Алексей Павлович Чапыгин
«Гулящие люди - 03»

"Гулящие люди - 03"

Да тихомирная милостыня Введет в царство небесное, В житье вековечное...

Улька держалась о бок с Сенькой, если встречался буерак или канава, он, подхватив за локоть девку, прыгал, увлекая ее. Старухи с клюками переползали рытвины, старики часто вязли, тогда им помогали другие. На их пути в поле солдаты на дровнях возили бревна выморочных изб и амбаров, иные, разрыв снег, рубили мерзлую землю кирками, другие выкидывали мерзлые комья на снег в сторону.

Нищие, подходя, пели:

Еще знал бы человек житие веку себе...

Своей бы силой поработал, Разное свое житье-бытье бы пораздавал -

На нищую на братию, на темную, убогу-у-ю...

- Калики идут! - копая землю, сказал один солдат. Другой пригляделся, прислушался, ответил:

- Вижу и слышу! Куда их черт несет по засекам-то? Еще стрельцам доведут... Эй, вы, пошли в обрат!

Другой перестал копать, слушал пение:

Да тихомирная милостыня Введет в царство небесное...

- Ну?

- Чуй-ка, во што! Пущай пробредут... Увидят работу, не осмыслят, чего для робим... Хлеба на Коломне стаёт мало, и нам прибыльнее... чуешь?

- Чую, черт с ними, хлеба впрямь мало - зорена-таки Коломна.

- Не лай их, они святые!

- Ну, святые они такие - глядят востро, у гузна пестро и с хвостиком! Пущай идут.

- Можно ли, служилые люди, нам ту шествовать?! Остановились, закланялись.

- Куда приправляете, убогие?

- А на Коломенску дорогу, что-те на Москву-у!

- Вот ту, краешком проходите, не оборвитесь в яму и не пугайте, прямо идите - вон на тот лес, там и дорога...

- Сохрани вас господь!

- По душу вашу добрую за здоровье помолим-си-и! Прошли засеку, запели: И за то господь бог на них прогневалси-и...

Положил их в напасти велики-е...

Вышли на дорогу, а как двинулись по ней верст пять- стрельцы на конях, встреча неладная и страшная. Старцы засуетились:

- Вот-то беда наша! Напасть...

- Спаси сохрани... - крестились старухи. Таисий оглянулся на них, приказал:

- Пойте! Успокоились и запели:

И за то господь бог на них прогневался-и...

Положил их в напасти великие, Попустил на них скорби великие И срамные позоры немерные...

- Эй, убогие! Стопчем, убредай в сторону! Нищие, увязая в снегу, побрели в сторону.

Стрельцы кое проехали, иные остановили коней, десятник стрелецкий спросил:

- Куда путь наладили?! Нищие, убредая, пели: Злую непомерную наготу, босоту, И бесконечную нищету, И недостатки последние...

- Куда бредете?

- На Москву, служилые государевы люди!

- Кто ваш старшой, выйди на дорогу. Таисий вышел, подошел к лошади сбоку.

- Кормильцы, поильцы, нищеты обогревальцы! - кричали нищие.

- На Москву с округи надо по отписке от воеводы.

- Есть она у меня, старец дал! - сказал Таисий. Вынув из-за пазухи из-под кушака плат, развернул, подал бумагу. Десятник, пригнувшись на седле, бумагу принял.

- На Москву, родимый, сказывают, в Китай-город, бредем...

- Патриарх указал - в Кремль никого не пущать и в Китай, гляди, не пустят...

- Уж и не ведаем, как будем...

Десятник пробовал читать бумагу, да не справился с чтением, крикнул:

- Эй, воин в бумажной шапке, плыви сюда!

Подъехал в стрелецком, полтевском кафтане белом подьячий, увешанный у седла многим оружием:

- Чего остоялись?

- Да вот по твоей части, а я не пойму - хитро вирано - бумага от воеводы на проход убожих...

Подьячий взял бумагу, бойко пробежал по ней глазами, оглядел подписи и печать.

- Все ладно! Грамота Дворцового приказа, тот приказ, меж иных дел, ведает и нищими, а тут зри-ко: нищие "верховые богомольцы..."

- Этакая-то рвань?

- Ништо! От великого государя, коли вверху будут, одежу дадут...

Стрелецкий десятник сказал Таисию:

- Ты чего, старец, лжешь? Сказывал, бумага от воеводы! Таисий кланялся, стоял без шапки.

- А неграмотен я, служилые люди государевы, дал мне ее старец при конце живота своего, указал: "Сведи, сыне, паству мою в Китай-город..." Я завет его соблюл, солдаты грабили, да усухотил бумагу, а што в ей писано, мне темно есть!

- Грамота подлинная! - Подьячий, водя, по воздуху пальцем в перщате, нищих считал, указал на Сеньку: - То и есть скорбный языком и ушми?

- Он бедный, а вериги на себя налагает не в сызнос никому нашим... сестра его тож безъязычна!

- Десятник, надо бы им вожа дать! Нищие, оно и не все може государевы, то дьяку Ивану Степанову на деле зримо будет, только по дороге им идти не можно - пушки везут, конные едут и стороной дороги поедут, стопчут их...

- Я втолкую им, как не по дороге идти! - сказал один стрелец.

- А как?

- Да вон туда! Сперва мало лесом наискось, потом будет поле, а поле перейдут, проходная дорога падет и околом о Москву-реку...

- Вот ты гляди! Никакого им вожа не надо, убредут с песнями...

Стрельцы двинулись дальше. Подьячий передал бумагу Таисию, строго наказав:

- Паси, старец, грамоту! С ей не то в Китай-город, в Кремль пустят...

- Спасибо, господине дьяче!

Подьячий, которого назвали дьяком, довольный, отъехал. Нищие, уходя в лес, запели: Да тихомирная милостыня Введет в царство небесное...

Вышли из лесу, подхватила опять белая равнина без пути... Ветер налетал порывами, закрутило снег, и тот, кто шел впереди, в белом тумане провалился в балку.

Сенька Ульку взял на руки, побрел, распахивая тяжестью своей неглубокий снег чуть не до земли. За ним брели уже легко Таисий и молодые бабы.

Старики, выходя из рытвины, благодарили!

- Спасибо тебе, молодший!

На выходе из балки Улька поцеловала Сеньку в ухо, а когда от щекотки он пригнул голову к плечу, еще раз поцеловала в губы.

Старицы ворчали:

- Рушит устав, сука!

- Окажем миру укрытое скаредство наше - тогда што?

- Да, што! Богобойны люди наплюют нам и отшатнутся...

- Надобе изъять ее! - сказал старец, последним выбредая из балки. - Не перво деет так...

На ровном месте, кинув сумы полукругом, все, кроме Сеньки, Ульки и Таисия, сели отдохнуть.

Старцы окликнули Ульку:

- Подь к нам!

Таисий с Сенькой отошли вперед, но, видя отдыхающих, остановились. Старцы велели Ульке встать в середку полукруга, старики, отдыхая, молчали, другие не смели говорить раньше древних.

Таисий сказал:

- Ну, брат, ладят судить твою временную женку, должно за целование!

Сенька оглянулся:

- Пойду я, Таисий, заедино руки марать, перебью эту сволочь, как кошек!

- Мы без них попадем в Москву, да скрываться надо будет... с ними везде станем вольно ходить, все знать!

- Ночью на кладбище я не искал жену, мне дали эту девку, стала она, не ведаю на долго ли, моей... своих в обиду не допущу! Пойду...

- Остойся, чуй, у них правило - в тай чини блуд, пьянство, но кто всенародно окажет свое бесстыдство - убивают...

- Не велико бесстыдство... клюнула в губы.

- Ты горяч, я холоднее - пойду я...

- Поди и скажи им!...

- Я знаю, что скажу!

Таисий подошел к кругу. С сумы, лежавшей на снегу, встал отец Ульки, шагнул к Таисию, подавая топор, руки у старика дрожали, глаза слезились, сказал:

- Атаман, убей... Едина она у меня дочь, но круг велит - поганит устав...

Он вложил в руку Таисию топор.

Улька низко опустила голову, лицо стало бледно как снег, пятна намазанной сажи резко пестрили лоб и щеки.

- Убей стерво!

- Сука она!

- Архилин-трава, убери с очей падаль! Таисий взял топор, заговорил спокойно:

- Устав ваш ведом мне, он свят и строг, и не должно его рушить никому.

- Убей суку!

- Убью, только вам всем тогда брести в обрат на Коломну!

- А то нам пошто?

- Пошто на Коломну?!

Все поднялись со своих мешков на ноги. Таисий так же невозмутимо продолжал:

- Мой брат, старцы, любит его дочь! - Он лезвием топора указал на старика. - Убьем женку, Григорей уйдет на сторону... у нас зарок - не быть одному без другого...

- И ты уйдешь, Архилин-трава?!

- Уйду и я... под Москвой еще застава, она вас оборотит, так легче вам брести в обрат от сих мест, чем от Москвы!

Старцы заговорили:

- На Коломну не попадем...

- А и попадем, там смертно...

- Архилин-трава, убей суку!

- Молчите вы, волчицы! - замахали старицы на молодых.

- Мы отойдем... посоветуем - жди! - сказали старцы, и все трое отошли в сторону.

Таисий с топором в руке ждал.

Сенька тоже стоял не двигаясь.

Улька стояла по-прежнему, только по лицу у ней текли слезы.

Старики подошли, сели на свои мешки, один сказал:

- Атаман, ватага старцев порешила тако - Улька идет меж стариц и будет в дороге с ними ж везде... Коли Григорей избрал ее - той воли мы ни с кого не снимаем... А в городу, где добрый постой уладим, там и пущай сходятся для ложа...

- Мудро рассудили! Пусть будет так.

Все поднялись, навесили мешки, и ватага побрела с пением:

Не прельщуси на все благовонны цветы, Отращу я свои власы По могучие плечи, Отпущу свою бороду по белые груди...

Часть вторая

Глава I. Царь и Никон

В пыльном тумане померкло солнце. Люди копошились в пыли, чихали, кашляли, отплевывались. Широкими деревянными скребами сгребали на стороны в канавы, где гнила всякая падаль, дорожный песок и пыль. Иные за ними мели, чтобы было гладко... ямы ровняли, ругались негромко:

- Штоб ему, бусурману, как поедет зде, ребро сломить!

- Не бусурман он! Православный, грузинской(166), в недавни годы к нашим в потданство объявился...

- Вы, черти у бога нашего! Работай больше, говори меньше: стрельцы близ - доведут, палками закусите!

Недалеко трещало дерево - стрельцы ломали ненужные постройки или такие, которые загораживали проезд в Москву грузинскому царю.

Июня, в 18-й день, 1658 года усердно чистили московские улицы и закоулки, а по площадям, крестцам и людным улицам, поколачивая в барабан, ходили бирючи, кричали зычно:

- Народ московский! Великий государь, царь и великий князь всея Русии, самодержец Алексий Михайлович указал:

"В Китае, в Белом городе и Земляном валу - в улицах, которыми идти грузинскому царю Теймуразу, и на пожаре(167) шалаш харчевников, и полки, и скамьи торговые, и мостовой лес(168) и в тележном ряду прибрать все начисто. И в Китае-городе, во рву, что внизу церковь Живоначальныя Троицы - лавки, которые без затворов пусты, - сломать и мостовой лес, по тому ж все прибрать, чтобы везде было стройно(169)".

И великий же государь указал:

"На встрече грузинского царя у Жилецкой у Осипова сотни, Сукина, быть голове Михаилу Дмитриеву".

Были на встрече против грузинского государства царя Теймураза Давыдовича стольники комнатные, шестнадцать человек. Да с выборного сотнею князь Иван Федоров сын Лыков, а в сотне у него было стольников двадцать восемь человек.

Головы у стольников: князь Алексей Андреев сын Голицын - у него в сотне восемьдесят пять человек.

Никита Иванов сын Шереметев - у него в сотне семьдесят девять человек.

У стряпчих(170) князь Иван, княж Борисов, сын Репнин(171) - у него в сотне девяносто четыре человека.

Солдатские полковники с полками: Аггей Алексеев сын Шепелев(172), Яков Максимов сын Колюбакин.

Июля, в шестой день, великий государь царь Алексий Михайлович указал потданному своему грузинскому царю Теймуразу Давыдовичу на приезде свои великого государя пресветлые очи видеть и у стола быть в Грановитой палате.

В этот день приказано было не торговать и не работать, нарядиться в чистое платье: "у кого что есть праздничного".

Нищим указано настрого: "Рубы худые не казать! Мохрякам божедомам на улицах ни сидеть, ни лежать, а быть на своих "божедомных дворах"(173)!"

Во время въезда царя грузинского народ залезал на тын, на балконы и крыши домов.

- Гляньте! Бородатой грузинской царь, а борода, вишь, длинна да курчава...

- Бог ума не дал, пальцем не тычь, сами видим!

- В своей, вишь, корете едет!

- Чай, он не мохряк, а царь!

- Браты, а хто у его пристав?.

- Боярин Хилков(174) - князь!

- Де-е-тки-и!

- Чого тебе, дедко?

- Перед коретой чужеземного царя хто скачет?

- Голова стрелецкой, Артемон Матвеев!(175)

- Ой, а быдто он молочше был?

- Ты старишь - и мы с тобой!

- Эй, задавят! Сколь их в цветной-то крашенине?

- Дворяне все! Конюшенного чину, а ты, знать, не московской?

- Я-то?

- Да!

- Много нас! На работы взяты в Москве, а я - каменотесец Вытегорского уезду...

- По говору знать: токаешь...

- Ай да конюхи! Все в атласном малиновом...

- Не все! Окроме червчатых есть лазоревые кафтаны,...

- Баско!

- Ах ты, новгородчина! Говори: красиво!

- Пущай по-твоему: красиво, а не одна на них мужичья копейка виснет.

- Поговори так - за шею повиснешь!

- Браты, гляди - дьяки верхом!

- Да... дьяки... Симановской с Ташлыковым.

- Не в приказе сидеть - за коретой ехать!

- Все с протазанами!

- Бердыши не гожи! У Протазанов топоры - те, вишь, начищены!

Народ хлынул в Кремль. Бояре палками очищали путь карете царя Теймураза. Ближние ко дворцу люди видели грузинского царя, вышедшего из кареты. Встречали стольники: Никита Иванович Шереметев да Иван Андреевич Вельяминов. С ними дьяк Василий Нефедов.

Степенный боярин в золотной ферязи вышел из сеней на красное крыльцо, отдал царю низкий поклон. Дьяк громогласно пояснил:

- Встречает тебя, величество царь Теймураз Давыдович грузинской, боярин государев ближний, Василий Петрович Шереметев!.

Хотя бояре, приставленные к порядку, больно били палками, но упорные, стоя близ красного крыльца, видели: на красном крыльце от сеней Грановитой палаты в бархатных малиновых терликах стояли жильцы с протазанами, иные с алебардами. Толпа громко гудела, считая:

- Один, два, три! - Подсчитали как могли.

- Сколь их!

- Шестьдесят два жильца!

- Не все - воно двенадцать в желтых объяренных, а во еще десять в лазоревых...

- Народ, расходись! Государь с гостем кушать сели-и...

- Не наше горе! Они вволю поедят...

В то время как встречали царя Теймураза, Никон в крестовой палате сидел в ожидании на своем патриаршем месте в полном облачении: в мантии с источниками, скрижалями. На груди патриарха под пышной бородой висела на золотой цепи украшенная диамантами панагия. Правая рука держала рогатый посох, конец посоха дробно, не без гнева, стучал по ступеням патриарша сиденья. Патриарх вытягивал шею, прислушиваясь к гулу толпы: он слышал, что гул этот стихает. Царя грузинского ввели в палаты. Патриарх хотел бы видеть всю встречу, но не позволял сан стоя быть у окна.

- Христианин... а так же, яко грек, на турка глазом косит... в тех царях вера сумнительна, кои близ турка живут!...

Смелый человек - Никон, но мелкое самолюбие и тщеславие губили его... малейшая обида, обидное слово, сказанное иным необдуманно, делали врагом вчерашнего друга...

Бояре знали эту мелочную обидчивость, дразнили патриарха словом едким, как бы сказанным самим царем, и Никон несдержанно говорил о царе злые слова; бояре эти слова передавали царю, и царь все больше отдалялся от патриарха.

- Смерд - собинный друг царя!... Смерд! Кто пишется наравне с царем, а кажется больше государя? Государи не пишут- печать кладут, он же, смерд, пишет рукой полностью: "Великий государь святейший патриарх всея Русии Никон..."

Теперь, когда совершился въезд грузинского царя, Никон понимал, что его приглашение всегдашнее - благословить государево пиршество - должно давно состояться, посланца же от царя нет, и патриарх не дождался, крикнул:

- Боярин!

Из патриарших келий вышел на его зов человек с хитрыми глазами и равнодушным лицом, патриарший боярин Борис Нелединский.

- Иди, боярин Борис, к государю и вопроси от моего имени: "Што-де сие значит?" Он же царь, поймет, о чем вопрошаю.

Боярин молча поклонился, ушел.

Никон, еще более злясь, от нетерпения стучал громче посохом по ступеням патриарша места.

Недалеко, в простенке окон, часы, устроенные в паникадиле, - шар с цифрами, идущий горизонтально мимо неподвижной стрелки, показали час прошедшего времени, как ушел боярин. Нелединский вошел, потирая лоб, и, кланяясь, сказал:

- Без толку ходил! Едино выходил лишь поруху имени твоему, великий господин святейший...

- Какая и в чем поруха?

- Богданко Хитрово не пропустил меня, святейший патриарх, и еще палкой по лбу ударил, как посадского, а когда сказал: "Я от святейшего патриарха иду", ответил: "Не дорожись своим патриархом", да удар повторил, едино лишь не по лбу...

Никон сошел со своего патриарша места, сел к столу, написал царю малое челобитье, прося расследовать и наказать дерзкого боярина.

- Снеси сие: пропустят!

Боярин удалился. Никон сел на прежнее место и без мысли глядел на освещенный изнутри, идущий с цифрами мимо часовой стрелки шар. Он не успел дождаться патриарша боярина, вошел государев боярин Ромодановский(176). Ромодановский вошел, не снимая серебристой тюбетейки, закрывавшей лишь макушку головы; он был похож на большую рыбу, идущую торчмя на красном хвосте: на боярине серебристой парчи ферязь без рукавов, рукава алой бархатной исподней одежды расшиты жемчугом, ферязь - летняя, суженная книзу из-за сытого брюха, выпиравшего наружу; у подола ферязи виднелись короткие, толстые ноги в сафьянных красных сапогах; носки сапог глядели на стороны. Боярин истово молился образам, а Никон глядел на него недружелюбно и думал: "От этого дива(177) зло получить не диво..."

Патриарху боярин поклонился земно и к руке подошел, от него пахло хмельным. Заговорил Ромодановский тихо и ласково:

- Великий государь господину святейшему патриарху Кир Никону шлет милостивое пожелание - долгое сидение на патриаршем столе, дабы ведал он и опасал от церковной крамолы храмы, киновии и приходы церковные...

- Сколь сил моих хватает - блюду... то ведомо великому государю не от сей день!

- И еще... великий государь сетует много на тебя и в гнев вступает, что пишешься ты наравне с ним "великим государем..."

- Холоп! Великий государь волею своею указал мне писаться тако...

- Я - холоп... великий господин, но холоп государев, а великий государь самолично указал мне довести тебе не писаться отнюдь великим государем - отселе я холоп не твой и перед тобой боярин буду...

- Да будь ты проклят и с родом своим!

- Неладно, нехорошо, великий господин святейший... пошто на мою голову проклятие - я исполняю волю великого государя, говоря тебе вправду...

- Ты сказал все! Иди от меня, вид твои - лисий, а глаз и норов - волчий...

- Проклятие сними, и я уйду, раб смиренный, и благослови, владыко...

- Снимаю! Не в храме проклял - иди с глаз моих!...

- Даром гневаешься, господине патриарх, а гневен ты, што не позван к государеву столу?... Так знай - ни единый из духовных отец не зван на нонешнее государево пиршество...

- Стол без архиерейского благословения есть трапеза, уготованная бесу!

- Великий государь Алексей Михайлович, царь православный, так же царь грузинский Теймураз Давыдович греко-византийское исповедание древле от отец своих приял, и бесу тут не место...

- А давно ли они, грузы и арменя, Астарте(178) поклонялись, и ведомо ли тебе, государев холоп, што Астарта - мать тьмы и нечестия - языческая?

- Не ведаю и ведать того не желаю; ты же знай, што нелюбье к тебе великого государя живет на том: "да не пишешься ты от сей дни великим государем!" Тебе было дозволено по милости царя-государя как отцу духовному писаться со словом "смиренный"; отринув "смиренный", возымел гордость ты на владычество царства...

- Иди, не языкоблудь!

- Ухожу - благослови, святейший владыко.

- Уходи, уходи! Видеть мерзко - бес да помазует тебя смолой замест миро...

Боярин, ухмыляясь в усы, ушел.

- Собаки! Псы лютые! Вот как они со мной стали невежничать. Царь! Царь - тому причина! Царь? А я - патриарх! А ну-ка, учиним мы царю смятение?

Никон помолчал, потом громко позвал:

- Иван!

Из патриарших келий вышел лысый патриарший келейник Иван Шушерин.

Патриарх был разгневан. Он снова сошел со своего патриарша места, стал ходить большими шагами по палате, панагия звенела цепью на его груди. Проходя, пинал вещи, стулья, кресла, скамью - все, что попадало ему под ноги. Не глядя, спросил:

- Исписал?

Келейник чинно отдал поклон.

- Заборовский(179) дьяк сказал: "Не можно дать! Едва лишь списано... давать писмо, когда в книге будет"... и ушел; да наш бывший подьячий Петруха Крюк дал без него, молыл: "Чти, верни скоро!"

- Чти, коли дал!

Патриарх сел на свое место и, видимо, успокоился. Положив обе руки на рога посоха, выставя бороду, а голову пригнув, он, не мигая, глядел на чтеца.

- "...и как царь Теймураз Давидович был у великого государя у стола и великий государь Алексий Михайлович сидел на своем государеве месте, а грузинский царь сидел от государя по левой стороне, в первом окне от Благовещенья, и стол был поставлен ему каменной(180). Да на том же окне позади царя грузинского, на бархате золотном, стояли четверы часы серебряны, взяты из Казенного двора..."

- Дураков дивят богатством, а мало годя опять в кладовую спрячут...

Сказав, Никон приподнял над посохом голову. Архидиакон Иван Шушерин продолжал:

- "У того же окна стоял шандал стенной, серебряной, а на другой стороне, в первом же окне от Ивана Великого, стоял кувшин-серебряник большой с лоханью..."

Никон снова заговорил:

- Если бы собрать все слезы обиженных, обездоленных за это серебро, то и места им в лохани с кувшином мало бы было...

Чтец, переждав патриарха, читал:

- "...по сторонам россольники высокие, взятые с Казенного двора. На другом окне от Ивана Великого, что по правой стороне от государева места, на бархате золотном стоял россольник серебряной большой да бочечка серебряная золочена, мерою в ведро..."

- Ренским налита...

Чтец, слегка вскинув глазами на патриарха, продолжал:

- "...у того ж окна на правой стороне шандал стенной, серебряной. На окне на первом, что от большого собору, серебряник с лоханью, взяты с Казенного..."

- Ну, чти, кто гости были?

- "...и у великого государя были у стола и сидели от государева места по правой стороне меж окон, перед боярским столом, за своим особым царевичи..."

- Те дураки, которым от распрей дома тесно стало, так они кинулись на чужую поварню брюхо ростить...

"Ох, изобижен крепко патриарх!" - подумал Шушерин и осторожно продолжал:

- "...царевичи: Касимовский Василий(181) да Сибирские(182), князь Петр да князь Алексий, а грузинской царевич Николай у стола не был за болезнью..."

- Опился и объелся до времени. Чти!

- "...у великого ж государя бояре ели в большом столе: князь Алексий Никитич Трубецкой(183), Василей Петрович Шереметев, князь Иван Андреевич Хилков, окольничий(184) Василей Семенович Волынской(185), а с ними думной дьяк Семен Заборовский. Дворяне московские и жильцы. Головы стрелецкие тож. Да у великого государя ели попы крестовые(186), а сидели за столом от церкви Ризположения ниже рундука".

- Царю не надо патриарха, епископов... прикармливает нищих попов: ими думает церковь блюсти!

Никон встал и, не сходя со ступеней патриарша кресла, кинул посох; он загремел по полу, один рог у него отпал. Сойдя, патриарх сказал Шушерину, неподвижно стоящему с тетрадью в руке:

- Список последнего пиршества сохрани на память, Иван!

- Пошто, святейший господине, последний?

- Познаю душой, не быть мне отныне за царским столом! Горек хлеб, облитый слезами голодных...

Шушерин, поклонившись, сказал:

- Уладится!... Государь к святейшему другу вернется... нет у него иных... краше...

Никон глубоко вздохнул; подумав, ответил:

- Собаки, Иван, подрыли нашу, подворотню... залезли на двор церковный, по лестницам пакостят - худо сие! Бояре - те собаки! Дай другой посох... звонят... помолюсь, идем к службе...

Звонили вечерню к празднику.

Царь не был у праздника в Казанском, на празднике Ризположения, где ежегодно с раннего утра бывал, и тут не был в Успенском соборе. Никон знал: враги настолько одолели не в пользу ему, что развели его с царем, быть может, навсегда...

"Уйду! Пусть избирает другого друга..."

Отслужив обедню, сказал проповедь, причастился, готовясь к подвигу, снял с себя патриарше облачение, надел монашеское.

- Аки пес на свою блевотину не идет - да буду проклят, ежели вернусь вспять!

Никон уходил из собора. Толпа молящихся бесновалась, кричала, особенно женщины.

- Уходит святейший!

- Милые, не пущайте!

- Это он так, вид смиренный кажет...

На паперти Никона, одетого в черную мантию и клобук такой же, встретили государевы посланные бояре. Вместо врагов своих Никон ждал самого царя с просьбой остаться. Этого не случилось. Увидя Стрешнева Семена, патриарх глубже на голову надвинул клобук и крепко сжал губы, глаза его стали мрачными. Стрешнев тихо сказал Трубецкому:

- Князь Алексей, скажи ему ты...

Трубецкой, сняв шапку, покрестился наддверному церковному образу; обратясь к Никону, строго сказал:

- Государь приказал тебе не оставлять патриаршества! Пошто умножаешь и без того растущие смуты церкви? Не гневайся- смирись! Ты покинул архиерейские одежды, оставил посох святителя Петра... Уподобясь монаху, благословить не можешь, и я против того не прошу твоего благословения. Сан твой - твоя власть! Власть есть закон твой - пошто попрал ты свой закон? Не покидай паству... не устрояй церковь вдовой...

Кругом кричали богомольцы:

- Не покидай!

- Не оставляй нас!

Когда утихли крики, Никон ответил Трубецкому. Он выпрямился, и лицо его приняло суровое, каменное выражение:

- Всуе вопрошаешь мя! Твори волю пославшего в ином месте... не поучай от законов праздно... тебе ведомо, кто сии законы рушил и через ких врагов гнев его изгоняет меня!

- Не уходи, бойся гнева государева!

- И ныне, и присно, и вовеки! Мой государь - господь бог! И нет иных государей, чтоб повелеть мне...

Никон сбросил на руки дьяконов, стоящих близ, мантию и клобук. В скуфье черной, в рясе монашеской вышел из собора. Бояре вернулись обратно к царю, а Никон, пройдя Кремль, пошел в Китай-город по Никольской улице. Он, идя мимо лавок иконников, раза два сел отдыхать на рундуки у дверей. За ним от собора шла толпа людей, кричали в толпе:

- Горе церкви!

- Пошто ушел, святейший?! Никон, отдыхая, поучал толпу:

- Окоростовел я от лени... мало поучал вас правде... и вы окоростовели от меня! Вот вы лицемеруете со мной - вы жалеете, что ушел я, а не вы ли недавно грозили побить меня камнем за еретичество? Не вы ли называли меня иконоборцем?

- Не мы, святейший господин!

- То неразумные от нас!

- И ныне... говорю я вам! Многие и многие беды падут на землю нашу... бременят ее войны без конца... Вы зрели и радовались вчера, позавчера... чему? Приезду грузинского царя! Пошто приезд его к нам, не ведаете, а я скажу: "Чтоб собрал царь грузинской свое войско и прислал на войну свейскую... прискачут всадники из земли теплой, а воевать станут землю студеную, и там они до единого костьми лягут! Им не переносно зачнет быть поле, покрытое болотами, мхами, лихоманками, обвеянное ветрами несугревными..."

- То правда-истина!

- Патриарх не сказует лжи!

- Вы голодаете, а почему? Побор с вас тягостен - деньги надобны на войну! Деньги надо делать, а из чего? Серебра нет! Прикиньте умом, как их делать?

- Знаем!

- На шкуре оттого рубцы есть!

- Иные без рук, без ног стали!

- Из меди куют рубли!

- Из меди... дети мои, потом будете знать больше, какова та медь!

Степенный купец, подойдя, прислушался, отошел скоро, покачал головой, сказал - многим слышно было:

- Бояре не дадут патриарху по улицам ходить пеше - крамольны его речи... вот ужо познаете мои слова!

На Воскресенском подворье монахи с поклонами встретили патриарха в смирной одежде. Иные кланялись особенно низко, иные злорадно ухмылялись в рукав и перешептывались:

- Кончил... будет ему над нами строжить!

- Нет! Гордость какая! Сам ушел!

- Гордостью господь его не обидел...

- Ой, спохватится сторицей!

- Чего вы радуетесь? Вернут, ужо увидите!

- Не дай бог!

- Опять зачнет к нам вдовых попов загонять!

- Бражниками, неучами величать...

Никона с поклонами отвели в его просторные кельи, и хотя было лето, решили протопить, чтоб не пахло где сыростью...

Никон помолился, потом полежал, потом стал ходить по кельям, а к ночи перед сном сел к столу и написал царю письмо:

"Се вижу на мя гнев твой умножен без правды и того ради и соборов святых во святых церквах лишаешись, аз же пришлец есмь на земли и се ныне, дая место гневу твоему, отхожу от града сего... и ты имаши ответ перед господом богом о всем дати. Никон".

Иван Бегичев беднел... Слухи из Москвы шли не в пользу ему. Никон ушел с патриаршества, а на него-то захудалый дворянин с Коломны крепко надеялся: хорошо знает Бегичева Никон, явись - упомнит и властью патриаршей превыше государевой устроит беломестцем, тогда все наладится. "Ушел?! - не верилось Ивану Бегичеву, - лгут людишки! Многим Никон очи колет, придумали уход патриарший". Еще то: на кого надеялся Бегичев, Иван Каменев обманул, бежал тайно с приятелем своим, да в подполье избы, где жили, оставили двух убиенных датошных мужиков. Заглянет кто в подполье на мертвый дух, узрит, доведет воеводе, и ему, Бегичеву, в ответе стоять в губной избе. Пришлось старому дворянину самому потрудиться - убрать грех, хотя от родов в его руках ни мотыга, ни лопата не бывали. Ночью, при свече, рыл Бегичев глубокую яму в подполье и злился: "Наглый обман! Нельзя обиду спустить... колико на его доверье плюнули, то заплатить за худо лихом Ивана Бегичева не занимать!" Обида на обиду склались в одно: едва лишь вернул с войны ляцкой товарищ главного воеводы Семен Стрешнев, Бегичев, не мешкая долго, направил к нему с бойким парнем грамоту борзо писанную с обидчиком Иваном Каменевым, черным капитаном, а на грамоте рукой Бегичева приписано было: "Прочтенное сие писмо испрашиваю боярина Семена Лукьяныча вернуть с подателем оного Лучкой, моим дворовым холопом".

Лучка дворовый вернулся, письма же не принес, сказал:

- Князь Семен глянул, спросил: "От кого рукописанье?" - "От господина моего, Ивана Бегичева с Коломны!" - ответствовал я. Боярин же меня погнал, а перед тем грамоту твою изодрал и на ступени крыльца кинул: "Иди, парень, по-мягкому! господину своему ответствуй тако: не стал боярин чести его худого измышления и от сих мест пущай не трудится письмом - грамотнее не будет и богаче также... пора разума искать, не молод есть!"

Вскипел Иван Бегичев и, что с ним было редко, боярина про себя облаял матерно.

Раздумался, пожалел - не дошли его попреки до князя Семена- перво, другое - чуть не дураком обозвал и третье - не вернул рукописанья, по красовитости с изографией сходна. Мыслил старый дворянин поучиться писать подобно. "Эх, и этому, коли случай, не худо будет воздать лихом! Приобык сидеть дома, а надо-таки в путь собраться!" Надел Бегичев летний кафтан синей каразеи(187), мало выцветший на плечах, вынул из клети мурмолку-шапку. Шапку долго в руках вертел и думал: "Шапка в полторы четверти... она-таки зимняя да легкая... верх куний мало попрел - ништо! - на отворотах жемчуги целы - всяк зрит дворянина".

Не было еще и полудня, сел в тележку, приказав впрягчи ступистую лошадь. К Москве приехали рано, по холодку. Пристать велел за Земляным валом, подале двора нищих, у харчевой избы; сказал дворовому:

- Выкормишь коня, вороти к дому... не ждите: в Москве побуду!

"Ежели, - думал Бегичев, - Никон сшел, то не изгнанный - сам. Честь и власть патриарша с ним, а чтоб не мешкать, не упустить время его отъезда, то испросить немедля, беломестцем чтоб мне..."

В харчевой избе старый дворянин водки добрую стопку выпил да щей свежих с вандышем(188) похлебал: была пятница, день постный.

А как пошел по московским улицам вонючим и пыльным, спохватился: "Пошто, неразумный старик, возника угнал в обрат?"

Небо набухало сизым. От частых церквей, узких улиц с нагретыми бревнами тына долила жара, ноги слабели. Шапку снял - тяготить стала, - шапку нес под мышкой... "Торопиться, правда, нечего, прибреду на торг к Спасскому... у Спасского завсегда попы, а кто больше их о патриархе ведает, все узнаю... От тиуньей избы к патриарху да после того по кружечным дворам побродить, не нападу ли на Ивана Каменева или его товарыща?"

На крестце улиц на тыне висела пожелтевшая бумага, на ней крупно написано от царского имени запрещение:

"Купцом и иным торговым людем не покупати в Литве хмелю. Хмель в Литве поганой! Баба-ведунья наговаривает скверно на покупной хмель, и быти от того хмелю злому поветрию".

Прочитав бумагу, изрядно порванную и грязную, Бегичев подумал: "Черная смерть утишилась, мало живет где, а бумагу изодрать боятся - пущай-де пугает народ".

Еще раз пожалел Бегичев, что отпустил лошадь: жара одолевала, хотелось пить, а до Москворецкого моста идти далеко. До квасных чанов, что на болоте у бойни, мало ближе, чем и до моста. Поторговался Иван, нанял извозчика к мосту за копейку.

Доехали. Запыленный, со звоном в ушах, Бегичев слез, отдал деньги, пошел к мосту, забыв о питье. Извозчик крикнул ему вслед:

- Эй, може, тебя дале подвезти?!

Бегичев привычно, на ходу, вытянув шею, как конь, вполоборота, повернулся, крикнул со зла:

- Крутил, молол, дурак! Мимо Царицына луга везти было ближе... воздух легче.

- Там бы нас ободрали лихие, сам дурак!

Перейдя мост, старый дворянин повернул в сторону Москворецких ворот. Не доходя, зажал нос от вони: по берегу реки были живорыбные чаны да торговые скамьи крытые. Подальше справа, немного в гору, - Мытный двор: в нем собирали пошлину за живность и пригнанный на продажу скот.

