Петр Боборыкин
«ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 05»

"ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 05"

XXXIX

На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах керосина. Комната стояла в полутьме.

Но Теркину, сидевшему рядом с Аршауловым на кушетке, лицо хозяина было отчетливо видно. Глаза вспыхивали во впадинах, впалые щеки заострились на скулах, волосы сильно седели и на неправильном черепе и в длинной бороде. Он смотрел старообразно и весь горбился под пледом, надетым на рабочую блузу.

Теркин слушал его уже около часа, не перебивая.

Теперь он знал, через что прошел этот народник.

Аршаулов рассказывал ему, покашливая и много куря, про свои мытарства, точно речь шла о постороннем, просто, почти простовато, без пришибленности и без всякой горечи, как о "незадаче", которая по нынешним временам могла со всяким случиться.

В первые минуты это показалось Теркину не совсем искренним; четверти часа не прошло, как он уже не чуял в тоне Аршаулова никакой маскировки.

- Да, Василий Иваныч, только вот здесь летом, как пошли жаркие дни, стал я лучше слышать на правое ухо. Левое, кажется, окончательно погибло.

- И вы оглохли от сиденья?

- Ни от чего другого! Приобрел это вместе с цингой, опухолью ног и катаром бронхов. Но это все ничего в сравнении с молчанием и одурью сиденья месяцами и годами.

- Годами! - вырвалось у Теркина.

- Я высидел в одном номере два года, девять месяцев и четырнадцать дней.

- И неужели никаких возможностей сообщения с товарищами по заключению?

- Без этого бы и с ума сойти можно!

Аршаулов откашлялся звуком чахоточного, коротким и сухим, закурил новую папиросу и так же спокойно, не спеша, добродушными нотами, вспоминал, как

328

долго учился он азбуке арестантов, посредством стуков, и сколько бесед вел он таким способом со своими невидимыми соседями, узнавал, кто они, давно ли сидят, за что посажены, чего ждут, на что надеются.

Были и мужчины и женщины. От некоторых выслушивал он целые исповеди.

Никто еще не вводил Теркина так образно в этот мир неведомой, потаенной жизни. Он не мог все-таки не изумляться, как сумел Аршаулов сохранить - больной, нищий, без прав, без свободы выбора занятий и без возможности выносить усиленную работу - такое отношение к своей судьбе и к тому народу, из-за которого он погибал.

- Не я один, - говорил ему Аршаулов, не меняя тона. - Попадались, как и я же, из-за какой-нибудь ничтожной записки или старого конверта, визитной карточки. Мало ли с кем случалось встречаться и переписываться!.. Я, лично, против грубого насилия; но на иной взгляд и я - такой же разрушитель!.. Иначе и не могло быть!

- И всем этим вы обязаны кладенецким мужичкам? -

глухо сказал Теркин.

- Нет, я с таким толкованием не согласен, Василий Иваныч!..

Аршаулов встал и, кутаясь в плед, тихо заходил по комнате.

- Доноса от крестьян на меня не было, я в это не верю... Было усердие со стороны местного начальства и, быть может, кое-кого из той партии, которая товариществу, устроенному мною, не сочувствовала и гнула на городовое положение.

Теркина точно что ужалило. Он тоже поднялся, подошел к Аршаулову и взял его за свободный край пледа.

- Для меня это чувствительно, Михаил Терентьич! Я хотел от вас именно выслушать душевное слово, в память моего приемного отца Ивана Прокофьича.

А вы говорите про тех, кто его поддерживал, как про предателей и доносчиков. Как же это?

Толос Теркина вздрагивал.

- Позвольте, позвольте, Василий Иваныч. - Аршаулов прикоснулся к его руке горячей ладонью и подвел опять к кушетке. - Чувство ваше понимаю и высоко ценю... На покойного отца вашего смотрел я всегда

329

как на богато одаренную натуру... с высокими запросами.

Но мы с ним не могли столковаться, и он, не замечая того, шел прямо вразрез с интересами здешних бедняков.

- Однако?..

- Выслушайте меня.

Долго и все так же кротко говорил Аршаулов, даже кашель не прерывал его речи, и перед Теркиным вставала совсем иная картина кладенецких усобиц. Он начал распознавать коренную ошибку Ивана Прокофьича, не захотевшего смирить себя перед насущными нуждами и мирскими инстинктами "гольтепы", слишком горячо чувствовал личные обиды, неблагодарность за свои услуги в пору борьбы с крепостным правом, увлекался мечтами о городском благоустройстве и стал сторонником скупщиков, метивших в купцы, разорвал связь с мужицкой общиной.

- Но ведь его враги, - возражал он, - старшина Малмыжский и его подручные, были заведомые прощелыги и воры, совратители схода?..

- Я их и не выгораживаю, Василий Иваныч. И каковы бы они ни были, все-таки ими держалось общинное начало. -

Аршаулов взял его за руку. - Войдите сюда. Не говорит ли в вас горечь давней обиды... за отца и, быть может, за себя самого? Я вашу историю знаю, Василий Иваныч... Вам здесь нанесли тяжкое оскорбление... Вы имели повод возненавидеть то сословие, в котором родились. Но что такое наши личные обиды рядом с исконным долгом нашим? Мы все, сколько нас ни есть, в неоплатном долгу перед той же самой гольтепой!..

Теркин молчал, но ему хотелось сказать: "Это идолопоклонство! Народ - темная, слепая сила, и надо ею править, а не становиться перед ней на колени!"

Он дал Аршаулову высказаться.

И в этом человеке увидал он под конец не изуверство какой-нибудь книжной проповеди, а глубину чистой, ничем не подмешанной преданности народу, жалость к нему, желание поднять его всячески, делиться с ним знанием, идеями, трудом, сердечной лаской.

- Что ж из того, - доносился до него чахоточный голос Аршаулова, согретый тихим одушевлением, -

330

что ж из того, Василий Иваныч, что здесь облюбленное мною дело лопнуло, и я сам искалечен тюрьмой и ссылкой?.. Это - не аргумент. Да, в здешнем народе не нашлось того, что нужно для стойкого ведения всякого товарищества... Лень, водка, бедность, плутоватость, кумовство... все это есть, и я, по крайней молодости своей в ту пору, многого недоглядел. Но в нем, в его коренных свойствах - задатки высшего общественного строя... Он способен на выдержку и работу сообща. Я не славянофил... и нынешнего патриотического самохвальства не жалую; однако такова и моя вера!

- Кто же поддерживает вас... в настоящую минуту?.. Все оставили?.. Испугались?..

- Испугались - это точно. Да как же вы хотите, чтобы было иначе?.. Страх, умственный мрак, вековая тягота - вот его школа!.. Потому-то все мы, у кого есть свет, и не должны знать никакого страха и продолжать свое дело... что бы нам ни посылала судьба.

Тут только он откашлялся и перевел дыхание. Глаза разгорелись. Он выпрямился, и его неправильное лицо стало красивее.

Теркин сидел с опущенной головой, и в руке его тлела закуренная папироса. Он нашел бы доводы против того, чем закончил Аршаулов, но ему захотелось слиться с пламенным желанием этого бедняги, в котором он видел гораздо больше душевного равновесия, чем в себе.

- Так-то так, - выговорил он, - но с народом, Михаил Терентьич, надо быть одного закона... верить, во что он сам верит... Нешто это легко?

- Вы о какой вере?

- Какую он сам имеет. Да вдобавок, здесь, в Кладенце, друг против друга стоят - законная церковь и раскол. Надо к чему-нибудь пристать. А насильно не заставишь себя верить.

- И не надо, - упавшим голосом, но с той же убежденностью сказал Аршаулов. - Народ терпимее по натуре, чем мы. Сектантство - только форма протеста или проблеск умственной жажды. В душу вашу он инквизиторски не залезает.

- Однако есть с вами из одной чашки не будет. Да и не о расколе я говорю. О том, что мужицкой веры не добудешь, если б и хотел. Не знаю, как вы...

331

- Никогда я не находил препятствия в моих убеждениях, чтобы приблизиться к народу. И здесь это еще легче, чем где-нибудь. Он молебен служит Фролу и Лавру и ведет каурого своего кропить водой, а я не пойду и скажу ему: извини, милый, я - не церковный... Это он услышит и от всякого беспоповца... В общем деле они могут стоять бок о бок и поступать по-божески, как это всякий по-своему разумеет.

- Хорошо бы так-то! - вырвалось у Теркина.

- И так будет, Василий Иваныч, так должно быть.

У всех, кто жалеет о народе, одна вера, и она божественного происхождения, один закон, - правды и человечности.

Из передней дверь скрипнула. Показалась голова матери Аршаулова.

- Миша! Не угодно ли им чайку? Самовар давно стоит...

Ко мне пожалуйте. Или в ту вон комнату.

- Ах, маменька!.. Погодите!.. Такой у нас разговор...

- Шибко-то говорить ему вредно, - старушка обратилась к гостю, - а он не может удержаться.

- Ничего! Я ведь не напрягаюсь. Лучше сюда принесите нам. Василий Иваныч не взыщет.

Теркин тоже подосадовал на старушку за перерыв их беседы. У него было еще многое на сердце, с чем он стремился к Аршаулову. Сегодня он с ним и простится и не уйдет от него с пустыми руками... И утомлять его он боялся, хотя ему вид Аршаулова не показался уже таким безнадежным. Явилась надежда вылечить его, поселить на юге, обеспечить работой по душе.

XL

"Пора уходить", - спохватился гость, взглянув украдкой на часы. Аршаулов начал заметно слабеть;

попросил даже позволения прилечь на кушетке. Голова старушки уже раза два показывалась в полуотворенную дверь.

Поговорили они порядком и о теперешнем его положении. Он не жаловался. В губернском городе ему обещали постоянную работу по статистике, не

332

требующую ни особенной спешности, ни частых разъездов. В город его не тянуло, хоть там он и нашел бы целый кружок таких же "подневольных обывателей", как и он сам.

- Матушка все боялась, что я соблазнюсь, буду туда проситься на житье... Нет!.. Климат там такой же... Еще похуже будет. А главное, здесь я окружен моей стихией. Здесь и умру.

Теркин искренно и почти стыдливо высказал готовность поддержать его чем может, предложил доставить ему у себя место на низовьях Волги, где все-таки не так сурово, если только начальство согласится пустить его туда. Аршаулов выслушал, дотронулся до его плеча и покачал головой.

- Спасибо, Василий Иваныч, я по вашему делу не гожусь. Видите, каково мое здоровье.

Дальше речь об этом не пошла.

- Вы на меня смотрите как на буржуя, - торопливо заговорил Теркин, взволнованный и смущенный. - Так ведь называют нашего брата - практика?..

Он не мог уйти от Аршаулова без исповеди.

- Вы человек из народа, - резко ответил тот, - и останьтесь им, насколько возможно.

- Насколько возможно! - повторил Теркин и махнул рукой. - На распутье я стоял, Михаил Терентьич, два человека во мне войну вели, и тот, которого к вам влечет, пришел за духовной помощью второму, хищному.

Без всяких оговорок и смятенья, порывисто, со слезами в голосе, он раскрыл ему свою душу, рассказал про все - сделку с совестью, связь с чужой женой, разрыв, встречу с чудной девушкой и ее смерть, про поворот к простой мужицкой вере и бессилие свое найти ее, про то чувство, с каким приехал в Кладенец.

- Не хочу я, не хочу я жить без веры... - повторял он, размягченный своей исповедью. - А верить не могу как простец: хоть и мало я учился, все-таки книжка взяла свое. Другой, внутренний закон мне нужен, вот такой, какой в вас сидит, Михаил Терентьич. И тут загвоздка! К народу долго мстительность имел... Теперь только здесь стало в меня примирение проникать.

В мужика, в землепашца, в кустаря я не обращусь... Не то чтобы не пускала одна утроба, избалованность,

333

жадность к дорогому и сладкому житью, а за свое человеческое достоинство дрожу, не хочу потерять хоть подобие гражданских прав... чтобы тебя пороли в волости как скотину. С этого меня никто не сдвинет...

Я должен хозяйствовать и в гору идти - такова моя доля; и что я из своего добра сделаю, как я свои стяжания соглашу с жалостью к народу, с служением правде - не знаю!.. Взыскую этого, Михаил Терентьич, всем моим нутром взыскую!..

Он закрыл лицо руками и смолк, весь потрясенный.

- Не забывайте, - проникал в него чуть слышно голос Аршаулова, закинувшего голову на валик кушетки, -

не забывайте крестьянства; оно приняло и выходило вас и бросило в душу зерно мирской правды...

Ведь Иван-то Прокофьич, хоть он и ошибался в средствах, цель имел одну: стоять за правду со своими однообщественниками. И его пример заразителен; оттого только, что он водился с богатеями, с скупщиками, он потерял чутье настоящего мужицкого блага, добивался таких порядков, где можно будет властвовать безусловно, менял по доброй воле деревню на город. Но он был прикован к своему месту, зарвался;

по природе своей человек он был слишком пылкий и даже славолюбивый. Ему уже нельзя было очистить свое понимание от всех этих примесей. Вы молоды, свободны, ищете правого пути, видите насквозь все, что творится на Руси хищного и бесстыжего.

Хозяйствуйте, заручайтесь силой, только помните, кто вас кормил, перед кем вы в долгу. И найдете свой закон, свою веру!

- Нёшто это мыслимо, чтобы не завязить хоть одной ноги в неправде? - глухо вырвалось у Теркина.

- А нельзя, так вернитесь сюда... сбросьте с себя все и станьте на сторону кладенецкой гольтепы, искупите все вольные и невольные грехи вашего отца против крестьянского мира.

- И кончите тем, что вас, как смутьяна и бунтовщика, сначала выдерут раз пятьдесят, потом сошлют туда же, откуда Иван Прокофьич вернулся полуживой!..

- Быть может, - чуть слышно вымолвил Аршаулов.

За стеной деревянные часы пробили десять.

334

На самом юру, по ту сторону торговой улицы, ближе к месту, где пристают пароходы, усталый присел Теркин. Он пошел от Аршаулова бродить по селу.

Спать он не мог и не хотел попадать к часу ужина своего хозяина. Мохова.

Ночь звездная, мягкая для первых чисел сентября, с отблеском новой луны в реке, веяла ему в лицо горной прохладой. Он сидел на скамейке, которую помнил еще с раннего детства... Тут на Святой и Фоминой парни и девки собираются гулять и есть лакомства.

Слева, вниз по реке, издалека показались цветные точки фонарей парохода, и шум колес уже доносился до него; потом и хвост искр из трубы потянулся по пологу ночи.

Это мог быть и "Батрак", если его ничто не задержало ни в Нижнем, ни в Лыскове. Разглядеть было трудно, даже какого цвета пароход.

Будь это и "Батрак", он не пойдет на пристань. Там и до сих пор вряд ли знают, что один из пайщиков товарищества проживает в Кладенце.

Судьба, видно, неспроста привела ею сюда, после исповеди Аршаулову. На этой реке он родился, на ней вышел в люди, на нее спустил свой собственный пароход.

Вся его жизнь пройдет на ней. Он другого и не желает. И ежели той же судьбе угодно дать ему силы-

мощи послужить этой реке, как он всегда мечтал, разве не скажет ему спасибо каждый забитый мужичонко, на протяжении всего Поволжья? Ну-тко!

Он не стал уноситься вдаль. Ему хотелось сохранить в себе настроение, с каким он оставил домик Аршаулова. Пароход вдруг напомнил ему его разговор с писателем, Борисом Петровичем, когда в нем впервые зажглась жажда исповеди, и капитан Кузьмичев своим зовом пить чай не дал ему высказаться.

Борис Петрович и Аршаулов - родные братья по духу, по своей любви к народу... Только тот служит ему большим талантом, а этот горюн испортил в лоск свою жизнь и ничего не сделал даже для одного Кладенца.

Что за нужда! Он счастлив, душа у него младенчески чиста, никакого разлада с самим собой; на ладан дышит, а ни одной горькой ноты!.. Разве не завидно?

335

И вспомнилась ему та фраза, которую он в разговоре с Борисом Петровичем привел из присловий московского патриота: "так русская печь печет!"

