Фаддей Булгарин
«Иван Иванович Выжигин - 06 часть»

"Иван Иванович Выжигин - 06 часть"

ГЛАВА XXIV

КАРТИНА БОЛЬШОГО СВЕТА.

ВСТРЕЧА С МИЛЫМ ВРАГОМ.

О, СЛАБОСТЬ ЧЕЛОВЕЧЕСКАЯ!

Что б вы сказали, читатели мои, если б вам указали на четырех мужчин и четырех женщин, которые бы съезжались всякий день затем только, чтоб вместе утолять голод и жажду, разговаривать о домашних мышах и о дыме, выходящем из труб, играть в бирюльки и потом от скуки прыгать на одной ноге, кивать пальцем и делать друг другу за спиною гримасы? Вы бы сказали, что это сумасшедшие. Не судите так строго: обратите внимание на то, чем занимаются всю жизнь люди в так называемых обществах большого света. Послушайте, о чем они говорят; взгляните, что они делают! Приведите все их слова и дела в один итог, и вы удостоверитесь, что этот итог будет равен тому, который извлечется из занятий четырех пар, поставленных мною для примера, которых вы чуть-чуть не назвали сумасшедшими!

Первая обязанность света визиты; а что значат визиты? Скажите: не странно ли ездить, бегать, торопиться, чтоб показать себя на одну минуту в одном месте, не сказать ничего или сказать пошлую глупость; после того раскланяться и бежать в другое место, в третье, в четвертое и так далее.

Время потеряно, в голову ничего не прибыло, в сердце пустота, в теле усталость, из кармана улетело несколько рублей, которыми можно было бы накормить бедное семейство. Между тем визиты важное занятие, и светский человек не знает другой обязанности, другого дела утром, как, посвятив несколько часов своим ногтям, зубам и волосам (и подписке векселей), скакать из одного конца города в другой с визитами! Другое важное дело - обед.

Конечно, это дело важное в буквальном смысле, потому, что без пищи нельзя жить, а следовательно, и думать. Но в большом свете люди только и думают о том, как и где поесть. Великое счастье попасть за тот стол, где индейки, куры и рябчики будут пожираемы людьми важными, то есть людьми, которые не только сами могут иметь за своим столом много индеек, кур и рябчиков, но даже в состоянии доставить другому человеку такое блаженство, что он также может иметь много индеек, кур и рябчиков. Рассуждайте, как угодно, а это сущая правда. Чего люди ищут? Мест, чинов, милостей. К чему же ведет все это? К тому, что со всем этим человек будет более значить, то есть лучше жить. А что значит лучше жить? Иметь более комнат и быть в состоянии кормить других. Вот и выходит на мое, что люди бьются из того только, чтоб иметь более индеек, кур и рябчиков, с принадлежностями. Вы станете говорить о Камиллах, Цинцинатах, Фабрициях. Древняя история, древние сказки! Теперь этих господ почли бы сумасшедшими. Другие времена - другие нравы, и если б теперь какой-нибудь главнокомандующий, подобно Цинцинату, взялся за плуг или, подобно Велисарию, пошел по миру, то земская полиция взяла бы обоих под стражу (и поделом) за нарушение общественного порядка и за бродяжничество.

Наш век - век обедов, хотя ничего нет забавнее, как то, что люди из вещи, самой простой и грубой, общей нам со всеми животными, то есть из потребности

есть, сделали какое-то торжественное представление и собираются в параде, при звуке музыки, при блеске серебра и золота - набивать себе желудок!

Призвать кого участвовать в этой великолепной операции - значит оказать ему

честь. Уж воля ваша, а волки в этом случае гораздо умнее нас. Они собираются, когда идет дело о добыче или о продолжении благородного волчьего племени, а едят вместе тогда только, когда вместе достали добычу. Мне кажется, что было бы гораздо лучше, если б вошло в обычай созывать гостей не

есть вместе, а спать вместе. Сон есть также в числе первых потребностей человека, как и еда: следовательно, обижаться нечем. Сон даже благороднее, ибо говорят, что человек может пробыть девять суток без еды, а более трех суток не в силах пробыть без сна. Выгоды же от этого обычая, если б он ввелся, были бы неисчислимы. Во-первых, это угощение было бы дешевле;

во-вторых, во сне говорили бы менее глупостей, нежели наяву, особенно за обедом, при вине; в-третьих, человек не утомлялся бы столько и не портил здоровья на званом сне, как на званом обеде; наконец, мы не видали бы низости хозяина, который истрачивается или разоряет бедных торговцев для того только, чтоб оказать честь нужному человеку - услаждением его поднебенья и расстройством его желудка. После обеда опять важное дело -

карты. Вообразите себе, что существа, созданные по образу и не подобию Божию, садятся за столики, покрытые зеленым сукном, берут в руки лоскутки лощеной бумаги, расписанные уродливыми фигурами, вопреки всем правилам живописи, и забавляются тем, кто насчитывает более очков или кто угадает, какой лоскут упадет на какую сторону. Угадчикам, или счастливцам, или просто плутам, которые умеют пользоваться этою забавою, платят деньги, которые или взяты с крестьянина, добывающего копейку в поте лица своего, или добыты продажею совести, или получены в наследие и приданое, или принадлежат заимодавцам. Наконец наступает вечер: опять важное дело! Надобно прыгать в такт под музыку. Правда, и овцы прыгают, но тогда только, когда довольны. А люди в свете прыгают, как обезьяны на канате, иногда со слезами на глазах.

Это обязанность, долг! Хозяин хочет, чтоб завтра говорили, что у него был бал. И так гости, которым подагра не подкосила ног, излишний аппетит не раздул тела, и старость не отягчила членов, должны прыгать, должны прыжками платить за честь приглашения и приобретать прыжками право быть зваными в другие дома. Наконец, важное дело - ужин: второй том обеда и необходимость спать несколько часов, чтоб проснуться с тяжелою головой, белым языком и усталостью во всех членах. На другой день опять то же, на третий, четвертый то же, и так проходит молодость, жизнь: дряхлое тело разрушается, душа отлетает, не оставив на земле никакого следу своего существования; имя остается некоторое время в маклерских книгах и в счетах мастеровых и наконец погибает в пучине забвения, а между тем тысячи других подобных созданий стремятся тем же путем ничтожества и так же исчезают с лица земли, как устрицы. Спрашиваю: не полезнее ли жизнь барана из рода мериносов, который во время своего существования на земле одел и обогатил своею шерстью многих людей и никого не обговаривал, ни на кого не клеветал, не интриговал, чтоб занять место, к которому он не способен; не лишал легковерных чести и имущества и не гордился пред баранами простой породы тем, что он родился мериносом?

В большом свете вы найдете не только взрослых людей, но даже детей, которые говорят на многих языках. Вся разница в том, что одни говорят складнее, нежели другие. Но о чем говорят? Мне, право, стыдно повторять. В кругу семейном, между особами обоего пола, связанными взаимными выгодами

(что называется дружбою), в сердечных излияниях, любимое занятие есть злословие, процветающее в свете под именем откровенности и остроумных наблюдений. Подслушайте разговоры малых кружков; вот их эссенция: такая-то не умеет одеваться; та кокетка, иная злая, вот эта дура, та мотовка, другая пронырлива, тот несносен, другой смешон, неловок, тот просто глуп, этот занят собою, тот в милости не по заслугам, а этот в немилости поделом. Там было скучно, а там очень весело, невзирая, что хозяева несносны. Завтра должно надеяться, что будет весело там-то, а очень скучно вот там. Но зато там будут важные особы! В больших собраниях о чем говорят? Сегодня холоднее вчерашнего. Тот получил место, этот орден; тот лишился места, тот приехал, а тот отъезжает. В модных магазинах показались новые вещи; такая-то швея хорошо одевает, а такой-то парикмахер прекрасно причесывает. Важная дама нездорова; девица такая-то выходит замуж; такая-то пожалована во фрейлины, у такой-то родился сын, а у той умерла дочь, и прочее, и прочее, и прочее, сему подобное!

Боже мой, на то ли дан человеку дар слова, на то ли он отличен от всех тварей душою бессмертною, умом созерцательным и творческим, чтоб оглашать воздух пустыми звуками, подобно воронам и сорокам? Мысль и чувство улетают из общества большого света, как улетают соловей и жаворонок из бесплодной песчаной степи. Тяжелый ворон несется к бездушному трупу: это его пища.

Соловей прячется в кустах, жаворонок носится под небесами!

Целый век, от детства до старости, быть рабом так называемых светских приличий, машиною для поклонов и движения челюстями; говорить и ничего не думать, думать и ничего не говорить, слушать глупости и отвечать дурачествами, быть в беспрестанном движении и не выходить из круга бессмыслицы: и это называется жить! Ах, добрый мой Арсалан-султан, ты прав, совершенно прав! Да здравствует киргизская степь! Там, по крайней мере, есть какая-нибудь цель - здесь вовсе никакой.

