - роняю я помимо воли с кислой гримасой. Перед моим умственным взором снова встает образ Амалии, ее лицо, ее нос, ее жидкая косичка и клетчатое платье. Сердце стучит. Сердце говорит этим стуком, что новая гувернантка будет как две капли воды похожа на старую бонну. Хочется зажать уши, зажмурить глаза, броситься на ковер и заснуть, заснуть, чтобы не просыпаться или уж, если проснуться, то услышать: новая гувернантка - чушь, выдумка, ерунда. Новой гувернантки нет, не было и не будет, это сон, один сон, и только!

Но, увы, действительность уже слишком очевидна для меня... У подъезда фыркает Буря, запряженная в старые дрожки, и кучер Василий ухмыляется моей разочарованной физиономии, показавшейся в окне.

- Коли ехать, так ехать, не мешкая. Поезд придет через четверть часа, - слышу я благоразумное замечание тети за моей спиною. - Поезд придет через четверть часа и привезет новую гувернантку, - повторяет кто-то с удивительной ясностью внутри меня. Но делать нечего, надо собираться...

До уездного нашего города, где находится станция, всего две-три версты. Стало быть, к приходу поезда мы, как раз, поспеем. Буря вполне оправдывает свое прозвище. Таким быстрым ходом, как у нее, обладает далеко не каждая лошадь. Тетя Муся наскоро подкладывает косу, надевает шляпу, вынимает из комода мой белый батистовый с оборками капор, чудесно защищающий глаза от солнца, и мы выходим на крыльцо.

Буря бежит так быстро, как и подобает бежать одной лишь буре. Мы едем среди засеянных рожью и овсом полей. Синие васильки мелькают в золотом море хлебов. Если бы это происходило в другое время, непременно выпросила бы разрешения набрать букет этих милых цветов. Но сейчас, не до того... Слишком важен вопрос о новой наставнице, до цветов ли сейчас?! Сижу тихенькая, как мышь, возле тети Муси, когда мы проезжаем Анино. Мельком, как вспугнутый заяц, бросаю взгляд на стильную изгородь графской усадьбы.

Не там ли Ани, не мелькнет ли ее белое платьице где-нибудь среди заросли деревьев кустов?

Нет. Тишина и пустота всюду. Нет нигде Ани. Ни царевны Мигуэль нет тоже нигде. Недавние встречи с ней кажутся мне сном в эти минуты... А чудесный миф о жестокой и прекрасной царевне уже не пленяет, не манит меня. Первое разочарование маленькой Люси чувствуется скорее инстинктивно, но переживается, тем не менее, чрезвычайно тяжело.

А вот и город. Станция. Обычная суета, сутолка и шум.

- Как, поезд уже пришел? - удивляется тетя Муся.

- Сейчас, только что, опоздали барышня! - говорит с любезной улыбкой наш знакомый начальник станции, приподнимая красную фуражку.

Тетя Муся досадливо краснеет. Ах, она так не любит опаздывать! У меня же является вдруг смутная надежда. - А вдруг не найдя никого встречающих, новая гувернантка обиделась, села обратно в вагон и ждет только отхода поезда, который повезет ее обратно.

- Муся, Муся, поедем домой, - шепчу я в волнении, дергая за рукав мою молодую тетушку... - ты не видишь разве - никого нет.

Но что это с нею? С протянутой рукой она мчится куда-то вперед...

- Анна Афанасьевна, - кричит она издалека, - сюда, сюда! Как несносно право, что мы опоздали вас встретить!

- А а... здравствуйте, красавица моя! Здравствуйте, деточка. Вот выросла-то, вот похорошела-то, невеста совсем. А ведь думать надо, недавно еще как будто, на руках вас держала. Покажитесь, умница, покажитесь, красавица моя!

Я слушала и не верила ушам, глядела на стоящую перед нами особу женского пола и не доверяла собственным глазам. Господи! Да разве бывают такие гувернантки на свете!

Ее голос звучал на всю платформу подобно громовым раскатам, а лицо ее... Нет, никогда не забуду я этого лица! Это были черты мужчины под дамской прической и под дамской шляпой, съехавшей набок. Это красное, как спелый томат, лицо так и лоснилось от жары, так и сверкало всеми своими капельками пота, выступившими на лбу. Колечки пегих волос прилипли к нему, а толстые губы с заметными усами над верхней улыбались до ушей добродушной улыбкой. В одной руке она держала пестрый вышитый ридикюль, в другой какой-то узел и размахивала и узлом и ридикюлем до такой степени, что проходившие мимо нас люди с удивлением поглядывали на нее. Прибавлю ко всему, что незнакомка была огромного роста, и широте плеч ее мог позавидовать любой чемпион мира.

Подле этой почтенной дамы стояла худенькая, невысокая особа, показавшаяся мне на первый взгляд девочкой лет пятнадцати. Ее бледное личико носило следы недетского утомления, а большие умные голубые глаза уставились на меня внимательным, зорким взглядом.

- Вот моя Ганя, рекомендую! - произнесла неведомая мне Анна Афанасьевна своим невозможным басом, выставляя худенькую особу впереди себя.

Тетя Муся крепко сжала руку Гани и проговорила ласково:

- Добро пожаловать! Добро пожаловать, мы так давно вас ждали.

Чуть-чуть краснея всем своим некрасивым, но умным и привлекательным личиком, Ганя ответила не то извиняющимся, не то оправдывающимся тоном:

- Не могла раньше... Честное слово! С конторой своей покончить надо было. Нельзя же было так бросить и уехать, не сдав отчета, не заявив никому.

Голос у нее, как и лицо, был удивительно приятный. И мне она понравилась сразу, в то время, как ее огромная мужчинообразная спутница вселяла мне какую то непонятную антипатию и страх. Вдруг глаза почтенной Анны Афанасьевны увидели мою миниатюрную особу. И вмиг ее маленькие, заплывшие от жира глазки, приняли самое умиленно выражение.

- Цыпочка! - протянула она, и сладчайшая улыбка еще шире растянула ее огромный рот. - Да неужто ж эта и есть будущая воспитанница! Крошка какая. Поцелуемся, деточка!

И две огромные руки, опустив мешок и узел на пол платформы, протянулись ко мне с явным намерением меня обнять.

"Новая гувернантка! - вихрем промчалось в моей голове, - так вот оно что! Сомнений быть не может раз она назвала меня будущей воспитанницей. Новая гувернантка! Какой ужас! Какой ужас! Я взглянула с нескрываемым страхом на басистую великаншу и попятилась, было, назад. Но в тот же миг две сильные руки подхватили меня на воздух, а что-то влажное, горячее и рыхлое прикоснулось к моим зардевшимся щекам. Потом она поставила меня на доски платформы и забасила снова:

- Очень рада познакомиться, деточка... Да и худенькая же какая, Господи Боже мой, да как же вы кормите-то ее, Марья Сергеевна? Ну, что моя Ганя - ледащая, так тому мы не виною. Шутка ли в душной конторе по целым дням сидеть... А тут на вольном-то воздухе куда как привольно! Толстеть бы да откармливаться за милую душу, а она Люсенька-то ваша, что твой цыпленочек чахлый! Моей Гане как есть под пару... Ха, ха, ха, - и почтенная Анна Афанасьевна захохотала так неожиданно и громко, что тетя Муся, а за нею и молодая спутница великанши невольно смутились и покраснели до ушей.

- Однако... пора ехать... - произнесла нерешительно тетя Муся Огромная гувернантка так энергично закачала головой, что ее старомодная шляпа, державшаяся и без того как говорится, на "честном слове", теперь окончательно грозила свалиться у нее с головы.

- Носильщик! Носильщик! - закричала она таким басом на всю платформу, что разгуливавшие тут же поблизости какие-то барышни и гимназисты, фыркнув, бросились врассыпную. Появился носильщик с плетеной корзиной в руке, и, сбежав с перрона вокзала, стал рядиться с извозчиком.

- К Сергею Сергеичу в "Милое" губернантку свезти, - бесцеремонно кричал он на всю площадь.

Нравы у нас в провинции были самые патриархальные: не только далеко вокруг нашей усадьбы знали нас самих, но знали и то, что в дом моего отца была приглашена новая воспитательница для маленькой Люси, знали это и соседи помещики и весь наш уездный городок, задолго еще до ее приезда.

Между тем великанша гувернантка взгромоздилась уже на сидение извозчичьей пролетки и, приказав носильщику поудобнее пристроить у нее в ногах багаж, пригласила садиться с нею рядом и ее молодую спутницу.

Мы же с тетей Мусей проследовали к нашему собственному экипажу, в котором, на мое счастье, места было только на двоих и, таким образом, новая, гувернантка с барышней должны были ехать отдельно. Всю дорогу я чувствовала себя как на горячих угольях. Беспокойно кружились в моей маленькой голове мысли вокруг одного и того же - гувернантки.

Нет, положительно она не нравилась мне, положительно будила во мне какое-то смутное, глухое отвращение: все в ней мне было антипатично; и лоснящееся от жира и пота лицо и огромный крикливый рот, и полуседая гривка волос, прилипшая ко лбу под ее изумительно комичной старомодной шляпкой. И этот ридикюль салопницы, расшитый пестрым гарусом с кожаной ручкой!

Ее зычный бас пугал меня, а ее манеры извозчика внушали настоящий ужас. Фрейлин Амалия казалась ангелом, случайно слетевшим с неба по сравнению с ее спутницей. Ах, теперь я многое бы дала лишь бы вернуть тихую и незлобивую Амалию, с ее деликатною речью и кротким бесцветным немецким лицом!.. Я так ушла в мои мысли, что и не заметила, как мы добрались до дома. И только въезжая в липовую аллею, и, обернувшись назад, я увидала подпрыгивающую позади нас на извозчичьей пролетке столь угнетавшую меня огромную фигуру Анны Афанасьевны и зашептала обращаясь к тете Мусе, и так тихо, чтобы кучер Василий не мог меня услышать:

- А худенькая это - ее дочка?

- Чья дочка? - изумилась моя спутница, очевидно, думавшая тоже в это время совсем о другом.

- Да, гувернанткина дочка... Ганя... она у нас тоже останется?

- Останется, останется, конечно! - так же рассеянно отвечала опять тетя Муся.

- А ты почему знаешь гувернантку Анну Афанасьевну? - не унималась я, съедаемая тревогой и любопытством.

Тетя Муся взглянула на меня далекими глазами замечтавшейся девушки и вдруг вся как-то прояснилась.

- Ты про кого, Люська, говоришь?

- Про новую гувернантку! Про Анну Афанасьевну. Ты и раньше ее знала?

- А! - протянула не то изумленно, не то насмешливо моя молоденькая тетка и вдруг расхохоталась.

- Ну и глупышка же ты, Люська, - лукаво, блеснув глазами, протянула она.

Я обиделась...

- Будешь глупышкой, когда пригласят, такую.

- Ха, ха, ха! - самым искренним образом снова рассмеялась тетя Муся.

Я окончательно рассвирепела от этого смеха.

- Не буду любить такую... Противная она... хуже Амалии... Амалия не солдат, а эта, эта... Откуда выкопали такую?.. Откуда? - со сдержанной злостью твердила я.

Но чем больше я злилась, тем веселее делался смех тети Муси. Сквозь непрерываемый хохот она давала мне отрывистые сведения о гувернантке. Анну Афанасьевну она, Муся, знает давно. Когда еще она была ребенком, Анна Афанасьевна приходила в гости к бабушке. Потом уезжала на родину и там обеднела. Теперь должна поступить на место. Она, правда, смешная, но хорошая и добрая на редкость.

- Не хочу такую хорошую. Терпеть ее не могу, - твердила я.

- Люся! Люся! - мгновенно меняя тон и перестав смеяться, строго осадила меня тетя Муся, - вспомни фрейлейн Амалию и Филата... Помнишь?

О роковые, полные значения слова!..

Мгновенно буйный гнев стихает в моей душе и дает место тихому горю... Это горе положительно лишает меня возможности злиться и бунтовать.

Между тем, наша пролетка останавливается у крыльца. Я быстро спрыгиваю с нее и мчусь по направлению плющевой беседки. Эта плющевая беседка - мое пристанище в минуты детского горя и невзгод.

Там валюсь на скамейку, затыкаю уши, чтобы не слышать этого убийственного баса и лежу без мыслей, без слез, погруженная в какое-то оцепенение с пустой головой и зажмуренными глазами. Лежу долго, бесконечно долго, до тех пор, пока кто-то легко и нежно касается моей головки и перебирает мои волосы.

- Деточка, зачем вы убежали? Разве вам не скучно одной? - слышу я нежный тихий голос. Открываю глаза. Передо мной тоненькая Ганя. Глаза ее с ласковым сочувствием устремлены мне в лицо. Губы улыбаются такой тихой ясной улыбкой, а нежные пальчики осторожно перебирают мои непокрытые вихры. В то же время я слышу доносящийся до плющевой беседки громовой бас гувернантки, аккомпанируемый звоном чайной посуды. Понимаю сразу: пьют чай на балконе и говорят обо мне.

- Она там? - спрашиваю Ганю, протягивая палец вперед.

- Кто?

- Новая гувернантка.

Ганя улыбается:

- Там!

- Не хочу ее! - говорю я с ужасающей ее, Ганю простотою. - Зачем у вас такая мама, - прибавляю дерзко и вызывающе гляжу ей в лицо.

Ганя смущается... И молчит с минуту. Потом говорит:

- Она добрая, очень добрая... Люсенька, вы еще не знаете ее. У нее только внешность такая... энергичная, а на самом деле, если бы вы знали, что это за ангел по доброте!

Но я не соглашаюсь.

- Нет, нет!

- Вот вы - ангел, - говорю я решительно и внезапно обвиваю руками шею Гани и целую ее бледные щечки несколько раз под ряд. Тут же приходит в голову мысль о madame Клео и Лили, живущих в графской усадьбе, и говорю ей вслух с затаенной надеждой.

- Вот хорошо было бы, чтобы и вы остались у нас. С вами мне было бы приятнее, чем с вашей мамой. Вы молоденькая и, должно быть, очень, очень добрая... А вы играете в серсо?

- Играю!

- А вы скоро умеете в пятнашки бегать?

- Скоро... Да очень скоро, Люсенька.

- Догоните меня!

И не медля ни минуты, я соскакиваю c дивана, кубарем скатываюсь со ступенек беседки и мчусь по аллее.