Чудно печет она, и никакому иностранцу не разобрать, что делается в душе русского человека.

Ритмический шум близившегося парохода все крепчал...

Протянулся и звук свистка, гулкий, немножко зловещий, такой же длинный, как и столп искр от трубы.

"Не "Батрак" ли?" - спросил себя еще раз Теркин.

Звук показался ему очень знакомым... Он не стал разглядывать очертаний парохода.

На пристани замигали фонари, и окошко конторы выделялось светлым четырехугольником.

Завтра он убежит отсюда вниз по реке на каком придется пароходе.

Куда? Где у него дом?.. Все разлетелось прахом...

В каких-нибудь две недели. Он начал считать на пальцах дни с приезда на дачу около посада, и не выходило полного месяца; а со смерти Калерии - всего двенадцать дней: три на дорогу в Москву, два в Москве и у Троицы, три на поездку в Кладенец, да здесь он четвертый день.

И опять он бобыль: ни жены, ни подруги!.. Там, пониже Казани, томится красавица, полная страсти, всю себя отдала ему, из-за любви пошла на душегубство...

Напиши он ей слово, пусти телеграмму - она прилетит сию минуту. Ведь кровь заговорит же в нем, потянет снова к женской прелести, будет искать отклика душа и нарвется на потаскушку, уйдет в постыдную страсть, кончит таким падением, до какого никогда не дошел бы с Серафимой.

В ушах его зазвучали кроткие слова Калерии, ее просьба простить Серафиму, вести ее к алтарю...

Нет!.. Между ним и Серафимой легла могила этой девушки, выела и влечение к женщине, и жалость. Не найти ему в браке с бывшей любовницей ничего, кроме

"распусты".

Тщета всякого счастия и всякого стяжания пронизала его вместе с образом смерти Калерии... Все бросить, превратиться в простеца, дойти до высокого юродства Михаила Терентьича Аршаулова?!

Протянулось несколько минут. Теркин все еще

336

сидел с низко опущенной головой. Его точно разбудил новый свисток, у самой пристани.

Он встал, встряхнулся, пристально поглядел вниз на реку. Подходил "Батрак". Вон косая труба и верхняя американская рубка.

Его внезапно подхватило хозяйское чувство и понесло к своему детищу. Почти бегом стал он спускаться по горе к пристани, точно ища спасения от самого себя...

337

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ И ПОСЛЕДНЯЯ

I

Раннее половодье залило низины плоского прибрежья Волги, вплоть до села Заводного. Нагорный берег зеленел, покрытый на несколько десятин парком, спускавшимся к реке до узкой песчаной дороги.

Парк этот разделяли глубокие балки, обросшие дубом и кленом, местами березой. Наверх шли еще влажные дорожки, вдоль обрыва и крест-накрест к площадке, где между двумя липовыми аллеями помещались качели. Остатки клумб и заросшие купы кустов выказывали очертания барского цветника, теперь запущенного.

В глубине желтел двухэтажный дом, с террасами, каменный, давно не крашенный. Верхний этаж стоял на зиму заколоченный, да и теперь - с закрытыми ставнями. Позади - вправо и влево - шли службы, обставляя обширный двор с выездом на проселочную дорогу. На горизонте синели леса.

В креслице качель сидела и покачивалась в короткой темной кофточке и клетчатой юбке, с шапочкой на голове, девушка лет восемнадцати, не очень рослая.

Свежие щеки отзывались еще детством - и голубые глаза, и волнистые светлые волосы, низко спадавшие на лоб. Руки и ноги свои, маленькие и также по-детски пухлые, она неторопливо приводила в движение, а пальцами рук, без перчаток, перебирала, держась ими за веревки, и раскачивала то одной, то другой ногой.

Несколько ямочек смеялись на ее личике, под самыми глазами, и посредине щек, и даже на подбородке.

Глаза - широко разрезанные, прозрачные - переходили

338

от одного предмета к другому, от дерева к траве, и дальше к скамье, стоявшей на обрыве, в полукруге низких кустов, еще туго распускавших свои почки.

Солнце начало печь - шел первый час дня.

Девушка изредка щурилась, когда повертывала голову в сторону дома, где был юг. Ее высокая грудь вдыхала в себя струи воздуха, с милым движением рта. Розовые губы ее заметно раскрывались, и рот оставался полуоткрытым несколько секунд - из него выглядывали тесно сидящие зубы, блестевшие на солнце.

Гулять по парку было еще сыро. Вниз, к реке, она не решалась спускаться одна. Вот после обеда, когда ее старшая тетка ляжет отдохнуть, она пойдет к реке, если подъедет Николай Никанорыч к обеду.

Николай Никанорыч живет у них вторую неделю, во флигеле. Он - землемер. Фамилия его Первач. Такая странная фамилия! Она его спросила как-то: "что значит первач?" И он ей объяснил, что так называется какая-то мука, - пшеничная, кажется. Этот Первач - красив, даже очень красив - брюнет, волосы вьются, бородка клинышком и на щеках коротко подстрижена.

Одевается "шикозно".

Это слово "шикозно", как и много других, она вывезла из губернского института. Давно ли был выпуск, акт и бал?.. Всего каких-нибудь три месяца с небольшим, перед масленицей. Они - в старшем классе, все носили при себе маленькие календари и отмечали крестиком каждый протянувшийся день. Приехали за ней папа и младшая тетка, Марфа Захаровна, с няней Федосеевной, нашивали платья, белья, каждый день ходили портнихи и приказчики из магазинов. Медали она не получила; только награду - похвальный лист и книги - сочинения Пушкина, с позолоченным обрезом.

Она сама удивилась, что кончила с наградой.

Могла бы поступить на какие-нибудь курсы, в Москве или Петербурге. Но ее совсем туда не тянуло. Лучше своего губернского города она ничего не знала. Так ее все любили, - и в институте, и в городе. Прожили они целый месяц; были пикники, вечера в клубе; три раза ее возили в театр; она видела целых три оперетки и по слуху до сих пор напевает оттуда. Нот не успела найти.

Папа потом привез ее сюда, в усадьбу, где она давно не бывала. Одно лето проболела. Ее не брали на вакации. Потом ездила в Самару на кумыс. Вот с тех

339

пор она так поправилась. Прошло все: кашель, простуды, головные боли, сердцебиение. В институте думали, что у нее будет чахотка, а теперь она - "кубышка".

Так прозвали ее подруги, особенно одна, Маша Холтиопова. Та всегда была больная, белая, точно молоком налитая, с чудной талией. Они клялись писать друг другу каждую неделю. Первые два месяца писали, потом пошло туже.

Да и о чем писать? С тех пор как она в Заводном, день за днем мелькают - и ни за что нельзя зацепиться.

Спать можно сколько хочешь, пожалуй, хоть не одеваться, как следует, не носить корсета. Гости - редки...

Предводитель заезжает; но он такой противный -

слюнявый и лысый - хоть и пристает с любезностями.

Папа по делам часто уезжает в другое имение, в Кошелевку, где у него хутор; в городе тоже живет целыми неделями - Зачем? Она не знает; кажется, он нигде не служит.

Ей давно уже сдается - это еще в институте было, - что папа стал с ней не так ласков, как прежде.

Он ни в чем ей не отказывает и карманных денег дает -

только не на что их тратить; прежде чаще ласкал и расспрашивал обо всем. Теперь - нет. И она совсем его не знает, какой он: добрый, злой, умный или глупый. Письма ему писала она, и в последний год перед выпуском - коротенькие, не умела его ни о чем выспросить - любит ли он ее по-прежнему. Здесь она, когда бывает с ним наедине, чувствует себя маленькой-

маленькой. Ничего у нее не выходит - никакого серьезного разговора. Оттого, должно быть, что она еще не вышла из малолеток.

И да, и нет. Какая же она маленькая? У нее - особенно здесь, в деревне - такие грезы по ночам. Проснется - или вся в слезах, или с пылающими щеками - и начнет целовать подушку. Вчера видела Николая Никанорыча в его синем галстуке с золотыми крапинками.

Вот и теперь этот сон прошелся весь перед нею, и ей уже менее стыдно. Она сильно обрадуется, если он вдруг подойдет к качелям и скажет своим приятным голосом:

- Александра Ивановна, позволите?..

И начнет качать высоко-высоко. У нее на сердце захолодеет, голова сладко закружится, в шее и в груди точно что-то защекочет. Она зажмурит глаза - и плывет-

плывет. Так чудесно!

340

Они поют вместе. Николай Никанорыч умеет ноты разбирать бойчее, чем она, хоть ее и учили в институте, и в хоре она считалась из самых лучших. И когда им нужно взять вместе двойную ноту, на которой есть задержка, она непременно поднимет голову; его черные глаза глядят на нее так, что она вся вспыхнет и тотчас же начнет ужасно громко стучать по клавишам.

Нянька Федосеевна ворчит под нос, что он

"землемеришка". Во-первых, он не просто землемер, а ученый таксатор. Папа его очень уважает и выписал для важной работы: разбить на участки лесную дачу, там за дорогой. Он за это большие деньги получит. Да и что слушать Федосеевну. Она только смущает ее. Все какие-то намеки, которых она не понимает. Про мамашу вспоминает беспрестанно. Дает понять, что тетки -

особенно Павла Захаровна - совсем обошли папу. А настоящего не говорит, да и не хочется допытываться.

Зачем? Только себя расстраивать.

Мамашу она не помнит. Сама была еще очень маленькая. Тетки ее баловали - это она помнит, и в институт отдали ее не насильно - ей самой хотелось носить голубое платье с белой пелеринкой.

Ну, что ж из того, что тетя Павла - сухоручка, хромая и перекошенная, и язык у нее с язвой? Замуж ее никто не взял - все старые девы такие. Ее она не грызет. Тетя Марфа - так и совсем добрая. Любит поесть и наливки любит... Что ж!.. Она сама - лакомка. И наливки ей нравятся всякие: сливянки, вишневки, можжевеловки. У тети Марфы в спальне - целые бутыли.

И как там хорошо, в послеобеденные сумерки, полакомиться и выпить рюмочку, лежа на кушетке!

Тетя все расспрашивает про Николая Никанорыча -

нравится ли, видит ли его во сне, не хочет ли погадать на трефового короля?

Трефовый король - это Николай Никанорыч.

И начнет гадать за овальным столом. Подадут свечи. В спальне так тихо и так вкусно пахнет вареньем, смоквой, вишневкой. Тетя - в блузе, вся красная, щеки лоснятся, и глаза немножко посоловели - наклонится над столом и так ловко раскладывает карты.

- Исполнение желаний, марьяж, письмо, настоящее, будущее, неожиданный удар...

Эти выражения выговаривает она с придыханием.

И всегда выходит хорошо - марьяжная карта выпадает

341

непременно на самое сердце червонной дамы; червонная дама - это она, Саня.

- Скоро, скоро твоя судьба решится, Санечка, подмигивая, говорит тетя Марфа.

Она и сама точно немного влюблена в Николая Никаноровича: одевается к обеду в шелковый капот с пелериной и на ночь городки себе устраивает каленой шпилькой. Да и тетя Павла, когда себя получше чувствует, с ним любезна, повторяет все, что по нынешним временам такими молодыми людьми грех пренебрегать.

- Ты, Саня, не воображай себя богатой невестой, - не дальше как вчера сказала она ей. - Твой отец еще не стар и жениться может в другой раз; а своего у тебя от матери ничего нет. Вот мы разборчивы были и остались в девках.

Она говорит: "в девках" и горничных называет "девки".

От ее голоса, серых глаз, всего тона приходится иногда жутко; но к ней она не придирается, не ворчит, по целым дням ее не видно - все ей нездоровится.

Только и Сане сдается, что нянька Федосеевна права: "сухоручка" держит папу в руках, и без ее ведома ничего в доме не делается.

Умри тетя Павла - она не стала бы долго плакать!.. Да и по ком она убивалась бы?.. Ей часто кажется, что она "сушка", - так в институте звали тех, у кого сердца нет или очень мало.

II

- Саня, а Саня... Ты здесь?.. На качелях?.. Обедать скоро!.. Николай Никанорыч подъехал.

С балкона доносился жирный голос тети Марфы.

Саня обернулась и, не вставая с качель, крикнула:

- Слышу, тетя, сейчас!

Марфа Захаровна, в капоте с пелеринкой из клетчатой шерстяной материи, пестрела огромным пятном между двумя колонками балкона - тучная, с седеющей головой и красными щеками, точно смазанными маслом.

- Иди!..

Пестрая глыба скрылась, и Саня ступила на дерн и оставила веревки качель.

Ручки у нее - диковинные по своим детским размерам, белые и пухленькие, все в ямках на суставах.

342

Она расправила пальцы и щелкнула ими. От держания веревок на них оставались следы.

Николай Никанорыч восхищался ее руками. Ей это казалось немного странным. Она считала почти уродством, что у нее такие маленькие руки. Даже перчатки надо было выписывать из Москвы, когда она выходила из института.

Совсем детские! Но все-таки они нравятся, и Николай Никанорыч нет-нет да и скажет что-нибудь такое и смешное, и лестное насчет ее

"ручоночек".

К обеду она уже оделась. Разве поправить волосы - и можно в них вколоть цветной бантик.

Она пошла ленивой поступью к дому - уточкой, с перевальцем. Рост у нее был для девушки порядочный;

она казалась гораздо ниже от пышности бюста и круглых щек.

С балкона дверь вела прямо в залу, служившую и столовой, отделанную кое-как, - точно в доме жили только по летам, а не круглый год. Стены стояли голые, с потусклыми обоями; ни одной картинки, окна без гардин, вдоль стен венские стулья и в углу буфет -

неуклюжий, рыночной работы.

Комнатка ее помещалась слева, через коридорчик от комнаты тети Павлы. Из передней - ход в кабинет отца; в глубине - гостиная и спальня тети Марфы, просторная, с запахом наливок, самая "симпатичная", как называла ее Саня.

Стол уже был накрыт - круглый, довольно небрежно уставленный. Ножи с деревянными черенками, не первой чистоты, черный хлеб, посуда сборная. В институте их кормили неважно, но все было чище и аккуратнее подано... Зато здесь еды много, и она гораздо вкуснее.

Саня до сих пор не знает: богат ее отец или беден, какой у него доход. Федосеевна пугает ее, что она окажется бесприданницей; на то же намекает тетка Павла Захаровна; самой ей трудно остановиться серьезно на этом вопросе. Расспросить обо всем она могла бы тетю Марфу или Федосеевну; ее что-то удерживает.

Непременно узнает она от одной из них что-нибудь такое, что ее совсем спутает.

Отца она не понимает. Какой он? Щедрый, скупой, очень богатый или так себе, концы с концами сводит, хороший хозяин или проживет все дотла к тому времени, когда она выйдет замуж. Ее отец верит в то, что

343

в старых девах она не засидится. Это просто невозможно!

Если у нее и не будет хорошего приданого, она все-таки выйдет. Нынче и бедных берут. В ее классе Анночка Каратусова и Маня Аленина вернулись с вакаций невестами, и обе были бедные, отцы их, чиновники в уездах, живут на одно жалованье, и обе они воспитывались на дворянский, а не на свой счет. И теперь обе уже замужем. Как им в невестах было весело!

Сколько они целовались с женихами - те приезжали в губернский город и даже проникали в коридоры, что идут вдоль дортуаров. Особенно Маня так вкусно рассказывала - как они, в первый раз, в лесу, начали целоваться, и когда они вернулись домой, то сейчас побежали к ее матери, и она их благословила.

Да, она решительно не знала, какие они помещики -

крупные или так себе.

Слыхала она от тетки и от няньки Федосеевны, что эту усадьбу - она называется также Заводное, как и то большое село, за Волгой - отец получил от дальнего родственника вместе с лесом. Родственник был богатый и знатный барин, прожился, и только эта усадьба с лесом и осталось родового. Отец приходился и ему чем-то, и его жене, взятой из местных дворянок,

"неважных", говорила ей как-то Федосеевна. Тетки и отец считают себя древнего рода, самого коренного в этом лесном медвежьем крае. Тетка Павла любит распространяться о том, будто их предок провожал Михаила Феодоровича, когда его выбрали в Москве на царство, и чуть ли не спас его. Может быть, она смешивает с Сусаниным. Так и Сусанин - им это учитель в институте говорил - кажется, совсем и не спасал царя, хотя и есть такая опера, откуда она поет арию: "В поле чистое гляжу..."