Вот что я написал в своей записной книжке, по прошествии двух лет от вступления моего в свет. Если б я хотел описывать эти два года, то мог бы написать пятьдесят томов глупостей, столь похожих одна на другую в разных видах, как две щеголихи: парижская и русская. Но и без меня написано уже много глупостей, и я не хочу томить себя над сочинением истории единообразия. В два года, вместо того чтоб сделаться умнее, я чуть не лишился последнего умишка, от неупотребления его. Следуя буквально наставлениям Маловидина, я достал себе место покровительствами, получил три чина, хотя до сих пор не знаю, где находилась та канцелярия, к которой я был причислен, и как она называлась: помню только, что говорено было что-то о строениях. В эти два года я успел сделаться поверенным старух, любимцем стариков, нажил много приятелей между молодыми людьми, а между молодыми дамами имел много приятельниц, которые находили меня любезным, милым, добрым и услужливым, Но душа моя создана для деятельности, для сильных ощущений, а светская жизнь есть не поприще для деятельности, а только беспокойный сон.

Матушка моя продолжала вести свою богомольную жизнь. Миловидин, получив от какого-то совестного человека десять тысяч рублей, выигранных им на вексель, когда он жил еще с женою в Москве, пустился на поиски за своею любезною Петронеллою, проведав, что она живет скрытно где-то в Польше. Я остался один в Москве и очень соскучился. Сердце мое чего-то жаждало; я искал наслаждений и не находил. Многие женщины мне улыбались; многие девицы выбирали меня в котильоне и в играх (petit jeux), задевали мое маленькое самолюбие знаками предпочтения. Но я не хотел ни быть рабом женских скоропреходящих прихотей, ни обманывать женитьбою. Красавец Выжигин мог нравиться женщинам, и не будучи дворянином и без полуторы тысячи душ, но при женитьбе с девицею хорошей фамилии надлежало бы объясниться обстоятельнее. Я был столько благоразумен, что не помышлял ни о любви, ни о браке. Но это благоразумие было следствием сердечной холодности, а не соображений. Чтоб взорвать в сердце моем мину страстей, недоставало только искры. Чрез ледяную оболочку большого света ничто не проходит, кроме холодных паров расчета.

Некоторые, по простоте своей, почитают пламенем отражение лучей на этой ледяной глыбе. Обман! обман! Там нет теплоты, а один только блеск.

Находясь в беспрерывном рассеянии в большом свете, я искал еще рассеяния! Но у нас, для светского человека, нет средины между скукою и развратом. Науки, искусства, художества только распускаются, а много, когда цветут в большом свете и никогда не приносят плодов зрелых, могущих питать душу, дремлющую в бездействии. Кроме того, искусства, науки и художества в Москве составляют занятие особого класса и в общества большого света доходят только по слуху. Одно общественное наслаждение - театр. Я был пламенным любителем театра, ибо, не имея времени сам читать наедине, я рад был случаю, что актеры читали передо мною публично. Я угождал в одно время и вкусу своему, и обязанностям общества.

Однажды объявили в газетах, что новоприбывшая в Москву актриса из провинциальной труппы будет дебютировать на московском театре в роли кокетки. Кузина Миловидина, моя искренняя приятельница, просила меня взять ложу.

- Мне так скучно смотреть в свете на наших смиренниц, - сказала она, -

что хочется посмотреть на кокетку.

Я хотел было сказать, что ей только стоит взглянуть в зеркало, но удержался и пошел в контору взять билет. Мы поехали вместе в театр.

Поднимается занавес: нет новой актрисы, и мы с кузиною Анетой изощряем наше остроумие в насмешках над несчастными артистами, которые, как говорится, лезли из кожи, чтоб нам нравиться. Я был в самом веселом расположении духа.

Вдруг появляется новая актриса; партер хлопает для ободрения ее; она приседает, кланяется, подходит к оркестру, начинает говорить, но я ничего не вижу и не слышу.

- Что с вами сделалось? - говорит кузина Анета, которая хотела мне сказать какое-то замечание насчет одежды новой актрисы. - Ради Бога, что с вами сделалось! Вы бледны, вы трепещете, вам дурно!..

- Дурно, очень дурно! - сказал я вполголоса и выбежал из ложи. В новой актрисе я узнал - Груню!

Был ли я влюблен в Груню - не знаю. Я был очень молод, когда подружился с нею, и душа моя тогда не была способна к сильным ощущениям. Страсти могли только тлеть, но не пылать в моем сердце. Красота Груни сделала тогда сильное впечатление в моем воображении, а не в сердце. Прежде и после моей несчастной поездки в Оренбург я находил много женщин прекраснее Груни; но как скоро я пришел в тот возраст, когда страсти начинают действовать, то, невзирая на измену Груни, на зло, причиненное мне ее коварством, я уверился, что трудно найти женщину милее Груни. Взгляд ее и звук ее голоса производили во мне всегда такое действие, которого я никак не могу растолковать. Кажется, если б мне завязали глаза, то между миллионом голосов я узнал бы ее голос. Он прямо доходил мне до сердца, а взгляды ее имели какую-то очаровательную силу приковывать к себе мои взоры. Со времени последнего нашего свидания я старался вовсе не думать о Груне, но невольно воспоминал о ней тогда, когда любовь расставляла мне свои сети в большом свете. Там много было прекрасных, но ни одна мне не нравилась. Ах, зачем Груня не так хороша душою, как наружностью, думал я часто, и опять старался не думать об ней. И наконец, вот она опять перед моими глазами!

Отдохнув в буфете, я вышел на улицу и бродил в раздумье около театра. Я никак не мог истолковать себе, отчего мне сделалось дурно при виде Груни. Я приписывал это страху, ужасному воспоминанию той опасности, которой я подвергался в Оренбурге, по причине измены Груни, ввергшей меня в болезнь.

Но это был не страх и не ужас! Груня представлялась моему воображению не в ужасном виде, но во всем блеске очаровательной своей красоты. Как она хороша, думал я, как пополнела, как выросла! Но я никогда ее не увижу, не должен видеть. Рассуждая таким образом, я уже был в коридоре театра и невольно вошел в ложу. Я могу видеть ее в публике, думал я, чтоб извинить свою слабость. Неужели для этой легкомысленной девочки я должен отказаться от театра?

- Лучше ли вам? - спросила кузина Анета...

- Немного лучше.

- Ах, как мило играет новая актриса, - примолвила кузина. - Какая ловкость, какой благородный тон! как она постигает роль! Кроме того, она очень приятно поет и весьма недурна собою. По правде сказать, это счастливое приобретение для нашего театра, и эта миловидная г-жа Приманкина вскружит голову всей московской молодежи.

Я молчал и взглянул на афишу, чтоб прочесть имя, принятое Грунею.

Пропустив два акта, я увидел Груню в третьем. Она играла превосходно и превзошла все ожидания любителей драматургии. Рукоплесканиям не было конца.

По окончании пьесы ее вызвали на сцену. В продолжение игры Груниной я был весь как в огне. Я следовал душою за каждым ее словом, за каждым ее движением; страшился за нее, трепетал и чуть не плакал от радости, когда громкие рукоплескания раздавались в зале. Мне кажется, что я бы умер на месте, если б Груня не имела полного успеха!

Проводив мою даму до кареты, я отказался от удовольствия сопутствовать ей домой и остаться у нее на вечере. Машинально пошел я к подъезду актеров.

Я намеревался, закутавшись в плащ, взглянуть на Груню вблизи. Выходит Груня, но я позабыл закрыться.

- Выжигин! - воскликнула она.

- Груня! - сказал я - и не мог ничего более промолвить.

Она посмотрела на меня пристально, потом смело взяла за руку и потащила с собою. Подали ее карету; она села и велела мне сесть возле себя. Я повиновался. Карета покатилась по мостовой, и я все молчал, не смея поднять глаз и страшась объяснений, могущих оскорбить Груню. Она сама вывела меня из этого неприятного положения.

- Ваня, милый друг мой Ваня! ты имеешь право на меня сердиться. Я виновата, но не столько, как ты думаешь. Я была слишком молода, неопытна, не имела собственной воли, должна была повиноваться матери. Ты все узнаешь, и сердце говорит мне, что ты простишь меня, что ты будешь любить меня по-прежнему, любить так, как я люблю тебя. Скажи, Ваня, каково я играла сегодня?

Я поцеловал руку Груни, вздохнул тяжело и сказал:

- Ты играла прекрасно, бесподобно; но я не удивляюсь этому. Природа создала тебя актрисою. Игрою своей ты увлекла меня на край гибели и теперь хочешь лишить счастья, спокойствия. Груня, ты слишком прелестна, я боюсь тебя! Позволь мне выйти из кареты и прости навеки!

Последние слова я выговорил таким жалким образом, что даже Груня тронулась. Я почти задыхался от усилия удержать слезы: мне было горько.

- Ты боишься меня, Ваня; ты хочешь бежать от меня и находишь меня прелестною? Ваня, ты наводишь на меня грусть и вместе с тем доставляешь величайшее блаженство. Верь мне, друг мой, что я истинно люблю тебя и никогда любить не переставала. Во все время нашей разлуки ты не выходил у меня из сердца и из памяти. Если я была виновата пред тобою, то загладила вину мою чистосердечным раскаянием и страданиями. Ваня! люби меня - или я умру с отчаянья. - При сих словах Груня заплакала.

Я был в восторге и не помню, что я насказал ей: мне было так хорошо, я был так счастлив! Когда карета остановилась у крыльца, мы были в большей дружбе, нежели пред поездкою в Оренбург. Весело взбежали мы на лестницу, держась за руки, и, вошедши в комнату, обнялись, как старые друзья, которые никогда не ссорились. Стол был накрыт. Груня велела поставить другой прибор, подать лучшего вина и, взяв меня за руку, повела со свечою по всем своим комнатам.

