Фаддей Булгарин
«Иван Иванович Выжигин - 08 часть»

"Иван Иванович Выжигин - 08 часть"

ГЛАВА XXX

НЕУДАЧА В СВАТОВСТВЕ.

ПИСЬМА ИЗ КИРГИЗСКОЙ СТЕПИ И ИЗ ПАРИЖА. ОТЪЕЗД В АРМИЮ.

ВОЙНА. ОТЛИЧИЕ.

ВОЗВРАЩЕНИЕ В МОСКВУ

Не стану описывать всего, что я перенес для приобретения дружбы молодых Мошниных. Водясь с ними несколько месяцев и желая примениться к их образу жизни, я едва не спился с кругу и не попал в бездну разврата. Величайшее наслаждение богатых купеческих сынков, отставших от торговли и только на вид прилепившихся к службе, состояло в поездках за город, где на свободе предавались они пьянству, буйству и разврату, били окна и посуду, заводили драку с чиновниками и бедными немецкими ремесленниками и, в заключение спектакля, ссорились и мирились с полициею. Мошнины обходились со мною, как с другом и братом, и открывали мне все свои тайны. Я узнал, каким образом доставали они деньги в долг на счет папеньки; как обманывали маменьку и брали у нее деньги, будто на подарки своим начальникам по службе; как очищали комод поддельным ключом, когда в нем накоплялось много денег, и т.

п. Наконец я открылся им в любви моей к младшей их сестре, и они взялись помогать мне к достижению цели моих желаний. Простодушная девица согласилась выйти за меня замуж и с охотою вошла со мною в переписку, чрез посредство братьев. Памфил Меркулович и его полновесная супруга были также ко мне благосклонны, по слуху о моем дворянстве и полуторе тысяч душ, и весьма желали, чтоб я был счастлив на почине, то есть женившись на их старшей дочери. Осталось преодолеть одно препятствие, а именно убедить родителей сделать свадебный почин с третьей дочери, как вдруг в один день все мои планы и надежды нескольких месяцев исчезли, как дым.

Хитрый секретарь проведал, что я обманул его и не получил наследства, а отстал от игры со страха попасть в беду. Будучи знаком с одним подьячим, белорусским уроженцем, лишенным по суду звания адвоката за ябедничество, секретарь узнал от него, что в целой Белоруссии нет ни одной дворянской фамилии Выжигиных. За стаканом пуншу, в минуту откровенности, он рассказал все старику Мошнину и описал меня самыми черными красками. К нему присоединился Иван Меркулович, тот самый купец, которого в моем присутствии обыграли и ограбили у Удавича, и засвидетельствовал также, что он знает меня, как игрока на верную. Старик Мошнин предостерег своих сыновей, чтоб они не водились со мною. Но если б я был в самом деле таков, каким описали меня старику, то все-таки я был бы лучший между друзьями молодых Мошниных.

Они уведомили меня обо всем и советовали представить отцу доказательства моего дворянства и вотчинничества. Разумеется, что мне ничего не оставалось, как отказаться от посещения Мошнина, от ста тысяч приданого и миленькой женочки. Я почел это праведным наказанием за мою связь с игроками и терпеливо покорился судьбе. Человек сильно чувствует потери и неудачи, предается отчаянью тогда только, когда судьба стесняет в нем пламя господствующей страсти, не погашая его. В несчастиях же, где действует рассудок, а не сердце, легко утешиться. Взвесив все выгоды и невыгоды от предположенного брака, я даже был рад, что отвязался от родства с молодыми Мошниными, перестал их принимать у себя и вскоре отстал от них.

В один день я получил два письма, из Оренбурга и из Парижа. Из киргизской степи писал ко мне мой лекарь, бакса Темир-Булак. Письмо его было следующего содержания:

"Высокопочтенному, блистательному, храброму мирзе Ивану Выжигину, от верного друга Баксы Темир-Булака приветствие, желание здравия и благополучия!

С тех пор, как ты оставил благословенную степь нашу, Мухамет, восседящий в девятом небе, прогневался на знаменитое племя Баганалы-Кипчакское, и священная кобылица его, Эль-Борак, навеяла хвостом своим несчастье на аулы, благоденствовавшие под правлением мудрого и храброго Арсалан-султана. Пагубные предзнаменования на небе и на земле побуждали нас к осторожности: луна закрыла чело свое полою священного халата Мухаметова и появилась мрачною, как сайга в тумане. Во внутренности баранов находили насекомых, и лучшая кобылица Арсалан-султана родила мертвого жеребенка, с двумя головами. Я предсказывал бедствие, но Арсалан-султан, вобравшись в России книжного легкомыслия, не верил ни снам моим, ни гаданиям, не слушал совета, чтоб прикочевать к Большой Орде и соединиться с нею, для избежания баранты двух сильных племен, Чизлыкского и Дерт-Карикского, которых глава, Султан-алтын, пал от могучей руки твоей, храбрый мирза, Иван Выжигин. Эти два племена, собрав союзников своих, напали на нас нечаянно и не победили, но истребили лучших наших наездников.

Мужественный, доселе непобедимый Султан-арсалан, острее меча Пророкова, украшение степей, погиб в рядах неприятельских, как волк среди стада, в наказание за неверование в мудрость Молл и прорицательство Баксы. Стада и табуны наши достались в добычу врагам, аулы расхищены, красавицы уведены в неволю! В общем расстройстве остальные воины спаслись бегством и смешались с Большой Ордой. Письмо твое я получил в Оренбурге, на меновом дворе, куда послан был от хана за его делами. Итак, мирза Иван Выжигин, не надейся получить своей собственности, которая хранилась в юрте самого Арсалан-султана и досталась победителям, вместе с его сокровищами. Наследник храброго султана, друг твой Гаюк, так беден, что питается кумысом подаяния от великодушного хана Большой Орды и служит у него начальником его телохранителей! Впрочем, хан так много о тебе наслышался, что рад тебя видеть, и вероятно, даст тебе почетное место в своей Орде. Прощай и не забывай друга своего, Темир-Булака, который молит Бога о твоем счастье и просит Его, чтоб Он вселил в тебя желание возвратиться в красу красот земных, преддверие рая - в степь киргизскую".

Слезы полились у меня при чтении известия о кончине доброго Арсалан-султана и о несчастии, постигшем моих прежних товарищей. Надежда на помощь из степи исчезла. Положение мое сделалось еще затруднительнее.

Другое письмо было от Груни. Трепещущею рукой сорвал я печать и прочел его несколько раз, в борении различных ощущений. Вот что она писала ко мне:

"Друг мой, милый сердцу Выжигин! ты, вероятно, знаешь уже причину, заставившую меня оставить Москву и Россию. Я так люблю тебя, что не хотела подвергнуть несчастью, соединяя горькую мою участь с твоею. Но как женщине трудно жить в свете без покровительства мужчины, то я выбрала себе в защитники мусье Сансуси, веселого и доброго француза, который меня любит так пламенно - как я тебя! У него в паспорте было означено, что он путешествует с женою, но как мадемуазель Адель осталась в России гувернанткою, то я заступила ее место и благополучно прибыла в Париж. Ах, любезный друг, что за город этот Париж! Наша тихая, угрюмая Москва в сравнении с столицею Франции есть то же, что пруд в сравнении с водопадом. У нас зимою, уж в сумерки везде глухо и пусто и только экипажи припоминают, что вы не в лесу. А здесь вечная жизнь, вечное движение; нет ни дня, ни ночи, а только перемена декораций, замен природного света искусственным. Я удивляюсь, как со мною не приключилось апоплексического удара от радости, когда я в первый раз увидела парижские модные магазины! Ах, друг мой, что за прелесть! Здесь новости появляются не чрез месяцы, не чрез недели, но каждый день, каждый час, каждую минуту. Здесь-то храм вкуса, законодательное сословие моды, средоточие всех изобретений. Здесь жизнь исчисляется не годами, но числом наслаждений; и каждый торопится жить, подобно мореплавателю, который спешит исправить дела свои на берегу, когда уже паруса на корабль подняты. Париж есть гостиница целого мира. Здесь собираются искатели мудрости, наслаждений и счастья со всех концов земли, и оттого-то каждый живет здесь по своему вкусу, без всякого принуждения, как водится в трактире. Любезный друг! если б ты видел, как наши дамы, которые в России не сделают шагу пешком без конвоя двух дюжих лакеев и которым надобны четыре лошади, чтоб переехать чрез улицу, разгуливают здесь одни-одинешеньки по извилистым парижским улицам, по иллюминованному саду Пале-Рояля, под аркадами и в простом фиакре ездят в купальни! Это инкогнито доставляет им тысячи наслаждений, о которых если б кто смел заговорить при них в России, то был бы провозглашен невеждою, грубияном, нахальным! Здесь на все открытые конторы, для каждого желания свои комиссионеры. Можно продать и купить сердце и ум. Здесь только получила я понятие о жизни общественной. Как ни высока наша образованность, но согласись, любезный друг, что в среднем классе у нас еще много азиатского, и женщины, хотя властвуют у нас над мужчинами, как везде, и в самой даже Азии, но в общежитии чрезвычайно стеснены старинными обычаями.

Здесь же всякому полная свобода. Порядочные женщины посещают трактиры и кофейные дома, путешествуют одни в дилижансах и почтовых колясках и часто имеют свои связи и знакомства, о которых муж вовсе не знает и не заботится.

Каждая француженка полная хозяйка в доме, а обязанность мужа заниматься внешними делами. Иностранное золото пробирается в Париж разными источниками, и вся забота парижан в том только, чтоб пользоваться этим золотым дождем.

Звание иностранного путешественника есть самое почетное, если только он приезжает в Париж веселиться на свои деньги, зато здесь каждого чужеземца величают графом, князем, лордом и бароном, справляясь не с дипломами, а с кошельком. Меня также называют княгинею, хотя я веселюсь не на свои деньги.

Утонченность в забавах и наслаждениях доведена здесь до высочайшей степени, и ум человеческий истощился для изобретения удобств в жизни. Забавы разделяются на публичные и тайные. К первым принадлежат: театры, концерты, общественные балы, гульбища, сельские праздники. Все, чем в других столицах забавляют публику только в большие торжества и при необыкновенных случаях, здесь бывает ежедневно и всегда привлекает толпы любителей. Не стану говорить тебе о театрах, которые составляют господствующую страсть французов, не стану описывать тебе всех забав, вкушаемых инкогнито, и молчу, именно для того, что хочу, чтоб ты сам приехал в Париж и насладился на деле, а не на бумаге. Я до сих пор еще не могу опомниться, и голова у меня беспрестанно в кружении. Мусье Сансуси премилый человек и вовсе не беспокоит меня докучливою любовью. Я познакомилась с некоторыми иностранками и моими землячками, ищущими, подобно мне, рассеяния: мы ведем жизнь самую веселую. Гордись, милый друг, моею любовью! Даже в Париже называют меня

прекрасною русскою, и если б ты видел меня в парижском наряде - то упал бы к ногам моим, вместе с дюжиною лордов, немецких князей, путешествующих инкогнито, и наших богатых земляков. У нас швеи и магазинщицы совсем не умеют одевать к лицу и думают только, как бы сбыть с рук свои тряпки. Но здесь работают для славы и - для денег. Приезжай, друг мой, только оставь в России свою ревность и свою философию, для которых здесь нет места. Обо мне спроси в Пале-Рояле, в модном магазине Ќ 113".

Из этого письма увидел я, что несчастье не исправило Груни и что легкомыслие и тщеславие остались в ней по-прежнему господствующими страстями. Я даже не хотел отвечать на это письмо, зная, что советы мои не помогут.

Между тем у нас возгорелась война с Турцией, и я, вспомнив советы моего доброго Петрова, решился вступить в военную службу. Я открылся в этом приятельнице моей, кузине Анете, с которою я жил в дружбе, как брат с сестрою. Она похвалила мое намерение и взялась исходатайствовать мне перемещение из гражданской службы в военную. О, всесильные женщины, сколько я вам обязан в жизни! Кузина Анета привела в движение всех своих приятельниц, тетушек и кузин. Пошла женская переписка, свидания, совещания, просьбы, рекомендации. Начальник, у которого я играл в вист два раза в неделю и обедал каждое воскресенье, выдал мне самое лучшее свидетельство в усердной и беспорочной службе, хотя я ни разу не входил во внутренность его канцелярии, и через два месяца меня переименовали в корнеты, в тот же самый гусарский полк, в котором служил покойный мой отец.

Когда явился я в полном гусарском наряде к кузине Анете, она ахнула от удивления и созналась, что я рожден для мундира. Мои покровительницы радовались успеху своего ходатайства, и я чуть не занемог от усталости, танцуя из благодарности мазурку со всеми их дочками и племянницами. Петров был в восторге и мучил меня просьбами скорее отправиться в полк. Добрая кузина Анета дала мне взаймы несколько тысяч рублей, и я, собрав остатки своего имущества, распростился со всеми и уехал в Малороссию, где стоял полк и ожидал первого повеления к выступлению в поход.

Я не говорил матушке о своем намерении и явился к ней уже в военном мундире, накануне моего отъезда. Она едва не упала в обморок при моем появлении. Я был так похож на отца моего, в таком же мундире, что матушка не могла на меня насмотреться. Поплакав, как водится в подобных случаях, она благословила меня и, снабдив советами, пожелала мне счастья. На другой день я был на большой дороге в Харьков.

Полк уже выступил, и я догнал его на походе. Когда я представился полковнику, то он, взглянув на меня, всплеснул руками от удивления и сказал:

- Боже мой, какое удивительное сходство! Если б я сам не был свидетелем смерти друга моего, князя Милославского, то подумал бы, что вижу его перед собою.

Он позвал из другой комнаты полкового квартермистра, который был вахмистром в эскадроне моего отца, и спросил:

- На кого похож корнет Выжигин?

- Да это живой портрет покойного князя Ивана Александровича Милославского! - воскликнул старик, и слезы показались у него на глазах.

- Слыхали ли вы когда о князе? - спросил у меня полковник.

- Нет, - отвечал я.

- Знаю, что покойный друг мой был холост, но в свете часто случается, что... то есть бывают странные сходства! Желаю вам, любезный сослуживец, чтоб вы похожи были на князя душою и храбростью, и как в противном не имею причины сомневаться, то на первый случай даю вам один совет: старайтесь узнать поскорее фруктовую часть службы, без чего лучший человек будет всегда плохим офицером. У нас много рекрут, из которых я сформировал учебный эскадрон и должен обучать их на походе. Вас я определяю в лейб-эскадрон, а на время, для узнания порядка службы, поручаю командиру учебного эскадрона, ротмистру Бравину, старому служивому, которого советую вам любить и почитать, как отца, потому что он того стоит.

В полках не любят, когда поступают в них офицеры из других полков с старшинством, или, как говорится, на голову. Я хотя определен был младшим корнетом, но товарищи приняли меня весьма холодно от того, что я поступил из гражданской службы. Невзирая на вежливое мое обхождение и на старание заслужить любовь офицеров, меня прозвали подьячим, хотя я клялся, что от роду ничего не писывал, кроме любовных писем, и сам ненавижу крючкотворцев более, нежели турок, с которыми мы шли сражаться. Шутки не прекращались и даже повторялись чаще, с тех пор как я стал сердиться. Ротмистр Бравин, который полюбил меня искренно, советовал мне проучить насмешников. В одну неделю я имел два дуэля на саблях и один на пистолетах, ранил двух моих противников и получил сам легкую рану пулею в левую руку. Полковник арестовал всех нас и объявил выговор в приказе, а я, вылечившись, дал завтрак товарищам, пригласил и моих противников и объявил всем, что если кому угодно удостовериться, что я никогда не был и не буду подьячим, то я готов представить каждому мои сабельные и пистолетные доказательства.

Товарищам моим понравилась моя откровенность и смелость, и, при хлопанье шампанских бутылок, я провозглашен был лихим гусаром.

- Выжигин! - сказал мне ранивший меня поручик Застрелин. - Ты кровью смыл свои чернила; теперь ты наш, и кто противу тебя, тот против нас всех.

Дай руку, брат! таких гусаров нам надобно.

Полковник, призвав меня, дал мне отеческое наставление, сказав:

- Я наказал вас по долгу службы, но не имею причины быть недовольным вами за ваше поведение. Вы были вынуждены к драке; но теперь, когда вы вступили в товарищество с старыми офицерами, избегайте ссор. Хороший офицер должен доказывать храбрость свою в сражении с неприятелем, а не в поединках.

Ротмистр Бравин доносит мне, что вы довольно знаете фруктовую службу, чтоб командовать взводом. Извольте явиться к командиру лейб-эскадрона: я приказал дать вам третий взвод.

Не знаю, радовался ли когда-нибудь так сердечно заслуженный генерал, получив начальство над целою армиею, как я моим взводом. Добрый мой Петров прыгал от радости.

Я никому не говорил о пребывании моем в степи у киргизцев, боясь, чтоб мне не дали опять какого-нибудь прозвания, и не показывал моего искусства в наездничестве, в котором я часто упражнялся даже в Москве, выезжая верхом прогуливаться за город, в уединенные места. Однако ж я запасся волосяным арканом и купил себе горскую лошадь, чтоб при случае употребить мое искусство в пользу.

Любезные читатели! если вам случится слышать рассказы корнетов и прапорщиков о плане кампании, о совокупности военных действий, об ошибках генералов, о причинах удач и потерь в войне - слушайте из вежливости, но верьте вполовину, а лучше вовсе не верьте. Офицер, служа во фрунте, не может видеть ничего более, как то, что делается перед фрунтом, а о военных планах иначе нельзя судить, как соображая и поверяя множество обстоятельств и случаев, открывающихся всегда после кампании. Итак, я не хочу говорить о военных действиях, тем более что я вовсе не намерен писать историю войны, а желаю представить мои собственные похождения. Скажу о войне только в отношении к моему лицу не из самолюбия, но исполняя предначертанный мною план, при сочинении моего жизнеописания.

Перешед Дунай, полк наш поступил в авангард главного корпуса. Мы не участвовали в нескольких сражениях, то есть победах, одержанных нашими войсками до перехода чрез эту реку, и поступили в авангард в полном комплекте и, как говорится, свежими.