Ей ее фамилия кажется смешной и совсем уже не барской: Черносошная. А тетка Павла и отец гордятся ею. Почему?.. "Черносошные" - она знала, что это такое. Так звали в старину мужиков, крепостных. И это ей объяснил учитель истории, когда раз заболтался с нею около доски. В классе дразнили ее тем, что она обожает его, а это была неправда. Она обожала батюшку -

законоучителя, и на исповеди чуть-чуть было не призналась ему.

Саня сидела перед зеркалом своего туалета, и в голове ее все эти мысли завивались клубком, как всегда, и она не могла их направить по-своему.

344

Уж такая голова. Вот и письма когда пишет - не может в порядке все прописать, о чем думала вначале.

Потому и сочинения выходили у нее хуже, чем у многих подруг.

И не хочется ей ни во что проникать, выспрашивать, соображать и оценивать. Непременно что-нибудь огорчит. Думать станешь на ночь - не заснешь. Да и зачем?

Она и без того побаивается тети Павлы. С ней она больше молчит, ни одним словом ей не возражает.

В доме эта тетка - главное лицо, и папа ее побаивается. Все ее считают ужасно умной. Что ж тут мудреного? Целые дни лежит в длинном кресле с пюпитром и думает или книжку читает. Сажала она ее читать себе вслух, но осталась недовольна:

- Ты, Саня, читаешь как пономарь, все в одну ноту. Неужели вас не учили порядочно читать вслух?

Разумеется, никто не учил. Сам учитель словесности отвратительно читал. Во всем классе была одна воспитанница - на нее постоянно и взваливали...

Каждый раз, как идти к обеду, Саня подумает о своей тетке, Павле Захаровне. К ней надо зайти поцеловать ее в ручку или в плечо. Что-нибудь она непременно спросит, чем занималась, и выговора не даст, а язвительно посмотрит или скажет:

- Какой ты птенец, Саня! У тебя в голове, кажется, нет никаких собственных мыслей.

Мысли у нее есть, только не умеет она рассуждать вслух и даже рассказывать то, что прочла.

Ну, да! Она ленивая. Книжки ее мало привлекают и волнуют. До сих пор еще не может одолеть "Записок охотника" Тургенева. Один рассказ читает два-три дня.

Ей нравится, но залпом она не умеет читать. Сейчас начнет о чем-нибудь мечтать, и так, глядишь, улетит час-другой.

Николай Никанорыч говорил, что он недавно прочел роман "От поцелуя к поцелую". Ей совестно было попросить этой книжки. А хотелось бы почитать ее.

Перед зеркалом Саня не любит долго сидеть. Лицо свое ей не нравится. Слишком свежо, кругло, краснощеко.

Настоящая "кубышка". Она находит, что у нее простоватый вид. .Но отчего же Николай Никанорыч так на нее посматривает, когда они у тетки Марфы сидят за столом, лакомятся и пьют наливку. Ручками ее он уже сколько раз восхищался.

345

Густую челку светло-русых волос Саня расправила гребенкой, чтобы она немножко раздвоилась. На шее у нее ожерелье из кораллов. Лифом служит шелковый дж/ерси. Это не очень модно, но суживает бюст, а с обыкновенным лифом она уж чересчур пышна.

Комнатку свою Саня содержит чисто, сама все приберет и уложит. За ней ходит девочка, Параша, из крестьянских подростков. Она не любит, чтобы Параша торчала тут целый день. И Федосеевну она редко допускает. Та живет во флигеле. Нянькой своей она не гнушается, только не любит, чтобы та смущала ее разными своими разговорами о маме да намеками, каких она не желает понимать.

Ее кроватка, с белым пологом, занимает половину стены, смежной с гостиной, где стоит рояль. На нем играла ее мама. Он немного уже дребезжит;

она не просила купить ей новый инструмент. Играет она совсем уж не как музыкантша. Петь любит, да и то - полосами, больше на воздухе или, когда ей взгрустнется, у себя в комнате, без всякого аккомпанемента.

Вся остальная мебель - кресла с ситцевой светлой обивкой, шкап, комод, пяльцы (тоже остались от ее мамы), письменный столик, купленный для нее в губернском городе, - расставлена по стенам. Средина комнаты покрыта ковром и свободна: она так любит, чтобы было больше места. Иногда на нее найдет - она начнет одна кружиться или прыгать, воображая, что танцует с кавалером.

С Николаем Никанорычем они танцевали в гостиной так, без всякой музыки. Тетя Марфа хотела было поиграть какой-то вальс старинный, да сейчас же сбилась.

И как он танцует! Ничего еще подобного она не испытала и на выпускном бале, где были и офицеры, и большие гимназисты, и губернаторские чиновники.

Держит он крепко и совсем как-то к себе пригибает, так что сердце забьется, и его дыхание чувствуешь на своем лице. Она вся горела, точно в огне. И вертит "a rebours", да так ловко, как никто из ее подруг не умел, - из тех, что всегда танцевали за кавалеров, и на уроках танцев, и на вечерах.

Тетка Павла Захаровна как-то переведет своими большими бледными губами, когда спрашивает ее:

- А что, дурочка, нравится тебе землемер?

346

И слово "землемер" она произносит с особенным выражением, а что она хочет сказать - Саня в это проникнуть не может, да и не желает.

Нравится ли? Он не простой землемер, а ученый таксатор. Тетя Марфа говорила ей, что Николая Никанорыча прислал сюда богатый барин с поручением, и он зарабатывает большие деньги. Папе он делает одолжение, что взялся и для него произвести работы, разбить его лес на участки. Кажется, он не дворянин.

Не все ли это равно? Только тетка Павла так гордится тем, что они - Черносошные, а за ней и папа. Он всегда повторяет уже слышанное ею от тетки.

III

Старая горничная Павлы Захаровны, Авдотья, бывшая крепостная, доложила "барышне", что обед готов.

Она служила и за столом. Лакей уехал с барином в город.

Комната Павлы Захаровны - длинная, в два окна -

пропахла лекарствами, держалась неопрятно, заставленная неуютно большой кроватью, креслом с пюпитром, шкапом с книгами. В ней было темно от спущенных штор и сыровато. Почти никогда ее не проветривали.

В креслах с пюпитром и длинным продолжением для ног сидела она, полулежа, целые дни, в старомодном казакине из бурой вигони и люстриновой юбке, перекошенная на один бок, почти горбатая. Седые курчавые волосы носила она без косы, рассыпанные по плечам. Некрасивые высохшие черты отзывались мужской резкостью; извилистый длинный нос и крупный рот беспрестанно приходили в движение, глаза были круглые, острые, темно-серые, с постоянной усмешкой.

Голова давила худые приподнятые плечи своей величиной.

Сухая левая рука - маленькая и костлявая - еле виднелась из-под широчайшего рукава, куда она ее ловко вбирала и за столом чуть-чуть придерживала ею вилку... Потемневшая кожа лица и бородавка на левой щеке делали лицо еще непригляднее.

Павла Захаровна не торопится. Ее и подождут.

Сегодня она себя получше чувствует и выходила на балкон. Сестра Марфа сейчас сказывала, что землемер приехал, и она просила его к обеду.

347

Землемер этот - разночинец, откуда-то с юга, не то хохол, не то еврей (так она его понимает) - ловок, смел и вкрадчив, и дурочка Саня скоро в него врежется.

Так и должно случиться. Павла Захаровна все это прекрасно замечает - и ничто в доме не делается без ее надзора и согласия, хотя она и не выходит почти из своей комнаты. Ей известны и послеобеденные сидения у сестры Марфы, угощение наливками, гадание в карты. У Марфы - склонность к крепким напиткам. И до мужчин она всегда была слаба... Замуж вовремя не попала. Потом - лет уже за тридцать - разрешила себе.

Павле Захаровне все известно... Знает она, зачем сестра ездила и в Москву, лет больше десяти назад...

Скрыть свой грех. Ребенок, к счастью, умер. И потом у Марфы были связи. Добро бы со стоящим народом!..

А то со всякой дрянью, с сыном дьякона, с письмоводителем исправника. Она всегда была простовата, жила в спанье, в наливки да в свои "фигли-

мигли"! И она перед землемером тает... Даже противно смотреть.

Но все это Павла Захаровна терпит.

Почему?

Что ей раз запало в душу - то с ней и умрет. Не могла она вынести соперничества с невесткой. Брат Иван Захарыч - моложе ее на несколько лет - жил всегда ее умом, нужды нет, что остался рано на полной воле, главным наследником двух вотчин. Она не допустила бы его до всех глупостей, какие он наделал с тех пор - вот уже больше двадцати лет - если б не пошла на сделку с самой собою, с своей женской злобностью. Надо было вытравить из его сердца любовь к жене. Та его обошла. Из бедных чиновничьих дочерей - какого-то станового пьянчужки дочь - в пепиньерках была оставлена в институте. Он приехал на выборы, бывал у какой-то классной дамы в гостях, влюбился и сейчас же, не спросившись у нее, старшей сестры, вернулся оттуда женихом. Она затаила в себе эту обиду. Все семь лет его женатой жизни она провела в другой усадьбе; в явной ссоре с матерью Сани не была, но не прощала обиды и ждала часа отместки.

Невестка умерла, точно в угоду ей. С памятью жены Иван Захарыч слишком носился... И эту память ей удалось-таки затемнить. Чтобы быть в ладу с своей совестью, она и себя уверила в том, что невестка обманывала мужа, что Саня и "не думает" быть дочерью Ивана Захарыча. С тех пор он опять стал ее

348

младшим братом, жил под ее надзором. Только бы он вдругорядь не женился. Ну, и надо было допустить его до незаконной связи. Она все знает: у него в городе

"мам/ошка" и двое детей. Усыновлять он их не посмеет без ее разрешения, да и не пожелает. Это семейство с левой стороны он обеспечил - заложил землю другой вотчины, купил им домик и сделал вклад в местный дворянский банк. Денег он прожил в последние десять лет прорву, и не на одно это. Усадьба, где они живут, с парком, - тоже заложена... Проценты платит он с трудом... Ей и сестре Марфе он задолжал по пятнадцати тысяч - все их достояние. Кроме выкупных свидетельств, у них за крестьянским наделом осталось по двести десятин плохой землицы, и они ее продали по частям.

Иной раз ее страх разбирает - ну как брат совсем разорится?.. Что им с сестрой делать из сохранных его расписок? Но она еще не рехнулась. Теперь - самый настоящий момент подошел. Не заложен лес - большой, в несколько тысяч десятин... Она и настояла на том, чтобы пригласить ученого землемера и разбить лес на участки, привести в известность и продать. Тут она плошать не будет, и свой, и сестрин капитал возвратит; коли на то пошло, и расписки представит ко взысканию. До этого он себя не допустит. Усадьба и парк - только обуза: никакого не дают доходу, а стоят не мало, да еще за них надо платить проценты.

Брат держится за них из одного дворянского гонора, потому что они ему достались от дальнего родственника, какого-то богача и магната; за их части он выдал им деньгами. И лес - тоже родовой. Продать надо и то, и другое. Капитал - за уплатой тридцати тысяч сестрам - он скоро спустит. И останется у него дальняя вотчина со старинной усадьбой. Туда и переселятся жить. Проценты не на что будет платить и за нее. Они с сестрой выкупят имение, когда его банк назначит в продажу. Вряд ли у брата останется еще, к тому.

времени, хоть тысчонка рублей. Что ж! И будет жить у нее, Павлы Захаровны, на хлебах... Или уйдет к своей сударушке, если не сумеет ужиться.

Главное - Сане, дочери ненавистной невестки, не достанется ни одного вершка из родовых угодий. Брат охладел к ней давно - и только играет роль ее отца, не хочет показать, что он носился столько лет с чужим ребенком.

349

Вот тут-то так кстати и пожаловал этот землемер.

Остальное идет как по маслу. Марфа их сводит, приучает Саню к наливке, сама рада-радешенька - только чтобы ей около смазливого мужчинки посидеть лишний разок. Тот - ловкач, своего не упустит. Не пройдет и месяца, как девчонка заблудится с ним где-нибудь в парке. Тогда разговор короткий - надо выдавать за землемера... Выбросить ей на приданое несколько тысчонок - и довольно!.. Чего же она больше заслуживает? В мать пошла. С развратными наклонностями. Туда ей и дорога! Будь у этой толстой, чувственной девчонки в голове мозг, а не сенная труха, она бы знала, как ей себя вести и как оградить сколько-нибудь свои права. У этой подурухи менее мыслей, чем у птицы.

Если и может кто ее смущать, так нянька ее, Федосеевна.

Давным-давно выгнала бы она эту дрянную смутьянку, если б не глупый гонор брата. Видите ли, он, у смертного одра жены, обещал ей обеспечить старость Саниной няньки... Так ведь он тогда верил в любовь и непорочность своей возлюбленной супруги...

А потом? Голова-то и у братца не далеко ушла от головы его мнимой дочки; и сколько раз Павла Захаровна язвила самое себя вопросом: с какой стати она, умница, положила всю свою жизнь на возню с такой тупицей, как ее братец, Иван Захарыч?

Только и есть в нем одно - свое дворянское достоинство соблюдает. Имя Черносошных ставит так же высоко, как и она. И это в нем она воспитала. Важность в нем прикрывает скудость мозга. Учился плохо, в полку был без году неделю, своей видной наружностью не умел воспользоваться, взять богатую и родовитую невесту, женился на дряни, по выборам служил два трехлетия, и даже Станислава ему на шею не повесили, а другие из уездных-то предводителей в губернаторы попадают, по нынешнему времени. Весь прожился зря - ни себе, ни людям. Ни у него приемов, ни кутежа особенного... Метреска из мещанок; на нее и на незаконных детей не Бог знает какой капитал записан им; а в двадцать лет расстроил прекраснейших две вотчины... И кончит тем, что у нее, у Павлы Захаровны, будет доживать на хлебах.

Тогда она успокоится... Он получит должное возмездие за всю свою дурость. Но если она не доведет

350

его до продажи леса и усадьбы с парком - может кончиться совсем плохо и для нее с дурындой Марфой;

та без нее тоже пропадет.

Павла Захаровна встала с кресла в несколько приемов и, ковыляя на левую ногу, прошлась по комнате взад и вперед, потом постояла перед зеркалом, немножко расчесала взбившиеся курчавые волосы и взяла из угла около большой изразцовой печи палку, с которой не расставалась вне своей комнаты.

Без нее не сядут. Она бы и сегодня не вышла. От глупых разговоров сестры и племянницы ее тошнит; но надо ей самой видеть, куда зашел землемер в своем сближении с Саней. От него же она узнает подробности о какой-то миллионной компании, которая с весны покупает огромные лесные дачи, по сю и по ту сторону Волги, в трех волжских губерниях. Землемер, кажется, норовит попасть на службу к этой компании.

Ему следует предложить хорошую комиссию и сделать это на днях, после того, как молодые люди погуляют в парке раз-другой. Он и теперь знает, что без ее согласия ничего в доме не делается. Надо будет дать ему понять, что Саня ему может достаться в жены, если его поддержит она.

Дверь опять приотворилась, и Авдотья во второй раз доложила:

- Кушать пожалуйте, барышня.

- Иду! - отозвалась Павла Захаровна и, подпираясь палкой, заковыляла к зале.

IV

Подали зеленые щи из рассады с блинчатыми пирожками.

Против Марфы Захаровны, надевшей на голову черную кружевную тряпочку, сидел землемер; по правую руку от него Саня, без кофточки, по левую - Павла Захаровна.

Землемер не смотрел великорусом: глаза с поволокой, искристые зрачки на синеющих белках; цвет лица очень свежий, матовый, бледноватый; твердые щеки, плотно подстриженные, вплоть до острой бородки.