- Посмотри, друг мой, мое маленькое хозяйство, - сказала Груня. - Ведь ты должен быть здесь хозяином. Вот моя гостиная. Она не велика, но я не намерена принимать много гостей. Это моя уборная. Вот столовая; здесь кабинет, или учебная комната. Вот здесь спальня. Не правда ли, что спальня убрана со вкусом?

- Все твои комнаты, милая Груня, убраны со вкусом, весьма пристойно, хотя без великолепия: по этому я должен судить, что ты получаешь порядочное жалованье.

- Какие у нас жалованья, друг мой! - отвечала Груня. - Вся надежда моя на бенефис. Я привезла с собой тысячи две рублей и уже все почти истратила на необходимые вещи, да сверх того не доплатила трех тысяч рублей за мебели.

Бог милостив, как-нибудь да разделаемся, а между тем согласись, милый друг, что молодой женщине, актрисе, с моим маленьким дарованием и довольно приятною наружностию, нельзя же жить, как какой-нибудь плясунье на канате?

Но пора ужинать.

Поужинав с Грунею, я остался далеко за полночь и все еще не имел времени расспросить, что довело ее до актерства. Она десять раз начинала рассказывать, и десять раз я перебивал ее, чтоб говорить о любви! На первый случай я узнал только, что она лишилась матери и состояния. На другой день она пригласила меня к себе обедать и обещала рассказать свою историю.

Надлежало расстаться. Я поехал домой влюбленный до сумасшествия, беспрестанно повторяя:

- Груня, милая Груня, она любит меня; нет сомнения, что она не виновна в измене.

Утром я раздумал, что Груня должна находиться в неприятных обстоятельствах, не имея денег и будучи в долгу. Я послал ей с Петровым пять тысяч рублей.

Невзирая на то что я жил порядочно, имел экипаж, одевался всегда по последней моде, потчевал приятелей, делал небольшие подарки дамам в именины и покупал всем балованным детям конфеты и игрушки, чтоб понравиться маленьким; брал на наличные деньги билеты на лотереи (которые никогда не разыгрывались) и платил старухам карточные долги, не получая с них ни копейки; невзирая на все эти расходы, я не тронул моего капитала. Многим покажется это удивительным, особенно когда я скажу им при этом случае, что я не употреблял никаких необыкновенных средств к приобретению денег. Но если кому счастье станет служить, то деньги сами катятся в карман со всех сторон;

а если, напротив того, оно начнет изменять, тогда ни сундуки, ни запоры не удержат копейки, и деньги сами откатываются и пролезают сквозь пальцы. Я играл честно в коммерческие игры, но играл искусно, хладнокровно, внимательно; садился играть на большие деньги и почти всегда выигрывал. Не имея никакого понятия об игорном плутовстве, я одним счастьем разрушал все заговоры, составляемые против меня игроками. Когда играли в банк, я внезапно ставил несколько карт в средине талии: выигрывал, брал деньги и уезжал домой. Проиграв, я не продолжал игры и никогда не отыгрывался. Я поступал таким образом по совету Миловидина, который умел прекрасно советовать, но весьма дурно сам исполнял свои мудрые правила, потому что он советовал хладнокровно, а действовал всегда с пылкостью, увлекаясь страстями. Не будучи привязан ни к игре, ни к деньгам, я играл, как говорится, расчетисто, и как счастье мне благоприятствовало, то я, не будучи игроком, жил игрою. В два года я выиграл около двадцати пяти тысяч рублей наличными деньгами, а в долгу у меня было по крайней мере столько же. Но как я послал Груне все мои наличные деньги, оставив себе только несколько сот рублей на мелкие расходы, то теперь надлежало приняться за капитал на случай каких непредвидимых издержек. Правда, мне очень не хотелось этого, но когда я посылал деньги Груне, то думал о Груне, а не о деньгах. Она подарила сто рублей Петрову, который был в восхищении от доброй красавицы, так он назвал Груню с первого знакомства. Меня поблагодарила она таким нежным письмом, что я, читая его, готов был в ту минуту отдать ей последнюю мою копейку. Если кто мне скажет, что он, будучи влюблен, помышлял о деньгах, то я в ответ скажу, что он не любил, а рассчитывался. Любовь есть болезнь: лихорадочное состояние тела, производящее помрачение в уме. В любви человек не рассуждает. Иначе, как бы мог умный человек убивать на поединке другого человека за то, что он более нравится красавице? Как бы мог он лишать себя, а иногда и целое свое семейство пропитания, чтоб угождать прихотям возлюбленной? Как бы мог жертвовать своим спокойствием, свободою, временем для любимого предмета? Как бы мог пренебрегать обязанностями службы, долгом к отечеству, к согражданам, из любви к женщине? Пусть говорят, что хотят; но любовь, пламенная, страстная, есть точно болезнь - и даже опасная, часто низводящая несчастного в могилу, а гораздо чаще к потере имения и доброй славы. Одно спасение в этом недуге: благоразумие, нежность чувствований и благородный образ мыслей любовницы или любовника. Но влюбленный человек слеп и глух. Он любит даже недостатки в любимом предмете и находит в них особую прелесть. Часто, весьма часто случается, что влюбленные низвергаются в пропасть, будучи вовсе безвинны, увлекаясь только характером, нимало не помышляя вредить друг другу, напротив того, взаимно себя обожая. Один или одна делает глупости, другой или другая не видит того и гибнет точно так, как во время чумы и медик гибнет от больного и здоровый от медика. Повторяю: любовь в душе, пылкой, страстной есть болезнь. Но обратимся к происшествиям.

ГЛАВА XXV

ИСТОРИЯ ГРУНИ.

ДРУЖБА С УМНОЮ АКТРИСОЮ, ИЛИ САМЫЙ ЛЕГКИЙ, САМЫЙ ВЕРНЫЙ И САМЫЙ ПРИЯТНЫЙ СПОСОБ К РАЗОРЕНИЮ

Я не преминул явиться к обеду. Груня приняла меня с распростертыми объятиями, смеялась, плакала и повторяла тысячу раз, что нет счастливее ее в мире, после того как она удостоверилась в моей любви. За столом я рассказал ей в кратких словах мои приключения в киргизской степи. После обеда мы уселись на диван, и Груня начала свое повествование:

- Отец мой, как тебе известно, оставил после смерти своей порядочное состояние; но матушка, управляя имением во время моего детства, расстроила его и наделала долгов. Ты видел жизнь нашу. У нас в доме собирались все любители и все профессоры карточной игры. Все, что только, матушка выигрывала на верную в доле с игроками, она; проигрывала им же на счастье, с прибавкою из своих собственных денег. К довершению несчастия, она влюбилась в одного молодого вертопраха, который обещал на ней жениться, взял взаймы большую сумму денег и женился - на другой. Положение наше, пред отъездом в Оренбург, было самое отчаянное: дом был заложен, капитала ни гроша и долгов вдвое более, нежели всего имения. В это время умер мой дядя, и мы поспешили в Оренбург за наследством, надеясь поправиться в делах.

Едва только я вышла из пансиона, где научилась нашей пансионной премудрости, то есть держаться прямо и болтать по-французски, матушка моя взялась довершить начатое воспитание и стала учить меня кокетству, чтоб красотою моею и любезностью привлекать в дом богатых юношей. Ты видал часто и сам, как я выбирала карты из колоды для горячего понтера и советовала ему ставить большие куши на мое счастье. Я всегда избирала для этого игроков, которые были неравнодушны к моей красоте и охотно мне повиновались.

Разумеется, что выбранная мною карта всегда проигрывала, потому что мне шептали игроки, какую карту и когда я должна ставить. Мне противна была эта роль, но я должна была повиноваться, а сверх того, принуждена делать глазки, приятно улыбаться и слушать пошлые вежливости влюбленных в меня игроков, которых я должна была питать надеждою взаимности. Клянусь честью, что я кокетничала с величайшим отвращением, пока не узнала тебя.

Мне велено было привязать тебя к дому. Это было самое приятное для меня поручение со времени выхода моего из пансиона. Я не имела нужды притворяться, потому что истинно тебя полюбила. Вспомни, что я не только не завлекала тебя в игру, но даже всегда отвращала от ней. Матушка часто бранила меня за это; но я решительно объявила ей, что, под условием не вовлекать тебя в игру, я соглашаюсь обманывать других, по ее воле. Она оставила меня на этот счет в покое.

В Оренбурге постигло нас новое несчастье. Лишь только суд намеревался отдать нам оставшееся после дяди имение, явились наследницы: полдюжины воспитанниц с духовным завещанием, написанным законным образом, при свидетелях. Имение было нажитое, то есть приобретенное самим дядею, а потому и спорить было бы бесполезно, тем более что воспитанницы были красавицы и имели сильное покровительство. Делать было нечего, и матушка снова открыла игорный дом: выписала из Москвы нескольких искусных игроков, и меня снова заставила играть роль Сирены и приманивать пловцов на очарованные утесы Сциллы и Харибды!