Бегичева чуть не сбили с ног коровы; под ноги лезли овцы: они спешили к воде пить. Блеянье, мычанье, матерщина мужиков с замаранными навозом посконными кафтанами. Мужики норовили загнать скот за тын Мытного двора, мальчишки-подпаски, подтыкав подолы своего отрепья, бегали за овцами, шлепали по воде ивовыми палками. Иные бились с гусями, загоняя за тын того же двора. Гуси гоготали, крякали утки, петухи взлетали на бревна тына, кукарекали.

- Экое столпотворение! Тьфу!

Впереди Ивана Бегичева и навстречу ему от Москворецких ворот брели люди, широко расставляя ноги. Бегичев тоже побрел, скользя площадью, заваленной навозом; оглядел замаранные сапоги желтого хоза, подумал: "Попадешь в куриное - подошвы истлеют... Эх! Надо бы хоть извозчика до Красной рядить..." Прошел ворота, подымаясь в гору к церкви Покрова (Василий Блаженный). Не доходя церкви, от тесноты загороженной надолбами, все еще идя в гору, пожалел, что забыл взять плат "уши ба завязать". Здесь стоял такой крик, что и Мытному двору не сравниться. Тот крик шел от ларей, крытых дранками. Из лубяного коробья торговки бабам всей Москвы продавали белило-румяно.

- И, рядится! Чего те, шальная? Глянь на себя - ведь сажей обмазана!

- Змий ты стоголовой, сажей! А сама чем торгуешь?

- Не как все! Мое опрично белило-румяно - тебе же губы, щеки с из-под сажи кирпичом натерли-и! Глянь - дам зеркало! Не веришь? Глянь!

- А вот! Кому золы? Сеяная...

Кричали торговцы золой, стоя в ряд у ларей, и поколачивали в свои лукошки; из лукошек порошило сизым, у прохожих ело глаза.

- Вы, нехрещеные, чего в лукно свое дуете? Копоть очи ест.

- Сухим посыпаем - ништо-о! Вы худче: вы бабам рожи мараете - вон хари какие намалевали! Паси лошадь: понесет, гляди.

- У, разбойники!

Бегичев продирался вперед. По Красной площади ходили стрельцы без бердышей, с батогами в руках, следили за мелкими торговцами, порой разгоняли толпу:

- Народ, не густись в кучу!

- Кошели береги!

- На торгу столь татей, сколь у вас тятей!

Разгоняя народ, обступили торговца с лотком сдобных калачей.

- Ведом тебе, торгован, государев указ?

- Какой сказ, служилой?

- Ушми скорбен, дурак, - указ государев!

- Ну и што?

- А то: "с веками(189) по рядам, нося калачи и белорыбицу, не ходить"!

- А как еще?

- Так! Торговать указано вам у Неглинного "накрывся со скамьи".

- Там, служилые люди, Никольской близ, а на Никольском мосту - пирожники: нам урон!

Подошел другой, тоже с лотком, калачи прикрыты дерюгой:

- Поди! Чего их слухать, я сам затинщик(190), и воно двое идут с "веками" - оба стрельцы!

- Черт с ними! Идем к кади квас пить.

Бегичев пошел испить квасу. Идти за стрельцами было легко: народ расступался. Стрельцы говорили:

- Лавки пятую и десятую деньгу дают, а эти бродячие им рвут торговлю!

- С походячих ништо возьмешь - со скамьи бежат, потому обложено место...

- Ну в Китай-городе лавок довольно!

- А сколь довольно?

- Сто семьдесят две!

- Есть пустые... полных лавок мало, пол-лавки да четь лавки.

- Всё бы ништо, моровая язва повывела торговый народ! Выпив квасу, Бегичев прошел к тиунской избе(191), что близ Покрова стоит.

- Совсем оглушили, аже дело забыл! Сизовато-голубым пылило небо. Казалось, вонь от рыбы, мяса, горелого теста висела над городом; было трудно дышать. Люди пыхтели, раскрывая рты, будто рыба без воды. Колокольный звон, матюги с вывертом, божба и крики погони:

- Де-е-ржи татя!

- Хрещеные! ребята-а! зря имаетца - не я, вот бог...

- Я тя подпеку - зря? Волоки на Съезжую.

Бегичев посторонился в толпу, вора протащили в сторону Земского двора. У тиуньей избы Бегичев остановился. Толпа плохо одетых попов галдела, держа в руках знаменцы (разрешение служить). К Бегичеву подошли, наперебой заговорили:

- Служить, хозяин?

- Наймуй меня: не пил, не ел!

- Я тож постной, меня.

- Далеко ехать... я с Коломны...

- Пошто ехать? Побредем - в пути лишь брашном да питием малость...

Бегичев подумал: "Отказать - будут несговорны..." Он схитрил:

- После найму! Прежде дело...

- Управься с ним!

- Найму, только к делу совет потребен...

- Наш?

- Ваш, отцы.

- Готовы! Чего знать надо?

- Только чтоб дело твое чисто: мы не разбойны...

- По-разбойному вон те, что у моста дерутся.

- Мне изведать надо, где нынче патриарх. Мое дело до него...

- Дело малое: был в Китай-городе на Воскресенском!

- Э, батька, был, вишь, уплыл - сшел в Кремль на Троицкое...

- Кремль ведаю мало: как ближе идти на Троицкое подворье?

- Ну, младень старой! Ха... дороги на Троицкое не ведает? Ха...

Бегичев, ковыряя пальцем, поднял вверх свою седую острую бороду:

- У Семена Стрешнева бывал, а дале как?

- Так тут рядом! Там же двор Шереметева с церковью Борисо-Глеба.

- Убродился я... в Троицкие ворота заходить не близко...

- Пошто в Троицкие? Иди вон оттуда с Никольских, да не по Никольской, а по Житной улице - десную тебе станут государевы житницы, ошую подхватят поповские дворы... за ними проулок с Житной на Никольскую, узришь малу церковь - то будет Симоново подворье с Введением, а супротив и Троицкое.

Пристал еще попик с тонкими выпяченными губами, насмешливый:

- Тебе, може, после патриарша отпуска к великому государю потребно, так от Троицкого Куретные ворота в сотне шагов!

- Мыслю и к великому государю: я - дворянин и сородичи есть, жильцы Бегичевы, только как туда идти, думать надо...

- Чего думать-то?

- Как чего... думать потребно!

- А ты вот дай по роже караульному стрельцу у Куретных, он тя коленом в зад вобьет на государев двор!

Не дожидаясь ответа, повернулся к толпе попов.

- Батьки, грядем, укоротим срамотную безлепицу... - маленькой сухой рукой ткнул в сторону Спасского.

Подходя ближе к Спасскому мосту, у края оврага, как черные козлы, волочились два попа: один в черной рясе, другой в длинной манатье. Они стояли на коленях, вцепившись один в бороду, другой в волосы. Наперсные кресты на медных цепочках ползали по песку, сверкая, двигались за коленями дерущихся. Те, что от тиуньей избы подошли, кричали:

- Спустись, безобразие пьяное!

- От вашего срамного деяния нас к службе не берут!

- А вот я вас по гузну ходилом!

Получив по пинку в зад, драчуны встали на ноги - потные, с прилипшими к лицам волосами, в кровавых ссадинах.

- Небеса сияния огненна исполнены, а они будто квасу со льдом испили...

- Теперь, не простясь, литоргисать зачнете?!

- Я ему прощусь ужо! - сказал поп в рясе, одергивая бороду.

В манатье поднявшийся заговорил, сплевывая в сторону:

- Выщиплю ужо бороду, как Годунов Богдану Бельскому(192), штоб царем не звался; тебе же не быть, безбородому, попом!

- Ну, уберите грех, проститесь!...- кричали попы, а Бегичеву сказали, указывая на попа в манатье:

- Вот тебе, дворянин-хозяин, поп! Он обскажет, где Никон: вчерась ходил к нему за милостыней.

- Тебе пошто к Никону?

- Ведает меня... призывал... - солгал Бегичев.

- Никон ныне вменяет себя Езекилю пророку - возглашает, уличает! С Троицкого перебег на Симоново - чул, государь будет Симеона царевича поминать, да бояра царя отвели... Митру кинул, клобук надел и стал подобен нам, грешным!

- Сшел, да честь патриарша с ним?...

- Нет, не с ним, хозяин! Кинувший манатью святительскую уподобляется не то чернцу, а расстриге, ныне уж укорот дан...

- Какой ему укорот?

- Бояра крепко стеречь велят Никона, и ежели кто пойдет к Никону с переднего ходу, замест милостыни испросит пинка!

- И ты испросил? - полюбопытствовали попы.

- Прежде проведал - не испросил, ладно вшел с проулка.

- Чул я, батька: в Симоновом божьим гневом заходы сожгло... вышли тушить с образы да кресты, а их навозом забрызгало со святыней - навоз кипел...

- Иди на пожог не с крестом, а с багром да ведром!

- Все то чули! Худче кабы молонья кинулась в кельи - кресты обмоют, чрево же и у тына опростать мочно.

Поклонясь попам, Бегичев пошел к мосту, попы повернули к тиуньей избе. Идя, дворянин размышлял: "Брусят спьяну! Горд Никон, митры на клобук не сменит... пошто я налгал? Кремль и не весь, да знаю, приказы знаю... Иванову тоже". - Обойдя толпу зевак у книжных лавок на Спасском, дворянин пошел мимо церквей на Крови. Около церквей и церквушек ютились кладбища, от малорослых деревьев веяло прохладой.

- Квасу испить?...

- Гребни, перстни! - кричал парень, вертя перед лицом Бегичева золоченой медью. Натянув длинный рукав плисовой однорядки выше локтя, щелкал двумя гребнями из кости: - Гребни иму! Слоновые гребни мои не то вшу, гниду волочат. Эй, кому заело?

Бегичев обошел Земский двор: он плотно примыкал к Кремлю. Дворянин свернул вправо. Против Земского двора, на площади, - большой анбар дощатый: в нем торгуют квасом, сапогами, ветошью и свечами сальными. В анбаре множество народа, Бегичев побоялся, что в давке украдут кису с деньгами, отошел, пить квас не стал. Дошел до иконного ряда. Улица шире других, на рундуках около лавок сидели иконники и знаменщики(193) с купцами; старый дворянин решил: "Здесь простор, покупателя оттого мало, с иконниками не торгуются - грех!"

Эта широкая улица проложена на тот случай, что царь, выезжая из Кремля на богомолье, всегда ехал по ней. Отсюда и свернул на Никольский мост дворянин из Коломны.

Теснота на Никольском мосту, везде жующие люди - народ ел пироги, держа шапки под мышкой: в шапке есть грех. По обе стороны моста торговцы с лукошками. Пироги, как березовые лапти, торчали из лубья.

- Седин пятница! Кому с вандышем? - А вот с вязигой!

- Кто с Кукуя, постного дня не боится, дадим с мясом рубленым!

Бегичеву захотелось есть: "Измяли в пути, а сколь ходить - неведомо..."

- Што стоит?

- Пирог - едина копейка!

- За Неглинным пирог грош! Пошто дорого?

- Пока ломишься до Неглинного, три пирога съешь - брюхо мнут... ишь народу.

- Давай с вандышем! Держи деньги.

- Тебе погорячее?

- Штоб не переденной.

- Пошто? все сегодня пряжены! - торговец, сдвинув к локтям сборчатые рукава, жирные от масла, рукой с черными ногтями полез на дно лукошка, вытянул Бегичеву пирог:

- В6, на здоровье!

Закусив пирога, Бегичев спросил:

- А где ба тут испить квасу?

- Протолкись к площади, мало к Неглинным: там кади с квасом да кувшины с суслом.

Испив квасу, Бегичев вернулся на мост. У Никольских ворот, когда он молился входному образу, нищие - рваные, слепые - пели: Кабы знал человек житие веку своему, Своей бы силой поработал...

Житье пораздавал на нищую, на братию убогую...

"Ох, и тунеядцы же вы, прости бог... грех худо мыслить... Эх, господи!"

В Кремле, идя мимо каменных житниц, косясь на стрельцов, поставленных в дозор у дверей государева строенья, Бегичев снова упрекнул себя: "Пошто ты, Иван, лгал попам? Кремль знаешь, правду молыть не весь, а знаешь, на Ивановой бывал... в Судном приказе бывал и Холопьем тоже... а ну, попы сами лгуны!"

Житницы были справа, шли вплоть до Троицких ворот, и везде у дверей стрельцы. Слева тянулись поповские дворы с церковками, иногда с часовнями. Пройдя дворы, свернул в переулок, удивляясь хорошо мощенной улице: "Мощена добротно! Таких улиц в Москве мало, как эта Житная". В переулке в тыне увидал часовню, а за ней церковь: "То и есте Симоново!" В воротах с проулка, пролезая мимо часовни во двор, встретил монашка, видимо сторожа. Монашек оглядел Бегичева. Бегичев надел свой каптур с жемчугами на отворотах:

- Мне ба, отец, к патриарху!

- А хто те, сыне, изъяснил, што он у нас?

- Призывал меня патриарх! - снова солгал Бегичев и, порывшись в кисе на ремне под кафтаном, дал монашку алтын.

- И не приказано, да пущу, поди коли зван! Добро, што отселе забрел... с переднего изгнали бы... в обрат пойдешь, иди сюда же...

- Место у вас широко: куда идти?

- Вон к тем каменным кельям, а у середней наглядишь высокое крыльцо, на него здынись и перво узришь горницу. Пойдешь крыльцом, не замарайся: с него нынче ходют для ради облегчения чрева...

Бегичев увидал, на крыльце по ступеням ползали навозные жуки. В воздухе жужжали мухи, тычась в лицо; со сторон крыльца сильно смердило... "Ужели здесь моему делу не ход, ужели надо к большим боярам попадать и к государю?" Старик, поднявшись на крыльцо, оглядел сапоги. Дверь в сени была приотворена, он вошел. Перед кельями в черном ходил послушник; в глазах испуг, спина горбилась, скуфья его была надвинута до бровей.

Бегичев, сберегая жемчуга старой шапки, осторожно сняв ее, покрестился наддверному образу средней кельи; помолясь, сказал:

- Мне ба к патриарху.

- Чуешь голос? Жди: сюда шествует...

Пригнув голову, Бегичев услыхал Никона: говорил гневно, голос и шаги слышались четко.

- Сколь раз приказывать?! Перенесите из крестовой моей, из хлебенной кельи, кадь медяную. Срамно патриарху на кремлевские святыни голое гузно пялить с крыльца, а дале не пущаете!

Другой голос ответил:

- Бояре не указуют пущать, а мы - раби малые, великий господине! Сказывают: поедет в Иверской ли, в Воскресенской монастыри - пустить! По Москве-де не пущать... гулящих людей много ту, готовых к бунтам того боле есть, а он-де народ мутит, перебегая по подворьям...

- Мардария дайте! Ивана диакона тож, наскочили аки псы - рвут, не повернись! Ужо я им властью святительской проклятие возглашу на всю Русию! Мардария дайте!

- Святейший господине! Иван с Мардарием тебя на Воскресенском ждут!

Дверь широко распахнули. Никон, в черной бархатной мантии, с рогатым посохом в левой руке, шагнул в сени. Цепь патриаршей панагии сверкала, посох в руке дрожал. На голове Никона черный клобук с деисусом, шитым жемчугами, в пышной бороде густые поросли седины, похожие на серебряные источники его мантии. Строго взглянув на Бегичева, спросил:

- Кто есть?

Бегичев поклонился патриарху земно, поднявшись, подошел под благословение. Никон широко, троеперстно благословил.

- От бояр?

- Сам собой, святейший патриарх!

- Лицо - видимое, где - не упомню. Что потребно?

- Бегичев - дворянин с Коломны я... мыслил испросить у тебя, святейший, милости, чтоб мне беломестцем стать.

- Ныне бояра хозяева - их проси! Меня с царем разгоняют и тебя не допустят... не вхож к царю я и будто сплю: вижу злой сон! Не вхож! Лазарю праведному подобен, едино лишь - псов, врачевателей язв моих, не иму... ныне сами бояра замест псов лижут сиденье царева места... плети и шелепуги ины лижут, коими бьет он их! Я не таков, а потому не угоден... Пошли! - закричал патриарх на келаря, сопровождавшего его, и на послушника. Он махал свободной от посоха рукой: - Ушей ваших тут не надо! Уподоблюсь пророку: обличать буду смрад и Вавилон презренных святительской благодатью палат царских с прислужниками княжатами, шепотниками государскими! Испишу в грамотах ко вселенским патриархам, в харатьях кожных испишу - на то мне господь власть дал неотъемлемую, и ангел светлый еженощно сказует в уши мои: "Обличай угрозно, рщи немолчно, гонимый святитель!"

Бегичев поклонился патриарху:

- Прощения прошу, святейший господине! Грех мой велик в неведенье, что гроза пала на тебя, не чаемая мною...

Никон гордо поднял голову, возвысив голос:

- Грозу на нас пророк Илья соберет и обрушит ю на головы врагов наших, сокрушит их, яко заходы, кои спалило тут в миг краткий... Учул я, грек из Газы прибежал судить меня, ведая, что не подсуден! Лигариды да Софронии Македонские(194) по всему миру шатаютца, ищут, кто больше даст им... они, греки, благодатью церковной торгуют, равно и стеклянными каменьями замест драгоценных, табун-травой(195) торгуют! Слова льстивые, мрак духовный, подписчики, подметчики против истинной веры христовой... Разбойники в митрах и мантьях епископских!

Бегичеву хотелось поскорее уйти, не слушая Никона. Он думал: "Да... от патриарха ныне ништо, слов его страшно, а коли-ко бояра узрят меня ту, - беда! Ежели узрят, всё утратишь, Иван..."

Никон как бы опомнился, притих, спросил, делая шаг к Бегичеву:

- Имя тебе, рабе?

- Иван, святейший господине!

- Рабе божий Иван, теки от меня - верь, восстану - помогу во всем: ты не единый, таких много - будь мстителем за попираемое боярами честное имя наше и патриаршество...

Бегичев еще раз земно поклонился, встал и, избегая зоркого взгляда Никона, спешно вышел на крыльцо. Осторожно сходя по ступеням, оглядывал ноги: "Раз у Мытного двора замарал ноги, отер, здесь же хутче измараться мочно... ну, пронес ба господь мимо глаз боярских со двора... Смекать потребно нынче, как до бояр дотти! К тому прямой причины нет! Спросят: "Пошто?" Что молвю? Беломестцем хочу. "То не причина!" Бояра поклеп любят, а на кого буду клепать? На Семена Стрешнева... Един ты, Иван! Где твои видоки по тому делу? Нет их? Эх, кабы видока сыскать!"

Монашек, сторож у калитки, Бегичеву поклонился, но Бегичев не заметил поклона. Вытянув шею за калитку, поглядел вправо, потом влево и спешно пошел не в сторону Житной улицы, а к Никольской. "По Житной лишний раз идти - опас большой!"-думал Бегичев и по тому же Никольскому мосту через овраг протолкался на Красную площадь. Вечерело, но к вечерне еще не звонили. Жары дневной убавилось, а народа прибыло. Старик, чтоб избавиться от толчеи, свернул в Китай-город на Никольскую к иконникам. Тихой улицей без давки он дошел до Никольского крестца, повернул к Ильинскому, думал, поглядывая на выступы многих винных погребов: "Ежели ба испить винца в прохладе подвальной, силы прибудет". Но проходил мимо погребов, неприязненно поглядывая на иноземцев, выходящих из подвалов: "Не терплю окаянных кукуев!"

Встретилась Бегичеву густая конная толпа. Впереди ехал без бердыша и карабина, только с саблей на боку, видимо, хмельной всадник с багровым лицом в боярском багрового цвета кафтане с большой золоченой бляхой на груди. За первым всадником в потертых плисовых кафтанах двигались решеточные приказчики с Земского двора и стрельцы приказа Полтева в белых кафтанах с желтыми нашивками на груди. Бегичев, оглядывая всадников, признал в переднем объезжего.(196)

Объезжий, выпрастывая из стремян сапоги зеленого хоза с загнутыми вверх носками, крикнул пожарному сторожу - сторож дремал в окне чердака, забравшись от солнца в тень; он поместился на кровле каменной лавки, как и многие, устроенной над винным погребом:

- Рано залез, детина! Солнце высоко, вшей напаришь. Сойди, держи лошадь!

Сторож, подобрав длинные рукава посконного кафтана, сполз к стоку крыши, оттуда спустился по лестнице:

- Слышу, объезжий господин, держу! - Встав на землю, схватил под уздцы вороную гладкую лошадь. Объезжий грузно скользнул наземь, шатаясь полез в винный подвал. Когда ушел объезжий, стрельцы первые заговорили:

- Непошто к овощному ряду едем!

- А как еще?

- Да глядите: он через три погреба в четвертый лезет и пьет!

- Мала беда! До ночи Китай-город изъездим, а коли пожог да убой прилучится - не мы в ответе - ён! Скушно зачнет нам, привернем к харчевой!

Бегичев, прислушиваясь, подвигался к Ильинскому крестцу. Он шел медленно, останавливался, слушал, высматривая видока, с которым можно бы было идти на боярина Стрешнева.

"Был ты, князь Семен, за волшбу встарь ссылай на Вологду, ну, а я, ежели подберусь к тебе по вере, сошлют с концом, как Аввакума в Даурию..."

Неудача с Никоном делала Бегичеву новую обиду: "Патриарх благословил стоять за него, а то и богу угодно, и делу прибыльно..."

Думая так, все шел да шел медленно. В одном месте, где два супротивных погреба выпирали на дорогу, сужая и без того узкую улицу, Бегичев услыхал спор трех человек - они переругивались. Один стоял в бархатной рыжей однорядке на крыльце своей лавки над погребом, другой - из окна с железными ставнями, откинутыми на стороны. В окно он мог просунуть только большую, бородатую голову - плечи не помещались. Голова из окна кричала, раздувая усы (слова были обращены к человеку в однорядке):

- Государева тягла не тянешь полно, замест пятой деньги платишь десятую - воруешь! А я вот торговлей в четь тебя плачу пятую государю-у!

У крыльца, где купец в однорядке, женщина некрашеная, с желтым лицом, в платке и черном платье вдовы ответила бородачу в окне:

- Загунь борода, алчный пес! Рядил мому парню платить год пять алтын, манил "дескать потом в прибыли будешь", а год он тебе служил, што дал?

- Не с тобой я! Парень твой убогой, скорбен ухом и кос на оба зрака - в калики ему идти, не в сидельцы...

- Ой, ты, вонючий козел с харчевого двора, - "скорбен", а год держал! Письмом не крепилась(197)...

- Ежели вонюч, не нюхай, да не с тобой я, протопопица, к ему говорю: заявлю вот ужо на Земском дворе, што погреб твой да лавка дорогу завалили, ты же тяглом вполу меня - у меня лавка малая и та съемная!

- Ерема, ты - дурак! Не знаешь - ведай! Наша суконная сотня с гостиной вкупе мостит Житную улицу от Никольских до Троицких ворот, дана сбавка нам в тягле... - ответил купец и, повернувшись, ушел в лавку.

- В пяту пошел! Правда очи ест... - крикнула голова в окне- она тоже утянулась в лавку.

Бегичев прошел мимо. "Богатеи мостят Житную улицу в Кремле... оттого гладка да ровна она - не домекнул..."

Встретил двух стрельцов: они волокли на Съезжую пьяного парня. Бегичев обошел стороной. Лицо парня и голос показались старику знакомыми; обернувшись, пригляделся, спешно подошел, спросил:

- Ты чей, холоп?

- Семена Стрешнева! Князя и воеводи-и... не имут веры... да! А за вино не плачу - кислое, да-а! Я ж просил.

Парень был рябой, русый, без шапки, по его лицу текли слезы. Ворот голубой грязной рубахи раскрыт, разорван до пупа, кафтан волочился по земле оттого, что за рукав его, видимо, тащили и оторвали до плеча.

- Не упирайся, собака, бердышем поддадим ходу!

- Сколь он должен?

- На два алтына пил, ел в погребе, а денег алтын!

- Вина, вишь, заморского захотел, шел бы в кабак! Бегичев в кисе нащупал три алтына, дал одному стрельцу:

- Я дворянин с Коломны! Беру парня... поруку даю, не будет тамашиться.

- Поруку даешь и деньги, - бери его, а только деньги целовальнику три алтына, прибавь за труды два нам!

Бегичев дал деньги, повел парня, спросил:

- Как зовут?

- Меня? Зовут как?

- Да, имя скажи!

- А пошто, дядюшко?

- Как пошто? Имя знать хочу, затем и от стрельцов взял!

- Не волоки на Съезжую, дядюшко! Деньги сыщу, вот те Иисус...

- Не затем взял, чтоб деньги получить - тебе еще за послугу денег дам, ежели...

- Послугу тебе? Какую?...

- Хочу узнать, расспросить о князе Семене...

- Не губи, не губи! Дядюшко, не губи!

- Пошто губить?

- Не волоки к князю Семену! Убег я... калач, вишь - калач!

- Не бойся, никуда не поволоку. - Становилось тесно от любопытных. - Народ густится, идем!

Парень покорно пошел. Кафтан у него съезжал с плеч: запояска, как и шапка, были утеряны,

- Надо бы нам в блинную избу, да знаю ее только на Арбате, - приостановился Бегичев. Из толпы кто-то сказал:

- Пошто на Арбат? Ту за овощным в харчевой избе блины, каки те надо!

- Вот ладно, идем, детина!

Парень покорно шел о бок с Бегичевым. Старик прибавил:

- Князь Семена не люблю! К себе возьму тебя, укрою - не сыщет!

- Не брусишь, дядюшко?! Дай я тебе за то... дай ножки, ножки поцолую...

- Утрись от возгрей! Иди!

За овощным рядом на большом дворе харчевой избы густо от извозчиков в их запыленных длинных, как гробы на колесах, тележек. Вонь от конского и пуще от человеческого навоза. Становилось сумрачно, но жарко в нагретом воздухе и душно. У двора тын; к тыну задами приткнуты заходы: люди в них опорожнялись, не закрывая дверей. Извозчики большой толпой сгрудились над дворником, кричали, махались:

- Ты барберень!(198)

- Без креста бородач!

- Пошто барберень?

- Дорого твое сено!

- Дешевле - не дально место, гостиной двор, новой, там важня!

- Хо, черт! В новом у важни столь народу: лошадь задавят, не то человека.

- Чего коли спороваете? Мы сами у важни сено купляем. Бегичев полез сквозь ругливую толпу, парень за ним.

С крыльца избы, осевшей на стороне, по скрипучим ступеням лезли люди. Бородатые лица красны от выпитого; за мужиками тащились бабы без шугаев, в пестрых платах, столь же пьяные, как и мужья. Бегичев с парнем вошли в сени; там на лавках сидели тоже хмельные, орали песни. Из сеней - площадка, по ней прямой ход на поварню. Вправо, не доходя поварни, с площадки три ступени вниз, первая - горница. В горнице - стойка, за стойкой - бородатый хозяин; русые волосы на голове харчевника стянуты ремешком. О бок с ним толстая опрятная баба в фартуке поверх сарафана, в кике алой с белым бисером, в кику подобраны волосы, расторопная. За спиной их поcтавы с медами и водкой в оловянных ендовах, тут же в поставах на полках калачи, хлебы, пироги на деревянных торелях и блины.

Первая горница без столов и скамей, за первой - вторая и третья, в тех за столами шумно и людно.

Бегичев оглянул помещение.

- Столпотворение ту - слова не молвить. - Подойдя к стойке, спросил хозяина: - Где ба нам, поилец-кормилец, место тишае?

- Пить-есть будете?

- Будем пить и блины кушать... деньги имутся. - Он потряс кису на ремне под кафтаном: зазвенели деньги.

- Идите в обрат... здынетесь на площадку, спуститесь, не сворачивая к выходу, в другую половину: там клети. В первую не ходите - дворник живет, в другой - молодцы мои, служки-ярыжки, третья - пуста, все имется, хоть ночуй в ей...

- А мы-таки и заночуем: чай, решетки уж в городу заперты?

- Не заперты, так запирают. Чего в клеть вам занести?

- Стопку блинов яшневых с икрой, с постным маслом...

- Эх, гость хороший, а я бы тебе со скоромным дал, да сметанки бы пряженой с яичками, да икорки, да семушки с лучком...

- Грех! День постной, аль не ведаешь? Икорки, семушки на торель подкинь!

- А винца?

- Винца по стопке: мне большую, ему, так как пил, - малую.

- Подьте, сажайтесь: будет спроворено!

- Блинков-то погорячее!

- Ну вот и келья нам! - сказал Бегичев, отыскав указанную клеть. В клети пахло перегаром водки, жиром каким-то и кожей. Окно узкое, маленькое; лавки по ту и другую сторону широкие; в углах оставлено два бумажника.

Стол ближе к окну, чем к двери; у стола - две скамьи. Стол голый, на точеных ножках; на двери изнутри железный замет на крюках.

Хозяин с парнем принесли вслед за вошедшим Бегичевым блинов, масла постного, нагретого с луком, водки, икры и хлеба.

- А семушки?

- Принесем, - ответил хозяин харчевой, - вишь, рыбина не резана, а почать было некогда, да за постой надо сторговаться. - Он приказал деревянный большой поднос с закуской и водкой поставить на стол, служка поставил бережно, смахнув со стола дохлых мух рукавом кафтана.

- Поди, парень, да ежели стрельцы забредут али решеточные, веди в заднюю и двери за ими припри.

- Ладно, чую! - Служка ушел.

- Сколь за все с ночлегом? - спросил Бегичев.

Хозяин харчевой, подергивая кушак на кумачовой рубахе одной рукой, другой топыря пальцы, как бы считая поданное, сгибая пальцы по одному, сказал:

- Четыре алтына!

- Што дорого?

- Алтын ёжа и питие, а три алтына ночевка.

- Вот уж так не ладно. Почему же ночевка мало не равна с едой?

- Потому што заглянет объезжий, забредет, узрит, спросит: "Кто таки?"

- Пущай спросит: я - дворянин с Коломны! Мне большие бояре дают ночь стоять в их домах!

- А молочший?

- Молочший - мой дворовый... четыре алтына! Ты зри - за двадцать алтын у гостя(199) Василья Шорина(200) человек год служит!

- Так то, хозяин добрый, у Василья компанейцы! Им год ряжоное ништо, от прибылей богатеют!

- Не все компанейцы!

- Ведомо, не сплошь, так ины хто? А вот - долговые кабальные(201), кабальному едино, где долг отбывать... Да Василей Шорин лавок имет много, да он же на Каме-реке пристане держит- у Василея нажить деньгу ништо стоит... к ему иной даром пойдет служить: не всякого, вишь, берет...

- Плачу я тебе, благодетель, поитель-кормитель, два алтына - и буде!

- Так-то дешево, хозяин!

- Ну алтын надбавлю да знать тебя буду: приеду иной раз, мимо не пройду - зайду!

- Дай четыре, а я за то водочки прибавлю и семушки пришлю!

- Добро, пришли за одно кваску яшневого.

- Пришлю. - Хозяин харчевой ушел. Бегичев сел, сказал:

- Садись, паренек, да изъясни, чем тебя Семен Стрешнев изобидел.

Парень сел; он по дороге совсем протрезвился.

- Ён бы изобидел гораздо, да не поспел... посылан я был им к великому государю с калачом... по какому празднику калач посылан, того не ведаю, только наскочила на меня в пути орда конная, не то татарская, не то ина кака... толкнули меня, чуть с ног не сбили, я калач-то уронил в песок, а его лошади измяли... ну, дале што сказать? Батоги мне, ай и того горше - я и сбег!

- Добро, што сбег - себя уберег! Так вот... чул я, Семен князь(202), когда псица щеня родит, сам их крестит, - правда?

- Я с им крестил, за кума стоял - завсе крестит - правда, и девка - Окулей звать - кумой была...

- Где та девка?

- Тож сбегла... покрала кою рухледь у князя и сбегла...

- Эх, и ее бы в послухи!

- Чаво? Девку-то? Сыщем! Ведаю, где живет.

- Добро многое, што ведаешь... Теперь молитву кую чтет у кади, когда крестит?

- И молитву чтет, и ладаном кадит, и ризы надеет...

- Ой ли, не лжа?

- Вот те Иисус Христос, правда!

- Теперь измысли, парень ты толковый, нет ли еще каких скаредств за князем Семеном? В церковь ходит ли? Про патриарха ай и про великого государя бранного чего не говорит ли?

- Стой, хозяин! Про патриарха завсе князь Семен говорит худо. Собака есть, сидит и лапой крестит - Никоном звать, да еще князь Семен с ляцкой войны вывез парсуну живописную, на ей нечистые колокольну пружат и жгут, а близ того как бы девка сидит рогатая и на тое колокольну голое гузно уставила...

- Добро велие! А как она и где у него прибита таковая парсуна?

- Исприбита на стене его княжой крестовой, и огонь перед той парсуной князь Семен жгет и сидит, руки сложа, и противу того, как и молится ей...

- Ох, и добро же, парень! Я у великого государя испрошу - буду беломестцем, ты же, коли честен станешь со мной, будешь у меня в захребетниках...

- А боярин князь Семен как?

- Боярин не сможет за тебя иматца! Захочешь быть кабальным - станешь, не захочешь - будешь вольным, не тяглым, захребетники(203) тягла не несут...

- А как боярин князь Семен за меня все ж имаетца?

- Да ведь ты сказал не лжу о крещении щенятином, тож о парсуне?

- Вот те Иисус, хозяин: все - правда!

- Ежели правда, то мы с тобой на князь Семена наведем поклеп и суд. За таковые еретичные дела князя Семена сошлют, животы его отнимут на государя, и ты станешь вольным: у тех бояр, кои ссылаются опальными, холопы завсегда пущены на волю...

- Все смыслю, хозяин! Только уронить-то его не легко: он - государев родич...

- Пей и ешь! Ежели так, как сказал, - правда, то князю Семену гроб! Ляжем, благословясь, перекрестясь, а завтра с моей грамоткой пойдешь ко мне на Коломну в Слободу и жить будешь у меня, я же здесь обо всем подумаю. Девку еще сговори, как ее?

- Окульку-то? Так она меня любит - скажется, хозяин!

В верхней горнице Морозова Бориса Ивановича по неотложному делу собрались бояре: рыжеватый Соковнин Прокопий; Стрешнев Семен, бородатый и остроносый, с суровыми глазами, прямо уставленными и редко мигающими; Долгорукий, тучный старик, заросший бородой до глаз, с черными, длинными усами, опущенными вниз по седой бороде, как у викингов древних; с узким, костлявым лицом и сам весь собранный, узкий, с резким голосом государев оружничий Богдан Хитрово. Он вошел позже других, метнул глазами и, увидав среди бояр Семена Стрешнева, сурово сжал губы, пятясь к дверям; за ним вошел скуластый высокий Иван Милославский. Хитрово, думавший уйти, остался. Все знали, что Морозову занедужилось, говорили шепотом:

- Сможет ли?

- Недужит крепко, да сказывал дворецкой, - встает. - Бояре перешептывались все, кроме Хитрово: тот молчал. Рознясь дородностью и ростом, в золотных кафтанах и ферязях, бояре похожи были в своих черных тюбетейках на моржей, всунутых в светлые мешки.

Морозов вышел в опашне серебряном, украшенном травами золотными, шитыми с жемчугом. Борис Иванович был бледен, а серебристый наряд делал его еще бледнее. Бояре, опираясь на свои посохи, встали, поклонились высокородному старцу.

- Здравии тебе, Борис Иванович!

Морозова поддерживал дворецкий. Бояре Соковнин и Стрешнев, отстранив дворецкого, усадили в немецкое кресло хворого. Морозов кивнул взлохмаченной головой, не то здороваясь с боярами, иное давая знак дворецкому: "Не надобен". Дворецкий исчез.

Запрокинув голову на спинку кресла, Борис Иванович рыгал и отдувался:

- Фу-у... не шел, не полз, а устал! Слушаю вас, бояре, и ведаю, с чем пришли... ни для родин, ни для именин не встал бы, да говорить нам неотложно... пока язык в гортани шевелитца, говорить надо...