Я впереди. Ганя за мной. Она, действительно, умеет хорошо бегать. Потому что, в несколько секунд уже догнала меня, и мы обе с хохотом валимся на траву и барахтаемся в ней обе. Потом, осененная свыше приятной мыслью, я предлагаю Гане:

- А теперь в серсо.

- В серсо так в серсо! Идет!

Еще несколько минут, и кольца серсо летают как птицы над нашими головами. Ганя вскрикивает как девочка каждый раз, что ей удается поймать концом палки пестрый обруч серсо.

Потом мы раздобываем мяч и с серьезными, сосредоточенными лицами играем при помощи его "в классы".

Я не могу не заметить одного: Ганя взрослая, но увлекается не менее меня, девочки, игрою. Она раскраснелась, даже глаза ее блестят, и все лицо ее стало от того еще более привлекательным.

Теперь я уже не думаю больше о несимпатичной мне гувернантке. Проходит еще час и я уже по уши влюблена в Ганю. Не отхожу от нее ни на шаг. Вместе обегаем скотный двор, конюшни и птичник. Забегаем в сарай, взлезаем на сеновал... Карабкаемся на голубятню. Ганя всему радуется. Всем восторгается с детским простодушием. А между тем она почти старуха, ей двадцать семь лет по ее словам.

- Двадцать семь? - восклицаю я с неподдельным огорчением, - а я думала вы молоденькая.

- Это ничего не значит, - отвечает она, - я люблю деток, люблю их веселье и шалости. Ну да, шалости, если они невинны. А бегать и прыгать люблю большие, нежели иные дети.

И она на деле доказывает это.

Боже, где мы только не побывали в этот вечер! Даже успели сбегать в лес к Ивану леснику и к его матери с которым у меня теперь установились самые приятельские отношения. Только к самому ужину вернулись домой.

За столом сидела среди членов моей семьи и новая гувернантка. Но я мало обратила внимания на нее. Ах, мы обе так устали, и я и моя новая взрослая подруга Ганя. Иначе, как подругой и сверстницей, я положительно не могла ее считать. Разгоряченные, красные со свежими, довольными лицами мы с завиднейшим аппетитом убирали за ужином к немалому удовольствию бабушки холодных цыплят, колбасы домашнего производства и желтый румяный варенец.

- Наши-то девочки, как будто и совсем познакомились в добрый час сказать, - пробасила Анна Афанасьевна, умильно поглядывая своими маленькими заплывшими глазками то на меня, то на Ганю.

- Потому что я люблю Ганю, - неожиданно ни к селу ни к городу выпаливаю я, добросовестно обгладывая лапку цыпленка.

- Вот и славно, вот и расчудесно, моя цыпочка, - неизвестно почему обрадовалась гувернантка и снова раскатилась на всю комнату своим хохочущим басом.

Бабушка, папа и тетя Муся, присутствовавшие за столом, улыбались также.

- Досадно только, что завтра придется уезжать! - звучит в моих ушах минутой позднее снова грубый бас гувернантки.

- Как завтра? Ганя уедет завтра? Уже завтра? Не может быть! Не может быть! - лепечу я с искренним отчаянием. И сразу теряю аппетит.

Мои родные переглядываются с улыбками:

- Что делать! Так надо... Надо жить не так как хочется, а как Бог велит, милая Люсенька, - говорит бабушка. Ганя низко наклоняет голову над тарелкой. Мне кажется обидным, что она так легко может покинуть меня. Без тени сожаленья как будто, а между тем как хорошо нам было с нею вдвоем.

Обиженная ухожу в детскую после ужина. Горничная Ольга раздевает меня.

- Позови Ганю... - шепчу я ей тихо уже лежа в своей мягкой, уютной кроватке.

- Ладно, постелю постель новой гувернантке, тогда и позову - соглашается Ольга.

- Постель гувернантке? Значит, она будет спать со мною? - с отчаянием говорю я.

- Старая барыня так приказали! - невозмутимо отвечает Ольга О, Господи! Этого еще не доставало!

В моей маленькой уютненькой детской поселится эта огромная, неприятная мне особа с басистым голосом, с шумными манерами и лоснящимся от жиру лицом. Но ведь это же ужас. Это... это... Моя мысль отказывается подсказать, что это такое. Я валюсь головой в подушки, зарываюсь в них лицом поглубже и стараюсь ничего не слышать и не видеть. Теперь и приход самой Гани для меня не мил. Я рассеянно и холодно целую ее милое, личико. Что мне пользы теперь в ней!.. Завтра на заре, пока я еще буду спать, она уедет. И я никогда не увижу ее больше. Ну и пусть уезжает, раз не желает остаться, несмотря на все мои просьбы, со мною.

И я совсем равнодушно по-видимому отвечаю на ее поцелуи, в то время как сердце мое замирает от боли: так бы, кажется и вцепилась в ее платье и ни на шаг не отпустила бы ее от себя. Чтобы утешить меня, она начинает мне рассказывать историю. Хорошую такую жалостную историю о молодой девушке сироте, которая чуть ли не с детских лет принуждена давать уроки и служить в конторе, чтобы содержать старую мать. Под ее ровный тихий голос я засыпаю. Засыпаю крепко и сладко здоровым сном набегавшегося за день ребенка.

Просыпаюсь, открываю глаза и вспоминаю сразу все происшедшее. Приезд великанши гувернантки, дружбу и веселое времяпровождение с Ганей и мое с нею прощанье... Вспоминаю и то, что ее уже нет... Она уехала... Слезы непроизвольно выступают у меня на глазах и текут по щекам. Я не плачу, не хочу плакать, но слезы текут сами собою. Сквозь их пелену бросаю взгляд в ту сторону, где находится постель гувернантки. В голове мелькает мысль: Сейчас, сейчас увижу ее - большую, страшенную, красную...

И вот слезы останавливаются сами собою.

В полумраке комнаты, созданном опущенной синей шторой, я вижу нечто совсем другое. Что-то маленькое и хрупкое, свернувшись калачиком, лежит в постели гувернантки. А с подушки свешивается какой-то странный предмет. Не то коса, не то черный жгутик. Радостное предчувствие заставляет сильно забиться мое неугомонное сердце. Вскакиваю с постели и, стрелой перелетев комнату, бросилась на чужую кровать.

"Так и есть, Ганя! Не уехала! Не уехала, пожалела меня, значит; Осталась на день, может быть, на два, на три на неделю..."

И радужная надежда уже плетет свой душистый пестрый венок...

- Ганя! Ганя! - кричу я, вся охваченная радостным волнением, - Ганя, Ганя! Проснитесь скорее, я здесь, я с вами!

Девушка вздрагивает от неожиданности, открывает испуганные глаза, такие милые, голубые, добрые глазоньки и, узнав меня, неожиданно прижимает к себе.

- Ну, вот - наконец-то догадалась, маленькая Люся! - говорит она между поцелуями.

- Что догадалась? Что? - делаю я большие глаза.

Она смотрит на меня пристально и вдруг начинает неудержимо смеяться.

- Да, ведь гувернантка то твоя не мама, а я.

- Что-о-о-о! Что вы сказали? - шепчу я, не смея еще довериться моему слуху.

- Гувернантка - я, - повторяет Ганя, - а мама только провожала меня, чтобы устроить у вас. Она страшно меня любит, Люся, и очень беспокоилась, отправляя меня на место. Сегодня она уехала с первым поездом на заре, обратно в Петербург, в тот дом, где служит экономкой, я ее проводила, и как видишь, улеглась снова в постель. Ну, что ты рада, маленькая, что я остаюсь с тобою?

Рада ли я? И она еще могла меня спрашивать об этом, моя милая Ганя!

Молча, без слов, обвила я ручонками ее шею и стала целовать без конца ее щеки, лоб, нос и глаза.

А она с тихим, счастливым смехом возвращала мне мои ласки, гордая сознанием своей победы над сердцем такой взбалмошной и характерной девочки, какой была в то время ваша покорная слуга.

Потом мы стали одеваться и умываться взапуски, кто скорее. Молились вместе Богу перед большим образом Нерукотворного Спаса. Пили молоко на террасе. А там начинался рай. Рай веселых прогулок, бесед и игр с Ганей, с моей добренькой, с моей тихой скромной Ганей, к которой я успела привязаться, как к родной.

Конец первой части

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ЕЕ ОТРОЧЕСТВО

I

Пестрый день

Зима. Славная, снежная, студеная, такая мягкая с ее морозцами и с белым лебяжьим пухом, рассыпанным по полям. Как-то незаметно она наступила, как-то легко и неслышно подкралась, словно на цыпочках, с шорохом морозца в лесу и в поле с легким ломким треском речного льда. Люблю зиму. Люблю ее белые невинные сугробы, пощипывание колючего студеного воздуха, и всю ее северную покоряющую глаз красоту!

Маленькие санки стрелой несутся по белой, как сахар, дороге. Быстро перебрасывая ногами, летит Буря. Василий, в русском желтом ямщицком тулупе, туго опоясанный красным поясом, поворачивает ко мне улыбающееся из-под круглой шапки лицо.

- Любо ль, так-то, барышня Люсенька?

- Еще, еще быстрее, Василий, миленький. Ой, как хорошо! - кричу я.

Но темные брови Гани хмурятся...

- Не так скоро, не так скоро... Долго ли до греха, можем упасть... разбиться.

- Нет, нет, - звонко возражаю я, - ни за что не упадем, ни за что не расшибемся. Ни за что! Василий опытный, он знает! Он все знает.

И опять несемся... Несемся так быстро, что захватывает дыхание в груди. Безумно радостно, беззаветно хорошо мне в эти минуты!

Эти две-три версты, отделяющие "Милое" от "Анина", мы минуем в какие нибудь пятнадцать минут. Ужасно короткий срок для меня, ненасытной любительницы такой отчаянно быстрой скачки! Вот подкатили к стильной ограде графского сада. По усыпанной желтым песком поверх заледенелого снега дорожке мы идем к главному входу. Чьи-то смеющиеся рожицы прилипли со стороны комнат к оконным стеклам. Забавно сплющены побелевшие носы. Сверкают издали белые зубы. Я машу им муфтой. Они машут руками. Бесшумно распахивается перед нами дверь. Старый почтенный Антон впускает нас в вестибюль, меня и Ганю. Здесь топится камин. С красных стен приветливо глядят оленьи головы стеклянными глазами, ветвисто раскинув служащие вешалками рога. И мохнатое огромное чучело мишки, бурого медведя, протягивает вперед серебряное блюдо с визитными карточками.

Выбегают Ани, Этьен, Вадя и Лили. За ними степенно выплывает Марья Клейн, самая большая из нашей детской компании, а минутой позднее живая, подвижная madame Клео встречает нас, с озабоченным видом спрашивая Ганю, не слишком ли холодно на улице, не хотим ли мы выпить чаю с ромом или глинтвейну, прежде нежели отправиться в классc.

Мы занимаемся вместе, вот уже скоро будет три года, я и дети д'Оберн вместе с их неизменной подругой Марией Клейн. Сам старый граф с двумя старшими дочерьми каждую осень уезжает за границу и возвращается оттуда лишь поздней весною. Обе старшие графинюшки находятся при нем безотлучно. Они посещают какие-то курорты за границей, какие-то санатории. Сыновья же и Ани остаются здесь.

Граф д'Оберн придерживается того мнения, что детей, даже мальчиков, до старших классов нужно воспитать дома. Девочкам же давать исключительно домашнее воспитание. И в этом он сумел убедить бабушку и отца. На семейном совете решено было учить меня вместе с обоими графчиками и Ани. Марию Клейн, дочь управляющего, тоже приобщили к нашему классу, несмотря на то, что ей уже стукнуло пятнадцать лет. Но знала она по научным предметам не больше нас, десяти и двенадцатилетних малышей.

Из уездного города, где было реальное училище и частная женская гимназия, к нам ходил учитель Павел Павлович Вознесенский который преподавал нам русский язык. Другой учитель, господин Кук - математику, географию, физику и естественную историю. Ганя проходила с нами русскую историю, всеобщую и немецкий язык. Батюшка, отец Герасим протоиерей городского собора, давал уроки закона Божьего. Madame Клео - французского языка. Кроме того, в доме жила гувернантка англичанка мисс Гаррисон, когда-то вынянчившая покойную графиню и теперь жившая на покое. С нею мы занимались английским языком. Приезжал, кроме того, из города учитель танцев и учительница музыки, ужасно вспыльчивая маленькая крикливая особа, когда-то подававшая большие надежды, но вместо страстно желанной ею оперной сцены попавшая, к ее великому разочарованию - увы! - только в число преподавательниц музыки. Madame Клео, недурно рисовавшая.учила на с еще, помимо французского языка, и этому изящному искусству.

Ежедневно ровно в девять часов к подъезду нашего дома в "Милом" лихо подкатывали сани, запряженные Ветром или Бурей, и мы с Ганей, успевшие к этому времени встать и напиться кофе с домашним печеньем, садились в них и катили на урок в графскую усадьбу.

До часа дня там шли непрерывные занятия. В час же мы завтракали. Потом гуляли и в три снова возвращались в классную. И снова продолжались уроки вплоть до 5 часов.

В пять приезжал за нами Василий. И Буря, пофыркивая от удовольствия, проворной рысью мчала нас к дому. А там обед среди родной дружной семьи, около милой Гани, в которой я буквально не чаяла души, приготовление уроков к следующему дню и уютная теплая постелька в той же милой детской, озаренной мягким светом голубого ночника...

- Люся! Люся! У нас новость. Кук уходит. Кука переводят в Петербург. А у нас будет новый учитель, тот самый, который заменил Кука уже в реальном и в женской гимназии, - громко кричит Вадя, просовываясь из-за спины Лили в прихожую, где мы с Ганей сбрасываем в это время наше верхнее платье.