Дела шли весьма плохо до зимы. Мы жили почти в долг. Особенно сначала мы нуждались в деньгах. В это время приехал в Оренбург, по делам службы, адъютант одного генерала из Петербурга, ротмистр граф Ловков, молодой человек приятной наружности, сын богатых родителей, веселый нравом и чрезвычайно любезный. Он увидел меня на прогулке, влюбился, познакомился в доме и стал посещать нас ежедневно. Матушка, под угрозою проклятия, велела мне употребить все средства прельщения, чтоб привязать к себе графа Ловкова.

Эта любовная игра гораздо опаснее карточной, и весьма часто случается, что в ней теряет сторона, расставляющая сети на уловление своего противника. Граф Ловков проигрывал деньги в нашем доме, но он пользовался за это своим правом надо мною и нечувствительно поймал меня в те самые силки, которые я для него приготовила. Слушая терпеливо его изъяснения в любви, я так к ним привыкла, что мне скучно было, когда я их не слыхала, и, наконец, чтоб продолжать эту приятную забаву, и удержать графа в моей зависимости, я сама призналась ему, что он мне мил. Граф был человек светский и опытный не по летам в подобных делах. Вскоре между нами водворилась тесная дружба, фамилиярность, которой ты был свидетелем...

Ты все еще жил у меня в сердце, но, признаюсь, почтительная, робкая любовь твоя ко мне казалась мне детскою игрушкой, в сравнении с пламенною, открытою счастью графа. Когда он узнал от Вороватина, что ты приехал в Оренбург из любви ко мне, то поклялся лишить тебя жизни, и чтоб спасти тебя от опасности, я вздумала отречься от тебя и даже клеветать..... Конечно, лекарство было не слишком привлекательно; но я думала тогда, что делала хорошо. Внезапное твое появление привело меня в такое смущение, что я была вне себя... не знаю, что я говорила. Твое намерение унизить меня в глазах графа привело меня в гнев... Любезный Ваня, прости меня!

Груня заплакала, и я объявил торжественно и утвердил клятвою, что прощаю ее и не сохраню в сердце ни малейшей искры негодования за все прошедшее.

- Будь искренна, Груня, - сказал я. - Все забыто, все прощено; я люблю тебя более, нежели прежде!

- Я хотела узнать, что с тобою сделалось, - сказала; Груня. - Меня уведомили, что ты заболел, что Вороватин, на другой же день, нанял другую квартиру, что какой-то незнакомец приехал за тобою в телеге, чтоб перевезти в новое жилище, но что хозяин новой квартиры тебя не видал. Вороватин чрез несколько дней уехал из Оренбурга, не простясь с нами, и я не знала, что сталось с тобою. Тайный голос упрекал меня в твоем несчастии. Ужасные сновидения, часто тревожили меня: я видела тебя умирающим, видела тень твою, угрожающую мне мщением. Я думала, что ты умер, плакала, молилась; наконец, мало-помалу успокоилась, и если не вовсе забыла, то по крайней мере реже стала думать; о тебе.

Любезный друг! избавь меня от рассказывания подробностей моих приключений, смешанных с проступками, которые я чувствую в полной мере и в которых от вей души раскаиваюсь. Граф, представив мне искусным образом несчастное положение мое в игорном доме и обещая жениться на мне после смерти старого и больного своего отца, уговорил меня тайно уехать с ним в Киев, где стоял полк, в который он поступил, оставив звание адъютанта. Не долго была я в заблуждении. Граф был любезен, нежен и вежлив, как все обольстители до исполнения своего умысла, а после того сделался груб, капризен, холоден, чтоб отвязаться от легковерной. Не проходило ни одного дня без ссоры, взаимных упреков, слез. Презрение, которым я была окружена, терзало меня, и легкомыслие графа, искавшего рассеяния в других связях, приводило меня в отчаяние. Наконец он объявил мне, что отец его скончался и что он должен немедленно ехать в Петербург. Я припомнила ему обещание. Он молчал. Я просила его, чтоб он взял меня с собою: он отговорился невозможностью. Наконец он уехал, и чрез месяц я узнала, что отец его жив и что мой обольститель женился на богатой девице знатной фамилии!

Ты можешь вообразить себе мое отчаяние. Я намеревалась возвратиться к матери, которая переехала снова в Москву: но в ответ на мое письмо получила известие, что матушка моя скончалась. Я осталась сиротою в свете, без покровителя, без денег, без доброго имени!

Граф поручил одному из своих друзей разделаться со мною и предложил мне пенсию, с тем чтобы я оставила его в покое. Я презрела его предложение и написала к жене его письмо, в котором изобразила всю гнусность поступка графова. Долго я колебалась, жить ли мне или броситься в воду. Молодость превозмогла отчаяние, я успокоилась, но, не зная, каким образом снискивать пропитание, вознамерилась служить. В это время чрез Киев проезжала труппа странствующих актеров, составленная из недоучившихся школьников, исключенных семинаристов и полуграмотных актрис домашних театров, отпущенных на волю или проживающих по паспортам. Мне вдруг пришла в голову мысль сделаться актрисою. Хозяин этой орды, отставной суфлер, испытав мои способности к театру, так был доволен мною, что тотчас дал мне в своей труппе место: первой певицы, первой трагической и комической актрисы и первой танцорки. Я не хотела играть на театре в Киеве, где меня знали офицеры. Мы отправились на малороссийские ярмарки, где я снискала себе славу и привлекла зрителей на наши представления. Я одна поддерживала труппу и за то уважаема была всеми более, нежели сам хозяин. Даже женщины любили меня, потому что я не мешала им ни в чем, вела себя скромно, не хотела иметь обожателей и даже слыла жестокосердою. Мне не было покою от влюбленных; некоторые из мелкопоместных дворян даже предлагали мне свою руку; но я полюбила свободную жизнь и не хотела заживо погребстись в каком-нибудь хуторе. Рукоплескания сделались моею потребностью: я мечтала о славе!

Безденежье преследовало нас повсюду, как совесть преступника. Приехав в город, мы обыкновенно жили в долг, до тех пор, пока не удастся собрать денег на уплату долга и на переезд в другое место. Одевались мы на бенефисные выручки, а нанимали квартиру и имели стол на общие деньги или на счет хозяина. О разделе прибылей говорено было по приезде на каждую ярмарку, но по окончании ее оказывалось, что делиться было нечем. Однако ж мы жили хотя не богато, но весело; не заботились о будущем и наслаждались настоящим.

Однажды, на проезде чрез небольшой городишко, хозяин объявил нам, что казна наша в таком истощении, что не позволяет нам продолжать нашего странствия. Мы остановились в трактире, устроили в сарае театр, наделали люстр из обручей, вывесили свои бумажные декорации и обклеили все углы улиц писаными объявлениями. Прошло несколько дней, и никто не являлся в театр. В это время остановился в трактире богатый господин, проезжавший из Петербурга в свои поместья. Увидев на афишке, что актеры намерены играть трагедию Сумарокова: Димитрий Самозванец и оперу Мельник и ожидают только зрителей, чтоб отличиться прекрасною игрою, - проезжий барин, для потехи, заказал для себя спектакль и за 50 рублей ассигнациями поместился в театре один, с своим пуделем. Невзирая на то, что пудель мешал нам декламировать, поднимая ужасный лай, как скоро наш Дмитрий Самозванец приходил в бешенство, невзирая на то, что свечки, прикрепленные к висячим обручам, то гасли, то падали актерам на голову, что в целом оркестре не было ни одной скрипки с полным числом струн, мы благополучно окончили наше представление, и богатый барин заметил во мне способности, которые ему угодно было назвать большим дарованием. Он подарил мне, из одного великодушия, 200 рублей на проезд в губернский город, где один любитель театра содержал труппу. Я послушалась его, оставила своих товарищей и, прибыв в губернский город, явилась к содержателю театра. После первого дебюта мне назначили бенефис, с условием сыграть несколько раз в пользу театра. Бенефис был блистательный, ибо тогда были дворянские выборы, и я нравилась публике. С собранными деньгами и рекомендательными письмами отправилась я в Москву, определилась в актрисы здешнего театра, и ты по моему дебюту можешь судить о малых моих способностях и о тех успехах, какие ожидают меня на этом поприще.

- Любезная Груня, - сказал я. - Ты видишь одни приятности в звании актрисы, но не рассчитала неудач, которые могут тебе встретиться. Послушайся меня, оставь театр: я женюсь на тебе, мы уедем в какой-нибудь отдаленный город, и я с капиталом моим заведу торговлю или займусь хлебопашеством. Для счастливых сердец так мало надобно в жизни!

Груня задумалась, потом, положив мне руку на плечо и посмотрев на меня умильно, сказала:

- Выжигин! Аркадские твои мечты хороши в водевиле, но не в существенности. Неужели при имени славы сердце твое остается холодным?

Неужели блистательная участь твоей Груни тебя не трогает? Ваня, любезный Ваня! если б ты знал, какую сладость доставляют сердцу и слуху рукоплескания, как приятно привлекать внимание публики, видеть имя свое напечатанным, быть превозносимою похвалами в журналах, то, любя меня, ты не отвлекал бы меня от моего звания, но был бы вдвое счастливее, наслаждаясь моею любовью и моим счастьем! Нет, Выжигин, я не могу отречься от театра в ту самую минуту, когда он доставляет мне славное имя, способ к существованию, удовольствие и примиряет с светом, из которого, так сказать, я дезертировала. Подожди, дай мне насладиться, и тогда - я твоя навеки.