Однажды я стоял со взводом на форпосте, в окрестностях Туртукая. Это было в июне месяце, однако ж ночью холод был пронзительный. Я лежал возле огонька, завернувшись в шинель, и ожидал, пока Петров согреет чайник, как вдруг прискакал гусар из передней цепи и донес мне, что он слышит шум в кустах, опушающих равнину, на середине которой расположены были наши конные часовые. Я тотчас велел моим гусарам сесть на коней, и, оставив их на месте, под начальством унтер-офицера, сам поехал с двумя человеками и неотступным моим товарищем, Петровым, поверить донесение часового. Ночь была темная, густые облака закрывали луну, и туман висел над долиной. Я слез с лошади, приложил ухо к земле и в самом деле услышал топот и легкий шум в кустах.

Ужели это неприятель? Как узнать в темноте? Прежде, нежели я занял мой пост, я осмотрел окрестности, версты, на две кругом, и узнал, что в той стороне, где был слышен шум, нет никакой дороги и что долина ограничивается холмами, примыкающими к лесу. Последний наш разъезд открыл неприятельские партии в тридцати верстах, в другом направлении, и так я не мог предполагать нападения с этой стороны. В то время, когда я рассуждал сам с собою, вдруг луна выглянула из-за облаков и ружья заблестели в кустах, которые закрывали людей только до половины. По глазомеру заключил я, что тут было около ста человек. Что делать? Я последовал первому внушению, послал одного гусара в лагерь, уведомить о появлении неприятеля, а сам бросился со взводом в атаку.

Мы ударили с такою быстротой на турок, что они приведены были в смятение, выстрелили из нескольких ружей и стали кричать аман (нардон) и бросать оружие. Мы собрали их в кучу, обезоружили, перевязали для безопасности арканами и погнали назад, прикрывая наше отступление полувзводом. При мне был переводчик из татар; он расспросил пленного офицера, и я узнал, что турки, получив подкрепление, двинулись вперед, чтоб атаковать нас утром.

Сотня арнаут, которую я взял так счастливо в плен, была послана в сторону для добывания провианта грабежом; но проводник, родом из булгар, изменил им: завел в лес и ночью ускользнул от них. Блуждая по лесу, они наткнулись на наш форпост и, не зная, где находятся, полагая притом, что попали в средину русской армии, оробели и решились сдаться нападающим, которые, по их мнению, вероятно, были сильны, когда осмелились ночью, не зная о числе, броситься на пехоту. Этим турки подтвердили сказанное мне полковником, что, кто хочет их побеждать, тот должен непременно первый нападать на них; если ж ожидать от них нападения, тогда победу должно покупать большими пожертвованиями.

Я послал разъезд вперед; гусары проехали на рысях несколько верст и донесли, что нет никакого слуха о неприятеле. Я остановился и ожидал возвращения посланного мною к отряду с известием о встрече с неприятелем.

Чрез несколько времени мы услышали конский топот со стороны нашего лагеря, и вскоре прискакали к нам две сотни донских казаков под начальством одного волонтера знатной фамилии. Он для отличия послан был из Петербурга в армию, которою начальствовал его двоюродный дядюшка. Я отдал ему пленных, с которыми он возвратился в лагерь, а сам остался на моем посту до утра.

Прибыв в полк по смене, я получил поздравление от моего доброго полковника и от товарищей. "Славно, Выжигин, славно! - кричали офицеры. - Ты делаешь честь нашему удалому полку". Полковник пригласил всех на завтрак, то есть на съедение жареного барана и опорожнение бочонка с молдавским вином.

Пили за мое здоровье и тут же на месте сочинили реляцию бригадному командиру, в которой сказано было, что я, с 30 гусарами, взял в плен 112

человек вооруженных турецких пехотинцев. Полковник особенным письмом просил наградить меня. Доброе мнение обо мне утвердилось в полку.

Волонтер, который принял от меня пленных, назывался Пустомелин. Этот молодой человек, воспитанный отставным французским тамбур-мажором, почитал себя военным гением и в обществах офицеров беспрестанно толковал о тактике, о великих операционных планах, о походах Тюреня, Монтекукули, принца Евгения и Фридриха Великого, критиковал все наши военные движения и планы и судил обо всем и обо всех дерзко и решительно. Мы иногда подшучивали над его всезнанием, а чаще вовсе не слушали и принимали в свое общество потому только, что на биваках нельзя спрятаться от докучливых болтунов. Пустомелин, отведя пленных в вагенбург, более не показывался в авангарде и остался в главной квартире, за болезнию. Вскоре мы получили в полку приказ, в котором было сказано, что Пустомелин награждается орденом за взятие в плен 112

человек турецких пехотинцев, при содействии корнета Выжигина, которому и объявляется за сие удовольствие Главнокомандующего.

Офицеры приведены были в негодование, а я в бешенство. Я поскакал в главную квартиру, насказал грубостей Пустомелину, назвал его трусом, бесчестным, прикоснулся даже к нему рукою и вызвал на дуэль. Меня посадили под арест и хотели отдать под суд, но простили единственно по ходатайству офицеров и полковника, который, снова пожурив меня, утешил нашею русскою пословицею, которая уже несколько раз повторена мною: за Богом молитва, а за царем служба не пропадают.

- Будь покоен, Выжигин! - сказал мне добрый мой полковник. - Ты исполнил свой долг, как следует храброму и расторопному офицеру, и приобрел уважение товарищей: вот величайшая награда для благородного человека!

Несправедливости, ошибки случаются везде; но это не должно лишать тебя ревности к службе. Потерпи, придет и на тебя очередь правды: как ни стараются опутывать и запутывать ее сетями интриг, она всегда возьмет свое.

Чрез несколько недель после того армия наша остановилась на позиции противу всей силы неприятельской, укрывавшейся в укрепленном лагере, защищаемом выгодным местоположением. Положено было дать генеральное сражение. Главнокомандующий приехал в авангард, в то самое время, когда турецкие наездники фланкировали с нашими гусарами и казаками. Вся кавалерия нашего авангарда была в боевом порядке, а пехота под ружьем, и все смотрели на единоборство турецких наездников с нашими гусарами и казаками, как на драматическое представление. Главнокомандующий, с целым штабом своим и множеством иностранных офицеров, бывших при нем волонтерами, остановился, чтоб полюбоваться этим, истинно восхитительным зрелищем, где ловкость и мужество имели обширное поприще к отличию. Надобно отдать справедливость турецким наездникам: они превосходят всех почти кавалеристов в управлении лошадью, в употреблении оружия и в наездничестве, или единоборстве, хотя пылкая их храбрость никогда не может противостоять нашему постоянному мужеству и твердости в общих атаках. Более всех отличался один турецкий наездник, в богатом убранстве, на белом коне. С удивительною дерзостью напирал он на наших фланкеров и уже свалил с лошади нескольких из самих лучших наших гусар. Главнокомандующему было неприятно это торжество азиатского наездничества в глазах иностранцев, и он с досадою сказал полковнику:

- Неужели у вас нет никого равного этому смельчаку, чтоб наказать его за дерзость?

Услышав слова эти, я тотчас пересел на мою горскую лошадь, распустил мой киргизский аркан и выпросил у полковника позволение переведаться с турецким наездником. Он позволил мне; но я приметил в глазах его сострадание, обнаружившее любовь ко мне.

- Выжигин! - сказал он. - Я знаю, что ты не трус; но здесь надобно искусство, а ты не мог выучиться наездничеству в гражданской службе. Мне жаль тебя!

- Увидите! - сказал я, надел фуражку вместо кивера, пришпорил коня - и понесся вперед.

Мне чрезвычайно хотелось взять наездника живого. Я сперва выстрелил из пистолета в другого турка, потом наскакал на наездника, выстрелил из другого пистолета наудачу, повернул лошадь и бросился в сторону, как будто заряжать пистолеты. Турецкий наездник, приметив, что я отдалился от своих, кинулся на меня опрометью, заехал с левой моей стороны и ринулся на меня, чтоб одним ударом ятагана отрубить мне голову. В это решительное мгновение я подвернулся под лошадь, и турок от сильного размаха потерял равновесие и зашатался на седле. Я вскочил опять на седло и, прискакав сзади к турку, бросил ему аркан на шею, дернул и - турок упал на землю. Это нечаянное падение навзничь, на всем скаку, его оглушило. Поводья его жеребца были закинуты на руку за локоть, и он остановился при падении всадника. Я соскочил с лошади, обезоружил наездника, опутал его арканом, поднял с земли и как бесчувственного перевалил чрез седло на брюхо, сам вскочил сзади на лошадь, взял за поводья турецкого жеребца и полетел во всю конскую прыть к полку. Толпа турок с криком бросилась отбивать своего начальника; но главнокомандующий велел податься вперед, на рысях, двум эскадронам, и турки поворотили коней. Когда я прискакал к полку, в рядах раздался шум и говор.

Главнокомандующий с своею свитою подъехал ко мне, слез с лошади и велел мне подойти к себе. Я соскочил с коня, снял своего пленника, развязал его и представил главнокомандующему, который поцеловал меня, пожал мне руку и сказал:

- Благодарю вас за этот подарок и в память дарю вас взаимно.

При сих словах он велел своему адъютанту отвязать Владимирский крест с бантом и своими руками привязал его к шнуркам моего доломана.

- Я вас не забуду! - примолвил главнокомандующий и удалился.

Офицеры нашего полка окружили меня, поздравляли, обнимали, и каждый радовался, как собственному торжеству. Полковник прижал меня к сердцу и с чувством сказал:

- Спасибо за поддержание чести полка!

Я был в восхищении и в жизни моей не ощущал подобной радости.

- Отдай Петрову моего турецкого жеребца и вели под-весть мою фрунтовую лошадь, - сказал я унтер-офицеру.

- Я здесь! - раздался голос позади меня. Слезы текли из глаз Петрова, но на устах была улыбка: он хотел поцеловать мою руку, но я прижал его к груди. Петров не мог произнесть ни одного слова: он был растроган до глубины сердца. Взяв мою добычу, он пошел тихими шагами за фрунт, крестясь и шевеля губами. Добрый мой Петров молился за меня!

В этот день не было ничего важного. К вечеру войска возвратились на позицию, и полковник поехал к главнокомандующему, который расположился с главным отрядом в двух верстах за авангардом. Чрез час после отъезда полковника прискакал вестовой с повелением, чтоб я немедленно явился к главнокомандующему. Полковник ожидал меня в адъютантской палатке, и, лишь только я слез с лошади, он повел меня в палатку главнокомандующего. Я застал там множество генералов и штаб-офицеров. За мною вошел и Пустомелин - без шпаги.

- Господин корнет Выжигин! - сказал главнокомандующий. - Почтенный ваш полковник рассказал мне о вашем подвиге, при взятии в плен турецкого пехотного отряда. Славу этого подвига и награду за него присвоил себе вот этот господин офицер (и при этом он указал на Пустомелина), который, по несчастью, принадлежит к моей фамилии. Меня ввели в заблуждение и заставили быть несправедливым люди, которые не знают меня и думали сделать мне угождение, доставляя случай к награждению родственника. Но у меня в армии нет других кровных, кроме храбрых воинов: они родные мои братья; они дети мои и племянники! Кто хочет верно служить государю и отечеству, тот должен быть справедлив с подчиненными и награждать одну заслугу, ибо ничто так не вредит службе, как пристрастие, предпочтение из видов родственных или по связям. Одна несправедливость вредит более, нежели сто наград могут принесть пользы. Помните это, господа начальники! Итак, поздравляю вас поручиком, господин Выжигин; а вы, господин Пустомелин, извольте немедленно возвратиться в Петербург, под крылышки своих тетушек и бабушек, и не смейте являться ко мне на глаза. Для вас довольно места на лощеных паркетах, а на ухабистом поле битв вовсе не нужно полотеров, низкопоклонников и балагуров.

Прощайте!

Мы вышли из палатки, я с радостью, а Пустомелин потупив взоры. Он мне казался жалок, и я даже хотел было утешить его, но боялся оскорбить его самолюбие. Товарищи мои собрались в кружок, выпили за мое здоровье и провозгласили имя мое, с троекратным повторением ура!

На другой день было генеральное кровопролитное сражение, в котором дрались, с обеих сторон, с величайшим ожесточением. Турки были вдвое многочисленнее; но русская храбрость, подкрепляемая дисциплиною, восторжествовала. Укрепленный лагерь взят был приступом: артиллерия, обозы, множество знамен, бунчуков и пленных достались победителям. Турецкое войско было разбито и рассеяно. Слава увенчала новыми лаврами русское оружие.

Полк наш был в деле и отличился более других. Но мы много потеряли убитыми и ранеными, сражаясь с отборными неприятельскими войсками. В свалке с спагами я немножко погорячился и врезался с моими гусарами в самую средину густой их толпы, которая не могла бежать от нас, потому что дефилея занята была янычарами. Суматоха была ужасная! Янычары стреляли в нас с боков дефилеи и из оврага; спаги рубились, как отчаянные: от крику и выстрелов нельзя было слышать команды; трубы гремели атаку, и мы рвались вперед чрез ряды неприятельские. Я попал в такую тесноту, что едва мог владеть саблею.

Удары посыпались со всех сторон, и я наудачу рубил направо и налево. Но вскоре я почувствовал, что кровь заливает мне глаза и что левая рука не в силах держать лошади. В это время кто-то схватил мою лошадь за поводья и потащил насильно назад. Выбравшись из толпы на дорогу, я протер глаза и увидел, что это был - Петров.

Я получил две раны в голову, одну в левую руку и одну в правое плечо.

Кровь текла ручьями, и я ослабевал ежеминутно. Отъехав с версту от места сражения, Петров снял меня с лошади, вынул из своего чемодана готовые бинты, компрессы и корпию, обмыл раны мои водою с уксусом, перевязал их, потом посадил на лошадь, сел сзади седла и, держа меня в своих объятиях, повез в вагенбург, привязав свою лошадь к моему стремени.

Раны мои были не опасны, но болезненны. Опасались только, чтоб от излишней потери крови слабость моя не превратилась в истощение. Я едва мог передвигать ноги и воспользовался первым случаем, чтоб отправиться в Россию.

Петров не отходил от меня ни на одну минуту и даже спал при мне. Ни одна нежная мать не может иметь такого попечения о единородном, любезном ей сыне, какое имел обо мне отставной солдат. Добрый Петров сам варил для меня пищу, давал лекарство, перевязывал раны, водил под руки прогуливаться; днем, во время сна, отгонял мух, ночью вскакивал, лишь только услышит, что я стонаю или кашляю. Он жил только для одного меня, и когда я хотел благодарить его, он всегда морщился и говорил:

- Когда вы благодарите меня, ваше благородие, мне что-то неловко и нехорошо, как будто стыдно чего. Ведь я должен служить моему командиру: за что же благодарить! Выздоравливайте. Иван Иванович, вот этим так потешите меня.

Приехав в Каменец-Подольск, я написал письмо к Ми-ловидиыу в Киев, намереваясь отправиться к нему, если он находится в этом городе. Я адресовал письмо к знакомому мне коменданту, который уведомил меня, что Миловидин помирился с дядею и уехал с ним вместе в Петербург. Это поразило меня, потому что денег было у меня весьма мало и я не мог доехать с ними до Москвы.

- Худо, брат, без денег, - сказал я Петрову.

- Правда, сударь, только нам нельзя на это жаловаться.

- Как, да у меня всего тридцать червонцев!

- Немного поболее, - сказал Петров, вышел в другую комнату и принес два тяжелые череса.

- Это что значит? - воскликнул я с удивлением.

- Ваши деньги, сударь, - отвечал Петров. - Здесь счетом полторы тысячи полновесных турецких червонцев, да вот, кроме того, алмазное перо.

- Откуда же ты взял это?

- Взяли вы, а я только припрятал. Когда ночью вы забрали в плен пехотинцев, я снял с их начальника чалму и кушак, чтоб они не достались другому, а когда вы в глазах целого полка подцепили этого удалого агу, я поскакал на то место, где он свалился как сноп, и также подобрал его чалму, зная, что турки прячут в ней свои червонцы. Кроме того, в седле я нашел горсти две золота, и вот из этого и составилась у нас казна. Я не говорил вам прежде, опасаясь, чтобы вы не вздумали отдать деньги назад туркам, а еще более, чтобы не проиграли их, потому что вы уже начали проигрывать на биваках, от скуки.

- Послушай, Петров, это твои деньги, и я не соглашусь иначе взять их, как взаймы.

- Отчего же они мои, когда вы добыли их, жертвуя жизнию? Добыча в сражении не грех и не стыд, а грешно и стыдно обирать своих да выгадывать на провианте, на фураже да на гошпиталях! Но Бог с ними, а денежки-то наши!

Берите как угодно, взаймы или на сохранение, только возьмите: они ваши.

Я продал моих лошадей и оставил у себя турецкое оружие и конский прибор, в памяти моего торжества. Купив покойную коляску, я отправился для излечения ран в Москву, куда и прибыл благополучно в конце осени.

ГЛАВА XXXI

ОТСТАВКА. ОТЪЕЗД В ПЕТЕРБУРГ.

РАЗНИЦА МЕЖДУ ПЕТЕРБУРГСКИМ И МОСКОВСКИМ ОБЩЕСТВОМ.

ЗЛОДЕЙСКИЙ УМЫСЕЛ.

НЕСЧАСТНАЯ ОЛИНЬКА.

Я ЗАКЛЮЧЕН В ТЮРЬМУ.

МОЖНО БЫТЬ СЧАСТЛИВЫМ И В БЕДСТВИИ

Приехав в Москву, я тотчас полетел в монастырь к матушке, которая едва не лишилась чувств от радости, увидев меня с знаком отличия. Но бледность моя и слабость привели ее в беспокойство, и она советовала мне выйти в отставку, опасаясь, чтоб военная служба не расстроила вовсе моего здоровья.

Мир был заключен; добрый мой полковник произведен в генералы и полк отдан другому полковнику. Мне самому хотелось отдохнуть и насладиться жизнью, и я, собрав мои аттестаты, подал прошение и получил отставку с повышением в чине и позволением носить военный мундир. Навестив всех моих знакомых и покровительниц, которые уже знали из реляций о моих подвигах и приняли меня благосклонно, я стал лечиться и два месяца не выходил из дому. Матушка посещала меня ежедневно, и я в совещаниях с нею решил, чтоб мне отправиться в Петербург и, имея теперь право на покровительство, просить о каком-нибудь покойном месте, которое могло бы доставить мне пропитание. Кроме того, любопытство влекло меня в знаменитую столицу, где я надеялся также найти Миловидина и кузину Анету, которая наконец соединилась с своим мужем и переселилась в Петербург. Поправившись в здоровье и запасшись рекомендательными письмами, я в конце зимы отправился в путь.