Вся голова точно выточена; волосы начесаны на лбу в такую же челку, как и у Сани, только черные как смоль и сильно лоснятся от брильянтина. В чертах -

351

что-то восточное. Большая чистоплотность и франтоватость сказывались во всем: в покрое клетчатого пиджака, в малиновом галстуке, в воротничках и манжетах, в кольцах на длинных, красивых пальцах. С толстоватых губ не сходила улыбка, и крупные зубы блестели. Он смахивал на заезжего музыканта, актера или приказчика модного магазина, а не на землемера.

Свою деловую оболочку он оставил у себя: большие сапоги, блузу, крылатку. Одевался он и раздевался изумительно быстро.

Щи все ели первые минуты молча, и только слышно было причавканье жирных губ тетки Марфы Захаровны, поглощавшей пирожок, прищуривая глазки, как сластолюбивая кошка. И Саня кушала с видимой охотой.

- Пирожка хочешь еще, голубка? - спросила ее Марфа Захаровна.

- Я возьму, тетя! - ответила Саня своим детским голоском, и все ее ямочки заиграли.

- А вы, Николай Никанорыч?

- А вы, николай Никанорыч?

Голос землемера звучал музыкально и немного нараспев, с южным акцентом, точно он заводил речитатив на сцене.

Он вбок улыбнулся своей соседке вправо.

Сане от его взгляда, из-под пушистых ресниц, делается всегда неловко и весело, и нежный румянец разливается тихо, но заметно, от подбородка до век. Она быстро перевела взгляд от его глаз на галстук, где блестела булавка, в виде подковы с синей эмалью.

Какие у него хорошенькие вещи! И весь он такой

"шикозный"! Явись он к ним, в институт, к какой-нибудь

"девице", его бы сразу стали обожать полкласса и никто не поверил бы, что он только "землемер".

Она не хочет его так называть даже мысленно.

"Не землемер, а ученый таксатор".

Саня опустила голову над тарелкой со щами, где плавал желток из крутого яйца, и вкусно пережевывала счетом третий блинчатый пирожок - и в эту минуту, под столом, к носку ее ботинки прикоснулся чужой носок; она почувствовала - чей.

Это случилось в первый раз. Она невольно вскинула глазами на тетку Павлу, брезгливо жевавшую корочку черного хлеба, и вся зарделась и стала усиленно глотать щи.

352

Павла Захаровна подметила и этот взгляд, и этот внезапный румянец.

"Ногу ей жмет", - подумала она и вкось усмехнулась.

Пускай себе! Чем скорее он влюбит в себя эту

"полудурью", тем лучше. Женись, получай приданое и - марш, чтобы и духу их не было!

Кончик носка мужской ботинки Саня продолжала чувствовать и не отнимала своей ножки; она застыла в одной позе и только правой рукой подносила ко рту ложку со щами.

Первач, продолжая есть красиво и очень приятно, поворотил голову к Павле Захаровне и особенно почтительно спросил ее, как она себя чувствует. Он давно уже распознал, что в этом доме она - первый номер, и если он в спальне у Марфы Захаровны так засиживается с Саней, то все это делается не без ее ведома.

- Аппетита никакого нет, - выговорила Павла Захаровна и поморщилась.

- Вы бы пирожка, тетя?

Саня спросила и испугалась. Но ей надо было что-нибудь выговорить, чтобы совладать с своим волнением.

Только теперь прибрала она ногу и взглянуть на Николая Никанорыча не решалась... Надо бы рассердиться на него, но ничего похожего на сердце она не чувствовала.

- Ешь сама на здоровье! - ответила ей тетка своим двойственным тоном, где Саня до сих пор не может отличить ехидства от родственного, снисходительного тона.

- Кушай, кушай! - поощряла ее тетка Марфа, и узкие глазки ее заискрились, и Сане стало опять "по себе".

- В каких вы побывали местах? - благосклонно обратилась Павла Захаровна к землемеру.

- В заволжской даче моего главного патрона, Павла Иларионовича.

- Низовьева? - почти разом спросили обе тетки.

- Так точно. Он торопит меня... депешей.

- Где же он проживает? Все в Париже небось?

Павла Захаровна повела на особый лад извилистым носом. Марфа сейчас этим воспользовалась... Она жить не могла без игривых разговоров - намек сестры Павлы касался нравов этого богача Низовьева. У него

353

до сорока тысяч десятин лесу, по Унже и Волге, в двух губерниях. Каждый год рубит он и сплавляет вниз, к Василю, где съезжаются лесоторговцы - и все, что получит, просадит в Париже, где у него роскошные палаты, жена есть и дети, да кроме того и метреску держит. Слух идет, что какая-то - не то испанка, не то американка - и вытянула у него не одну сотню тысяч не франков, а рублей.

- В Париже. Но сюда будет в скором времени, сдержанно и с игрой в глазах выговорил Первач. - И торопит таксаторской работой... той дачи, что позади села Заводного; туда к урочищу Перелог.

- Продавать совсем хочет? - спросила Павла.

- Именно-с, - музыкальной нотой ответил Первач и, почтительно нагнувшись к ней, спросил: - Вам чего прикажете?

На столе стояла бутылка с хересом, кувшин с квасом и графин с водой.

- Мне кваску немножко, - с наклонением головы ответила Павла Захаровна.

Николай Никанорыч, - заговорила шепеляво и громко Марфа, - вы что же все скрытничаете? Ведь вам вся подноготная известна. Должно быть, на свою... принцессу еще спустил... а?

Глазки ее просительно ждали любовной истории.

Первач поглядел в сторону Сани и сделал выразительное движение ртом.

- Да чего же вы стесняетесь?.. Ведь Саня не малый младенец, - выговорила Марфа. - Пора жизнь знать...

Нынче институтки-то все читают... Ну, кубышка, скажи: у вас небось "Огненную женщину" читали?

- Кажется, тетя, - весело ответила Саня.

- Ну, вот видите, Николай Никанорыч! - подхватила Марфа. - Расскажите, голубчик, про Низовьева.

- Целую дачу продает? - спросила Павла Захаровна и прищурила значительно глаз.

- Да-с, около шестнадцати тысяч десятин.

- Заложены?

- Как следует. Поэтому-то и нельзя в них производить порубок.

- Чего нельзя?! Нынче все можно.

- Банк следит довольно строго.

- Эх, батюшка, все нынче проворовались!

- Павел Иларионович на это не пойдет. Он очень такой... джентльмен. А продавать ему пришлось...

354

- Для метрески? - почти взвизгнула Марфа. - Да расскажите, Николай Никанорыч... Ах, какой противный!

- Извольте... с разрешения Павлы Захаровны. Та дама, которая ему обошлась уже в миллион франков, выстроила себе отель...

- Как? гостиницу? - перебила Марфа.

- Дом барский... Так там называют, - брезгливо поправила Павла Захаровна сестру.

- С отделкой отель обошелся в два миллиона франков... Он там, в этом отеле, поблаженствовал месяц какой-нибудь - и в одно прекрасное после обеда муж вдруг поднимает бурю.

- Какой муж? - стремительно перебила Марфа.

- Ее муж, Марфа Захаровна. Она замужем и даже титулованная.

- Дело житейское, - досказала Павла Захаровна. -

Супруг на все сквозь пальцы смотрел, пока отель-от сам Низовьев не предоставил ему с женой.

Нынче и все так. И в жизни, и в романах.

Саня слушала все еще под впечатлением того, чт/о было под столом между нею и землемером. Она понимала, про какого рода вещи рассказывал Николай Никанорыч. Разумеется, для нее это не в диковинку...

И читать приводилось... французские книжки, и даже слышать от подруг. Нынче у всех метрески... Кокоток развелось - страх сколько. На них разоряются. Говорили ей даже в институте про мужей, которые пользуются от этого.

Ей понравилось то, что Николай Никанорыч стеснялся немножко, не хотел при ней рассказывать. Он умница. При тете Павле так и следовало вести себя.

У тети Марфы за лакомствами и наливкой можно все болтать. Там и она будет слушать с удовольствием, если смешно.

- И муж его вытурил?

- Вы отгадали, Павла Захаровна.

- А платить-то ему приходится за отель и всю отделку?

- Совершенно верно.

Все трое засмеялись. И Саня вторила им.

- Вот почему и продает он свой Перелог?

В вопросах Павлы Захаровны звучала злобность.

Она любила такие истории глупых разорений, хотя и язвила "господ дворян" за их беспутство.

355

- Продает компании... про которую я уже вам сообщал. На днях ждут сюда представителя этой компании. Говорят - первоклассный делец и воротила. Из мужиков, но с образованием. А фамилия - самая такая простонародная: Теркин.

- Теркин? - вслух повторила Саня и раскатисто рассмеялась.

Ей стало ужасно весело. У ней начался роман как следует... У тети Марфы будет еще веселее.

V

К концу обеда, за пирожным - трубочки с кремом -

Первач опять протянул носок и встретил пухлую ножку Сани. Лицо ее уже не зарумянилось вдруг, как в первый раз.

Павла Захаровна беседовала с ним очень благосклонно и, когда он благодарил ее за обед, сказала ему:

- Перед вечерним чаем не завернете ли ко мне...

на минутку?

- С особенным удовольствием, - отметил он и сейчас же сообразил, что она поведет с ним конфиденциально-деловой разговор.

Ему в этом доме особенно везло. Смутно догадывался он, что сухоручка племянницы не любит и хотела бы спустить ее поскорее. Женитьба не очень-то манила его. Девочка - вкусная, и влюбить ее в себя ничего не стоит. Да и щадить особенно нечего. Он никого до сих пор не щадил, кто подвертывался...

Сначала надо как следует увлечь, а там он посмотрит.

Все будет зависеть от того, какую поддержку найдет он в сухоручке... И отец не очень-то нежен к дочери. На него старшая сестра во всем влияет. Между ними есть какие-то родственные денежные отношения... Он в это проникнет. Дело не обойдется без его участия. Вероятно, сухоручка желает, чтобы брат продал на выгодных условиях свою лесную дачу новой компании, к которой он сам желал бы примазаться.

Пока надо добраться поскорее до свежих, как персики, щек Санечки, с их чудесными ямочками. Сейчас они пойдут в комнату Марфы Захаровны, куда подадут лакомства и наливки. Там - его царство. Тетенька и сама не прочь была бы согрешить с ним. Но он до

356

таких перезрелых тыкв еще не спускался - по крайней мере с тех пор, как стоит на своих ногах и мечтает о крупной деловой карьере.

Павла Захаровна сухо приложилась к маковке Сани, когда та целовала ее руку. Горничная подала ей ее палку, и она колыхающейся походкой отправилась к себе.

Как ни в чем не бывало подошел Первач к Сане и предложил ей руку.

- Куда прикажете вести вас? - спросил он, лаская ее взглядом своих черных глаз, которым он умел придавать какое угодно выражение.

Саня подала ему руку, и он ее слегка притиснул к своему правому боку.

- Тетя, куда мы: на балкон или к вам? - спросила Саня.

- Сначала ко мне... Кофейку напьемся, Николай Никанорыч... Какой угодно нынче наливки? Терновки или сливянки?

- И той, и другой, если позволите.

- Так еще лучше.

Щеки толстухи еще ярче лоснились. Она за обедом, при старшей сестре, ничего не пила, кроме квасу, даже и к хересу не прикасалась, да и не очень его уважала.

После обеда и после ужина она вознаграждала себя наливками.

И на Саню каждое после обеда в комнате тети Марфы нападало особое состояние, вместе с запахом от стен какими-то травами, от лакомств, кофе с густыми пенками и наливок. Ей сейчас же захочется болтать, смеяться, петь, целоваться.

Вот она опять за столом. Тетя рассаживается на диване, облокотившись о подушку. Над ней закоптелая картина - Юдифь с головой Олоферна. Но эта страшная голова казалась ей забавной... И у Юдифи такой смешной нос. В окнах - клетки. У тети целых шесть канареек. Они, как только заслышат разговор, чуть кто стукнет тарелкой или рюмкой, принимаются петь одна другой задорнее. Но никому они не мешают.

У Сани, под этот птичий концерт, еще скорее зашумит в голове от сливянки.

Другая горничная - Прасковья - приставлена к своей "барышне" сызмальства, как Авдотья была приставлена к Павле Захаровне. Она похожа на тетю Марфу, - почти такая же жирная и так же любит

357

выпить, только втихомолку. Саня про это знает от няньки Федосеевны, строгой на еду и питье, большой постницы. Но у Сани снисходительный взгляд на это.

Какая важность, что выпьет пожилая женщина от деревенской скуки.

На столе уже стоят две бутылки с наливкой и несколько тарелок и вазочек с домашними превкусными сластями: смоква, орехи в меду, малиновые лепешки и густое варенье из розовых лепестков, где есть апельсинная мелко нарезанная корка и ваниль... Саня - особенная охотница до этих сластей... Сейчас принесет Прасковья и кофе.

Первач сидит около нее на стуле очень близко и смотрит ей в глаза так, точно хочет выведать все ее мысли о нем. Она было хотела дать ему понять, что он не имел права протягивать к ней под столом носок, ища ее ноги; но ведь это ей доставило удовольствие...

Зачем же она будет лицемерить? И теперь она уже чувствует, что его носок опять близится... а глаза ласкают ее... Рука, все под столом, ищет ее руки. Она не отдернула - и он пожал.

В эту минуту тетя налила им обоим по рюмке и себе также.

- Сливянка? - спросил Первач и чокнулся с нею и с Саней.

Его рука держала ее за кончики ее пальцев - и по всему ее телу прошлось ощущение чего-то жгучего и приятного, прежде чем она глотнула из рюмки.

Тетка ничего не замечала, да если б и заметила, не стала бы мешать. Она ответила на чоканье Первача и, прищурившись, смаковала наливку маленькими глотками.

- Хороша на ваш вкус, Николай Никанорыч?

- Превосходна, Марфа Захаровна.

- Саня! Хороша?..

- Очень, тетя, очень.

- Пей, голубка, пей.

- Лучше всякого крамбамбули, - подхвалил землемер.

- Крамбамбули? - вскричала Саня и подскочила на стуле. Но пальчики ее левой руки остались в руке землемера. - Николай Никанорыч! Что это? Песня?

Ведь да? Песня? Или это какое-нибудь питье?

- И то, и другое, Александра Ивановна, и то, и другое. Вроде ликера, крема... Очень крепкое.

Студенческое питье. И песнь сложилась. Ее и цыгане поют.

358

- Как поют? Запойте.

- Это хоровая.

- Тетя! Дуся! Попросите Николая Никанорыча.

- Довольно и вашей просьбы, Александра Ивановна.

Он так это мило сказал, с опущенными ресницами, что Сане захотелось поцеловать его. Ну, хоть в лоб, даже и при тете. Наливка сладко жгла ее в груди и разливалась по всем жилам... Каждая жилка билась.

- "Крамбамбули - отцов наследство", - запел Первач сдержанно... Голос у него был звучный и с легкой вибрацией.

- Ах, какая прелесть!

- "И утешительное средство!" - продолжал Первач и еще раз чокнулся с Саней.

Она выпила большую рюмку до дна и даже облизнула кончиком языка свои сочные алые губы.

Через пять минут все трое пели хором:

"Крамбам-бам-бамбули,

"Крамбамбули-и,

И взвизгивающий голос тети Марфы прорывался сквозь молодые, вздрагивающие голоса Сани и землемера.

Но очень громко они боялись петь, чтобы не разбудить тетки Павлы.

Саня отведала и терновки, менее сладкой и более вяжущей, чем сливянка, очень крепкой. Кончик языка стало покалывать, и на щеках разлилось ощутительное тепло, проникло даже до ушей. И в шее затрепетали жилки. Голова не была еще в тумане; только какая-то волна подступала к сердцу и заставляла его чуть-чуть заниматься, а в глазах ощущала она приятную теплоту, такую же, как в ушах и по всему лицу. Она отдавалась впервые своему физическому сближению с этим красивым мужчиной. Он уже владел всей ее пухлой ручкой. Она не отнимала руки... Глаза его точно проникали в нее - и она не стыдилась... как еще было вчера и третьего дня.

После пения "Крамбамбули" и острого напряжения нега разлилась по всему телу. Саня, прищурив глаза, отвела их в сторону тетки, - и ей широкое, обрюзглое, красное, лоснящееся лицо казалось таким милым, почти ангельским. Она чмокнула на воздух и проговорила голосом, полным истомы:

359

- Тетя! Дуся!