Я хотел спорить, рассуждать, но Груня просила меня прекратить этот разговор.

- Слава и любовь! - воскликнула Груня. - Вот девиз хорошей актрисы.

Принимай вещи в таком виде, как оне есть - или я буду несчастна!

Надлежало повиноваться, или, лучше сказать, не надлежало, но хотелось повиноваться - и я замолчал. Прошел месяц; Груня сделалась предметом обожания всех любителей прекрасного пола и драматического искусства, предметом зависти для всех кокеток. Она торжествовала; я страдал и молчал.

Мало-помалу в доме у меня составилось небольшое общество из покровителей драматургии, из покорных и услужливых актрис, которые льнут всегда к каждой из своих сестер, входящей в моду, чтоб поймать отставного обожателя или раздать свои бенефисные билеты, и из некоторых чиновников театральных, необходимых для успеха актрисы, как деревянные подставки для декораций. Но Груня вела себя прекрасно. С богатыми и влюбленными в нее любителями драматургии она обходилась гордо, но вежливо; принимала их только в условленные дни и часы, всех вместе, при других женщинах, и не позволяла никаких вольностей ни в словах, ни в поступках. С театральными чиновниками она умела обходиться таким образом, что они сами предупреждали ее желания.

Груня слыла фениксом ума и добродетели между актрисами. В обществах большого света ни о чем более не толковали, как о русской актрисе, красавице, которая говорит прекрасно по-французски. Последнее обстоятельство сводило с ума остылых чтителей прекрасного пола, из высшего круга общества. "Русская актриса говорит по-французски? C'est charmant! c'est charmant! - повторяли старые волокиты. - Как жаль, что она добродетельна! Добродетель в актрисе -

роскошь, и даже непозволительная!" Так рассуждали волокиты, а Груня смеялась и любила меня одного.

Однажды я застал Груню в печали: глаза ее были красны, бледность покрывала лицо: видно было, что она плакала. Я ужаснулся.

- Милая Груня, что с тобой сделалось: скажи, ради Бога?

- Ах, Выжигин, как я несчастна! Мне дали первую роль в новой опере, назло этой глупой и вялой девчонке Маскиной, которая гордится только тем, что расточает имение графа Жилкина и появляется на сцене в золоте и в алмазах. Она должна занять второстепенную роль в этой опере; я это сделала, невзирая на все интриги партии графской. Я даже выслушала преглупое любовное объяснение ротозея, закулисного чиновника... Не бойся, Ваня! ты уже выпучил глаза и струсил; я только выслушала объяснение и уже позабыла его. Между тем первая роль принадлежит мне! Что же вздумала сделать эта злая Маскина? Она должна представлять соперницу мою, богатую вдову, и заказала богатейшее платье, вышитое чистым золотом по бархату, и хочет явиться вся в бриллиантах, возле меня, а я в первой роли буду в мишуре и стеклянных бусах!

- Груня заплакала.

- Но этому можно пособить, - сказал я, заикаясь. - Не плачь, посоветуемся хладнокровно.

- Что помогут советы? Из сотни развратных старичишек я могу выбрать любого, который готов для меня разориться. Но я не хочу ни за миллионы иметь дело с трупами. У всякого свой характер: я ни за что не соглашусь сказать люблю тому, кому должно говорить: memento mori (помни смерть). Молодые же красавцы или голы, как соколы, или так заняты собою, что воображают, будто взгляды их краше и дороже бриллиантов. Какой тут совет, Ваня? Я люблю одного тебя и лучше хочу погибнуть, сгореть от стыда, чем изменить тебе.

Я поцеловал Груне руку и сказал

- Милая Груня! игра твоя затмит блеск наряда Маскиной.

- Могу ли я играть хорошо, когда перед глазами моими будет блестеть эта кукла, с своим чванством!

- Сколько же надобно на платье?

- Тысячи полторы.

- Полторы тысячи небольшое дело, но бриллианты...

- Бриллианты можно взять напрокат, только чтоб было что заложить за них. Мне в собственность нужны только порядочные бриллиантовые сережки и жемчуг с фермуаром, а прочее все можно было бы взять напрокат. Но оставим это: сядь ко мне, Ваня, и погорюем вместе.

- Извини, Груня, я не могу долее у тебя оставаться. Прошу об одном: не кручинься и не предпринимай ничего до обеда. Я приеду к тебе обедать, и мы посоветуемся. Авось-либо и Выжигин поможет тебе!

Я выбежал от Груни в сильном волнении. Она любит меня, думал я; она пренебрегает всеми связями из любви ко мне и жертвует даже для меня женским тщеславием - самолюбием! О, неоцененная Груня! я должен вознаградить тебя за эту бескорыстную любовь, возвратить тебе часть наслаждения, доставленного мне твоею любовью. С сими мыслями я полетел домой, взял билеты Сохранной казны, поехал с ними в Опекунский совет, взял десять тысяч рублей и прямо поскакал к ювелиру. Я выбрал прекрасные сережки и жемчуг с фермуаром за 6000

рублей, взял напрокат диадему, ожерелье и браслеты, ценою в 25 000 рублей, под залог моих билетов, и возвратился к Груне, когда она собиралась садиться за стол, полагая, что я уже не буду. Она приняла меня нежно, но с печальным лицом.

- Ты знаешь, Груня, что я боюсь снов?

- Что же из этого?

- Мне снилось, будто у тебя во время обеда сделается что-то неожиданное. Потешь меня, милая, и сходи сама в кухню посмотреть, все ли исправно. Ты знаешь, что недавно в одном доме, вместо того чтоб посыпать пирожное сахаром, кухарка, по неосторожности, посыпала мышьяком, который хранился в шкафе, для истребления крыс!

- Боже мой, какие у тебя мысли! - сказала Груня и вышла из комнаты, а я между тем разложил на маленьком столике привезенные мною галантерейные вещи и, кроме того, две тысячи рублей на платье. Лишь только Груня подошла к дверям, я взял ее за руку и, подведя к столику, сказал: - Не печалься: желание твое исполнено!

Груня посмотрела на вещи, потом бросила на меня такой взгляд, что я чуть не растаял; кинулась в мои объятия, вскрикнула и лишилась чувств.

Я перенес ее на софу, кликнул служанку, бегал, суетился, лил воду, духи и наконец привел в чувство Груню.

- Ваня, - сказала она, - я не умею благодарить тебя: это сердце, которое принадлежит тебе, чувствует, но язык мой слаб, чтоб выразить чувства.

Груня от излишней чувствительности перешла к такой шумной радости, что я опасался, чтобы она не лишилась ума. Она кричала, смеялась, пела и беспрестанно примеривала то диадему, то склаваж, то браслеты. Я принудил ее сесть за стол, но она ежеминутно вскакивала со стула, чтоб смотреться в зеркало и снова приноравливать к лицу убранства.

- Груня, - сказал я, - ты так умна! неужели эти блестящие игрушки имеют в глазах твоих такую цену, что ты от них забываешься?

- Нет, друг мой, - отвечала она, - не вещи мне дороги, но торжество над моею надменною соперницей, торжество, которого она не надеется и которое мне тем милее, что я тебе за него обязана!

Между тем приближалось время представления, и Груня открыла мне, что друзья графа Жалкина составляют против нее заговор.

- Любезный Ваня, - сказала Груня, - в свете не знают о нашей тесной дружбе, и так надобно, чтобы ты взялся составить также для меня партию! Я бы это легко могла сделать сама, но не хочу возбуждать твоей ревности, не хочу трогать твоей чувствительности. Возьми несколько десятков билетов, скажи приятелям, что ты выиграл их, побившись об заклад, и раздай даром. Дай обед или завтрак самым пылким, неугомонным и дерзким шалунам и внуши им, что надобно защищать правое дело, возвысить меня рукоплесканиями и вызовом на сцену, и зашикать Маскину.

Я хотел возражать, но Груня зажала мне рот своею прекрасною ручкой, поцеловала и смехом разрушила все мои философические батареи. Я должен был, то есть мне хотелось, ей повиноваться.

Наконец наступило представление. Я в этот день давал обед приятелям -

буянам, в ближнем от театра трактире, и когда в голове у всех зашумело, предложил им идти в театр, защищать правое дело, и роздал билеты. Мы вошли в театр гурьбою, и друзья мои ожидали только моего сигнала, чтоб шикать или хлопать. Между тем Груня не показывалась из своей уборной, пока не пришла ее очередь выходить на сцену. Когда же она вышла, то Маскиной сделалось дурно при виде бриллиантов и богатого платья, которые были на Груне, и весь закулисный факультет решил, что невозможно быть одетой лучше и богаче ее.

Груня была вне себя от радости, и это расположение духа имело такое сильное влияние на ее игру, что она в самом деле превзошла все ожидания; а Маскина, в отчаянии от торжества соперницы, забыла роль и мешалась в игре. Друзья графа Жалкина старались всеми силами поддержать его приятельницу; но шиканье нашей партии заглушало слабые рукоплескания, и Груня, превозносимая похвалами в продолжение пьесы, была вызвана на сцену; а Маскина, покрытая стыдом и насмешками, побранилась с Грунею за кулисами и, приехав домой, подралась с графом.

Я был принят Грунею с восторгом. У нее были званые гости к ужину, но я так был расстроен волнениями того дня, что чувствовал себя нездоровым, и поехал домой.