За последние три года Вадя очень мало изменился. Такой же упитанный, краснощекий, забавный постоянно повторяющий слова и действия своего лучшего друга Лили, - словом, та же маленькая обезьянка, очень малоразвитая для своих десяти лет. Мы ровесники с Вадей, но я дружу больше с его старшим братом, Этьеном. Это настоящий маленький джентльмен и рыцарь до кончика ногтей. Рыцарь в полном смысле этого слова, несмотря на свой юный двенадцатилетний возраст. Он заступается за слабых, не дает никого в обиду и крайне строг и сдержан по отношению к самому себе. Учится он прекрасно и всегда очень охотно поясняет нам непонятое нами на уроке. Этьен - любимец старших, наших воспитательниц и учителей. Зато Лили и Вадя это двое "enfants terribles" (Ужасные дети)... Учатся они из рук вон скверно и шалостями своими возмущают всех. Частенько и я присоединяюсь к ним, а порой и Ани. Но Мария Клейн никогда. Мария благоразумна, как взрослая, и практична, как настоящая маленькая немка. Но у нее нет ни каких способностей к ученью, и этим объясняется то, что она, такая большая девочка, идет по части знаний наравне с нами. Она по-прежнему, как и три года назад, обожает Ани, любит ее той неподкупной собачьей привязанностью, которая не умирает с годами. Она видит все недостатки Ани и все-таки любит ее. Впрочем, Ани создана, кажется, для того, чтобы быть любимой всеми. Она слишком хороша собою и обаятельна, чтобы не привлечь к себе все сердца. И слишком привыкла к этому поклонению с детства. Но странное дело... Теперь она не вызывает уже во мне той смутной, заоблачной любви, которую я питала к ней, будучи семилетней малюткой. Я любила в ней мою Мигуэль-царевну, гордую, смелую и жуткую... И когда на месте нее увидела смешную, трусливую, жалкую девочку, любовь эта исчезла, умерла в тот же миг.

Царевна Мигуэль исчезла. Осталась Ани, одиннадцатилетняя девочка Ани, с ее большими недостатками и маленькими достоинствами. И ее влияние на меня давно исчезло.

Дети д'Оберн и Мария были особенно оживлены нынче. Мисс Гаррисон, старая, седая англичанка, заменяющая хозяйку в доме во время отсутствия графа, величаво выплыла из задних комнат.

- Здравствуй, девочка, - говорит она, обращаясь ко мне, с заметным акцентом, как-то чересчур законченно кругло произнося слова.

Она вся седая и величественная. Длинный нос, тонкие губы и старушечьи морщинки на скомканном от времени и многих забот лице Я ей целую руки. Мы, дети, ей все целуем руку. Она здесь нечто вроде бабушки или старой тетушки в доме. Живет в семье д'Оберн более сорока лет.

Мисс Гаррисон отвечает мне поцелуем в голову и сдержанно здоровается с Ганей. Это сдержанное отношение к молодым наставницам у нее в натуре. Она не признает авторитета педагогичек, которым еще не минуло сорока лет, и на madame Клео и Ганю смотрит как на девочек.

Потом все идем в классную.

Первый урок Вознесенского длится с десяти до одиннадцати. Сам Вознесенский очень милый, веселый, и мы все любим его. Он недавно только окончил университет и не утерял еще веры в будущее и любви к преподаваемому предмету. После скучного синтаксического разбора и диктовки заставляет нас декламировать избранные стихотворения классиков. Мария Клейн поражает его своей деревянностью исполнения. Она знает всегда все "на зубок", но как-то рубит, а не читает стихи. Лили и Ани очень ленивы по натуре и с грехом пополам знают урок. Зато Этьен, любимец мисс Гаррисон, покоряет нас всех своей декламацией.

Сейчас он читает "Дары Терека"... Весь Лермонтов с его мятежной неспокойной душой истинного гения сказывается в этом полном прелести поэзии, мощи и красоты стихотворении.

"Я примчу к тебе с волнами

Труп казачки молодой"..

С заалевшими щеками, с блистающими глазами декламирует мальчик. Как он хорош в эти минуты, каким неподдельным восторгом дышит каждая черточка его выразительного лица... Он так красиво говорит об "увесистых громадах", о "речных валунах", об этом трупе красавицы с бледным лицом и размытой косой, что невольно видишь мрачные кавказские вершины, и бурно плещущий пенистый Терек, и могучий седой Каспий, Каспийское море, изображенное так образно в лице величавого старца у поэта, - все это видишь в своем воображении, и когда, подняв свой нежный голос, дрогнувший от сознания всей прелести произносимого, Этьен заканчивает:

"Он взыграл, веселья полный,

И в объятия свои

Набегающие волны

Принял с ропотом любви"...

Мы молчим несколько минут, все еще очарованные, притихшие, и смотрим на Этьена как на какое-то особенное существо. Мисс Гаррисон, присутствующая неизменно на уроках, в то время, как Ганя и madame Клео, если они свободны от часов занятий, работают или читают в другой комнате, мисс Гаррисон первая нарушает молчание, обращаясь к Этьену: - Пойди сюда, мой мальчик, и поцелуй меня!

И когда разрумяненный, взволнованный этой косвенной похвалой, юный графчик идет к ней, Павел Павлович говорит, провожая его ласковым взглядом:

- Очень хорошо. Очень хорошо. Много чувства, много души... Прекрасно, молодой человек, прекрасно.

- Ничего нет хорошего, - шепчет Лили, очень завистливая по природе. Ани соглашается с нею.

- Люся лучше может, - тряхнув кудрями, говорит она так громко, что мисс Гаррисон грозит ей пальцем, а Павел Павлович улыбается. - Ну-с, Люся, очередь за вами, совсем из иного жанра возьмем. Басню "Мартышка и очки" прочтете? - обращается он ко мне.

Ага! Это я понимаю! Лучшего выбора он не мог сделать. Басни это - моя стихия, и, нужно мне отдать справедливость, читаю я их хорошо. Я имею какую-то исключительную способность перевоплощаться в изображаемое лицо. В одну минуту Люся исчезнет. Появляется на ее месте забавная мартышка, веселая, глупенькая, смешная. Вхожу окончательно в свою роль нынче и играю лицом, чего вовсе не требуется, однако, на уроке. Мисс Гаррисон оставляет вязанье и стучит длинной деревянной спицей по столу.

- Люся, перестань кривляться! - слышу я. Но даже и не смотрю в ее сторону.

Вижу едва уловимую улыбку на лице нашего молодого учителя, вижу открыто смеющиеся личики детей и закусываю удила, как говорится, уже гримасничая теперь всем моим чрезвычайно подвижным лицом, имеющим сейчас, действительно, немалое сходство с мордочкой мартышки, о которой говорится в басне.

К общему неудовольствию, заканчивается урок. Через десять минут придет батюшка, отец Герасим, и будет спрашивать нас заданную нам к нынешнему дню библейскую историю о Содоме и Гоморре. Этот урок я не успела выучить вчера: читала весь вечер "Давида Копперфилда" и, когда Ганя спросила меня, выучила ли я про Содом и Гоморру, ответила преспокойно: "Да". Но мой успех на уроке русского языка был так очевиден и так приподнял мне мое настроение, что я менее всего думаю о гибели Гоморры и о жене Лота, с которой что-то происходит во время этой гибели, но что именно - решительно вспомнить не могу.

Ах, да не все ли равно в сущности, когда на душе весело и сердце стучит задорным, молодым стуком. Хочется нестерпимо выкинуть что-нибудь из ряда вон выходящее, хочется несказанно проявить свое молодечество, удаль. Наклоняюсь к уху моей соседки Лили и шепчу.

- Передай Ваде - пойдем к телефону.

Словно электрический ток пробегает по ней. Глаза загораются сразу...

- А Ани можно? - спрашивает таким же шепотом.

- Конечно, и Ани. Только, чтобы Этьен не знал и Мария. Отговаривать будут, терпеть этого не могу.

Мы едва можем дождаться той минуты, когда, пожав на прощанье руку, раскланявшись с нами, мисс Гаррисон и Вознесенский Я, Лили, Ани и Вадя бежим в залу, большую двусветную белую залу, с колоннами и хорами, лучшую комнату дома, купленного дальним предком графа у предка какого-то русского вельможи. Здесь мы между уроками играем в мяч, бегаем и резвимся. Здесь наши воспитательницы оставляют нас одних. Отсюда выход в приемную, из приемной в вестибюль.

Этьен повторяет урок для батюшки. Мария лютеранка и занимается Законом Божиим дома у матери в те часы, когда к нам приходит священник. Но нам четверым не до повторения урока. Быстро и незаметно проскальзываем в дверь. Еще дверь, и мы в вестибюле.

Подле мохнатого мишки с подносом в лапах находится телефон.

Плотно заперев дверь в приемную, мы группируемся подле аппарата.

Едва удерживаясь от смеха, я выступаю вперед. Нажимаю кнопку. Барышня тотчас же отзывается с главной станции.

- Allo!

Делаю голос сладеньким и умильным на редкость.

- Барышня, номер 14-25, пожалуйста!

- Готово.

- Слушаю.

- Колбасная, да?

- Что угодно?

- Десять десятков сосисок пришлите в усадьбу д'Оберн.

- Угощение рабочим? - слышу оттуда.

- Да, да, да!

Мои сообщники давятся от смеха. Ани смотрит на меня влюбленными глазами и восхищается вслух моим остроумием. Я подаю им знак молчания и снова нажимаю кнопку.

- Барышня (голос мой еще слаще в данную минуту), барышня, дайте пожалуйста 1-33.

- Готово!

- Казенная лавка, - слышу густой бас у левого уха.

- Да, да.. Просим немедленно прислать дюжину бутылок водки в Анино, усадьбу графа д'Оберн.

- Слушаю, ваше сиятельство, - отвечает бас, внезапно смягчая свой голос до тенора в силу своего почтения, очевидно, перед сиятельным заказчиком.

- Ха-ха-ха, - давятся от смеха Ани, Лили и Вадя. У последнего даже слезы выступили на глазах. Мы все в восторге.

Напряжение достигает высшего своего пункта; хочется завизжать от восторга и волчком закружиться по комнате.

Вешаю трубку и опять хватаю ее...

- Дровяной двор, пожалуйста... - говорю я, предварительно нажав кнопку.

Но барышня хочет более точных сведений и требует номер. Лили лихорадочно перелистывает телефонную книгу-список абонентов, куда я вчера еще успела заглянуть "на всякий случай" и запомнить некоторые нужные для меня номера.

- Ага, вот он нужный номер. Ура! - приходит она снова в восторг неописуемый.

Звоню на станцию, прошу соединить снова с лесной биржей, называю номер.

Оттуда отзываются не скоро. Все занято, занято. Теряю терпение. Звоню опять. Наконец-то!

- Получите заказ. Пять сажен дров в усадьбу д'Оберн. Привезите поскорее!

- Слушаю-с.

Дальнейшее все идет как по маслу.

Во время урока батюшки в дверь просовывается встревоженное лицо madame Клео.

- Мисс Гаррисон! Мисс Гаррисон! - зовет она. - Там принесли заказ из колбасной. Вы приказывали?

Я тихонько фыркаю, закрывшись рукою. Ани краснеет до ушей и дрожит от смеха. Вадя и Лили гримасничают неимоверно, чтобы не разразиться самым неудержимым хохотом.

Отец Герасим замечает ваше приподнятое настроение. Его опытный преподавательский взор сразу находит виновную.

- Люся, - обращается он ко мне, - расскажите, девочка, что вы знаете о бегстве Лота и его семьи.

Что я знаю? Ничего не знаю. Кроме того разве, что сейчас вернется Мисс Гаррисон, посидит немного и ее вызовут снова, чтобы принять дюжину бутылок водки, которые должны быть присланы с минуты на минуту из казенной лавки из города. И знаю также, что подъедут скоро два воза с дровами. Ха-ха-ха! И вся трясусь от затаенного смеха. А про Лота или семью Лота я ровно ничего не знаю.

Этьен, сидевший за столом рядом со мною, видит мой растерянный вид и спешит на помощь к своему бесшабашному другу, суфлируя мне по возможности всю историю гибели Содома и Гоморры и бегства оттуда семьи Лота.

Сначала все идет прекрасно. Я удачно улавливаю подсказываемые мне слова до... до этой злосчастной истории с Лотовой женою. Устал ли мой благодетель, или мой слух изменил мне, но вместо передаваемого мне шепотом: "И когда жена Лота оглянулась вопреки предсказанию Господа, то превратилась в столб.

- И когда жена Лота оглянулась вопреки приказанию Господа, - повторяю я под диктовку, - то превратилась в...

Но во что превратилась эта злосчастная жена, решительно не могу понять... Не слышу.

- В столб! В столб! - усиленно суфлирует мой благодетель Этьен.

- В столб, в столб! - шипят как змеи со всех сторон Лили, Ани и Вадя.

Не понимаю... Решительно не могу понять... А пауза все длится... длится... Больно наступаю на ногу Этьена...

- Что ж ты молчишь, мол, говори!

- В столб, - вскрикивает чуть не в голос мальчик. "Ага, наконец-то услышала!

Слава Богу!"

- В дога! - говорю я, торжествуя от возможности пресечь, наконец, эту несносную паузу.

- Что-о-о-о? - На лице батюшки выражается самый неподдельный ужас. - Что ж это такое?

Чувствую, что соврала... И соврала скандально. Но уж раз что свершилось, того вернуть нельзя.

Развязностью еще, пожалуй, можно поправить дело.

- В дога... В такую собаку, батюшка, - говорю совсем просто, поднимая на него невинные глаза.

О, это уже слишком!

Ани дрожит от смеха, но остальные молчат, притихли... Батюшка добрый-предобрый, но ведь и у самого доброго человека в мире может лопнуть терпение, в конце концов.

- Ступайте вон из классной, Люся, и скажите Гликерии Николаевне, что я очень недоволен вами, - строго говорит отец Герасим, глядя мне прямо в глаза.

Встаю, как к смерти приговоренная, и направляюсь к двери.

А в соседней комнате уже ждет новая неприятность. Мисс Гаррисон, моя Ганя и madame Клео стоят в буфетной, прилегающей к классной комнате, и о чем-то совещаются.

А на круглом столе перед ними лежит целая груда сосисок, на полу же - огромный ящик с бутылками вина.

Я не успеваю перешагнуть порога комнаты, как на пороге противоположной двери появляется Антон.

- Мисс Гаррисон, подводы с дровами с лесной биржи приехали. Вот тут по счету просят сорок рублей заплатить

- О!

Стою красная, уничтоженная, с опущенными глазами... И уже недавняя забавная проделка не кажется больше забавной и смешной. Мисс Гаррисон оборачивается ко мне, смотрит на меня пронизывающим душу оком и сразу понимает все.

- Люся, это твои проделки, говори? - по-видимому, спокойно спрашивает она, в то время, как глаза ее так и колют меня словно иглы. Как тут сказать неправду?.. Как соврать?