Я приехал ночью и остановился в Демутовом трактире. На другой день поехал я по городу, чтобы ознакомиться с положением улиц, которые знал по плану. Повсеместная чистота, порядок, какая-то милая простота в самом великолепии произвели во мне приятное впечатление и вселили высокое мнение об образованности жителей. Здесь я не встречал ни готических экипажей, как в Москве, ни арлекинской ливреи; не нашел ни грязных московских переулков, ни пестрых домов с уродливыми изваяниями, ни неопрятных лавок, ни полуразрушенных хижин рядом с пышными и пустыми палатами. Доселе я не имел никакого понятия о европейском городе и теперь только понял, отчего петербургские жители называют Москву огромною деревней. Правда, что Москва имеет преимущество пред Петербургом своим местоположением, древностями и историческими воспоминаниями. Москва есть сердце России, а Петербург голова.

Москва есть то же для русских, что был Рим для потомков Ромула, когда Константин Великий перенес престол в прелестную Византию. Москва есть колыбель всех древних русских фамилий и могущества России, и как ни мил русскому Петербург, сей памятник величия Петра Великого и его преемников, но сердце его всегда сильнее бьется при воспоминании о Москве. Подобно Мухаметанину, которому вера повеливает посетить Мекку хотя однажды в жизни, русский почитает за священный долг посетить Москву. Вид Кремля и храмов Божиих, где сосредоточивались желания, надежды, радости и скорби наших предков, питает душу и возвышает любовь к отечеству.

Я отыскал кузину Анету, которая чрезвычайно мне обрадовалась. Она познакомила меня с своим мужем, огромным и толстым человеком с татарскою физиономиею, который жил своим чередом, не заботясь о жене, играл в вист, ел и пил за десятерых и занимался поставкою вина в казну. Он поклонился мне довольно сухо, просил посещать его и, оставив наедине с женою, отправился -

есть устрицы. Кузина Анета сказала мне, что Миловидин был с женою и с дядею в Петербурге, для уничтожения духовного завещания, разных записей и векселей, которые Авдотья Ивановна заставила его подписать, когда он находился в ее когтях. Окончив все дела благополучно, Миловидин решился навсегда отречься от общества большого света, который ему наскучил; он купил себе прелестное имение в Крыму, на южном берегу, и поселился там, вместе с своим дядею, который все свои прежние привычки заменил страстью к гран-пассиянсу и чтению "Московских ведомостей". Он сделался великим политиком и, по прорицаниям Мартина Задека, Великого Алберта и по Брюсову календарю, предсказывал великие перемены в мире. Миловидин и жена его положили правилом слушать его два часа в сутки, и за это он отдал им все свое имение.

Кузина Анета познакомила меня в некоторых домах лучшего общества; кроме того, я имел ко многим значащим людям письма из Москвы, и так вскоре я составил себе большой круг знакомства. Петербургское общество гораздо холоднее московского, и в каждом доме стараются перенимать этикет и приличия сверху. Присутствие иностранных послов сообщает обществам дипломатическую важность и какую-то воздержность, которые чрезвычайно стесняют человека в обращении. Здесь не любят ни рассказчиков, ни весельчаков, ни людей, занимающих общество своими дарованиями, которых так честят в московских беседах. В петербургском обществе каждый человек должен говорить по нотам, ходить по плану и являться в дом по востребованию, как в комедии. Здесь каждое знакомство рассчитано и ведется по значению, по связям, по родству.

Каждый почитает своих знакомых ступенями в лестнице к своему возвышению или выгодам и набирает их столько, сколько нужно, чтоб добраться доверху. Одних принимают для того, что они нужны, других для того, чтоб они служили для забавы нужных людей. Забава - игра в карты; итак, кто может играть в большую игру, тот принимается в обществах, чтоб составлять партию важных лиц.

Петербург слывет музыкальным городом, или, сказать справедливее, городом, где много поют и играют на разных инструментах. Это правда, но из этого не должно заключать, чтоб здесь было много истинных знатоков и любителей музыки. Играют в карты для того, чтоб менее говорить; слушают музыку для той же причины; за обедом говорят о погоде. Здесь не любят разговаривать, потому что каждый чего-нибудь ищет или надеется, а в таком случае опасно проговориться. Московская откровенная болтливость, непринужденность в обхождении, старинное русское хлебосольство почитаются здесь грубостью и старинною дикостью. Здесь не просят так, как в Москве, с первого знакомства каждый день к обеду и на вечер, но зовут из милости, и в Петербурге, где все люди заняты делом или бездельем, нельзя посещать знакомых иначе, как только в известные дни, часы и на известное время. В Москве составлен какой-то причудливый язык из французских и русских слов, в Петербурге вы не услышите по-русски ни одного слова; должно говорить по-французски с такою чистотою произношения, как в Париже; сделать ошибку против правил французского языка почитается невежеством. В Москве иногда говорят о русской литературе, о русских журналах, о писателях; а в Петербурге это почитается дурным тоном.

Высокое воспитание полагается в том, чтоб судить о французской литературе по курсу Лагарпа, по статьям из журнала прений (journ. des Debats) и читать английские романы в подлиннике. Ни одного прославленного писателя, ни одного знаменитого русского артиста не примут в высшее общество, если он не пользуется особенным покровительством какого-нибудь значащего человека. Одно исключение из правила, а именно уважение к московским связям: хозяин или хозяйка, представляя нового человека, не значащего в свете, извиняется тем, что это знакомый по Москве. Петербургское общество в молодых летах приобретает навык к холодности в обращении, которая делает молодых людей несносными и скучными. Они дружатся не по сходству вкуса и образа мыслей, но по значению и связям их родственников. Каждый человек, который не может им ничего сделать, не в состоянии помочь, пособить к возвышению ни собственным влиянием, ни связями, почитается у них лишним в обществе; они обходятся с ним гордо и даже избегают его знакомства. Женщины милы, как везде, когда они хороши собою и обходительны. Но женщины здесь также подчинены всеобщему духу искательства, как и мужчины, холодны в обращении и слишком, слишком смиренны, по крайней мере - на вид. Нежность и сострадание в такой моде, как шляпки. Московские барыни бранятся, ветреничают, но помогают от души. Здесь вздыхают, прекрасно говорят о нравственности - и разыгрывают лотереи для бедных. Петербургский бал кажется устроен комитетом из французского балетмейстера, церемонийместера китайского, немецкого рыцаря печального образа и итальянского декоратора. Все на своем месте, всего довольно, а более всего скуки. В Москве, напротив того, иногда танцуют не в такт, иногда музыканты разногласят, иногда в числе восковых свечей находятся сальные, иногда полы скрипят в танцевальной зале; за сытным ужином иногда с избытком льется шампанское; иногда на бале бывает более шуму, нежели на Красной плащади: но там веселятся не из приличий, а от чистого сердца;

приезжают нарочно в город, чтобы потанцевать и повеселиться... Но я слишком заговорился и позабыл сказать, что нет правила без исключения, и все, что здесь говорится в общем смысле, должно брать только в частности.

Я играл в вист в большую игру, танцевал, говорил чисто по-французски, пел и играл на фортепиано в домашних концертах, ездил в карете четверкою и имел связи по Москве, то есть мог с полчаса говорить с хозяйкою о московской ее родне и знакомых, следовательно, меня везде принимали и приглашали в домы. Но, привыкнув в Москве к дружескому и ласковому со мною обхождению, я скучал в обществах, где хозяева едва удостаивали меня взглядом и вопросом о здоровье или о погоде. Я не был никому нужен, и потому, принимая меня, думали, что мне делают одолжение. Я приметил даже, что в обществах составилась против меня враждебная партия из злых старых и молодых людей, надутых несносною гордостью.

Дружба кузины Анеты и небольшой, но отличный круг ее знакомства вознаграждали меня за скуку в большом свете, где кузина Анета появлялась только для приличий.

Наступило лето, город опустел, все разъехались по дачам, и я еще ничего для себя не сделал. Кузина Анета советовала мне приобресть прежде милость какого-нибудь значащего вельможи, а после стараться о месте. Вельможи были со мною чрезвычайно ласковы за карточными столами и в разговорах о погоде;

но лишь только я намекал о желании моем быть полезным службою, об усердии моем к общему благу, лицо вельможи принимало такой холодный вид, что мороз пробегал у меня по жилам. Я скорее бы решился броситься в толпу спагов, чем из ледяного сердца извлекать искру соучастия к моей судьбе. Женщины просили только за свою родню, и так я решился подождать благоприятных обстоятельств.

Однажды, выехав поутру со двора и возвратясь домой, чтоб переодеться к званому обеду, я нашел письмо следующего содержания, писанное по-французски женскою рукой:

"Я знаю, что вы столь же скромны, как и любезны. Приезжайте сегодня в

12 часов вечера, в деревню Емельяновку, за Екатерингофом. Оставьте экипаж за деревней и ступайте пешком, один, по взморью. Там, в уединенном домике, над окнами которого увидите венок из свежих ветвей, ожидает вас особа, которая принимает живейшее участие в судьбе вашей. Обстоятельства принуждают ее скрываться и быть другом вашим втайне. Приезжайте - вы все узнаете".

"Любовная интрига", - подумал я. Итак, и здешние скромницы, которые едва поднимают глаза в присутствии чужого мужчины, любят уединенные загородные домики! О, эти дачи - прелестное изобретение! Можно жить рядом, сходиться на прогулках в уединенном домике, нанятом на имя какого-нибудь чиновника, ездить к колонистам кушать сливки и т.п. "Прекрасно, прекрасно! -

думал я. - Это меня рассеет, вознаградит за скуку". Я решился ехать на место свидания.

В двенадцать часов я был в условленном месте, нашел уединенный домик, постучался в калитку, старуха крестьянка отперла ее, и я вошел в избу. В первой комнате я не нашел никого, кроме лакея, который стоял у дверей; он тотчас защелкнул их и вышел в сени, лишь только я переступил чрез порог. В сию самую минуту вышли три незнакомые мне человека из другой комнаты, и один из них подошел ко мне, просил присесть рядом с ним на скамье и выслушать его. Я был несколько встревожен этою внезапною и неожиданною сценою, но решился терпеливо дождаться конца.

- Иван Иванович! - сказал мне незнакомец. - Вы находитесь теперь в таком положении, что от вас единственно зависит погибнуть невозвратно или быть навсегда счастливым. По рождению, хотя незаконному, вы принадлежите к фамилии, которая хочет устроить судьбу вашу. Если вы согласитесь подписать бумагу и сознать ее здесь же, в маклерской книге, то этим поступком вы загладите несправедливость одного из членов этой почтенной фамилии, получите тотчас двадцать тысяч рублей наличными деньгами и, сверх того, будете всю жизнь пользоваться покровительством весьма важных лиц; достанете место, какого сами пожелаете; будете иметь чины, ордена; женитесь богато; словом, будете счастливы. В противном случае погибель ваша неизбежна. Противу вас собраны показания к обвинению в важных преступлениях, и вам не миновать Сибири, а может быть, еще чего-нибудь худшего. Вы человек одинокий, безродный, без покровительства: знакомые ваши оставят вас при первом несчастии, и женщины, которые помогали вам в малых ваших делах, откажутся от преступника, против которого будут действовать люди сильные, богатые.

Решайтесь, вот бумаги и чернила: подпишите - и с Богом! Деньги, если угодно, возьмите прежде: вот оне!

Пока один из незнакомцев говорил, другой положил на стол два листа гербовой бумаги, исписанные кругом, и большую книгу, а третий считал ассигнации. Помолчав немного, я отвечал:

- Милостивый государь! если дело ваше чистое, то вам надлежало бы отнестись ко мне с предложениями прямо, без всяких таинств. Сначала прошу вас растолковать мне, какая фамилия требует от меня очищения несправедливости одного из ее членов? Знаю, что я обязан рождением на свет князю Ивану Александровичу Милославскому, последнему в роде. Он умер от ран, не зная даже о моем существовании, ибо оставил мать мою беременною. Имение его разделено на четыре части между его двоюродными племянниками, которых я даже вовсе не знаю, потому что они воспитывались где-то за границею и теперь служат при Миссиях. Я не был никогда в связях с родными покойного моего отца и не имел с ними никаких сношений по делам. Итак, позвольте мне прежде прочесть бумаги, которые я должен подписать, после раздумать хорошенько и, наконец, решиться на что-нибудь. Вы напрасно стращаете меня Сибирью и мнимыми моими преступлениями. Знаете, что я нетрусливого десятка, имею свои заслуги и найду себе покровительство в законах моего отечества. - Сказав это, я встал и подошел к столу, чтоб взять бумаги; но один из незнакомцев тотчас схватил их и спрятал за пазуху.

- Итак, вы не хотите подписать? - спросил меня прежний незнакомец.

- Я ничего не подписываю, не читая, - отвечал я.

- Это последнее ваше слово?

- Последнее.

- Так пеняйте на себя, - сказал незнакомец. Он велел подавать карету.

Несколько минут мы провели в молчании; вдруг четвероместная карета подъехала к крыльцу, и я, взглянув в окно, увидел, что в карете сидела женщина. Три незнакомца взяли книгу, вышли поспешно из избы, сели в карету и поехали. Я остался один в доме.

Крестьянин хозяин и старуха, мать его, вошли в комнату и спросили, не угодно ли мне здесь ночевать?

- Кто здесь нанимает квартиру? - спросил я.

- Да не знаем, батюшка, - отвечал крестьянин, - домишка у нас стоит пустой целое лето, а вчера господа приехали, наняли на одне сутки, пообедали здесь, да вот и уехали. Ведь вам-то лучше знать, кто они.

Я вышел из дому и пошел поспешно к моей карете, размышляя об этом необыкновенном происшествии. Спустясь вниз к морскому берегу и проходя мимо кустов, я услышал шорох. Я оглянулся, и в то же мгновение раздался выстрел: пуля просвистела мимо моей головы. Ночь была ясная, как день; вдруг из кустов поднялся человек, и я узнал - Вороватина!

Он пустился бежать из всей силы, между кустами, и на бегу заряжал ружье. Будучи безоружен, я не осмелился его преследовать и побежал к тому месту, где оставил свою карету. Но я не нашел ее и, на песке увидев следы поворота ее, догадался, что она, вероятно, отправлена в город злоумышленниками. Я поднял с земли дубину для моей защиты и пошел по берегу моря, в Екатерингоф.

Я шел быстрыми шагами, часто оглядываясь, в опасении погони или засады.

На половине дороги я услышал шелест в лесу. Сохранив все мое хладнокровие, я решился устремиться навстречу опасности, которой избегнуть было невозможно, зная, что в решительную минуту смелость торжествует всегда над расчетливостью. Подняв на плечо мою дубину, где мелькало что-то, я бросился вперед и встретил - женщину.

- Пощадите меня! ах, пощадите меня! - воскликнула она. - Я и так уже несчастна.

Я остановился, как громом пораженный. Этот голос был знаком моему сердцу; он тронул меня и привел кровь мою в движение. Мне казалось, что я слышу голос Груни. Я взял женщину за руку, в безмолвии вывел из лесу, взглянул ей в лицо, глаза наши встретились, и внезапный трепет пробежал по всем моим жилам. Девица в самом цвете юности, прелестная, как ангел, стояла передо мною и, сложив руки на груди, взорами умоляла о сострадании. Я смотрел на нее и не мог вымолвить слова. Темно-каштановые ее волосы были в беспорядке и небрежно лежали на плечах. Длинные ресницы омочены были слезами; темно-голубые глаза, припоминающие мне очаровательные глаза Груни, выражали страх и надежду; прелестные уста были полуоткрыты и, казалось, готовы были умолять меня о жалости. Она была в белом платье и прикрыта темным плащом.

- Что вы делаете здесь в лесу, одни и в такую пору? - спросил я наконец.

- Я бежала от измены, от предательства, от разврата и не знаю, где укрыться; боюсь одна возвратиться в город; не имею убежища, где приклонить голову!

- Пойдемте, я буду вашим провожатым, защитником. Здесь я также нашел измену, предательство, убийц.

Не ожидая ответа прелестной девицы, я взял ее за руку и потащил за собою. Рука ее трепетала в моей руке; она с беспокойством поглядывала на меня и поспешно следовала за мною. Я остановился.

- Вы боитесь меня, - сказал я. - Клянусь Богом и честью русского офицера, что я не имею никакого злого умысла противу вас: я готов пожертвовать жизнью для защиты вашей чести, и пока я жив, никто не осмелится прикоснуться к вам.

- Я верю вам, - сказала девица. - Будьте моим ангелом-хранителем: я несчастна, очень несчастна!

Я был в таком смущении, что не мог более говорить и шел в безмолвии, держа девицу за руку. На конце деревни, примыкающей к Екатерингофу, я увидел мою карету. Наемный лакей спал на траве, кучер и форейтор дремали. Я разбудил их.

- Зачем ты оставил место, где я велел тебе дождаться меня? - спросил я лакея.

- Мне велели вашим именем, отъехать в Екатерингоф.

- Кто?

- Какой-то лакей в ливрее с галунами.

Догадка моя подтвердилась. Я просил девицу сесть в карету. Она повиновалась в молчании.

- Где вы поместите меня? - сказала она, заливаясь слезами, когда я велел гнать в город, во всю конскую прыть. - Я вам сказала, что не имею убежища. Я бедная сирота, брошенная судьбою на свет, без пристанища.

- Будьте спокойны, я холост и не осмеливаюсь везти вас к себе. Я вам доставлю убежище у одной почтенной дамы; но прошу вас, не скрывайтесь предо мною и расскажите мне свои несчастия.

- Без сомнения, я должна вам рассказать все случившееся со мною; но дайте мне слово не преследовать людей, ввергнувших меня в то положение, в котором вы нашли меня.

- Даю вам слово!

- Итак, слушайте. - Отец мой был чиновник штаб-офицерского чина, из бедных дворян. Он служил секретарем при начальнике, который был женат на богатой вдове, имевшей дочь от первого брака: эта дочь моя матушка.

Секретарь любил падчерицу своего начальника и был любим взаимно. Любовники, не надеясь получить согласие гордого вотчима, обвенчались тайно. Скажу коротко: брак был открыт, дочь выгнана из дому и лишена наследства, которое утверждено за детьми от второго замужества. Отец мой исключен из службы.