По мере успехов Груни на драматическом поприще и по мере распространения ее известности надлежало ей наряжаться лучше других, или, по крайней мере, так, как другие актрисы, иметь удобнее квартиру и завести свой экипажец. Я никак не мог согласиться, чтоб Груня прибегала к кому-либо другому в своих нуждах, и сделал для нее все, что было нужным. У нее не было шалей, но она у меня никогда их не просила; когда же я звал ее прогуливаться за город или просил надеть бриллианты на вечер, она с улыбкою отговаривалась тем, что у нее нет шали, а без этого нельзя ни прогуливаться, ни богато наряжаться. Разумеется, что надобно было купить несколько шалей, ибо привезенные мною из степи были распроданы.

Наконец, три новые представления, два переезда с квартиры, устройство гардероба и зимней одежды, заведение экипажа, одни именины и день рождения Груни в течение года лишили меня сорока тысяч рублей и навязали долгу до десяти тысяч. Повторяю, что она меня никогда ни о чем не просила, и я не имел ни малейшей охоты покупать деньгами любовь или благорасположение у кого бы то ни было. Ни я, ни Груня не знали, как это случилось, что мы истратили такую кучу денег! Ей хотелось иметь, у меня было на что достать: деньги катились - и выкатились! Вот я остался без гроша, без всяких средств достать денег, обязанный содержать мать... Раздумав о моем положении, я пришел в отчаяние, но не имел духу сказать Груне о моем несчастье. Я даже думал застрелиться, думал бежать в киргизскую степь, но меня удерживало положение моей матери. Несколько дней я не смел являться к Груне и сидел запершись в моей комнате, помышляя о средствах содержать себя пристойно в свете. Матушке моей я сказал, что нездоров. Ничто не приходило мне в голову, а всех денег оставалось у меня только пятьдесят рублей. Я уже писал однажды к Арсалану чрез Оренбург, но не получил никакого ответа: теперь снова написал я письмо к Арсалану и старшинам киргизским, уведомляя их о месте своего жительства и прося о присылке следующих мне денег за продажу из оставшейся моей доли добычи. Молчание степных друзей моих не предвещало ничего доброго. Между тем я страшился, чтоб друзья мои, покровительницы и заимодавцы не узнали о моем разорении. Тысячи проектов рождались и умирали в моей голове, как вдруг вечером шестого дня моего уединения дверь в комнате моей быстро отворилась и вбежала - Груня.

ГЛАВА XXVI

ИЗБАВИ НАС ОТ ЛУКАВОГО!

УРОК ДНЕВНОГО РАЗБОЯ.

СОВЕТЫ ОТСТАВНОГО СОЛДАТА.

Я ОПЯТЬ С ДЕНЬГАМИ

- Что это значит, любезный друг, что ты бросил меня? - сказала Груня. -

Великое дело, что промотался?

- Как, и ты уже знаешь...

- Как мне не знать, - сказала Груня, - когда твой Петров отрапортовал мне о твоем горе.

- Изменник! - воскликнул я.

- Не горячись, он истинный друг твой. Увидев, что ты лишился веселости и отстал от всех своих привычек, он догадался, что казна твоя в чахотке.

Наконец, когда приметил, что ты принялся осматривать и повертывать в руках свои пистолеты, добрый Петров не мог более вытерпеть и прибежал ко мне с просьбою, чтоб я поспешила к тебе на сикурс. Что ж ты молчишь?

Я взглянул на Груню исподлобья, в смущении и стыде, и приметил на лице ее веселость и улыбку.

- Полно унывать! - сказала Груня. - Не стыдно ли киргизскому наезднику горевать о потере добычи, когда он сам цел и невредим? Давно ли ты называл меня своим сокровищем, своим счастьем. Вот я перед тобою - а ты кручинишься о потере денег! - Груня села на софе, велела мне поместиться возле себя и сказала: - Ну, много ли мы спустили в этом году?

- Тысяч пятьдесят, слишком! Груня захохотала.

- Изрядно, очень мило! - воскликнула она. - А кажется, мы были так бережливы! Теперь посуди, стоит ли кручиниться из денег, стоит ли мучить себя для них? Это сущая пыль, которая разносится и наносится ветром.

- Утешительная философия! но без денег невозможно существовать, -

отвечал я. - И самая нежная любовь, самая бескорыстная дружба могут наполнить только сердце...

Груня прервала слова мои.

- Ах, как ты умен без денег! - сказала она. - Но оставь это, любезный Выжигин! Ничего нет скучнее в мире, как рассуждения безденежной философии!

Ну, сколько у тебя осталось?

- Менее нежели ничего.

- Как так?

- То есть долги и невозможность уплатить их.

- Чисто! Послушай же, Выжигин, я пришла к тебе с тем, чтоб извлечь тебя из твоего неприятного положения. Будь тверд и бесстрашен. Один из старых знакомых моей матушки, Яков Прокофьевич Зарезин, просит у меня позволения держать банк в моем доме...

- Груня, ты опять берешься за средства непозволительные, которые довели до несчастья твое семейство!

- Я от роду не играла в карты и играть не стану, следовательно, ничего не проиграю. Зарезин дает мне равную долю в выигрыше без проигрыша за одно позволение играть у меня...

- То есть обыгрывать на верную, красть, явно разбивать!

- А нам до этого какое дело, любезный друг? - сказала хладнокровно Груня. - Всякому даны разум и воля: кто не умеет владеть ими, тот пусть учится, а за уроки, ты знаешь, надобно платить.

- Твоя философия хотя не так скучна, как моя, безденежная, но это курьерская подорожная в Сибирь.

- Полно, полно вздорить; посмотри, чем живут люди, принимаемые и честимые в обществах большого света. Тот обогатился взятками, тот расхищением казны, тот опеками над сиротским имением, тот несправедливыми тяжбами. Не пойман, не вор - гласит пословица, и богатые плуты высоко поднимают голову, гордятся, что умели нажить себе имение. Ты не имел дела с купцами. Попробуй, и увидишь, как лучший твой приятель сдерет с тебя вдесятеро и, выпустив из лавки или из конторы, посмеется насчет твоего легковерия. При всем моем уважении к человечеству, верю, что едва ли не половина городских жителей - игроки на верную. Разница в игре: кто играет в политику, кто в коммерцию, кто в администрацию, кто в правосудие, а кто в банк, вист и штос.

- Груня, милая Груня, - сказал я, целуя ее руку, - ты настоящий демон в образе красоты; я не могу спорить с тобою, но не налагай на меня обязанности быть бесчестным, не пользуйся моею слабостью! Я так люблю тебя, что не могу ни в чем отказать тебе. Могу только умолять: не вводи меня во искушение!

- Я не предлагаю тебе самому играть, - сказала Груня. - Ты будешь только моим депутатом при Зарезине; станешь наблюдать, чтоб он не обманывал меня, чтоб он действовал прилично, то есть не слишком зазнавался и употреблял свое искусство с умеренностью. Для этого тебе самому надобно знать все игорные штуки.

- Я не знаю ни одной. Слыхал кое о чем, но сам не умею ничего.

- Зарезин имеет нужду в крупере (Крупер сидит возле банкира, записывает выигрыш и рассчитывается с понтёрами.) и мотиянте (Мотиянт -

половинщик в игре.), который еще не прославился и, как говорится, имеет представительную фигуру. Для этого нельзя в мире сыскать человека способнее тебя. Ты скромен в обхождении, ловок, имеешь приятную наружность, мил... -

Груня при сих словах улыбнулась, погладила меня по голове и поцеловала. Я совершенно забылся.

Поговорив еще несколько времени о посторонних предметах, Груня оставила мне адрес Зарезина и велела мне явиться к нему на другой день, в 10 часов утра, сказав, что он уже предуведомлен и будет ожидать меня. Она уехала, пожелав мне более веселости, твердости духа и - философии!

В тысячный раз, с тех пор как я связался с Груней, воскликнул я: "О, слабость человеческая!" В тысячный раз, с тех пор, повторил я молитву:

- Не введи нас во искушение! - и остался таким же, каков был прежде!

Матушка приметила, что я с некоторого времени переменился, стал задумчив, мрачен, брюзглив. В обществах большого света, куда я всегда ездил, хотя не так часто, я был столь же любезен, как прежде; но человек в гостях и человек дома - два разные лица. Иногда домашний тиран, мучитель слуг и семейства, почитается в свете самым любезным человеком; иногда тот, который заставляет других хохотать в обществе своею веселостью, пришел от слез и возвратится к слезам. Учиться узнавать людей надобно: во-первых, в их отечестве, а потом в их семейной жизни. Дурной отец с хорошими детьми, дурной муж с доброю женой, дурной сын с почтенными родителями - никогда не могут быть добрыми людьми, и я таким людям не дал бы в управление не только уезда или департамента, но не поверил бы моей собаки; боялся бы с одним из таких людей ночевать в лесу, без оружия.

Я сказал матушке, что необдуманные обороты расстроили мое состояние и что я должен теперь стараться трудами приобретать деньги. Матушка не упрекала меня и не гневалась. Она просила позволения удалиться в монастырь, где настоятельница, ее знакомая, предлагала ей безмятежное убежище. Я согласился, и матушка в тот же день вознамерилась перебраться в новое жилище, взяв с меня обещание навещать ее каждый день или, по крайней мере, три раза в неделю.