Опускаю взор еще ниже и отвечаю: "Да".

- Прекрасно. Мисс Гликерия, вы слышите? Моя милая Ганя с тоскою поднимает на меня укоряющий взор.

- Не может быть, Люся, - шепчет она, совсем подавленная.

- Однако это так, - усмехается Мисс Гаррисон, торжествуя, - а сейчас, зачем ты здесь? - уже совсем сурово обращается она ко мне.

- Меня отец Герасим из классной выгнал!

- Боже мой! - срывается с неподдельным отчаяньем с губ Гани. - Боже мой, Люся, что случилось с тобою?

- Какой стыд! - вставляет, в свою очередь, madame Клео по-французски.

Мисс Гаррисон с видом разгневанной богини кладет мне руку на плечо, и строгие глаза ее еще глубже впиваются мне в душу.

- Скажи, эта шалость пришла тебе в голову одной? - спрашивает она.

- Одной.

- И никто не был свидетелем твоей проделки у телефона?

- Никто, - отвечаю я, не сморгнув, чтобы не подвести двух других виновных.

- Ступай в карцер. Ты испорченная, скверная девочка и портишь своих сверстников и сверстниц, - презрительно бросает мне вслед старуха. Потом, не дожидаясь, когда моя пристыженная особа исчезнет за порогом, сдержанно, но сурово обращается в пространной речи к Гане на тему о том, что русские педагогички не умеют воспитывать детей; что одни только англичанки должны браться за это дело; что они одни только специализировались на этом деле.

Окончания ее речи я не слышу. Антон идет впереди меня с ключом в руке и что-то шамкает беззубым ртом по дороге. Но я плохо понимаю, что он говорит.

В душе моей, как это ни странно, смутная радость. Мне приятно сознание того, что я пострадаю одна за всех. Ведь участвовали в проделке и Ани, и Лили, и Вадя, ведь все мы четверо, были у телефона и действовали сообща, а отвечаю, между тем, я одна. Эта несправедливость, оказанная самой судьбою, как будто дает мне некоторое сознание удовлетворенности. Так приятно иногда пострадать невинно за других!

Я увлекаюсь в моих мечтах до того, что мне самой моя вина уже не кажется виною... Чувствую себя невинно осужденной. Чувствую себя мученицей.

- Антон, - обращаюсь я к старому слуге немного аффектированным тоном, - передайте моим друзьям привет от Люси

- Ладно, ладно, - шамкает слуга, - посидите да подумайте лучше, хорошо ль поступлено... Да и кто за припасы платить будет. По-настоящему папеньке бы вашему счет послать, да вот наша мисса (вся прислуга в графском доме иначе, как "наша мисса", старуху гувернантку не называет) - наша мисса приказали назад отослать... Папеньку вашего жалеют.

Не знаю, почему-то, но от этих простых слов мне делается стыднее нежели, от выговора строгой мисс Гаррисон. И вмиг я снова кажусь себе преступницей, настоящей преступницей, заслуживающей самой строгой кары. Между тем, щелкает ключ в замке, и я вхожу в карцер. Это - небольшая полутемная комната, где стоят шкафы, с гардеробом, но имеющая и другое назначение: сюда сажают нас за особенные, выдающиеся из ряда вон проступки. Шкафная так и известна нам под названием карцера.

Сижу, гляжу в окно, выходящее на задний двор, и вижу: сначала мальчика из колбасной, уносящего весь запас сосисок с заднего крыльца, потом посланного из винной лавки, наконец, уезжающие со двора возы с дровами. Смотрю, и проделка моя не кажется мне уже больше забавной или смешной. Думаю о том, что о ней узнает папа, бабушка, все домашние, и сердце сверлит тоска.

Она сверлит меня еще и тогда, когда, отбыв наказание, сижу за общим завтраком в столовой и давлюсь горячей котлетой. Положительно не могу есть. Тоска грызет.

На прогулке молчу. Ани подбегает ко мне и спрашивает со смехом:

- А ты видела из окон дрова?

- Убирайся! - говорю я ей грубо, чувствуя непонятную ненависть к ее красивому личики и к золотым волосам.

- Мужичка! - презрительно пожимая плечиками, бросает она и отходит, не удостаивая меня даже взглядом. Лили и Вадя имеют сконфуженный вид и даже сторонятся меня как будто.

- Нам запрещено играть с тобою, Люся: мисс Гаррисон говорит, что ты нас пор тишь, - шепчет мне мимоходом Этьен. - Ни это ничего, это только сегодня... Нынче же буду просить ее простить тебя, хорошо?

О, милый мальчик! Я готова была расцеловать его в эту минуту. Он так искренно, так хорошо пожалел меня.

Гани не было ни на завтраке ни на прогулке. Она ушла в город по поручению мисс Гаррисон. Мне было легче не видеть ее подольше. Ее печальные глаза живым укором стояли передо мной. Боже мой, как я ее осрамила, мою бедную Ганю!

В три часа к нам должен был прийти в первый раз новый учитель, заменивший ушедшего Кука - тихого, розовенького, всегда чрезвычайно деликатного господина.

Ровно в три на пороге нашей классной он появился или, вернее, она появилась, потому что, то, что мы увидели перед собою, скорее напоминало обезьяну из породы горилл, нежели человека. Василий Васильевич Мукомолов, наш новый преподаватель математики, географии и естественных наук, весь оброс волосами: волосы густые и черные обильно покрывали его лицо, шею и руки. Только один лоб оставался чистым и таки странно было видеть этот черный лес волос под белым алебастровым лбом.

Маленькие как у мышки быстрые глазки, не имея ни минуты покоя, метались среди этого леса растительности, а румяные пухлые губы улыбались самой добродушной улыбкой.

Мукомолов стремительно вошел в классную, потирая от холода или от смущения свои мохнатые руки, а с ним вместе вошла струя какого-то специфического запаха, не то крепкого дешевого табака, не то какого-то лекарства.

- Ну, дети, давайте знакомиться, - произнес он неожиданно высоким голосом, так мало соответствующим его внешности. - Нынче у нас арифметика, великолепно-с! А вас как зовут? - обратился он вдруг к Ани.

- Графиня Ани, - отвечала с достоинством девочка.

- Вот как-с, графиня Ани! Отлично-с! Так и запомним, - не переставая потирать руки и улыбаться насмешливой улыбкой, как мне теперь показалось, говорил Мукомолов. - Ну, а вас? - уставился он неожиданно этими смеющимися глазами на меня.

- Люся.

- Графиня Люся?

- Нет, просто Люся, Люся Ордынцева.

- Очень хорош-с. Великолепно-с. Не графиня, значит, а просто Люся, - повторял учитель, и мне показалось теперь уже наверное, что он смеялся.

- Какой противный! - шепнула Лили.

- Обезьяна и пугало! - произнесла Ани, презрительно оттопырив губки.

- А вас как зовут? - продолжал преподаватель, обращаясь к Этьену.

Тот ответил

- Гм! Гм! Этьен? По-русски, Стало быть, иначе?

- Семен по-русски.

- Если разрешите Семеном, Сеней звать и буду. Не умею я по-заграничному. Ну-с, Сенечка, с вас и начну. Что вы знаете по математике?

Этьен отвечал.

- А такую задачу решите?

Тут он продиктовал задачу. Мы ее записали на грифельных досках. Задача оказалась не из легких. Но, имевшая большие способности к математике, я решила ее прежде всех.

- Так? - подавая свою доску учителю, спросила я его.

- Молодец, барышня, просто Люся, не графиня, отличились, - похвалил он меня.

Мое самолюбие было приятно удовлетворено.

Неприятное настроение чуть-чуть развеялось После первой я решила несколько еще более сложных задач. Мукомолов остался доволен. Но на душе моей все-таки было неприятно Учитель ушел после двух часов, проведенных в классной за уроком арифметики и физики, следовавшими один за другим.

Мисс Гаррисон он не понравился. Главным образом, за его непринужденность и тот . сильный специфический табачный запах, остававшийся еще долго после его ухода в классной комнате. Пробило пять часов. Ганя вернулась из города. Мы простились и уехали. При прощании с мисс Гаррисон я не получила обычного поцелуя в лоб. Зато ее тонкие ссохшиеся губы произнесли, обращаясь ко мне, отчеканивая каждое слово:

- Старайся исправиться, Люся. Такая, как сейчас, ты не можешь доставить радости окружающим. Напротив, являешься наказанием Божиим для семьи.

Эта-то фраза и вертелась в моем мозгу, пока мы ехали к воротам от подъезда дома. И мой мозг повторял ее на все лады до тех пор, пока Василий, слегка хлестнув Бурю, не пустил ее во всю прыть по снежной дороге. Тут уж фраза сразу выскочила из моей головы, как выскакивает сюрприз из пасхального яичка.

Снова быстрый бег Бури... Снова головокружительно скорая езда... Только теперь уже темные зимние сумерки пришли на смену белому утру, и ласковые звезды одна за другой загорелись в далеких небесах. Но на душе уже нет радости от быстрой езды по ровной скатерти дороги... На душе мятежно и нехорошо. Маленькая, тепло закутанная фигура Гани так близко сейчас от меня. И лицо ее близко, повернутое в мою сторону, с большими печальными глазами. А говорит она со мной, как чужая. И так больно-больно делается у меня в душе от ее слов.

- Стыдись, Люся! Ведь ты же большая. Ведь десять тебе уже минуло... И такие шалости, и такая пошлость! Меня вконец осрамила... А ведь я гордилась тобой... И вот! Дождалась радости! Что думает обо мне мисс Гаррисон, madame Клео, дети, наконец, прислуга? Они все вправе сказать, что я не имею воспитывать тебя... Ты подумай, какой стыд для меня, Люся... Ведь я не девочка, не молоденькая, мне тридцать лет, и я специалистка-педагогичка. И вдруг такой промах... Такая ошибка. Моя воспитанница, моя гордость, моя Люся так подводит меня. Нет, уж без меня делай что хочешь, а при мне не смей. Или я уеду, завтра же уеду от тебя, - заканчивает Ганя таким уверенным, не допускающим возражений тоном, что мое сердце холодеет и словно падает куда-то вниз в бездну отчаяния и стыда.

Она уедет! Она? Ни за что! Ни за что в мире не отпущу я ее от себя!

Потерять Ганю для меня равносильно смерти. Ее я полюбила с первого взгляда, и расстаться с нею не могу и не хочу. Да неужели же она сама от меня уедет, мой кроткий ангел, моя радость?

Смотрю на нее, в ее тонкое личико, в ее прекрасные голубые глаза. Смотрю и думаю:

"Без Гани нет счастья, нет жизни для меня". Сначала только думаю это. Потом говорю вслух.

Вмиг две тонкие ручки обвивают мои плечи, и засвежевшее лицо касается моей щеки.

- Дай мне слово, Люся, что никогда, никогда больше... Такие скверные шалости не должны повторяться... Ну? Ну же! Да? Люся!

- Даю слово! - говорю я с добрым порывом, - даю слово, только не уезжайте от меня. Ради Бога, не уезжайте.

- Детка моя!

О, как хорошо опять, как легко становится на душе... Как славно бежит Буря! Как чудесно умеет править лошадьми Василий. И звезды так ласково и кротко мерцают с далекого неба. Они тоже слышат мое обещание, милые, ласковые звезды, такие же тихие, такие же кроткие и нежно блистающие, как глаза моей Гани...

Милые, чудные глазки, вы не уйдете от бедной Люси, вы останетесь с нею на всю жизнь, на всю жизнь?

II

Портретная галерея

Всю последнюю неделю вьюжит немилосердно. Огромные сугробы снега намело по обе стороны дороги. Жестокая стужа стоит на дворе. Бабушка и отец боятся отпускать меня ежедневно в "Анино" по такой погоде. Мисс Гаррисон в короткой записочке на имя папы предлагает привезти меня и оставить у них пока длятся метели и бураны.

Закутать хорошенько и привезти. Они вышлют за мною закрытый экипаж для этой цели.

Уже не раз зимою мне приходилось гостить в Анином по два, по три дня. И это время я считала самым для меня интересным. Мы спали с Лили и Ани в одной спальне и болтали до полуночи. А вечером, приготовив уроки, играли в лото на орехи или же в новую нами самими выдуманную игру в индейцев. Все это было очень весело и занятно. Гораздо более весело, нежели проводишь долгие вечера дома, среди взрослых. Отец сидел за своими книгами или проверял отчеты по имению, моя милая старушка-бабушка больше просиживала в глубоком кресле над вязаньем бесконечных шарфов. А тетя Муся...

Удивительно изменилась за последние годы моя веселая жизнерадостная тетушка. Вот уже шесть лет прошло с тех пор, как она окончила курс ученья в институте и выпорхнула на свободу, веселая и радостная как бабочка. Выпорхнула из-за тесных стен своей "тюрьмы" с яркими надеждами и светлыми мечтами о грядущем счастье. И из тюрьмы попала в тюрьму же по ее собственному выражению.

Наш глухой, уединенный городок не мог блистать избранным обществом, да и веселиться как-то не умели в нашей глуши. В гости ездили друг к другу редко, а семьи соседних помещиков и совсем не посещали одна другую. Немудрено, что молодая жизнерадостная, несколько легкомысленная девушка заскучала в своем гнездышке. Эта скука отразилась и на характере тети Муси. Она стала раздражительной и капризной. Книги ей надоели, хозяйничать же она не любила и не умела и с первого же дня появления у нас Гани взвалила все хозяйство по дому на ее плечи.

- Еще два-три года пройдет, и совсем запишусь в старые девки, - брюзжала тетя Муся. - И немудрено: неделями голоса человеческого не слышишь в нашей трущобе!

Бабушка болезненно морщилась от этих слов.

- Поехала бы в город, Мусечка. Визиты бы сделала полицмейстерше, казначейше...

- Очень мне это нужно, мамаша, надувала губки девушка, - удивительно интересны мне ваши казначейши и полицмейстерши.

- Ну так в клубе вечер будет, вот и съезди с Сергеем.

- Ужасно нужен мне и ваш клубный вечер. Да с кем танцевать-то там, сами подумайте, мамочка. Медведи какие-то, а не люди право! - возмущалась она.