Батюшка мой, снискивая пропитание тяжкими трудами, умер за пять лет пред сим. Матушка сама занималась воспитанием моим, учила меня иностранным языкам, музыке, женским рукоделиям и снискивала пропитание трудами рук своих и преподаванием уроков в женском пансионе. Вот уже два года, как она скончалась, оставив меня бесприютною сиротой!.. - При сих словах девица горько заплакала. Помолчав немного, она продолжала: - Пансион, в котором матушка моя преподавала уроки, не существовал более. Я никого не знала в городе, кроме француженки, содержательницы модного магазина, куда я носила на продажу работу маменькину. Я пошла к француженке и со слезами просила принять меня в работницы. Она исполнила мою просьбу и дала мне почетное место между швеями; ласкала меня, одевала очень хорошо и вообще обходилась со мною лучше, нежели с другими швеями. Я писала к моей бабушке Москву, изобразила ей несчастное мое положение, но не получила ответа. Два года я прожила спокойно в магазине. Вчера мне исполнилось шестнадцать лет.

Хозяйка подарила мне новое платье в день моего рождения, ласкала более обыкновенного, посадила с собою за стол к обеду, возила прогуливаться за город и под вечер, призвав в свою комнату, сказала:

- Олинька! возьми этот короб с бальным платьем и отвези в моей карете на дачу, по Петергофской дороге, к этому старику, который так часто бывает здесь и так ласков с тобою. Это платье для его дочерей. С нынешнего дня ты должна заступить место моей помощницы и исполнять мои комиссии. Господа любят, когда к ним являются такие миленькие магазинщицы, и гораздо лучше платят, нежели нам, старухам. Будь вежлива, друг мой, не дичись, знай и помни, что ты не дурна собою, и умей пользоваться своею красотой - юность не приходит два раза в жизни.

Не смея ослушаться хозяйки, я взяла короб, села в карету и поехала, куда кучер повез меня. Я очень знала в лицо старика, к которому послала меня хозяйка, но не знала, как зовут его. Он много покупал и заказывал в нашем магазине, дарил швей конфетами и обходился с нами очень ласково и вежливо. Я приехала к нему на дачу довольно поздно. Лакей ввел меня в залу и просил следовать за собою во внутренние комнаты. Думая, что он проведет меня к барышням, я смело шла за ним и очутилась в кабинете старика. Он сидел в халате на софе, перед которой стоял столик с плодами, вареньями и вином.

- Присядь здесь, мой ангел, - сказал он.

- Но где барышни? - спросила я в смущении, сама не зная причины.

- Они тотчас придут. Да присядь же, не упрямься!

Я села на стуле, но старик насильно посадил меня на софе и стал потчевать плодами и вином. Я отказалась от вина, но из вежливости должна была отведать плодов. Старик стал гладить меня по лицу, и я, извиняя его летам, не обращала на это внимания; но когда он начал позволять себе вольности, неприличные ни ему, ни мне, я с негодованием вскочила с места и хотела выйти из комнаты. Старик удержал меня за руку и сказал:

- Послушай, милая, не ребячься и не будь упряма. Полюби меня - и ты будешь навеки счастлива!

Я посмотрела на него с презрением и не могла вымолвить ни слова от избытка негодования. Старик продолжал:

- У меня старая и злая жена, и если ты захочешь усладить жизнь мою своею любовью, я с первого дня подарю тебе тридцать тысяч рублей и формальною судебною сделкой обещаю тебе платить в год по десяти тысяч. Ты еще так молода, что чрез десять лет найдешь себе мужа, а если будешь любить меня в течение этого времени, то я обещаю тебе на десятом году еще тридцать тысяч рублей.

Терпение оставило меня.

- Как вы смеете предлагать мне позор и разврат? - воскликнула я. -

Видно, что вы не знали в жизни ни одной честной женщины, когда смеете предполагать, что любовь можно купить за деньги. И не стыдно ли вам, в ваши лета, будучи женатым, развращать бедную девушку?

- Но твоя мадам, душенька, уж продала мне тебя. Ты ей должна за одежду, за содержание...

- Хозяйка моя такое же гнусное существо, как и вы! - сказала я, выдернула руку и, когда он хотел заступить мне дорогу, толкнула его так, что он присел на софу. - Бесчестный искуситель! - сказала я, остановясь посреди комнаты и взяв нож в руки. - Выпусти меня, или я научу тебя, как оскорблять русскую дворянку. Знай, что я дочь надворного советника Александра Уральского и генеральской дочери Евгении Славиной. Я равна тебе по роду и не хочу сравнивать себя с тобою по чувствам. Выпусти меня, злодей! - Лишь только я назвала моих родителей, старик закрыл глаза руками и, воскликнув:

"Боже мой!", убежал в другую комнату.

Не будучи в состоянии отпереть двери и не осмеливаясь идти в ту комнату, куда скрылся старик, я отворила окно, выскочила в сад, а из саду чрез калитку выбежала на дорогу. В соседней даче я спросила, кто живет в этом доме, и узнала, что мой искуситель Грабилин, муж моей бабушки, изверг, лишивший наследства мою матушку.

- Грабилин! - воскликнул я. - Этот развратник знаком мне от детства.

Боже мой, какая странная судьба!

Ольга продолжала:

- В ужасе, в негодовании я не знала, где укрыться. Я боялась идти в город, чтоб злодей не велел догонять меня, и пошла в противуположную сторону. Увидев дорогу направо, я пошла по ней, не рассуждая, куда она приведет меня, и наконец очутилась в лесу. Мне надобно было отдохнуть. Я села под деревом и принялась горько плакать: это облегчило мое сердце. Не зная, куда деваться, и страшась показаться одна на дороге, в лесном месте, я ожидала случая, пока какой-нибудь добрый человек пройдет мимо. Несколько карет проехало по дороге, и больше никого не появлялось. Я начала отчаиваться и решилась ночевать в лесу, как вдруг появились вы и прямо пошли ко мне. Мне было страшно, но когда вы посмотрели мне в глаза, боязнь исчезла и я почувствовала, право, не знаю, не страх, но что-то страшное и вместе утешительное. Я боялась мужчины; но сердце мое шептало мне, что я нашла великодушного защитника. В ваших глазах я вычитала, что вы меня не обидите.

- Сердце ваше угадало, Ольга Александровна: отныне я ваш отец, брат, защитник! Положитесь во всем на Бога и на меня. Пока я жив, вы ни в чем не будете иметь нужды, и я ничего не требую от вас, ничего, кроме одной милости, чтоб вы верили мне, что я готов жертвовать для вас жизнью без всяких видов. Верите ли мне?

Она сжала мою руку и сказала сквозь слезы:

- Верю, благородный человек: Бог наградит вас! Я велел кучеру ехать к доброй кузине Анете.

Уж было три часа утра. В доме все спали, но я требовал непременно, чтоб разбудили хозяйку. Она вышла ко мне, трепеща от страха, думая, что со мною сделалось что-нибудь необыкновенное. Я умолчал о происшествии со мною в уединенном домике, потому что кузина Анета не знала тайны моего рождения, но рассказал ей приключение Олиньки. Милая, добрая Анета с радостью приняла ее к себе в дом и благодарила меня за то, что я привез несчастную к ней, как за оказанное ей самой благодеяние. Благородная женщина! Я возвратился домой в совершенном расстройстве.

Разумеется, что я не мог спать. Я был влюблен. Олинька возбудила во мне любовь, не ту пламенную, пожирающую страсть, которую зажгла в сердце моем очаровательная Груня, а любовь нежную, сладостную, которая не знает другого желания, кроме счастья возлюбленной, не порождает ни одной земной мысли, при воспоминании о красоте. Олинька, казалось мне, была несколько похожа на Груню, но таким образом, если б Груня велела написать портрет свой в виде ангела, с выражением скромности, которой ей недоставало. Красота Груни была блистательная, Олиньки - умилительная. Взгляды Груни пожирали сердце и приводили кровь в лихорадочное движение; взоры Олиньки проливали в душу тихое наслаждение. Мне казалось, что я оттого полюбил Олиньку так сильно, что она была несколько похожа на Груню, но я чувствовал, что если б она была похожа на Груню совершенно, то я не мог бы любить ее так страстно. Олинька казалась мне идеалом красоты, который давно существовал в моем воображении и которого я искал сердцем. Не оттого ли я полюбил Груню, что она несколько приближалась к тому подлиннику моей фантазии, который я наконец нашел в Олиньке?

Выбившись из сил, я заснул: странные сновидения тревожили меня. Мне снилось, что ужасной величины змеи хотят пожрать меня. Я проснулся в четыре часа пополудни, в тревоге и беспокойстве: сердце мое сильно билось, и в эту минуту Петров вошел в комнату и сказал:

- Ваше благородие! Полицейские офицеры требуют, чтобы вы немедленно изволили одеваться. Вот они.

Полицейский офицер объявил мне, что он имеет приказание опечатать мои бумаги и отвезти меня в городскую тюрьму.

- Сказано ли вам, в чем меня обвиняют?

- Нет, но вы это скоро узнаете.

Догадываясь, откуда этот удар, я поспешно оделся и, оставив двух других чиновников хозяйничать в моей квартире, велел Петрову отправиться к кузине Анете, рассказать случившееся со мною, и ожидал в ее доме окончания этого происшествия.

В тюрьме мне отвели особую комнату и объявили, что если я имею деньги, то могу жить, как мне угодно, но только не выходя за ограду. Чрез час явилась кузина Анета с Олинькою. Петров был с ними. Им позволили видеться со мною в приемной комнате, в присутствии чиновников. Лицо Анеты показывало состояние ее души; Олинька не могла удержать слез своих; Петров был угрюм и важен.

- Что вы сделали? - спросила меня Анета.

- Это адская родственная интрига, которой я не понимаю совершенно, но несколько догадываюсь. Клянусь вам честью, что я ни. в чем не винен.

Потерпим! Без суда меня не накажут, и тогда я узнаю, в чем меня обвиняют, и без сомнения оправдаюсь.

Я взял у Петрова несколько денег и просил Анету не ездить ко мне в тюрьму, чтоб не повредить своей доброй славе.

- Вы не знаете женщин, когда говорите таким образом, - отвечала Анета.

- Женская дружба познается там, где кончится мужская, то есть в несчастии, в опасностях. Приличия удерживают женщину только в обыкновенном течении светской жизни; но где надобно спасти, утешить, помочь, там приличия исчезают, и сердце свободно летит к сердцу несчастного. Нет, любезный друг, я вас не оставлю.

- И я также! - сказала сквозь слезы Олинька. - Вы мой спаситель, благодетель... - Она не могла более говорить: рыдания пресекли ее речь.

Должно было расстаться, чтоб освободить чиновника от тягостной для него обязанности, быть свидетелем излияния нашей дружбы.

- Ваше благородие! - сказал Петров. - Я не оставлял вас на поле сражения и никогда не покину, что бы с вами ни случилось. Пусть злодеи ваши бьют тревогу - Петров останется при вас, пока смерть не пробьет для него вечернюю зорю! Русский солдат не сходит с часов во время опасности!

Три недели я провел в заключении, в обществе с виновными и злополучными. Видел унижение человечества и несчастную добродетель; видел пороки и слабости и не хочу их описывать. Пусть мрачная завеса покрывает это убежище горести. Я не хочу растравлять сердечных ран моих воспоминаниями и исчислениями злодейств и пороков, которые, как ядовитые зелия, оскверняют нравственную природу человека. Предоставляю человеку с сердцем, закаленным на поприще опыта, с душою, охлажденною от соткновения с пороком, представить в живой картине внутренность тюрьмы. Верное изображение нравов существ, исторгнутых из общества, может быть поучительным, но оно всегда будет отвратительно, и я не хочу возбуждать ни в ком омерзения к человечеству; я не в состоянии этого выполнить. Я был бы несчастнее тех злополучных, которых хотел бы представить на позор. Даже чужое злодейство лежит, как камень, на сердце!

Кузина Анета ежедневно посещала меня с Олинькою. Петров только на ночь оставлял меня одного. Я узнал, что в обществах даже боялись произносить мое имя и что все упрекали себя за то, что были со мною знакомы. Только некоторые добрые женщины вступались за меня и не хотели предварительно обвинять в преступлениях, о которых никто ничего не знал.

Однажды Анета, будучи нездорова, не могла приехать ко мне и прислала Олиньку одну. Чиновник, которому получено было сторожить нас при свиданиях, удостоверившись, что в наших речах не заключается ничего предосудительного, позволял нам наконец говорить наедине и удалялся в угол, а на этот раз вовсе вышел из комнаты. Я воспользовался случаем, чтоб испытать Олиньку в ее чувствах ко мне.

- Ольга Александровна! - сказал я. - Вы не презираете меня в этом униженном положении? - Она посмотрела на меня значительно.

- Презирать вас! Но называйте меня просто Олинькою; мне как-то досадно, когда вы обходитесь со мною слишком вежливо, как будто с незнакомкою.

- Вы чувствуете ко мне сострадание, милая Олинька! Но, может быть, нам придется разлучиться навеки... Я должен признаться вам, что не могу жить без вас, что я умру, если меня разлучат с вами!

- Расстаться с вами - никогда! - воскликнула Олинька и вдруг покраснела и потупила взоры.

- Меня преследуют люди сильные и богатые, - сказал я, - а я бесприютный сирота, как и вы. Мне угрожают даже ссылкою в Сибирь...

- Я последую за вами: буду трудиться и не оставлю вас, как вы не оставили меня!

- О, Боже, как я счастлив! Олинька, милая Олинька! я люблю тебя более жизни - и ты...

Олинька бросилась мне на шею и залилась слезами.

- Я твоя, твоя навеки! - воскликнула она, рыдая. - Может быть, я дурно делаю, что открываюсь; но я не в силах преодолеть чувства мои: я люблю тебя!

Я никогда не был так счастлив, как в эту минуту. Тюрьма мне показалась храмом блаженства. Я ничего не мог говорить, только пожимал руку Олиньки - и проливал слезы.

Вошел чиновник, и нам должно было расстаться. Я пошел в мою комнату, заперся и не показывался целый день. При избытке счастья нужно уединение.

Наконец мне предложили вопросные пункты. Первое обвинение состояло в том, будто я бежал из России в киргизскую степь, разбойничал, нападал на русские пределы и грабил караваны. В оправдание мое я описал все, приключившееся со мною от выезда из Москвы, предательство Вороватина, болезнь мою, и сослался на Миловидина, Петрова и, наконец, на самого Гаюка и целый киргизский аул. Меня обвиняли, будто я в степи переменил веру. Я сослался на священников в Москве, пред которыми совершал обряды нашей церкви, после возвращения из степи. Меня обвиняли в самозванстве, будто я назвался дворянином и чрез это получил чины в гражданской службе. Я признался, что Миловидин называл меня дворянином, чтоб ввести в общество, но что в моем формуляре не сказано, из какого я звания, а просто означено, что я из вольноопределяющихся. При этом я прибавил, что я кровью приобрел личное дворянство, заслужив чин штабс-ротмистра и орден Св. Владимира. Меня обвиняли в участии с ложными игроками к обыгранию Дуриндиных. Я сознался, что был с ними в связях по знакомству с Груней, но объявил, что я не участвовал в этом деле, и сослался на отсутствие мое из Москвы. В заключение я описал происшествие мое в уединенном домике на Емельяновке и покушение Вороватина убить меня.

Прошла неделя от подписания мною вопросных пунктов, и я с нетерпением ожидал решения моей участи. Олинька почти не оставляла меня. Я открылся в любви моей к ней кузине Анете, которая благословила нас и взялась ходатайствовать по моему делу.

ГЛАВА XXXII

ИЗБАВИТЕЛЬ.

НЕ МЕСТО, А ПРЕСТУПЛЕНИЕ БЕСЧЕСТИТ ЧЕЛОВЕКА.

ПРАВЕДНОЕ НАКАЗАНИЕ ЗЛОДЕЯ.

ТАЙНА ОТКРЫВАЕТСЯ. ДУХОВНОЕ ЗАВЕЩАНИЕ.

ЛЮБОВЬ И ДРУЖБА. ПРОЦЕСС. ХОДАТАИ.

СЕКРЕТАРИ. ПОСЕЩЕНИЕ СУДЕЙ.

ВЕЗДЕ ЕСТЬ ДОБРЫЕ ЛЮДИ

Прошло десять дней от моего счастья, от объяснения моего с Олинькою.

Утром, одиннадцатого дня, я прохаживался большими шагами по коридору, ожидая Олиньку или Петрова с письмом от нее, как вдруг вбежал чиновник, запыхавшись, в коридор, чуть не сбил меня с ног и, опамятовавшись, воскликнул:

- А, это вы, а я за вами! Пожалуйте к его превосходительству!

Не дав мне вымолвить слова, он побежал вниз, повторяя:

- Ох, мне эта чистота! беда с этими генералами!

Вошед в приемную, я увидел человека в богатом шитом мундире, с лентою чрез плечо и двумя звездами. Я поклонился и ожидал приказаний.

- Вы не узнаете меня, Иван Иванович? - сказал он. Я всматривался ему в лицо и боялся ошибиться.

- Вы не узнаете беспокойного человека! - примолвил он с улыбкою.

- Это вы, Петр Петрович? - воскликнул я, протянул руку и остановился.

Он бросился ко мне на шею и прижал к сердцу.

- Помните ли слова мои, - сказал Петр Петрович, - что правда всплывает наверх, как елей? Вот видите, я теперь осыпан почестями, которых не искал, а клеветники мои лишились средств вредить и обогащаться, чего они добивались всеми подлостями. Но пойдем в вашу комнату, переоденьтесь и поезжайте со мною. Вы свободны, оправданы, и вся тайна вашего преследования открылась! Не стыдитесь и не смущайтесь тем, что я нашел вас в тюрьме. В утешение ваше, я вам повторю надпись, которая находится над тюрьмою в Варшаве: "Не место, а преступление бесчестит человека".

Я полетел в мою комнату, и едва Петр Петрович успел войти в двери, я уже был одет.

- Расскажите, ради Бога, расскажите, Петр Петрович, за что меня гонят, в чем и пред кем я виноват?

- Вы все узнаете, но теперь не время. Поедемте ко мне, я вам объясню все дело.

Дорогою Петр Петрович расспрашивал меня о моей службе, о Москве, о Миловидине; но я так был занят желанием узнать тайну, что отвечал ему сбивчиво и отрывисто. Приехав к Петру Петровичу, мы заперлись с ним в кабинете, и он рассказал мне следующее:

- Дело ваше поручено было мне к исследованию. Лишь только я прочел ваши ответы на вопросные пункты, тотчас догадался, что это продолжение той же интриги к погублению вас, которая едва не лишила вас жизни в Оренбурге.