И тут только в голову ее, как дымка, стал проникать хмель.

Тетка тоже разомлела. Это была минута, когда она непременно запоет одна, своей девичьей фистулой, какой-

нибудь старинный романс.

Река шумит, Река ревет...

затянула Марфа Захаровна.

Сане не хочется подпевать. Она откинулась на спинку стула. Ее левая рука совсем во власти Николая Никанорыча. Он подносит ее высоко к своим губам и целует. Это заставило ее выпрямиться, а потом нагнуть голову. Кажется, она его поцеловала в щеку...

так прямо, при тетке. Но будь они одни, она бы схватила его за голову и расцеловала бы.

Сердит и страшен Говор волн...

разливается тетка, и голос ее замирает на последнем двустишии:

Прости, мой друг!

Лети, мой челн!

VI

Под нежной листвой туго распускавшегося кудрявого дубка Саня сидела на пледе, который подложил ей Николай Никанорыч. Пригорок зеленел вокруг.

Внизу, сквозь деревья, виден был узкий спуск к реке.

Ширилась полоса воды - стальная, с синеющими отливами.

Тетка Марфа задремала наверху, в беседке.

Они побродили по парку под руку. Он несколько раз принимался целовать ее пальчики, а она тихо смеется.

На траве он сел к ней близко-близко и, ничего не говоря, приложился губами к ее щеке.

Саня не могла покраснеть; щеки ее и без того алели, но она вздрогнула и быстро оглянулась на него.

- Разве можно? - прошептала она.

- А почему же нельзя?

Его глаза дерзко и ласково глядели на нее. Рассердиться она и хотела бы, да ничего не выходило у нее...

360

Ведь он, на глазах тети, сближался с нею... Стало быть, на него смотрят как на жениха... Без этого он не позволил бы себе.

Да если и "без этого"? Он такой красивый, взгляда глаз его она не выдерживает. И голос у него чудесный.

Одет всегда с иголочки.

Он мог бы обнять ее и расцеловать в губы, но не сделал этого.

Он деликатный, не хочет ничего грубого. Начни он целовать ее - ведь она не запретила бы и не ударила бы его по щеке.

Ударить? За что? Будто она уже так оскорблена?..

Сегодня ее всю тянет к нему. Тетя подлила ей еще наливки. Это была третья рюмка. До сих пор у нее в голове туман.

- Почему нельзя? - повторил он и поцеловал ее сзади, в шею.

- Ей-Богу! Николай Никанорыч! Нельзя так! Ради Бога!

Но она была бы бессильна отвести лицо, если бы он стал искать ее губ.

- Санечка! - шепнул он ей на ушко. - Санечка!..

И тут она не рассердилась. Так мило вышло у него ее имя... Санечка!.. Это лучше, чем Саня... или Саря, как ее звали некоторые подруги в институте. Разумеется, она маленькая, в сравнении с ним. Но он так ее назвал... отчего?

"Оттого что любит!" - ответила она себе и совсем зажмурила глаза и больше уже не отбивалась, а он все целовал ее в шею маленькими, короткими поцелуями.

- Николай Никанорыч!... Николай Никанорыч!..

Вы здесь?

Кто-то звал сзади. Они узнали голос Авдотьи, горничной тетки Павлы.

- Нельзя! - быстрым шепотом остановила она его, открыла глаза, выпрямилась и вскочила на ноги.

Голова вдруг стала светлой. В теле никакой истомы.

Он тоже поднялся и крикнул:

- Ау!..

Авдотья подошла, запыхавшись.

- По всему берегу ищу вас, сударь... Павла Захаровна просят вас пройти к ним до чаю.

- Сейчас! - ответил Первач как ни в чем не бывало, и Сане ужасно понравилось то, что он так владеет собою.

361

Но и она не растерялась... Да и с чего же? Авдотья не могла видеть за деревьями. А вдруг как видела?

Скажет тетке Павле?

Ну, и скажет! Ничего страшного из этого выйти не может. Разве тетка Павла не замечает, что они нравятся друг другу? Если б ей было неприятно его ухаживание, она бы давным-давно дала инструкцию тете Марфе, да и сама сделала бы внушение.

Зачем она прислала за Николаем Никанорычем?

Может быть, "за этим самым". Не написал ли он ей письма? Он такой умный. Если просить согласия, то у нее - у первой. Как она скажет, так и папа.

- Сейчас буду! - повторил Первач удалявшейся Авдотье. - Вот только барышню доведу до беседки.

- Слушаю-с, - откликнулась Авдотья, обернув на ходу свое рябоватое худое лицо старой девушки.

- Вы по делам к ней? - спросила тихо Саня и боком взглянула на него.

- Да, что-нибудь по хозяйственной части, - выговорил он спокойно.

Ей захотелось шепнуть: "Я знаю, по какой части!" -

но она побоялась, и когда он взял ее под руку, то в ней уже совсем не было той истомы, какую она ощущала под деревом.

"Неужели сегодня?" - подумала она и опустила глаза.

- Тетя заснула... Зачем ее будить?

Они стояли в дверях беседки из березовых брусьев, где Марфа Захаровна спала с открытым ртом в соломенном кресле, вытянув свои толстые ноги в шитых по канве башмаках.

- Вы здесь останетесь... Санечка?.. - добавил он шепотом и чуть-чуть дотронулся губами до ее шеи.

- Ах! - вырвалось у нее тихим, детским звуком, и она тотчас же подумала: "Что ж... сегодня, может быть, все и решится".

Она вспомнила, что сегодня же должен вернуться из города и папа.

- А, что?.. - вдруг проснулась Марфа Захаровна и схватилась ладонями за свои жирные щеки.

- Привел вам племянницу и сдаю с рук на руки.

Павла Захаровна прислала за мною.

- Да, да, - повторяла толстуха еще спросонья. Погуляли, милые... День-то какой чудесный!.. Много я спала?

362

- Всего чуточку!

Саня поцеловала ее в маковку!

- Я с вами побуду... За Николаем Никанорычем тетя присылала Авдотью.

- А... Идите, идите, голубчик.

Марфа знала, что сестра ее зря ничего не делает.

Стало быть, что-нибудь важное, насчет дел брата, лесов, продажи их. Она за себя не боится, пока сестра жива. Может быть, та и насчет Сани что подумала.

Шаги землемера стихли в липовой аллее. Саня прошлась взад и вперед по беседке и потом, подойдя к тете, взяла ее за голову и несколько раз поцеловала.

- Тетя! Дуся! Какой он славный! Ведь да?

- Кто, душка? Николай Никанорыч?

- Да... Прелесть... Да?

- На что еще лучше!

Толстуха подмигнула.

- А он тебе, поди, чего наговорил... там... внизу?

Саня начала краснеть.

- Может... и дальше пошло? Вон как вспыхнула, дурочка... ну, чего тут! Дело молодое... И такой мужчина.

Хе-хе!

- Он милый, милый!

Саня поцеловала тетку в плечо и выбежала из беседки. Ей захотелось бегать совсем по-детски. Она пробежала по аллее, вплоть до загиба - и по второй, и по третьей - по всему четырехугольнику, и спустилась опять вниз, к тому дубку, где они сейчас сидели.

Какой прелестный дубок! Такого нет другого во всем парке. Точно он весь дышит. Листики нежные, только что распустились, тихо переливают от чуть приметного ветерка. Пахнет ландышами. Где-нибудь они уже цветут.

Она проникла в чащу, стала искать, нашла одну былинку с крошечными колокольчиками ландыша, сорвала ее и приблизила к розовым трепетным ноздрям.

Что за милое благоухание! Она обожает духи всякие. А весной, на воздухе, тонкий дух цветка, особенно такого, как ландыш!

Вот когда бы сесть в лодку и все плыть, плыть так до ночи...

Надо сказать, когда вернется папа, что пора приготовить лодку. Стало тепло. Она не боится разлива.

Она ничего не боится с ним. Вот он теперь сидит у тетки Павлы. Они говорят о ней, - наверно, о ней.

363

Саня подошла опять к дубку и опустилась уже прямо на траву - Николай Никанорыч унес с собой плед.

Да, они говорят о ней. Тетка сначала его немножко поязвит, а потом спросит: "Какие у вас намерения насчет моей племянницы?" А он ответит: "Мои намерения самые благородные. Александра Ивановна мне нравится". Он может сказать: "Мы нравимся друг другу".

И приедет папа; тетка Павла все ему скажет: Николай Никанорыч - нужный человек... ученый таксатор.

Дворянин ли он? Все равно. Папа женился же на маме, а она была дочь мелкого уездного чиновника. Вот они жених с невестой - и можно будет целоваться, целоваться без конца.

VII

У сухоручки Первач сидел больше часа и вышел от нее как раз в ту минуту, когда к крыльцу подъехал тарантас. Из города вернулся Иван Захарыч и прошел прямо к себе.

Его лакея, Прохора, Первач окликнул, проходя залой, и сказал ему:

- Ежели Иван Захарыч меня будет спрашивать, я во флигель иду, а потом, к чаю, вернусь.

Прохор - бледнолицый, ленивый малый, лет за тридцать, опрятно одетый в синий сюртук, - доложил об этом барину, войдя в кабинет.

Иван Захарыч только что собрался умываться, что делал всегда один, без помощи прислуги. Он стоял посредине обширного кабинета, с альковом, и расстегивал свою дорожную куртку зеленого сукна с бронзовыми пуговицами.

Роста он был очень большого, вершков десяти с лишком, худощавый, узкий в плечах, с очень маленькой круглой головой, белокурый. Мелкие черты завялого лица не шли к такому росту. Он носил жидкие усики и брил бороду. Рот с плохими зубами ущемлялся в постоянную кисловатую усмешку. Плоские редкие волосы он разделял на, лбу прямым пробором и зачесывал на височках. Голову держал он высоко, немного закидывая, и ходил почти не сгибая колен.

- Попроси Николая Никанорыча сюда... так, минут через двадцать.

364

- Слушаю-с!

Прохор вышел. Иван Захарыч снял дорожную куртку и повесил ее в шкап. Он был франтоват и чистоплотен. Кабинет по отделке совсем не походил на другие комнаты дома: ковер, дорогие обои, огромный письменный стол, триповая мебель, хорошие гравюры в черных нарядных рамках. На одной стене висело несколько ружей и кинжалов, с лисьей шкурой посредине.

В глубине алькова стояла кровать - бронзовая, с голубым атласным одеялом.

Умывался он долго и шумно. Два мохнатых полотенца висели на штативах, над умывальником с педалью, выписанным из Москвы, с мраморной доской.

Так же долго вытирал он лицо и руки, засученные до локтей.

На лбу - крутом, низком, обтянутом желтеющей кожей - держалась крупная морщина. Бесцветные желтоватые глаза его озабоченно хмурились.

Иван Захарыч вернулся из города сам не свой.

Другой бы на его месте стал швырять чем ни попало или придираться к прислуге. Он себе этого не позволит. Он

- Черносошный, обязан себя сдерживать во всех обстоятельствах жизни. Горячиться и ругаться - на это много теперь всякой разночинской дряни. Он -

Черносошный!

Дела идут скверно. И с каждым годом все хуже.

Думал он заложить лесную дачу. Банк оценил ее слишком низко. Но денег теперь нет нигде. Купчишки сжались; а больше у кого же искать? Сроки платежа процентов по обоим имениям совпадали в конце июня.

А платить нечем. До сих пор ему устраивали рассрочки. В банке свой брат - дворянин. И директор - председатель, и двое других - его товарищи.

Но там что-то неладно. В городе заехал он к предводителю, своему дальнему родственнику и даже однополчанину, - только тот его моложе лет на десять, ему пошел сорок второй год, - выбранному после него два года назад, когда Иван Захарыч сам отказался наотрез служить третье трехлетие, хотя ему и хотелось получить орден или статского советника. Дела тогда сильно покачнулись. Почет-почетом; но разорение - хуже всего.

Предводителя он нашел в сильном расстройстве.

Он получил известие, что в банке обнаружен подлог, и на сумму в несколько десятков тысяч. Дело дошло до

365

прокурора. Поговаривают, что один из директоров не отвертится. И не одно это. По двум имениям, назначенным в продажу, ссуда оказалась вдвое больше стоимости. Оба имения - двоюродного брата старшего директора. В газетах - даже в столичных - появились обличительные корреспонденции - "этих бы писак всех перевешать!" - и неизбежно созвание экстренного съезда дворян, - банк их сословное учреждение.

В городе началась паника, вкладчики кинулись брать назад свои деньги с текущих счетов и по долгосрочным билетам, по которым банк платит шесть процентов.

Нечего и думать выхлопотать отсрочку. Довольно и того, что по обоим имениям оценка была сделана очень высокая. Тогда Иван Захарыч служил предводителем, и один из директоров был с ним на "ты", учился вместе в гимназии.

Но вся эта передряга в банке прямо не касается его родственника. А между тем тот точно сам попался.

У него имение заложено - "да у кого есть незаложенное имение?" - но давным-давно, еще отцом его, в одном из столичных банков; а недавно он, получив добавочную сумму, перезаложил его в дворянский центральный банк.

И эти деньги он уже прожил. Живет он чересчур шибко, с тех пор как связался с этой бабенкой, бывшей женой акцизного чиновника. Он ее развел, мужу-"подлецу" заплатил отступного чуть не сорок тысяч; развод с венчанием обошелся ему тысяч в десять, если не больше. За границу она его увезла; целых полгода они там путались, в рулетку играли. Франтиха она самая отчаянная. По три дюжины у нее всего нижнего белья и обуви, и все шелковое, с кружевами;

какого цвета рубашка, такого и чулки, и юбка. Даром что бывшая жена акцизного, а смотрит настоящей французской кокоткой. И вот, с самого своего предводительства, третий год он с ней так мотает. В Москву ездят чуть не каждый месяц, и непременно в

"Славянском Базаре" отделение берут. В уездном городишке умудряются проживать на одно хозяйство больше пятисот рублей в месяц.

Он был прежде председателем управы. И когда сдавал должность, оказалась передержка. Тогда дело замяли, дали ему время внести в несколько сроков.

Теперь в опеке завелись сиротские и разные другие деньги. Иван Захарыч сдал ему сполна больше двадцати тысяч, и с тех пор стало известно, что по двум

366

имениям, находящимся в пожизненном пользовании жены, хранятся процентные бумаги от выкупов, которые состоялись поздно - уже после того, как он ушел из предводителей. Кажется, тысяч на тридцать, если не больше.

Когда родственник его, теперешний предводитель, начал ему намекать на "тиски", в какие может попасть, Иван Захарыч сейчас же подумал: "уж не запустил ли лапу в сундук опеки?" Может ли он отвечать за него?

По совести - нет. Да и не за него одного... Ведь и директора банка - тоже дворяне, пользовались общим доверием, как себя благородно держали... А теперь вон каких дел натворили!..

Иван Захарыч считал себя выше подобных недворянских поступков. Этим он постоянно преисполнен. Если при залоге имений он добился высокой оценки, то все же они стоят этих денег, хотя бы при продаже с аукциона и не дали такой цены. Он в долгу у обеих сестер, и ему представляется довольно смутно, чем он обеспечит их, случись с ним беда, допусти он до продажи обоих имений.

Конечно, должны получиться лишки... А если не найдется хорошего покупателя?

Ему всегда кажется, что, как бы он ни принужден был поступить, все-таки он останется благородным человеком, представителем рода Черносошных -

последним в роде, мужского пола... У него, кроме Сани, две незаконных дочери. Если б он даже и женился на их матери и выхлопотал им дворянские права, они -

девочки. Будь хоть один мальчик - он бы женился. Они с матерью обеспечены, хоть и небольшим капиталом.

А Саня?

Но Саня - не его дочь. Он давно помирился с тем, что его жена изменила ему. У него в столе лежат письма того "мусьяка", очутившиеся в руках сестры Павлы, которая ему и доказала, что покойная жена не заслуживала памяти честной женщины. Он не мстит Сане за вину матери, но и не любит ее, на что имеет полное право. Выдать ее поскорее замуж! Приданого тысяч десять... Родовых прав у нее никаких нет. Ее мать была бедная пепиньерка.