- Послушать золотых слов твоих собрались...

- Фу-у... медведь ушел, но не пал, а мы ему жомы навесим, перевесища(204) поставим - падет! Рогатинкой вы его способно убода ли, что сшел - хвалю! Едино лишь - как в ратном деле - сорвали врага, побежал - остояться, одуматься ему не дать! Ох, мое худо... старость! Радости на грош, а горести на гривну...

- Лекаришку бы тебе, боярин!

- Давыдко Берлов(205) пьяноват, да смыслит лекарское дело... несвычен лишь руды метанию.

- Звал его, датчанина... того тож, государева дохтура, призывал - Коллинса(206), да что уж! Англичанин больше про себя мычал, щупал, траву дал пить, ништо в ей...

- А Давыдко?

- Давыдко, тот извонял горницу хмельным и молыл: "Жиром-де тебя, боярин, залило!"

- Это он с пьяных глаз...

- "К старости, - молыт, - надо кушать кашу молошную: рыба-де вредит, особо вредит несвежая рыба, и мясо совсем-де негоже! Пуще всего ваши посты вредят: капуста, чеснок, редька... жир в тебе, мол, мертвит кровь, все и заперло в теле твоем жиром..."

- Ой, спьяну ничего не разобрал в хворости, пес!

- Жир и сердце утесняет, а коли-де сердцу невольготно, его слизью заливает вконец. "Брюхо-де слабо, перестало тугую пищу сызносить"... Кашу?... Я ее от родов не любил, да еще молошную... Рыбу люблю, коя подсола, свежей не терплю - тиной отдает... "Молошное-де кушай на всяк день, на посты не зри".

- В Кукуе у них постов не знают!

- Им зачем на посты взирать? Кальвинцы да лютерцы! Фу-у... вам, бояре, глядеть! Все, что от Никона пойдет к великому государю, честь и, зная его мысли, толковать по-своему, пуще от стреты их друг с другом опасать...

- Мы и то, Борис Иванович, глядим! Никон перебег с Воскресенского на Троицкое, учул, что государь будет на Симоновой подворье - туда шибся, а мы государя отвели сказкой, "чтоде опасно, нет ли там моровой язвы? Многи-де чернцы на Симоловом перемерли!", - и государь устрашился...

- Вот так! Государя вы знаете и не забывайте того: государь сегодня осердится, завтра простить может, но чего не прощает, чему завсегда ревнует, так это - власть! Властью пугайте его, чтоб доброта государева к Никону истлела... чтобы не помазал медвежьи раны мазью целебной! Еще знайте, у Никона здесь на Москве чтоб служек близких не было... К ему приставов, одетых монахами, поставить, и он заговорит от сердца со злобой... доглядчиков к ему поболе; можно, то и доводчиков, кои на язык ходки, - не дураков...

- Мы так делаем, Борис Иванович!

- Приперли, по Москве не пущаем, а поедет куда - скатертью дорога!

- Отъедет - и там чтоб доводчики да приставы были... зверя тогда загоним в яму: отольется ему и мое проклятие - обида вашей чести отольется! Пуще опасать от тех, кто полезет к государю дядьчить(207) за Никона, того гнести... Можно имать, так надо имать и подводить под кнут! Фу... вот и устал! Проводите в ложницу... Чаще твердите государю о слухах- они-де ежедневно по Москве множатца: "Два-де государя у нас на Руси!" Кости вот у меня тож ломит - мало был с государем в походе, а и мало, видно, мне быть у дела; отошло время... Не торопитесь, не брусите явно, чтоб царь нарочитости вашей не смекнул... не всяко слово лепите ему в уши о Никоне. Спросит - ответствуйте... Молчит - меж себя говорю тихую при нем учините: про слухи, про кинутую, осиротелую церковь... сторожко похваливайте Питирима(208) епископа, Акима игумена... да знаете-то и сами кого... Давыдко еще сказал: "Уехать тебе, боярин, надо! Застойной-де воздух тоже вредит много..."

- Давыдке ездить просто: всегда пьяный поперек хрепта лошади лежит...

- Оправлюсь мало, уеду... Чую, что правду сказал, в лесу или саду... или еще - ох, ведите!

Бояре, обступив Морозова, повели в спальню.

- О Никоне еще говорите государю: "Не смирился! Власть свою и ныне влечет ввысь"... Одеяло скиньте! Спасибо!...

- Прости за беспокойство, Борис Иванович.

- Оправляйся на радость нам!

- Не недуговай!

Не провожали Морозова в спальню только двое: Милославский и Хитрово. Они оба больше слушали, чем говорили. Хитрово подошел, ласково взглянул на Ивана Михайловича, тихо сказал, оглядываясь на дверь:

- Словцо бы на глаз тебе надо молвить, князь Иван!

- Так что ж? Заходи после вечернего пения, Богдан Матвеевич; гостя приму...

- Твой гость, князь Иван Михайлович! Зайду.

Оба, дождавшись бояр, не отставая, вместе со всеми ушли...

Боярин Иван Михайлович охоч пображничать с приятелями, скупым на угощение он не был, но не любил угощать тех, кто когда-либо нуждался в нем, а Богдан Хитрово, показалось ему, в нем нуждался, и потому не в столовой палате, а в крестовой принял царского оружейничего.

- Садись, Богдан Матвеевич!

- Благодарствую, боярин.

В сумраке лампадок, в запахе талого воска, в тепле, сидели у круглого стола, где были чиненые перья и чернильница золоченая, но Милославский не писал и не читал - науку книжную разумел мало.

- Думаешь ли, боярин, так, как я, или думаешь по-иному, говори прямо! - начал Хитрово.

- Прям я: не люблю околом ни ходить, а паче ездить, - ответил, пошевеливая ус, Милославский, но говорил неправду: прямо сказать и мало не любил.

- Родичи государевы, ежели их приспело и ежели они других родов, чем мы, не опасны ли тебе, князь?

- Нет, боярин! Милославские много взысканы милостями великого государя, дядья или дальние дедичи государевы им неопасны...

- Оно все так... и ты, боярин, одноконешно, стоишь высоко и некогда тебе думать о Стрешневе Семене, а Семен Стрешнев иной раз застит тебя и меня...

- Бывает часто, Богдан Матвеевич!

- А чтоб не бывало так, то помешку такую отставить бы куды?

- Не прочь я... да не думал о том, Богдан боярин, еще как и почему, не домекну, Стрешнев стал не мил; ведь недавно вы ладили?

- Ладили до поры, пока не поклепал меня перед людьми: "дескать дворянинишко Алексинской Морозовым поднят превыше всех бояр!"-и мало того, когда на охоте мои соколы взяли много пернатых, а его не взяли ничего, так он моего сокольничего плетью избил и мне не сказался, за что бил.

- Обида, боярин, и я таковой обиды не спущаю.

- Понимаешь меня, князь Иван, сам же глазами посторонь водишь и, прости уж, мыслится мне, не слушаешь про мои обиды...

- Не горячись, боярин: гляжу посторонь, думаю, как бы тебе помочь, а помощь, чуется мне, близко!

- Ну же, князь Иван!

- Эк, не терпится?... Нынче, вишь, заходил ко мне худой дворянин с Коломны, просил меня за себя поговорить великому государю. "И тут-де, как увижу государевы ясные очи, скажу ему некое о его великого государя родиче Семене Стрешневе", а што скажу, того не дознавался я, отослал: "Поди да с дороги поужинай..."- он же мне начал челом бить о ночлеге: "Я-де человек не высоких родов, сосну и в людской твоей".

- Не ведаю, князь, пошто надобен нам дворянин с Коломны.

- Видал я людей, глядел и этого с Коломны, и покажись мне, что он на Семена князя имеет што сказать укорное. А позовем-ка, тогда узнаем: може, он гож, тот человек?

- Ну, что ж, князь Иван, угодно тебе, позовем.

Иван Михайлович, чтоб не кликать слугу в крестовую, куда он слуг пускал неохотно, сам вышел.

Собранный узко, но плотно, оружничий государев Богдан Хитрово поступал часто так, как указывала ему его жена, суровая, ближняя царице, верховная боярыня.

- Оглядывайся, Богдан, на бояр: говорят одно, делают и думают другое, а ты за ними примечай, чтоб было чем за них, когда надо будет, взяться.

Теперь, мало доверяя словам боярина Ивана Милославского, во время, как боярин вышел, Богдан Хитрово огляделся в крестовой. Он приметил сзади себя светлую щель в стене. Встал неслышно, повернулся и тронул пальцем: щель расширилась; в нее Хитрово увидал хранилище узорочья и казны Милославского. Стояли по лавкам и полкам при свете большой лампы, висевшей в углу, серебряные и золотые сосуды, ларцы кованые, видимо, с золотом и узорочьем, а на полу медные, квадратные слитки. Хитрово подумал: "Запаслив боярин!... Давно ли государь с боярами ближними говорил о замене серебряных денег медными?... У Ивана же приготовлена медь ковать деньги... только не царские, а свои... пождем, увидим!" - он осторожно приткнул дверь, вернувшись к столу, сел.

Вошел Милославский; трогая ус, сказал:

- Скоро придет!

Милославский тоже заметил светлую щель; шагнув, стукнул мягко дверь рукой - она щелкнула тайной задвижкой. Чтоб не было сомненья гостю, который глядел на него, Милославский пояснил:

- Рухлядник поповский иму; не доглядишь, а из него дует ветром... попова рухлядь запашиста - на тот случай окно держу открытым.

- А я не слышу, чтоб ветром несло, - сказал Хитрово.

Вошел Бегичев, поклонился боярам и истово покрестился на все стороны.

- Пошто у тебя, дворянин с Коломны, дело до великого государя и пошто заедино сказать хотел о князе Семене? - заговорил Хитрово.

- И кая обида есть на князя Семена или дело до него какое? - прибавил Милославский.

Иван Бегичев, так как его сесть не просили, заговорил, пятясь к двери крестовой:

- А вот, большие бояре государевы: ты, князь Иван Михайлович, и ты, боярин Богдан Матвеевич, благодарение господу, что довел меня, захудалого человечишка, говорить перед людьми честных родов...

- Сказывай покороче, - указал Милославский.

- Буду краток, но дело длинное, и вопрошу вас: по моему делу говорить или же по делу князь Семена?

- По делу князь Семена говори, свое отложи, так как великому государю нынче заботы большие, видеть его не можно...

- Памятую и слушаюсь... Князь Семен - богоотступник... Давнее время было, когда шли мы с ним на конех на охоту, говорил мне из книги бытия, "что господь бог на горе Синае показал Моисею задняя своя"... то первое! Другое будет так: князь Семен неведомо где в польских городах имал парсуну галанскую, живописную, а на ней исписано еретиком: нечистые духи жгут церковь божию и колокольну пружат... а еще рогатая девка не дально место сидит и на тое церковь оборотила голое гузно! Третие: он же, Семен-князь, возжигает перед той парсуной богомерзкой церковные свечи и будто молится ей - сидит... Четверто дело за ним таково: берет у псицы щенков поганых топить и замест простой кади топит их в купели церковной и свечи жжет и зарбафное одеяние, видом фелонь поповская, одеет, поет стихиры... и кума и куму ставит у тоя купели, како подобает деяти в храме божием...

- Ну, боярин Богдан, что скажешь?

Хитрово, не отвечая Милославскому, обратился к Бегичеву:

- Чего ты, малый дворянин, хотел молить у великого государя?

- Я, боярин, испросить хотел у великого государя, чтоб беломестцем быть своей слободы и службу иметь, а тягла не нести...

- Бегичев твое прозвание?

- Бегичев Иван! Дворянин с Коломны...

- Ведомо мне, Иван Бегичев, что у государевой дворовой службы есть стряпчий Бегичев Петр... не свойственник ли тебе?

- Дядя придется мне тот Бегичев...

- Чего ж ты, имея родню у государя, к большим боярам полез с малым делом?

- Большой боярин, Богдан Матвеевич! Захудал я без службы и деньжонки, кои были, порастряс, а родненька моя вся и с дядей Петром, о коем говоря идет, боится меня: дескать, "привяжется, попросит в долг, а кабы-де на него не напишешь... - грех! Потому - родственник", ну и ходу к родным нету...

- Сказываю, твое дело малое! Не быв у великого государя на очах, тое дело справить мочно: государь только похвалит! Ведь не гулять ты будешь, а служить?

- Служить, боярин большой! Захудал без службы...

- Так вот! Поезжай на Коломну и жди: позовем с Иваном Михайловичем. Будь с послухами на Москве без замотчанья по делу князь Семена, а коли доводы твои на него не облыжны, в тот же день устроим тебя на своей слободе беломестцем и грамоту к тому делу с печатью государевой иметь будешь...

Бегичев, низко кланяясь боярам, касаясь пола концом острой взлохмаченной бороды, ушел пятясь, и все кланялся. У него от радости дрожали ноги. Выйдя, молился в сумраке наддверному образу безликому, худо видимому, и думал: "Благодарю тя, владыко! Не попал на глаза боярские у подворья и. Никона не помянул в речи своей и ход свой по Москве, что мял ноги и последние деньги сорил, оправдал... Благодарю тя, господи!"

Когда ушел Бегичев, Милославский сказал почти хвастливо:

- Вот тебе, боярин Богдан, разделка с князь Семеном за твои обиды... Теперь же ты не проситель мой, а гость! Пойдем изопьем чего сойдется за общее дело!

- Эх, князь Иван Михайлович! Хорошо, кабы дворянин не обнес спуста...

- Чую я, дворянин не лжет! Только уговор, боярин... не спеши с князь Семеном: он нам в деле Никона еще надобен будет... Утопчем Никона, вобьем в монастырь и князь Семена по той же путине наладим!

- Хвалю, боярин, хлебосольство твое! За общее, хорошо устроенное дело пошто не выпить? Со Стрешневым пожду.

Они вышли из крестовой в палату столовую.

Прошло недель шесть. Царь стал неохотно двигаться и заметно больше жиреть. Дел было много, и те дела чаще решал, лежа в постели.

Собрался Первый собор судить ушедшего Никона. Съехались архиереи, игумены, протопопы; приехал из Газы епископ Паисий Лигарид. Надо было сделать выход. Царь приказал:

- Пущай соберутся в Грановитой! Ближе идти чтоб...

Из бояр в Грановитую с церковниками позваны были трое: Милославский Иван, Богдан Хитрово и с вопросами к Никону Семен Стрешнев - его царь пожаловал к руке и нынче с доверием от себя дал вопрошать Никона. Стрешнев по государеву наказу приготовил тридцать вопросов.

Царь медленно вошел; тяжело дыша, опустился на царское место под образа - его усаживали, поддерживая, Хитрово с Милославским; Хитрово - справа, Милославский - слева встали о бок трона. Архиереи, игумены, сидевшие на лавках по сторонам палаты, встав, благословили царя и снова сели. Церковники молчали, не зная, как царь отнесется к Никону. Никона они, хотя и ушедшего, боялись. Царь сказал, оглянув церковников:

- Начнем, духовные отцы!

Церковники медлили. Только один, тощий, веснушчатый Епифаний Славинецкий(209), ученый епископ, решительно тряхнув подстриженной рыжей бородой, встал, поясно поклонился царю, сказал раздельно и громко:

- Допроса, великий государь, судимому патриарху не было, и самого его нет, чтобы отвечать на наши обвинения, и я считаю наш заглазный суд над ним незаконным!

- Пожди, отец Епифаний, послушаем, что скажут иные от собора, подобает или нет судить патриарха не на глаз, а заочно?...

Славинецкий сел.

Между церковниками катился шепот; ослабевая, он дополз до передней скамьи, к трону. На ней сидел грек Паисий Лигарид; на длинных черных волосах грека черная скуфья монаха; левый глаз его щурился; правый глядел в какую-то книгу старинную писаную, разложенную у Лигарида на тощих, выдвинутых вперед коленях. Грек, щурясь, не подымая головы, уставился на подножие царского трона и, будто считая на красном фоне нарисованных серебряных слонов, тихим незлобивым голосом начал, минуя заявление Славинецкого:

- Братие, отцы духовные... великие и малые иереи, страждущие за святую вселенскую церковь и пасущие ю от зол растления... Царь, всея Русии самодержец, великий православный государь, позвал нас, и не праздно подобает нам быти на сем соборе... мы не судить пришли сюда бывшего патриарха Никона...

- И сущего до днесь, отец Паисий! - вставил Славинецкий. Лигарид продолжал, минуя слова Епифания:

- Бывшего патриарха! Ибо покинувший в храме ризы своя - калугер ли простой или архиерей не зовутся саном церковника, а беглецы суть, расстриги! - не судить пришли мы, но обсудить деяния того, кто покинул храм, будучи великим иереем. Добро ли содеял сей пастырь или же зло посеял велие, искушая верующих своим лжесмирением? Мы будем вопрошать семо и овамо и все утвердим по знамению его дел...

Епифаний хотел возразить и не посмел, потому что царь сказал:

- Да будет так, отец Паисий!

- Отцы и братие, смиренные иереи! Вот они, законы святых отец... - ткнул грек пальцами руки в книгу, - в них строгое осуждение епископу, ежели он покинет свою паству в страхе от глада, мора, пожара или смерти от руки неприятеля... Что же угрожало бывшему патриарху, пошто тек он из храма, не свестясь даже с главой всея Русии, великим государем, главой всего народа и воинства его? Гордость велия заставила патриарха покинуть ризы своя и течи вну! Можно ли сие?

- Нет!

- Нет! - раздались голоса.

- Великий грех иерею покинуть в храме ризы своя!

- "Великий грех!" - ответствуете вы, и я утверждаю - великий грех! Никон же содеял грех горше того: он велиим глаголом всенародно отрыгнул хулу на свой сан и на святую церковь: "Яко пес на свою блевотину не возвращается, тако и я - да буду проклят, ежели вернусь вспять!"

Все молчали. Царь охнул громко и закрыл глаза. Лигарид, щурясь незлобиво и вкрадчиво, продолжал:

- И еще вопрошу я вас, смиренные иереи. Никон, ведая, как ведаете и вы, запрещение поучительное праведных старцев, подобных Нилию Сорскому(210), рекомое некоему калугеру-чернцу: "не блазниться мирскими благами, а служити господу богу и сребролюбие, и объядение, и прелюбодеяние отметати..." Так вопрошу я вас, не подобен ли патриарх великому постнику и молельщику и заступнику сирых?

- Истинно подобает быти таковому!

- Узрим ныне, Никон подобное ли смиренному калугеру житие имел? Нет и нет! Он имал многое богатство, он роскошествовал и упивался вином, уядался брашном обильным.

- То идет издревле, отец! Брашно патриарху и великий государь жаловал! - вставил Епифаний.

- Того брашна не можно избыть! То ведаю и что великий государь от стола своего жаловал, Никона за то не осуждаю... Ведаю и вам вместе, что имал он свое роскошное брашно и одеяние, не сравнимое с иными патриархами, и палаты возвел свои превышне государевых чертогов, а потому, не смиряясь и не угождая богу, угождая лишь Мамоне и, страшно речи, теша Вельзевула, царя тьмы, мог ли патриарх праведно пасти свою духовную паству? Нет, не мог! И еще, вопрошая, будем идти стезею Никона, бывшего патриарха. Позрите, братие смиренные иереи: патриарх, истинный страж христов, избирает по завету святых отец путь калугера-чернца, а Никон шествует как царь и своевольно чинит и избирает в служители себе бельцов! Ведомо всем, что диакон его Иван не стрижен... По правилам святых отец, патриарху быти должен слугою протосингел, яко да наследует престол патриарший и престол тот пуст не живет! А весте вам, братие, отцы духовные, у Никона же в келье его и сингела чином не бывало. За бельцом-диаконом патриарху мирянин служит, отрок, изъятый им из Иверской киновии, да мало сего - из тюрьмы монастырской изведен тот отрок, и, сличая слова иверских старцев, был он смирен колодками за святотатство! Старца Суханова(211) Никон извел тоже из тюрьмы Соловецкой, устроил его справщиком книг богослужебных; старец же тот великое шатание в вере имел и судим был за латинство... Это ли не соблазн русскому народу? Покидая престол великого иерея, ругаясь святыне церковной, уподобляя ее песьей блевотине, ведь такое впусте речи страшно; себя, великого иерея, за поругание чина коего секут главу всякому мирянину, он обозвал псом, - с чем сие можно сравнить? Только едино равнение есть - гордость превыше Вельзевуловой!

Царь стукнул кованым посохом в подножие трона; подымая с помощью бояр с сиденья тучное тело, почти простонал:

- Не... не могу боле!

- Великий государь! - сказал Хитрово, - есть грамотка, перенятая от Никона...

- Кому слана?

- Боярину грамотка, Никите Зюзину... -

- Пожду, пусть чтут ее... Царь снова сел.

Милославский молча поклонился царю и, тихо ступая, ушел из Грановитой. Царь проводил его глазами.

Лигарид, как бы изучая подножие трона, головы не поднял и голоса не повысил, но продолжал:

- Отцы, смиренные иереи! Мирские блага вознесли бывшего патриарха высоко, и возомнил он себя превыше царей, государей! Взгляните на облачения его и узрите: смиренные отцы церкви на мантии своей в скрижалях имут херувима, у Никона же - архангел с мечом!

На эпигонатии бывшего патриарха обрящете крест и меч, у смиренных же иереев на эпигонатии, рекомой по-словенскому "набедренник", - едина лишь звезда, символ волхвов, взыскуемых господа. Итак, Никон во всем воин, но не за церковь, ибо он ее попрал, всенародно изрыгнув устами смрадными хулу на святая святых!...

Подошел Милославский с дьяком. Царь вскинул глаза на дьяка, сказал:

- Чти!

Дьяк поклонился, неслышно переступил с ноги на ногу, негромко, бойко читал:

- "И пишу тебе, боярин Никита, то, что говорил и скажу завсе: Не от царей приемлется начало священства, но от священства на царство помазуются. Священство выше царства.

Не давал нам царь прав, а похитил наши права, утвердив окаянное "Уложение"; царь церковью силой обладает, священными вещами богатится, весь священный чин ему работает, оброки дает, воюет... Царь завладел церковными сулами и пошлинами! Господь двум светилам светить повелел - солнцу и луне, и через них показал нам власть архиерейскую и царскую. Архиерейская власть сияет днем, власть эта над душами человеков; царская власть тлену подобна: она в вещах мира сего..."

Царь, подымаясь, прибавил:

- Нелегко ему будет, когда зачнем властью считаться... Как отпоют службу в церкви, тогда прошу весь собор и вас, бояре, в столовую избу к трапезе. А где же князь Семен?

- Здесь я, великий государь! - У дверей с лавки поднялся Стрешнев.

- Будь с нами у трапезы! Отец Лигарид поведает нам остатошное, а ты доведешь всем твои вопросы, приготовленные Никону...

- Слышу, великий государь!

Бояре, потея в своих теплых охабнях и шубах, не надевая горлатных шапок, стуча посохами, вышли на Красное крыльцо. Вечер ясный. Прохладно; грязь, густо покрывавшая Кремль, замерзла, стучала под копытами подводимых боярам коней. Лужи затянуло вечерним холодом; они, будто розовые зеркала на темном фоне, сверкали, осыпанные золотом вечернего солнца. Первые сторожевые стуки начинали вторить бою новых башенных часов.

В разных концах Москвы звонили к вечерне разным звоном. Бояре крестились.

Грек Лигарид быстро исчез. Ему было не по себе - хотелось услужить царю и боярам, а еще недавно он искал милости у Никона, всячески восхвалял его твердость, многоумие и щедрость.

Глава II. Облепихин двор

Обширный двор - на версту с юго-востока поближе Земляного вала и от Яузы подале большого кабака, который, в отличие от кружечных, звался Старый кабак. За Облепихиным двором, в сторону Земляного вала - лесок, а в леску хатка Облепихиной сестры, колдовки Фимки. Оттого с той стороны было много тропок и пролазов сквозь старый тын - там многие стрельцы ночью и ходить боялись: "А ну как, по слову Облепихи, Фимка-баальница обернет волком". Облепиха - старуха рослая, седые космы зимой и летом прятала под старый грязный плат, а на сарафане у ней было нашито цветных тряпок, коим числа не было, - Облепиха цветные тряпки подбирала везде, где можно было, когда же ее сарафан запестрел сплошь, она лоскутья нашивала и на кафтан сермяжный.

На дворе Облепихи много изб и избушек, иные почти вровень с землей, а нищие жили в тех избах охотнее, чем в высоких. Изредка к Облепихе заезжал объезжий с приказчиками решеточными Земского двора и со стрельцами, все конно и оружно. Объезжий, морща синий нос на багровом лице, нюхал воздух боль: шой избы, где жила в прирубе сама Облепиха, кричал и ногой топал:

- Эй, Катька! Облепиха чертова, не прикрываешь ли кого лихих?!

Облепиха выходила в своем пестром наряде, кланялась земно, как царю:

- Нищий двор, дядюшко, нищий... божьих людей пригреваю, за душу мою грешную они бога молют... Для спасенья души живу и людей спасенных держу!

- Надо бы этих спасенных твоих сынов собачьих перетряхнуть с сумами, кошелями. А ну! Попадало бы из них хищенное на торгах!

Облепиха, сколь можно скоро, брела в свой прируб, приносила медную ендову с водкой, деревянную малую чашку, холку говяжью, пряженную с чесноком, рушник ряднины белой, кланялась:

- Откушай, родной! Себе держу, не для торгу... Божьих людей пошто те забижать? Имутся богатеи лихи да татливы, с тех и бери, грабай - твоя власть!

Объезжий пил, крякал громко. Переведя дух, говорил сипло:

- Извоняла избу худче свиного стойла, вонью, того гляди, с ног собьет!

- Худой дух - человек протух! Для че такое? А стар, убог, руки не владеют паршу оскрести...

- Ну, сатана тебя прободи! Лихих людей примать бойся.

- Место мое божье - разбойнику с нами тесно и боязно! Грузного объезжего стрельцы втаскивали на лошадь, и дозор уезжал.

Облепиха крестилась на черный образ большого угла:

- Пронесло глас грозный, зрак подзорный...

Поздно ночью иногда, оглядываясь по углам и подлавочью, в избу залезали гулящие люди, как слепцы, не широко, а один за одним прячась, спрашивали негромко:

- Можно, бабка Катеринка?

- Должно, да не лапотному... сыну боярскому.

Садились за тот же большой стол среди избы, за которым угощался объезжий, и на ту же старую скамью.

- Невидаль, корову доила... боярской сын? Да мы сплошь князья Шемяки! - И сыпали на стол серебряные копейки.

- Давай хмельного!

- Не место вам, удалы головы, тут! Подьте к тыну, в крайнюю избу, там дадут чего жаждете... К тыну и к Фимке ближе.

- По первой ту разопьем! Другую пить зачнем, где укажешь. Облепиха давала лихим пить по первой, по второй, а за третьей не шла, говорила:

- Имя у кого из вас есте?

- Зовут зовуткой - у надолбы будкой!

- Тебе пошто?

- По имени буду звать, по изотчеству величать...

- Много гуляли, где родились, потеряли... - шутил атаман. - Сказывали мне, што мимо избы черт попа нес... деньги у родителя забрал, меня же водой облил да Фомой звал.

- Ну, вот и ладно, Фомушка! А у меня сестрица Фимушка, хорошо слывет и недально живет! Скрозь тын пролезете, и под ножки - дорожка!

- Слышь, бабка!

- Чую...

- Хищеное укроешь?

- Место чисто мое... Из веков божьим людям приют да уговор, чтоб хищением не промышляли; кой попадется с таким делом, у меня ему нет места, - иди к Фимке!

- Вот несговорная! Должно, к Фимушке и идти нам?

- К ей самой! Да скажите, от меня пришли... Не впервой чую вас - глазами тупа, по духу гадаю...

- Ай кровь на нас почуяла?

- Подьте! Знаю, от кого и чем смородит.

Иногда, подвыпив, лихие упрямились. Тогда, понизив голос до шепота, спрашивала: "Вы младени? Ай молочшие?" - "Женить пора - молочшие!" - "Так вот, женишки! Чуйте, сват в гости будет- объезжий с решеточными головами... То не лгу вам - знаю доподлинно..." Лихие тревожно и быстро вскакивали с криком: "Гайда, ребята, к Фимке!..." - и исчезали.

Облепиха по уходе опасных гостей сгребала в карман серебряные деньги, она знала всегда, что лихие за питье и тепло платят лучше других, что не только себя, а и расход на объезжего оплатят... Она сдирала с головы свой теплый плат, ее лицо с припухшими веками узеньких глаз делалось довольным, блаженным. Запустив крючковатые пальцы с черными ногтями в седые космы, скребла их и ворошила с ворчанием:

- Нешто к дождю вы расходились, кровопивцы кусачие?

Три с половиной года в избушках Облепихи на дворе спасались Сенька с Таисием, - нищие были покрышкой их скитанию. Сыщики Никона закинули розыск по ним, а самому Никону было теперь не до мелочей, да и отходчив был патриарх, ежели не раскольники. Сгоряча попал на глаза - замучит, огнем сожжет, изломает на пытке... Не попал, прожил невидимо в стороне от его гнева, не бойся - иди смело на патриарший двор и работай, - в лицо не глянет и не спросит: "Кто ты таков?"

Нищие знали Москву по звону: звонят торжественно из Кремля - царь едет на богомолье. Москва звонила заунывно и длительно, с оттяжкой - умер митрополит. Иногда звонила празднично, весело, и ревнители старой веры роптали, вторя протопопу Аввакуму: "Звонят к церковному пению дрянью! Аки на пожар гонят или всполох бьют..." Но пожар - всполох - нищие различали, к тому звону не прислушивались, а на остальные звоны шли, так как богомольцев много было, да и царские выезды нищих привлекали, всегда им раздавались деньги. Особенно любили выезды царицы.

Сенька и Улька жили в особой избе. Облепиха так указала:

- Не честно живут - без венца... Но придет пора, перевенчаютца, особливо, коли у них дитё заплачет...

Улька украсила свою кровать запонами кумачовыми и на окошках запоны повесила, да окошки, ежели их не отодвигать, и завешивать не надо было. В курной избе через день мыла стены вплоть до воронца и лавки мыла.

Таисий неохотно к ним заходил. Улька замечала, что ее возлюбленный слушает во всем Таисия, а ее, Ульку, не очень и не бьет даже мало, а не бьет - то уж известно... худо любит!(212)

Таисий, поучая Сеньку, делясь с ним своими замыслами, неприятно замечал, что Улька, которой в избе не было, - вдруг появлялась: то из-за кроватной запоны выскользнет, то из угла темного.

Однажды, когда Ульки не было, Таисий сказал:

- Угнал бы ты, Семен, свою девку! Чую я - не добро с ней... подглядывает, слушает тайно от нас, а нам лишнее ухо и глаза- ворог лютый... Лишний человек о нашем пути вольных людей ведать не должен...

- Ништо... угоню, как придет время...

- Не знаешь ты бабы! Бесновато любит она тебя...

- Ништо! Говорю тебе-против нас не пойдет... разум у ней есть!

- Ты не смыслишь, что разжег ее до бешеного огня юродивых... воззрись: морщины у рта обозначились, как ножом врезаны, глаза порой горят, и в них такой огонь! Ну, такой, как будто у юрода Федьки, что, по царскому указу, на цепи сидел за то, что поймали с Аввакумовым письмом. Тот Федько голым гузном в горячей печи сидел и крошки ел хлебные... Гляди, она такая же, в огонь сядет ради любви... Она боится, чует - уведу тебя, как с Коломны увел...

Они сидели и пили табак, крепкого вина выпили по стопке большой. Кругом на столе горели сальные свечи. Повеяло ветром, кто-то махнул на огонь, свечи упали, погасли. Упала скамья, стукнул рог с табаком, Таисий ударился затылком о пол, хрипел:

- Стой, черт! Стой! Семен, меня душит...

Не заметив, как исчез огонь, Сенька сидел задумавшись, упершись локтями в стол. На голос друга очнулся:

- Где ты? Что такое?

- Ду-у-шит!

Сенька припал к полу, в темноте поймал распущенные волосы женщины, тряхнул - щелкнули зубы.

- Сеня-а... пусти...

- А, так это ты, сука? Ты? Ты?

- Сеня-а...

Таисий встал, нащупал оброненную одну из свечей, высек огня, прилепил к столу. Сенька сидел на своей скамье, держал Ульку одной рукой за волосы, в другой был зажат рог - он пил табак.

- Сеня, пусти!

- Не выпущу, ежели Таисий не простит. Проси прощения - кланяйся ему. - Он приподнял за волосы Улькину голову, хотел нагнуть к полу.

- Спусти, Семен! Не надо поклонов, от них злоба пуще.

- Я ее задавлю, как собаку, и шкуру на крышу загалю, а нутро вытряхну, ежели полезет к нам со словами ли дурными или дракой.

Улька исчезла.

Из ендовы, стоявшей посредине стола, друзья еще зачерпнули по стопке вина - выпили и вышли за ворота двора Облепихи отдышаться. Шла весна, была гололедица. В вышине яркие звезды и месяц-новец. Перед друзьями лежала пустынная улица, огороженная тыном. Тын местами повалился, белели, поблескивая, огороды в стороне за оброненным тыном. Сыпалась дальняя дробь колотушек сторожевых, с воздуха наносило запахом холодной гари угасшего пожара. К ближней колоде из двойных бревен, поперек загородивших улицу, двигалась черная телега Земского двора. За ней шли, поблескивая топорами на плечах, рослые ребята - палачи, передний выше всех. Палачи были в цветных кафтанах - кто в черном, иной в синем, а передний в красном. Телега, запряженная в одну лошадь, тащила в Земский приказ(213) ремни, дыбные хомуты, на вязках веревочных низанные, цепи и кнуты.

- Калачи да ожерелья для нас волокут! - сказал Таисий. Сенька молчал, разглядывал мрачное шествие. Телега, стуча колесами на выбоинах, остановилась у поперечной колоды, из-за надолбы с будкой вышел сторож с фонарем, за ним другой, решеточный. Передний палач в красном кафтане достал из-за пазухи проходной лист(214). Говор доносился смутно, слов было не разобрать...

Следом за проехавшей телегой Земского двора протащился на тележке поп волосатый, весь черный, в черной высокой шапке.

Решеточные сторожа попа без листа пропустили, кланяясь.

- Зришь ли? - спросил Таисий.

- Поп! - сказал Сенька.

- Поп, оно-таки поп! А ежели и нам когда потребно?

- При нужде оболокчись попом?

- Смекай! Можно сторожей проехать. Эх, Семен! Надо нам иное место прибрать...

- А здеся чего?

- Опасно... Будет ежели бунт и нам идтить заводчиками, а за нами глаз!

- Улькин глаз не помеха.

- А чуется мне - разведет она вконец!

- Едина лишь смерть разведет нас...

- Ну, спать, Семен!

- Идем.

Вернулись молча. Сенька - в свою избенку, Таисий, рядом, в другую. Он никому не доверял - жил одиноко.

В низкую дверь Сенька пролез медленно, сгибаясь, задел спиной стойку - берег голову.

Не пошел на кровать, сел на скамью к столу, где еще недавно сидел Таисий. В углу моталась белая тень женщины, тонкой и гибкой, желтели распущенные волосы от света восковой свечи. Сенька слышал шепот: "Спаси-сохрани! Спаси, спасе, Семена, раба, Ульяну, рабу грешную, непокаянную, злую рабу твою, прости господи..."

Сенька, сняв шапку, кинул на стол. Она, помолившись, отошла, встала к окну лицом. Одно оконце в избу было раскрыто - ставень вдвинут в стену.

Сенька молчал, он заправил рог, высек огня на трут и пил табак. Рог булькал, легонько посвистывала трубка. Она повернулась от окна, взглянула на него, склонила низко голову и стукнула коленями о пол:

- Семен!...

Сенька молча пил табак.