Вороватин давно был известен мне как человек безнравственный, способный на всякое злодеяние. Я велел взять его под стражу. В квартире у него нашли связки поддельных ключей, инструменты для делания фальшивых ассигнаций, ложные паспорты, подорожные, множество краденых вещей, одним словом, все признаки сношений и участия с злодеями и ворами. Я велел допросить некоторых из них, содержащихся под стражею, и они признались, что Вороватин был их покровителем, брал их на поруки, скрывал у себя их воровские орудия и краденые вещи, выдавал паспорты, подорожные и указывал, где надлежало красть. Вороватина замешали даже в нескольких смертоубийствах. Я обещал ему облегчить его участь, ежели он будет искренен в показаниях, особенно на ваш счет. Этот злодей так струсил, что наговорил даже более, нежели от него требовали. Он присужден к лишению своего звания и к ссылке в каторжную работу. Вот что я узнал об вас от Вороватина.

Отец ваш, князь Иван Александрович Милославский, был человек честный и благородный. Отправляясь на войну, он сделал духовное завещание, в котором назначил 250 000 рублей младенцу, который родится от крестьянской девушки Авдотьи Петровой. Деньги и завещание лежат поныне в Опекунском совете.

Исполнителем завещания назначил он друга своего, графа Безпечина, и поручил ему отыскать несчастные жертвы его слабости. В завещании между прочим сказано, что законные наследники тогда только могут воспользоваться этою суммою, когда представят ясные доказательства о смерти младенца, и в таком случае должны платить его матери, по смерть, по 6000 рублей в год. Когда же в течение тридцати лет не явятся ни крестьянка Авдотья Петрова, ни рожденное от нее дитя, тогда наследники имеют право взять сумму в свое распоряжение.

Граф Безпечин посылал своего поверенного отыскивать вашу матушку, но поиски его остались без успеха, и он не возобновлял их, а вскоре вовсе позабыл об этом деле. После смерти вашего отца огромное имение разделили между двоюродными его племянниками, двумя графами Ничтожиными и двумя Честинскими, детьми двоюродных братьев князя. Мать графов Ничтожиных, родом итальянка или, как некоторые утверждают, перотка, явно кричала против завещания, но не смела ничего предпринять потому, что граф Безпечин был в силе и что фамилия Честинских не хотела нарушать воли завещателя. Прошло много времени, пока наконец Вороватин познакомился с вами. Зная все обстоятельства дела, по связям своим с графинею Ничтожиною, и видав часто покойного вашего отца, он, по сходству вашему с князем и по вашему рассказу, стал догадываться, что вы сын князя Милославского и что Аделаида Петровна есть та самая Авдотья Петрова, которую тщетно отыскивал граф Безпечин.

Подкупив служителя вашей матушки, он с графинею Ничтожиною пересмотрел, во время ее отсутствия из дому, все ее вещи и бумаги, и они нашли портреты князя Милославского и некоторые его письма, которые удостоверили в истине догадок Вороватина. Опасаясь, чтоб известие о духовном завещании не дошло со временем до вас, она решилась удалить вас из Москвы. Вороватин представил ей к услугам известного злодея, Ножова, который взялся убить вас и матушку вашу. Графиня, при всей превратности своего характера, не согласилась на это злодеяние; но, желая воспользоваться вашими деньгами, обещала Вороватину пятьдесят тысяч, если он выманит у вас отречение от наследства, квитанцию или что-нибудь подобное. Вороватин привязался к вам, как змея, чтоб вползть в ваше сердце и, снискав доверенность, обмануть вас. Он вознамерился поселить в вас страсть к игре, развратить вас и после выманить отречение за безделицу. Любовь ваша к Груне подала ему новые надежды, и когда вы согласились отправиться с ним в Оренбург, он уже не сомневался в успехе, тем более что вам исполнились совершенные лета для подписки всяких сделок. Ножов послан был графинею для помощи Вороватину и для привезения ей ожидаемой сделки. Им велено было поспешить делом, потому что в Москву ожидали графа Безпечина и опасались, чтоб он случайно не узнал Аделаиды Петровны.

Внезапная болезнь ваша расстроила их планы, и злодеи решились умертвить вас, подписаться под вашу руку и получить деньги от графини. Провидение спасло вас от смерти. Подделка квитанции, в получении будто бы вами денег от графини, и передача ей права к наследству также не удались. Хотя они искусно подписались под вашу руку, но не нашли в Оренбурге маклера к ложному сознанию этого документа, без личного вашего присутствия. Притом же злодеи поссорились между собою, и Вороватин предал Ножова в руки правосудия, а сам ускользнул от мести своего сообщника, поселился в Петербурге, притворился святошею и снискал дружбу и покровительство равного ему злодея, хотя в другом роде, Притягалова, того самого, который погубил меня и о котором я вам расскажу после. Графиня между тем уехала за границу и жила в Италии с детьми своими, до вашего приезда в Петербург. Услышав ваше имя в одном обществе и узнав вас по вашему сходству с покойным князем, она снова вознамерилась попытаться лишить вас наследства, которое теперь возросло за миллион. Злые встречаются между собою скорее, нежели добрые. Вороватин отыскал графиню и предложил ей свои услуги. Не надеясь теперь выманить у вас отречение от наследства хитростью, они решились прямо предложить вам, не читая, подписать бумагу, угрожая доносом и преследованием и привлекая деньгами. Намерение дерзкое и довольно глупое; но злодеев иначе нельзя было бы изобличать и наказывать, если б от излишней дерзости они не делали глупостей. Он подобрал сообщников между выгнанными из службы подьячими, нашел услужливого маклерского помощника, и они сыграли с вами неудачную драму в уединенном домике, на Емельяновке. Когда же вы отказались от подписания бумаг, то озлобленный Вороватин, опасаясь, чтоб вы не отыскали его случайно в Петербурге, решился убить вас и выстрелил из кустов. Между тем донос на вас уже был приготовлен и подан одним из сообщников Вороватина.

Для исследования столь важных преступлений, в каких вас обвинячи, надлежало приступить к мерам решительным и скорым. Вас задержали, и дело поручили мне.

Я не хотел видеться с вами, чтоб не подать подозрения в пристрастии по причине нашего знакомства. Впрочем, я исследовал дело по всей строгости законов, и вы оправданы потому только, что вы правы, а не потому, что исследовал дело Виртутин, который вас любит. Если б вы были родной мой сын, а виновны, то я бы подписал ваш приговор. Вот развязка тайны. Графиня подала просьбу об уничтожении духовного завещания, ссылаясь на земскую давность и на то, что деньги, завещанные вам, были не благоприобретенные князем Милославским, а полученные в наследство; и таким образом, вдобавок к своим преследованиям, навязала вам процесс, который едва ли не тягостнее плена у киргизов. Вы должны защищаться, но я вам не советую вводить в дело показаний Вороватина, потому что для обвинения графини в участии с ним нет никаких письменных доказательств, а фамилия Ничтожиных чрезвычайно сильна и многочисленна, следовательно, не должно касаться ее чести. К тому ж это ни к чему не послужит в тяжбе о законности духовного завещания и навяжет вам более хлопот. Теперь прощайте; займитесь своим делом, найдите знающего поверенного, а я буду вам советовать в досужное время. На меня навалили столько дел, по разным поручениям и комитетам, что я едва имею свободное время отдохнуть и, при всем моем желании быть полезным, большую часть дел должен обслуживать поверхностно. Беда, когда кого объявят человеком способным к делам: тогда заставляют одного работать за целые десятки неспособных!

Поблагодарив Петра Петровича за все его благодеяния, я поспешил к доброй кузине Анете или, справедливее сказать, к Олиньке. Она уже знала от Петрова о моем освобождении и стояла у окна, с нетерпением поглядывая на все стороны.

Тайне моей надлежало скоро обнаружиться процессом, и так я вознамерился предуведомить обо всем Анету и Олиньку. Признаюсь, мне было тягостно сознаться в проступках моих родителей и в происхождении моей матери. Но Анета приняла дело в настоящем его виде и даже поздравляла меня, что княжеская кровь течет в моих жилах. Она уверяла меня, что с первого нашего знакомства открыла во мне признаки высшего происхождения. Об Олиньке ни слова. Ей было бы все равно, если б я был сыном кучера князя Милославского, потому что она любила меня искренно, а истинная любовь никогда не заглядывает в родословную. Я просил кузину Анету, чтоб она разгласила в обществах о моем приключении, происхождении и процессе.

- Если вы хотите, чтобы это сделалось гласным, - сказала Анета, - то должно просить меня не о том, чтоб я разглашала, но чтоб сказала за тайну

нескольким женщинам: тогда весть разнесется скорее, нежели посредством газет. Слово тайна заставит каждую женщину рассказать происшествие своим приятельницам также за тайну, и эта тайна обойдет кругом город, и все будет повторяться на ушко. Женщины думают, что тайна есть не что иное, как

весть, которую надобно разглашать вполголоса, с форменным предисловием: "Я скажу тебе за тайну, я слыхала под секретом" и пр. Вы видите, что я не щажу себя - это дань дружбе.

Взяв с собою Петрова, я возвратился в Демутов трактир, чтоб снова нанять в нем квартиру. Дворник сказал мне, что приезжие сейчас из Москвы спрашивали о моей квартире и о Петрове. Я послал его узнать, кто таковы мои московские знакомые, и сам остался под воротами. Вдруг услышал я крик на лестнице. Выбегает Миловидин и бросается в мои объятия.

- Ты откуда и зачем здесь? - спросил я.

- Из дому, из Крыма, из объятий жены и сына, к тебе, друг мой, к тебе на помощь! - воскликнул Миловидин.

Он потащил меня за руку на лестницу, сказав:

- Пойдем к матушке.

- Как, она здесь?

- Разумеется, здесь. Она ничего не знала о твоем несчастии, потому что ты в письмах своих ничего не упоминал об этом, а она не хотела верить слухам...

- Понимаю.

- Но я, получив известие от кузины Анеты, тотчас полетел к тебе, заехал в Москву к твоей матушке, и когда сказал ей о твоем заключении, она упросила меня взять ее с собою.

Я пожал руку Миловидина и ни одним словом не поблагодарил его за такое нежное участие в моей судьбе. Истинное чувство - не богато на слова.

Между тем мы уже были в комнатах, и слезы доброй моей матери оросили мое лицо. Поплакав, порадовавшись, я рассказал подробно все случившееся со мною и объяснил тайну моего преследования. Когда дошло дело до духовного завещания, матушка растрогалась и сказала:

- Я не обманулась в его душе! Он думал обо мне, думал о несчастном залоге нашей любви. Но я сделалась недостойною его сердца и памяти...

Она залилась слезами, и нам стоило большого труда успокоить ее. Я не хотел скрываться в моей любви и во всем признался матушке и моему другу. Они мне не противоречили, но только просили, чтоб я не поспешал женитьбою и узнал Олиньку покороче.

Прошло две недели от моего освобождения. Матушка выезжала только в церковь, но кузина Анета и Олинька ежедневно ее навещали. Миловидин пребыл верным своей клятве и не показывался в обществах. Он проводил утро в чтении газет и журналов, прогуливался, бывал только у кузины Анеты и у Петра Петровича и для развлечения ходил в театр. По совету Петра Петровича, я выслал его дворецкого в Белоруссию, чтоб отыскать мою метрику и узнать, каким образом я попал в дом г-на Гологордовского. Между тем он дал мне одного опытного чиновника из своей канцелярии, чтоб познакомить меня с характером и поведением каждого ходатая по делам, из которых я выбрал известнейших и назначил им в моей квартире свидание со мною, каждому в особый час. Я должен был вытерпеть несносную скуку от 6 часов пополудни до полуночи, но это был только первый мой опыт на поприще процесса: я не знал еще, что в этом лабиринте на каждом шагу родятся огорчения, точно так, как во времена недуга, когда тело покрыто ранами, каждый поворот, каждое движение производит нестерпимую боль.

Чиновник этот, Федосей Савельич Кавыкин, начал службу с детства, знал все ябеднические происки и помнил наизусть биографию каждого чиновника и каждого ходатая. Голова Кавыкина была лексикон ябеды. Он был человек веселого нрава и занимался собиранием приказных сплетней и анекдотов для своей забавы. Он был очень рад, что мог при этом случае выказать свои познания и быть полезным приятелю своего начальника.

Из числа приглашенных ходатаев сначала явился г. Дурачинский, человек средних лет с огромными бакенбардами, одетый щегольски. Он хотел играть роль франта, ловкого, воспитанного, светского человека, но согнутая его шея, полу-фамилиярный тон и образ изъяснения обнаруживали низкое его происхождение.

- Извините, если опоздал. Я нахожусь в службе, в самом почетном месте, и занят делами. Кроме того, частные дела, связи, знакомства! Я теперь прямо из Английского клуба, где меня ожидает партия в вист с тремя сенаторами. Я член Английского клуба, а у нас это дело важное! У нас выбаллотировывают самых честных и благородных людей, известных, с репутацией - так можете вообразить себе, какая честь быть членом Английского клуба! Я там всякий день играю с важными людьми в большую игру, решаю дела по-приятельски в газетной, собираю запас новостей и разглашаю кое-что под рукою. Я вам советую поинтриговать, чтоб попасть в Английский клуб. Это будет вам весьма полезно. Там знакомятся, потчевают шампанским, зовут к себе обедать, делают дела... Правда, я не рожден заниматься частными делами: происхожу из графской фамилии... но обстоятельства! Дурачинский продолжал бы говорить несвязно до вечера; но я дал ему записку о деле, просил его прочесть наедине и вышел в третью комнату, где, по условию, ожидали меня Кавыкин и Миловидин.

- Каков вам кажется этот удалец? - спросил Кавыкин.

- Просто сумасшедший фанфарон, - отвечал я.

- Это отрасль литовского мещанства, облагороженная одеждою, - сказал Кавыкин. - Он был мальчиком, то есть слугою у графа Пьяноти, который выучил его грамоте и по особой, непостижимой милости сделал впоследствии своим поверенным. Обманывая бедных литовских дворян своим значением в Петербурге, а чиновников своим значением в провинции, Дурачинский выкарабкался из грязи, втерся в службу и продолжает ходатайствовать, то есть обманывать, брать деньги с имеющих дела и не давать никому. Он так глуп, что не в состоянии написать письма ни на одном языке, но играет в вист, проигрывает, хвастает, что имеет большие имения, оттого терпим между порядочными людьми. Выгоните его, без обиняков.

Я вышел к Дурачинскому, взял записку и просил его оставить меня, сказав, что я теперь занят и дам ему ответ после.

Вслед за Дурачинским явилась другая фигурка, олицетворенная ябеда.

Маленький, грязный, сухощавый старичишка, обвязанный тряпками. Он с четверть часа раскутывался, кашлял и наконец расшаркался и объявил, белорусским наречием, что он шамбелян бывшего польского двора, пан Крючкотворский.

- Уже коли хоцице выиграць ваше дзело, - сказал он, прикашливая, - то возмице меня. Все несправедливые дзела у меня на руках; если я не выиграю, то уж так поволочу ваших процивников, что они сами отказуцся от процесса и дадуц вам, что сами захоцице.

Я всучил ему записку, усадил в креслах и пошел к Кавыкину, который мне сказал:

- Это знаменитый ябедник, который уже пятьдесят лет, как язва, свирепствует во всех судах, и на старость переселился в Петербург. Несмотря на то, что он одет, как нищий, он богат, имеет недвижимое имение и капиталы.

Поверите ли, что этот кощей воспользовался имением трех жен, которых он пережил? Сватаясь, он всегда делал условную запись с каждою женой, чтоб имение досталось тому, кто переживет. Как он тридцать лет носит в груди чахотку, то разумеется, что молодые женщины погибают жертвою его заразительного недуга. Он, как баснословный Пифон, отравляя добычу, пожирает ее. Прочь его! прочь, чтоб он своим присутствием не заразил воздуха!

Я отделался от Крючкотворского таким же образом, как от Дурачинского, После Крючкотворского явился толстый, огромный, пожилой человек. Он, как дикий кабан, ввалился в комнату, устремил на меня волчьи глаза и проревел приветствие таким тоном, что я почел его ругательством.

- Ну что, в чем дело? Давайте, я сейчас вам скажу, что начать. Да главное, есть ли деньги?

Я подал ему записку и просил прочесть; но он отказался.

- Я даром не стану трудиться и читать чужие вздоры. Денежки, денежки, вот документы!

Я просил его подождать и вышел к Кавыкину. Лишь только я произнес имя ходатая, как Миловидин воскликнул:

- Ба, да это знаменитый пленипотент г-на Гологордовского, пан Струкчаший (Старинный польский чин.) Хапушкевич, известный плут, который несколько раз переменял веру, был в ссылке за многоженство и по суду лишен права ходатайствовать по делам.

- Он уже был несколько раз высылай из Петербурга, - возразил Кавыкин, -

и всегда прокапывается в столицу, как лисица в курятник. Вон плута! вон!

- Но скажите, пожалуйста, отчего здесь такое множество ходатаев из поляков, - спросил я, - и почему вы их так дурно аттестуете?

- Помещик с именем и состоянием не переселится в чужой город, чтоб жить ходатайством, - отвечал Кавыкин. - Честные и искусные адвокаты в польских провинциях имеют дома достаточные средства, не только к своему содержанию, но и к обогащению, и кроме того, пользуются всеобщим уважением. Итак, на ходатайство выезжают канцелярские чиновники, помощники адвокатов и всякого рода искатели счастья, потому что это самое легкое и прибыльное ремесло, которого главное основание во лжи и обмане верителей. Они берут деньги от помещиков, будто бы для раздачи чиновникам, никому не дают, а только клевещут на правого и виноватого. Эти-то ходатаи долгое время пятнали честь целого польского народа, потому что русские чиновники, не бывавшие в польских провинциях, судили обо всех по этим гнилым образчикам. Теперь это переменилось. Многие воспитанные и благонравные люди из поляков вступили в службу в Петербурге и своим поведением очистили дурное мнение о своих единоземцах. Есть и между ходатаями очень добрые и почтенные люди (хотя весьма немного), и они, бедные, должны терпеть за других! Но подите и выгоните пана Струкчашаго.

Я поступил с ним так же, как с двумя первыми.