Десять тысяч - не малые деньги, по нынешнему времени, даже и для барышни из хорошего дома; да ведь и их надо припасти. Вместе с долгом обеим сестрам, по сохранным распискам, ему придется заплатить кругленькую цифру чуть не в пятьдесят тысяч.

367

Продажа лесной дачи даст больше, но на охотника.

Он думал было занять у предводителя, а тот начал сам просить взаймы хоть тысячу рублей, чтобы поехать в губернский город и там заткнуть кому-то "глотку", чтобы не плели "всяких пакостных сплетен".

Иван Захарович все живее и живее чувствовал, что он близок к краху, и не один он, а все почти, подобные ему, люди. Но обвинять себя он не мог. Жил, как пристойно дворянину, не пьяница, не картежник. Есть семейство с левой стороны, - так он овдовел молодым, и все это прилично, на стороне, а не дома.

Ему было себя ужасно жаль. Не он виноват, а проклятое время. Дворяне несут крест... Теперь надумали поднимать сословие... Поздно локти кусать. Нельзя уже остановить всеобщее разорение. Ничего другого и не остается, как хапать, производить растраты и подлоги.

Только он, простофиля, соблюдал себя и дожил до того, что не может заплатить процентов и рискует потерять две прекрасные вотчины ни за понюшку табаку!

И все-таки он не изменяет себе ни в обхождении, ни чувстве своего дворянского превосходства, не ругается, не жалуется, не куксит. Это - ниже его.

Придется пустить себе в лоб пулю - он это сделает с достоинством. Но до такого конца зря он себя не допустит.

VIII

Иван Захарович надел домашнюю "тужурку" - светло-

серую с голубым ободком, - сел в кресла и стал просматривать какие-то бумаги.

- Можно? - окликнул Первач в полуотворенную дверь.

Он тоже переоделся в черный сюртук.

- Войдите, войдите, Николай Никанорыч! Весьма рад!

На таксатора Иван Захарович возлагал особенные надежды. Да и сестра Павла уже говорила, что следует с ним хорошенько столковаться - повести дело начистоту, предложить ему "здоровую" комиссию.

- А я сейчас от Павлы Захаровны, - сказал Первач, подавая руку.

- Это хорошо. Она мои обстоятельства прекрасно знает.

368

Речистостью Иван Захарович не отличался. Всякий деловой разговор стоил ему не малых усилий.

- Павла Захаровна - особа большого ума... и ваши интересы превосходно понимает.

- И что же?.. Стало быть?..

- Она того мнения, что лесную дачу и усадьбу с парком надо продать безотлагательно.

- Легко сказать... Цены упадут. Вот и Низовьев продает.

- Его лес больше, но хуже вашего, Иван Захарыч.

И теперь, после надлежащей таксации, производимой мною...

- Все это так, Николай Никанорыч. Но я от вас не скрою... Платеж процентов по обоим имениям может поставить меня...

- Понимаю!.. Видите, Иван Захарыч... - Первач стал медленно потирать руки, - по пословице: голенький -

ох, а за голеньким - Бог... Дачу свою Низовьев, - я уже это сообщил и сестрице вашей, - продает новой компании... Ее представитель - некий Теркин.

Вряд ли он очень много смыслит. Аферист на все руки...

И писали мне, что он сам мечтает попасть поскорее в помещики... Чуть ли он не из крестьян.

Очень может быть, что ему ваша усадьба с таким парком понравится. На них вы ему сделаете уступку с переводом долга.

- Тяжело будет расстаться с этой усадьбой. Она перешла в род Черносошных...

- Понимаю, Иван Захарыч. Зато на лесной даче он может дать по самой высшей оценке.

- Хорошо, если бы вы...

- Я не говорю, что мне удастся непременно попасть на службу компании, но есть шансы, и весьма серьезные.

- Ах, хорошо бы!.. Будьте уверены, я с своей стороны...

У Ивана Захаровича не хватило духа досказать. Это была сделка... Пускай за него сторгуется сестра Павла.

Первач опустил ресницы своих красивых глаз. Он уже выслушал от Павлы Захаровны намеки на то, что вместе с хорошей комиссией можно получить и руку ее племянницы. "Сухоручка" дала ему понять и то, что будь Саня любимая дочь и племянница Ивана Захарыча и ее, Павлы Захаровны, ему, землемеру, хоть и ученому, нечего было бы и мечтать о ней... Но это его не

369

восхитило... За Санечкой дадут какую-нибудь малость...

И кто их знает, - они, быть может, эти старые девы, ловят его, и наливочкой подпаивают, и сквозь пальцы смотрят на то, как барышня начинает с ним амуриться... Другое дело, если он выговорит себе порядочный куш при продаже лесной дачи... по крайней мере тысяч в десять. Да и это не очень-то соблазнительно... Женись, накладывай на себя ярмо, девочка - глупенькая, через три-четыре года раздобреет, народит детей - и возись со всей этой детворой!

Все это Первач сообразил прежде, чем пришел сюда. Но он не желал выставлять себя "лодырем".

- Позвольте вам заметить, Иван Захарыч, - заговорил он, меняя тон, - что у каждого человека есть своя присяга. Я - по совести - считаю вашу лесную дачу хоть и вдесятеро меньше, чем у Низовьева, моего главного патрона в настоящую минуту, но по качеству выше. И оценка ей сделана была очень низкая при проекте залога в банк.

- Еще бы! - вырвалось у Ивана Захарыча.

- Но я не могу же не способствовать продаже низовьевской дачи... тем более что у них с компанией все уже на мази...

- Я и не требую! Помилуйте!

- Другое дело - заохотить представителя компании, этого Теркина. Если же ему самому приглянется и ваша усадьба с парком, то надо будет на этом особенно поиграть. Вряд ли у него есть свои большие деньги. Разгорятся у него глаза на усадьбу - мой совет: продать ему как можно сходнее.

- Такую усадьбу! Николай Никанорыч! Родовая вотчина... И парк!.. Знаете, тяжело... Всякий дворянин...

- Понятное дело! Но ведь вы можете лишиться ее за бесценок... Из-за недоимок банку!

- Я как-нибудь...

Иван Захарыч чувствовал, что говорит на ветер, что кредиту у него нет, что он и не имеет права надеяться...

- Положим... Вы извернетесь... За оба имения вам - позвольте узнать - сколько приходится платить в год?

Иван Захарыч сказал цифру.

- Деньги не особенно большие; но надо их добыть.

- Да, да, - повторил Иван Захарыч.

370

Его обычная кисловатая усмешка не исчезла с губ;

но головы он уже не держал так высоко.

- Душевно рад бы был и в этом оказать вам содействие, многоуважаемый Иван Захарыч...

В голове Первача мелькнуло соображение: "пожалуй, и за таксаторскую работу ничего не заплатит этот гусь, так поневоле придется его выручить".

- Душевно рад был бы, - повторил он после маленькой паузы. - Положим, у того же Низовьева я мог бы, в виде личного одолжения...

Иван Захарыч начал краснеть. Этакий "шмерц", землемеришка, а говорит с ним, Черносошным, точно начальник с просителем, хоть и в почтительном тоне...

Нечего делать... Такие времена! Надо терпеть!

- В виде личного одолжения, - повторил он фразу Первача.

- Достать эту сумму... Но эти богачи - хуже нашего брата, трудового человека... Очень может быть, что вот он приедет и перед миллионной сделкой у него в бумажнике - какая-нибудь тысчонка рублей.

- Очень может быть! - повторил Иван Захарыч.

На его низком крутом лбу стал выступать пот.

Разговор уже тяготил его, давил ему виски.

- Но предположим, - продолжал Первач, замедляя свою дикцию и затянувшись длинной струей дыма, -

предположим, что мы добудем эти деньги...

"Мы, - повторил мысленно Иван Захарыч, - вон как поговаривает... Времена такие!.."

- Ваша сестрица Павла Захаровна весьма резонно замечает, что это была бы только отсрочка... краха...

"Вон какие слова употребляет! Крах!.. И терпи!" -

подумал Иван Захарыч.

- Извините... я называю крахом...

- Да, да, нынешнее слово, я знаю...

- Слово настоящее, Иван Захарыч. Зачем же доводить себя?

- Конечно, конечно.

- Момент наступает самый для вас благоприятный.

Надо его ловить!.. Без ложной скромности скажу - мое посредничество...

- Я понимаю, я чувствую, Николай Никанорыч.

- Только вы мне не мешайте. Следует половчее подойти к этому Теркину. Я не скрою - мой личный интерес тут тоже замешан, но для вас это еще важнее.

- Совершенно верно.

371

- Работа моя по вашей даче будет кончена много-много через три-четыре дня... На днях же прибудет в Заводное и Теркин.

- Этот агент?

- Не агент, Иван Захарыч, а главный воротила компании. Но я еще не кончил... Сообразите: ежели вы упустите момент...

Раздался сдержанный вздох Ивана Захарыча.

- Крах неизбежен... Дошли до вас слухи о том, каких дел наделали директора банка?.. Я сегодня утром слышал... Вы ведь были в городе... Там, наверно, знают...

- Дурные слухи... Но ведь, знаете, на дворянство везде клевещут.

- Полно, так ли?

Острые глаза Первача остановились на Иване Захарыче.

- Поговаривают, что и здешний предводитель...

Вы извините... Он, кажется, ваш родственник?

- Дальний!

- Вы к нему заезжали?

- Как же.

- Ну, разумеется, он скрывает?

- Не знаю.

Ивану Захарычу делалось невмоготу.

- Стало быть, если не компания, крах неизбежен, заключил Первач. - Банк может прекратить платежи, имения упадут, вы загубите и усадьбу с парком, и лесную дачу за какую-нибудь презренную недоимку.

Дверь отворилась с жидким скрипом. Прохор просунул голову и доложил:

- Барышня Павла Захаровна просят кушать чай.

- Тиски! Тиски! - почти крикнул Иван Захарыч, вскочил с кресел и отер лоб платком. Лоб весь был влажный.

"Крах!" - выговорил он про себя и почувствовал холод в коленях.

IX

Половодье проникло к самому частоколу одной из двух церквей села Заводного.

Пономарь лениво звонил к вечерне, когда в ограду вошел рослый барин, в синем пальто и низкой поярковой шляпе.

372

Это был Теркин.

Он не постарел, но похудел в лице, держался не так прямо, как в прошлом году, и бороду запустил.

Сегодня утром приехал он в Заводное и осматривал лесную дачу помещика Низовьева. С ним он должен был видеться в уездном городе - верстах в пятнадцати от берега, по старой московской дороге.

Пономарь звонил внизу, около паперти колокольни, и тянул за веревку, стоя одной ногой на ступеньке, - старый пономарь, с косицей седеющих волос, без шапки, в нанковом подряснике.

Он остановился и спросил Теркина:

- Вам - батюшку?

- Нет, я бы хотел на колокольню.

- На колокольню? - переспросил пономарь.

Теркин вместо ответа сунул старику рублевую бумажку.

Тот совсем бросил веревку и засуетился.

- На разлив поглядеть желаете? Это точно... Вид превосходный.

И он засуетился.

- Вы, любезнейший, делайте свое дела. Я один подымусь...

Бодрым, молодым движением Теркин юркнул в дверку и поднялся наверх. Пономарь продолжал звонить, засунув бумажку в карман своих штанов. Он поглядывал наверх и спрашивал себя: кто может быть этот заезжий господин, пожелавший лезть на колокольню?

Из чиновников? Или из помещиков?.. Такого он еще не видал. Да в село и не заезжают господа. Купцы бывают, прасолы, скупщики меда, кож, льну... Село торговое... Только этот господин не смотрит простым купцом. Надо будет сказать батюшке. А он еще не приходил...

На колокольне Теркин стал в пролете, выходившем на реку... Немного правее зеленел парк усадьбы Черносошных, и крыша дома отделялась темно-красной полосой. Он вынул из кармана пальто небольшой бинокль и долго смотрел туда.

Сколько лет утекло с того дня, когда он, впервые, мальчуганом, попал с отцом в Заводное и с этой самой колокольни любовался парком барской усадьбы, мечтал, как о сказочном благополучии, обладать такой усадьбой! Барского дома он и тогда не видал как следует, но воображал себе, что там, позади парка, роскошные палаты. До боли в висках любовался он

373

усадьбой, и вот судьба привела его сюда же главным воротилой большой компании, скупающей леса у помещиков. Он - душа этого дела. Его идея - оградить от хищничества лесные богатства Волги, держаться строго рациональных приемов хозяйства, учредить

"заказники", заняться в других, уже обезлесенных местах системой правильного лесонасаждения.

Судьба!.. И этот парк, восхищавший его в детстве, уцелел, точно на диво, чтобы сделаться его собственностью. Ему уже писал таксатор, нанятый Низовьевым - главным продавцом в здешнем крае, -

что усадьбу Заводного с парком можно приобрести на самых выгодных условиях. Этот таксатор, видимо, желает поступить на службу компании. Они должны видеться в городе. Нарочно приехал он двумя днями раньше, чем назначил, взяв с собою своего верного человека - практика-лесовода. Они осмотрели сегодня дачу Низовьева. Таксаторская работа произведена толково и даже с разными нынешними "штучками". Есть, однако, немало беспорядочных порубок. Тот же таксатор писал ему, что у владельца усадьбы с парком лесная дача тоже продается. Если она стоящая, можно ее пристегнуть к даче Низовьева.

А усадьба с парком?

Теркин разглядывал в бинокль очертания парка, лужайки и купы деревьев, с нежной зеленью и кое-где еще полуголыми ветвями... Его начала разбирать такая же охота владеть всем этим, как и в детстве, когда он влезал на ту же колокольню, или "каланчу", как он выражался по-кладенецки. Он может действовать по своему усмотрению - купить и усадьбу с парком, сделать их центром местного управления, проводить здесь часть лета... И когда захочет, через два-три года компания уступит ему в полную собственность. Цену он даст настоящую.

Все осуществимо! И чувство удачи и силы никогда еще не наполняло его, как теперь, вот на этой колокольне.

Ему самому не верится, что в каких-нибудь два года он - в миллионных делах, хоть и не на свой собственный капитал. Начал с одного парохода, завел дело на Каспийском море, а теперь перемахнул на верховья Волги, сплотил несколько денежных тузов и без всякого почти труда проводит в жизнь свою заветную мечту. И совесть его чиста. Он не для "кубышки"

работает, а для общенародного дела. С тех

374

пор как деньги плывут к нему, он к ним все равнодушнее -

это несомненно. Прежде он любил их, - по крайней мере ему казалось так; теперь они - только средство, а уж никак не цель... Пачки сторублевок, когда он считает их, не дают ему никакого ощущения - точно перелистывает книжку с белыми страницами.

Глаза утомились глядеть в бинокль. Теркин положил его в футляр и еще постоял у того же пролета колокольни. За рекой парк манил его к себе, даже в теперешнем запущенном виде... Судьба и тут работала на него. Выходит так, что владелец сам желает продать свою усадьбу. Значит, "приспичило".

История известная... Дворяне-помещики и в этом лесном углу спустят скупщикам свои родовые дачи, усадьбы забросят... Не одна неумелость губит их, а "распуста".

Теркин опять употребил мысленно свое слово, переделанное им на русский лад и подслушанное у одного инженера-поляка.

Повально воруют везде: в банях, опеках, земских управах, где только можно, без стыда и удержу. Как раз он - из губернского города, где собирается крупный скандал: в банке проворовались господа директора, доверенные люди целой губернии - и паника растет; все кинулись вынимать свои вклады. У кого есть еще что спускать, бессмысленно и так же бесстыдно расхищают, как этот Низовьев, стареющий женолюбец, у которого Париж не оставит под конец жизни ни одной десятины леса.

Разве он, Теркин, не благое дело делает, что выхватывает из таких рук общенародное достояние? Без воды да без леса Поволжье на сотни и тысячи верст в длину и ширину обнищает в каких-нибудь десять-

двадцать лет. Это не кулачество, не спекуляция, а "миссия"! И она питает его душу. Иначе приходилось бы чересчур уж одиноко стоять среди всей этой, хотя бы и кипучей, деловой жизни.