- Ну, уж я и ума не приложу в таком случае, чем занимать тебя, матушка. Книги и ноты ты забросила, не читаешь и не играешь совсем. О хозяйстве и говорить нечего. Гликерия Николаевна его на себя взяла. Эх, стара я, стара становлюсь, Мусечка, а то бы и в гости с тобой смахала и в клуб... Да вот горе - ноги болят, деточка...

Я часто слышу теперь такие разговоры, и мне становится нестерпимо жаль и старую бабушку и бедную скучающую тетю Мусю. Жаль и отца, который дни и ночи измышляет способы расширить и упрочить благосостояние нашей маленькой усадьбы. И тоскливо делается на сердце. Тянет куда-то от этой тоски, туда, где звучат веселые детские голоса, звенит юный смех, переливаясь колокольчиками, носится по всему огромному дому топот резвых ножек. И нет поэтому ничего удивительного в том, что в графскую усадьбу я готова лететь, как на праздник.

***

Мы с Ганей уже третий день живем в Анином. А вьюга все мечется, все неистовствует в поле. На большой дороге злобствует метель. Мороз злится - свирепствует в окрестных лесах, дубравах. Нас не водят гулять все эти дни, мы сидим дома. Ходят учителя, готовим уроки. А по вечерам весь дом перевертывается вверх дном от наших прыжков, скачков, бешеного крика.

Мисс Гаррисон разрешает нам "беситься" вволю. Она находит, что в часы досуга детям необходимо посуетиться, пошалить, побегать, покричать.

Нынче вечером у нас урок танцев. Танцы нам преподает старый клубный дирижер, он же преподаватель в женской гимназии, Ноч Пауль, остзеец по происхождению. Он сам играет на скрипке и показывает одновременно нам па. Новых модных танцев наш старик не переносит. Он учит нас только мазуркам, вальсам, полькам, кадрилям.

- А прочей ерунде сами выучитесь, - говорит он.

- Тра-ля-ля-ля! - выпиливает его певучая скрипка.

- Тра-ля-ля-ля! - тщательно выворачивая ноги, выделываем мы в такт ее музыке самые разнообразные па.

Ани - любимица старого Пауля. Когда она в белой коротенькой юбочке порхает с развевающимися локонами по большой двусветной зале, старый Пауль, не спускает с нее восхищенных глаз и, следуя за нею по пятам со своей скрипкой, восторженно шепчет: "Ундина! Настоящая Ундина!"

Я танцую с Этьеном, Вадя - с Лили, Мария Клейн - с Ани. Искусство танцев положительно не дается последней. Она тяжеловесна и неграциозна до последней степени. Наш старый немец совсем игнорирует ее.

- Тумба - не барышня... Ни жеста ни грации... Ничего.

И Ани сердится. Мария постоянно наступает ей на ноги, иногда толкает в силу своей неуклюжести, иногда роняет на пол. Сегодня она особенно неловка, неуклюжа. Старик Пауль рассердился вовсе... Его недовольство выражается на игре. Скрипка пиликает пронзительно и немилосердно вальс на "Сопках Маньчжурских".

Я верчусь под звуки его с Этьеном.

- Будем играть в индейцы, - говорю я моему кавалеру, делая чуть ли не десятый тур.

- Хорошо. Но при условии, мы с тобой будем белыми. Я капитан Фрей, ты Магда. А все они краснокожими. Да?

- Ну, понятно. Ты капитан Грей. Я - Магда, твоя невеста. Как всегда.

- Как всегда, - вторит Этьен.

Мы любим наши уроки танцев, но сегодня не до них. Сегодня предстоит заманчивая игра в индейцев. Скорее бы кончился урок и старый Пауль уезжал со своей скрипкой. Наконец-то! Скрипка уложена в футляр, и мы бежим провожать ее владельца до передней. А оттуда с разрешения мисс Гаррисон в картинную, вернее, портретную, галерею. Здесь, в этой длинной узкой комнате, прилегающей к пустынной бильярдной всегда холодно, пустынно и немного жутко. Здесь царство мертвых. Царство предков семьи д'Оберн, их портреты вывезены сюда давно-давно из далекой Франции. Здесь на больших полотнах в потемневших от времени рамах висят изображения рыцарей в латах, со шлемами и веющими перьями, и пудреных маркизов с лорнетами в руках и мушками на лицах и нарядных красавиц в широчайших фижмах с традиционными розами на груди. Потом идут ближайшие предки - прабабки и бабки, дедушка и отец нашего графа. Эти уже не имеют ничего французского в своем типе. Они обрусели. И вот, наконец, "она". Покойная графиня, мать Ани, Этьена и Вади, мать старших графинь. Она умерла, производя на свет последнего сына - Вадима. Этьен ее помнит смутно и любит какой то болезненной нереальной любовью, Ани же не помнит совсем. Графиню д' Оберн тоже звали Анною, Ани. В честь ее так прозвана и усадьба, и белая лодка, и павильон в саду. Она - красавица с золотыми волосами и зелеными глазами, как у младшей дочери. Но черты лица ее добрее, мягче и отпечаток грусти лежит на них. А рядом с графиней висит ее бабушка. О, какое лицо! Крючковатый нос, злые глаза, жидкие косицы на ушах. Ведьма, совсем ведьма, да и только. Саркастическая усмешка не сходит с губ. А злые глаза точно следят за нами.

Этот портрет мы не любим и боимся. И часто пугаем им друг друга по вечерам, говоря, что в один прекрасный час страшная старуха выйдет из рамы и очутится в нашем обществе Но сейчас нам не до нее.

Мы прибежали сюда в портретную галерею, чтобы играть в индейцев. Это - очень забавная игра, захватывающая нас всецело. Несколько бархатных выцветших от времени диванов без спинок, чинно расставленных по стенам, выдвигаются теперь на середину портретной. Это наш корабль, на котором плывет капитан Грей и его невеста Магда, то есть Этьен и я. Судно терпит крушение. Нас выбрасывает на берег, полуживых, измученных, истерзанных волнами. А там уже ждут индейцы... Гремучий Змий, Длинная Рука, Орлиный Взгляд и Тигровый Коготь... Нас связывают. Бросают в нас топориками, предварительно привязав к дереву... Потом, появляется жрец, он же и вождь племени Длинная Рука, он же и Мария Клейн. Жрец испрашивает языческого бога, как поступить с нами, изжарить нас на костре или съесть в сыром виде. Мария так и говорит: "Сырьем" и этим, по правде сказать, несколько ослабляет впечатление. Однако Великий Дух велит отпустить нас на волю, но... только одного из нас. Другой должен умереть. Тут капитан Грей является во всем блеске своего великодушия. Он хочет спасти свою Магду и умереть за нее. Зовет жреца и вручает ему судьбу Магды, прося покровительствовать ей. Это так трогает индейцев, что они решают пощадить обоих пленников. Тут-то и начинается самая интересная часть игры, то есть праздник у вигвама. Мы начинаем кружиться, орать во все горло и топать ногами так отчаянно и неистово, что тени предков, я думаю, вселяющиеся, по нашему глубокому убеждению, в свои портреты на ночное время, предпочитают унестись отсюда за тысячи верст.

Скачут индейцы, скачут белые и даже прыгает жрец, сохраняя свое постоянное, сосредоточенно-серьезное выражение на бледном, недетском лице.

Вдруг во время самой отчаянной скачки мы слышим дикий, пронзительный крик:

- Ай-ай, глаза! Посмотрите, глаза! Посмотрите! Они движутся.

Вмиг пляска прекращается. Мы все сбегаемся в кучку с испуганными встревоженными лицами и смотрим друг на друга.

- Кто кричал? Про какие это глаза? - спрашиваем бестолково все вместе.

- Старухины глаза! Глядите, глядите! Они движутся!

- Ай! - новый пронзительный визг оглашает комнату, и Ани с закатившимися зрачками падает на пол. Теперь она бьется на холодном паркете и пронзительно дико визжит. Прибегает мисс Гаррисон, madame Клео, Ганя...

- Дети, что вы? Как можно так пугать!

И тотчас же смолкают при виде валяющейся в припадке Ани.

- Дитя! Дитя! Что с тобою?

Но в ответ несется только новый крик отчаянный, полный ужаса.

Madame Клео поднимает Ани и уносит из портретной. За нею бежит испуганная Мария. Мисс Гаррисон с места начинает производить дознание.

- Кто кричал? Что такое?

Но тут выступает Лили, бледная как смерть.

- Кричала я, - говорит девочка, - потому что испугалась. Я видела как у нее двигались глаза. - И она, протянув руку, указывает на портрет старухи.

- Какие глупости! - говорит сердито мисс Гаррисон. - Глаза не могут двигаться... Напугала только Ани и взбудоражила весь дом. Если еще что-либо подобное повторится, я посажу тебя в карцер. А теперь, марш пить молоко и спать!

В этот вечер мы шепчемся до полуночи.

Ани, успокоенная сахарной водой и валериановыми каплями, давно уже спит. Но я и Лили, мы бодрствуем. Лежим обе в постелях, Лили на своей, я на кушетке, где мне устраивают ложе на ночь, и тихо сообщаемся по поводу происшедшего.

- Зачем ты кричала? Что ты видела? - спрашиваю я.

- Глаза, понимаешь? Живые глаза у этой старухи. Они двигались, - с экспансивным жестом шепчет маленькая швейцарка.

- Ты врешь, Лили, как могли двигаться глаза на портрете! - усомнилась я.

- Mais je te jure, cherie (но я клянусь тебе, душечка), что старуха моргала ими... Ах, это было так страшно! Если бы ты могла только видеть это сама!

Неожиданно странное и жуткое чувство пронизывает меня всю насквозь, все мое существо. Мне хочется видеть самой живые глаза на портрете. Меня всегда тянет разузнать все неведомое, таинственное, особенное. Я не признаю ничего непонятного. Слишком у меня здоровая для этого душа. И сейчас хочу постичь во что бы то ни стало непостижимое. В доме тишина, все спят. Только я и Лили, двое бодрствующие в этом сонном царстве. В обычное время мы недолюбливаем друг друга, ссоримся и вздорим с Лили. Но нынче мы друзья, нынче мы сообщницы, я и маленькая швейцарка.

- Идем, - говорю я, - идем, Лили, и узнаем, в чем дело.

- В портретную? - со страхом спрашивает девочка.

- Ну да. Надо же убедиться, двигаются "они" или нет.

- А ты не боишься?

- Ну, вот еще глупости, - говорю я беспечно, в то время, как душа моя полна жуткой тревоги.

- Только, чур, никому не говорить! - И с этими словами Лили соскакивает с постели. Я следую ее примеру. Босые, дрожащие от холода, в одних рубашонках, мы пробираемся рядом неосвещенных комнат. Прошли столовую, миновали белый зал, буфетную, бильярдную и очутились у порога портретной. Не знаю, как себя чувствовала Лили в ту минуту, когда мы входили в длинную, холодную узкую комнату, но мое сердце, каюсь, трепетало как бабочка крыльями. Щелкнул выключатель, и маленькая круглая лампа-шар, привинченная к потолку, зажглась на самой середине галереи. Теперь они все были снова перед нашими глазами... И рыцари в латах, и маркизы в париках с косами, и пудреные красавицы в фижмах и в более современных костюмах и позднейших времен. Вот и портрет молодой графини... А там рядом с нею страшная старуха с ее живыми, как будто двигающимися глазами.

- Смотрит! Гляди, смотрит, - шепчет Лили, до боли сжимая мои похолодевшие пальцы Я отхожу немного в сторону, чтобы проверить себя: действительно ли смотрят глаза старухи. Да, Лили не ошиблась, они глядят, глядят... Тогда еще раз отхожу от портрета, смотрю на него уже с противоположной стороны и вижу ясно, отчетливо, что таинственные глаза, как будто поворачиваются следом за мною Ужас сковывает мою душу. Я вплотную приближаюсь к портрету и в упор смотрю на него. А страшные глаза все глядят и как будто грозят и как будто предостерегают. Так длится с минуту. И вдруг исчезает все. Электричество тухнет мгновенно, и мы с Лили остаемся теперь в абсолютной темноте. Что-то точно тисками сжимает мне горло. Это отчаяние, ужас и болезненный страх.

- Лили! - выкрикиваю я и с протянутыми руками бросаюсь вперед.

Мои дрожащие пальцы ударяются обо что-то холодное. Вмиг скользит это холодное под моей рукою. А откуда-то сверху падает почти, падает прямо на мою помутившуюся от ужаса голову. Удар ошеломляет меня, я лечу со стоном на пол и уже не слышу и не вижу больше ничего...

***

Дело не в том, конечно, что в ту злополучную ночь нас нашли Лили обеих, босых и раздетых, в портретной галерее, а также и не в том, что в ту же ночь "шалило" электричество, погасшее случайно как раз в ту минуту, когда наши нервы достигли высшей точки напряжения. И не в том, разумеется, что я в темноте среди паники толкнула нечаянно страшный портрет, вследствие чего гвоздь не выдержал и тяжелая рама упала на меня, сильно ушибив мне голову. Все это было вздор и пустяки в сравнении с тем, что случилось после. Мисс Гаррисон, пока я лежала с огромным синяком на лбу в спальне девочек, долго и пространно выговаривала моей милой Гане на излюбленную ею тему о неумении русскими педагогичками воспитывать детей.

Ганя плакала. И эти слезы моей любимицы тяжелым камнем падали мне на сердце. Потом голоса за стеной прекратились. Послышались шаги, и я увидела бледное заплаканное Ганино лицо, ее покрасневшие веки над мокрыми кроткими глазами. С громким криком, не давая ей произнести ни слова, я рванулась с постели Ани, на которую меня положили, и бросилась в ее объятия.

- Я не виновата! Я не виновата! - лепетала я, дрожа и волнуясь как никогда. - Я не хотела этого, не хотела, я только хотела узнать... Я должна была узнать, во что бы то ни стало... Глаза ведь смотрели, я должна была это проверить... Да... Простите Бога ради, простите, не уезжайте только! Я умру без вас, я умру без вас!

Должно быть, отчаяние мое было велико, потому что слезы Гани высохли мгновенно. И лицо ее приняло совсем другое выражение, и ее маленькие руки охватили меня и прижали к худенькой груди.

- Успокойся, успокойся, моя деточка, - шептала она, - я никуда не уеду. Разве я могу добровольно уехать от моей Люси. А насчет портрета я тебе сейчас все объясню. Есть художники, Люся, портретисты, которые так удачно воспроизводят человеческие лица на полотне, что глаза на этих лицах, кажутся нам движущимися. В какую бы сторону мы ни отошли, глаза следят за нами. Эта высшая художественная красота, важная победа искусства!