За ним вошел титулярный советник Загадченко, родом малороссиянин. После первого приветствия он сказал:

- Мы, малороссияне, люди простые, нехитрые, хохлы, любим правду, идем прямым путем. Я вам скажу откровенно, что добре, а что не добре.

Я дал ему записку и возвратился к Кавыкину.

- Этого человека ни я, ни сам черт не знает, - сказал он. - Об нем одни говорят очень дурно, другие называют его сведущим и прилежным ходатаем. Он выиграл много дел.

Я повторил ему слова Загадченки.

- Это обыкновенная малороссийская уловка принимать на себя вид простоты. Я знаю между ними много весьма честных и добрых людей, знаю многих, которые никого и никогда не обманывали и не оскорбляли; но не знаю ни одного, которого бы обманули и который бы простил нанесенное ему оскорбление. Вы знаете, что есть немецкая пословица, применяемая к людям смышленым: "Он слышит, как трава растет" (Erhort das Gras wachsen.). Не стану объясняться, а скажу только, что в Малороссии подслушали, как трава растет. Русские, поляки, богемцы и другие славянские племена любят, при случае, похвастать и блеснуть умом. Одни только малороссияне хвастают своею простотой и дикостью. Об ком говорят, что он тонок и ловок, тот уже не может пользоваться этими качествами. Тонкость состоит в том, чтоб вас почитали простым и грубым. Помните, что в Турции богатые рай притворяются бедными, именно для того, чтоб пользоваться богатством: то же бывает и с умом. Но довольно об этом: отошлите Загадченку; мы увидим после, что делать.

Я порасспрошу об нем. Авось-либо мы разгадаем его когда-нибудь!

Наконец пришел русский ходатай, Пафнутий Сидорович Рубоперин, и решительно объявил, что иначе не возьмется за дело, как пересмотрев документы и сделав со мною условие в рассуждении награды за ходатайство. Я дал ему записку и возвратился к Кавыкину, который мне сказал:

- Это делец, знает законы, мастер писать и неутомим; но не давайте ему денежных поручений и объясняйтесь с ним тогда только, когда он явится натощак, потому что он, по старинному обычаю, скрапливает свой талант!

Советую взять Рубоперина. Лучшего достать негде.

Я сказал Пафнутию Сидоровичу, чтоб он написал условие и доверенность, и, в ожидании прибытия моего посланного из Белорусси, занялся сочинением просьбы и записки. Мы расстались, и я так был измучен, что едва успел раздеться - и заснул.

Миловидин, невзирая на все мои убеждения, не хотел возвратиться домой и решился подождать, по крайней мере, начала процесса. Мне уже велено было представить доказательства моего рождения, и я с нетерпением ожидал возвращения посланного. Наконец, через два месяца, возвратился дворецкий Петра Петровича и привез метрику и свидетеля, жида Иоселя, бывшего арендатора г-на Гологордовского. Иосель из богатого откупщика сделался на старость нищим и учил грамоте детей нового корчмаря. Контрабанда разорила его, а новые плутни довели до тюрьмы. Вот каким образом попал я из рук убийц в дом г-на Гологордовского: Когда повивальная бабка и жид-лекарь узнали о бегстве моей матери и уведомились, что она нашла защитника, то, собрав пожитки, бежали, взяв и меня с собою. Они не хотели убить меня, полагая, что, в случае открытия их убежища, они могут отпереться от обвинений моей матери и, возвратив меня, замять все дело. Жид-лекарь поехал к двоюродному брату своему, Иоселю, и, пробыв у него неделю, отправился далее, не открыв причины своего путешествия, а выдумал сказку, будто его приглашает какой-то богатый пан, в звании деревенского врача. Он сознался, однако ж, что один офицер поверил ему младенца, прижитого с крестьянской девушкой, которая умерла в родах, и просил Иоселя отдать меня какой-нибудь поселянке, заплатив за год вперед.

Повивальная бабка сама свезла меня к русскому священнику и велела окрестить, дав имя Ивана. Когда я начал ползать, бедная поселянка, моя кормилица, лишилась своего мужа и, нанявшись в работницы в другой деревне, подкинула меня, по совету Иоселя, в доме г-на Гологордовского. Дело было ясное, подкрепленное выпискою из метрической книги, в которой именно написано было, что я незаконнорожденный сын князя Ивана Александровича Милославского и Авдотьи Петровой. Иосель сказал мне, что жид-лекарь утонул с целым семейством и повивальною бабкой при переправе чрез реку на ветхом пароме.

- Ваша тяжба справедливая, - сказал мне Рубоперин, увидев метрику. - И вы выиграете ее, если будете стараться и хлопотать. Без этого нельзя.

С секретарем сладил я посредством приказной арифметики, которой научился в Москве, у секретаря, приятеля Мошнина. Мой секретарь обнял меня, расцеловал и даже прослезился от сострадания, выслушав о гонениях, которым я подвергался. Ни одна наука не смягчает сердца так, как эта практическая арифметика! Секретарь уверил меня, что я непременно дело выиграю, и клялся жизнью, честью, детьми, что он скорее согласится умереть на пороге присутственного места, чем скрепить резолюцию против меня.

Петр Петрович советовал мне раздать записки всем судьям и стараться каждому из них объяснить мое дело. Рубоперин отличился в сочинении записки: изложил дело ясно, кратко и основался на законах. Наняв карету, я пустился с утра странствовать с записками.

Вошед в переднюю к первому судье, я должен был повторить лакею десять раз, чтоб он доложил обо мне, и едва мог добиться ответа. Слуга проворчал, что это не его дело и что я должен подождать камердинера. Невзирая на мой гусарский мундир, пред которым трепетали турки и которому отдавали честь храбрые русские солдаты, - челядинцы судьи едва удостоивали меня взглядом и не хотели даже говорить со мною. Наконец, когда я объявил, что пойду в кабинет без докладу, камердинер пошел тихими шагами к своему барину и, возвратясь, сказал грубо: "Ступайте!"

Судья, г. Дремотунов, был человек пожилой и, по старинному обычаю, еще прикрывал пудрою свои седые волосы и носил косу. Он сидел в белом пудермантеле перед зеркалом, а парикмахер, в серой засаленной куртке, причесывал его голову.

- Садитесь, батюшка, - сказал мне судья. Я подал ему записку и присел.

- Потрудитесь сами прочесть, а я послушаю, - сказал судья. Я опять сделал ему поклон и стал читать громко, внятно и протяжно.

- Хорошо, хорошо, справедливо! - приговаривал судья. - Сенька, чеши на маковке, вот так, хорошо, легче! Ваше дело, сударь, кажется справедливым.

Вдруг Сенька дернул его как-то неосторожно за волосы, и судья закричал:

- Мошенник! ты вырвал мне тупей!

Потом, обратясь ко мне, примолвил, покраснев от боли и досады:

- Ябеда, сударь, одна ябеда! все ваши резоны никуда не годятся... Ах, злодей Сенька, как он больно меня дернул!

Между тем я прекратил чтение.

- Что ж вы не читаете?

Я снова принялся за чтение.

- Хорошо, Сенька, вот так, легохонько, почеши еще на правом виске.

Прекрасно, прекрасно! - примолвил он, обращаясь ко мне. - Дело ясное, чистое, справедливое, законы за нами... Сенька, плут Сенька, ты режешь меня

- это грабли, а не гребень!.. Крючки, сударь, привязки, дело ябедническое! -

воскликнул он снова, и я опять остановился. Судья толкнул Сеньку под бока и, отдохнув, велел ему продолжать ческу, а мне чтение. По счастью, Сенька благополучно кончил причесывание, и судья, встав довольный со стула, обтер пудру с лица и сказал:

- Оставьте записку; я посмотрю подлинные бумаги в суде. Кажется, дело ваше справедливо.

От радости я дал 10 рублей Сеньке, в передней, и заставил этим других слуг раскаиваться в грубости. Г. Дремотунов был из числа разбогатевших подьячих; он некогда ворочал делами, а на старости служил из одного честолюбия и имел в своем распоряжении несколько голосов своих старых приятелей.

Другой судья, г. Формин, которого я знал в обществах, принял меня вежливо; но когда я вручил ему записку, он улыбнулся, покачал головою и сказал: "Зачем это? Ведь мы не станем судить по словам просителей. Я

двадцать пять лет нахожусь при делах и знаю, что все просители говорят вздор в своих записках.

- Дело мое изложено здесь с ссылками на законы и на подлинные документы, - отвечал я. - Вероятно, и противница моя сделала то же. Итак, благоволите поверить наши ссылки в подлинном деле и в законах и тогда увидите, кто прав, кто виноват.

- Да я двадцать пять лет занимаюсь делами и знаю, что такое записки!

- воскликнул судья.

- Записки у нас заменяют голоса адвокатов, - возразил я.

- Мне кажется даже, что, не прочитав частной записки по делу, нельзя никак понять его. Просителя надобно выслушать, как больного. И точно так же, как искусный врач, соображая слова больного с признаками болезни, узнает ее причину и качество, судья, сверив показания сторон, узнает все слабые и сильные стороны дела.

- Теории, сударь, теории! - воскликнул судья. - Я двадцать пять лет

занимаюсь тяжебными делами и знаю все, что мне знать нужно. Не просители, а канцелярия изложит все обстоятельства дела и откроет слабые и сильные стороны.

- Но канцелярия, при множестве дел может иное упустить и представить не в том виде: а сверх того, в канцеляриях не ангелы, а люди...

- Что вы под этим разумеете? - сказал с гневом судья. - Я двадцать пять лет знаю течение канцелярских дел и удостоверился опытом, что просители всегда напрасно жалуются на канцелярии! Но будьте благонадежны, -

примолвил он, успокоившись. - Мы рассмотрим ваше дело прилежно.

Я, однако ж, оставил на столе записку, примолвив:

- Не читайте, но возьмите: это облегчает сердце просителя. Я не могу предполагать, чтоб вы были так жестокосердны, чтоб отказались выслушать несчастного. Не читать записки значит прогнать нищего от дверей. - Сказав это, я откланялся и вышел. В передней слышал я восклицания судьи: "Я двадцать пять лет!.."

Лукавый слуга судьи, подавая мне шинель, сказал с усмешкою:

- Барин все сбивается в счете: вот уже 15 лет минуло, как он остановился на двадцати пяти годах своей судейской должности!

Этот судья был добрый и честный человек; но он всю жизнь занимался не тем, чем должно. В суде думал о книгах, за книгами о суде; в гостях говорил о делах, а в присутственном месте о забавах в гостях. Он говорил всегда хорошо - и ничего не делал, и если б он исполнил хоть тысячную часть того, о чем рассуждал так прекрасно, то был бы полезным человеком. Он любил честных и умных людей и знался с ними, а управляли им плуты, которых он презирал и ненавидел, но не имел твердости выгнать их или ослушаться. Добрый человек, но настоящий нуль, который имел значение только с цифрою.

От него поехал я к г-ну Чувашину, к человеку, слывшему великим дельцом и гигантом правоты. Он также был не злой и даже не глупый человек: но, достигнув заслугами отца высоких степеней в самых молодых летах, он помешался от самолюбия и верил от чистого сердца, что поглотил всю человеческую мудрость. Воспитанный с иностранцами и живя всегда в высшем кругу, черпая сведения о разных предметах из иностранных книг, он не знал России и смотрел на нее во всех отношениях чрез призму иностранного просвещения. На старости в голове его слились в одну массу все теории, все иностранные законы и уложения, вместе с тем что он узнал понаслышке о России, и из этого вышел такой хаос, что добрый старик, при самых лучших намерениях, беспрестанно делал глупости. Долгое время в свете не знали его, и добрые намерения принимали за великие дела. Наконец узнали, что это не что иное, как опрокинутый шкаф с недочитанными книгами!

Он принял меня ласково и дружелюбно: дай Бог ему здоровья и за то! Но когда пришло до объяснения дела, то он едва не свел меня с ума своими суждениями. По правилам его строгого правосудия, женщины и дети всегда были правы, хотя бы отец или муж их сам сознался в несправедливости дела, и как Чувашии уже был напрошен графинею Ничтожиною и ее подругами, то он никак не хотел уверить себя, что я могу быть правым. Когда я ссылался на законы, он говорил, что должно в делах подобного рода судить по совести; когда я доказывал, что по совести я должен получить деньги, назначенные мне по воле моего отца, он утверждал, что по законам признает меня неправым. Я показывал ему законы, гласящие в мою пользу, а он, в удостоверение, что знает законы, разложил предо мною целые кипы выписок из Бентама и других английских законоискусников и теоретиков. Желая показать свое познание в законах, он стал передо мною щеголять памятью и, вместо указов, приводил пандекты;

вместо английских законов Уложение царя Алексея Михайловича и т.п. Я сократил мое посещение и уехал от него с сокрушительным сердцем. До тех пор, не имея с ним никакого дела, я сам почитал его великим мужем и теперь удостоверился, что общее мнение так же может обманываться, как и частный человек. Чувашии был явным покровителем всех семейных взяточников и защищал их, где мог и как мог. Многие взяточники нарочно женились, чтоб пользоваться его покровительством, и за то писали для него мнения, которые он выдавал за свои. О люди, люди!.. Чувашин, имея доброе сердце, делал зло из одного тщеславия и желания - прослыть Публиколою!

Большая часть судей безмолвно приняла записки, и наклонением головы дали знать, чтоб я ретировался. Иные заставили меня рассказывать о пребывании моем в киргизской степи и моих похождениях и не хотели слушать о деле. Некоторые извинялись, что они заняты своими собственными делами. Иные жаловались на свою бедность, на трудность достать взаймы денег и поздравляли меня с претензией на миллион. В нескольких местах меня приняли весьма грубо, в других - с такою гордостью и высокомерием, что я потерял терпенье и даже отказался от тягостной обязанности просителя. Правда, я нашел благородных и умных судей, которые утешили меня своим ласковым приемом и которых известная правота успокоила меня насчет их товарищей. В неделю я объездил почти по всем моим судьям, измучился более, нежели в целую кампанию против турок, и даже заболел от огорчения. Боже, если твоею святою волей суждено будет, чтоб я претерпел испытание в жизни, пошли мне недуг, плен, нищету, но избавь - от тяжбы!

Между тем Миловидны получил известие от жены своей, что единородный сын его болен. Я упросил друга моего, чтоб он возвратился домой, обещая прибыть к нему тотчас по окончании тяжбы, которая, против обыкновения, долженствовала решиться весьма скоро, потому что противная сторона, сильная и богатая, желала этого столь же усердно, как и я.

Когда дело уже было готово к докладу, секретарь тайно показал мне докладную записку, в удостоверение, что она составлена в мою пользу, и проект решения. Я чуть было не попал в силки от этой лишней откровенности, но Рубоперин спас меня. Приятель его, повытчик, показал ему другую докладную записку и другой проект решения в пользу графини Ничтожиной, которые секретарь намеревался представить судьям. Я сказал об этом Петру Петровичу, и он, влиянием своим, устранил откровенного секретаря в самый день доклада.

Дело мое попалось в руки доброго человека.

- Государь мой! - сказал он мне. - Я человек бедный, но не продам совести. Ничтожина предлагает мне 25 000 рублей: признаюсь, грешный человек!

я взял бы деньги, если б дело ее было правое; но обманом не возьму ни копейки. Вы сами теперь не богаты, а когда вас Бог наградит, тогда, может быть, и вы вспомните о моих детях.

Хотя, по строгой справедливости, можно бы сказать многое вопреки этого рода честности, но, снисходя к обстоятельствам, я радовался, что нашел такого доброго человека. Наконец дело мое поступило в доклад.

ГЛАВА XXXIII

РОСТОВЩИКИ. ОКОНЧАНИЕ ТЯЖБЫ.

ДОПОЛНЕНИЕ К РАССКАЗУ ПЕТРА ПЕТРОВИЧА.

УЧАСТЬ ЛИТЕРАТОРОВ. БЕДА ОТ ХАНЖЕЙ.

ВЫСЛУЖНИКИ. БРАК. МИЛОСТЬ ВЕЛЬМОЖИ.

ХОД ДЕЛА. НАБЕГ РОДСТВЕННИКОВ.

ОТСТАВКА. ХОРОШИЙ КОНЕЦ ВСЕМУ ДЕЛУ ВЕНЕЦ.

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Казна моя истощилась; я не хотел продавать бриллиантового пера, которое Петров снял с чалмы взятого мною в плен Аги, ибо почитал это собственностью моего верного слуги-друга и при деньгах намеревался купить у него эту вещь, чтоб сохранить в память моего торжества. Я мог бы занять деньги у Петра Петровича, у кузины Анеты или у Миловидина, но мне не хотелось обременять их, и я решился заложить перо. Рубоперин повел меня к ростовщикам. Мы вошли в небольшую лавочку, в квадратную сажень пространством, уставленную сверху донизу старыми, разрозненными книгами, на всех языках, древних и новых, покрытыми пылью и паутиною. В задних углах этой конуры дремали, один против другого, тощий кот и мальчик-сиделец. Рубоперин разбудил сонного стража щелчком в нос и спросил, где Тарасыч.

- Да ведь по утрам он таскается по судам да палатам, как вам известно, а теперь уж наступает час, в который он возвращается в лавку.

- Неужели у хозяина этого нищенского короба есть деньги? - спросил я у Рубоперина.

- Тысяч триста наличных, не более, - отвечал Рубоперин. - Эта лавочка есть не что иное, как притин, угол для свидания и условий, вывеска местопребывания Тараса Тарасовича Кащеева. Жаль, что сегодня не суббота -

день расчета и уплаты недельного долга между купцами; вы бы увидели, как купчики, хозяева богатых лавок и магазинов, увиваются возле этой лавочки, как они мигают Тарасу Тарасовичу и нежными взглядами вызывают его к себе в лавки. Кащеев человек снисходительный и добрый: он берет только по три копеечки с рубля в месяц, под залог вещей с незнакомых, а людям верным дает даже на вексель. Но пойдем к другому, посмотрим, что он будет давать и как оценит вашу вещь.

Мы пошли на толкучий рынок и в будке, сплоченной из старых досок, застали человека средних лет, который занимался чтением Истории Ваньки Каина. На полках в будке лежали старые гвозди, медные пряжки, пуговицы, помадные и аптекарские банки, куски мелу, купороса, ремни, битые чашки и тарелки, одним словом, все принадлежности помойной ямы.

- Здорово, Пафнутьич! - сказал Рубоперин, потрепав по плечу сидящего в лавке купчину.