- Сеня! Не ответил.

- Семенушко!...

В ответ ей легонько булькала вода в роге, посвистывала, пылая, трубка вверху его.

- Убей меня - краше будет. Скажи словечко... Сенька вынул рог:

- Скажу... чуй!

- Чую, Сенюшко...

- Меня забудь, ежели будешь ненавидеть Таисия...

- Ой, убила бы его, разлучника!

- Пошто сказываешь про любовь?

- Люблю тебя пуще живота! Пуще солнышка света...

- Так знай, малоумная! - Он понизил голос, снова набивая рог. - Таисий - это я!

- Нет, нет! Он змий!

- Только я еще не тот - он... Я тот, кого любишь ты... ненавидишь того, кем я хочу быть! Замест любви, о коей сказываешь мне, меня же ненавидишь?

- Нет, нет, нет! Сеня, он не ты, - он злой, хитрой, как сатана. Я чую - не умею вымолвить... чую его...

- Тогда вот! Завтре и я уйду от тебя...

- Сеня, Сеня! Солнышко, не уходи! Я буду и его любить... Прощу все... все! Никогда отнюдь не скажу ему худа слова и думать зачну, как учишь, что он - это ты!

- Вот так, помни! Когда ты меня знаешь и его почитаешь, как меня, - тогда мир и любовь... Только тогда, не забудь!

- Побей меня! Стану знать, что любишь... /

- Жидка ты! Кого мне бить! Запри окно, будем спать.

- Побей!

- Ни единого слова! Окошко...

- Ох, не любишь ты меня!

Сегодня Таисий весь день слушал да высматривал по Москве. Солнце перешло к западу, когда он вернулся и зашел к Сеньке. Боясь Ульки, увел его в свою избушку, запер двери сеней на замет железный, а в избе двери подпер.

Сел к столу, приятеля посадил на скамью против себя, на столе горела свеча. Таисий, заправив рог, стал пить табак. Сенька ждал, когда его друг высосет сквозь воду свою трубку.

- Пей табак! Сказка длинная будет... Много довольно нам, Семен, на дворе нищих жить! Смекать надо животы спасти... Неделя, а може и боле - придет по писцовым книгам(215) опись к нам... будет проверка всех черных людей на обложение. С поляками войну царь кончил, послы едут, а чуется иная война, свейская(216). На польскую народ разорен до корня, на свейскую войну деньги тоже надо царю, - шкуру продай, да собери деньги! Будут облагать каждую голову. До переписных книг нам жить здесь нельзя... Кем назовемся?

- Нищими! - сказал Сенька.

- Добро бы так, а они глядят на нас волчьим зраком - "дескать, мало с ватагой о барышах радеете". Шепнут дьяку, объезжему да решеточным головам: "Они-де не наши!"

- Не посмеют! Ты атаман. - Сенька тряхнул кудрями. За время скитания он вырастил каштановые кудри до плеч, отросла курчавая, того же цвета, борода, тонкий нос с горбинкой как бы удлинился. - Не посмеют, сказываю тебе! - Сенька сжал тяжелые кулаки.

Таисий, ероша острую, клином, шелковистую бороду, выпучил насмешливо глаза на друга, передвинулся на скамье, сказал:

- Не знаешь? А я кое-что приметил за старцами - они, думно мне, ждут дня предать нас... Плюнем на них, я лучше прочту, что писал Никон! - и вынул из зепи рядных штанов письмо:

"...Ведомо, что собор был не по воли, - боязни ради и междоусобия от всех черных людей, а не истинные правды ради..."

Зришь ли... все и всегда боятся междоусобия... Только в этом письме Никон бодает царя с одного боку: тычет в "Уложение", а дальше пишет касаемо нас: "Ныне неведомо, кто не постится, во многих местах и до смерти постятся, потому что есть нечего, и нет никого, кто- был бы не обложен и помилован; нищие, маломочные, слепые, хромые, вдовицы, черницы и чернцы - все обложены тяжкими данями. Нет никого веселящегося в наши дни!"

- Теперь понимаешь?

- А што с нас взять?

- Сыщут, что взять! Пуще обложения бойся их глаза, - тяглец всегда на глазах подьячего, нам же от их зрака бежать надо!

- Тогда уйдем к тому же Никону... Злоба его на меня, поди, минула? Отходчив - знаю... или здесь останемся... Сам ты сказывал- "нищие запона наша"... Три года с полугодом живем и ходим, где удумаем...

- К Никону не ход! Почему? Да тому, что сам он изгнан, бояре его съедают, злят ежеденно, а он пылит. Горел огонь - нынче погас!

- Куда же идти нам?

- Куда? После подумаем.

Сенька шумно вздохнул, выдохнул дым из богатырской груди. Огонь свечи мотнулся по сумрачным стенам древней избенки, по лавкам зашевелились черные тени. Огонь, припавший, разгорелся ярко, сверкнул шестопер на вешалке в углу, Сенька заметил его блеск, сказал:

- Эх, без дела ты висишь сколь годов!

- Это ты про шестопер? Ха, погоди мало, сыщется ему работа! Война со свейцем будет - уж датошных сбирают, а народ гол, по лесам бежит, быть бунту! Чуй дале: слух есть, что бояра царю в уши дуют - сменить серебряные деньги на медные. Ведомо, что серебра своего у нас нет, я то знал еще, когда в приказах сидел, - серебро привозное. Нынче из-за войны немчины и англичана серебра к нам не везут. Слух про медь не ложной - иные уж зачали серебро прятать, - чуешь теперь, откуда изойдет бунт?

Медлительный и тяжелый Сенька только налег на стол, затрещал столешник. Молчал.

- Гиль зачнется тогда, когда станут замест серебра платить медью. Купцы хлеб, товары попрячут, а там голод.

- Смекнул такое... Не домекнул, куда пойдем и где жить будем не голодно, а пуще не опознанно?

- Вот что удумал я. Надо нам к ватаге опять пододти... постоять, покланяться у церкви Зачатия Анны-пророчицы... там у стены Китай-города близ Никольских ворот, что на Лубянку...

- Улька манила к той церкви - знаю! Она там стоит, а оттуда все едино спать идти к Облепихе.

- Я по-иному замыслил - слушай! Спать будем мы в Кремле, в хоромах боярыни Морозовой... бывает ежеденно там... Уродов да нищих ходит за ней толпа, иные и живут у ей... тебя опять безъязыким, как на Коломне, нарядим, обвесим веригами с крестами, - не бойсь, умилится... Я же стихиры зачну гнусить и ее убайкою... Только Ульки твоей боюсь! Она везде поперечка...

- Не посмеет! А ну, коли так!

- В боярских дворах переписи не будет. У боярыни Федосьи еще и боярин Глеб недужит, сказывают - худо бродит, больше лежит да сам с собой о том, о сем судит. Оттуда, може, наладится ход к царю... Известно, что Киприяна-раскольника водили туда- царь звал о старой вере говорить... Было бы ладно, кабы нам пробратца - убить царя, и народ бы ожил...

Давно отзвонили, после вечерни стали на двор собираться нищие. Таисий сказал:

- Поди к себе! Улька не должна знать, что ты у меня сидишь.

Уходя, Сенька заметил Таисию:

- Пили табак, дыму нагнали, а все же у тебя мышами пахнет, я бы не мог тут спать!

Таисий, выпроваживая друга сенцами с гнилым полом, снимая с дверей замет, ответил:

- Семен! Злой женкин глаз и ревность хуже мышей!

- Сам сосватал на Коломне... Я не хотел, а теперь обык - тепло с ней, мягко...

- Не чаял, что охомутает тебя женка! От мякоти той - помнишь, в Иверском чли сказание? Самсон от Далилы погиб!

- Ништо, друг! Расхомутаюсь...

По-великолепному протяжно звонят по всей Москве колокола. На солнце лужи, в тенях синеющая от синего неба гололедица.

Ближнему колокольному звону крестясь, стороной улицы бредет толпа. По средине улицы, провожаемая широко шагающими стрельцами с бердышами на плечах, идет кучка тюремных сидельцев, оборванных, полубосых, закованных по рукам в кандалы. Ножные колодки оставлены в тюрьме.

Из пестро раскрашенных деревянных церквей слышится унылый напев великопостных молитв.

А вот церковка каменная с луковицами большими куполов. Купола прилепились к боченочным шейкам с кокошниками по верхнему карнизу. Из нее, от тесноты молящихся, открыта дверь с паперти, на улицу валит густой пар.

Косясь на церковку, тюремные сидельцы приостановились, хотели креститься, но руки скованы, и, только обернувшись, поклонились наддверному образу:

- Спаси, спасе! - сказали иные. Стрельцы, покрестясь, приказали:

- Иди, робята! Вечереет...

Шлепая по лужам босыми и лапотными шагами, колодники двинулись вперед, запели:

Я поеду в дом свой, побываю, И много у меня в дому житья-бытья, Много злата и серебра: Я расточу свою казну По церквам, монастырям И по нищие братие, Хочу своей душе пользы получити На втором суду, по пришествий...

Взлохмачены волосы, заросли бородами, усами лица колодников. В дыры их открытых ртов прохожие, крестясь, суют монеты, а в распахнутые вороты рваных рубах с запояской и кафтанов рядных - пихают хлеб и калачи.

Угрюмые лица кивают дающим, плюют за пазуху деньги и медленно проходят с новым пением:

И за то господь бог на них прогневался, Положил их в напасти великие...

Встречные, останавливаясь, крестятся, иные говорят в толпе:

- Откупились бы, кабы в дому было житья-бытья да златасеребра!

- Кинут в тюрьму - за дело ай нет, - а сиди да голодай!

- Вишь, доброй досмотрщик! Для велика поста сбирать пустил!

- Доброй? Их доброта ведома - соберут много, да получат мало!

- И то хлеб! Не всяк пущает.

Улица, отсвечивая мутно слюдяными окнами, поблескивая крышами низких, темных, а то и новых, пахнущих смолой древесной домов, загибает в сторону и идет под гору.

Из-за поворота навстречу колодникам двое стрельцов за концы веревки, привязанной к кушаку по крашенинным порткам, ведут человека, без рубахи, с черным крестом на шее. За ним, сажень отступя, сзади шагает палач в светлом кафтане, забрызганном кровью. Правый рукав его засучен, в руке плеть. Палач время от времени бьет ведомого стрельцами по спине. От удара человек охает, подпрыгивает вперед, но стрельцы держат концы веревки и не дают скоро идти. Портки битого расстегнуты, и если б не кушак на пояснице, они бы съехали. Его спина в крови, в рубцах, синяя от холода и побоев.

Новая толпа встречных битого провожает:

- Пил, вишь, да пьяный валялся!

- Не выждал первой недели поста!

- То и оно! Патриярх указ дал не пить в первую неделю-у! Слышится особый, злой голос:

- Никон закон тот с Новугорода вывез!

- Эй, вы! О патриархах закиньте брусить, - уши ходют!

- Правду молым!

- Не всякую правду кажи!

- Ништо им! Вишь, тетка Улита давно по заду не бита!

- Не бойсь, робята-а! С правдой вам и в застенке добро! С этой толпой бредут Таисий с Сенькой. Сенька на ухо сказал другу:

- Шестопер ты вернул, а я его с собой несу...

- Ну так что?

- Глядеть жаль! А ну, как размахаю я палача до мяса? Стрельцы ускочат, а схватятся - и им тоже...ной ляжет - дивлю тебе много!

- Не велишь? Пожду...

Толпа стала гуще, из церквей пошел народ, - у кого в руках свечи, у иных просфоры.

Колокольный звон замолк, стало сумрачно внизу улицы. На высоких куполах кое-где, как угли тускнея, тлели клочки заката.

- Пора, брат, на Облепихин двор!

- А нет, Семен, - проберемся мы к Конону в Бронную слободу - спать у него.

- Шагай! Кажи путь.

- Седни твоя Улька в ночь изгрызет подушку.

- Ништо! Спеши, решетки задвинут.

- Конон - мой дружок! Скорбен и языком и слухом, а мастер такой - у немцев поискать...

- Што робит?

- Кольчуги да бехтерцы... У него я свои деньги хороню...

Из узких окошек веяло утренним холодком. Курная изба мрачна и обширна. Звонили заунывно, постно. Очень далеко громыхнула пушка, - видимо, делали пробу новоотлитой.

Сенька проснулся на земляном полу, скинул к ногам кафтан; подстилка - тонкий матрац - за ночь под ним скрутилась, но земля была теплая, сухая. Он проснулся не от холода и пушечного боя, а от свистящего шипа. Жмурясь на огонь нескольких свечей, поставленных на полу в шандалах, не сразу понял, что блестит в сумраке и что шипит: глухонемой оружейник, бронник Конон, стоял на коленях перед точилом с колодой, врытой в земляной пол. Одной рукой он вертел ручку круглого бруса, в другой руке держал на точиле саблю. В пылающем воздухе от огня, колеблемого движением мастера, сумрачные стены закопченной избы то уходили вглубь, то выдвигались, сверкая кольчугами и бехтерцами; особенно ярко сверкали золоченые пластинки бехтерцев. Расправив кудри, Сенька поднялся, сел, хотел сказать что-то, вспомнил: скорбен слухом, Таисий тоже поднялся.

Немой кивнул им головой, сверкнув отточенной саблей в угол на большой стол. Кончив вертеть точило, щупая острие сабли, воткнул ее в землю. Показал рукой в рот, запрокинул голову, играя кадыком. Поправив ремешок на волосах, погладив темную бороду, пошел к шкапу, что висел над столом у стены, а им махнул в сени, всплеснув ладонями.

Таисий с Сенькой умылись в сенях с земляным полом, таким же, как в избе, гладко утрамбованным. Под большим медным рукомойником ведра не было - вода уходила в землю. Утершись холщовым рушником, вернулись в избу. Хозяин за их отсутствие поставил на стол большой деревянный жбан с пивом, деревянное широкое блюдо с вареной говядиной, холодной, посыпанной мелко резанным луком. Покрестился на стену без образа, поднял легко, как пустую кружку, жбан с пивом, налил, не уронив капли, в три деревянные резные чашки, покивал гостям головой, выпил пиво, принялся есть.

Сенька с Таисием тоже. Хлеб хозяин резал узким ножом, резал так ловко и такими тонкими ломтями, что Сеньке показалось, будто хлеб был давно нарезан, а хозяин только шутит, играя ножом.

Когда наелись, достаточно опорожнив жбан, Конон стал им на своем языке глухонемых что-то объяснять. Он щелкал языком, качал головой, шлепал себя по одной ноге, потом по руке. После всего вскочил, схватив себя за ту же ногу, и, как бы подняв ее, поднес к стене и делал вид, что приколачивает...

Сенька, не понимая, пучил глаза. Таисий, поняв как будто, объяснил ему:

- Кому-то ногу да руку отсекли, к стене прибили отсеченное...

- Вот... а мне непонятно!

После всех ужимок и непонятных движений Конон принес из угла кусок желтой меди. Повернул ее, плюнул и, кинув медь в тот же угол, откуда взял, распахнул дверь избы. Ворота тоже были широко открыты. Улица светилась ранним солнцем, поблескивала гонимая ветром пыль ледяная.

Видимо, зная двор Конона-бронника, против его двора на улице остановился бирюч. Бирюч пробил в барабан, чтоб слушали его, громко прокричал:

- Народ московский! Всяк, имущий на дворе своем и в кузне желтую медь али таковые ж медяные горшки и слитки, по государеву цареву и великого князя Алексия Михайловича, всея Русии самодержца, указу понужден будет и будет известен о том - сдать без замотчанья таковую медь и суды медяные на государев Деловой двор, и впередь бы меди и медяных суд во дворех и избех не держати и меди не покупати, а кои купят ли, утаят медь, и им быти от великого государя в жестокой казни! Бирюч прошел. Таисий сказал Сеньке:

- Уразумел ли то, как я говорил?

- Уразумел... и Конона теперь понимаю: кто не сдал медь - руки-ноги секут.

- Вот так! Теперь поглядим мои сокровища.

Таисий ткнул Конону рукой за дверь в сени, а также жестами показал ему, что нужен огонь. Бронник тряхнул головой, поправив ремешок на волосах, пошел впереди друзей в сени, взял со стены слюдяной фонарь, вернулся в избу к маленькому горну, разведенному посреди избы, зажег фонарь и, обогнав друзей, прошел в глубь длинного коридора. Коридор в самом конце был выстлан коротким полом, на нем, на козлах с колодой внизу, стояло многопудовое точило. Конон передал Таисию фонарь, понатужившись, сдвинул точило к стене, колоду приставил стоймя к козлам, откинул за крюк вместо кольца длинную половинку ставня в полу, там открылись ступени вниз, в темноту. Пахнуло затхлым холодом.

Таисий с Сенькой опустились глубоко под избу в коридор, вырытый в земле и выложенный кирпичом по стенам, полу и потолку.

- Изба может сгореть, а это место будет цело!

- Да, Таисий! Москва-таки часто горит... Шли мимо кованых сундуков, дубовых и прочных, прошли довольно. В нише на выступе кирпичном в виде скамьи Таисий открыл небольшой сундук без замка.

- Гляди!

Сенька нагнулся - засверкали лалы, изумруды и жемчуг крупный. Сверху лежала цата богородична из Иверского, срезанная Таисием с пядницы в ночь пожара, устроенного Сенькой.

- Хо! Вот оно, наше прошлое... За эту цату меня старцы тогда в яму посадили... - посмеялся Сенька.

Таисий улыбнулся в ус; перебирая золото, серебро, жемчуга и камни драгоценные, ответил:

- Не ровен час - сгину я, тебе мое наследство на бунты и гиль ради дела, которого для мне голову ронить не жаль! И ты ее не жалей - голову, но только дела для... Не вяжись к пустому против того, как вчера пьянчужку пожалел... Также упомни: гинет ежели народное дело, и поправить не можно его, люди перебиты, или расскочились, - и ты до конца там не живи. Иди дале - в ином дело найдется, голова твоя и руки гожи будут...

- Упомню и послушаю тебя! Только вот - сумление мое о твоем этом добре... Сундук без замка, - веришь ли ты крепко хозяину, Таисий?

- Нет сундука, коего разбить не мочно! Нет замка, коего не изломать, а хозяину верю... Конон - он турчин... Младым был с иными в плен взят, а где, того не ведаю. От бессерменов он и оружие делать обучен, а норовом таков: ежели турчин кого возлюбил, и ты в его дому спишь, он с топором будет стоять у порога... Убьют его, тогда только тебя убьют! Я его чтению обучил... письму не мог - рука тяжка, бумага не держит его слов - режется, мнется...

- Дивно ты говоришь!

- Правду говорю...

Они вышли из подвала. Таисий взялся за тяжелый ставень, но поднять не мог. Сенька закрыл подвал и точило поставил на прежнее место. Фонарь потушили, повесили в сенях на стену.

В избе у горна была воткнута в землю деревянная толстая тумба с наковальней небольшой и маленькими тисками.

Сгорбленный человек, с глазами, острыми, как у мыши, волосатый и однорукий, бойко хлопотал у наковальни. Он, намазав каким-то раствором до глянца вычищенные пластинки железные, вынул изо рта кусочек золота, положил на одну, выхватил из горна каленый прут, руку до того обернул рукавом кафтана, водил и легонько постукивал железным прутом около золота - золото, сверкая, расплывалось, катилось и слушалось искусной руки серебряного кузнеца. Пластинка ровно и ярко засверкала. Конон щелкнул языком. Сгорбленный, юркий человечек ругался громко:

- Жолв им в гортань, моим мучителям! Сказывал окаянным - секите ногу, против того, как и товарищу моему, так не: "Государев-де указ не рушим!" - Он болтал пустым рукавом кафтана - рукав был завязан узлом. - Провалитца бы вам, стоя, и с указом-то дьяволовым! Окалечили, черти... Спасибо доброй душе Конону- дает работу да еще и помогает. Иттить бы без его по миру!

Таисий, когда тот кончил золотить пластинку к бехтерцу, спросил:

- Человече! А за что они тебя окалечили?

- Дьяки - собаки окаянные! Исприбили царский указ по крестцам, а я грамоте не смыслю да и товарищ по моему ж делу грамоте не учен. Бирюча - кликать по народу - ране пустить не удосужились... и сколь людей окалечили!... Мы же с товарищем, не ведая того указа, в железном ряду купляли два пуда меди у старой торговки, должно, тоже не горазд грамотной... Удумали мы, как и ране того делали, венцов девичьих да перстней поковать и позолотить... Медь - она для ковки сподручна. Кинь в горячие угли соли щепоть и кали медь тогда, сколь хошь, добела - не рассыплется: с солью кали, и тяни, и гни, как надобе...

- Ну, а вас с куплей уловили?

- Тут же! С Китай-города выдтить не дали, завели на пожар, близ шалаша харчевников, и ссекли ему ногу, а мне руку! Ой, сколь крови изошло! Живой, вишь, нужда гонит - работай. - Кузнец серебряный зажмурился, будто вспоминая, как его калечили, и замолчал.

- Да пошто им медь-то желтая люба стала? - опять спросил Таисий.

- Черт их думы ведает! Для войны, должно, что со свейцем идет.

Приятели, простясь с хозяином и ювелиром, пошли по улицам и закоулкам, - до стрелецких слобод, в Замоскворечье, было не близко, а Облепихин двор и того дале. По дороге Таисий рассказывал Сеньке:

- Крестили его в нашу веру... крестным ему стал старейший боярин Никита Одоевский(217), а назвали Кононом, в память прежнего бронника, досюльного. И жил тот бронник в той же слободе. Обучился читать, тяжко ему то далось, а когда время есть, читает все книги затейные - о травах, заговорах... тетради держит, и я ему молыл не раз: "Берегись, Конон! За такие тетради тебя, ежели углядят дьяки, в Патриарш разряд утянут, а там и баальником ославят". Он мне веры не имет, только ни дьяка, ни подьячего в избу не пущает... Оно и пущает, да в избе его тогда долго не усидишь: напустит смороду, зачнет ковать, или прутья железные гнуть на огне - беги да чихай!...

- Сказываешь, молыл, а как?

- Я ему тогда, как сказать что - пишу... для говори с ним иной сноровки не искать... Пишу ему по-печатному, такое он разумеет хорошо, и тетради его по тому ж писаны печатно...

- Надо, Тимоша, снести к Конону тому мою кольчугу чинить, порвалась...

Приятели помолчали. Им навстречу ехали стрельцы с десятскими в голове, потом прошли конно жильцы с крыльями за спи-. ной поверх красных кафтанов. Пушкари пеше сопровождали пушки на подводах, а после воинских частей с болота из-за Москворечья на телегах под окровавленными рогожами волокли с отрубленными руками, ногами за медь изуродованных.

- Пошто, Таисий, ты вернул к Арбату? Надо бы с Лубянки... - спросил Сенька.

- Там все едино пришлось бы обходить по-за Яузу... Дойдем! С Замосквы-реки побредем стрелецкими слободами наискось.

Рассуждая, испив квасу с суслом у квасников, торговавших на скамьях у бойни, и обойдя болото, место сожжений колдунов, а также и лобные вышки, они наискосок закоулками пробрались к Облепихе, В дальной избе Облепихина двора жили головы нищей ватаги - они жили вдвоем в прирубе. Остальные старцы, старицы и бабы помещались в большой половине, где у порога широко сидела большая печь с черным устьем и полатями. Два старца - Улькин отец и другой, именем Серафим, - он за отсутствием Таисия, по просьбе ватаги, всегда ведал делами атамана, - разбирал обиды и даяния делил, чтобы свары не было. В ту ночь, как Сенька с Таисием ночевали не у себя, эти главные в посконных серых рубахах лежали на своих одрах, каждый у своей стены, но седые бороды и нечесаные головы были близко придвинуты одна к другой, головы промышляли по-тонку(218) о делах ватаги. Серафим наговаривал Улькину отцу:

- Микола! Ты к делам ватаги старец честной, сколь помню тебя, завсегда радеешь нищей братии... не таковска дочь твоя, Ульяна. Как ты, а я зрю - увязла она в бесовских лапах?

- Ты о том, Серафимушка, што с парнем-то сошлась плотно?

- Оно я и думаю - живет грешно, давно! Грех прощается той бабе, коя есть блудодейца - сума переметная, как ины наши... У них еще не остудела кровь и молоко в грудях, кому што ни поп, то и батько... Так нет! Живет семейно, а не венчано - грех!

- Девка, Серафимушко, самондравная, дикая, и бил я ее довольно, да от упрямства не выучил, а в кого задалась - не домекну... Матка у ей была послушная, не то слова, глаза мово боялась... Дикая девка, ведаю тот грех! А как тот грех избыть, не ведаю...

- Слышь... баю тобе не на худо - повенчай ее со мной... Потому, главной ватаман я! Тот, што Архилин-травой прозван, не дорожит ватаманить, ведаю... Не те его помыслы, штоб нищими верховодить...

- Да как, Серафимушко, перевенчать-то вас? Ума не хватает!

- Я ватаман! Ты моя кровна родня - тогды зри-ко - нас двое больших! Достатки делим, как удумаем, - хто нам поперечник? Всю ватагу к рукам прикрутим... Законы уставим правильные, - чти ватамана и молчи! В землю по шею закопаю, ни гунь!...

- А ты, Серафимушко, обучи, как мне с краю к девке приступить? Сам смыслишь, парень ее не криклив, а грозен - паси бог! - даром ее не уступит... Уступит ежели, то она худче его - огненная! Глаза выжжет, только о разлучке с им говорю зачни.

- Обучу тому - чуй...

- Ну-у?

- Скоро будет перепись по книгам, а мы тут и оговорим их дьяку... тому, понимай, кто зачнет нас исписывать, а молым ему так: "Пришли-де парни с большой дороги в кандалах и при нас расковались... кем были до того - не ведаем, только по приметам - лихие... один-де в рубахе железной, у другого шестопер, головы тяпать..."

- А как они нас Коломной угрозят, Серафимушко?

- Коломну стрельцы да солдаты розняли всю! Дел наших там не сыскать. Но коли приступят к нам: "А пошто-де лихих меж себя таили неопознанно?" - ответствуем оба да старцев и стариц подучим сказывать: "Угрозные-де речи с нами вели, и мы их силы боялись: мы-де слабые, многогодовые, а у них-де завсе топоры под кафтанами и к церкви божией без топоров не хаживали... К нам они насильством ватаманство уставили... помирать-де, хотя и старцы мы, не пришло время..."

- Ой, Серафимушко, чую я, што так надо!

- Теперь же до описанных дней замок ко рту!

- Помолчим... пождем дьяка! Дай-то бог...

Лампадка в углу прируба перед черной безликой доской пылала, мотался огонь - из пазов избы продувало под божницей ветхой. Двигались тени по желтым бревенчатым стенам. Черные тени вскидывались углами - не то рука, не то нога. В теплом, душном, вонючем воздухе старики кряхтели, чесались - вши и тараканы ели их костлявые члены. Не вылезая весь век из рядна или ватных зипунов, старики любили паразитов, даже верили, что они необходимы. Говорили, когда случалось: "Телесо грешно, приучать потребно его к зуду-чесотке... Все ходим под законами великого государя - не ровен час и под кнут попадешь, а там чешут, кусают до костей..." - "Вши, клопы - наказанье че-, ловеку от господа... кабы господь не наказывал грешных рабов своих, то сих кровоядных тварей не создал бы... боротьба с божьим наказаньем - грех душе!..."

Над Сенькой хлопотали, наряжая его к церкви Зачатия, только двое - Улька с Таисием. Улькин отец с Серафимомстарцем не хотели, чтоб Сеньку вели к стене Китай-города, иным старцам и старицам не указали помогать нищие обряды на Сеньку крутить, а вериги с крестами, хранимые на случай, дали после угрозы Сенькиной "перебить старцев, как кошек!", дали вериги с великим лаем.

Сенька обок с Улькой шли впереди ватаги, Таисий, наряженный в старую рясу и скуфью рваную, шел сзади их, гораздо дальше шли старцы - Улькин отец и Серафим, а там и вся ватага.

Улькин отец тихо спрашивал:

- Серафимушко! Их шествию упорствовал я, видя, как ты заупрямился, а пошто такое, чуть до боя дело не дошедшее, и по сия мест не разумею.

- Повелел я так, Миколай! Понял, того Архилин-травы замыслы хитры - слышь-ко...

- Ну?

- Не спуста разума ведет ён в веригах ряжоного беса, блазнителя дщери твоей, а думно мне, почуял разбойник наше умышление, о коем мы обсуждали ночью - ухоронится в ино место...

- Ой ты, Серафимушко! А я так тому едино лишь радуюсь - ежели они стряхнутся с нашей шеи. Тогда Ульяна моя в дому зачнет жить без греха. От ватаги ей уйтить едино лишь в монастырь, а тут-то мы ее и сговорим за тебя - пир да свадебка!

- До пира того в гортани иссохнет! Ай не ведаешь? Прельстилась много - бегать к нему зачнет? А не можно там, ён в Облепиху спать зачастит...

- Пустое! Слушь-ко...

- Чого?

- Мы, как ён со стороны к нам прибредет, саму Облепиху, бабку озорную, напустим псом лютым, уж она-то кого не изгонит!

- Не так смыслишь ты, Микола... Думается, иную яму им придетца рыть! Дело с дьяками закинем...

- Эй, худче худчего коли так! Удумано нами ладно было, а та затея какова еще будет?

- Наше дело древлее... позрим, пождем, неспешно подумаем... Вишь вон, гляди!

- Чого глядеть?

- Сама боярыня Морозова к церкви Анны-пророчицы жалует... А ну, как они ей приглянутся?

- Ништо-о...

Боярыня в смирной однорядке вишневой, в столбунце черном, отороченном соболем, стояла с тростью в руке у дверей, распахнутых в прохладный сад. В саду, на проталинах, кое-где еще лежал снег. Лужи играли от солнца, дальные в тенях голубели. С потоков высоких морозовских хором иногда шлепали мокрые комья. Грузные капли стучали, цветисто искрясь в выбоинах проталин.

- Идут ли убогие?

Ключница с желтым угловатым лицом, одетая в черное, ответила:

- Копятца, мать боярыня, - идут!

- Дарьюшка! Все их платье утолочь в воду с золой... дать им белые рубахи, порты, а кому и ормяки...

- Ой, мать наша! Много их к нам налезло, хватит ли всем одежки - не ведаю. А таких, как Феодор-юрод, кой мыться не пойдет, - мало...

- Надо омыть всех! Кому платья не хватит, купить в ветошном ряду укажи, а убогих сочти... Женок пустим в первый пар, гораздо шелудивы...

Ключница отошла в глубь сеней. Из верхних сеней по лестнице по ступеням зашаркали лапти. Послышался многоголосый шепот:

- Ой ты, государыня наша!

- Матушка светлая!

- Поилица-кормилица!

Прямо от двери, в глубине сада строение с двумя окнами, с дверью, закопченной дымом. Из окон и двери полосы пара. Стены вверху над окнами отпотели, капает в лужи.

Рукава однорядки у боярыни до полу, но под рукавами обшитые прорехи для рук, оттого свободно боярыня поднимает руку с тростью, изредка тыча ею в проходящих мимо, смрадно пахнущих женщин - хромых, шелудивых, горбатых, Считая убогих, сказала:

- Бога для, остойтесь! Всем тесно,

- Чуем, матушка!

- Пождем, Федотья Прокопьевна!

- А где раба Окулина?

- Ой ты, матушка! Федько-юрод да Окуля-постница не ладят уды свои опрати...

- Окуля сказует: "Господу зарок-де у ей дан, покуль не стлеет на телесах моих древняя рубаха, ину не одену".

- И Феодор?

- А Федько, матушка, брусит тако: "В мир-де я пришел не мытца, а молитца! И батько Аввакум заповедал также: "Накинь-де мою патрахель и не сымай ее во веки веков!" Досель же я и на морозе в одной рубе ходил..."

- Феодора-юродивого, Окулину-постницу держи в нижних клетях... В горницах им не быть! Боярин недужит, но иной раз пробредет... Иванушко резвой, любопытной, вывернетца, они же, не мытые, роняют вошь, парш сыплют... Я не боюсь - скидаю платье, девкам дарю, - боярина да сына опасти надо...

- Ой, боярыня! Я их гоняю, да нешто упразднишься с ними? Федько, тот еще и упрямой, - печной крюк не берет.

- Ты бы с ним уговором... грех...

- А нет, матушка! Крюк - он уговорит каждого... Чую, не пущу, коли узрю.

Первую смену боярыня простояла в дверях. Стало вечереть - захолодало. Морозова поручила пропускать другую смену ключнице:

- Лишних не пусти - утолока будет!

Дарья встала у дверей без трости, но ее руки были нищим много страшнее, чем трость боярыни...

Когда вымылись все женщины, переоделись в чистые кафтаны и армяки, прошли вверх, тогда боярыня пришла сменить ключницу, но Дарья не уходила из сеней. Проковыляла первая смена стариков, умылась, переоделась. Пошла вторая. Вместе с убогими старцами и малоумными подростками проходили и Сенька с Таисием. Перед боярыней Сенька снял свой рваный, женского покроя каптур с воротником, глубоко сидевший на голове, на лицо "гулящего" хлынули кольца кудрей, он мотнул головой, стряхивая кудри, - взвякнули крестами двухпудовые вериги.

- Господи! Какой у него лик... дивный лик...

Таисий расслышал боярыню, хотя сказала она это очень тихо; тоже сняв скуфью, низко поклонился:

- Всем, матушка боярыня, взял! И телом богатырь, и власы дивные взрощены, да глаголом и чутьем скорбен. Я родня ему... много молил угодников, синодики своей рукой писал и нынче же отсылал образу Анны-пророчицы на молебствие, - чаю, не простит ли господь?

- Ты грамоту разумеешь?

- Разумею, кормилица, письму и чести божественное борзо могу...

Боярыня снова поглядела на Сеньку, вздохнула:

- Зримо, что так уж ему на роду суждено. Ты его водчий?

- Водчий, боярыня! Без меня он едино как младень...

- Тяжки на нем вериги... Помоги ему железа снять - умой его, Дарьюшка!

- Иду, мать! Иду-у!

- Вот тому, что идет садом в веригах, дай рубаху из боярских, кои ветхи.

- Ой ты, мать боярыня! Такого рогожей огнуть не всяка сойдетца... Да разве боярина Глеба на него рубахи влезут?

- Тогда сшить надо, особое...

- Опрично сошьем... А нынче надежет, што сойдетца.

- Особое на него надо затем, что ликом он чист и власы чисты...

- Обошьем в новое.

Ключница ушла. Боярыня стояла, глядела в сумрак, павший над садом. Вздохнула еще, когда Сенька, сгибаясь, пролез в предбанник и гулко захлопнул дверь. Содрогнувшись от звука двери и прохлады сумрака, запахнув однорядку, пряча трость под полой, медленно пошла вверх. Отдав сенным девкам и трость и однорядку, спешно шагнула в крестовую. Войдя, крестясь, взяла лестовку, встала на молитву перед образом спаса. Земно била поклоны, считая их по лестовке. Ее монашеское лицо, красивое, с тонкими чертами, желтело и, как восковое, прозрачно светилось. Ясные глаза от лампадных огней так же, как и лицо, слегка золотились, а губы шептали:

- Вездесущий! Все ведаешь ты и можешь... Изжени беса похоти рабы твоей... возведи на Федотью-рабу крепость нерушимого целомудрия... закрой очи ее сердечные для радостей земных... закрой очи, зрящие вну, да не зрят они каменя-самоцвета! Даруй очам моим зрети един лишь камень аспид черен, кроющий гробы праведников...

Положив трехсотый поклон, боярыня разогнулась. Крестясь на стороны, вышла из крестовой и попятилась: мимо ног ее прокатилось большим комом мохнатое, замотанное в вонючее тряпье; мяукающий голос, фыркая котом, верещал:

- Чур, бес! Отринься, бабка! Сатана-а... тебе не уловлюсь, от тьмы-тем грехов отмолюсь! Милуй мя, господи-сусе...