И долго еще говорила мне на эту тему моя милая добрая наставница.

На другое же утро вся эта история была предана забвению. Только уши Лили были почему-то чрезвычайно красны, да madame Клео что-то очень сердито поглядывала то на меня, то на дочь.

Целый день прошел без всяких приключений, но когда мы после приготовления уроков к следующему дню толкнулись было в дверь портретной, чтобы поиграть в индейцев, последняя оказалась запертой на ключ.

III

"Монашка"

В доме д'Оберн есть кладовая. Там стоит огромный сундук со всякой всячиной, вернее с ненужной рухлядью, которую не выбрасывают в мусорную яму только исключительно из уважения к старине. Старый Антон иногда, захватив ключ с собою, приглашает нас в кладовую. Там над раскрытым сундуком мы проводим едва ли не лучшие часы нашей жизни. Чего-чего только нет в этом сундуке! Когда-то очень давно и сам Антон и его отец были крепостными людьми у отца нынешнего графа. Тогда Антон, по его словам, был еще совсем молодым мальчишкой и ходил при старом барине "в казачках". А сундук этот принадлежал покойной графской няне, матери Антона, и она передала его сыну. В этом сундуке хранились только "господские" вещи, жалованные господами няне или выкинутые за ненадобностью, но поднятые ею же и тщательно припрятанные в этот сундук. Были здесь и поломанные старинные часы с фарфоровыми пастухом и пастушкой, которые, когда отбивали удары (со слов того же Антона), то пастухи и пастушки целовались, а из искусно сделанного над ними окошечка выскакивал чертик и в такт бою укоризненно покачивал черной, как сажа, головой.

Была здесь и чудесная старинная ваза, вернее, две трети вазы, так как последняя ее треть отсутствовала. Была огромная фарфоровая кружка для пива, с рельефным изображением какой-то подгулявшей компании. И еще длинный-предлинный прадедовский чубик. Потом сломанный резной веер из слоновой кости... Потом целый ворох каких-то разноцветных тряпок и, наконец, "монашки".

Вот эти-то монашки и заняли больше всего прочего мое горячее воображение. Их было ровно шесть счетом. Они были черненькие, гладенькие и употреблялись для того, чтобы освежать воздух. Их зажигали в былые времена в старинных помещичьих домах перед приездом гостей или в комнате больного и по мере сгорания такой монашки запах ладана носился по комнате, приятно щекоча обоняние наших предков.

- Очень хорошо пахнет? Очень? - приставали мы к старому Антону, разглядывая "монашек" со всех сторон.

- Очень хорошо, господа молодые, верьте на слово, - шамкал старик.

Действительно, приходилось верить на слово, потому что зажигать "монашки", хотя бы одну из них, старик положительно не находил возможным. Каждую такую "монашку" он считал драгоценною реликвией и расстаться с нею, а особенно ради пустой забавы маленьких господ, ни за что бы никогда не согласился. А меня если и притягивало что-либо в этом старом сундуке, пережившем два поколения, то только одни "монашки". Один уже вид этих крохотных черных пирамидальных фигурок будил мою фантазию. Точь-в-точь настоящие монашки, - монашки ростом с девочку Дюймовочку из няниной сказки. А если их зажечь, то запахнет ладаном, и иллюзия будет полной. Я сказала как-то об этом Лили.

- Знаешь что, - оживилась девочка, - мы возьмем незаметно одну из монашек и зажжем. Ха-ха-ха... Мы зажжем ее на уроке Мукомолова. Ведь от него так пахнет дурным скверным табаком, а тут, по крайней мере, будет приятный запах.

- Что ты, без спроса-то? - поколебалась я.

- Подумаешь тоже! Без спроса!.. Да ведь если спросить, так не дадут... Антон, сама знаешь, трясется над своими сокровищами.

А так взять никто и не заметит. Было шесть, стало пять, важность какая!

Этот разговор происходил как раз накануне того вечера, когда по нашей просьбе Антон снова показывал нам чудесный сундук с его сокровищами. Помню, что Лили как-то особенно оживленно вертелась около Антона, заглядывала ему в глаза и постоянно обращала на себя его внимание. Я помню также, что коробочку с "монашками" она как-то исключительно долго не выпускала из рук. И когда поставила ее на место, то лицо у нее было какое-то странное, отчасти задорное, отчасти виноватое как будто.

На следующий, день на прогулке в саду, куда нас вывели после продолжительного сиденья дома из-за стужи и метели, свирепствовавших все последние дни, Лили отвела меня в сторонку.

- А ведь она у меня! - прищелкивая языком, с разбитною удалью произнесла девочка.

- Кто?

- "Монашка" у меня!

- Ты ее стащила? - непроизвольно вырвалось у меня

- Что значит стащила? - обиделась Лили. - Стащить можно только вещь, принадлежащую кому-нибудь, и оставить у себя. А ведь "монашку" я у себя не оставлю. Ведь она сгорит...

Такое своеобразное объяснение присвоения чужой собственности вполне удовлетворило меня. Уж очень мне хотелось самой посмотреть, как будет гореть "монашка". Вся вторая половина прогулки прошла для меня неестественно долгим ожиданием близкого будущего, того неизбежного и приятного, что должно было случиться в ближайший урок.

В нашей классной, большой светлой комнате с длинным столом посредине, за которым мы занимались, стоит еще шкаф с учебными книгами и маленький отдельный столик, где всегда находится рабочая корзинка мисс Гаррисон. Сама же она всегда сидит за этим столом во время наших уроков в удобном и мягком кресле. Есть еще в классной и небольшая этажерка, на верхней полке которой находится большой круглый глобус. За этим-то глобусом мы и решили с Лили поставить добытую монашку. Таким образом, ее не будет видно ни учителю, ни мисс Гаррисон, сидевшим во время урока как раз напротив этажерки.

Господин Мукомолов самым аккуратнейшим образом являлся на урок в назначенное время. Едва только успела Лили незаметным образом зажечь "монашку" (я в это время занимала всю честную компанию неправдоподобным рассказом о волках, стаей напавших на целую деревню), как дверь классной распахнулась, и предшествуемый мисс Гаррисон, учитель стремительно влетел в комнату. На сегодняшний день был назначен по расписанию урок географии. Пестрая, ярко расцвеченная карта Европейской и Азиатской России висела на стене. Мукомолов стоял перед картой и водил линейкой по ее рекам и притокам на севере.

- Обь... Енисей... Лена... Верхняя Тунгуска, Средняя Тунгуска... Нижняя... - отрывисто выкрикивал он.

О, проклятая нижняя Тунгуска! Как раз на ней это и началось!

"Монашка" разгорелась довольно скоро, удачно подожженная Лили. И обычный запах крепкого табаку, господствовавший на уроках Мукомолова в нашей классной, теперь заменился острым, невыразимо приятным ароматом ладана, напоминающим церковь. Очевидно, и мисс Гаррисон и сам учитель сразу почувствовали этот сладкий, немного пряный и дурманящий запах... Потому что лицо мисс Гаррисон выразило тревогу, а "горилла", как мы прозвали Мукомолова, препотешно задергал носом.

О детях и говорить нечего... Ани, Этьен, Мария и Вадя беспокойно задергались на своих местах.

Кажется, слишком рано закрыли сегодня трубу и в классной угарно, - произнесла мисс Гаррисон, нажимая кнопку электрического звонка.

- А по-моему, это не угар... Недурной запах во всяком случае, - все еще продолжая смешно двигать ноздрями, проговорил учитель.

- Да получше твоего табачища будет, - шепнула Лили, наклоняясь ко мне и скосив в сторону Мукомолова лукавые глазки.

- Что это? Что вы опять устроили! Лили, Люся, да говорите же! - нетерпеливо зашептала Ани, вся загораясь мучительным любопытством.

- Монашка, - давясь от смеха шепотом могла только выговорить Лили.

А "монашка" пахла все сильнее и сильнее. Теперь уже не было никакого сомнения в том, что никакого угара не было. Одна мисс Гаррисон никак не могла еще согласиться с этим. Но вот приотворилась дверь, и вошел Антон. Этот сразу понял, в чем было дело, потому что его старое морщинистое лицо вдруг окрасилось густою темною краской гневного старческого румянца.

Он постоял с минуту на порог классной, посылая нам оттуда негодующий взгляд... Потом обвел комнату глазами и, покачивая головою, направил свои шаги к этажерке с глобусом. Еще минута - и черная полуобуглившаяся "монашка" была уже у него на ладони вместе с металлической пепельницей, на которой она стояла и которая была добыта тою же Лили. Еще краснее, еще сердитее сделалось лицо старого слуги, повернутое в нашу сторону, в то время, как он уходил из классной унося злополучную "монашку".

- Стыдитесь, молодые господа... Брать-то чужое не ладно... Нехорошо это... Мои-то графчики с графинюшкой не пойдут на это, а вот которые чужие госпожи, ежели... так им стыдно и старика обижать, да и суету на уроках производить беспорядочную, - прошамкал старик, теми же укоризненными глазами поглядывая на нас.

Что это? Или мне это показалось только? Укоризненные глаза Антона смотрели теперь прямо на меня... И я невольно густо покраснела под этим взглядом. Покраснела, точно виноватая... Теперь уже не один Антон, все еще стоявший на пороге и толковавший про "человеческую ненадежность и слабость" по части "благородного понятия", не один он, повторяю, смотрел на меня, но и все дети, и мисс Гаррисон, и учитель.

Дети с сочувствием, страхом и любопытством, учитель с укором и насмешкою, мисс Гаррисон строгим, грозным, многозначительным взглядом.

- Несвоевременно, детки, несвоевременно, - отрывисто бросал Мукомолов, обращаясь, как мне это казалось, исключительно по моему адресу. Я окончательно сконфузилась и совершенно потерялась от неожиданности. Потом учитель, как ни в чем не бывало, снова взял линейку в руку и стал водить ею по карте Европейской России, возвращаясь к прерванному уроку.

Умру не забуду этих рек, вернее, этого урока, во время которого под музыку гармоничных и негармоничных названий потоков и притоков рек моей родины я сгорала от обиды и негодования, да, от обиды и негодования, за чужой поступок!..

А она, виновница всего этого, как ни в чем не бывало, сидела по соседству со мною и, перекинув через плечо свою длинную тонкую косичку, старательно, то заплетала, то расплетала пушистую кисточку на конце...

Бесконечным казался мне этот урок географии. Но вот мисс Гаррисон, взглянув на часики, висевшие у нее на груди на массивной золотой цепи, объявила, наконец, перерыв.

Следующий урок Мукомолова должен был начаться через десять минут; а в перемену нас высылали, обыкновенно, побегать, поразмять ноги в зале Но тут произошло некоторое изменение раз и навсегда заведенных традиций.

Лишь только Мукомолов вышел из комнаты курить свой ужасный табак в прихожую, мисс Гаррисон с видом разгневанной и оскорбленной богини поднялась со своего кресла.

- Вадя! Ступай и пригласи сюда madame Клео и Гликерию Николаевну, - приказала она ледяным голосом младшему графчику. Когда толстенький Вадя кубарем выкатился из классной исполнять поручение старой воспитательницы, я взглянула украдкой на Лили. Лицо девочки было бело, как бумага.

И, не разжимая губ, она шепнула мне так тихо, что только я одна могла ее услыхать:

- Не выдавай меня... Ма рассердится... Ма высечет меня... непременно. Она обещала сделать это, если еще раз что-либо повторится, как в портретной тогда. Не выдавай... Люся... Ради Бога!..

И сразу смолкла, глазами указывая на дверь. Вошли madame Клео, Ганя и Вадя.

- Извините за беспокойство, mesdames, - начала мисс Гаррисон, обращаясь к обеим гувернанткам, - но я хочу, чтобы в вашем присутствии виновная созналась в том, что она унесла чужую вещь потихоньку, и при помощи этой унесенной вещи произвела беспокойство во время классных занятий, мешая давать урок господину учителю и спокойно слушать его остальным ученицам и ученикам.

Голос мисс Гаррисон был ровен и четок, как метроном, когда произносил эту коротенькую тираду. Но глаза зато полны скрытой угрозы. И лицо спокойно. Я ненавижу в ней это кажущееся спокойствие! Как может быть спокоен человек, когда он злится, не понимаю! Значит, это притворство и игра. Я же терпеть не могу ни игры ни притворства. Но вся моя философия нынче сводится к нулю, потому что тот же спокойный, ровный голос продолжает говорить, точно нанизывая слово за слово.

- Теперь я хочу, я желаю и требую, чтобы виновная созналась сама. И ее глаза, серые, выпуклые, холодные, настоящие глаза англичанки, впиваются в меня взглядом.

Я стойко выдерживаю этот взгляд. Все в моей душе, все клокочет бурным протестом.

"Виновата Лили, а не я. Почему же мисс Гаррисон мучает меня? - вспыхивает мысль в моем возмущенном мозгу. Взглядываю на Ганю. Очевидно, она все уже знает про "монашку". Антон успел ей все рассказать и, судя по ее глазам, смотрящим на меня с укором, думает про меня то же, что и они все. Она убеждена, конечно, что виновна я. В этом нет никакого сомнения... Ну, а когда так, - пускай!...

Упрямый злой чертик словно вскакивает мне в душу. Я поджимаю губы, делаю ничего не выражающие, пустые глаза, и говорю сквозь зубы:

- Я не виновата. Почему вы смотрите так на меня? Я не брала "монашку" и готова поклясться в этом.

С минуту мисс Гаррисон, молча, глядит по-прежнему в мои глаза. Потом тем же спокойным голосом роняет:

- А я, представь себе, уверена, что это сделала именно ты и только одна ты... Раз ты позволила себе устроить злую и глупую шутку тогда у телефона, то после этого от тебя уже можно ожидать всего...

- Значит, если человек провинился раз в жизни, то и все чужие вины взваливаются после на него? - говорю я, награждая старую даму сердитым взглядом.

Должно быть, это заключение было большою дерзостью с моей стороны, потому что щеки мисс Гаррисон мгновенно покрылись густым румянцем. И даже кончик ее длинного клювообразного носа покраснел, когда она заговорила, сдерживая охвативший ее гнев.