- Здравствуйте, ваше благородие!

- Что, есть деньги?

- Какие ныне деньги, сударь. Торговля идет плохо!

Я не мог удержаться от смеха при этой жалобе: Пафнутьич повторил ее, в подражание купцам, которые, обогащаясь беспрестанно, жалуются на упадок торговли.

- Помилуй, любезный, - сказал я, - когда же твой товар был в ходу?

Неужели и ты станешь жаловаться на тарифы и таможни?

- А почему не жаловаться мне, когда богатые жалуются? Ведь мелкая торговля тянется по следам за большою. Большая вперед, и малая за ней;

большая назад, и малая туда же.

- Полно рассуждать, Пафнутьич, - сказал Рубоперин. - Вот алмазное перо;

бриллиантщики оценили его в 15 000 рублей; сколько дашь под залог этой вещи?

- Бриллиантщики оценили! - воскликнул Пафнутьич. - А подите-ка продавать им, так увидите, что не дадут и половины. Но мне нужно знать, во-первых, на сколько времени изволите брать деньги; ведь от этого зависит у нас цена вещи, то есть по соразмерности процентов.

- На месяц, много на два, - отвечал я.

- Мал срок, - отвечал Пафнутьич, - не могу дать более трех тысяч рублей.

Я рассердился.

- Ты хуже всякого жида! - воскликнул я. - И стоишь, чтоб тебя бросить в Неву и с твоею западней.

- За что изволите гневаться? - сказал хладнокровно Пафнутьич. -

Вольному воля, спасенному рай. Не угодно, извольте идти к другому или заложить в ломбарде.

Я взял Рубоперина за руку и с досадою отошел.

- Не надобно горячиться, - сказал мне Рубоперин, - ведь это только торг. Если он с первого слова посулил три тысячи, то, верно, дал бы восемь или девять. Ростовщики рады сами давать более денег, чтоб содрать более процентов, но торгуются по непреодолимой привычке, чтоб показать, будто они дают из одного снисхождения. Этот Пафнутьич дьявол, не человек. Он уже несколько раз увертывался от Уголовной палаты.

Разговаривая с Рубопериным, мы возвратились к лавочке Кащеева и застали его перебирающего векселя и расписки.

- Ну, Тарасыч, - сказал Рубоперин, - развертывайся, нам надобно 50 000;

отсчитывай, а мы тебе дадим целый мешок бриллиантов.

- Откуда взять такие большие деньги? - возразил Ка-щеев, вздыхая и поглядывая на меня исподлобья, - ныне времена плохие! Но если у вас есть вещи, то, пожалуй, можно собрать у приятелей.

- Пошутил, пошутил! - сказал Рубоперин. - За то, что всегда прикидываешься нищим. Дело вот в чем: у нас вещь, ценою в 15 000 рублей, а нам надобно 10 000.

- Это много - но посмотрим. Не угодно ли со мною на дом; вы знаете, что я живу отсюда близко.

Мы пошли в дом к Кащееву. Он был человек холостой, и только старая кухарка и отставной инвалид оберегали его квартиру, не смея отлучаться вместе ни на шаг за двери. Три комнаты убраны были довольно чисто; в спальне целая стена украшена была образами в золоченых и серебряных окладах; пред нами теплилась лампада. Возле постели стоял огромный железный комод. Кащеев попросил нас показать вещь, вертел и перевертывал в руках алмазное перо, долго торговался и наконец дал 9 000 рублей с процентами, по три копейки с рубля в месяц, и с условием, чтоб я взял деньги на полгода и дал расписку следующего содержания: "Я, нижеподписавшийся, продал купцу Кащееву алмазное перо за 10 620 рублей, которое имею право выкупить за сию сумму по истечении шести месяцев; а буде в срок не выкуплю, то никакого права на сию вещь не имею". Я сперва соглашался написать, что я продал вещь, но Рубоперин уверил меня, что это только форма и что Кащеев человек верный.

- Нас, сударь, не извольте опасаться. Наживете беды, как свяжетесь с чиновными, которые занимаются нашим ремеслом. Расписка нужна для того, чтоб

включить проценты и чтоб оправдаться в случае жалобы. Бывает иногда, что как придется платить, так явится жалоба о лихоимстве. Вам надобно ж каждому беречь себя.

Если б я гневался на моих читателей и хотел наказать их, то описал бы подробно, в нескольких томах, ход моего процесса, который в несколько месяцев чуть не вогнал меня в чахотку, а читателей моих, верно бы, заставил бросить книгу. Удивляюсь, как люди переносят подобные мучения в течение многих годов; а еще более удивляюсь, что есть охотники к тяжбам! Но странности человеческой природы непостижимы! Есть люди, которые, будучи здоровы, всю жизнь лечатся и, от излишней привязанности к жизни, теряют здоровье и погибают. Так точно люди, думающие обогатиться тяжбами, истрачивают последнее имущество и кончат свое поприще в нищете. Но тяжба так же иногда невольно приходит, как и болезнь; тогда рассудок велит отражать законами ябеду и лекарствами изгонять недуг. Счастье, если средства помогут, а не доведут до истощения!

Невзирая на все пронырства графини Ничтожиной и на ходатайство ее приятелей и приятельниц, Провидение спасло меня: дело решено в мою пользу -

и я вдруг получил более миллиона рублей.

Я любил общество от того, что не знал, что делать дома. К тому же меня ласкали в Москве, и я некоторым образом был обязан являться в домах, в которых был причислен ко всегдашним посетителям. Искательством я сам никогда не занимался: Миловидин и кузина Анета работали всегда в мою пользу. Но в Петербурге кузина Анета, уже отцветшая, не имела большого влияния; советника моего при мне не было, и я вовсе отстал от общества, отчасти из ложного стыда, отчасти, чтоб не подать вида, будто я ищу покровительства, которого в правде сыскать не надеялся. Большая часть людей, занимающих почетные места в обществах, находится в дружбе или в связях с чиновниками, и ничего нет несноснее, оскорбительнее для чувствительного человека, имеющего тяжбу, как, появляясь в обществах, испытывать общую холодность, которая находит на каждого при одном имени просителя. Каждый избегает быть наедине с человеком, имеющим тяжбу, опасаясь, чтоб он не стал утруждать просьбою о помощи или о ходатайстве. Каждый бежит от него, как от прокаженного, страшась, чтоб он не стал рассказывать о своем деле или говорить дурно о судьях и жаловаться на неправосудие. Видев это прежде на других, я не хотел играть роль Лазаря в обществах и отказался от них. Я был счастлив в нашем маленьком кругу, которого украшением была Олинька. Матушка моя так полюбила ее, что не могла провесть без нее ни одного дня. Олинька находилась при матушке с утра до вечера и только на ночь возвращалась к кузине Анете.

Когда я выиграл процесс, то в течение трех дней получил столько визитных билетов и приглашений к обеду и на вечер, что в три месяца не мог бы удовлетворить всем желаниям и отплатить личными визитами. Пересматривая билеты, я, к удивлению, увидел имя Грабилина! Я каждый день собирался начать визиты и каждый день не находил на то времени, которое так быстро летело при Олиньке, что я не мог щедро располагать им.

Петр Петрович пригласил меня на вечер, чтоб поговорить наедине о моих планах и надеждах. Он знал уже о любви моей к Олиньке и советовал мне жениться поскорее, если только я уверен во взаимной любви.

- Любезный друг! - сказал он. - Счастье нисходит с неба росою, горе -

проливным дождем. Пользуйся благоприятным временем для счастья и освежи душу чистою любовью. Нет выше наслаждения в мире, как истинная любовь и дружба.

Душа, которая может вмещать их, способна ко всему доброму и великому. Но не всякому дано в удел наслаждаться этими благами, даже при способностях души к этим ощущениям. И я любил, и я был любим, но смерть лишила меня счастья: теперь я уже стар, не могу помышлять о любви и в одной дружбе ищу наслаждения.

В это время вошел доктор и, сказав несколько слов Петру Петровичу, перешел во внутренние комнаты.

- У вас есть больные в доме? - спросил я. - И я удивляюсь, что вы призвали этого доктора, который слывет в свете хотя искусным, но

несчастным.

Петр Петрович улыбнулся.

- Мое правило советоваться именно с врачами, которые слывут искусными и несчастными, а избегать тех, которых называют счастливыми, хотя

неучеными. У нас обыкновение, в начале болезни призывать первого встречного врача или держать годового доктора подешевле, а прибегать к славному и опытному медику в последней крайности, когда надобен не доктор, а священник. От того чаще всего случается, что лучшие медики должны быть только свидетелями смерти больного, а между тем родственники всю вину сваливают на докторов.

- Кто же болен у вас? Я думал, что вы живете один.

- Я взял к себе на воспитание сироту одного дальнего моего родственника; он нездоров теперь. Этот юноша одарен большими способностями, но он сокрушает меня несчастною своею страстью к поэзии и литературе. Он хочет быть сочинителем!

- Помилуйте, Петр Петрович, вам ли сокрушаться об этом? Признаюсь, и у меня есть страстишка к авторству, и я никак не думал, чтоб такой просвещенный человек, как вы, Петр Петрович, почитали несчастием способность и страсть авторству! Скажите, кем прославляются государства, народы, если не сочинителями? Что бы сталось с победами, со всеми мудрыми учреждениями, если б писатели не сохранили их для потомства? Они провозглашатели народной славы наставники целых поколений, представители своего отечества в собрании мужей, избранных из целого рода человеческого к утверждению прав разума и добродетели! Где имена, где подвиги этих надутых чванством любимцев счастья, которые в жизни пользовались богатством и властью? Они исчезли в забвении. А имена писателей, которых гордые баловни фортуны презирали в жизни и даже гнали, - эти имена сохранились с уважением, сделались достоянием народа, его славою. Исчислите, Петр Петрович, имена всех великих мужей, которые, не будучи сами писателями, не перестали жить в потомстве: вы увидите, что они потому только всплыли на поверхность Леты, что, при других занятиях, любили и покровительствовали науки, художества и словесность. Это первое условие к славе, ибо науки, художества и словесность есть дар слова славы. Без них она нема.

Петр Петрович сидел, облокотясь на стол, и погружен был в задумчивость.

Наконец он сказал:

- Все это правда, любезный Выжигин; но ты исчислил одно будущее, а не заглянул в настоящее. Сам я волен броситься на утлой ладье в бурное море, но другому советовать не имею права и должен показать ему опасность. Осмотрись кругом: что значат в свете авторы? Одно название сочинителя, а особенно поэта, вреднее дурного аттестата в службе. Писатель есть синоним неспособного к делам человека, и у нас еще привыкли ставить писателя на одну точку с комедиянтами, скоморохами и другими забавниками. Если писатель плох, он делается посмешищем толпы; если посредствен, предается забвению; если одарен умом и дарованием необыкновенным, то становится предметом зависти, клеветы и преследований, потому именно, что люди все охотно прощают, кроме превосходства в уме, к которому каждый имеет притязание, и чем кто глупее, тем более. Долг писателя - говорить правду, а печатная правда колет глаза больнее изустной. Перебери ты, в свою очередь, всех писателей, которые осмелились говорить правду пред ослепленным человечеством: ты увидишь, что все они более знамениты своими несчастиями, нежели творениями. Отчужденные от общества, в котором их также боятся, как школьники страшатся присутствия строгого учителя; непричастные к делам, к которым их не допускают, как неспособных, - они проводят дни и ночи в тяжком умственном труде, чтоб приобресть неблагодарность соотечественников и едва хлеб насущный! Никто не считает доходов взяточника, но всякий удивляется, если писатель не ходит по миру. Правда, случается иногда, что мощная рука охраняет некоторых из счастливых писателей и что некоторые из них, по родству или по связям, вовсе чуждым литературе, имеют самостоятельность и голос в обществе; но это исключения, которых не должно ставить в пример. Даже значащий в свете писатель, принятый в лучшем кругу, подвергается чрезвычайным неприятностям.

Он бы хотел отдохнуть в свете и забыть кабинетные труды: но нет! каждый неуч, которому случилось прочесть хотя одну книгу в жизни, душит его и томит своими суждениями о словесности, чтоб высказать свои познания! Нет, любезный Выжигин, не советую тебе вступать на поприще словесности: оно самое скользкое и опасное. А писать вздоры, лесть, славить лень и переливать из пустого в порожнее недостойно человека с умом и душою.

Я не хотел спорить и просил Петра Петровича рассказать мне причину претерпенного им гонения и, наконец, освобождения из ссылки. Он исполнил мое желание и рассказал мне следующее:

- Во всяком звании и состоянии есть лицевая сторона и изнанка. Во всех государствах на поприще службы свирепствует заразительная болезнь, которая называется: желание выслужиться. От этой болезни происходит множество зла и большая часть несправедливостей; она обнаруживается признаками ложного усердия к службе и беспредельной преданности к особе начальника. Человек, одержимый этим недугом, старается представлять дурным все, что не им выдумано, и каждого человека, вышедшего из толпы своими дарованиями или усердием и непокорного его видам, изобразит злонамеренным. Обезображивая и черня других, выслужник думает, что сам украшается и убеляется чужими заслугами; представляя всех виновными, полагает, что сам будет казаться правым. Чтоб действовать смелее, эти господа выслужники прикрываются личиною добродетели. Набожность, любезный друг, есть потребность души тихой и добродетельной: истинная набожность не ищет гласности, точно так же, как истинная добродетель. Но ханжи, вопия громогласно о тихих обязанностях христианина, употребляют священнейшее чувство, как орудие, для исполнения своих замыслов. Из всех нравственных чудовищ самое опасное есть ханжа, которого бессмертный Мольер еще слабо обрисовал в своем Тартюфе. Ханжа Мольеров стремится только к разрушению счастья одного семейства; но есть ханжи, которые разрушают спокойствие всего гражданского общества.

У нас был некто Притягалов, который, всю жизнь проповедуя вольнодумство, якобинство и представляя собою образец разврата, вдруг объявил себя святошею и, подобно лжепророку Магомету, устремился с мечом и пламенем, или, что еще хуже, с клеветою и изветами, на пагубу всех честных и умных людей, следовательно, своих противников, чтоб, низвергнув их, стать самому на высоте. Проповедуя смирение, он жаждал почестей; провозглашая о небе, он требовал для себя земных сокровищ. Подобно гиене, он грыз и живых, и мертвых; ему надобно было жертв, надобно было виновных, и, по несчастью, он напал на меня в то самое время, когда я пламенным и нерассудительным моим стремлением к общей пользе нажил себе врагов. Клевреты Притягалова и он сам, опасаясь, чтоб я не обнаружил их замыслов и не сорвал с них личины, огласили меня беспокойным человеком и, оклеветав, успели сослать туда, где ты меня встретил.

Притягалов обманами и притворством успел ослепить на время некоторых добрых и благородных людей, которые верили его усердию и преданности к общему благу. Но торжество пророка кратковременно - и Провидение для того только возносит злых, чтоб на высоте показать явственнее их гнусность и сделать падение их разительнее, а тем самым поучительнее. Правосудие постигло Притягалова и наказало самым жестоким образом, то есть у него отняли средство вредить; а это значит то же, что вырвать у змеи жало, без которого она не может существовать. Мщение и клевета Притягалова обратились мне в пользу: дело мое исследовали, нашли меня правым, открыли даже малые мои заслуги и чистоту моих намерений и наградили выше моих надежд: мне дали

средство делать добро!

Я обнял доброго Петра Петровича, который, прощаясь со мною, сказал мне, пожимая руку:

- Верь Провидению, друг мой, и не отчаивайся никогда в правосудии. Оно, рано или поздно, проглянет, как солнце из туч. Ты, кажется, уверился в этом опытами. Теперь ты появишься в свете с миллионом денег и женою красавицей.

Это новая школа для опытов. К тебе будут льнуть, как к магниту, все ржавые опилки общества. Берегись! ржавчина сообщается.

Я нанял небольшую, но спокойную квартиру, с малой кухнею и еще меньшею столовою, по совету Петра Петровича. Завел экипаж и, дав денег кузине Анете, просил ее сделать приданое для Олиньки. Добрая Анета непременно хотела снарядить часть приданого от себя, но я никак не согласился на это. Все эти распоряжения мы скрывали от Олиньки, и только в день нашей свадьбы она увидела свой гардероб и свои бриллиянты. Она благодарила нас не за вещи, но за внимание.

- Друг мой! - сказала она. - Ты полюбил меня бедною, и я открылась тебе в любви моей, когда ты был в тюрьме. Теперь ты богат, и я радуюсь за тебя перемене твоей судьбы; но, признаюсь, мне было бы приятнее любить тебя бедного.

Петр Петрович был приглашен мною в посаженые отцы, и, кроме его и семейства кузины Анеты, мы никого не али. Муж Анеты отказался на этот раз от партии виста в Английском клубе и остался на свадьбе ради страсбургского паштета, который для него купила жена, чтоб удержать дома. Когда мы собирались в церковь, я получил пакет на мое имя: распечатал и нашел в нем на сто тысяч рублей ломбардных билетов, при следующем письме: "М. Г. Иван Иванович! Непокорность матери вашей невесты заставила мать ее, а мою жену, лишить ее наследства. Невзирая на все мои просьбы и представления, жена моя не хотела возвратить своей внучке наследства ее матери потому, что до нас дошли ложные слухи, будто бы она дурно ведет себя. Я нарочно испытал ее добродетель и удостоверился, что она сохранила благородные чувства и не совратилась с истинного пути. Это заставило меня снова прибегнуть с просьбами к жене моей, и она наконец согласилась исполнить мое желание.

Деньги, следующие вашей невесте, при сем препровождаю и прошу числить меня между искренними вашими друзьями и почитателями. Имею честь быть и проч.

Еремей Грабилин.

Я не мог опомниться от удивления и подал письмо Петру Петровичу, который улыбнулся и, вынув из кармана другое письмо, просил прочесть. Вот его содержание: "М. Г. Петр Петрович! Покровительство и особенная дружба, оказываемая вашим превосходительством Ивану Ивановичу Выжигину, который женится на внучке моей жены, заставили меня ходатайствовать в пользу приятного вам человека, и я успел испросить согласие жены моей на возвращение его невесте наследства ее матери. Примите это как знак особенного моего к вам уважения и преданности и как доказательство, что я не

корыстолюбив, но оклеветан злыми людьми, от которых вы также много претерпели. Не из видов честолюбия или корыстолюбия я желал бы снова войти в службу, но для того только, чтоб показать свету, что я не таков, каким враги мои изображают меня, и чтоб руководствовать детей моих на поприще службы. Я могу быть полезным моею опытностью в делах и буду всегда стараться заслуживать вашу благосклонность. Знаю, что одно ваше слово доставит мне желаемое. Я бы хотел получить местечко почетное и такое, где бы представлялось много выгод, которые я обратил бы в пользу казны, будучи человеком достаточным и бескорыстным, как вы можете усмотреть из поступка моего с покровительствуемым вами Выжигиным. За сим честь имею и проч.