Юродивый Феодор ползал быстро по полу, а за ним с коротким печным крюком в руках гонялась ключница Дарья.

- Юрод грязной! Вон поди, по-о-ди! - шипела она, боясь громко говорить, чтоб не потревожить больного боярина.

- Тьма в подызбице! Ту лепо! Светло божьему человечишку... Бабка, дай буду тебе о тебе чести заупокойное!

Боярыня строго сказала:

- Феодор! Упрямишь... Опрати себя не хощешь - живи в клетях.

- Федосок, божий недоносок, гони мя в яму! Гони в тему - час придет, сама туда сядешь! А пошто? Да по то - царь у антихриста на хвосту виснет!

- Поди же... поди, юрод гнилой! - приступала ключница.

Юродивый понял, что боярыня не даст жить вверху, уполз по лестнице в сени.

- Царь с антихристом из одной торели телятину жрут! Тьфу им!

- Смени рядно! Умойся-будешь жить со всеми, - громко сказала боярыня. Она, тихо ступая, проходила к себе.

Юродивый визгливо крикнул:

- Федоска! Чуй, рцу тобе - все твое в малы годы прахом возьметца! Пуще меня завшивит. Аминь! Аллилуя! Тпру-у! Вороти к Боровску-у!

"Несчастный... а отец Аввакум чтет его", - подумала Морозова, От многих лампадок и лампад, горевших день и ночь перед темными образами греческого письма, в горницах Морозовой светло, душно и желтовато от огня, будто на раннем восходе солнца. У боярыни Морозовой образа были развешаны по всем углам, по стенам и над дверями всех горниц. Окна не отворялись- слюдяные, раскрашенные узорами пластины плотно вделаны в свинцовые рамы. Жилой дух не выходил наружу - в горницах пахло прелью, ладаном, тряпьем и деревянным маслом. Нищие, когда не доглядывали за ними, лезли на лавки, макали грязные пальцы в лампадки, мазали маслом волосы. Спали нищие на тех же лавках, а иные под лавками. Ползали по полу, корячась, и больше юродствовали, чем молились.

Сегодня раньше полудня боярыня в каптане на шестерке лошадей уехала по зову царицы во дворец. Ехать немного, пройти легко, но важной боярыне пеше ходить не полагалось... Так же и работать вменялось в стыд великий: "На то рабы есть!" В отсутствие боярыни, своеволя, нищие перебрались много раньше обеда вниз. Перед обедом всегда полагалась молитва, за ней обед, за обедом еще молитвословие, потом сон и вечером вновь молитва с песнопением.

Вверху остались Сенька и Таисий, оба молчали, слушали, как внизу Феодор-юродивый визгливо кричал:

- Царь? А што те царь?! В одно время я ему в никонианском вертепе, кой они церковью зовут, - голое гузно казал... Зачали, вишь, аллилую трегубить, а я перед царем и скокнул лягухой, кувырнулся оба пол лбом да рубаху-те на плеча вздернул...

- Ой, Федорушко! Перед государем-то?

- Ништо ему! Антихрист Никон-таки на меня зубом закрегчал и возопил: "На чепь его, дурака!" Царь же ни... едино лишь выпинать повелел вну-пинали-таки гораздо! Ведал царь-то, за правду я, за аллилую...

- Мученик... за правду тебя, Федорушко!

- Никона согнали! Буде ему пыжиться.

Сенька на лавке в углу. Таисий рядом, спросил:

- Не тяжко тебе молчать?

- И так привык мало говорить, привышно.

- Думаю я соблазнить тобой боярыню... Соблазнится - богатство ее - наше. Кликуш всяких разгоним... Едина забота - Аввакум-поп! Слух есть, что царь его простил... указал ему к Москве ехать, мыслит мирить Аввакума с никонианами. Аввакум же непримиримый. Помедлит юродивый поп, а мы к царю проберемся - и конец! Деньгами Морозовой купим стрельцов да удальцов, заварим бой, - и я царь, да не такой, как все, - справедливый - холопу и смерду волю дам...

- Таисий... царей справедливых нет и не будет!

- Я буду таким!

- И ты... не... будешь... царей быть не должно!

- Вон ты какой у меня? Затейной, учителя перерос... А вот я...

- Стой! Идут!

Из смежной горницы кто-то медленно шел, говорил. Это был боярин Глеб Иванович, он шел в длинной белой, до пят, шелковой рубахе, казался одетым в саван, говорил хотя и про себя, но громко:

- Великий государь! Богданко Хитрово боярин грабитель есть... Половину добра с твоих государевых вотчин имает на себя... Да грех чего таить! И тестюшко твой Илья Милославский таков же... Серчаешь? Не буду, бог с ним...

Боярин остановился и будто проснулся; повернулся, шатаясь на ногах, ушел. Таисий сказал:

- Боярин так побродит недолго, а вдова его - диамант(219), - подобрать надо!

Немного спустя после хождения по горницам боярин Глеб Иванович умер. Воспитатель, царский свояк, Борис Морозов умер годом раньше Глеба.

Две вдовы почти что царственных остались: матерая вдова Анна Морозова, родом Милославских, и молодая вдова Федосья Прокофьевна Морозова - родом Соковнина. Так же, как Анна Ильинична, Федосья Прокофьевна с почестями похоронила мужа. За гробом шли в церковь и до могилы царь с боярами честных родов. Кормила Морозова целую неделю нищих, из рук им раздавала поминальные деньги. По монастырям за упокойное пенье и помин души дала вклад большой. Сорокоуст(220) справила, все по чину.

При жизни мужа была Федосья Прокофьевна видом черница. Если не ехать ко двору, носила столбунец черный, бархатный, на плечах вишневую мантию или однорядку. Со смерти мужа надела скуфью монашескую с пелериной черной, мантию черную и походить стала на игуменью, до времени постриженную. Усердно молилась, а теперь молиться стала еще усерднееУтром, часу в первом ночи(221), боярыня шла в крестовую. Таисий много раньше ее молился образам, висевшим на стене перед боярской крестовой, он читал по книге, падал ниц и бил многие поклоны. Боярыня спросила негромко:

- Древлее ли чтешь?

- От заповедей святых отец... Многое в книге сей есть реченное Дионисием Ареопагитом(222), ким учитель наш Аввакум не единожды посрамлял никониан!

- Аминь! - Боярыня, сказав, взяла книгу; перелистав, прибавила:- Киприяна, надобного мне старца, государь позвал к себе... Некому стало для меня чести божественное... Феодор юродствует, а стариц-начетчиц не случилось... иные не могут. Вот тебя спрошу я, брат Таисий, хочешь ли честь мне за правилом?

- Благодетельница... с великим рвением к тому, учен - не бахвалю... Литоргисал еже при нужде. Оле, боярыня! Мало мест стало, где живет древлее благочестие...

- Зови меня, брат Таисий, не боярыней, а сестрой Федотьей. Ох, предалися антихристу люди! Никон ушел, но и ушедший деет заразу духовную. Прелесть его окаянства сильна есть - царь за нее стеной встал!

- Слухи не ложны, сестра Федотья, - отец Аввакум из Даурии дикой прощенный едет! Воскреснет, верю я, древлее, осиянное его благодатью...

- Ах, брат! Понеже прощен отец наш, а надолго ли? Скоро ли ему быть-то?

- Годы едут оттуда... Сказывают, воевода-мучитель - Пашковым звать - отпустил его, ограбив. "Пропадешь-де, и ладно!"

- Окаянный! Ой, доедет ли отец наш?

- Господь за праведников, сестра! Дождемся пастыря - верю я крепко...

Они вошли в крестовую, начали правило. Таисий читал "Житие святого" на тот день.

С этого утра Таисий на молитве стал необходим боярыне. Читал он всегда внятно, чинно и аллилую не троил(223), а двугубил. Молился двумя персты.

Устав молиться, но еще не окончив правила, садились на обитую черным бархатом скамью - отдыхали. Каждый раз боярыня просила Таисия рассказывать ей о чудесах и исцелениях. Таисий хорошо рассказывал, такого никогда не слыхала Федосья Прокофьевна.

Теперь он ей рассказал бывальщину:

- А было то в Новугороде, сестра Федотья... скорбному моему в бозе, брату Семену, юродивый указал путь цельбы в скорби его... Сказывал сие, указуя на него перстом: "По сшествии антихристова слуги, Никона, кой убредет из вертепа, опоганенного им же... не изгнанный убредет. Кровь мучеников изгонит его, тых праведников, кого попирал он за сложение перстов... Скорбному сему отроку сыщется жена честна... Она, прияв на себя яко тайну пророка Оссии, коему господь повелел имати себе жену блудну... ночь с ним в ложнице проведет и грехом своим исцелит от скорби - рушив его целомудрие..." Он прозрел, сестра, что Семен не женат из-за недуга и непорочен...

- Ну, Таисий, а еще что предсказывал тот юродивый?

- Тако дале глаголал он: "Восстанет раб сей от греха скорби своей исцелен и жену оную спасет, ибо гласом, обретенным в чудесе, по-древлему воспоет хвалу господу..."

- Как именовали того юродивого, брат?

- Миколой, сестра Федотья, именовали его, а звался от родов Митей... Миколой же указывал называть в честь древлего новугородского юродивого Миколы Кочана, кой по Волхову-реке ходил, аки по мосту.

- И прорицатель, сказываешь ты, был тот Митя?

- Был, сестра, - много чудес творил убогий, а при мне, как я подвел к ему Семена и он о нем прорицал, заплескал ладонями, кочетом воспел. Мног народ дивился на него, говорили: "Исцеляет... молится и тут же срамное бесстудно творит!"

- Они, брат Таисий, юродивые, бога для извечно так... С пророков древних берут и ведут житие... Федор наш таков же - на мразе в рубахе без портов ходил, едино лишь отца Аввакума послушал: ряску его надел и то - от никониян чтоб укрыться.

Иногда, когда Сенька был один в маленькой горенке, отведенной ему с Таисием, боярыня в приоткрытую дверь глядела на него... Если же кругом никого не было, как бы в забытьи простаивала подолгу. Очнувшись, быстро уходила молиться. Молясь, просила спаса помочь ей не прельщаться мирской радостью и беса вожделения ее изгнать! Так было вчера. Сегодня, помолясь, она пошла слушать убогих, говоривших о древлем благочестии. Стояла невидимая у полуоткрытой двери за запоной штофной. Сенька был с нищими. Сидел он всегда в одном углу на лавке. Боярыня чувствовала в себе искушение глядеть на него, боролась с этим искушением и победить беса любопытства не могла. Но вот к нищей братии со смехом вбежал мальчик, ее сын, курчавый и резвый Иванушка, девяти лет, наследник боярина Глеба. Федосья Прокофьевна почувствовала в себе силу отойти. Отойдя, приказала сенным девкам увести шаловливого ребенка. Она отвела глаза от лица Сеньки, когда снова вернулась слушать нищих: Федот Стефаныч поучал иных старцев благочестию. Он был голый до крашенинных синих порток, многие язвы мешали ему носить рубаху. Потряхивая крючковатой, в красных пятнах бородой, Федот хрипло выкрикивал:

- Братие! В книзе Иоанна Дамаскина, зовомой "Небесы", указано: "Всяк, убо не исповедя сына божия во плоти пришествовати, антихрист есте!"

- Стефаныч! Теи слова знаменуют: "Сын божий не приходил еще, - придет!"

- Вот, старче! Ты уж искусился верой антихристовой, - а хто ради спасения людей во ад сошел? Хто был распят?

Медленно в горенку вошел Таисий - в скуфье, в мантии черной, прошел, сел рядом к Сеньке на лавку.

Морозова ушла к себе, так как за спором многих ничего, кроме бессмыслицы, нельзя было слышать. Один старик горбатый, с острой бородой до колен, громогласно спрашивал:

- Что есть патрахель?!

Ему не отвечали, и сам он за других ответил на свой вопрос: "Патрахель есть столпие железное, на них же земля плавает!"

- Далеко уплывешь, - тихо сказал Таисий. Слышал его только Сенька. Не глядя на Сеньку, Таисий прибавил: - Нищих любить моя забота... Тебе же сватаю боярыню... готов будь!

- Как в Иверском ты... скуфья, манатья, чтение и песнопение... срамно видеть.

- Семен, тяжко безбожнику молиться, но, ради нашего дела, надо - так игумном стану... В безверии едино, кем быть!

- А доглядят? Ушей и глаз тут бесчисленно.

- Путь краткий - бежим тогда к ватаге.

Федот, почесывая тупыми, грязными пальцами язвы, кричал:

- У никониян, братие, над умершими замест помазания святого масла указано на мертвое тело сыпать пеплом! Пепло-о-м!

Временами Сенька, так как силу ему класть было некуда, встретив у дверей своей горенки юродивого Феодора, хватал старика на руки, носил, как младенца. Прижавшись к железу вериг, юродивый лежал смирно в объятьях Сеньки. Когда Сенька, поставив юрода на ноги, гладил по лысине и по спине, юродивый всегда падал перед ним земно и мурлыкал, будто кот:

- Красота велия в тебе!... Сила неописуемая в тебе! А сам ты есте от сатаны... Тпру-у!... Спаси мя, Сусе Христе...

Боярыня, видя, как никого не уважающий юродивый падал перед Сенькой ниц, удивлялась и думала:

"Он может творить чудеса, оттого лик его светел!" Юродивый, забредая наверх, всегда засыпал перед Сенькиной горницей. Отсюда Морозова приказала ключнице не гнать блаженного.

Не помогла молитва со слезами. Лестовка покинута, в земных поклонах избилась боярыня...

- Окаянная! Молись, изгони беса! Господи! Господи! Зришь ли? Спаси! А что, ежели то правда - исцелится от меня? Нет! Он погибель, грешница! Тяжки на нем вериги... Лик светлый... Только лишь глянуть? Ведь он не скажет... Он не может - безгласный!

Худо помня себя, скинув платье, забив под скуфью волосы, упрямо выпирающие, в легком шушуне, темном, поверх рубахи с поясом, запинаясь слегка, босыми ногами ступая, пошла. Пол ей казался горячим - жег ноги, но ее легко, будто по ветру, несло вперед.

- Остойся! - сказала себе. - Остойся! Не мочно?... Отцу Аввакуму... простит... поймет...

Чуть скрипнуло. Остановилась за дверью.

- Три огня? Зачем три свечи? Три...

Крест-накрест чернели вериги на волосатой груди. Рубаха с плеч сползла, кудри тускло поблескивали у щек. В сумраке хмуро лицо.

В жар кинуло боярыню тогда, как огнем осветило его, непонятного, неведомого. Кто он? Праведник? Или нечистый дух?... Похолодели ноги, снова кинуло в жар, и снова неведомым огнем он весь озарен перед ней.

Для нее непонятно, он чудно, сидя, спал, конец подстилки на лавке, другой на полу. Сеньке так спать посоветовал Таисий: "Увидят, скажут - чудно спит - ведомый праведник!"

Его голова заброшена на лавку, руки раскинуты широко.

Боярыня припала к нему, встав на колени.

- Мой грех... возложу муки адовы... Злую кончину приемлю за грех мой - господи!...

Она пригнула пылающее лицо к лику Сеньки. Сенька открыл глаза, не дрогнул, не шевельнулся, подумал: "Таисий прав... искусилась".

У него зарделись щеки, хотелось отвечать на жаркие поцелуи, но, инстинктивно понимая, что может вспугнуть, разбудить ее стыдливость, окаменело принимал страстные ласки. Видел, как ее руки вылезли из широких рукавов шелковой рубахи, чувствовал, как они глубоко зарываются в его волосы - скуфья и шушун давно сползли к его ногам и, взвякнув негромко веригами, накинул на ее тонкие плечи, покрытые волосами, тяжелые руки. Она от усилий задрожала, желая отстраниться, - видимо, коротко боролась и, обессилев, плотно опустилась на его грудь, загражденную железом. Потеряв остатки воли, боярыня протянула тонкие руки к нему на шею, чтоб обнять крепко, но у дверей кошачий голос с шипом замяукал:

- Зрите! Жратва Вельзевулова! Хи-хи-хи... Эй, предавшаяся сатане! Яко Юда на суде страшном, в перстах его сатанииловых!

Почувствовав толчок в грудь, Сенька раскинул руки; как она подняла и накрылась скуфьей и шушуном, не видал. Давно лежал с закрытыми глазами, за дверью слышал голос, почти незнакомый ему, злой и твердый:

- Не полоши людей! Юрод...

В полдень, уезжая на богомолье в Симонов монастырь, приказывая лошадей, боярыня указала дворецкому:

- Аким, юродивому, бога для, Феодору собери на дорогу суму с брашном, дай рубль денег да прикажи вывесть его из Кремля к Москве-реке...

- Улажу, боярыня-матушка! Справлю...

За этот невольный уход Феодора-юродивого в свое время протопоп Аввакум пенял Морозовой: "Поминаешь ли Феодора? Не сердишься ли на него? Поминай, бога для, не сердитуй! Он не больно перед вами виноват был. Обо всем мне покойник перед смертью писал: "Стала-де ты скупа быть, не стала милостыни творить. С Москвы от твоей изгони съехал... И еще кое-что сказывал, да уж бог тебя простит... Человек ты, человек извечно богу грешен и слаб, а баба особливо..." Перед этой ночью Таисий отпросился у боярыни на богомолье в Саввин монастырь, но вместо молитвы-, ненужной ему, ходил по Москве - глядел и прислушивался к голосам толпы. Ему встретился Феодор. Юродивый брел с сумой, без палки, в одной рубахе и без порток. Вшивую ряску, подарок Аввакума, снял, оставил на крыльце Морозовой. Дворецкому, который провожал его до ступеней, сказал, мотнув головой на брошенную одежду:

- Укажи... тпру-у... боярыне прибрать! Сгодится ей, когда в яме будет сидеть...

- Уходи, дурак! - рассердился дворецкий.

Теперь Таисий пожалел старика, его окружали ребятишки, дергали за подол рубахи и пели:

Федько-улита!

Улита-волокита!

Волокет кишку По-за кустышку!

- Дьяволеныши! С батьками, матками шиши у бога нашего! Тпру-у! Огонь на вас - смола с небеси! Звери на вас ядучие...

- Федька-улита!...

Таисий отогнал ребят. Прохожий сказал Таисию:

- Они углядели за божьим человеком, што он из себя червя долгого, в аршин видом, выволок, - думают, кишку... - Оглянувшись, тихо прибавил: - Никак, братик, люд московской бунт заваривает?

- Маловато шумят... до бунта далеко.

Прохожий прошел, а иные, махаясь, бредя прямо по дороге, кричали:

- Грабят средь бела дня! Пошто им не жить богато?

- Вишь, нашлись! Серебро подменили... из кастрюльного золота деньги куют!

- Руки, ноги секут за медь, а у кого ее нет?

- За матошники(224) денежные, не за медь!

- Всему причиной Илья Милославский да Федько боярин Ртищев!(225)

- Васька Шорин гость тоже ворует!

- Заеди-и-но-о! Шорин-от...

"Время близится, а мы с Сенькой не готовы..." - подумал Таисий. Он видел, как Феодор-юродивый, подходя к Москворецкому мосту, встретился с конным боярином. Боярин ехал верхом на вороном коне, сзади за ним двое его холопов на карих лошадях.

Боярин закричал юродивому:

- Раскольник окаянный, без порток бродишь?!

Что ответил юродивый боярину, Таисий не разобрал, он шел в ту сторону к Москворецким воротам и увидал, как по слову боярина один его холоп повернул за юродивым следом, а Феодор, уж подтягивая суму с хлебом, спешно переходил мост.

Таисий слышал голоса, в толпе говорили:

- Зюзин! Дружок Никона...

- Ведомой поимщик людей, кои за старую веру.

- Сказал-таки, робята, черту блаженный!

- Чого молыл?

- Боярин зыкнул: "Без порток бродишь!", а Феодор остоялся мало - ответствовал: "Я-де без порток, а ты без рубахи едешь, и спина в крови - кнутьем ободрана!"

- То он ему предрек! На боярине скарлатный кафтан, червленой... Озлился, чай, на блаженного?

- Уй, как озлился! Конного холопа оборотил, приказал: "До первого яма проводи, укажи держать, и там ему подорожнаяде на Мезень ехать!"

- Бедный Федорушко! Угонят мало ближе, чем Аввакума...

Таисий, не слушая больше, обогнул Мытный двор, пошел Москворецкими воротами на Красную площадь.

Прошлую ночь "гулящий" провел у Конона в Бронной слободе и теперь ладил туда же.

Немой оружейник был чем-то обозлен и расстроен. Он пил, ел и спал, почти не замечая Таисия. Собирал инструмент, таскал под избу в тайник.

Таисий подумал: "Уж не обыска ли он ждет? Дьяков и решеточных Конон не любит, но дьяки, должно статься, прознали, что у Конона деньги есть..."

Когда утром оружейник открыл тяжелую дверь в тайник, Таисий полез туда же. Тайник был завален инструментом и платьем. Беря из своего сундука кису с золотом, "гулящий" решил: "Запалит Конон избу".

В душном сумраке прируба атаман ватаги Серафим лежал на своем одре. Улькин отец сидел на краю постели, старики снова говорили по-тонку о делах:

- Чуй, Серафимушко!

- Ну, чую... На то и бодрствуем - не спим...

- Што делать с девкой нам? Бродит, как волчица, и не подступись - когтем и зубом возьмет. Укрылся, вишь, парень-то в боярском дому...

- Делать што, скажу... Покудова, Миколай, парень тот жив, мне Ульки твоей не сватать, а тебе дочки не видать здравой.

- Ну-у?

- Думаю о том много... потому говорю...

- Уж не колдовство ли над ей какое уделано?

- На черта не клепи зря, - любовь, она посильнее черта. Ведаешь, на празднике в Коломне мы их на ночь свели, они же годы живут. Надо развести, только добром ништо поделаешь - разлучка тюрьма ему ай смерть! Смерть крепче тюрьмы - из тюрьмы она его ждать будет. Зато у смерти взять нечего...

- Ты суди, как пса от Морозовой-то уманить? Достанешь, как убить такого вепря?

- Надумаем как - не каменный, а и камень от огня лопает... Перво - достать их, штоб жили с ватагой.

- То первое дело...

- Ни зраком угрозным, ни словом штоб от нас заначки не было. Втай промышлять о их головах!

- Двоих, думаешь, вершить!

- А то как? Они-это одно - один без другого не живет!

- Думай - чем ближе.

- Много думано... Дочь твою напустить надо в дом боярыни.

- Эва надумал! А она там останетца?

- Мекаю я, не останетца долго... У боярыни живут смирно, она постница, молельщица, они же, встретясь, нешто утерпят от блуда?

- Вот ты, голова! Конешно, не утерпят...

- Теперь сам суди, скаредство в таком дому развел, - ведай: уходи борзо!

- Еще вот... она пытала, сам знаешь, попасть к ему, да молода, пригожа - в рядно худое не лезет, обряды на себя крутит красные... Слепой ее разве с убогим призрит...

- А мы ей грамотку добудем! С грамоткой примут.

- С умом не складусь, где мы такую грамотку и от кого добудем?

- Слушай...

- Ну?

- Нынче уходил я в Симонов монастырь к молебствию и за милостыней, а пуще проведать, кого монах-старовер Трифилий к Морозовой боярыне послал. Прознал, что послана им тайная староверка Мелания(226). Вот до той Мелании от Трифилия и грамотку добудем.

- Нам монах не поверит.

- А пошто нам? К Облепихе ходит, чай, сам видал - старица тоже, как и Мелания, - уговаривала та старица дочь твою, я услышал, тако: "У нас-де тихо... благолепно, а тут во грехах ты живешь..." Ульяна твоя завсе от нее отрекается. Вот мы с тобой той старице молым: добудь-де нам для нее грамотку в дом Морозовой к Мелании, и пусть-де Ульяну примут там пожить, а мы-де тебе ее в монастырь сговорим...

- И как ты, Серафимушко, удумал! Диву даюсь я...

- Дивить некогда... В утре придет старица...

Так случилось, что Таисий угадал. Когда с Красной он спустился в сторону Никитских ворот, Бронная слобода горела. Толпа людей бежала на Бронную, иные шли на Красную площадь, говорили, спорили.

- Всем на огородах в сухое время указано печи топить(227), а со скорбным нешто сговоришь?

- Правда! Ты ему языком, а он те кулаком!

- Своеволит! Большой боярин ему отец крестной... Далеко видно было бурые клубы огня, слышался отдаленно хряст дерева и стук топоров - стрельцы ломали окрест пожара уцелевшие дома.

- Безъязыкой черт! Сколь людей пустил по миру!...

- Не безъязыкой виновен: грабить пришли дьяки-денежные матошники искали!

- К безъязыкому ходил однорукий кузнец серебряной: "Онде деньги делает..."

Таисий от Никитских ворот вернулся на Красную площадь, а потом перешел мост и, выжидая сумрака, брел стрелецкими слободами медленно на Облепихин двор. Он боялся Ульки, осторожно пробрался в свою хату; ему казалось, никто не знал о его пребывании, только те неведомые враги - два старика - заметили, и Серафим сказал Улькину отцу:

- Миколай... один из тех, кои нам надобны, вернулся в ватагу!

- То, Серафимушко, славу богу, только бы куда не убрел опять?...

- Ништо. Один вернулся, другой прибежит...

Старовер монах Симонова монастыря, в миру Трифон Плещеев, стольника государева(228) дядя, написал, по просьбе старицы Фетиньи, к старице Мелании в дом боярыни Морозовой малое письмо:

"Дочь моя духовная Мелания, раба господня! Прими мое благословение, посланное с сею отроковицею именем Улианою, а отроковицу сию старица Фетинья, много радеющая о делах древлего благочестия, молит тебя, дочь моя, о том, чтоб Улианию оставить в доме боярыни - нашей приспешницы и благодетельницы; за то, что Улианию она, Фетинья, прочит в монастырь. Та же скудеет людьми рать Иисусова, а юных дев и жен призреть потребно, ибо они, вкусив благодати древлего благочестия, становятся в ряды необоримых праведников, готовых за двоеперстие принять конец мученический...

Смиренный Трифилий-иеромонах".

Мелания прочла Морозовой послание Трифилия, и Улька была принята, как все убогие, бога для. В тот же вечер, по правилам боярского дома, умылась в бане. Ей выдали сукман смирного цвета, а ее цветную одежду, хотя и чистую, отдали опрати прачкам.

После ночевки на Облепихинском дворе Таисий рано ушел и еще день проходил по Москве, глядя на казни подделывателей медных денег. Народ голодал, так как товаров в лавках почти не стало. Хлеба тоже. Купцы и торговцы требовали серебро. Серебра же ни у кого не было. На кружечных дворах, на харчевых народ собирался скопом, говорил на бояр угрозные речи.

"Нет атамана, - думал Таисий. - Надо нам с Сенькой принять бунт... собрать людей, направить... Все кричат идти, а оружия нет. Без оружия милости у царя не ждать... От Морозовой к царю пробираться долго... в бунте и убить его!"

К ночи Таисий вернулся в дом Морозовой. Когда он сменил черный кафтан на мантию, а шапку на скуфью и, вымытый, шел в крестовую, встретил злые глаза Ульки. Она на радостях, что попала в дом, где живет Сенька, о Таисий забыла, теперь же вспомнила, увидев его.

"Какой черт пропустил к нам эту безумную девку?"

В крестовой боярыня была не одна, а с тощей, желтой и сухой молельщицей Меланией. Таисий читал "Житие", монахиня с Морозовой молились. Когда сели обычно отдыхать, Мелания начала поучать боярыню:

- Не делом, матушка Федотья Прокопьевна, заводить в дому причетчиков... Хорошо он, брат сей, чтет, а не строго, не по-древлему... И ликом и духом мужским на молитве зрение свое и чувство искушаешь... Ужо-тко подберу я тебе старицначетчиц правильных, а брата мы в горницы пустим с убогими.

Морозова виновато ответила строгой староверке:

- Начетчиц, мать Мелания, не прилучилось, брат же Таисий правильный чтец...

- До поры был надобен, а пришла я - иную жизнь поведешь, благообразную.

В другом конце дома случилось иное. Улька с нищими не молилась, она в поварне помогала и по дому, потом же, улучив время, отыскала горенку Сеньки с Таисием, начала ее мыть, мести и постелю вытряхивать.

Ключница Дарья, хвалившая Ульку за расторопность, вдруг насторожилась, пришла, когда она мыла горенку, а Сенька сидел на лавке, глядел на полураздетую девку, распоясанную, со сбитыми распущенными волосами, сказала строго:

- Кто тебя упрашивал, девка, такое творить?

- Чого, матушка?

- Того! Вся чуть не нагая, и мужик на лавке сидит! Такого греха в нашем дому еще не бывало...

- Чого ему не сидеть? Да, може, он мой дружок был!

- Ай, ай, греховодница!

Поджимая губы и подозрительно оглядываясь, ключница ушла. Улька вымыла горенку, убралась и вымылась. Рубаху она скинула, надела сукман в рукава на голое тело, запоясалась и застегнулась. Рубаху свернула в узелок, положила в угол, в стороне от двери. Пришла в горенку нищих, посидела мало и фыркнула:

- Вонь у вас непереносная!

Она тихонько вывернулась за дверь и босыми ногами тихо пробралась к Сеньке.

- Семен!

- Молчи... Зачем пришла? Опасно! - сказал Сенька.

- Без тебя жить не могу! Гаси свечи.

- Не надо... уйди, бешеная!

- Прогонишь? Буду кричать, кинусь тебе на шею при всех и все расскажу!

- Не смей своеволить!

- Молчи... полюби... и я молчу...

Улька махнула на свечи, потушила огонь...

В сумраке, с потемневшим от краски лицом, Улька, расстегнутая и распоясанная, юрко скользнула за дверь горенки. Строгий и злой голос сказал ей:

- Стой-ко, стой, безобразница!

Ключница Дарья схватила Ульку за руки. Улька вывернулась из железных рук старухи и, запахнув сукман, скрылась в горенку нищих.

В это время из крестовой вышли Морозова с Меланией и Таисий, - они все трое шли с зажженными свечами.

- Что тут, Дарьюшка, чего полошишь народ?

- Матушка боярыня! Да как же не полошить? Кричать надо - вот зри-ко, зри! - Ключница развернула Улькину рубаху.

- Рубаха! Зрю, Дарьюшка.

- Да вот новая девка, што вчерась пришла к нам, блуд творит, скаредство...

- С кем?

- С убогим в этой горенке, што в веригах живет! Боярыня изменилась в лице. Глаза стали строгими и как бы ушли в глубь под брови. Переступив с ноги на ногу, чтоб не пошатнуться, понизив голос, продолжала допрос:

- Чем докажешь?

- Чем еще, мать, доказывать? Рубаху скинула-в сукмаие пролезла к нему... Я пождала, послушала их, - чула, говорят, а потом она вывернулась, на себя непохожая, распоясанная. Я ее удержать ладила - и нет! Вот позови-ка, она нынче тут... в обчей...

Боярыня сказала строго:

- Возьми, Дарья, рубаху, - звать всех, будить... никуда не уйдет, а завтра рано позовем конюхов, и мы ее допросим... они говорили?

- Ну, как еще? Говорили, боярыня, слышала ясно.

- Таких грехов, сестра Федотья, в дому праведном не можно терпеть! - сказала Мелания.

- Непотребство! Скаредство! Его изведу я из дому, - ответила Морозова, и они ушли.

Таисий вошел к Сеньке. Он прислушался и, убедившись, что никого нет, сказал:

- Ты что же не мог ее прогнать?

- Не мог, Таисий! Испугала, черт... Хотела нас выдать.

- И так выдала. Завтра под плетьми откроет, кто мы, потом и нас поволокут на Земский двор.

- Ништо! Я вериги сниму да ими перебью всю боярскую дворню.

- Велик бой затеваешь, парень! Тут одних кучеров с сотню наберетца, да дворников, да холопей. Нет! Давай-ка оденься в скуфью, рясу - вериги не снимай - укрой, и мы уберемся из Кремля... Караульные стрельцы меня знают - тебя же со мной пропустят. В Замоскворечье пойдем, убредем, а ее, чертовку, завтра пущай секут, сколь надо!

- Ладно, коли так!

- Иного пути нет, да и жить нам тут незачем! Староверка перевернет весь дом на Аввакумову пустынь... Нас дело ждет.

Глава III. Старый кабак

В сторону устья Москвы-реки и Яузы, если идти к Земляному валу и мало ближе Облепихина двора, стоит Старый кабак; прежнее название он сохранил в отличие от кружечных дворов, так как вина не курил и медов кабак не варил.

В старину строили - лесу не жалели, строение древнее, но прочное. Фундамент кирпичный, пол земляной, потолок курной и крыша с дымником. Печь разгораживала кабак пополам, от нее полати на ту и другую сторону. Питухи, ярыги кабацкие, пропив платье, залезали на эти полати, марались в саже и вовсе теряли облик человеческий. Двери как в сарай, поезжай хоть на тройке - колесом косяк не заденешь. В первой половине пустые бочки по углам, в другой - стойка с целовальником, с куфой обширной, пива из этой кади, казалось, никогда не выпить. За стойкой поставы с винной посудой, с кружками, ковшами и калачами большими пшеничными, желтыми, похожими на хомутины. В углах за стойкой факелы горят с раннего утра до поздней ночи. У стены перед стойкой светец с лучиной. Лучину щепали и огонь поддерживали сами питухи затем, что у огня можно рог табаком заправить и трубку простую закурить. Кури и в карты играй, и в зернь катай, а хочешь зови скоморохов- заказывай им игры или с ярыгами кабацкими затевай глум - запрету не было. Выгоняли из кабака лишь тех, кто пил, а заложить было нечего, и денег не было.

Бородатый, слегка сгорбленный целовальник, с глазами кроваво-красными, старик, он же и голова кабацкий Аника-боголюбец, слухом туп, но любил глаза потешить. Скоморохи были гонимы еще до Никона, Никон же, насаждая везде церковное благочиние, указал: "Гудки, сопели, бубны и всю богопротивную погань отнимать и жечь на болоте, где казнят и колдунов жгут". Но пожженное помалу воскресало, а на Старом кабаке скоморохи не боялись, что их потянут на съезжую или в Разбойный приказ, - тем смелее им стало, как прослышали, что Никон кинул патриаршество.

Боголюбцем Анику прозвали за то, что нигде у него не висело государево запрещение: "Питухов от кабаков не гоняти". Вместо этого у кабатчика висела большая желтая надпись на телятине(229) с увещанием: "Слово святого Иоанна Златоустого о матернем лае в пользу душевную всем православным христианом":

"Не подобает православным Христианом матерны лаяти, понеже мати божия пресвятая Мария, родшая творца небу и земли- бога спаса нашего... Та госпожа заступница наша о всех нас православных христианех, за весь мир бога умоляет... Другая мати родная всякому человеку. Тою мы свет познахом и от сосца воздоихом, та труды и болезни нас для прият и нечистоту нашу и многие печали подъят, и скорби. Третия мать - земля! От нее же кормимся и питаемся и наготу свою студную покрываем и тьмы благ приимем по божию велению и к ней же паки возвращаемся - иже есть погребение..."

Целовальник Аника-боголюбец воспрещал матерные слова. Не слыша слов, он их угадывал по губам ругателя, грозил пальцем и, ежели питух не унимался, приказывал выбить вон, и питухи слушались. Кроме матерных слов, во всем им было раздолье. За это раздолье кабацкое Аника не раз стоял на Земском дворе в пытошных клетях перед воеводой и дьяками, пишущими при допросе воровские речи пытуемого. Его пугали и клещами, каленными добела, и дыбой, и палачами, готовыми сорвать с него сукман и начать расправу. Не раз ему говорилось, что позван он за бесчинства, кои идут на его кабаке: обругание святых церквей питухами, обругание угодников божиих и самого бога, да и непристойных-де речей про великого государя, да про бояр честных родов сказуется немало...