- Раз человек подрывает доверие к себе рядом некрасивых поступков, то это доверие к нему уже очень трудно восстановить.

- И не надо, - вырвалось у меня строптиво, помимо моей собственной воли, - и не доверяйте, а раз я сказала, что не виновата, так и не виновата, значит. Я никогда не лгу.

- Она никогда не лжет, - подтвердил Этьен с таким убеждением, что ему нельзя было не поверить. Но мисс Гаррисон на этот раз не поверила даже своему любимцу.

- А у меня есть основания думать, что Люся на этот раз погрешила против истины...

Мои щеки вспыхнули, глаза заметались как две пойманные птицы. Никогда, кажется, я не ненавидела так никого, как ненавидела в этот миг эту жесткую, черствую, по моему мнению, англичанку. Но противоречить ей мне не хотелось тогда. После сильного в возбуждения, сразу наступила апатия.

"Пусть, - думалось мне, - они подозревают меня во всем дурном и с воровством включительно, так будет лучше даже для меня. Ведь если я и виновата, так только в том, что знала о поступке Лили, но разве могла я выдать ее? Теперь же, если бы даже меня обвинили и в худшем поступке, я бы из гордости не стала оправдываться. Но в те минуты, когда мисс Гаррисон, приняв, очевидно, мое молчание за молчаливое признанье и раскаянье в моей вине, приказала мне идти извиниться перед старым Антоном за взятую у него тихонько вещь, я решительно воспротивилась этому. "Ни за что не пойду, ни за что!" - упрямилась я.

Старая англичанка вышла из себя, что случалось с нею в исключительно редкие минуты жизни.

- В таком случае ты не приедешь к нам до тех пор сюда, пока не извинишься, - произнесла она, повышая голос.

- Извинись же, Люся, - произнесла Ганя шепотом, наклоняясь ко мне.

Я посмотрела на нее. Вероятно, лицо мое красноречивее всяких слов говорило тогда в мою пользу, потому что Ганя вдруг неожиданно положила мне руку на плечо.

- Все это очень странно, - произнесла она, обращаясь к мисс Гаррисон, - но... но... я, как и Этьен, склонна думать, что моя Люся не солгала.

Она так и сказала: "моя Люся"... О милая, милая-милая Ганя! Как я любила ее! Как благословляла в тот миг. Слезы подступили мне к горлу... Навернулись на глаза. Мне захотелось кинуться на шею Гане и зарыдать у нее на груди, но совсем постороннее обстоятельство отвлекло меня от моего намерения. Старый Антон появился на пороге классной.

- За маленькой барышней и за мамзелью суседский барин прислали. Просят, не медля, чтобы ехать домой, - прошамкал старик.

- Как? Но ведь еще рано? Еще не кончились классы! - изумленно проронила Ганя.

- Не могу знать-с. Так что, Василий на Ветре приехал за вами. Просит, чтобы поторопиться обязательно поскорей.

Сердце мое екнуло при этих словах. Я взглянула на Ганю. Она с тревогой смотрела на меня.

- Узнайте по телефону, что случилось, - услышала я обращенную к ней фразу madame Клео. Потом наступило молчание. Ганя поспешно вышла и вернулась через две минуты. И лицо ее казалось еще более встревоженным, чем раньше. - Одевайся, Люся, скорее, твоя бабушка занемогла - отрывисто произнесла она, избегая моего взгляда. И тут же, обхватив мою голову руками, видя, что лицо мое корчится в судорожной гримасе плача, она зашептала, нежно привлекая меня к себе: - Не плачь, моя детка, не плачь, так угодно Господу Богу... И не нам противостать Его мудрым решеньям, Люсенька! Будь же умницей и сдерживай себя.

Но вот, именно сдерживать себя я никак не могла и не умела. Неожиданное известие о бабушкиной болезни сразило меня далеко не так сильно, как этого можно бы ожидать. Ведь бабушка болела и раньше много раз... Нет, обида, ложное подозрение, клевета на меня, ни в чем неповинную, угнетали меня значительно сильнее, нежели известие о бабушкиной болезни. Но я схватилась за последнюю причину, чтобы дать волю бродившим нервам, и теперь жалобно и беззвучно плакала, прижимаясь к Ганиной груди.

Этьен, Аня, Вадя, Мария и даже Лили, виновница моих страданий, как умели, утешали меня. Даже мисс Гаррисон подошла ко мне и провела рукой по моей голове.

- Ну, ну не плачь... - произнесла она примирительно. - Теперь надо молиться Богу о твоей бабушке и всякие глупости выкинуть из головы. Закутайся хорошенько, - холодно, и поезжайте скорее. Мисс Гликерия, везите ее!

IV

Горе

Так вот почему она сделалась вдруг ласковой со мною, так вот почему советовала молиться!

Всю дорогу до "Милого" я была далека от того, что ожидало дома бедную Люсю. Напротив того, я меньше всего по пути думала о бабушке и ее болезни. Я еще переживала в душе всю острую сладость нанесенной мне так незаслуженно обиды, смаковала эту обиду, жалея себя, и только словно проснулась от слов Василия, обернувшегося к нам лицом с козел:

- А ведь старой-то барыне дюже худо!

Я вздрогнула. Вмиг забылись и незаслуженная обида и сладкое сознание чувствовать себя жертвою оскорбленной невинно. "Ганя! Ганя! Неужели правда?" - искренно сорвалось с моих дрогнувших губ. Она не ответила и только крепче прижала меня к себе обвившейся вокруг моей талии рукою. В сердце у меня зашевелилось недоброе предчувствие... "Доехать бы уж скорее"! - мелькнула испуганная мысль.

Еще далеко до въезда в липовую аллею я увидела к полному моему изумлению, что все окна нашего дома были освещены. С сильно бьющимся сердцем выпрыгнула я из саней; бросилась на крыльцо, толкнула полуприкрытую дверь в сени... Все, решительно все, и эта открытая в неурочное время дверь, и ярко освещенные окна дома и отсутствие прислуги при нашем появлении в прихожей, все указывало на что-то необычайное, на что-то страшное, свершавшееся или уже свершившееся под нашей кровлей. И ясно, как молния, прорезала мой мозг догадка.

- Бабушка! - диким воплем первого не детского отчаяния закричала я и, как безумная, ринулась вперед. Теперь я бежала по пустым освещенным комнатам, бежала и кричала жалобно и дико одно только слово, повторяя его на десятки ладов, не слушая утешений едва поспевавшей за мною Гани. Вдруг чьи-то сильные руки подхватили меня на воздух! "Молчи, молчи, ради Бога, - услышала я взволнованный голос, - нельзя беспокоить бабушку... Я отнесу тебя к ней". Это говорил отец. Я увидела его лицо. Странно растерянным и жалким показалось мне оно в ту минуту. И глаза моего папочки, в которых я никогда еще не видела слез, теперь были полны ими. Он пронес меня через приемную, столовую и коридор прямо в комнату бабушки. Уже в коридоре носился какой-то странный острый запах не то спирта, не то лекарства, специфический запах, доминирующий там, где лежит трудно больной. Отец открыл дверь, и я увидела с порога странную картину. Я увидела кровать бабушки, выдвинутую на середину комнаты, а в головах постели ночной столик. На столике стоял образ Знаменской Божией Матери, с которым старушка никогда не расставалась за всю свою долгую жизнь. Перед образом - желтая церковная свеча, воткнутая в простой подсвечник. Но больше всего удивила меня бабушкина неподвижность. Старушка лежала на спине со сложенными у груди руками. Строго и важно было ее лицо, изменившееся до неузнаваемости за те часы, которые я ее не видала нынче. Сегодня утром, отпуская меня к д'Оберн, бабушка, еще вполне здоровая, перекрестила меня несколько раз по своему обыкновению, закутала в передней и попросила не простужаться. А теперь - это странно осунувшееся лицо, эта неподвижная фигура, этот желтый цвет кожи с землистыми опавшими щеками и совсем черными тенями у глаз. Я пристально взглянула с рук отца, который все еще держал меня у своей груди в это измененное до неузнаваемости лицо и вдруг страшная жуткая мысль толкнулась в мой мозг. Мне показалось, что здесь лежит не бабушка, а другая совсем чужая старуха.

Я задрожала, как осиновый лист, и вдруг совсем неожиданно для самой себя и для окружающих закричала тоненьким пронзительным голоском:

- Чужая, старуха! Прогоните чужую! Где бабушка? Я хочу к бабушке, к бабушке, к бабушке!

В тот же миг передо мной появилось заплаканное лицо тети Муси. Ее тоненькая ручка легла мне на губы, и, зажимая мне рот, она, взволнованная не менее меня, зашептала:

- Перестань, Люся! Не беспокой бабушку. Бабушка скончалась, или ты не понимаешь этого? Бабушка твоя умерла.

- Скончалась! Умерла!

В ту минуту я не могла отдать себе ясного отчета в том, что означали эти слова. Умерла, скончалась... Несмотря на мои десять лет, я не уясняла себе вполне, что означало терять близких, отдавать их смерти. Свое горе, свою потерю я поняла уже много позже, тогда, когда мне стало так мучительно не хватать моей милой любимой старушки, которая так любила меня, так заботилась и пеклась обо мне, балуя меня напропалую. Теперь же я скорее удивилась, нежели испугалась страшной новости, поразившей меня.

Кто-то тихо плакал в ногах бабушкиной кровати. То была Ганя. Она очень любила покойную, и бабушка относилась к Гане всегда ласково и по-родственному добро и нежно.

Но в моей душе не было слез, и глаза оставались по-прежнему сухими. Где-то в самой глубине моего детского сознания копошилось убеждение, что все окружающие ровно ничего не понимают, что бабушка не умерла, что она только заснула, что вот-вот она проснется, встанет и опять примется хлопотать и заботиться о нас всех, наша милая неутомимая хлопотунья. Это убеждение длилось вплоть до самого дня похорон и только, когда ее унесли в заколоченном гробу из городского собора на кладбище и опустили в глубокую мерзлую яму, я поняла, что милой бабушки нет и не будет, никогда, не будет больше с нами...

***

Как это ни странно, но главным моим настроением в те дни было любопытство. Любопытство заставляло меня выбегать на каждый звонок, раздававшийся в передней, рассматривать самым детальным образом белый глазетовый обшитый позументом гроб, в который уже положили бабушку посреди гостиной. Крайне интересовало меня и черное возвышение со ступенями и три огромных подсвечника, привезенные вместе с парчовым покровом из городского собора. Интересовали также немало и панихиды с певчими, и траурные ризы отца Григория, нашего законоучителя, и отца дьякона, и черные фигуры плачущих и молящихся посетителей и посетительниц. Мой отец, обожавший свою старую мать, стоял сдержанный и спокойный на всех панихидах. Но окружающие знали, чего ему стоило это кажущееся спокойствие! Зато тетя Муся находилась все время в таком отчаянии, что на нее жутко было смотреть. Она то рыдала глухим незнакомым нам страшным голосом, то плакала тоненьким детским голоском, протягивая одну только фразу:

- Мамаша! Дорогая мамаша, на кого вы оставили меня!

Ганя, то и дело, давала ей нюхать соли и уксус и отсчитывала в рюмочку валерьяновые капли. Тетя Муся успокаивалась на короткое время и потом начинала снова: "Мамаша, дорогая мамаша, на кого вы оставили меня"?.. Весь городок съезжался на панихиды по моей бабушке. По всем углам нашего скромного домика шушукались о дорогой усопшей. Я чутким детским всеслышащим ухом ловила кой-какие странные для меня фразы, срывавшиеся в беседах между собою у городских дам:

- От разрыва сердца... после разговора с ним... Конечно, не может быть приятно матери... Такой удар!..

- Ах, не может быть... Она так любила ее!

- Да нечего сказать, "та" сумела устроиться. Ловка, ловка, что и говорить.

- Ласковый теленок двух маток сосет.

- В тихом омуте, знаете... Какой тихоней прикидывалась-то!

- И что он нашел в ней в самом деле? Не красива, не молода.

- Он всегда любил оригинальничать... Не от мира сего он какой-то... Не разберешь его, сколько лет знаем.

- Мне Марию Сергеевну жалко. Не веселая будет теперь ее судьба.

- А не девочку?

- Ну, девочка околдована ею также...

- Тс-с-с! Тс-с-с! Девочка услышит! Осторожней!

В то время я не обратила внимания на эти слова. Они меня мало заинтересовали, потому что все мое существо было поглощено зрелищем монахинь из соседнего монастыря. Их было двое. Старая и молодая. Старую звали матерью Евфимией, молодую матерью Аделаидой. Обе они разносили свечи на панихидах, скользя неслышными черными призраками между гостями, подавали кадило батюшке, а все время свободное от панихид, день и ночь попеременно читали над гробом бабушки тихими заунывно тягучими голосами. Проснешься, бывало, среди ночи в своей маленькой уютной детской и слышишь эти заунывно-протяжные голоса. Вспомнишь, соображая с трудом, что умерла бабушка и что читают это монашки у ее гроба, и что-то точно кольнет в сердце. А там опять забудешься, уснешь и видишь светлые, сказочные, нелепые сны, так присущие детству.

Дети д'Оберн приезжали к нам на каждую панихиду с их гувернантками. Они с равнодушным любопытством оглядывали мой черный траурный костюм и с первого же раза решили вслух, что креповый бант посажен не на месте. Вадя смотрел совсем растерянно и так же растерянно моргал глазами. Мисс Гаррисон поглаживала меня по головке. Этьен... Он ничего не сказал, даже не посмотрел на меня, но когда я зачем-то вошла в мою детскую, мальчик вбежал туда же за мною, схватил меня за руку и произнес ласково и нежно: "Твоя бабушка скончалась Люся, но ты не потеряла с нею защитника и друга. С этого дня я постараюсь тебе заменить ее... Буду заботиться о тебе, защищать тебя... Не давать в обиду. Слышишь, Люся, я твой друг, рассчитывай на меня". И потом уже шепотом добавил: "А ведь Лили созналась, что она взяла "монашку". И мисс Гаррисон пожалела тебя. Лили наказали. И поделом. Бедная Люся, какая ты все-таки хорошая, что не выдала Лили!"

И Этьен протянул ко мне губы. Мы поцеловались со слезами на глазах. Он - от жалости ко мне, я - от умиления к невинно пострадавшей "такой хорошей" Люсе.