Еремей Грабилин".

- Плут! - сказал я.

- И вместе с тем глупец, - возразил Петр Петрович, - только одни глупцы могут полагать, что они в состоянии всех обманывать и скрываться от взоров умного человека. Если б они были умны, то удостоверились бы, что собственная польза каждого повелевает быть честным. У плутов есть смышленость, род инстинкта для обманов, как у хищных зверей; но нет ума. Плут всегда сам открывается. Не то ли случилось с Грабилиным?

Когда я рассказал Олиньке о содержании письма и отдал ей билеты, она сказала мне:

- Я не знаю, должна ли возвратить деньги бабушке, хотя это собственность моей матушки; но мне хотелось бы, чтоб я вовсе ничего не имела и была б всем обязана тебе одному. Возьми эти деньги и делай с ними, что хочешь: они мне не нужны, когда ты их имеешь.

Я уже два месяца был счастлив и все еще не мог собраться выехать с визитами. Олинька решительно отказалась от всякого знакомства.

- Воля твоя, милый друг! - сказала она. - Но мне кажется странным этот обычай молодых супругов разъезжать на третий день после свадьбы с визитами, искать знакомств, как запаса от предстоящей скуки, показывать на гульбищах новый экипаж, а в обществах бриллианты и шали, как будто бы это было принадлежность супружеского счастья. Подождем: знакомства составятся сами собою, случайно, по взаимному выбору, а я теперь довольна беседою с тобою, с матушкою и благодетельницею моею, Анетой.

Петр Петрович так привык быть с нами, что ежедневно обедал у нас и проводил большую часть вечера. Мы любили и уважали его, как отца. Однажды он привел с собою незнакомого нам, пожилого человека, здорового и румяного, в физиономии которого выражалась веселость и добродушие. Незнакомец, увидев меня, остановился, хотел улыбнуться по своему обыкновению, но вдруг прижал меня к сердцу и залился слезами, воскликнув:

- Какое сходство! это он, точно он! - Потом, успокоившись, он примолвил: - Я друг отца твоего, школьный его товарищ и даже дальний родственник. Ты, может быть, слыхал о графе Безпечине?..

- Это вы, душеприкащик моего отца!

- Которому, однако ж, не удалось исполнить его желания и осталось только радоваться, что само Провидение тебя защитило.

Граф хотел видеть мою жену и матушку, просидел с нами до поздней ночи, был весел, любезен и без дальних околичностей объявил, чтоб я почитал его вторым отцом и что он каждый день будет видеться с нами.

Граф был человек отменно добрый, образованный, но, привыкнув от детства, чтоб другие трудились для него и вместо его, он проводил время в чтении, в приятных беседах и в путешествиях и не любил заниматься делами, хотя принужден был служить, отчасти по причине расстройства своего состояния. Родство, связи, долговременная служба, прямодушие и честность графа и, наконец, невольно приобретенная опытность в делах очистили ему путь к важному месту, которое он приехал занять. Однажды, вечером, за чайным столиком, он сказал:

- Выжигин! я пришел к тебе с тем, чтобы предложить место правителя моей канцелярии.

- Помилуйте, граф! я вовсе неопытен в делах и могу быть более вредным, нежели полезным. Будучи беден, я искал места из куска хлеба; но теперь я не возьмусь за то, чего не понимаю. Когда б надобно было командовать эскадроном, и я был бы холост, тогда решился бы в одну минуту. Но дела так мне чужды, как китайская грамота.

- Пустое, друг, - возразил граф, - дельцов я найду более, нежели мне нужно. Но мне надобен честный человек, в котором я был бы уверен, что он не обманет меня и не позволит подкупить себя.

- А если этого честного человека будут обманывать? - спросил я.

- Он должен быть также умный и прилежный: тогда скоро приучится к ходу дел.

Я хотел возражать и отказываться, но Петр Петрович убедил меня, сказав, что в общем балансе чиновников необходимо нужны честные и бескорыстные люди, для равновесия с дельцами. Я согласился.

По странному стечению обстоятельств, я занял место брата московского квартального надзирателя, Архипа Архипыча, и поселился в квартире Пантелеймона Архипыча, в которой он не мог дать пристанища своему бедному брату. Пантелеймон Архипыч отставлен был от службы и отдан под суд, разумеется, за напраслину, как он говорил. Но как он имел жену и детей, то не сомневался оправдаться, возбуждая сострадание к семейному человеку. Он нашел сильного покровителя в особе Чувашина.

Пантелеймон Архипыч так распорядился в казенном доме, что двадцать с лишком комнат занимал сам, около тридцати были отданы любимым его чиновникам, а канцелярия помещалась только в четырех малых комнатах. На лошадях, назначенных для рассылок, ездил он сам; сторожа служили ему, а курьеры перевозили вещи из модных магазинов и развозили письма его дочерей и жены по городу и приглашения на балы. Чиновники, не имея места для работы, толпились возле окон и проводили время в чтении газет и в пустых разговорах, и только интересные дела обрабатывались по приказанию Пантелеймона Архипыча. Три части чиновников служили только для того, чтоб получать награды по связям их родных с начальником, а четвертая часть работала за всех, из куска насущного хлеба, и в надежде будущих благ. Дел нерешенных было такое множество, что страшно было заглянуть в шкафы. Разумеется, что все надлежало переменить и устроить по новому порядку. Сперва я думал посоветоваться с кем-нибудь, как взяться за это дело, но наконец решился начать своим умом и стал переделывать все напротив, как было прежде. Я назначил для канцелярии двадцать комнат, для себя взял шесть, а остальные отдал чиновникам, оставив их такое только число, какое необходимо нужно было для исправления канцелярской работы. Всех искателей наград я удалил, посоветовав им искать почестей на поле брани, если они не имеют охоты к перу; но объявил притом, что прежде не выдам аттестата, пока они не кончат нерешенных дел.

В нашей канцелярии был один чиновник, Софрон Софронович Законенко, слывший большим дельцом, которого хотя не любил мой предместник, но держал при себе по нужде. Я призвал его однажды к себе, обласкал и просил растолковать мне ход дел канцелярских и научить средствам скоро обработывать огромные дела, которые кипами привозили в канцелярию. Вот что мне сказал Г.

Законенко:

- Только в присутственных местах, где составляются решения по тяжебным делам, с формулою по указу и прочее, секретарь обязан просматривать целое дело для извлечения записки и приготовления решения. Взглянув на огромную кипу, состоящую из нескольких тысяч листов, покажется всякому, будто надобно иметь премудрость Соломонову и силу Самсонову, чтоб выпутаться из этой письменной топи. Но во всем нужна сноровка. Стоит только прочесть первые прошения тяжущихся сторон, по которым началась тяжба; потом первое следствие или решение присутственного места, далее апелляционную жалобу, решение второй инстанции, поверить ссылки на законы - и вы дома. Все прочее лишнее и одна болтовня. По последнему решению вы заключите, что должно оставить во всей силе, что уничтожить, что прибавить, и резолюция ваша готова. В канцеляриях же, которые не имеют права решать, а только обязаны пересматривать дела и просьбы для представления на заключение начальнику, который, в свою очередь, отсылает их в другое место для решения или пропускает решения к исполнению, в этих канцеляриях совсем другой порядок.

Здесь все уменье в том, чтоб искусно переполоскать бумагу, то есть, чтоб бумага, перешед чрез несколько столов, вышла из канцелярии в другом виде, но в том же самом существе, как и вошла. На это надобны только сметка и привычка, чтоб рапорт переделать в отношение или сообщение и, включив те же обстоятельства дела, передать в другое место. Для этого не нужно даже беспокоить его сиятельство, который, как вы знать изволите, не очень любит заниматься бумагами. Что же касается до дел, на которых графу должно надписывать свои заключения, то в этом случае надобно поступать весьма осторожно. Его сиятельство человек совестный и не захочет подписывать бумаг, которых не читал, и заключать о деле, которого вовсе не знает: он станет откладывать, дел накопится, а из этого разнесется дурная слава о графе, об вас и о целой канцелярии. Деятельность же и исправность наша измеряется числом нумеров исходящих бумаг. Итак, есть средство успокоить совесть графа и дать быстрый ход делам составлением форм для заключений, которые ни помогут, ни повредят делу, какого бы то ни было рода. Вот, например, некоторые из этих всеобщих решений: Сделать справку и доложить в свое время; поступить по существующему порядку; препроводить в надлежащее место для пояснения всех обстоятельств и после того доложить; представить высшему начальству на благоусмотрение; дать надлежащий ход; обратить в надлежащее место для заключения по законам и выставления на вид всех обстоятельств дела; потребовать мнения от места, где производилось дело, и препроводить куда следует; принять к сведению и т. п. На частные жалобы отвечать еще легче; например: просить по порядку, буде имеет право; приобщить к делу;

препроводить куда следует; ожидать окончания дела; справившись, доложить;

испросить мнения местного начальства; подтвердить прежнее заключение; а лучше всего: по неимению уважительных причин, отказать, отказать, отказать

- это и коротко и ясно!

При множестве дел, я невольно должен был прибегнуть к средствам, которым научил меня Софрон Софронович Законенко. Дела летели, нумера сходили тысячами, и я вскоре прослыл самым исправным и деятельным человеком. Правда, что некоторые важнейшие дела я обработывал, то есть давал надежным чиновникам для прочтения и составления краткой выписки с заключением, основанным на существе дела и на законах; а чтоб при выборе дела соблюдать порядок, я списывал нумера на особых билетах и велел жене выбирать, как в лотерее. Какой нумер выдергивался, такое дело поступало в ход, и это придавало мне вид беспристрастия. Между тем другие бумаги докладывались по очереди, с заключениями по методе Софрона Софроновича. Граф Безпечин был чрезвычайно доволен мною и благодарил за то, что я поправил невыгодное об нем мнение. Из ленивого он вдруг прослыл деятельным. Чтоб более утвердить это мнение в публике, он назначил один день приемный в неделе, а в другие дни никого не принимал по утрам. Швейцар говорил всегда одно и то же: занят, а граф, запершись в кабинете, лежал на софе и читал газеты и новые романы.

Вечером он приходил к моей жене пить чай и в это время подписывал бумаги. Он верил мне совершенно, потому что я никогда его не обманывал. Если мы с ним не делали много добра, то по крайней мере не делали зла с умыслу и защищали правых, как могли, когда доискивались правды случайно или по чьему-либо внушению. Петр Петрович помогал нам весьма много, сообщая краткие записки о правых и неправых делах, поступающих к нам на рассмотрение; мы буквально следовали его мнению и никогда не ошибались.

Бог дал мне сына, к увеличению нашего семейного счастья, и граф Безпечин еще более привязался к нашему семейству, беспрестанно нянчил дитя на руках и, посматривая с умилением на Олиньку, сожалел, что он остался холост. Злые языки хотели представить дружбу графа в другом виде, и даже многие, не довольные мною, верили, что граф - любовник моей жены; но те, которые знали графа ближе, были уверены в несправедливости этих заключений, а я так был спокоен на этот счет, что даже сам смеялся и шутил перед графом и Олинькою.

Петр Петрович, пользуясь властию, делал добро, вызвал всех честных людей, которых он знал прежде, и между прочим доброму Штыкову доставил место губернатора, а купцу Сидору Ермолаевичу - звание коммерции советника. Я последовал примеру Петра Петровича и также извлек из несчастного положения много добрых людей, и в числе других честному квартальному надзирателю, Архипу Архипычу, дал место частного пристава в Петербурге, что составляло единственную цель его желаний.

Все знали, что я один управляю делами и что граф Безпечин имеет ко мне неограниченную доверенность, итак, невзирая на старание наше с женою отклонить от себя знакомства, множество искателей с своими семействами втерлись насильно к нам в дом, чтоб при случае похлопотать о дельце или при представлениях к наградам замолвить словечко за роденьку. Кроме того, появилось множество родни, о которой я прежде вовсе не слыхал. Родственники жены моей по отцу и матери до четвертого поколения, родственники моего отца, а в том числе и Ничтожины, составили заговор противу моего спокойствия, и напали на меня родственным ополчением - в 358 человек, и, называя меня

любезным дядюшкою, требовали мест, чинов, орденов и несправедливых решений по делам, в их пользу. К этому числу родственников присоединилась родня моей матушки, трое двоюродных моих братьев, дети дяди моего Алексея Петровича, который по смерти моего деда переписался в купцы в Витебск и нажил порядочное состояние. Детям его казалось стыдно оставаться в купеческом звании, когда двоюродный брат их в силе и значении. Шамбелян Крючкотворский состряпал им какое-то свидетельство о шляхетстве, и они также требовали от меня мест и чинов. Кроме того, все те московские дамы, которые помогали мне и принимали благосклонно в своем доме, высылали под моим адресом целые дюжины своих внуков и племянников, чтоб я открывал им путь к почестям и хлопотал о камер-юнкерстве. Меня мучили, терзали и заваливали просьбами и объяснениями, дома, в канцелярии, в гостях, в театре и на гульбищах. Даже зимою я должен был выезжать за город, чтоб прогуляться спокойно пешком, по большой дороге, не смея показаться на улицах. Три года провел я в таком мучительном положении; наконец, не имея времени ни заниматься делом, ни наслаждаться семейным счастьем, отправился в отпуск в Москву, на 28 дней, и оттуда подал просьбу об отставке, при убедительных письмах к графу Безпечину и Петру Петровичу, чтоб они сжалились надо мною и избавили меня от несносного для меня ига. Ожидая в Москве решения моей участи, я узнал от одного из моих знакомых, возвратившегося из чужих краев, что бедная Груня кончила свое шумное поприще в гошпитале Св. Лазаря, в Париже. Я искренно оплакал ее кончину. Несчастная! с ее умом и красотою она была бы украшением своего пола, если б в юности позаботились об образовании ее сердца. Здесь же узнал я, что Скотинко сошел с ума, а детки его промотали неправедно нажитое имение и находятся в нищете. Савва Саввич спился с кругу и сгорел во время пожара, бывшего в питейном доме. Зарезин умер от побоев; другие игроки пропали без вести, а Удавич в это время разделывался с Уголовною палатою.

Как кто постелет, так и выспится!

После долгой переписки мне наконец прислали отставку. В это время узнал я от Миловидина, с которым находился всегда в сношениях, что в версте от него, на берегу моря, продается небольшое, но прекрасное имение, в живописном местоположении, с большим садом и виноградником. Я тотчас послал деньги, чтоб купить его на имя моей жены, и немедленно отправился к Миловидину с моим семейством и с матушкою. Миловидин и Петронелла приняли нас, как родных, и я решился навсегда поселиться на южном берегу Тавриды.

Вот уже десять лет, как я живу счастливо в кругу моего семейства, в объятиях любви и дружбы. У меня три сына и одна дочь; у Миловидина только один сын. Мы сами занимаемся первоначальным воспитанием детей, услаждаем время приятною беседою, музыкою, чтением; прогуливаемся, обрабатываем наши поля. Веселы, спокойны оттого, что ничего не ищем и делаем столько добра, сколько можем. Матушка моя проводит время с дядею Миловидина, гадает с ним на картах и играет в тентере. Петров нянчит детей и делает им игрушки;

мальчикам рассказывает о сражениях и учит их маршировать.

Испытав многое в жизни, быв слугою и господином, подчиненным и начальником, киргизским наездником и русским воином, ленивцем и дельцом, мотом, игроком по слабости, а не по страсти, испытав людей в счастии и несчастии, - я удалился от света, но не погасил в сердце моем любви к человечеству. Я уверился, что люди более слабы, нежели злы, и что на одного дурного человека, верно, можно найти пятьдесят добрых, которые от того только неприметны в толпе, что один злой человек делает более шуму в свете, нежели сто добрых. Радуюсь, что я русский, ибо невзирая на наши странности и причуды, неразлучные с человечеством, как недуги телесные, нет в мире народа смышленее, добрее, благодарнее нашего. Ни в одном иностранном государстве нельзя так безопасно путешествовать, как в малонаселенной, лесной или степной нашей России; нигде так охотно не помогут несчастному, как в нашем отечестве, которое по справедливости почитается образцом веротерпимости, гостеприимства и спокойствия.

Дядя Миловидина в глубокой старости, едва разбирая буквы в Брюсовом календаре и Зерцале Великого Алберта, предсказывает: что скоро, весьма скоро благодетельное просвещение озарит все концы России и разольет свои дары на все сословия; что русские вельможи и дамы станут говорить по-русски, читать русские книги и смеяться над приверженностью своих отцов к чужеземному; что литература наша возвысится до той степени, на какой находится английская, французская и немецкая; что молодые люди станут учиться для того, чтоб быть полезными отечеству службою, а не для получения аттестатов к штаб-офицерскому чину; что купцы, просвещаясь более и более, не станут переходить в дворянство, но составят почтенное значащее сословие; что на основании, водворенном просвещением, возникнет правосудие повсюду, от нижней до верхней инстанции, и наступит черный год для всех взяточников и злоупотребителей. Сии-то предсказания заставили меня приняться за перо, вопреки советам Петра Петровича, и описать мои приключения, чтоб сохранить в предании таких героев, каковы Скотинко, Савва Саввич и подобные им, которых существованию не станут со временем верить, как ныне не верят в существование Недоросля Митрофанушки. Если рукопись моя со временем сделается известною, то каждый, прочитав ее внимательно, удостоверится, что все зло в мире происходит от недостатка нравственного образования, а все доброе от истинного просвещения. Критики простят мне недостатки ради благой цели, удостоверясь, что дурное выставлено мною на вид для того только, чтоб придать более блеска хорошему.

Фаддей Булгарин - Иван Иванович Выжигин - 08 часть, читать текст

См. также Булгарин Фаддей - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Литературные призраки
Прямой талант в других я вечно уважал И лишь нелепостей был искренний ...

Мазепа - 01 часть
Исторический роман ЧАСТЬ ПЕРВАЯ Возьмем же истины зерцало, Посмотрим в...