Сердце, молодая еще кровь, воображение, потребность женской ласки - точно замерли в нем. За целый год был ли он хоть единожды, с глазу на глаз, в увлекательной беседе с молодой красивой женщиной?.. Ни единого раза... Не лучше ли так?

Теркин опустил голову. На колокольне было тихо.

Пономарь отзвонил. В церковь давно уже прошел священник. Народ собирался к службе полегоньку.

375

Медленно спустился он по крутой лесенке, но с паперти в церковь не зашел. Ему пора было ехать в город. Он остановился у приказчика, заведующего лесным промыслом помещика Низовьева и сплавом плотов вниз по Волге, к городу Васильсурску, куда съезжаются каждый год в полую воду крупные лесохозяева. Оттуда и ждали Низовьева завтра или послезавтра.

Село Заводное немного напоминало Теркину его родной Кладенец видом построек, базарной площадью и церквами; но положение его было плоское, на луговом берегу. К северу от него тянулись леса, еще не истребленные скупщиками, на сотню верст. Когда-то там водились скиты... В самом селе не было раскольников.

На улице стояла послеобеденная тишь.

Приказчик Низовьева занимал чистенький домик, на выезде. Он до обеда уехал в город - приготовить квартиру, где и Теркин должен был остановиться, вместе с Низовьевым. От него узнал он, что предводителем в уезде -

Петр Аполлосович Зверев.

"Да это - наш Петька!" - сообразил Теркин, но не сказал, что они - товарищи по гимназии.

Внезапной встрече с своим участником в школьной истории с учителями он не очень обрадовался и не смутился ею: все это было уже так далеко! Он вспомнил только угрозу Звереву, если тот ничего не сделает для его названого отца, когда они бросили жребий...

Ивана Прокофьева и старуху его он прокормил на свои деньги и ни к кому не обратился за помощью.

И сам не погиб! "Петька", вероятно, такая же тупица, какою был и в гимназии. Положению его он не завидовал.

Наверно и у него найдется что-нибудь продажное;

мирволить он ему не станет, не будет ему выказывать и никаких аттенций. Со всеми местными властями он держит себя суховато, не допускает никакого запанибратства.

X

Тарантас покачивал свой широкий валкий кузов, настоящий купеческий тарантас, какие сохранились еще везде, где надо ездить по старым большим дорогам и проселкам.

376

Ехать было довольно мягко, без пыли - от недавнего дождя, по глинистому грунту. Наезженная колея держалась около одного края широчайшего полотна, вплоть у берез; за ними шла тропка для пешеходов.

Солнце только что село. Свежесть все прибывала в воздухе.

Теркина везла тройка обывательских на крупных рысях. Рядом с ямщиком, в верблюжьем зипуне и шляпе

"гречушником", торчала маленькая широкоплечая фигура карлика Чурилина. Он повсюду ездил с Василием Иванычем - в самые дальние места, и весьма гордился этим. Чурилин сдвинул шапку на затылок, и уши его торчали в разные стороны, точно у татарчонка.

В дорогу он неизменно надевал вязаную синюю фуфайку, какие носят дворники, поверх жилета, и внакидку старое пальто.

В тарантасе надо было лежать на сене, покрытом попоной, с дорожными подушками за спиной.

- Антон Пантелеич! - окликнул Теркин своего спутника.

- Ась?

Тот, задумчиво смотревший в другую сторону, повернул к нему свое лицо, круглое, немного пухлое, моложавое лицо человека, которому сильно за сорок, красноватое, с плохо растущей бородкой. На голове была фуражка из синего сукна. Тень козырька падала на узкие серые глаза, добрые и высматривающие, и на короткий мясистый нос, с маленьким раздвоением на кончике.

Антон Пантелеич Хрящев сидел, подавшись несколько вперед, в аккуратно застегнутом, опрятном драповом пальто, без перчаток. Его можно было, всего скорее, принять за управляющего. Немного сутуловатый и полный в туловище, он был на целую голову ниже Теркина.

- Посмотрите-ка... Удивительно, как это березы по сие время уцелели.

- Действительно, Василий Иваныч. И не здесь только, а и в полустепных губерниях - в Тамбовской, в Орловской. И там еще ракиты на перевелись по старым дорогам.

Хрящев говорил жидковатым хриплым тенорком, придыхая на особый лад, чрезвычайно мягко и осторожно.

Сегодняшний осмотр лесной дачи помещика Низовьева показал Теркину, что он приобрел в этом

377

лесоводе отличного практика и вдобавок характерного русака, к которому он начал присматриваться с особенным интересом.

Хрящева ему рекомендовали в Москве. Он учился когда-то в тамошней сельскохозяйственной школе, ходил в управляющих больше двадцати лет, знал землемерную часть, мог вести и винокуренный завод, но льнул больше всего к лесоводству; был вдов и бездетен.

Между ними сразу установили связь их симпатия к лесу и ненависть к расхищению лесных богатств.

Когда Теркин окликнул Антона Пантелеича, тот собирался высказать свое душевное довольство, что вот и ему привелось попасть к человеку "с понятием" и "с благородством в помышлениях", при "большой быстроте хозяйственного соображения".

Он любил выражаться литературно, книжки читал по зимам в большом количестве и тайно пописывал стихи в "обличительном" и "философическом роде".

- Василий Иваныч, - вдруг заговорил он, повернувшись всем туловищем к Теркину, - позвольте мне отблагодарить вас за сегодняшний день...

- В каких же смыслах, Антон Пантелеич? - ответил шутливо Теркин.

- Объезжая с вами дачу господина Низовьева, я в первый раз во всю мою жизнь не скорбел, глядя на вековой бор, на всех этих маститых старцев, возносящих свои вершины...

- Любите фигурно выражаться, Антон Пантелеич! -

перебил Теркин и ударил его по плечу.

Хрящев потупил глаза, немного сконфузившись.

- Прошу великодушно извинения... Я чудаковат, - это точно; но не заношусь, не считаю себя выше того, что я собою представляю. С вами, Василий Иваныч, если разрешите, я буду всегда нараспашку; вы поймете и не осудите... Разве я не прав, что передо мною... как бы это выразиться... некоторая эмблема явилась?

- Эмблема?

- А как же-с? Продавец - прирожденный барин, а покупатель - вы, человек, сам себя сделавший, так сказать, радетель за идею, настоящий патриот... И родом вы из крестьянского звания - вы изволили это мне сами сообщить, и не затем, чтобы этим кичиться...

Эмблема-с... Там - неосмысленное и преступное хищение;

здесь - охрана родного достояния! Эмблема!

378

- Эмблема! - повторил Теркин и тихо рассмеялся.

Излияния Антона Пантелеича он не мог счесть грубой лестью. Сквозь сладковатые звуки его говора и книжные обороты речи проглядывала несомненная искренность. И чудаковатость его нравилась ему.

В ней было что-то и стародавнее, и новейшее, отзывавшее

"умными" книжками и обращением с "идейными"

людьми.

- Некоторое преобразование, Василий Иваныч!

Изменяют земле господа вотчинники. Потомки предков своих не почитают...

- И предки-то были тоже сахары-медовичи...

- Все конечно. В тех пребывало этакое чувство...

как бы сказать... служилое... Рабами возделывали землю, -

это точно; но, между прочим, округляли свои угодья, из рода зря не выпускали ни одной пустоши, ни одного лесного урочища. И службу царскую несли.

- Кормились знатно на воеводствах!

- Ходили тоже и на войну... Даром-то поместий в те поры не давали. Этакое лесное богатство, хоть бы у того же самого господина Низовьева... И вырубать его без пощады... все равно что первый попавшийся Колупаев...

- Щедрина почитывали? - спросил Теркин.

- Есть тот грешок... И ежели господин Низовьев ученого таксатора пригласил, то, видимое дело, для того лишь, чтобы товар с казового конца показать...

- А вы как находите, Антон Пантелеич, - перебил Теркин тоном хозяина, - нужно нам таксатора брать или обойдемся и без него?

Спросил он это не без задней мысли.

Хрящев поглядел на него из-под козырька своего картуза, сложил на животе пухлые руки, еще не успевшие загореть, и, поведя плечами, выговорил:

- Полагаю.

- Работа у этого Первача, - продолжал Теркин, довольно чистая, но что-то он чересчур во все суется и норовит маклачить.

- К приварку - не в виде мяса, а презренного металла - ныне все получили пристрастие... Уж не знаю, кого вы возьмете на службу компании, Василий Иваныч, только специалиста все-таки не мешает... Про себя скажу - кое-чему я, путем практики, научился и жизнь российских лесных пространств чую и умом,

379

и сердцем... Но никогда я не позволю себе против высшей науки бунтовать.

Теркин улыбнулся ему одобрительно.

- Посмотрим... Коли окажется не очень жуликоват...

Он не досказал, вдохнул в себя струю засвежевшего весеннего воздуха, потрепал Хрящева по плечу и засмеялся.

- Антон Пантелеич!.. Смотрю я на вас, слушаю...

и не могу определить - в каком вы, собственно, быту родились... А, кажется, не мало всякого народа встречал, особливо делового и промыслового.

Лицо Хрящева растянула вширь улыбка, и он показал редкие, точно детские зубы.

- В каком быту-с? По сладости речи ужели не изволите распознавать во мне косвенного представителя левитова колена?

- Духовного звания вы?

- По матушке. Она была из поповен деревенских...

Отец происходил из рабского состояния.

- Из крепостных?

- Вольноотпущенный, мальчиком в дворовых писарях обучался, потом был взят в земские, потом вел дело и в управителях умер... Матушка мне голос и речь свою передала и склонность к телесной дебелости...

Обликом я в отца... Хотя матушка и считала себя, в некотором роде, белой кости, а батюшку от Хама производила, но я, грешный человек, к левитову колену никогда ни пристрастия, ни большого решпекта не имел.

- Так мы с вами в одних чувствах, - сказал Теркин и еще ласковее поглядел на Хрящева.

- Знаю их жизнь достаточно... все их тяготы и нужды...

Провидению угодно было и мою судьбу на долгие годы соединить с девицей того же колена.

- Ваша покойная жена...

- Так точно... В управительском звании это всего скорее может быть. Выбор-то какой же в деревне?

Поповны везде есть... Моя супруга была всего дьяконская дочь... В ней никаких таких аристократических чувств не имелось. И меня она от Хама не производила, хотя и знала, что я - сын вольноотпущенного.

Он на минуту смолк и отвернулся.

- Что ж?.. Прожили... как дай Бог всякому... А что бездетны были - не ее вина... Я теперь бобыль. И утешение

380

нахожу в созерцании, Василий Иваныч... Вот почему и к лесу моя склонность все растет с каждым годом.

Еще раз потрепал его по плечу Теркин, лег головой на подушки и вытянул ноги.

Тарантас спустился с дороги в лощину. Левее, на пригорке, забелела колокольня. Пошли заборы...

Переехали мост и стали подниматься мимо каких-то амбаров, а минут через пять въехали на площадь, похожую на поляну, обстроенную обывательскими домиками... Кое-где в окнах уже замелькали огоньки.

XI

Чурилин вкатился и у двери доложил:

- Приказали кланяться и благодарить... Очень рады.

Прислали пролетку. Сами хотели ехать, да у них нога ушиблена, - не выезжают.

Теркин сидел у стола за самоваром, вместе с Хрящевым, в первой, просторной комнате квартиры, нанятой приказчиком Низовьева, уехавшим рано утром встречать его на ближайшую пароходную пристань.

Для всех места хватило. Вдова-чиновница отдавала весь свой домик; сама перебиралась в кухню.

Чурилин вернулся от предводителя Зверева. Теркин, накануне перед тем, как лечь спать, рассудил это сделать.

Этот "Петька" был все же его товарищ. Может, он теперь - большая дрянь, но следовало оказать ему внимание, как местному предводителю.

- Что ж, он лежит?

- Я сам не видал их, Василий Иваныч, они с человеком высылали сказать.

Обернувшись к Хрящеву, пившему чай с блюдечка, Теркин сказал вполголоса:

- Товарищ мой по гимназии... Здешний предводитель.

- Прикажете приготовить одеться? - спросил Чурилин.

- Приготовь.

Карлик вынырнул в дверь.

Хрящеву Теркин охотно бы рассказал в другое время про свои школьные годы. С ним ему удобно и легко. Такого

"созерцателя" можно приблизить к себе, не рискуя, что он "зазнается".

381

- Антон Пантелеич! Вы продолжайте пить чай с прохладцей, - сказал он, вставая, - а я оденусь и поеду. К обеду должен быть Низовьев, и подъедет господин Первач... Вот целый день и уйдет на них.

Завтра мы отправимся вместе в имение того помещика...

как бишь его... Черносошного... владельца усадьбы и парка.

- К вашим услугам, - кротко выговорил Хрящев и неторопливо стал обмывать блюдечко в полоскательной чашке.

"Может, и врет Зверев, - думал Теркин, одеваясь в другой комнате, - сказывается больным, соблюдает свое предводительство... Увидим!"

Пролетка ждала его на дворе у крыльца. Извозчиков в городе не было; но ему не очень понравился этот вид любезности. От "Петьки" он не желал вообще ничем одолжаться. Чувство гимназиста из мужицких приемышей всплыло в нем гораздо ярче, чем он ожидал.

Записку Звереву он написал сдержанно, хотя и на

"ты"; сказал в ней, что желательно было бы повидаться после десяти с лишком лет, и не скрыл своего теперешнего положения - главного представителя лесной компании.

"С таких, как Петька, - думал он дорогой, - надо сразу сбивать форс; а то они сейчас начнут фордыбачить".

Зверев занимал просторный дом на углу двух переулков, немощеных, как и весь остальной город.

Теркина встретил в передней, со старинным ларем, мальчик в сером лакейском полуфрачке, провел его в гостиную и пошел докладывать барину.

- Проси! Проси! - раздался из третьей угловой комнаты голос, который Теркин сейчас же узнал.

Та же шепелявость, только хрипловатая и на других нотах; лицо его школьного товарища представилось ему чрезвычайно отчетливо, и вся его жидкая, долговязая фигура.

В кабинете хозяин лежал на кушетке у окна, в халате из светло-серого драпа с красным шелковым воротником.

Гость не узнал бы его сразу. Голова, правда, шла так же клином к затылку, как и в гимназии, но лоб уже полысел; усы, двумя хвостами, по-китайски, спускались с губастого рта, и подбородок, мясистый и прыщавый, неприятно торчал. И все лицо пошло

382

красными лишаями. Подслеповатые глаза с рыжеватыми ресницами ухмылялись.

- А!.. Теркин!.. Ты ли это?.. Скажите, пожалуйста!

Зверев приподнял немного туловище, но не встал.

- Извини, брат, не могу... Оступился... Ломит щиколку...

Он протянул к нему свои небритые щеки, и они поцеловались.

- Скажите, пожалуйста!.. Садись! В наши края...

Слышал!... Рассказывали... Ты, брат, говорят, миллионами ворочаешь... Дай-ка на себя поглядеть...

Тон был возбужденный, но большой радости - видеть товарища - в нем не слышалось... Теркину тон этот показался хлыщеватым и почти нахальным, и он сейчас же решил дать приятелю отпор.

- А ты, - сказал он, оглядывая его в свою очередь, - в почетных обывателях состоишь?

- В обывателях? - переспросил Зверев и брезгливо повел ртом. - Обывателями, брат, мещан да посадских зовут.

- Извините, ваше благородие, - ответил Теркин и поглядел на него, как бывало в гимназии, когда он ему приказывал что-нибудь и приговаривал: "ежели не сделаешь, будет тебе лупка генеральная".

Зверев вспомнил этот взгляд, обидчиво усмехнулся и выпятил нижнюю губу.

- А ваше степенство в почетных гражданах состоит?

- Так точно, - ответил в тон Теркин.

- Значит, выплыл!.. А я слыхал как-то... давно еще... будто ты туда попал... в места не столь отдаленные.

- Нет, милый друг, не хочу отнимать ваканций у вашего брата.

- Это как?

Зверев весь выпрямился, и щеки его густо покраснели.

- Да так!.. У вас-то в губернии, - небось знаешь всю историю, - проворовались господа сословные директоры.