Аника всегда кланялся земно воеводе, поясно кланялся на стороны дьякам и говорил: "Нечетно лет володею кабаком и не единожды просил, штоб меня на целование крестное по кабаку не брать. Отец-воевода и вы, государевы люди, дьяки милостивые. А што вижу? Сажают! И крест целовать велят и голову кабацкому делу не дают, - я же един голова и целовальник. Да ведомо вам - я чутьем скорбен, слово в ухи мои вбивать, подобно, как клин в стену... Зором тож притупился... мои помощники- ярыги, да што они смыслят? Власти же: объезжий господин с решеточными указуют мне: "Гони лихих людей!" А я их понять не умею - питух есть питух... Сами же господа объезжие по кружечным и харчевым дворам ездиют, а мой кабак объезжают".

Кабак Аники-боголюбца давал приказу Большого дворца в два раза больше против всех кружечных дворов. Царь не раз приказывал на Земский двор: "Способных людей не гнать! Целовальников кабацких прибирать таких, чтоб доход напойных денег был в полу больше лонешных(230) годов... Анику же того на Старом кабаке не шевелить!"

Воевода с дьяками на Земском дворе порешили:

- Коли-ко государь того целовальника заступает, то дать ему владеть кабаком в свою волю!...

- А лихие как же, боярин?

- Лихих людей по делом их имати в ином месте, опричь Аники...

В хитрости Аники-целовальника было много правды-объезжие ночью боялись к его кабаку подступиться. Один-таки объезжий сыскался из храбрых, набрал стрельцов да земских ярыг и набежал суд чинить, но его убили из пистоля, а стрельцов и решеточных разогнали кольем. С тех пор из властей к Старому кабаку никто не являлся.

Сегодня по сумеркам Таисий с Сенькой пришли в кабак Аники-боголюбца. Под полой кафтана у Сеньки привешен старый друг - шестопер, а панцирь, взятый у Конона, надет под шелковую синюю рубаху.

Питухов в кабаке было довольно, немало скопилось и лихих, для работы своей ожидавших поздних часов. Лихие, приметив приятелей, Таисия с Сенькой, говорили в углу за печью:

- Новцы-молодцы деньги имут!

- Не новцы, жильцы с Облепихина двора...

- Едино, откуда - нам на ночь хабар есть! - И тут же видели многие диво.

Таисий подошел к стойке, положил перед Аникой золотой.

- Зрите! Кабак покупает!

- Эх, питухи, гуляем седни!

Целовальник не спеша взял золотой, попробовал на зуб. Пристально поглядел на него, покидал о дубовую стойку - ухмыльнулся, вытянул из пазухи кожаную кису, спрятал золото. Подняв голову, сказал на весь кабак громко:

- Гуляй, парни, с богом! Пей, ешь задарма...

- Ой, то спасибо!

- Хабар на сей день!

Таисий также крикнул на всю избу:

- Слышали?! Пей, ешь, за все плачено. Кабак купил я - на вечер атаманом буду голи кабацкой! Есаул мой вот! - Он положил руку на плечо Сеньки. - Что укажу - слушайте! Что прикажу - исполняйте! Обиды, налоги никому не сделаю, опричь супротивных тех, кто зачнет тамашиться и над смиренными питухами налогу чинить!...

- ...Добро, атаман!

- Будем слушать во всем! - отозвались голоса питухов. Замаранные сажей до глаз, без рубах, в одних портках, с черными крестами на шее, полезли с полатей питухи-пропойцы...

- Эх, и лю-у-ди! Крест не берут, а за портки ничего не дают.

- Вишь, того богатства не пропили!

Целовальник Аника деловито, не спеша наливал пропойцам, кто на какой стакан показывал. Дрожащие руки тянулись к стойке, плеская вино; у иных посудина в дрожи стучала по зубам. По замаранным бородам текла водка.

Аника дал им калач. Калач разломили на куски, но ели плохо и пили, хотя жадно, но мало. Потом, торопливо покланявшись, вновь улезли на полати.

- Вот зрите! Эти люди царю пятую деньгу платят и десятую, а ведомо всем, што получают за то? Пинки да глум! - крикнул Таисий, простирая руку в сторону последнего питуха, который, карабкаясь на печь, срывался и снова лез.

За пропойцами к стойке пить водку подошли скоморохи с бубнами, гудками, сломницами(231). Крашеные хари несли в руках, один ряжен медведем в буром мохнатом кафтане, ноги в рукавах, полы закреплены на плечах, харя висела на спине, играть - надевалась на голову; другой - вожаком медвежьим, он был без хари, в руках батог; третий наряжен козой; четвертый - рыбаком, а пятый - разбойником с дубиной, за кушаком нож.

- Ух! Этот страшенный...

- Пошто?

- Вишь, рожа в крови!

Всех подошедших к стойке Аника угощал деловито, спокойно.

Скоморохи отошли к дверям кабака, за печь. К стойке потянулись голодные лапотные мужики, больше беглые и безработные. Иные с лицами в шрамах - все они одеты в сермяги, подпоясанные веревкой или лыком, а шли с прибаутками:

- У смерда рожа и одежа нелепа, да у боярина ферязь золотна - рожа лепа!

- У боярина крыша цела, да у смерда изба в два угла! Таисий крикнул:

- Кабы тот подруб, што зовется народ, подгнил, осел, - так на царских хоромах вся бы позолота стала грязью!

- Изба царская-боярская давно покривилась, да царь с боярами и по косым половицам в здравии ходют!

Кто-то из сумрачной дали кабака крикнул:

- Ужотка ту косую избу подожжем!

- Эх, ты! И я верю, браты, запалим ту избу! - крикнул Таисий.

Питухи всё подходили, пили, брали калачи от целовальника н уходили с поклоном Таисию.

За печью спорили, видимо, лихие:

- Я сказывал тебе! Таких парней, как эти двое, губить не след, потому ватаманы они.

- Их-то и губить! Вольные люди-они гиль(232) затевают.

- Гиль? А ты, старый черт, загунь!

- Гиль, старичок, дело правильное!

Кабак преображался, переставлялись столы. Тяжелый светец передвинули к стене. Два стола поставили малых - один справа, близ стойки, другой слева; в середину также не плотно к стойке приставили стол со скамьей, стол большой, крытый рогожей.

- Кто кадиловозжигатель? - спросил Таисий. На его зов вышел скоморох-разбойник с дубиной.

- Благослови, отец настоятель, клепати к службе!

Таисий двинул вперед обеими руками, скоморох поклонился и, уйдя к дверям, редко и гулко ударил одиннадцать раз дубиной в бочку.

- Займите клиросы! - приказал Таисий.

За правый стол уселся Сенька, за левый - пропойца из подьячих. Кадиловозжигатель принес Таисию железный рукомойник, набитый горячими углями, обвязанный проволокой.

- Маловато финьяну, да углей довольно! - поклонился он Таисию.

Чинно кланяясь, Таисий пошел по кабаку, раскачивая кадило, - угли пылали. Кадилом сумрачно освещались лица питухов. За печью на приступке огнем углей осветило лица двух стариков и с ними женщину, в которой Таисий узнал Ульку.

Ведая чин церковный, Таисий вышел на середину второй половины кабака, помахал кадилом на стороны с поклоном, воскликнул:

- Восстаньте, верующие!

Он кадил всем вставшим на ноги, потом подошел к стойке, поклонясь, покадил целовальнику с возгласом:

- Воскуряю фимиам угоднику Ани-и-ке! Сей божий дом имени его-о!...

Потом, махая кадилом, вошел за стол, покрытый рогожей. На стол до прихода Таисия целовальник приказал ярыге поставить большую чашу с вином и калач положить, нарезанный кусками. Таисий возгласил, кадя направо и налево:

- Паки и паки придем и припадем с усердием к топору и палице! Благослови, душе моя, возлюбити ярость народную-у!

За правым столом Сенька громко читал малый лист нараспев:

- "Слуги твоя понесут огнь палящ! И градом и стогнами его пройдут огнь и воды гнева народного-о!"

За печью послышалось громко:

- Чуешь ли, Серафимушко? Ой, дьяволы!

Таисий слышал голос Улькина отца, но не обратил особого внимания. За левым столом такой же клок бумаги исписанной читал подьячий-пропойца:

- "И насытится земля кровью поработителей и утеснителей, и покорим и устроим землю свою, дающую нам хлеб!"

Тот же скоморох с кровавым лицом подошел к столу Таисия с черной мантией, заплатанной синими кусками какой-то ткани. Куски изображали кресты.

Таисий, делая руками благословение, надел мантию и провозгласил громогласно:

- Обновим, братие, лицо земли! Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых, сбывающих медь замест серебра, делателей нужды и горя народного!

- Правильная твоя служба, атаман! - заорал хмельно питух из глубины кабака.

От кадила пахло угаром, и в душном воздухе, пропитанном винными запахами и запахами пота и одежды, стало трудно дышать. Таисий, тряхнув головой, продолжал нараспев:

- Путь нечестивых, ведущих насилье, погибнет! Да возродится, приблизится стезя праведных, жаждущих и алчущих - да имают добро трудов своих из рук бояр мздоимцев... Спаси, спасе, и изведи из темниц мучимых нечестивцами...

- Аминь! - громко сказал Сенька.

- Аминь! - повторил пропойца за другим столом.

- Кадиловозжигатель! - крикнул Таисий.

Подошел скоморох с замаранным кровавой краской лицом, поклонился.

- Отец настоятель, я тут!

- Прими кадило и клепли братии на трапезу!

Таисий передал скомороху кадило. Он, принимая, по чину отдал поклон.

У дверей кабака в сумраке раздались удары дубины по бочке, потом скоморох, названный кадиловозжигателем, стал носить по кабаку большое решето, наполненное кусками калача, хлеб скоморох раздавал всем питухам. Другой скоморох, он же вожак медвежий, подходил к стойке, где неутомимый целовальник Аника наполнял кружки, ковши и стаканы водкой. Все питухи кланялись, принимали даровую водку, пили с похвалой громкой атаману. Только два старика на приступке печи и их спутница Улька не приняли подношения. Один сказал:

- Да покинем сие бесовское сборище!

- Убредем-ка подобру, Серафимушко! - ответил другой и прибавил:-Ульяна, иди!

- Пожду, батя!

Когда старики вышли за двери, один из лихих, подойдя, сказал Таисию:

- Ватаман! Двое гнилых ругали веселье наше, дай знак - укокаю...

- Не бреди в навоз - замараешься! Пущай идут.

- Эх, а я бы их упрятал... Чую, с поклепом пойдут!

- Пущай! Опоздали они...

По вкушении вина и хлеба братская трапеза буйно зашумела, только по-иному. Хозяевами кабака стали скоморохи. Таисий не воспрещал им. Они с пением и пляской подвели к столу, где сидел атаман, средних лет женку - плотную, краснощекую, одетую в алый, обшитый галуном золотным по подолу, шугай распахнутый, в красной кике и в красном же сарафане кумачном. Кричали приплясывая:

- Отец атаман! То будет невеста.

- Жених ее где?

- Жениха она у тебя просит, кого укажешь. Дело вдовье - с любым венчаетца!

- Семен, - позвал Таисий Сеньку. - Влеки свой стол на середку, аналой будет, стань ей женихом, красной бабе...

- Повинуюсь, атаман!

Стол поставили. Сенька взял красную бабу за руку, два скомороха подхватили их, повели кругом стола, напевая..

- Посолонь водите! - крикнул один из питухов саженного роста, могуче втираясь в толпу скоморохов.

- Истинно! По-нашему, древлему, венчать, - согласился Таисий.

Из-за печи вывернулась злая Улька тоже в пестром, ярком наряде, крикнула:

- Семен, я встаю, не надо Фимку!

Таисий из-под полы кафтана показал ей пистолет. - Бешеная! Я хозяин здесь - убью! Улька скрипнула зубами и скрылась.

Пара венчаемых ходила кругом стола. Скоморохи, держа два бубна над их головами, пели: Отдал меня батюшко не в малую семью...

Што не в малую семью да неурядливую!

Еще свекор, да свекрова, да четыре деверя, Што четыре деверя - две золовушки!

Две золовки-колотовки да две тетушки.

- Стой! Буде им... Ране, чем спать уложить, надо еще приданое честь: може, есть на што сесть, а лечь-то на што есть ли, какая тогда свадьба?

- Сажай жениха с невестой!

Сеньку с красной бабой скоморохи, подхватив под руки, с поклонами отвели за стол, где сидел пропойца подьячий. Он с последнего ковша водки упал под стол, храпел там и бредил, зажав в кулаке кусок калача.

Перед столом Таисия скоморохи выстроились в ряд, заговорили, перебивая друг друга:

- Вот посаженый, батюшко атаман, невестин отец...

- Выходи, Михайло!

Вышел скоморох-медведь, поклонился.

- Невестин отец, батюшко, будет чести, што идет невесте!

- Читай, Михайло! Скоморох-медведь начал:

- "Невеста! С ей в приданое поп, тому же попу в кадило три пуда угольев восходило - и когда ён кадит, то от попа на версту худым духом смородит! Когда же его с кадилом к образам ташшат, у святых в ту пору бороды трешшат! Роспись о приданом поистлела оттого, што невеста сто годов в девках сидела... Все же чту: за невестой восемь дворов хрестьянских, промеж Лебедяни на старой Рязани, не доезжая Казани, где пьяных вязали... меж неба и земли, поверх лесу и воды... Да восемь же дворов бобыльских, а в них полтора человека без чети. Три старца деловых у пустых кладовых, четверо в бегах да сиделец тюремной в долгах".

- Хо-о! Черти, крашеные хари...

- "Да в тех же дворах стоит горница о трех углах над жилым подклетом, живут в ней только летом. Третий двор на Воронцовском поле, позади Тверской дороги. Во оном дворе хоромного строенья - пень да коренье и еще - два столба в землю вбито, третьим покрыто. Сходитца с тех дворов в год хлеба насыпного семь анбаров без задних стен. В одном анбаре десять окороков капусты, семь полтей тараканьих да восемь стягов комарьих..."

- Буде с приданым! Потчуйте званым - пить хочу! Потому - заутре бой на медные деньги...

- Пей! Не мешай невестину обряду.

Угрюмый, саженного роста питух, двуперстно крестясь, шагнул к стойке, глаза узенькие, злые, медвежьи.

- Такому бы у скоморохов медведем быть!

- Правильно! Скомороший медведь-овсянник, а этот был бы бурой!

- Хто ён?

- Кирилка-старовер! Ух, и не любит же он царя-государя!... Слышал не раз - сказует Кирилка.

- И Никон от царя, - заедино веру изломили! - кричали питухи...

Аника налил подошедшему Кирилке ковш водки. Выпив, рыгая хмельным, старовер нагнулся к уху Таисия:

- Атаман! - забубнил он, стараясь говорить тихо. - Тебе сказать хочу по-тонку. Значит, как ежели бой...

Таисий, не отвечая Кирилке-староверу, встал, махнул рукой, останавливая глум скоморохов, крикнул на весь кабак:

- Народ! Назавтре в то же время все здесь с топорами. Топоры под кафтанами... Кабак будет куплен - пить, гулять станем!

Кирилка кивнул Таисию головой:

- Скажу завтре!

Стихло кругом, скоморох продолжал читать роспись приданого; она у его была записана на пергаменте из старой телятины, протертом до дыр.

- "Еще за невестой идет четыре пуда каменного масла! Да в тех же дворах уделана конюшня без дверей, стен и кровли... В конюшне той три журавля стоялых да един конь шерстью гнед, а шерсти на нем нет!"

- Вот так скотинка! - крикнули питухи.

- Не мешать роспись слушать!

- "Тот гнедой конь передом сечет, а зад волочет... К тому же приданому две кошки дойных! Восемь колод наделанных пчел - меду того не чел! Два ворона гончих, да с тех дворов еще сходитца на всякий год запасу - по сорок шестов собачьих хвостов! Киса штей да заход сухарей!"

- К черту тя! Сухари из нужника!

- "Малая поточка молочка да овин немолоченный киселя!"

- Хлебай сам, когда обмолотишь! Фимка подошла, шепнула Таисию:

- В ночь на Облепиху идти бойся, ночуй у меня, - старики грозились, они ведомые, злые хитрецы...

- К тебе идем, женка! Скоморох не кончил читать:

- "За невестой две шубы - едина соболья, другая сомовья, обе крыты сосновой корой - кора снимана в межень, задрав хвост в Филиппов пост! Три опашня сукна мимо зеленого... драна сукно по три напасти-локоть! Однорядка не тем цветом!"

- Предели каким?

- "Калита(233) вязовых лык - лыки драны в Брынском лесу в неведомом часу - на восходе в полночь. Крашенинные сапоги! Ежовая шапка!"

- Носи сам к роже плотно!

- "Четыреста зерен зеленого жемчугу!"

- Сыщи, пожалуй!

- "Ожерелье шейное с гвоздями в три молота стегано - серпуховского дела!"

- Попади в Разбойной, дадут такое - дела московского!

- "Из ямы - заяузским золотом шито - семь кокошников!"

- Ведомо, какое золото валют в ямы за Яузой!

- "Девять перстней железных, гожи кому и на руки, кованы... камни в них лалы из Неглинной бралы! Телогрея мимокамчатая, круживо берестяно... по ней триста брызг с Москвыреки брызнуто! И всего приданого сойдетца на триста, пусто! На пятьсот - ни кола! Прочиталыцику чара вина, слушательщикам бадья помой - лик и ухи умой! А кто ся записи не слушал, тем по головне!"

- Эй, атаман! Скоморохам по чарке вина!

- Вину и калачам вы хозяева - пейте! - сказал Таисий. Он, поймав Сеньку под руку, пошел из кабака... В теплом сумраке за ними кто-то спешно шел, видимо догоняя. Приятели остановились, разглядев Сенькину невесту Фимку.

- Ух, запыхалась! Ты ко мне обещал? - сказала она Таисию.

- А жених твой с кем спать будет?

- Ты кабак купил... деньги есть и вдовой, от сестры Облепихи ведаю, а его зазови - шальная Улька глаза выдерет.

- Я вдовой - правда! И деньги есть, только розно с приятелем покуда идти не след. Говорить надо, а у тебя есть ли тихое место?

- Никого в избе - вся изба моя, забредут иные - не пущу,

- Добро! Идем, брат, сговорим уйдешь.

Старики из кабака вышли. Серафим сказал;

- Завтре безотменно в кабак Ульяну пошлем, Миколай!

- Пошто, Серафимушко?

- А надо ей узнать и нам сказать, што затевают разбойники.

- Гиль, не иное што!

- Но где и в какое время скопятца? Медный бунт заваривают, к тому народ поят водкой... нам же надо упредить объезжего! Знакомец наш, тот старый дворянин с Коломны.

- Тот, што борода помялом? Мохната...

- Тот... наши бабы в его дому на Коломне бывали - Ульяна про замысел их ему доведет...

- Самим надо! Не бабьего ума дело, Серафим...

- Того не можно! А ну, как не удастся взять сатану Таисия - тогда конец нам, Ульяне же добром сойдет... "довела, дескать - убоялась, што ее. приголубника в бунт заводчиком потянут!"

- Эх, Серафимушко! Переведет она Сеньке наш сговор и не пойдет...

- Ты чуй! Сговорить ее надо - разжечь: "Таисий-де твоего Сеньку с Фимкой сводит..."

- Оно, пожалуй, гоже такое? Тогда пойдет!...

- Уберем голову, а Сеньку убрать легко - глуп, доверчив, пойми!

- И это ладно удумал ты, Серафим!

В летнем теплом воздухе кривыми тропками пробрались на Фимкин двор. Сама хозяйка первой зашла на крыльцо, увитое хмелем, отворив дверь в сени, бойко скрылась в сумраке избы. Слышно было, как она у печи вздувала огонь лучины в углях жаратка. Сенька с Таисием ждали в сенях. Фимка крикнула:

- Заходите.

Осветив огнем лучины просторную лежанку с кирпичными ступенями, плотно приделанную к курной печи, Фимка полезла на ступени, откинула на лежанке створчатую дверь - за дверью начинались ступени вниз.

- Ниже сгибайтесь - пролезете! - И первая полезла под избу, прибавила: - Кто последний, крышку накрой!

Сенька влез последним. За скобы поднял створки, закрыл вход.

В подызбище пахло печеным хлебом, овчинами, медом. Подземелье было невысокое, но обширное, над головой на толстых бревнах лежал настил пола избы. Войдя с огнем, Фимка на широком столе зажгла две свечи, лучину затоптала на земляном полу. Окон не было. Хозяйка пошла в глубь подземелья, открыла дверку, повеяло холодком летней ночи, запахом травы. Кровать Фимки близ стола, широкая, с пестрым лоскутным одеялом, с горой подушек в красных наволочках. Ножек у кровати нет. Кровать широкой рамой врыта в землю.

Друзья присели у стола на скамью. Оба огляделись, заметили в глубине столб, подпиравший настил, на нем образ, зажженная лампадка мигала от ночного ветра, огонь свеч на столе тоже.

- Женка! Прохладно, запри дверь, - сказал Таисий.

- Припру! Сыщу когда... - Фимка за дверью чего-то искала. Дверь заперла, принесла на стол малый жбан пива, две деревянные точеные чашки и оловянную торель с пирогами. - Пейте, ешьте, а я подремлю.

Она столкнула с ног кожаные уляди, завернув в красную юбку голые крепкие ноги, упала на кровать ничком, и видно было, что скоро уснула.

Приятели выпили пива, заправили по рогу табаку и с бульканьем воды стали курить. Таисий из пазухи вытащил кожаную сумку, порылся в ней, звеня золотом монет, достал два письма и, передавая их, заговорил:

- Тут, Семен, два, оба надо повесить. Едино с Лубянки, другое с Красной. Как письма устроить, не ведаю, только рано прибить до народу... Народ к тем письмам кинется, дьяки тоже - так спервоначалу шум зачнется...

- Знаю человека - устроит...

- Письма писаны нарядным(234) росчерком Максима Грека(235), титлой - ищи во гробех писца!

- Ты бы, Таисий, берег золото, сгодится.

- Серебра долго искать, да и пойматься можно! Завтра на кабаке люди будут с топорами, поить много не надо, - Анике втолковать тоже. С большого хмелю в бахвальстве меж собой, гляди, посекутся - дело уронят... Впрочем, то моя забота. Ты же завтра направляйся в Коломну, жди меня с народом... Спать будешь на мельнице, где переход за Коломенку. Мельница не мелет, пуста - туда Кирилка придет, и я вас с ним найду... Без моего зова к царю не подступайте. Царь на Коломне живет...

- Ладно, завтра с утра направляюсь, только не весь народ придет к кабаку с топорами. Как ты призывал, я ходил по кабаку и слышал, говорили: "Топоры пошто брать? На бояр идем да к царю за правдой!"

- Дураки! Ищут у каменного попа железной просфоры, - он им задаст правду, коли приступят с пустыми руками. Вот говорил я тебе, народу надобен царь справедливый - без царя этот народ жить не будет! Неучен, попами запуган: нет царя - пойдет искать, а бояре тут как тут, иного тирана подсунут, худчего.

- А все же царей не должно быть!

- В будущем - да, не теперь...

- Теперь - убить одного, сядет другой - и другого так же...

- Много ли таких, как Кирилка? Мало их или нет!... Попы учат: царь - бог, а как на бога пойдешь? Народ суеверен...

- Как убить, указал Кирилке ты?

- Завтра на кабаке договорим как. - То ладно! Лишь бы не изменил...

- Этот не изменит...

- Дальше как будем вести дело?

- С царем кончим... Лихие дома бояр разобьют и их побьют. Сидельцев из тюрем пустим, стрельцы есть сговорные, а там из дела видно будет.

- Иду спать!

Сенька встал, обнял Таисия, тот спросил, прощаясь:

- Пистоли с собой есть?

- Два - бери! Два дома про запас лежат. Таисий принял пистолеты. Сенька ушел.

Улька много раз вылезала за тын Облепихина двора, приседала, вглядывалась в лесок, в кусты, слушала и снова шла к себе. Ее окликнул отец:

- Уляша!

- Чого тебе?

- Иди-ко... мы с Серафимом слово молым...

- Не до тебя, отец!

- Все едино, кого ждешь - скоро не вернетца!

- Пошто не вернетца?

Улька вошла в избу, бабы спали, отец провел ее в прируб. В прирубе Серафим, атаман ватаги, сидел на своей чисто прибранной постели в плисовой черной однорядке. Борода старика расчесана, волосы приглажены на лысину и лысина, вымытая, с волосами, помазанными маслом, блестела, глаза тоже светились хитрой ласковостью. У черного образа горела лампадка, на полке резной над кроватью Серафима медный трехсвечник пылал тремя огарками толстых свечей.

- Праздник у вас нешто? - спросила Улька, садясь на кровать отца.

- Праздник, дитятко, новой объезжий у нас.

- Хто таков, што празднуете?

- Коломну помнишь? Ты с бабами к ему в избу ходила сатану зазывать с нами на Москву - Архилин-траву - Таисия.

- Не говори, батя, о нем, не терплю. А и терплю, то ради Семена...

- Люби ай нет - все горе от него! Серафим, сощурясь, поглядел на отца Ульки:

- Чул я, Миколай, как ён на кабаке шептал Семену, когда скоморохи их венчали...

- Да ведь вы ране того ушли? - спросила Улька.

- Миколай-батько ушел, а я замешкался... чул...

- Ну!

- Сказал ён так: ночь с Фимкой проспи, я уйду... в избе места много... с новой женкой счастья больше добудешь - расторопна, не Ульке твоей пара.

Улька скрипнула зубами, вскочила.

- Пойду я!

- Остойся, девонька! Сегодня, може, и вернетца, а дале надо тебе помочь.

Улька села, тяжело дыша, меняясь в лице, спросила тихо:

- Как тут помочь, дед Серафим?

- Вылечить едино от лихоманки - дело пустое, лишь бы человек верил, слушался, делал все, што укажут, - тогда и дружка приколдуем... хи-и...

- А ну же, не томи! Дед Серафим!

- Без смертного дела, девушка, не обойтись! Архилин-траву надо с корнем вырвать, штоб больше от ее колдовства не было... Колдует та трава просто - уйдет и дружка твово уведет...

- Уведет, Уляша! Ой, уведет...

- Так я его нынче же зарежу! Проберусь к Фимке, все ее ходы под избу проведала...

- Послухай меня, девушка. Он, Таисий, бывалой вор, не такими, как твои ручки, хватан был, а вывернулся. Нет! Взяться за него надо умело... Будешь слушать - поучу!

- Учи, дед Серафим! Слушаю...

- Дворянин Бегичев ныне объезжий... К ему надо - он не один, он со стрельцы, а у стрельцов пистоли да сабли. К ему проберись и шепни на поганую траву!

- А чего шепнуть?

- То шепни, што завтра на Старом кабаке узнаешь... Пройди к вечеру в кабак, притулись в угол темной, к пропойцам женкам, там будешь знать, что объезжему доводить. Мы же тебя с батьком на Коломну, как на ковре-самолете, предоставим, в обрат сам объезжий лошадь даст с почетом, не просто так. И страху тебе терпеть не надо, без тебя сатану свяжут да в гроб положут!

- Ладно - так сделаю!

- Только, девушка, дружку твоему и во сне не проговорись!

- Знаю, што они один за другого!

- Покрестись, девушка, на образ - бог видит, дай слово ему сполнить обвещание.

Улька, стоя рядом с отцом и Серафимом, шептала то, что Серафим говорил:

- Господи боже! Не сполню обвещания, данного честным старцам отцу моему Миколаю и рабу божьему Серафиму, то накажи меня болью непереносной - глазной темой и сырой могилой, аминь!

Улька, не глядя на старцев, ушла.

- Сделает! - сказал Улькин отец. - По лицу вижу: ежели смура лицом стала да брови дергаютца - сделает...

- Аминь! - прибавил Серафим.

В доносе на воеводу Стрешнева Семена, подтвержденном видоками, истопником и девкой - дворовыми Стрешнева, Иван Бегичев оказался правдив во всем, но царь до времени оставил дело Стрешнева за собой. Любимец царя Богдан Хитрово и боярин Милославский слово сдержали - устроили Бегичева на Коломне беломестцем. Двор Бегичева с пристройками, садом и избами жилыми и нежилыми получил освобождение от всех поборов, так и записан был в писцовые книги: "Двор Белый".

По предписанию того же оружейничего царского Хитрово Богдана воеводе Земского двора - "дать дворянину Ивану, сыну Бегичеву, службу" - Бегичева сделали объезжим замест убитого лихими у Старого кабака.

Худой дворянин с Коломны, став объезжим, загордился. Объезды были часты; даже в свободные от работы дни шли люди, стрельцы и ярыги Земского двора, не те, что пожарного дела, а кои по сыску держались, - они приходили, звали, требовали, ежели дело шло об "гилевщиках" или людях, сказавших: "слово и дело государевы!" На старости Бегичеву и тяжело иной раз приходилось, но жадность к наживе, а пуще к отличию на государевой службе заставляли покой забывать. Кроме того, грамотный, усердный к церкви, обновленной Никоном, Иван Бегичев зорко преследовал раскол и имел по тому делу не один спор с объезжим патриарша двора.

В своем участке на Коломне дальную избу, где когда-то жили Таисий с Сенькой, Бегичев сделал приемной. Указал служилому люду заходить к нему с речки Коломенки в калитку, через сад, а подумал так: "Грязь в горницы не носят".

Как все, Улька пришла к Бегичеву тем же ходом. Встала у дверей. Бегичев писал дьякам Большого дворца про обложение харчевых дворов. Раньше письма исчислив, сколько даст новая прибавка к старому, косясь на Ульку, подумал: "Лезут, и не за делом... Девка-таки станом статна и ликом пригожа... Пождет..." Приткнув глаза в очках, оттянув бороду за кромку стола, писал:

"Великим государем, царем всея великая и малыя Русии, самодержцем Алексием Михайловичем указано: служилым дворяном, чтоб они всячески искали прибытку государевой казны, и я, холоп великого государя, дворянинишко Ивашко, сын Бегичева с Коломны, беломестец и объезжий улиц, что у Серпуховских ворот(236), досмотрел обложить..." "Чего ей?"

- Девка! Чего тебе тут? Улька поклонилась.

- Голова мотается - пошто же язык нем?

- С того молчу, што начать как, не знаю...

- Пришла - значит, знаешь.

- С поклепом я, дядюшко...

- На полюбовника поди поклеп? Пождала бы на улице...

- Я, дядюшко, приезжая, московская... с Облепихина двора...

- Тот двор, што за нищими есть?

- Нищий двор, дядюшко... тот.

- О, тем двором давно хочу заняться! Ближе поди - сядь на лавку. Там еще с ним обок Фимкин двор?

- Постою. тут... Фимкин двор за вал будет...

- Иди! Сядь! Я власть большая, да с молодыми девками не гордая.

Улька подошла к столу, села на лавку в стороне.

- На кого доводишь? - Бегичев снял очки.

- Хоша и бывала с нищими на твоем дворе, да кабы не старики наши, больше не пошла.

- Мало смыслю - какие старики? И так доводишь...

- Давно было... а когда бывала тут - ведала: в этой избе жил гулящий человек, звался Иваном, только у нас его кличут Таисием...

- Помню, девка! Жил такой Иван Каменев, у солдат на Коломне слыл черным капитаном... тот?

- Тот, дядюшко!

- Вот ладно! Я его давно ищу... Так што, девка?

- Удумал тот Таисий лихое дело на великого государя... Молыть?...

- Ой ты! Говори, говори... - Бегичев кинул перо на стол. - Доходи конца!

- Удумал он великого государя...

- Говори, не запирайся!., государя?

- Вот я шальная... удумал тот Таисий убить...

- Што-о?! Великого государя?

- Да...

- Где ж он живет, тот лиходей?

- Где живет - укажу...

- Когда и где задумано убить?

- Послезавтря - в Коломенском... У собора, ай где, не ведаю... шумно было...

- Тот Таисий не один, девка? Не запирайся - дело государево... У Как всегда в волнении, Бегичев, привычно запрокинув голову, поковырял ногтем в рыже-седой бороде.

- Другой? Семеном звать того, не шевели... с нами живет.

- Твой полюбовник, должно?

- Мой он...

- Такой же разбойник, ежели его друг...

- Семена не шевели!...

- Семеном? У меня жил Григореем звался - двуличен!

- Сказываю, не шевели! - вскочила на ноги Улька.

- Мое то дело!

- Не дашь слова не тронуть, и я тебе не доводчица!

- Вот как?

- Или коли так пошло - на тебя доведу большим боярам, што ты в своем дому крыл Таисия... И ведал, што Таисий Коломну зорил, а солдаты заводчики тож в твоем дому бывали!

Незаметная дрожь тронула. холодом ноги Бегичева. "Черт девка!" - подумал он и тихо, вкрадчиво начал:

- Тово довода твоего, девка, я не боюсь... А пошто не боюсь, скажу: кто тебе поверит и до больших бояр кто пустит? Теперь же слово тебе даю - пущай, коли разлюбезный твой Семка будет в целости, ежели сам кому из властей не попадется... Гилевщики уж шумели сегодня на Москве, и ежели его в заводчиках не сыщется, пошто парня трогать, а Таисия имать - укажи время...

- Укажу...

- Награду поймешь от великого государя, колико нам удастся его словить!

- Я пришла по злобе! Мне твоя награда не надобна...

- Так, так...

- А так!

- Сказуй честно, не говори лжи и место кажи не пустотное, без отвода глаз! Инако за кривду у нас на Земском дворе палачи с трех ударов кнутом человека на полы секут.

- Меня, дядюшко, ежели што озлит много, ай бедой накроет тяжкой - я тогда деюсь шальная... лихоманка меня трясет... тогда хоть на огне пеки, слова не молвю!

"Эх, и хороша же девка! Моя Аграфена - корова супротив этой..." - решил Бегичев.

"Кинуться да удавить черта? - подумала Улька. - Нет! Пришла не спуста... Сатане надо, Таисию, могилу наладить..."

- Чего умолкла?

- Думаю, как лучше взять его, Таисия!

- Чего надумала?

- Завтра, дядюшко, как отзвонят к вечерне, будь в леску за Облепихиным двором, там объявлюсь я - ударю в печной заслон три раза, поезжай тогда на Фимкин двор... следом приду, укажу ходы под избу. Теперево дай лошадь и человека нас увезти в обрат,

- Нешто ты не одна?

- Со старцем я, он на харчевом дворе.

- Поди, зови старца того... лошадь и возник вам будут налажены!

Ночью вернулся Сенька. Улька прикинулась сонной. Ныло везде избитое на дворе Морозовой тело. Пуще стыд брал, что секли ее голую, рубаху кинули, когда велели одеться. Она не плакала, только искусала губы в кровь. Сама Морозиха Федоска, окаянная, с крыльца глядела и тростью махала, "сколь бить".

"Все он, скаредник, причинен ее бою..." Сегодня Ульке казалось, что первый раз она невзлюбила Сеньку: "Кабы сам - бей сколь надо! А то чужие, псы, холопье пьяное..."

Сенька слегка тронул Ульку за плечо:

- Ульяна!

Она промолчала, всхрапнула, будто просыпаясь.

- Ульяна!

- Чего тебе?

- Ты, как заря зачнет, оденься, пройди на Лубянку, да вот два письма и воск, прилепи - одно к столбу с образом, другое на Красной, к тиуньей избе... Оборотишь, поспим до солнышка, и я в Коломенское.

- Таисий на Коломну шлет?

- Не спрашивай... Подремли мало, и я тож.

- Давай письма!

- Рано еще... решетки, сторожа...

- Мне што решетки, во всяк час бывала, давай, письма. Сенька отдал письма. Он чувствовал, что девка зла на него, но знает - как бы ни сердилась, а сделает все, что им приказано.

Улька беззвучно и скоро исчезла. Сенька заснул.