Между тем я отправился, по условию, к Зарезину. Слуга ввел меня в гостиную, очень чисто убранную, где я застал Зарезина, прохаживающегося по комнате. Это был небольшой человек, лет за сорок, бледный, сухощавый, с проницательными взглядами, с какими-то ужимками, похожими на лакейское передразнивание господских приемов. Следуя правилам моей физиономики, в глазах и на устах Зарезина я приметил коварство, бесстыдство и трусость. По привычке, он имел на глазах зеленый зонтик, хотя одарен был таким превосходным зрением, что малейшую крапинку на картах видел на столе простым глазом, как в микроскоп. Пальцы его были чрезвычайно длинны и сухи. На правой его руке указательный и большой пальцы обвязаны были черною тафтой.

Он беспрерывно тасовал карты и срезывал штос, даже беседуя со мною, чтоб не терять напрасно времени, как он говорил, и постепенно усовершенствоваться в механике. Яков Прокофьевич одет был особенным образом: галстух его повязан был плотно возле шеи, фрак с широкими рукавами висел на нем, как на гвозде, короткое исподнее платье и сапоги до колен представляли ноги его в виде крученых столбов готическо-арабской архитектуры. Яков Прокофьевич редко заглядывал в глаза тому, с кем говорил, и то тогда только, когда говорил не о деле, а о вещах, посторонних своему ремеслу.

- Прошу покорнейше, - сказал Зарезин, указывая мне место на софе. -

Очень рад с вами сойтись: Аграфена Степановна изволила мне говорить, что вы были в связях с искренним другом моим, Лукою Ивановичем (Вороватиным).

Почтенный человек, добрейший!.. Мы с ним много работали вместе. Жаль, что я не могу узнать, где он теперь находится.

Я молчал. Зарезин опять завел речь:

- Я слыхал, что вы изволили вести большую игру, и много выигрывали.

Позвольте спросить: метали или понтировали?

- Понтировал, но более играл в коммерческие игры.

- Понимаю-с: на свои карты, с кумовьями (Кум, или партнер, называется один из трех сговорившихся в вист или другой коммерческой игре, к обыгранию четвертого. Иногда играют на подмеченные, то есть на свои

карты.), а в банк, верно, изволили играть с своими людьми, на продажу

(Банкир входит в половину со многими лицами и, сговорившись с одним из своих приятелей, подтасовывает колоду известным образом или дает знать приятелю, которая карта выигрывает, а тот срывает банк. Это называется продать.

Миленькая коммерция!)?

- Ни то, ни другое. Я играл чисто.

- А, тем лучше, что чисто: однако ж Аграфена Степановна не изволила мне сказать, что вы чисто играете.

Я смотрел в глаза Зарезину, изъявляя удивление и не понимая его выражений.

- Вы не изволите понимать, что значит... чистота? Это значит ловкость, проворство.

При сих словах Зарезин сделал движение пальцами, как будто хотел щелкать ими.

- Нет, вы не угадываете, - отвечал я. - Аграфена Степановна сказала вам, и я повторяю, что я вовсе ничего не знаю в картах и что если вы хотите, чтоб я был вам полезным, то должно посвятить меня в таинства своего искусства.

- Конечно, должно знать что-нибудь, - возразил Заре-зин. - Не угодно ли

потрудиться пройти в мой кабинет; я вам дам первый практический урок, с указанием инструментов.

Из гостиной мы вошли в холодную комнату, где находилось множество разнородных вещей в величайшем беспорядке. Картины, фарфор, бронзы, конские приборы, пенковые трубки, богатое оружие разложены были на окнах, стульях, столах и на полу. Кроме того, в разных местах стояли сундуки, ящики с винами и т. п. Все это покрыто было пылью и грязью. В другой комнате, или в кабинете, все три окна завешены были зелеными шторами. Под окнами стояли маленькие столики, покрытые большими листами бумаги, а посреди комнаты находился один большой стол, покрытый зеленым сукном. Зарезин подошел к одному малому столу, снял бумагу, и я увидел: несколько талий карт, а на тарелке растертые синюю и красную краски и несколько вороньих перьев.

- Кажется, вы можете догадаться, - сказал Зарезин, - что это

живописная часть нашего искусства, то есть крап. Самые лучшие карты для накрапливания вот эти, которых верхние узоры отделываются пунктировкою. Одна лишняя точка в известном месте достаточна, чтоб читать поверху, как будто колода была раскрыта. В средине крапятся карты для верховки. Вы не знаете верховки?

- Нет-с.

- Извольте видеть: вы пускаете в оборот свои карты и, понтируя, знаете всегда, что лежит наверху, а этим избавляетесь от потери соников. Это самая невинная игра и употребляется только против опытных игроков. Здесь авантажу не более 10 процентов. Вот эти карты с крапинами на ребрах служат для улавливания соников. Верный и зоркий глаз видит иногда четвертую карту в колоде банкира, и тогда, прощай банк! Вот банкирские карты с крапами на углах, чтоб, зная, когда идет карта с большим кушем, можно было

передернуть. - Зарезин при сем выдвинул ящик в столе, вынул табакерку и подал ее мне.

- Видите ли вы в ней что-нибудь? - спросил он.

- Ничего, кроме того, что она тяжела и очень хорошо сделана, - отвечал я.

- Тяжела оттого, что середина золотая, а верх платинный и что тяжесть эта весьма нужна. Видите ли, что нижнее дно обведено рубчиком, или рамочкою, а на самой середине дна цветок, отделанный матом? Теперь извольте смотреть: вот я, например, банкир.

При сем Зарезин сел за стол, взял карты в руки и продолжал толкование:

- Теперь вижу, что вторая карта должна выиграть понтеру большой куш. Я кладу карты на стол, прикрываю колоду табакеркою, будто из предосторожности, чтоб понтеры не видали их; вынимаю платок, утираю нос, потом открываю табакерку, беру табаку, снимаю табакерку, продолжаю метать, и вот видите, семерка, которая должна была лечь налево, ложится направо.

- Как же это случилось? - спросил я с удивлением.

- А вот как! В табакерке два дна, золотое и платиновое. Золотое тонкое и упругое, а в платиновом этот цветочек вставной, на пружине, и намазан по мату воском или клеем. Когда я беру табак, то прижимаю пальцем середину: верхняя карта пристает к вставному цветку и держится в рамочке, а вторая остается верхнею. Теперь идет другая карта, которую мне надобно положить направо. Я точно таким же порядком кладу табакерку на карты, прижимаю дно, и карта отстает от цветка и ложится наверх, а та, которая долженствовала выиграть в первом абцуге, проигрывает понтеру во втором. Не правда ли, что это очень мило?

Я кивнул головою в знак согласия.

- Это новое петербургское изобретение, одного моего закадычного приятеля, и очень хорошо с мастерами, которым нельзя передернуть. Ведь

ученых иначе нельзя уловить, как самыми простыми средствами. У меня есть еще любимый черный фрак, в котором я езжу на игру. В правом рукаве этого фрака также сделан механизм, для скрадывания карт. Это чудо, а не изобретение: я вам покажу после. Стоит только погладить обшлагом колоду, и карта так же исчезнет, как от табакерки.

Мы перешли к другому маленькому столику, и Зарезин, сняв бумагу и указав на кучи карт, продолжал рассказ:

- Вот баламуты, то есть известное число карт, подрезанных таким образом, что при тасовке выбираются широкие и укладываются вместе, по исчислению. Баламутов множество, и их укладывают разными ключами. Есть такие, где все первые тридцать карт проигрывают, то есть где понтер не выигрывает ни одного куша; есть баламуты легкие, с большим числом плие и с фальшивыми рутье. На баламута играют только с неопытными. Ныне, изволите видеть, свет зело умудрился! Вот различные подрези карт, для укладывания штосов в тасовке. На это надобно иметь необыкновенное проворство в пальцах, больше, нежели требуется от нынешних модных фортепианных игроков, и эта ловкость приобретается только временем и трудами. Вы видите, что у меня обвязаны пальцы: извольте видеть, кожа на этих пальцах у меня так надскоблена терпугом, и тело так размягчено мазью, что я в игре одним прикосновением угадываю карты, а суставы мои гибче всяких пружин. Но вы до этого не скоро дойдете: это плоды двадцатилетней опытности и невероятных усилий. Вы же будете моим крупером, и так вам нужно более знать понтировку, для наблюдения за игроками, при моем банке. Я не могу смотреть за ними потому, что в игре я бываю погружен в глубокое созерцание искусства, для произведения в действо моих банкирских опытов, а вы между тем смотрите, чтоб нас не обманывали ложные братья, втирающиеся в игру под маскою простаков.

Мы перешли к третьему столику, и Зарезин, вскрыв по-прежнему бумагу и показывая мне различные карты, продолжал свой рассказ:

- Вот видите эту тройку. Смотрите же: раз! - и вот двойка; еще раз! - и вот туз.

Зарезин только снимал карту со стола, и на карте в самом деле переменялись очки, по его воле.

- Знаете ли, что это такое? - спросил Зарезин.

- Мне почему знать!