Потом мы взялись за руки и пошли на панихиду. Это была последняя панихида; назавтра назначены были похороны. Я стояла между Этьеном и Ани и делала вид, что молюсь. Но душа моя была далека от молитвы. Как не стыдно признаться, но меня занимало то, что я представляю сейчас из себя одну из центральных фигур печального происшествия в этом доме. Я ловила на себе соболезнующие взгляды присутствующих и мне приятно было сознавать, что меня жалеют. Вероятно, переживаемое мною в тот момент чувство ярко отражалось на моем лице, потому что стоявшая поблизости мисс Гаррисон обратилась к, madame Клео с фразой, долетевшей до моих ушей, сказанной по-французски.

- Я, решительно, отказываюсь понимать Люсю. Странная девочка. Взгляните на ее лицо.

Она не только не горюет, по-видимому, а, кажется, почти довольна своей судьбой, а, между тем старушка Ордынцева обожала этого ребенка... Что же это такое? Бессердечие или тупость?

Эти слова как нож врезались мне в сердце. Как она смеет так говорить. Это я-то не люблю бабушку! Да я, да я... - я слов не находила от возмущения в моем уме. Да, я не могла плакать. Не могла горевать при всех, как тетя Муся, потерявшая как будто рассудок с горя, не могла быть сдержанной и спокойной, как мой отец, но...

"Бабушка!" - хотелось мне крикнуть в эту минуту, "Бабушка, родная моя, ты веришь, ты одна знаешь, как я тебя люблю и тебе одной я скажу это, скажу тогда, когда мы будем с тобой вдвоем, моя дорогая, хорошая бабушка, я приду сказать тебе это, как только все чужие разъедутся, а свои уйдут. Верь мне бабушка, любимая, родная". Слезы закипели у меня в горле, но я мужественно подавила их.

А панихида все продолжалась. Отец Григорий произносил скрипучим старческим тенорком какие-то красивые, непонятные моему детскому уму слова. Певчие пели стройным гармоничным хором. Черные монахини скользили бесшумною походкой призраков, с низкими поклонами отбирая свечи... Бабушка, еще более осунувшаяся и еще более серьезная и важная, лежала вся в белом под белым же глазетовым покрывалом, такая чужая и равнодушная и к этим молитвенным напевам и слезам. А в голове моей уже назревало новое решение, которое я решила осуществить в эту же ночь.

***

Двенадцать гулких ударов отбило на стенных часах в столовой. Все спали. Похороны были назначены рано. Вынос тела должен был происходить в восемь утра на другой день. Мой отец, не раздеваясь, прилег в кабинете. Ганя, намучившаяся с тетей Мусей, осталась на ночь в ее комнате, чтобы в случае нового припадка помочь моей отчаянно страдавшей тетке. У меня же в детской на полу ночевала Ольга. Лишь только ее мощный храп достиг моего слуха, я быстро соскользнула с постели и босая по холодному полу проскользнула в коридор. Вот она гостиная с завешанными зеркалами, с черными ступенями ведущими к гробу. За аналоем не было сейчас монахини, она ушла в кухню.

Я и бабушка были одни. Медленно поднялась я на ступени, наклонилась над гробом и взглянула в восковое лицо покойницы. В нем не было ничего похожего на бабушку: совсем чужое незнакомое лицо, высохшее и желтое, как пергамент, с черными пятнами на лбу, подбородке и щеках Я шла сюда сейчас с самыми лучшими намерениями. Я шла выплакать мои слезы и, плача, сказать бабушке, что я любила ее всегда, что я жалею ее всем сердцем, что не могу представить себе жизни без нее. Но при виде этого чужого потемневшего лица, меня охватывает непреодолимый страх и ужас. Однако, я делаю усилие над собою, ниже наклоняюсь над гробом и заставляю себя коснуться губами желтой, пергаментной руки.

Целую и с легким криком откидываюсь назад. Ужасный, всю меня насквозь пронизывающий холод, коснувшись своим ледяным дыханием моих губ, бежит дальше колючими шипами по всему моему телу. Я менее всего ожидала, что бабушка будет так страшно холодна. До сих пор мне как-то не приходилось прикладываться к покойнице. И на панихидах я целовала маленький образок, положенный ей на грудь. Эта новая неожиданность заставила закружиться мою голову, а маленькую слабую душу - наполниться таким страхом, который я еще не переживала за всю мою жизнь. Вероятно, я скатилась бы со ступеней, если бы чьи-то ловкие руки не подхватили меня и не поставили на пол.

Я оглянулась. Передо мной стояла мать Аделаида, молодая монахиня. Вероятно, лицо мое выражало самый красноречивый ужас, потому что инокиня с укором посмотрела на меня своими глубоко запавшими глазами и проговорила певуче, растягивая слова:

- Ай, ай, ай, как не хорошо барышня миленькая. Как грешно бабиньку бояться. Святая душа у вашей бабиньки, к праведным она по духу своему, да по жизни строгой причастна, а вы боитесь ее. Грешно, грешно, деточка. Глядите, успокоил Господь милостивый в селении праведных бабиньку вашу, взял достойную душу ее к себе, а вы бренного тела ее убоялись. А душа-то бабинькина зрит это, зрит и сокрушается. И горько ей видеть, что любимая внученька ее, ее боится... Обидели вы бабиньку, что и говорить.

Боже, какой жгучий стыд прожог насквозь мою душу при этих простых словах монахини! Чего бы я не дала тогда, лишь бы поправить обиду, нанесенную мною, или вернее моим страхом, бабушке. Смущенная, сконфуженная стояла я перед матерью Аделаидой, а в душе уже накопилось желание чем-нибудь поправить мою вину, как-нибудь загладить ее перед тою, кого я привыкла любить и от кого столько хорошего, радостного видела в моем детстве. И тут же я поделилась моим настроением с молодой монахиней.

- Хорошо, деточка, хорошо милая моя, - отвечала мне мать Аделаида, - вижу что любите бабиньку и хотите порадовать душеньку чистую ее. Вот и постарайтесь, милая, вести себя хорошо, Богу молиться за живых и умерших, учиться прилежно, папеньку радовать. Да и бедных, убогих не забывайте. Бабинька ваша, - упокой ее душу, Господи, их страх как жалела. Многих она облагодетельствовала. Весь бедный квартал в городе ее знал, кому мучицы, кому чаю, сахару, кому старого платья пришлет, а то и сама принесет, бывало, не брезгала она бедненькими, лично сама их навещала. А сколько их наша мать игуменья посылала к ней, и всех-то удовлетворяла покойница, хоть и сама-то, не Бог весть, какие доходы имела. Вот и вы в память ее, деточка, продолжите благое дело. Посещайте сирых и убогих в память бабиньки. Гликерия то Николаевна, гувернантка ваша, сама доброты неописуемой, так вот с нею то и не погнушайтесь, сообща, доброе дело творить, да так, чтобы поменьше о нем люди знали. Пусть левая рука твоя не знает, что творит правая, так заповедал Господь, Ему следуйте, Его учение исполняйте, и взыщет Он вас, Милосердый, Своими великими милостями...

Не чувствуя холода, как загипнотизированная слушала я поучающие речи Аделаиды, не спуская глаз с ее худого, бледного лица, с ее глубоко запавших глаз, словно лучившихся каким-то внутренним светом. И странное дело, чем дольше говорила монахиня, тем легче и отраднее становилось у меня на душе. Росла с каждым ее словом печаль по бабушке, но то была какая-то новая, сладкая и странная печаль. Росло вместе с нею и решение стараться радовать улетевшую от меня, но по-прежнему безгранично меня любящую бабушкину душу, чтобы дорогая покойница могла быть довольной ее глупенькой, взбалмошной Люсей.

На следующее утро хоронили бабушку. Я горько неутешно плакала в то время, когда белый гроб опускали в могилу. Теперь уже мисс Гаррисон не назвала бы бессердечной и черствой маленькую Люсю.

Ганя, занятая тетей Мусей, с которой поминутно делались обмороки, поручила меня Этьену и Марии Клейн, тоже присутствовавшими на похоронах. С какой трогательной нежностью заботились обо мне они оба. Об Этьене уже нечего было и говорить, он всегда отличался чрезвычайной чуткостью и мягкостью, но Мария... Признаться, я никогда недолюбливала Марию. Она казалась нам всегда какой-то сухой и неразвитой, несмотря на ее пятнадцать лет. А ее раболепное подчинение Ани тоже не говорило в пользу ума такой большой девушки. Но в дни постигшего меня горя я взяла мое мнение о Марии назад.

Откуда у нее взялись эти нежные интонации в голосе, когда она утешала меня, отчаянно рыдающую на краю бабушкиной могилы! А теплое пожатие ее руки! А трогательная забота во время поездки моей с кладбища в усадьбу д'Оберн!

Насколько Ани и Лили мало занимались мною в это утро, настолько Мария и Этьен, а за ними и Вадя всячески старались развлечь и успокоить меня. И под влиянием их бесхитростной детской ласки таяла огромная глыба горя, навалившаяся на мою детскую душу, и тяжелая горечь потери постепенно превращалась в тихую грусть.

V

Подвиг

Бабушку схоронили и постепенно прежняя, как и навсегда установленная жизнь вошла в свою колею.

Возобновились прерванные, было, уроки в Анином. Возобновилась и дома обычная жизнь. Правда, грустная то была жизнь. Остро чувствовалось всеми нами отсутствие бабушки. Некому было теперь заботиться обо всех нас так, как умела это делать наша добрая незабвенная старушка. Ее комната стояла пустая. В ней теплилась день и ночь лампада. Отец приказал оставить все вещи бабушки в том виде, в каком они были в тот роковой день, когда она скончалась без особенных мук и страданий от разрыва сердца. Теперь хозяйство вела тетя Муся.

Она стала еще раздражительнее, еще нервнее со дня смерти матери. Ее постоянные слезы и жалобы, приподнятое настроение и хроническое неудовольствие окружающими, всегда так умело сдерживаемое бабушкой, теперь проявилось вовсю. Постоянные намеки за обедом и вечерним чаем о скором появлении новой законной хозяйки, какие-то таинственные угрозы кому-то неведомому, не давали покоя нам всем, отравляя наше существование.

Но чаще всего с тетей Мусей происходили нервные припадки, начинавшиеся обыкновенно после ее тайных совещаний в кабинете с отцом. После этих совещаний оба они выходили оттуда с красными взволнованными лицами. И тетя Муся, кидая злые взгляды на меня и на Ганю, отрывисто бросала отцу:

- Всем, конечно, всем будет хорошо и удобно, но не мне... Да и то сказать, обо мне менее всего стоит заботиться. Что я для вас?.. Лишний тормоз, пятое колесо в телеге, старая дева, живущая из милости на хлебах у брата... Должна еще ценить то, что меня еще держат в доме, а не выгоняют на улицу.

- Муся... Муся! Что ты говоришь? И не стыдно тебе! - с укором и раздражением отвечал ей мой отец, хватаясь за голову.

Но тетя Муся уже не слушала его и билась в истерическом припадке...

- Мамочка! Мамочка! - кричала она на весь дом, - зачем вы умерли, на кого покинули меня! Кому я нужна теперь... Обуза я им всем теперь, обуза!

На эти истерические крики барышни сбегалась прислуга. Отец, исчерпав все утешения, махал рукою и уходил в кабинет. Тетю Мусю же оттирали одеколоном, поили валерьянкой, сахарной водой, бромом... Потом Лукерья и Ольга вели ее в ее комнату и укладывали в постель, где крики и слезы ее понемногу стихали.

Мы же, я и моя милая Ганя, долго сидели, уничтоженные, раздавленные ими. В моей голове смутно бродили разные туманные образы и представления, вызванные словами Муси, и я обращалась за объяснениями к моей гувернантке и другу. Но к моему большому неудовольствию Ганя ничего не объясняла мне, напротив того, советовала, как можно скорее, забыть слова тети Муси и спешила перевести мое внимание на что-нибудь другое. Так и оставались смутные загадки без разгадок в моей далеко не умудренной еще житейским опытом десятилетней голове.

Тяжелая домашняя обстановка гнала нас с Ганей к д'Оберн. Там была совсем другая жизнь, радостная и светлая. Там было весело и шумно. Звучал веселый детский смех, царила непринужденная суета первой ранней юности.

Теперь под главным руководством мисс Гаррисон мы все свободное от уроков время проводили за работой вещей для бедных детей. Слова молодой матери Аделаиды не пропали даром. Я, во что бы то ни стало, решила продолжать благотворительную деятельность бабушки в угоду дорогой усопшей и этой мыслью прежде всего поделилась с Ганей. Та пришла от нее в восторг. Между нами решено было просить мисс Гаррисон взять на себя главную инициативу нашей благотворительной деятельности.

Я, Ганя, дети д'Оберн и их гувернантка, Лили и Мария, привлеченные к этому делу по указанию мисс Гаррисон, деятельно принялись за работу. Нам накупили всяких ситцев, холста, дешевой шерстяной материи и шерсти, гаруса; наши воспитательницы накроили всяких кофточек, юбочек, платочков мы принялись за шитье приданого для бедных и детей. Мы, девочки, шили и вязали это приданое сами в то время, как мальчики, Этьен и Вадя столярничали за ручным станком, выпиливая, склеивая и вырезая всевозможные ящики, шкатулки и небольшие сундучки для этого приданого. Кроме того был приглашен из города сапожник, и он учил мальчиков шить сапоги и ботинки. В тот год это занятие считалось модным и многие барыни, барышни и молодые люди из общества с увлечением предавались ему. Большая зала с колоннами, где мы резвились и бегали между уроками, теперь превратилась в настоящую мастерскую. Мы работали, а кто-нибудь из старших читал. Никогда не забуду я этих часов! Дома волнения, неприятности, истерические припадки тети Муси или тоска, безысходная грусть по усопшей бабушке, а здесь кипучая деятельность, молодое соревнование, задор. Когда приходилось возвращаться домой из Анина, становилось поневоле грустно на душе. Точно отходила от меня жизнь с ее радостями и как будто маленькую душу Люси запирали в чулан.

Лидия Алексеевна Чарская - Люсина жизнь - 01, читать текст

См. также Чарская Лидия Алексеевна - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Люсина жизнь - 02
Декабрьский вечер. На дворе стужа. Гуляет ветер в поле, навевая тоску...

Мальчишка
- Ну, есть ли терпение с этим ребенком. Царица Небесная, не за грехи л...