Проснулся Сенька - солнце только чуть показывалось. Выл набат на Лубянке.

"Зла девка - старики, должно, позвали?"

Он скоро надел сермяжный крашенинный кафтан, суму спрятал кожаную в заплечный мешок. В суму пистолеты сунул и шестопер, а панцирь, надетый на рубаху, закрыл легким полукафтаньем: "с ходу не обнажится, на мельнице переоденусь..." В руки взял дубовый батог, окованный снизу железом, на голову нахлобучил просторную, кропаную скуфью, под нее спрятал кудри. Пошел, слыша шум далекий со стороны Кремля. В таком виде едва нанял извозчика.

- Пошто тебе возника? Убогому... лапотному...

- Вишь, шумят! Слышишь?

- Едем, коли. Седни, должно, по Москве не ехать! Извозчик нанялся везти Сеньку до половины пути;

- От яма обратно верну!

Сеньке дальше и не надо было - поворот в этом месте дорога делает в сторону, он же, зная путь, решил идти перелесками да полями - "не так жара бьет, и идти гораздо ближе. Сенокос окончен, идти не по траве, не дойду - под копной ночую..."

Небо безоблачно, солнце - хотя и вечереть стало - жгучее. На безлошадный ям приехали, Сенька отдал деньги, извозчик мало кормил лошадь - скоро повернул назад.

В большой ямской избе было душно, воняло прелью и сыромятной кожей, в сенях пахнуло дегтем - дверь в сени растворена. По стенам избы развешаны свежие гужи и хомутины новые. В углу у двери кадка с водой. Ковшик, когда Сенька взял пить, кишел мухами. Толстая баба с лицом цвета сыромятной кожи, пряча под серый плат вылезшие на уши волосы, вышла, позевывая, из прируба. Вскинув сонные глаза на Сеньку, сказала:

- Вздохни, дорожний... сядь... я, чай, тяжко в пути... Вишь, я заспалась сколь?

- Тут, тетушка, жарко у вас...

- А-а-сь? Жарко! Ишь мух сколь... - она замахала руками. Сенька поклонился бабе и вышел.

Выйдя, он взглянул на большую конюшню в стороне, конюшня напомнила ему свою во дворе отца Лазаря Палыча. Вспомнив отца, Сенька тяжело вздохнул!

- С каурым бы поиграть! Эх, ты - времечко прожитое... Шагнув, вернул за угол конюшни, сел на опрокинутую вверх дном колоду. Вынул рог, попробовал, не высохла ли в нем вода, нашел, что рог в порядке, стал набивать табаком трубку, Набивая, услыхал знакомый голос:

- К ночи бы поспеть, дед Серафим..."Улька? А пошто здесь?"

- На экой паре коней скоро прикатим! Мы с молодшим зайдем на ям, - може, квасу дадут?

Сенька отложил в сторону батог, чтоб не мешал, выглянул из-за косяка конюшенных дверей: Серафим необычно наряжен в черную плисовую однорядку, на голове тоже новая плисова скуфья.

Когда они все трое ушли в сени избы, "гулящий", подняв свой батог, осторожно шагнул из конюшни и спешно пошел в сторону за огороды и гумно. За гумном в кустах остановился, закурил и, продолжая путь, подумал: "С поклепом были! Таисий сказал на кабаке: "опоздали", и все же лучше бы было гадину Серафимку посечь!"

Глава IV. Медный бунт

Близко к середине площади толстый столб с кровелькой крашеной, под кровлей в долбленом гнезде за слюдой огонь неугасимой лампады. Огонь мутнел от рассвета. Сквозь легкий белесый туман заря, разгораясь, покрывала все шире золотые купола церквей розовато-золотой парчой. По холодку утра, ежась, сморкаясь в кулак, крестясь на встречные часовни, плелись в узких черных кафтанах пономари тех церквей, где не было жилья звонцу. Народ необычно густо шел со Сретенки к столбу с иконой на площадь.

- Письмо!

- Письмо - кое еще?

- Побор - о пятой деньге указ!

На столбе пониже иконы висело письмо, прикрепленное воском. Около письма уж тыкались лица людей. Неграмотные были ближе, а грамотных нет, иные письменное понимали худо. Люди шевелили губами, осторожно касаясь строчек письма корявыми пальцами.

- Што тут? О пятой деньге?...

- Хитро вирано... скоропись.

- Кака те скоропись? Зри, полуустав.

- Ведаешь, так чти!

- Може, оно нарядное, от воров, и чести его нельзи? - Растолкав батогом толпу, сретенский сотский подошел.

- Григорьев! Соцкой, чти-ко, не поймем сами. Сотский(237) негромко и как бы удивленно прочел:

- "Народ московский! Изменники Илья Данилович Милославский, да Иван Михайлович Милославский же, да боярин Матюшкин, да Федор Ртищев окольничий, свойственники государя..."

При слове "государя" у сотского глаза стали пугливые. Он сказал:

- Эй, робята! Не троньте бумагу, не сорвите, а я на Земской двор - дьякам довести, тут дело государево - бойтесь!

- Не тронем!

Таково начало Медного бунта 1662 года в июле. К письму пробрался стрелец, длиннобородый, сухой и немного горбатый.

- Во, грамотной! Чти-ка нам, Ногаев.

Стрелец, держа бердыш, чтоб не порезать кого, топором вниз, бойко, громко прочел:

- "Народ московский! Изменники Илья Данилович Милославский, да Иван Михайлович Милославский(238) же, да боярин Матюшкин, да Федор Ртищев окольничий, свойственники государя... - стрелец приостановился, подумал и еще громче продолжал:- и с ними заедино изменник гость Василий Шорин продались польскому королю-у!"

- На Ртищева с Польши листы были!

- Ведомо всем! Не мешайте Куземке-е!

- Чти, Ногаев.(239)

- "Сговор они вели с королем, чтоб у нас чеканились медные деньги, и чеканы многи к тому делу король польский "таем прислал".

- Прислал?

- Изменники Милославские - слушь! "Ведомо вам всем, что одноконечно ценны лишь серебряные деньги, медные же цены не имут. Через гостя Ваську Шорина изменниками ране сговора было опознано, что купцы медные деньги брать не будут..."

- И не берут!

- Народ с голоду помирает!

- Не мешать! Чти, Ногаев.

- "...и на Украине польской медных денег не берут же, и наши солдаты на Украине от той медной напасти помирают голодною смертью!"

- Еще бы! Конешно, правда.

- "Куса хлеба на медь достать не можно".

- У нас тоже!

- "Сие злое дело любо и надобно изменникам для лихой корысти, а польскому королю и панам любо для разорения нашего".

- Вот правда!

- "Всякий вред и пакости православным польскому королю любы за то, что он - злой лытынец, враг веры христовой! Ратуйте, православные, противу изменников!"

Прочтя письмо, стрелец закричал, сгибаясь вправо и влево:

- То истинная правда, товарыщи!

- Брюхом та правда ведома!

- Ведаем правду от тех мест, как Никон сшел!

- Ведаем, а пошто молчим?!

- Искать! Топорами замест свечей светить!

- Правильно! Сговорено на Старом кабаке-е!

Толпа густела, лезли люди видеть письмо. Поп церкви Феодосия, что на Лубянке, торопливо пробрался в церковь, сказал пономарю:

- Пожди звонить к утрене... все одно - мало придут - бей набат!

С колокольни Феодосия завыл набат, в то же время с Земского двора верхом прискакали двое: дворянин с розовым лицом, с бородой длинной и круглой, как лисий хвост, с ним рядом дьяк в синем колпаке, в черной котыге с ворворками, за кушаком кафтана пистолет. У дворянина пистолеты у седла. Махая плетьми, оба кричали:

- Раздайсь!

- Што за кречеты?

- Ларионов(240) дворянин да дьяк Башмаков!

- Во, письмо забирают!

Ларионов сорвал письмо, повернул лошадь.

- Пропусти, народ! - И помахал плетью. Его пропустили, но пошли за ним к Земскому двору обок, сзади и спереди, не давая уехать скоро.

- Пошто те глаза с Земского?!

- Набат слышали!

- Соцкий сретенский бегал на Земской!

- Лупи их, ребята, и все!

- Не сметь! Мы люди служилые, государевы...

- У государя и изменники служат!

- Государевы? А письмо везете дать изменникам!

- Государя на Москве нет!

Кучка стрельцов пристала к пестрой, потной толпе горожан. Тот же стрелец, который читал письмо, кричал в толпу:

- Православные! Постойте всем миром: дворянин да дьяк - боярам люди свои, отвезут письмо Милославскому, тем и дело изойдет!

- Правильно, Ногаев!

- А коли што! Лови их!

Толпа сжалась плотно, лошадь дворянина схватили под уздцы, а его за ноги, за желтые сафьяновые сапоги.

- Не двинься - разуем!

Сотский Григорьев шел с толпой, ему закричали:

- Донес, черт! Бери у него письмо, ай то каменьем... Григорьев, тощий испитой человек с лицом корявым и бледным, как береста, повис у седла дворянина, губы у сотского тряслись.

- Дай письмо! Не хочу помирать... - И вырвал у дворянина письмо.

Дворянин плохо держал письмо, по дороге толпа сорвала с его седла пистолеты, и ему хотелось скорее уехать.

- Афанасий, едем скоро!

Толпа расступилась, они уехали, но Григорьева стрелец Ногаев взял за ворот, повел; вся толпа повернула за ними. Кто-то кричал: -

- Товарыщи-и! На Красной у тиуньей избы взяли другое письмо, такое же-е...

- Разберем.

- Идем все!

Теперь площадь освещало раннее солнце. Туман голубел и рассеивался. В голубой мутной вышине выл медный набат... Удалые из толпы, пряча топоры под кафтанами, пошли в церковь говорить с попом. У церкви и на паперти густо, но только нищие.

- Поп! Звони к утрене.

- Крещеные! Пономарь за государевым делом...

- Берегись! За то дело голову прочь.

- Помолитесь, пареньки, пошто шум? Господь, он, батгошко, умиротворит душу...

- Сперва в кабак! Молитва сзади, а тебе за набат - во! Показали топоры. Поп испугался, дал знак пономарю звонить к утрене.

Притащенный на площадь сотский сретенский кричал;

- Отпустите Христа для-а!

- Нельзя... как ватаман да стрельцы укажут - еще к земскому уволокем!

- Пошто туда с поклепом бежал?

- Соцкой я, имя - Павел, Григорьев сын, Мне объезжий указал: "Коли шум, беги на Земской двор!"

- Шум не велик!

- И поведем на Красную!

В кафтане из рыжего киндяка, в дьячей шапке с опушкой из бобра появился на площади Таисий.

- Ватаман! Чти письмо, ладно ли?

- Письмо истинное! За правду... С ним идти в Коломенское к царю!

- Мы еще соцкого сволочим на Красную,,

- Истинно!

- С письмом к царю: "Дай изменников!"

- Ватаман! Теперво с чего зачинать?

- Тюремных сидельцев вынять!

- Бою там много! Стрельцы...

- Караулы крепки - сторожи многи!

- Сила за вами! Стрельцы, солдаты идут.

Кто-то, выбившись из толпы, кинулся к Таисию, положил ему руку на плечо. По тяжести руки Таисий, оглянув человека, признал в нем Конона-бронника. Бронник обнял Таисия и жестами стал объяснять: он гладил себя по голове, погладил бороду и показал, что борода много длиннее его бороды. Тыча кулаком на Кремль, замычал, хмурясь.

- Вишь! Языка ни, кулак дело знает... кажет Куим, что Васька Шорин бежал...

- А куды?

- Сперва сшел в рясе монаха на Кириллово, а как наши сметили, сбег к князю Черкасскому.

- Вишь ты?

- У Кириллова наши воротника взяли за ворот, ён и сказал: "Чего глядели? С задних ворот сшел на княжой двор!"

- То, оно! Передние ворота ко князю со Спасской улицы...

- В задние утек!

- Ништо! Дом ево разбили, слышал, да сынишку Шоринова уловили - к царю поведу-ут!

Солнце к полудню, на потные головы палит жаром, шапки у всех в пазухах. Отливая радугой, тускло отсвечивает в узорных окончинах слюда. Тихим ветром наносит из знойного воздуха прелью гнилых бревен, падалью - из закоулков. Дремлют башни древние.

В разных концах города выл и ширился набат.

За тын Мытного двора(241), в конюшни и стойла пастухи, усталые и злые, загнали скот - проходное платить и поголовное. Отогнав погонными батогами упрямых быков, ворота во двор заперли. Поглядывали искоса на тюремную вышку покосившейся, широко севшей в глубине двора избы. Боярин на балкон, окружавший вышку, не выходил, как обычно, не спрашивал подьячих, кои ведут счет скотским головам, и подьячие на двор не выходили же. Один высокий старый пастух сказал:

- Долго ли на экой жаре ждать дьяволов? Скот тамашйтся!

- Боятца, Порфирий. Вишь, шумит народ.

- А, черт с ним, делом! Ладно и день погулять, - сказал другой.

- Идем! Може, боярина какого батогом ошарашим... Не все нас бить.

Ушли. Замаранные навозом полы кафтанов подтыкали за кушаки. Тяжелые, куцые, утирая потные лица шапками, шли вразвалку, упираясь на погонные батоги. Шли туда, где выл набат и шумел народ. Вслед за ними к воротам, бороздя рогами по бревнам, подошли быки, нюхали влажный воздух, идущий с Москвы-реки. Иные ревели, коровы мычали, блеяли овцы. Подпаски-мальчишки, боясь разъяренных быков, залезли на тын. По переходам в служилую горницу боярина пошел дьяк; войдя, поклонился Милославскому, сказал:

- Боярин! Я чай, у бунтовщиков на письме есть и твое имя?

- Не видел глазами... Сказывали, есть.

- Так мекаю, пробратца бы тебе от шума? Управим с подьячим, а то пастухи, черт их душу, зри, народ наведут...

Милославский молча послушался, пошел из избы. Спускаясь на двор по скрипучим ступеням, затяпанным навозными ногами, подумал: "Построй покляпился, крыльцо тож сгнило - починивать надо..." Лошадь держали оседланную, но боярину пришлось спешно стащить с плеч красный зарбафный кафтан. Едва лишь сел он, быки, нагнув лбы, пошли к его лошади. Милославский, сдернув кафтан, сунул под себя, зеленой подкладкой вверх. В желтой шелковой рубахе, в голубом высоком колпаке с узорами из мелких камней по тулье, хлеща буйную скотину плетью, проехал среди мычания и сопения до ворот. За воротами галочий крик - черно от бойкой птицы.

У ворот дворник сдернул с головы шапку, сгибаясь в поклоне, распахнул одну половинку ворот. Быки вслед за лошадью боярина шиблись вон, свалив на землю дворника. Отползая в сторону, дворник вопил:

- Куды пошли, окаянные!

- Пусти! Пастухов нет! - крикнул боярин.

На голос боярина дворник распахнул ворота. Быки, коровы, телята, мотая от мух хвостами, бежали к реке пить, из открытых хлевов посыпали овцы. Мычанье, блеянье смолкло, набат стал слышнее. За воротами боярин снял сияющий колпак: "Долой его от людей! Глаза... кафтан от быков прочь... ну, время!" Он ехал берегом Москвы-реки, оглядываясь, а в голове толклись мысли: "Письмо, дерзкое, воровское... шум уймут - писцавора сыскать!"

С хитрыми глазами, бородатый, одеждой похожий на свой куб, обшитый мешком, сбитенщик говорил корявому, неповоротливому калашнику, поставившему свое веко рядом.

- Гиль идет! С народом тогда не тянись, Гришка. Народ- што вода в кубе... звенит куб, покель не закипела вода... закипит, щелкни перстом по стенке, услышишь - медь стучит, как дерево...

- Что-то мудрено судишь!

- Примечай... народ кричит, зовет, ругаетца до та поры, покеда не закипел! Пошел громить - закипел... Тогда нет слов, един лишь стук!

Слышно было на Красную - в Китай-городе, в стороне Хрустального переулка, звенела посуда или стекла, и слышался там же хряст дерева.

- Оно - быдто лупят по чему?

- И давно уж! Шорина гостя дом зорят...

Выли и лаяли собаки, а над гостиным двором черно от галок...

- Нешто опять сретенского Павлуху волокут? Григорьева сына...

- Все с письмом волочат, а ту, у тиуньей избы, попы сняли другое, сходное с тем...

- Попы безместные, вор на воре - може, они и написали?

- Оно то и я мекаю! С Красной, Гришка, уходить надо, - я пойду!

Сбитенщик надел ремень своего куба на плечо.

- Я тоже! - Подымая лоток, попросил: - Поправь шапку, глазы кроет...

Сбитенщик поправил ему шапку. Оба проходили мимо скамьи квасника. Квасник, пузатый, лысый, блестя лысиной, расставлял на вид разных размеров ковши.

- Уходи, плешатый, гиль идет!

- Вишь, народу - што воды!

Подтягивая рогожный фартук, квасник, тряхнув бородой, гордо ответил:

- Советчики тож! Да на экой жаре черти и те пить захочут...

- Ну, черт и будет пить! Хабар те доброй... Они ушли, а квасник проворчал им вслед:

- Советчики, убытчики... - Он снял круглую крышку кади, положил рядом с ковшами, из ящика достал кусок льда, кинул в квас.

Два русых парня, немного хмельных, в красных рубахах, с красными от жары лицами, первыми подскочили к кваснику, махаясь, кричали:

- Мы подмогём!

- Дедушко-о! Дай сымем кадь, скамля народу-у!

- Письмо! Изменники, знаешь ли, чести будут - тебе подмогем!...- Уронил крышку, срыл ковши в пыль на землю.

- Псы вы - собачьи дети! Бархат окаянной - хищены рубахи, летом в улядях, голь разбойная!

- Подмогем плешатому! Давай, Васюшка!

- Караул кликну - скамля, за нее налог плачен... место-о! Разбойники. - Старик нагнулся поднять крышку и ковши.

- Дедушко! Поди-кась, не пробовал свово квасу?

- Сварил, да не пил!

- Здымай, Васюшка! - Кадь сверкнула уторами, квас вылили на старика.

Старик не сразу опомнился - рогожный фартук с него сполз, с бороды текло, за шиворот тоже. Бормоча ругательства, едва успел подобрать ковши и кадь квасную откатить - хлынул народ, подхватил скамью на средину Красной площади. На скамью, горбясь, влез стрелец Ногаев, с другого конца, подсадив, поставили пропойцу подьячего, завсегдатая кабака Аники-боголюбца. Оба они во весь голос стали читать густой толпе народа одно и то же письмо, только в двух списках.

Толпы людей копились в слободах. Из слобод текли лавой на Красную площадь, в ряды Китай-города и на Лубянку. Идя мимо кузниц, кричали:

- Ковали! Седни гуляем, идем правды искать!

Кузнецы покидали работу - шли. Иные брали с собой на случай и молоты.

- Воет набат!

- Дуй, набат, звони панафиду изменникам!

С каждым переулком, жильем мастеровых толпа густела.

Проходя мимо ям-подвалов, открытых и от дыма вонючих, где. среди железного хлама: жестяных бадей, чугунов и обрезков, обломков полосового железа - копошились оборванные люди, с серыми лицами, на которых видны лишь белки глаз, да синий рот, да черные уши, кричали:

- Оловянишники! Кидай ад, идем рай искать!

- Ле-е-зем!

- Лудило! Раздуй кадило - боярские клети кадить!

- Гоже на все! Квасникам:

- Квасовары-пивовары! Иное таким поите, што день в руках портки носишь...

- Кидай кадь! Идем.

- Иду, товарыщи-и!

Толпа росла и росла. Без усилий и свалки смывала всех, вбирая в себя.

Иные шли из боязни, многие из любопытства, шли и такие, которым надоел бесконечный труд, а кому пограбить - те бемоли с шутками.

Царь, ревнивый к своей власти и имени, боялся умных бояр, хотя таких было немного, и этих немногих помня, как делали прежние цари, отсылал возможно дальше от Москвы в глухие места воеводами, но к Ивану, князю Хованскому(242), зная его невеликий ум, властью не ревновал. Рассердясь, царь называл князя Ивана "тараруем" за частую речь и необдуманную. Сам же князь Иван в тайне сердца своего гордился, ставил себя выше царя родом: "Мои-де предки - удельные князья повыше Романовых да Кошкиных, романовских предков..." Не раз во хмелю и сыну своему Андрею мысль таковую внушал: "Не ты, Андрюшка, так дети твои, гляди, быть может, царями станут!"

Теперь с Коломны, ведая любовь народа к Хованскому, царь послал князя Ивана уговаривать бунтовщиков. Солнце припекло с запада, толпа росла и росла на Красной, теснясь к скамье, где стрелец Ногаев и пропойца кабака Аники-боголюбца читали много раз и снова по требованию перечитывали "письмо об изменниках".

- Гляньте! Царев посланец наехал! - Пошто не сам царь?

- Правильно! Ходокам обещал наехать в Москву суд-расправу чинить...

- Дорого просишь! Изменники - свойственники ево! Князь Иван с малыми стрельцами в пять-шесть человек пробрались к лобному месту.

- Эй, детушки! Детушки - штоб вас!

- Слышим, батюшко!

- Чего сгрудились? Чего расшумелись, штоб вас кинуло!

- Правду потеряли! Ище-ем!

- Детушки-и! Слушайте, понимайте, знайте!

- Слушаем тебя! Тебя нам не надо...

- Твоя служба против польского короля всем ведома-а!

- Детушки-и! Пошто сильны деетесь? Великий государь гневается, а коли пастырь озлен, то по стаду лишний кнут пойдет...

- Замест хлеба кнут?!

- Затихнем, как уберут изменников да медные деньги-и! - Пущай царь выдаст нам Милославских, Ртищева Феодора-а тож!

- На Ртищева с Польши давно листы были!

- На Феодора лихие поклеп навели! Лжа на Феодора, детушки... Про пастыря еще скажу: коли пастырь добер, то кусочек перепадет лишний овце хлебца!

- Докормила по гроб!

- С голоду дохнем!

- Когда волками стали, овец меж нас не ищи-и!

- Князь Иван, эй!

- Слушаю вас, детушки! Слушаю, на ус мотаю!

- Мотай, да во Пскове баб не имай!

- Сказовают, как наместником был во Пскове, полгорода баб да девок перепортил!

- Навет, навет, навет! Детушки, старик ведь я, старик! Андрюшка мой таки баловался, так сын большой - где укажешь?

- Ой, бедовый - тоже грешен!

- Черт овец давит - на волка слава идет, на Андрюшку! Князь Иван вспотел, снял с головы стрелецкого начальника шапку, расправил русую бороду лопатой, развеянную на груди, и, пригнувшись, перетянул через седло на гриву коня тучный живот. Чалдар(243) на его вороном коне сверкал лалами и изумрудами, заревом на князе горел под вечерним солнцем золотный парчевой кафтан. Обтерев цветной ширинкой пот с головы, князь сказал ближним, сгрудившейся кругом толпе:

- С женками грех не велик, детушки! Коя женка заветца, ежели ей мужика не надо?

- Верно-о!

- Не надо мужика? Иди в монастырь, а они на глазах и стриженые с монастыря за мужиками бегают.

- Бывает, князь Иван!

- Со всей Сибири да из Тобольска епископы жалуютца патриарху, а паче царю, "что-де многие черницы с монастырей бегут, не снимая чернецкого платья, по избам ходят и детей приживают с приголубниками своими", а за то про то и грех мой кинем о Пскове! Што вот сказать от вас государю? Дело неотложное, детушки! Будете ли смирны?

- Смиримся, как изменников даст!

- Сами придем на Коломну, у него искать будем!

- Бу-удем!

- Налоги, детушки, бойтесь! Своевольство помирите! Заводчиков не слушайте!

- Наша сказка царю такова - сами придем и Шоринова парнишку приведем!

- Он про батьку скажет, изменника, да иных назовет! Крики разрастались:

- Назовет! Назовет!

- Да мы и сами знаем, а царь пущай послухает! Хованский надел шапку, махнул стрельцам:

- На Коломенскую!

Они, повернув лошадей, медленно поехали, толпа расступилась, кто-то крикнул:

- Вот бы, товарыщи! Хованского князя царем - добер князь!

- А живого царя куда денешь?

- Эй, вы! Буде о царях- смышляй телегу. Лучка Жидок в передок.

- Письмо у Лучки Жидкого! Гляди в оба.

- С Шориновым парнишкой и Лучку в телегу!

Толпа лавой потекла на Коломенскую дорогу, но толпа не вся двинулась в Коломенское, на Красной площади людей было довольно. Скамья опустела. Ногаев ушел с толпой в Коломну, пропойца - искать кабака.

На скамью, где читали письмо, встал Таисий.

- Ватаман говорит! Чуйте-е...

- Люди московские! Вы кричали - Хованский, князь Иван желанный вам царь! - хрипло, но громко сказал Таисий.

Все молчали вместо ответа.

- Вы желали Хованского, а не подумали, чего желать хорошего от боярина! Подумайте - кто разоряет вас? Боярин! Пятую деньгу с ваших животов кто тянет? Боярин! Куда же идет эта пятая деньга? Идет она на пиры боярские да на войну... Война - прямой урон и головам вашим и прибыткам!

- Правильно, ватаман!

- Не зови народ на гиль! Худо будет тебе и народу-у! - крикнул кто-то из толпы.

Таисий продолжал, не обращая внимания на супротивников:

- Вы видите сами! Бояре дотла разоряют мужиков, посадских и мелкий торговый люд! Ежели хотите искать - когда тому время придет - иного царя, то ищите того, кто смерду и холопу волю даст! У царя из бояр не ищите счастья себе! Счастье ваше в свободе от кабалы! Боярин той воли дать не мочен... Боярину отпустить вас едино, что лошадь у тяглой телеги отпрячь, - вы та лошадь, отпряг, - телегу тащи на себе-е!

- Хо-хо-хо! Правда!

- Верно, атаман!

- Бояре работать гнушатся... воюют тоже худо, мешают один другому, боятся чужой славы, удачи и головы ваши ронят впусте!

- Говоришь ладно, но ужели боярин сам будет землю орать?!

- Без вас, мужики, холопы и вы, торговые люди, бояре - как тараканы на снегу!

- Бояр не будет, царя тоже, - кто зачнет войско назрить и государить?

- Сами тому научитесь! Меж себя удалых изберете...

- Эй, парень! К смуте народ зовешь!

- Заткните глотки тем, кто мешает для вас правду сказать! Государить зачнет тот, кто с вас кабалу снимет, волю вам даст! Медные деньги вас оголодили, а кто их выдумал? Бояре! Кто кроет тех, что делают фальшивые деньги? Бояре!

- Милославские! Ведомо, кто воров кроет за посулы!

- Бояре думают из веков так - чем вы голоднее, тем плодливее. Самый злой к своему страднику помещик радуется, когда у мужика семья растет. Лишнего человека, ежели самому не надобен, можно продать в кабалу.

- Оно верно - продают!

- Но вы - люди! Имя имеете, вас крестили попы, а вас, как скотину, на Мытном дворе загоняют платить за постой, за труд, и труд ваш отбирают! Захотят - угонят на бойню, и вы, как скот, покорно бредете!

Толпа молчала, кто получше одет - уходили с площади. Таисий хрипло кричал:

- Развели семью! Побежал от боярина мужик, семья осталась. По семье у кого из вас душа не болит! А вернулся к семье, бьют батоги, в тюрьму кидают, потом снова работай на боярина, пока не Помрешь. Идете к царю за правдой - не ищите! Требуйте ее... Царь законом держится, - тот закон царев для вас - тюрьма, дыба и кнут! Для вас, малых людей, у царя правды нет!

- Слышим тебя, атаман! Понимаем!

- Идем громить боярские дома-а!

Таисий устал, и без Сеньки пусто и грустно было кругом.

"Мало отдохнуть, а там на Коломну! Не ладно идут люди, руки пусты, будто с крестным ходом. Эх, будь что будет! Всякая кровь новый бунт родит..."

На белесом горизонте, отводя ветки кустов, подняв голову, Таисий по тропам стороной обходил Облепихин двор. Улька заметила остроносое лицо в дьячей шапке; по короткой бороде клином, по волосам, завитым на концах, и по всему обличью признав Таисия, скрылась в кусты за тын. Спустя час из кустов с того места, где была Улька, раздались удары в тонкое железо:

- Раз! Два! Три!., - Выпей, мужичок, пива, поешь да усни! Глядико-сь, умаялся, волосы мокры, с обличья стал хуже... - уговаривала Фимка, лежа с Таисием на кровати, на столе горела свеча, в подземелье, далеко на столбе, светил огонек лампадки.

Таисий вынул тяжелую кису с деньгами из-за пазухи:

- На-ко вот, баба, спрячь! Жив буду - отдашь... Убьют - тебе на век хватит! Народ несговорной - стрельцы не любят холопей, холопи над мужиком смеются, а торговый люд идет, чтоб при случае всех покинуть...

- Тебе-то забота велика о том! Из веков народ несговорен - каждой норовит про себя...

- Велика моя о том забота! Изопью пива, есть не хочу... Много спать времени нет - высплюсь... Слушай, женка, когда проходил, слышал - стрельцы говорили: "С утра рано бояра ворота в город затворят..."

- Эк, чего спужался! Знаю лаз - мы и без ворот с города уйдем.

- Лошадь наряжена?

- Конь лихой, садись - и все!

- Вот ладно!

Таисий встал, осмотрел пистолеты, они лежали близ свечи на столе... Выпил ковш пива, лег и закрыл глаза, он стал дремать...

Фимка в валяных улядях куда-то скользнула в сумрак.

Таисию стал сниться тревожный сон.

Беззвучно, как во сне, появилась Фимка, бледная, руки у ней тряслись. В руках она держала рухлядь: красный сарафан, шугай такой же и кику:

- Справляйся, мужичок! - тихо, почти шепотом сказала она. - Объезжий, стрельцы - Улька, сатана, довела...

Таисий вскочил на ноги.

Он молча напялил на себя сарафан, шугай и кику надел на голову.

- Кика рогатая... в ей я колдую... многи боятся ее...

- Понял...

- Низ повяжи лица... вот плат... Тут, под лестницей дверка, толкни - ползком уйдешь в хмельник, десную о избу, а там задворками в лесок...

Вверху в избе шагали. На лежанке хлопнули откинутые половинки входа в подвал. Таисий схватил пистолеты, один взял в руку, другой сунул за кушак, повязанный под грудями сарафана...

Показались ноги в сапогах, и вниз бойко перегнулась голова в стрелецкой шапке. Таисий выстрелил, человек с лестницы упал, не шелохнувшись. Дым заволок пространство у стола и лестницы. Таисий кинул пустой пистолет, схватил другой, присел к земле, пополз мимо убитого... За хмельником у угла избы в теплом сумраке стоял дежурный стрелец, стоял он там, где указала Улька. Стрелец был молодой парень, суеверный, - он дрожал и пугливо озирался. Когда скакали к Фимкину двору, парня напугали старые стрельцы россказнями:

- Вот хижка! Ее, ребята, берегчись надо! Едем мы, а душа в голенище ушла...

- Да, окаянный дом! Слышал, Фимка-баальница не одного человека волком обернула... ходи да вой!

- Глянь - и вылезет на тебя черт преисподний - рожа, што огонь, рога, тьфу!

По дороге парень испугался, сказал:

- Да што вы, дядюшки! Ужели правда?

- Ей-ей - пра!...

Объезжий Иван Бегичев велел делать все молча.

- Стрельба будет? Отвечайте стрельбой, а голоса ба не было.

Молодой стрелец едва устоял на ногах, когда мимо его из хмельника в сумраке поползло адское чудище, мало схожее с человеком. Помня приказ объезжего "стрелять, ежели что!", он попятился, перекрестился, поднял карабин, худо помня себя и худо целясь без мушки, только по стволу, приставил к полке карабина тлеющий фитиль, выстрелил, уронив карабин, кинулся бежать с молитвой: "Да воскреснет бог и расточатся врази его!"

Он бежал к крыльцу, где фыркала лошадь объезжего, привязанная к крылечному столбу, а сам объезжий, горбясь и гладя бороду, сидел на татуре(244), у крыльца же смутно краснел кафтан и белела борода.

- В кого стрелил, парень? - тихо спросил объезжий, встряхивая бороду и распрямляясь. Стрелец, едва переводя дух, молчал.

- Куда бежишь от государевой службы? - голос объезжего зазвучал строго.

- Ой, ой! Там, господин объезжий, бес! В беса стрелил я... Парень едва выговорил. Зубы у него стучали.

- Перестань бояться! Тут баба живет мытарка(245), она те подсунет кочета заместо черта! Веди, кажи, куды, - в белый свет стрелял, как в копейку? Лезь позади меня, ежели боишься...

Они пошли.

- Тут вот, дядюшко! Во, во, вишь?

- Вижу! Бабу саму и ухлестнул...

Бегичев возвысил голос.

- Эй, стрельцы!

Стрельцы все были спешены, лошади их стреножены в кустах. Подошли два стрельца:

- Господин объезжий! Чул стук из пистоля?

- Два стука было - пистольной да карабинной, - оба слышал.

- Так, господин, когда был пистольной стрел, тогда лихой убил Трофима-стрельца!

- Эх, не ладно, парни! Трофим самый надобный стрелец был... А он вот, - указал Бегичев на молодого стрельца, - хозяйку убил. Обыщите дом!

- Да где ёна?

- Вон там, за хмельником лежит, нам не ее - лихого взять надо!

- Тогда, господин объезжий, мекаем мы избу подпалить!

- Пожог? Нет, парни! Пожог - верно дело, лихой укроется... На пожог прибегут люди, а мы не ведаем - може, под избой есть ходы тайные, проберется лихой к народу и сгинет в толпе... Разбирай, кто такой! Все во тьме на лихих схожи!

- Как же нам! Полезем, а лихой в подполье, место тесное, играючи ухлестнет любого, едино как Трофимку-стрельца!

- Перво - тащите убитую колдунью сюды на крыльцо! - Слушаем! Давай, ребята...

Стрельцы подняли переодетого Таисия, из травы и сумрака перенесли на сумрачное крыльцо, Бегичев спросил:

- Есть ли факел?

- Иметца - вот!

- Зажигай!

В безветренном сумраке задымил факел.

- Эк его Филька стукнул! Затылка будто и не было. Только, господин объезжий, он не баба - мужик!

- Пощупай! Глазам не верь.

- Мужик! Филька ему снес весь затылок, потому - карабин забит куском свинца двенадцать резов на гривенку(246)...

Таисия стали осторожно и внимательно разглядывать.

- Свети ближе!

- Кика рогатая, красная... На брюхе, глянь, объезжий, хари нашиты, тоже рогатые.

Отмотали повязку, закрывавшую низ лица. Обнажились: борода клином, усы. Губы плотно сжаты, брови нахмурены, глаза глядели остеклев - прямо. В правой руке, крепко застывшей, неразряженный пистолет.

Бегичев перекрестился, снял шапку:

- Слава богу, парни!

- Ён, што ли? Сам лихой?

- Он, парни, он! От сыскных ярыг узнавал про его обличье: все так - он! Был он, парни, большой заводчик Медного бунта! С ним кончено, великого государя опасли... За бабой потом наедем, а не возьмем - то пусть идет она... Не в ей дело...

- Да баба - черт с ей!

- Теперь лихого доставьте на Земской двор... Ночью дьяка, подьячих там нет...

- Ведомо, нет!

- Пытошные подклети тож на замках, так вы его сведчи положите на дворе к тыну, опричь иных мертвых, а завтра к вечеру я буду... Воеводе все обскажу, и вы будьте видоками... Вам за то будет от великого государя похвальное слово и в чине, мекаю я, повысят... Заводчика великого не уловили, так убили, а то он бы еще гиль творил...

- Господин! А как с Трофимкой?

- Трофима тож заедино с лихим на Земской двор и к тыну с ним рядом...