- Это инструмент русского изобретателя, хотя французского названия, и зато не так страшный, как французский. Это гильотина. Вот извольте видеть: карта расклеивается, и вот на этой часовой пружине насаживаются вырезанные очки. Пружина укреплена в середине, а кончик ее выходит с боку карты. Двигая пальцем кончик, очки прячутся или выходят по произволу. Гильотина делается из всех карт, кроме фигур. Но вот у меня и резервные фигуры, или маски.

Извольте видеть: вот на одной карте король и дама, на другой валет и король и т. д. Это делается из двуголовых фигур. Крашеный листок сдирается, разрезывается, и головы переменяются. Для темных и для соников это очень хорошо. Эти карты несколько помудренее. Видите ли, вот я ставлю семерку: выигрывает шестерка, и моя карта тотчас превратилась в шестерку. Это

насыпные очки. На карте наводится клеем очко и посыпается черным порошком из жженой кости. Карта, разумеется, ставится темная, и если выиграла та карта, которая стоит у меня, я вскрываю и беру деньги; если выигрывает другая, я стираю очко при вскрытии карты и опять беру деньги. Вот мешки: карта, извольте видеть, расклеена в середине, и в ней оставлено пустое место, куда кладутся ассигнации. Если карта проиграла, понтер берет со стола карту и оставляет несколько ассигнаций; если карта выигрывает, то понтер искусно вытряхивает ассигнации из мешка, и банкир платит иногда вдесятеро, особенно при выигрыше углов. Вы изволите посматривать в этот ящик? Здесь инструменты: волчий зуб, для лощения крапленых карт, вишневый клей; вот

медные доски разного формата, для обрезывания карт этими тоненькими

ножницами. А вот на шкафу стоит пресс, или тиски, для сжатия распечатанных и вновь запечатанных карт. Вам угодно знать, что на этом большом столе, под зеленым сукном? Приготовленные карты. Но на первый случай вам довольно. Пойдемте, позавтракаем и потолкуем о предстоящей кампании.

Завтрак уже стоял на столе, но не было ни приборов, ни вина. Зарезин вынул ключи из кармана, вышел в другую комнату, позвал лакея и возвратился с вином и приборами. Когда лакей удалился, я сказал:

- Верно, ваш служитель дурного поведения, что вы ему не поверяете серебра?

- Ничего не заметил в течение десяти лет, - отвечал Зарезин. - Но я, сударь, имею привычку никому не верить, а это самое лучшее средство, чтоб не быть никем обманутым. К тому ж: не введи во искушение! Зачем доставлять человеку случай к воровству?

Я не отвечал ничего, но внутренне проклинал любовь мою, доведшую меня до связей с этим адским творением.

- Извольте видеть, - сказал Зарезин, - Аграфена Степановна очень добрая девица и моя старая знакомая; но она немножко ветрена, немножко своенравна и немножко любит бросать деньгами. Мы не должны совершенно поверять ей все свои дела и весь денежный оборот. Она готова предостеречь человека, если он ей понравится, и когда будет в точности знать о выигрыше, то в нужде в состоянии потребовать от нас более, нежели сколько ей будет следовать.

Изволите понимать? Я имею обычай, когда играю в половине с кем-нибудь, откладывать с банку в сапоги: вы то же должны делать, когда я поморщусь и скажу вам: сапоги жмут. После того мы пойдем домой и рассчитаемся.

- Увидим! - сказал я и спешил оставить Зарезина, чтоб увидеться с Грунею.

- Ты мне навязала сущего разбойника! - сказал я Груне.

- Неужели ты хочешь, чтоб я для обмана обманщиков выбрала честного человека? Перестань ребячиться, Ваня: ты скучен с своею школьною добродетелью. Мы ни у кого не станем отнимать денег, а будем брать у тех, которые ищут случая сбыть их с рук. Впрочем, не хочешь - как угодно! Но тогда ты должен отказаться от своей несносной ревности.

- Я решился! - воскликнул я почти сквозь слезы и пошел домой, чтоб проводить матушку в монастырь, обещая в вечеру возвратиться к Груне. Зарезин долженствовал открыть в этот вечер первое свое заседание.

Отвезши матушку, я возвратился домой, с грустью в сердце, и лег на софу. Петров вошел в комнату и, остановившись у дверей навытяжку, сказал:

- Позвольте, ваше благородие, вашему усердному Петрову промолвить слово.

- Говори.

- У нас нет денег!

- Нет, и так ступай, ищи себе службы у того, кто имеет деньги.

- Сохрани меня Бог от этого: вы мой благодетель, Иван Иванович, и я вас до смерти не оставлю. Солдату немного надобно: шинель на плечах да сухарь в кармане. Я могу у соседей заработать дневной паек и всегда буду готов на службу к вашему благородию. Да не в том дело.

- Чего же ты от меня хочешь?

- Аграфена Степановна - хороша!

- Это я знаю и без тебя.

- Ласкова, как кролик, болтлива, как ласточка, голосиста, как жаворонок!

- Так что ж?

- Да она, сударь, издерживает более денег в сутки, нежели целая гренадерская рота в месяц.

- Тебе какая нужда!

- Нужда, ваше благородие, потому, что я вас люблю более отца родного, люблю, как моего ротного командира, упокой Господь его душу: он умер от раны на моих руках! Мне ли не знать, что ваши денежки прокатились сквозь нежные и белые пальчики Аграфены Степановны!

- Не твое дело.

- Не мое дело, но моя кручина! Ваше благородие, Иван Иванович! Я рад положить живот за вас, и мне больно, горько смотреть, что от Аграфены Степановны и тетушка ваша, Аделаида Петровна, изволила съехать со двора, да и вам скоро не будет места на белом свете. Уж если гибнуть смолоду, так от пушки или от пули, а не от бабьих прихотей. Не дойдем мы до добра с московскими красавицами. Вступите в военную службу, и поедем на Кавказ.

Здесь, сударь, вам нужны и кареты, и мебели, и двадцать пар платья, и Бог весть что; а там молодому офицеру ничего не нужно, кроме сабли да храбрости;

а у вас есть и то и другое. А уж жизнь-то - жизнь - веселье! Каждый Божий день - драка, да и с какими молодцами, с меткими стрелками, с наездниками, которые, кроме русских, не боятся и самого черта. Винцо славное, баранов тьма, хлеб хороший, а девушки-то, девушки-то: грузиночки, черкешеночки, чудо! Сказывают, что и сам турецкий султан в своем Царьграде других знать не хочет. Одна беда для русского солдата, что не всегда можно напиться квасу да поесть щей, а вам, господа, ведь это ныне не горе. Эй, ваше благородие, послушайте старого солдата! Увидите, что на высоком Кавказе сердце ваше выветреет от любви, а черкесские наездники займут вас более, чем Аграфена Степановна!

Мне в самом деле нравилось предложение Петрова; но меня удерживали в Москве любовь и долги.

- Спасибо, брат, за совет, а за любовь вдвое. Я раздумаю о том, что ты мне сказывал, и на первый случай говорю тебе, что я не прочь от войны и Кавказа. Между тем давай одеваться: мне надобно идти со двора.

Вечер у Груни был блистательный. Она пригласила к себе несколько красавиц актрис и множестово богатых любителей драматического искусства, которые любят это искусство, не в книгах и не в представлениях, но воплощенным, в виде прекрасных актрис. Сперва занимались разговорами, музыкою; потом, как будто для окончания старых наших счетов, мы с Зарезиным сели в угловой комнате играть в штос. Груня, шутя, попросила одного богатого гостя сорвать банк пополам с нею, примолвив, что она весьма счастливо выдергивает карты для понтеров. Несколько дамских прислужников просили Груню выдернуть для них карты. Завязалась игра, сперва небольшая, потом огромная, и Зарезин очистил все бумажники. Игра продолжалась до шести часов утра, и, когда гости разъехались, мы разделили выигрыш на три части, и каждому досталось около восьми тысяч рублей. Однако ж Зарезин остался весьма недоволен мною за то, что я спросил у него, не жмет ли ног его обувь, и принудил его снять при мне сапоги, в которых я нашел пучка два ассигнаций и горсть золота. Чтоб утешить Зарезина, я сказал ему, что делаю это для того только, чтоб приобресть доверенность Груни, которая приметила, как он опускал деньги в сапоги. Плут не поверил мне, но притворился, что верит.

Таким образом малейшее отступление от пути чести ведет за собою множество пороков. Связавшись с игроком для обмана других, я в первый день сделался лжецом и обманул Зарезина, воображая себе, что с плутом позволено быть обманщиком. Такое легкое приобретение денег вскружило мне голову и усыпило совесть. Я возвратился домой очень весел: бросил деньги в комод и, дав 25

рублей Петрову, сказал: "На Кавказе, брат, хорошо, но в Москве лучше.

Повеселимся-ка сперва здесь, а далее увидим!"

Фаддей Булгарин - Иван Иванович Выжигин - 06 часть, читать текст

См. также Булгарин Фаддей - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Иван Иванович Выжигин - 07 часть
ГЛАВА XXVII ЛОЖНЫЕ ИГРОКИ. ПИСЬМО ОТ МИЛОВИДИНА. ОН НАШЕЛ ЖЕНУ СВОЮ. Р...

Иван Иванович Выжигин - 08 часть
ГЛАВА XXX НЕУДАЧА В СВАТОВСТВЕ. ПИСЬМА ИЗ КИРГИЗСКОЙ СТЕПИ И ИЗ ПАРИЖА...