- Э, стрельцы! Волоки Трофима.

- Я, парни, на Коломну... посплю мало и на Земской оборочу завтре... лошадь к дому ходко пойдет, муха ее ночью не обидит...

- Добро, господин объезжий! Мы так все, как указано, справим.

В щели сгнившей крыши солнце протянуло прямые золотые нити. Как жемчужины в солнечном золоте, сверкали, пролетая, мухи, пылинки, кружась, серебрились...

Без мысли в голове Сенька, ожидая Таисия, глядел на игру солнечных блестков. Тихо шумела вода, пущенная руслом мимо водяного колеса. Из города на мельницу издали доносились крики толпы, иногда молящие, порой с угрозой. Крики то слабели, то вновь становились громкими:

- Го-о-суда-арь!

- Измен-ни-ки!

- Дай их нам!

- Правду! Правду со-о-твори!

На крики ответа не слышно было. Сквозь отдаленный шум слышался звон колокола из церкви.

Рядом с Сенькой на мельничном полу в старой мучной пыли лежал человек, как и он, богатырского склада, только на голову длиннее Сеньки.

Сенька сосал рог с табаком, сосед его плевался, отмахивался от дыма.

- Ужели тебя, брат Семен, на изгаду не тянет?

- Пошто?

- Поганой сок табун-травы сосешь, а ведомо ли, откель поросла та трава?

- Нет...

- Изошла, чуй, сия трава от могилы блудницы, из соков ее срамного места.

- Брат Кирилл! Хлеб и всякий крин червленой та же таусинной(247) растут из земи унавоженной... Все из праха, и мы тоже прах!

- Эге-е! Чуешь, ревут люди?

- Слышу давно...

- Так ведь нам по сговору на кабаке Аникином быть надо с народом!...

- Не двинусь с места без атамана.

- Чего ж поздает? Струсил, должно?

- Што Таисий не струсил - знаю, а почему поздает, не ведаю...

- Время давно изошло! Не пора атамана ждать, больше не жду!

- Без атамана трудно к делу приступить, он знает, с чего начать.

- Я и без атамана знаю - рука горит, топор под полой, свалю окаянного отступника веры христовой, а там хоть в огонь...

Тяжелый со скрипом половиц старовер встал, золотые нити солнца изломились на его темном кафтане. Он шагнул к выходу.

- Пожди, брат! Не клади зря голову на плаху.

- Когда добуду чужую в царской шапке, свою положу - не дрогну!

Кирилка ушел.

Посасывая рог, Сенька думал: "Таисию не учинилось ли дурна какого? Ранним утром хотел быть, теперь уж много за полдень,..."

Он, куря в легкой прохладе заброшенной мельницы, под неугомонное бормотание воды и далекие шумы стал дремать. От дремоты его разбудил отчаянный рев толпы и выстрелы.

"У народа оружия нет. Бьют по толпе стрельцы!..."

К мельнице бежали люди, они пробирались по плотине и кричали - Сенька в окно видел их ноги.

- Теперь беда! Государь озлился, двинул стрельцов!

- Чего гортань открыл? Спасайсь!

"Да, надо опастись!" - подумал Сенька. Он встал, нашел в углу вход вниз, спустился по лестнице к сухому колесу. Прислонясь спиной к шестерне, сел на бревно, стал глядеть в полуоткрытый на Коломенское ставень.

Теперь твердо решил выждать. Ему вспомнились когда-то сказанные Таисием слова: "Дело гибнет - с народом тогда не тянись! Голова твоя в ином месте гожа будет!"

"Да... опоздали, и Таисия нет! Дело погибло... Недаром старик таскал на Коломну Ульку... Ужели взяли друга в тюрьму?"

Сенька слышал: в ужасе ревел народ, содрогалась земля от топота тысячей ног.

- Батюшко-о!

- Щади-и!

- Смилуйся-а!

- Бей гилевщиков!

- Стрельцы! Великий государь...

- Ука-зал не щади-ить!

Слыша голоса стрелецких начальников, Сенька шагнул к ставне, потрогал ее. "Играючи вышибу, коли што..." Он снял с плеч мешок, вынул из него пистолеты, сунул за ремень рубахи под кафтан. Привесил под полой шестопер, подумал: "Батог оставил где лежал? Найдут, кину его, а не заскочат в мельницу- подымусь, возьму; батог - конец железной... гож..."

Толпа, густая, беспорядочная, ревущая, топталась на дорогу к Москве, за ней гнались конные стрельцы, рубили людей саблями.

Глядя в ставень по Коломенке, Сенька прошептал: "Дурак Кирилка! Никакому богатырю тут подступиться не можно... Жаль мужика, убьют!"

Вновь переходили плотину, осторожные голоса переговаривались:

- Сколь людей утопло в Москве-реке!

- Тыщи, ой, тыщи!

- В Москву кои прибегут - тех расправа ждет!

- Скоро в Москву... Ты пожди меня! Плотина гнилая, гляди! Едино, - как в Москве-реке утопнешь...

- Жду... Чего молыл? Скоро в Москву...

- Скоро туда поспевать - смерть! В полях укроемся... поголодаем луч... О, черт, - в сапог зачерпнул!...

- Бойси! Тут глы-ы-боко...

Когда стихло и смерклось, Сенька, захватив батог, вышел из мельницы. Его преследовала неотступно одна мысль - поискать на ближних улицах села Кирилку. "Лежит где - подберу... Знает, что на мельнице... должен сюда бежать, если цел", - думал гулящий, идя знакомой дорогой в гору к караульному дому. Сенька не опасался, он совсем забыл в шуме и заботах, что Бегичев объезжий, не малый чин Земского двора. Идя в отлогую гору, приостановился, взглянул: из калитки в малиновом распахнутом кафтане выходил Бегичев под руку с попом в синей рясе, с наперсным золоченым крестом на шее. Оба были горазд хмельны. Они завернули на улицу, Сенька шагнул за ними, держась в отдалении.

Поп и Бегичев говорили громко, были как глухие.

Бегичев почти кричал:

- Батько протопоп!

- Понимаю! Слушаю. Все одно и то же!... - Нет, радостью моей ты не радошен! Гуляю седни, пойми зачем?

- Неделанной день пал! Господа для - пошто не гулять?

- Не то... не так! Там, где стрелецкие головы, объезжему с ними не мешаться!

- Чиноначалие, сыне. Великое дело - чин!

- Чин! Они великое дело сделали - избыли скопище бунтовщиков! А я? Я, мене их чином, с малыми стрельцами сделал больше их! Убил бунтовщика самого большого... Чаю, всему бунту голову снес! И мне ба на первом месте быть, да поди того не станет!

Слова пьяных до Сеньки долетали ясно. "Ужели Таисия он убил?" - чуть не вскрикнул Сенька.

- Огруз ты, Иване! Господа для - прости! Кой раз доводишь то же одно...

- Нет, батько... Они бьют безоружных, а мы? Мы убили оружного - в тесном месте... под избой, а?!

- У Фимки? Таисий! - прошептал Сенька. Шагнул вперед. Ему хотелось спешно догнать пьяных. Он сдержался, остановился, стал ждать, вглядываясь в дорогу, на которой кое-где лежали убитые люди. Иные стонали тихо.

"Если пойдет назад?" Поп громко сказал:

- Вернись с миром, Иван! Пошумели, а ныне мало кто есть господа для, меня крест опасет...

- А ну, проси... спать! Завтре дело...

Бегичев повернулся, пошел обратно. Вытянув шею, он шел, как старый конь, спотыкался.

Сенька стоял с краю дороги. Бегичев, поравнявшись с ним, выпучил глаза, остановился, крикнул пьяно, пробуя голос наладить на грозный тон:

- Ты пошто здесь, нищеброд?!

- Тебя жду! - Сенька сунул батогом в ноги объезжему. Бегичев упал, захрипел:

- Э-эей! Ра-ат...

Он не кончил. Гулящий шагнул, опустив объезжему на голову конец батога. Бегичев с раздробленной головой замотался в пыли.

"Али мало черту?" - Сенька еще раз опустил батог на живот Бегичева. Из объезжего, как из бычьего пузыря, зашипело и забрызгало.

- Эх, Кирилка! Уходить мне. - Сенька повернул к мельнице, но в ней ночевать не решился.

- Уходить!

Переходя по плотине, гулящий подержал в воде замаранный кровью чернеющий конец батога.

- Таисий, Таисий!... Раньше надо было смести с дороги червей... Эх, ты!

Крики пытаемых за Медный бунт приостановлены, дьяки, подьячие, палачи и стрельцы ушли на обед...

Сенька в часы послеобеденного сна пробрался на Облепихин двор в свою избу. В сумрачной избе Улька лежала на кровати без сна. Волосы раскинуты по голой груди, по плечам. Рубаха расстегнута, и пояс рубашный кинут на скамью.

Сенька на лавку у коника сбросил суму и нищенский кафтан. Его окликнула негромко Улька:

- Семен!

- Был Семен!

- Семен, я стосковалась... - По ком?

- По тебе!

- Тот, кто вырвал на моем лице глаза не пошто, впусте тоскует! Пущай тонет в злобе своей...

Отвечая, не оглядываясь, Сенька переодевался. Надел киндячный кафтан, под кафтан за ремень рубахи сунул два пистолета, привесил шестопер. По кафтану запоясался кушаком.

Улька быстро села на кровати - глаза ее в легком сумраке светились.

- Ты меня никогда, никогда не любил!

- Тот, кто замыслил сделать многих людей счастливыми, - он помолчал, потом прибавил: - не может до конца любить! О своем счастье не должен помышлять...

- Не пойму тебя!

- Я зато тебя много понимаю! Ты пошто его предала?

- Старики, Серафимко пуще! Они меня разожгли...

- Ты забыла наш уговор, мои слова: "Он - это я!"

- Серафимко сказал - подслушал, как Таисий тебя с Фимкой свел!

- С тех слов ты и поехала с бесом на Коломну?

- Они приступили к образу, взяли с меня клятьбу довести на Таисия объезжему... Ведали мое нелюбье к Таисию... Сказали еще: "Увел к Морозихе, а нынче совсем уведет..." Там меня били нагую... - в голосе Ульки слышались слезы.

- Уймись! Где старики?

- Под прирубом в подвале спят...

- Поди проведай, там ли они?

Улька проворно подобрала волосы, застегнула рубаху, накинула кафтан и беззвучно скрылась.

Сенька сел на лавку, оглядывал избу. Изба нетоплена - пахло застарелым дымом, хлебом и краской неведомой ему ткани. У выдвинутого окна, близ кровати лежит Улькин плетеный пояс, - много лет тут Сенька сидел, курил, - ближе стол, за которым рассуждали они с Таисием; здесь первый раз Улька, потушив огонь, кинулась в злобе на Таисия. "Оповещал против змеи..."

Улька вернулась.

- Все спят... старики в подполье...

- Возьми свечу!

Улька сняла с божницы восковую свечку, они осторожно вышли. Когда входили в избу, из подклета, скрипнув легонько дверью, высунулось желтое лицо в черном куколе. В общей избе воняло онучами, потом, прелью ног. Жужжали мухи у корзины с кусками хлеба на полу. Нищие бабы спали на своих одрах, закутав головы. Сенька прошептал:

- Выдуй огня!

Улька в жаратке печном порылась в углях, дунула на лучинку, от нее свечу зажгла, дала огонь Сеньке. Руки у ней не дрожали, хотя Улька знала, что задумал ее приголубник. Она беззвучно села против дверей в прируб на скамью. Сенька шагнул мимо нее, держал левой рукой свечу, правой защищая огонь. Постукивая коваными сапогами, спустился в подполье. Ставень был приставлен к стене. Сидя недалеко от входа, Улька слышала голос Серафима; старик визгливо бормотал:

- Сынок! Сынок! Не мы... крест челую - объезжий... В ответ спокойный голос Сеньки:

- Если б мой отец был ты, я бы не испугался кнута и казни sa смерть такого отца!

- Сыно-о-к! Щади-и! О-о...

Улька хотела зажать руками уши, но уронила руки на колени. Она слышала, как в стену ударили мягким, потом послышалось коротко, будто хрустнули кости.

Сенька поднялся из подполья, свечи в его руках не было.

Он сдернул одеяло ближней кровати, обтер правую окровавленную руку.

- Ради тебя - твоего не тронул... видал его ноги в соломе...

- Семен, пойдем ко мне!...

- Я теперь слепой... Ты потушила мои глаза...

- Семен! Не покидай!

- Здесь быть - сама ведаешь - нельзя!

- Скажи, где ты будешь?

- Не спрашивай и меня не ищи!

- Сешошко! Што ты? Сенюшко!

- Забудь мое имя.

Когда затворилась за Сенькой дверь, Улька упала со скамьи навзничь, стукнув головой о пол, - ее начала бить падучая.

В сенях подклета вышла вся в черном старуха, на ее голове черный куколь был надвинут до глаз. Старуха, войдя в избу, двуперстно помолилась на образ, сдернула с пустой кровати нищенское одеяло, закинула Ульку с головой. Одеяло долго прыгало, потом из-под него высунулась голова с дико уставленными в потолок глазами, с пеной у губ. Улька перестала биться в падучей, с помощью старухи встала на ноги. Старуха заговорила вкрадчиво:

- Тебе, девушка, сказую я, уготована келья тихая... сколь твержу и зову, а ты отрицаешься... Теперь зришь ли сама своими очами - в миру скаредном, в аду человеческих грехов многи люди душу погубляют... В миру посторонь людей бесы веселятца, и ныне сама ты содеялась - слышала и видела я - убойство, разбойное дело приняла на себя! Кинь все... и мы с тобой к старику Трифилию праведному уйдем, и отпустит подвижник грехи твоя, причастит благодати, и будешь ты сама сопричислена к спасенным от греха Вавилона сего и мерзостей диаволовых, аминь!

- Бабка Фетинья! Иду отсель! Идем, идем скоро.

- Идем, голубица! Идем!...

Жарко, пыльно и душно на улицах Москвы. В рядах и на Красной площади малолюдно. Лавки наполовину пусты. Многие кузницы и мастерские ремесленников закрылись.

В Кремле у Благовещенья панихидно звонили - так указал царь, а еще было приказано ближним боярам идти в смирной одежде в Грановитую палату. Палата по стенам и по полу была покрыта черным сукном, так же как боярские армяки и однорядки; бояре должны быть не в горлатных шапках, а в скуфьях черных.

- Сказывают бояре - будто в палате устроено Лобное место и палач наряжен?

- Спуста говоришь... увидим, что есть!

Сам царь на своем государеве месте сидел в вишневой однорядке с черным посохом в руках и на его голове не корона, а скуфья. В дверях Грановитой, бойкий на язык, крайчий(248) старик Салтыков сказал оружейничему Хитрово:

- Быдто дедич его Иван Васильевич... наш государь... Хитрово передернул узкими плечами молча.

Царь тучнел и, казалось, опухать стал, как и отец его Михаил, но глаза царя были зорки и слух тонок. Он издали расслышал слова Салтыкова. Колыхнув тучным животом, утирая пот с потемневшего хмурого лица, сказал вместо приветствия:

- Да, родовитые! Я, чай, не худо бы на время сюда прийги прапрадеду моему Ивану Васильевичу! За ваши делы он бы понастроил вам церквей на крови...

Гневно глядя на бояр, постучал в подножие трона посохом, и все же квадратным лицом и фигурой царь мало походил на Грозного Ивана. Бояре униженно закланялись.

- Чем прогневили великого государя холопы твои?

- Вы из веков непокаянны в своих грехах!

С левой стороны от царского места возвышение в три ступени, на помосте том, тоже покрытом черным, думный разрядный дьяк Семен Заборовский. Перед дьяком на черном столе пачка столбцов. Имея кресло, дьяк не садился, так же как и бояре.

Дьяк неторопливо разбирал столбцы, в стороне от столбцов, желтых и старых, лежал белый лист.

У дьяка русая выцветшая борода, темные глаза узко составлены на широком скуластом лице. Один глаз косил в сторону носа, и дьяк, глядя перед собой, казалось, глядит внутрь себя.

В палате сильно пахло потом, свечной гарью припахивало тоже. Почему-то в дальнем углу у дверей - не у образа, а так - горело в три свечи паникадило. Разбирая столбцы, дьяк ждал государева слова.

- Чти, Семен, как мои ближние мне радеют! - приказал царь.

Дьяк, сняв скуфью, положил ее на стол, тряхнув волосами, взял лежавший в стороне лист, начал читать ровно и бесстрастно, раздельно на ударениях:

- "Ломаные на пытке Земского двора и Разбойного приказа заводчики медного бунта показуют на бояр, которые в медном воровстве причастны: отец великой государыни царицы Марии Ильиничны Илья Данилович Милославский! Он укрывал таем за посулы воров по тому медному денежному воровству... Суд над ним великий государь принял на себя..."

Плешивый, седой, правое плечо выше левого, Илья Милославский молча поклонился низко царю и скуфью перед ним снял. Потом отошел за бояр ближе к двери.

- "Иван Михайлович Милославский! И ты заедино с Ильей Данилычем тако же воровал. Суд над тобой будет чинить сам великий государь, царь всея Русии Алексей Михайлович!"

Высокий, скуластый Иван Милославский, пригибаясь, подергивая ус, также отошел в сторону после поклона царю.

- "Окольничий Афанасий Матюшкин! Ты скупал воровски у свейцов медь, приказывал ковать из тое меди деньги и, купив посулами целовальников и приставов на Монетном дворе, увозил в мешках те деньги к себе домой! Суд о тебе великим государем не сказан".

Матюшкин, сняв скуфью и шевеля губами, торопливо кланяясь, пятился к дверям, а бояре расступались. Он, задом дойдя до дверей в сени, незаметно исчез.

- "Крайчий государев Петр Михайлович Салтыков! Ты оговорен своими дворовыми, кои воровали с заводчиками медного дела... Оговорен тако: "Боярин Петр Михайлович не делал денег и меди не куплял, но таил и укрывал в своем дворе тех, кто ворует!" Суд над тобой великий государь кладет на совесть твою".

Салтыков отошел в сторону, не кланяясь, да царь и не глядел на него.

- "Андрей, княж Михайлов, сын Мещерский! Ты воровал против великого государя казны тем, что покупал людей поставлять на Монетный двор таем купленную, не вешенную и не клейменную медь!"

- Не оглашай иных, Семен! И этих воров довольно... Кто они, откуда пришли? Уж не те ли, что кормятся за моим столом и в золотных ферязях говорят речи от моего имени чужеземным послам? Горько слышать и знать, но это те же самые!

Царь, опустив голову, глядя в подножие трона, помолчав, продолжал:

- Кто невесту, государю любую, на немилую переменивал(249)? Салтыковы, Морозовы...

Вскинув глазами на помост дьяка, царь сказал ему:

- Сядь, дьяк! Ты не воровал, как они! Потрудись еще - читай нам о служилых чинах.

Дьяк, поклонясь царю, сел. Выдернув из пачки столбцов пожелтевший короткий столбец, похожий на малую отписку, стал читать, не повышая голоса:

- "Наказ стольника Колонтаева своему дворецкому - сходить бы тебе к Петру Ильичу и если он скажет, то идти тебе к дьяку Василию Сычину..."

Бояре исподтишка удивленно переглянулись, кто-то прошептал:

- Досюльное чтет!

Дьяк, собирая разорванное место на столбце, помолчал и снова начал:

- "...к Василию Сычину... Пришедши к дьяку, в хоромы не входи, прежде разведай, весел ли дьяк, и тогда войди, побей челом крепко и грамотку отдай. Примет дьяк грамотку прилежно, то дай ему три рубли, да обещай еще, а кур, пива и ветчины самому дьяку не отдавай, а стряпухе. За Прошкиным делом сходи к подьячему Степке Ремезову и попроси его, чтоб сделал, а к Кирилле Семеновичу не ходи: тот, проклятый Степка, все себе в лапы забрал. От моего имени Степки не проси, я его, подлого вора, чествовать не хочу, поднеси ему три алтына денег, рыбы сушеной да вина, а Степка - жадущая рожа и пьяная"...

Царь поднял голову:

- Такие дьяки были при государе, родителе моем покойном, блаженные памяти. Стольникам их подобно покупать надо было... с чем же приступить к ним простому человеку!

Бояре, кланяясь, заговорили:

- Досюльное, великий государь!

- Давно было то... Ни стольника в животах нету, ни дьяка... с ними и кривда ушла.

- Нет, не ушла! - сердито сказал царь. - Семен, чти им о нашем служилом чине!

Дьяк переменил столбец:

- "Служка Соловецкого монастыря, посланный на Москву, хлопотал в Стрелецком приказе о монастырском деле... в проторях по тому делу показал: "Дьяку внесено десять рублев, пирог, голова сахару, семга непочатая, большая... гребень резной, полпуда свеч маковых, два ведра рыжиков - людям его и два алтына...

Старому подьячему двадцать восемь рублев, пирог, ведро рыжиков - людям его и четыре деньги.

Молодому подьячему деньгами три рубля, да ему ж с дьячим племянником в погребе выпоено церковного вина на семь алтын".

- Посулы, как видимо, и вам и мне удорожали. Дьяки стали проще - они сами имают в свои руки, - не надо стряпухе давать, и семгу, и голову сахару, да и захребетников своих велят поить вином! Худо... зло, грабеж! А с вами, бояре, лучше?

Бояре, потупясь, молчали. Не смели говорить, но Иван Милославский заступился за боярство:

- Воры, великий государь! Взятые по "слову и делу", сбывая боль пытки, кого не оговорят! Очные ставки надобны...

Царь не ответил ему и не взглянул в его сторону.

- Моя государыня, Мария Ильинична, и по сей день лежит-ни рукой не двинет, ни ногой... В страхе она с того дня, как ее родителя народ на расправу водил, звал... Али мне радостно и утешно, что бояре, а между ними и кровные мне, клонят мое государствование к бунтам и нищете? Нынче я не дал вас народу, как в младые годы было с Траханиотовым, Чистовым тож(250), а дядьку Морозова Бориса сам с Лобного на Красной отмолил у смерти... Я знаю - нельзя мне вас дать! Кто мои воеводы? Вы! Стольники мои? Вы! Стряпчие, кто бережет мою рухлядь и счет ей ведет? Вы! И я ради вас указал перебить народ - семь тысяч голов потоплено и избито. Кто сыскался в заводчиках - их двести, тех не чту! Семь же тысяч голов - все тяглецы! Посадские, мелкие торгованы и кои были стрельцы... Не головы мне надобны - надобно тягло их! Вы же воровством казну мою пусту деете...

Бояре осторожно заговорили:

- Народу - что песку морского!

- Эти гинули - на их место придут другие! Ради будут замену чинить...

- Придут, торговлю захапят и платить ради будут!

Но царь, озлившись, вспоминал, не слушая боярских речей:

- Соляной бунт от вас! Бояре забрали соль, продавать стали не в сызнос простому люду; нынче же, раскрав медь, подорвали веру в деньгах... Раньше самоволили и теперь то же... Силы моей не хватает держать вас в страхе. Иван Васильевич умел то делать, но не я! На ваше самовольство глядя, на хищения ваши и жадность к посулам, и малые служилые воруют, где и чем можно... Патриарх самовольно кинул церковь - смуту церковную учинил, какой не чинят и бусурмане... прикидываясь смиренным, все валит на меня: "Бог-де с тебя сыщет!" Посланным моим просить его вернуться к пастве ответствует как гордец, потерявший разум: "Дайте только мне дождаться собора, я великого государя оточту от христианства!" Да если бы тому дедичу моему Ивану Васильевичу так сказал архиерей, то он бы его живого в землю закопал!

Царь, склонив голову, закрыл руками лицо. Посох его упал. Бояре кинулись, подняли посох, неслышно приставили к трону.

- Тугу покинь, великий государь!

- Исправимся! Не гневайся - узришь правду в нас! Царь, крестясь на дальний образ, открыл лицо, встал:

- Ночами бессонными помышляя о нераденье вашем и мздоимстве, молю владыку, вездесущего господа, - пошли мне, господь, наследника грозного и немилостивого, чтоб развеял он в прах спесь боярскую, чтоб укротил всех корыстных своевольников, как царь Иван в досюльное время! Мне же придется с вами доживать - каков есть, кого вы не боитесь, аминь! Идите!

Бояре, кланяясь, стали тихо расходиться, царь остановил:

- Слушайте! Возьмите с Казенного двора суды серебряные, кои худче - там их довольно, - укажите ковать из них серебряные деньги, а медные деньги отставить...

Обратись к Стрешневу Семену и Богдану Хитрово, прибавил:

- Остойтесь вы! Князь Семен Лукьяныч! Тебя оговорили в богохульстве, но ежели патриарх, ушедший меня, не вменяет ни во что - уподобить жаждет язычнику, то, принимая грехи многих бояр на себя, и твой грех, не боясь, принимаю...

Стрешнев, кланяясь, ответил:

- Великий государь! Поклепцы на меня мало разобрали в парсуне, кою они называют еретической... Парсуна та живописует искушения святого Антония. Все там есть - и нечистые духи, и срамные девки, только единого нет - богохульства. Святой сидит на той парсуне, укрыв лицо долонями...

- Но чтоб не говорили на тебя снова, отдатчи вину твою, указую тебе отъехать на воеводство в те польские городы, которые ты воевал. Возьми и парсуну ту с собой... В ближние дни позову, будь у меня на отпуске здесь же, в Грановитой... - Бояре ушли.

От Красного крыльца бояре разъезжались по домам, но Салтыков и Хитрово ждали холопей, угнавших коней за Иванову колокольню и не знавших, что бояре вышли от царя. Сказано было проходившим мимо стрельцам известить холопей.

Салтыков сказал государеву оружейничему:

- Ох, господи! И гневен же великий государь.

- По делу гневается! Я не воровал и не боюсь...

- Я тож не воровал - оговорили дворовые... Мой грех, что недоглядел, как воров на двор они же завели и держали.

- Глядеть надо! Терпи...

- Сказывали, государь с утра ладил звать палача, чтоб замест дьяка говорил боярам вины их?

Хитрово, помолчав, ответил:

- Мы с Трубецким отвели такое - сказали государю, что палачу не место быть там, где принимают послов...

- А как истово молил у бога сына, подобного дедичу Ивану... Иван Васильевич грозен был, неусыпно искал врагов среди бояр, да Курбского упустил, Годунова, Шуйских не разглядел... кровь лил не жалеючи, а наследника оставил пономаря(251) - звонить да свечи возжигать... Смертны все, как бог покажет - роду быть...

Хитрово подвели лошадь. Садясь, он пригнулся к уху Салтыкова, сказал негромко:

- На месте государеве я бы тебе не указал быть крайчим, Петр Михайлович!

- Пошто, Богдан Матвеич?

- С иными не говори так - я молчу! Не ладно сказано. Салтыков нахмурил седые брови, сказал, когда отъехал Хитрово:

- Со Стрешневым поперек пошло, так на меня зол!

В подземелье Фимки, на кровати ее, на которой еще так недавно последний раз лежал Таисий, Сенька проспал ночь. Фимка спала вверху в избе на лавке.

Под утро Сеньке приснился сон. Идет он по настилу узкому через реку на остров, остров посреди реки, а впереди Сеньки, заботливо разглядывая настил и поправляя, идет поводырь Сенькин... Над островом густой туман, в тумане исчез поводырь, а когда Сенька вошел на остров, то потерял путь... За островом вода и сзади вода... Испугавшись, Сенька проснулся.

"Поводырь Таисий... исчез..." - подумал Сенька. Он громко сказал:

- Эй, хозяйка!

Появилась Фимка.

- Дай испить крепкого меду!

Фимка зажгла лишнюю свечу на столе, принесла малый жбан имбирного меду, предостерегла:

- Пей, паренек, с опаской, - мед с едина ковша ноги отнимает...

- Пусть отнимутся ноги и голова - тяжко помнить, что друга на свете нет!

- Нам еще тело надо найтить нашего мужичка, штоб над ним не изгилялись боярские табалыги(252)...

- Сыщем!

Ковш за ковшом Сенька выпил меду три ковша. Грузно поднялся, и они пошли на Земский двор.

Проходя Китай-город, увидали на пожаре за новым харчевым двором, как люди в кожаных фартуках кровавыми до локтей руками подбирали костром наваленные руки отрубленные и ноги. Клала на телеги, нагрузив, отправляли, Ноги были в лаптях и сапогах. Руки с растопыренными пальцами, иные сжаты в кулак и как бы грозили кому-то.

Над площадью казни от крови в утреннем холодке стоял туман. Запах крови смешивался с запахами, идущими из харчевой избы.

- Ох, многих безвинно окалечили! - сказала тихо Фимка. Вздохнула.

Сенька ответил:

- Весь город будто стонет да зубами скрегчит! - И дивно кому не стонать?...

- Государева милость! Царская воля! А, ну! Секите головы, ноги, руки - народ все сызнесет! - Сенька махнул тяжелым кулаком.

- Уй, затихни! - шепнула Фимка.

С пожара проходили стрельцы. Вытирая о полу подкладки кафтана кровь с топора, за стрельцами поспешал палач.

Сенька, проводив глазами служилых людей, заговорил, идя обок с Фимкой.

- Кто живет трудом - непобедим! Бездельники, те держатся кнутом да силой палачей...

Фимка, бойко шмыгая глазами по сторонам, заговорила, чтобы отвлечь Сеньку от мыслей:

- Дай бог, чтоб объезжий, кой убил нашего мужичка, не забрал его тело!

- Не будет того! Мертвые не распорядчики...

- Дай бог... Я прихватила узелок, несу ему порты, рубаху да саван... Голубец справлен и с образком, остатошное спроворю...

- Лучше камень! Голубец - дерево...

- Голубец с кровелькой крашеной, татурь дубовой, низ смоляной... За Остоженкой место сыровато, да кладбище все в деревах, и птички воспевают.

- Пошто не камень?!

- Паренек! Камень земля засосет...

Пришли на Земский двор. Обойдя главное строение с крыльцом и пушками, прошли в глубь двора, где у тына натасканы божедомами мертвецы. Над мертвыми многие плакали, тут же надевали на них саван, увозили. Людей было больше, чем всегда. Сенька с Фимкой осмотрели мертвых, но Таисия не нашли.

- Ой, не приведи бог! Должно, в пытошную клеть уволокли? - горевала Фимка.

К ним подошел в черной ряске, в колпаке черном с русой бородкой человек - в руках бумага, у пояса чернильница с песочницей.

Фимка низко ему поклонилась.

- Трофимушко! Не глядел ли где мертвенького в скоморошьем платье, - сарафан на ем да кика рогатая?

- А нешто он скоморох?

- Скоморох, отец! Скоморох...

- Стрельцы сказуют, лихой он, ихнего одного убил... Объезжий стеречь велел...

- Его в клети, што ли, уволокли?

- Хотели, да дьяк не пустил...

- Так где же он?

- Идите туда подале... в стороне за пытошными клетями у тына. А ну, пождите!

- Чого, Трофимушко?

- Мой вам сказ: стрельцу, кой у трупа того стоит, дайте посул- он и отпустит тело... Я тож подойду, слово закину...

- Вот те спасибо!

Идя в самую даль Земского двора, Фимка тихо сказала:

- С дреби звонец, государева духовника церкви...

Они подошли. Стрелец покосился на Сеньку, когда тот, почти не узнавая лица Таисия, приподнял его голову, сказал:

- Бит крепко - затылка нет!

Надбровие село Таисию на глаза, глаз не видно, подбородок оттянулся, нос осел и щеки подались внутрь.

Стрелец, видимо, скучая, размякнув на жаре, которая начиналась уж, опершись на рукоятку бердыша, покосился через плечо на Сеньку с Фимкой, сказал:

- Не тут ищите - то мертвец особной...

- Скомороха ищем, служивой! Скомороха... - бойко затараторила Фимка.

- Хорош скоморох! Вон наш стрелец лежит, бит этим скоморохом из пистоля в голову.

- Чего ж ты тут караулишь? - спросил Сенька.

- Караулю... Объезжий указал стеречь: "Приеду-де, награду за него получите". Сам же вот уж третий день как не едет...

- Получи-ка от нас ту награду! Потешь мою женку... Ей, вишь, служилой, затея пала в голову- похоронить, спасения для души, мертвого, да особного... у коего бы грехов много было... А этот подходячий - в скоморошьем наряде...

- Вот тебе, родной, три рубли серебряных! - Фимка, вытащив кису, дала деньги стрельцу.

Стрелец вскинул рубли на широкой ладони, сказал:

- Прибавь еще рубль! В деле этом нас четверо... Те трое в карауле, придут, поделимся... Объезжему скажем: "Украли-де мертвого".

В стороне стоял звонец, писал что-то, стрелец метнул на него глазами, крикнул:

- Эй, попенок! Гляди про себя - объезжему правды не сказывай...

Звонец ответил:

- Спуста боишься моего сказу, - слух идет, што твоего объезжего на Коломенском убили в "медном".

Стрелец встряхнулся весело:

- Коли так - ладно дело! Не будет нас по ночам тамашить. Ты, женка, стащи с него срамную одежу да в узел, переодежь и увози скоро!

- Слышу, служилой!

Фимка проворно переодела Таисия, нарядила с помощью Сеньки в саван, а за двором у ней был еще прошлого вечера приторгован возник с колодой. С Сенькой они подняли и вынесли Таисия за ворота, извозчик с гробовщиком уложили Таисия в колоду, закрыли крышкой.

Гробовщик на ту же телегу принес и обрубок дубовый с развилками, к развилкам была прибита икона.

Гробовщик с извозчиком сидели на козлах. Фимка с Сенькой шли за телегой до могилы. Фимка говорила:

- Могилка ископана... Поп сговорен, к голубцу кровелька у могильников хранитца... Справим могилку, буду ходить, крины-цветики носить ему, поминать стану... Ой, толковый мужичок был!

Сенька молчал, шел, опустив голову, сказал:

- На свете мало таких!

Кладбищенский поп, когда Фимка сунула ему в горсть много серебряных копеек, проводил до могилы с дьячком, кадили над гробом и пели. Открыть указал колоду, Сенька приложился губами к голове друга, по ней уж ползали черви. Поп посыпал в колоду землю, сказал гнусаво обычное напутствие: "Господня земля и исполнение ее - вселенная..." Могилу заровняли... Врыли дубовый голубец - гробовщик прикрепил на него кровлю. Получив деньги, все ушли.

Фимка и Сенька поклонились могиле гулящего, удалого человека. Сенька долго стоял на коленях, закрыв большими руками лицо. В жизни своей он плакал второй раз. Первый раз плакал, когда умирал отец Лазарь Палыч, второй раз - здесь, на могиле друга.

Фимка сказала ему:

- Теперь извозчика возьмем, до меня едем! Поминального меду изопьем...

- Нет! - сказал Сенька. - С острова буду налаживать сходни сам, как могу и смыслю.

- Чего ты бредишь! Боишься, буду к тебе приставать с женскими прихотями?... Не буду! Не люблю таких, как ты, красовитых, и не потому, што такой не люб, как ты, а потому - я баба по тебе старая, посуда шадровитая, в печь ставленная... Идем!

- Нет! Иду в Бронную. Не тебя боюсь, боюсь места, где убили его, жить тяжко!...

- Я тоже на том месте не буду жить... Объезжий грозил наехать, разорить.

Сенька подал ей руку:

- Спасибо за все! Дома живи спокойно-звонец сказал правду: тот объезжий, кой тебя пугает, не приедет больше.

- Ой ли? Вот диво!...

- Иди и спи во здравие! Сенька ушел.

Фимка поглядела ему вслед, перекрестилась.

Алексей Павлович Чапыгин - Гулящие люди - 03, читать текст

См. также Чапыгин Алексей Павлович - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Гулящие люди - 04
Глава V. Аввакумово стадо Дух тяжелый от смердящих тел и нечистого дых...

Гулящие люди - 05
Наконец они согрелись. Улька, накалив котелок, натаяла в нем снегу. Во...