- Проворовались! Проворовались!.. Как ты выражаешься!

- Так и выражаюсь. Им прямая дорога по казанскому тракту или на пароходе-барже, под конвоем.

383

- Не знаю, брат, не знаю!.. Это все газетчики, мерзавцы! Везде они развелись, как клопы.

- Да тебе что же обижаться... Ты ведь к банку не причастен?

- Еще бы!

Лицо Зверева начало подергивать. Теркин поглядел на него пристально и подумал: "наверняка и у тебя рыльце в пуху!"

- Скажи-ка ты мне лучше, любезный друг, есть ли у вас в уезде хоть один крупный землевладелец из живущих по усадьбам, который не зарился бы на жалованье по новой должности, для кого окладишко в две тысячи рублей не был бы привлекателен?.. Небось все пойдут...

- Я не собираюсь.

- А другие?

- Понятное дело, пойдут.

- Даже все мировые судьи, хотя их званию и нанесен, некоторым образом, афронт...

- К чему ты это говоришь?

- А к тому, что вы, господа, все о подъеме своего духа толкуете... Какой же тут подъем, скажи на милость, ежели ни у кого верного дохода в три тысячи рублей нет?.. И велика приманка - жалованье, какое у меня лоцман получает или мелкий нарядчик!..

- Вон ты как! Очень уж, кажется, зарылся ты в капиталах... Это даже удивительно! - Зверев начал брызгать слюной. - Просто непонятно, как ты - Теркин -

да в таких делах? Знаешь, брат, пословицу: от службы праведной...

- Не наживешь палаты каменной? Праведником и не выдаю себя; но между нашим братом, разночинцем, и вами, господами, та разница...

- Слыхали! Слыхали!.. - закричал Зверев и замахал руками. - Уволь от этих рацей!.. Ну, ты в миллионщики лезешь, с чем и поздравляю тебя; нечего, брат, важничать... Нигилизм-то нынче не в моде... Пора и честь знать...

Теркин чуть было не крикнул ему, как бывало в гимназии: "молчи, Петька!.."

- Ладно, - выговорил он с усмешкой, - ваше высокородие волновать не буду... Ведь ты как-никак первая особа в уезде; а я - представитель общества, приобретающего здесь большие лесные угодья. Может, и сам сделаюсь собственником...

384

- Покупаешь имение? Ты?

- Погляжу!.. А пока Низовьев продает нам всю свою дачу под Заводным.

- Знаю! А Черносошный продает?

- Прямых предложений еще не делал.

- Все ваша компания съест...

- За этим и покупаем, чтобы не давать вашему брату расхитить.

- Тоже нашлись благодетели!

Зверев недосказал, спустил обе ноги с кушетки, поморщился, должно быть от боли, потер себе лысеющий лоб, взглянул боком на Теркина и протянул ему руку.

- Вася!.. Что ж это мы... Больше десяти лет не видались и сейчас перекоряться... Это, брат, не ладно. - Он поглядел на полуотворенную дверь в следующую комнату. - Пожалуйста... притвори-ка.

Теркин притворил дверь и, когда сел на свое кресло, подумал:

"Сейчас будет просить взаймы".

XII

- Вася!.. Тебя сам Бог посылает! Спаси!

Зверев взял его руку, и Теркину показалось, что он как будто уж хотел приложиться к ней своими слюнявыми губами.

- Что такое?.. Не пугай!..

Лицо Зверева передернула слезливая гримаса. Глаза покраснели. Он, казалось, готов был расплакаться.

- Скажи толком!

Прежний гимназист "Петька" был перед ним, - все тот же, блудливый и трусливый, точно кот, - испугавшийся вынутого им жребия - насолить учителю Перновскому.

Жалости Теркин к нему не почувствовал, хотя дело шло, вероятно, о чем-нибудь поважнее перехвата тысячи рублей.

- Ведь мы товарищи! - Зверев взглядывал на него красными глазами, уже полными слез. - Вместе из гимназии выгнаны...

- Ну, об этом тебе бы можно и не упоминать.

- Я тебя не выдавал!.. Ты хочешь сказать, что за меня сцепился с Трошкой... На это твоя добрая воля была!.. Вася! Так не хорошо!.. Не по-товарищески!..

Что тебе стоит? Ты теперь в миллионных делах...

385

- Чужих, не собственных.

- Спаси!.. - воскликнул Зверев и опустился на кушетку.

- Хапнул н/ешто? - почти шепотом спросил Теркин. -

Сядь... Расскажи, говорят тебе, толком. Дура голова!

Это товарищеское ругательство: "дура голова" -

вылетело у Теркина тем же звуком его превосходства над "Петькой", как бывало в гимназии.

- Что ж ты... пытать меня хочешь? - хныкающим фальцетом отозвался Зверев, присаживаясь на край кушетки. - Удовольствие тебе разве доставит - знать всю подноготную? Ты протяни руку, не дай товарищу дойти до... понимаешь, до чего?

- Это все, брат, разводы. Одно дело - беда, другое -

залезание в сундук. Я ведь про тебя ничего не знаю... какие у тебя средства были, как ты с ними обошелся, на что проживал и сколько... У родителей-то, кажется, хорошее состояние было?

- Мало ли что было!.. И теперь у меня и усадьба, и запашка есть, и луга, и завод.

- Какой?

- Винокуренный.

- Лесная дача есть?

- Есть... Только это все...

- Разумеется, в залоге?

- У кого же не в залоге?

- Пытать я тебя не желаю, любезный друг. Но и в прятышки тебе, Петр Аполлосович, не полагается играть со мною. Должно быть, по твоей должности...

- А просто разве нельзя зарваться? - крикнул Зверев и вскинул руками. - Ну, да! жил широко.

- В этой дыре?

- И в этой дыре... у себя в деревне... в губернии, за границей...

- Ты женат?

- Еще бы!

Тут он рассказал Теркину про свою женитьбу на

"разводке", и сколько ему это стоило, и сколько они вдвоем прожили в каких-нибудь три-четыре года, особенно с тех пор, как он попал в предводители. Жена его в ту минуту была в имении... Но до полного признания он все еще не доходил. Он как будто забыл уже, с чего начал.

386

- Как же тебя спасать? - спросил Теркин, прохаживаясь по кабинету. - Проценты в банк внести?.. Или по векселям?.. И сколько?..

Зверев одним духом крикнул:

- Что тебе стоит сорок тысяч каких-нибудь?

- Сорок тысяч! - подхватил Теркин. - Так, здорово живешь... Во-первых, милый друг, если бы у меня в настоящий момент были собственные сорок тысяч свободных, я бы им нашел употребление... Я кредитом держусь, а не капиталом.

- Ты имение сам хочешь купить, сейчас говорил...

- Наличных у меня нет... На компанейские деньги, быть может, приобрету кое-что... Так за них придется платить каждый год...

- В твоих руках не десятки, а сотни тысяч! Для себя можно перехватить, а товарища спасти - нельзя.

Эх, брат Теркин! Понимаю я тебя, вижу насквозь.

Хочешь придавить нашего брата: пусть, мол, допрежь передо мной попрыгает, а мы поломаемся! У разночинца поваляйся в ногах! Понимаю!..

Он - весь красный - брыкал слюнявыми губами, хотел встать и заходить по комнате, но боль в щиколке заставила опять прилечь на кушетку.

- Вздор все это! - строго остановил его Теркин.

Но когда Зверев начал горячиться, его товарищ также припомнил себе свое недавнее прошлое... Ведь и он пошел на сделку, и его целый год она тяготила, и только особенной удаче обязан теперь, что мог очистить себя вовремя как бы от участия в незаконном присвоении наследства.

Давно не всплывал перед ним образ Калерии... Тут и вся сцена в лесу, около дачи, промелькнула в голове...

как он упал на колени, каялся... Разве он по-своему не хапнул, как вот этот Зверев?

- Не брыкайся! - сказал он мягче, борясь с чувством гадливости, почти злорадства, к этому проворовавшемуся предводителю; что тут была растрата - он не сомневался. - Позволь, брат, и мне заметить, продолжал он в том же смягченном тоне. - Коли ты меня, как товарища, просишь о спасении, то твои фанаберии-то надо припрятать... Отчего же не сказать:

"так, мол, Вася, и так - зарвался..." Нынче ведь для этого особые деликатные выражения выдуманы.

Переизрасходовал-де! Так веду? И чьи же это деньги были?

387

- Разные, - тихо выговорил Зверев. - Всего больше опекунских...

- Сиротских? - переспросил Теркин, и это слово опять вызвало в нем мысль о деньгах Калерии.

- Разные... Больше двадцати тысяч земских... Тоже тысяч около шести школьных...

- И школ не пощадил?

- Так ведь я не без отдачи... Ну, передержал.

Каюсь!.. Но взыскания на меня все-таки не было бы...

Мне следовало дополучить за перевод заклада в дворянский банк.

- Что ж ты не покрыл этими деньгами растраты?

- Другие долги были. Но все это обошлось бы...

да и было покрыто.

- Как покрыто? Из-за чего же ты бьешься-то в настоящую минуту? Что это, брат? - резко воскликнул Теркин. - Ничего не поймешь у тебя!

- Ты слышал что-нибудь про наш банк?

- Слышал.

- Ну...

Зверев опустил голову и стал говорить медленно, глухо, качаясь всем туловищем.

- В прошлом году до губернского предводителя дошло... Меня вызвали... Директор/а - свои люди... Тогда банк шел в гору... вклады так и ползли... Шесть процентов платили... Выручить меня хотели... До разбирательства не дошло, до экстренного собрания там, что ли... По-товарищески поступили.

- И внесли за тебя?

- Внесли.

- Это из банковских-то денег? Ловко!.. Стало, и господ вкладчиков, не спросясь их, прихватили?

- Иначе как же? Я расписку дал.

- И только?

- Закладывать мне нечего было... Не две же шкуры с меня драть?..

- По такой расписке ты мог с прохладой выплачивать по конец живота своего.

- И все бы обошлось, Вася.

- Даже и при новом составе директоров?

- Свой же брат будет... Не случись беды...

- Здорово поймались?

- Что ж!.. Я тебе все скажу... Им теперь не уйти живыми... Прокуратура вмешалась... На вкладчиков паника!..

388

- Стало, слухи-то верные. А ты сейчас газетчиков ругал.

- Я не судья!.. Все дело в панике... Будут их учитывать... Не отвертятся на этот раз. Партия есть...

либералы, обличители. Доберутся до моей расписки...

Где же я возьму?.. Пойдут допытываться. Ты понимаешь, все заново поднимут и разгласят.

Зверев не договорил, закрыл лицо ладонью и прошептал:

- Видишь, каково мне.

- Вижу, - проговорил Теркин, вставая. - Могло быть и хуже.

- Как хуже?

- Известно как. Тебя господа раз спасли, хоть и на чужой счет. Теперь ты - должник банка... Платить надо, зато сраму меньше.

- То же самое, то же самое! - крикнул Зверев. Все выведут на чистую воду.

- Ничего не понимаю! - перебил Теркин. - Ты путаешь!

Выходит - ты во второй раз передержал по должности: сначала по земской службе, а потом по предводительской... Ведь да?.. Не лги!

- Да, - плаксиво протянул Зверев.

XIII

Мальчик приотворил осторожно дверь и доложил:

- Петр Аполлосович, господин Первач приехали...

Спрашивают, здесь ли вот они, - мальчик указал головой на Теркина, - и просят позволения войти.

- Ты его знаешь? - спросил Теркин Зверева.

- Знаю немного. А у тебя дел/а с ним?

- Пока еще нет. Он - таксатор у Низовьева.

- Эк, приспичило!

Зверев махнул рукой.

- Если не желаешь - я к нему выйду, - сказал вполголоса Теркин, внутренне довольный тем, что им помешали.

- Они говорят, - добавил мальчик, - что имеют письмо к вам, Петр Аполлосович, от Ивана Захарыча Черносошного.

- Проси!

Мальчик вышел. Протянулось молчание.

389

Теркин отошел к письменному столу и стал закуривать папиросу. Он делал это всегда в минуты душевного колебания. Спасать Зверева у него не было желания.

Даже простой жалости он к нему не почувствовал. Но с кем не может случиться беды или сделки с совестью?

Недаром вспомнилась ему Калерия и ее "сиротские"

деньги. Только беспутство этого Зверева было чересчур противно. Ведь он два раза запускал руку в сундук. Да и полную ли еще правду рассказал про себя сейчас?..

Зверев вытянулся на кушетке, пригладил рукой волосы, поправил узел шелкового шнура на халате, и брезгливая мина появилась опять на его влажных губах, когда вошел в кабинет таксатор.

Его красивая голова, улыбка, франтоватость - не понравились Теркину.

Первач подошел сначала к хозяину, подал письмо, довольно фамильярно пожал руку и спросил звонким вибрирующим голосом:

- Ногу зашибли?.. Инвалидом?..

И, не дожидаясь ответа, повернулся на каблуке и и скользнул в сторону Теркина.

- Василий Иваныч!.. С приездом... Прошу любить и жаловать... Таксатор Первач. Павел Иларионыч Низовьев только что приехал с пристани. Я от него. Ждет вас к завтраку.

- Очень рад, - ответил суховато Теркин, подавая ему руку.

- Павел Иларионович и меня пригласил... если не буду лишним.

- Почему же...

- Вы уже изволили ознакомиться с дачей?

- Объезжал вчера.

Первач присел к нему, вынул папиросницу и попросил закурить.

Его манеры также не понравились Теркину.

"Из молодых, да ранний", - подумал он и поглядел в сторону Зверева.

Тот прочитывал письмо уже во второй раз. Внезапная краснота его небритых щек показывала, как оно взволновало его.

- Вы, - окликнул он Первача, - прямо из Заводного?

Сегодня?

- Вчера к ночи приехал... Иван Захарыч и сам хотел быть, да его что-то задержало.

390

- Отчего же вы вчера же не доставили мне письма? -

раздраженно спросил Зверев.

- Слишком поздно было, Петр Аполлосович. Не хотел вас беспокоить.

- Напрасно.

- А что такое? - спросил Теркин, подходя к кушетке.

Взглядом Зверев показал ему, что не хочет говорить при Перваче.

- Такая гадость!.. Не могу двинуться.

- Что-нибудь экстренное? Послать депешу?

Я к вашим услугам, - вмешался Первач.

- Не беспокойтесь.

- Не хочу быть лишним... Я свою миссию исполнил.

Обращаясь к Теркину, Первач досказал:

- Павел Иларионыч будет ждать вас до часу дня...

Имею честь кланяться.

Он пожал руку им обоим и с легким скрипом своих щеголеватых ботинок вышел.

- Вася! - возбужденно окликнул Зверев и задвигался на кушетке. - Иван Захарыч Черносошный...

просит переговорить с тобою... о продаже его леса и усадьбы с парком... Он мне близкий человек... жалеет меня. Я с тобой хитрить не стану... Ежели продажа состоится, а ему она нужна, он готов поделиться со мною.

- Комиссию предлагает? Куртаж?

- Я не купчишка! Куртажу я не возьму!..

- Не возьмешь? - протянул Теркин и рассмеялся в нос, что у него выходило резко и чего он сам в себе не любил.

- Не смей надо мной издеваться, Васька! - вдруг закричал Зверев, весь пылающий. - Человек всю душу перед тобой вылил... А ты вон как!.. Кровь-то сказалась!..

Недаром, должно быть...

Губы Зверева стали брызгать слюной. Позорящее слово, какое бросали Теркину в гимназии, могло прозвучать.

- Что недаром? - строго перебил Теркин и пододвинулся вплоть к кушетке. - Слушай, Петька! В твоем положении нечего фордыбачить и барские окрики давать. Я - подкидыш, незаконный сын какой-нибудь солдатки или раскольничьей девки - ты ведь этим желал меня унизить? Мне, стало, и Бог простит, коли

391

я всякими правдами и неправдами кубышку себе здоровую сколочу... Однако, брат, с совестью я хочу в ладах быть: от нее никуда не уйдешь. Ты мне сейчас исповедовался?.. В двух растратах повинился? Я не просил тебя; твоя добрая воля была. Изволь, и я тебе кое в чем повинюсь.

- Не надо мне! Не интересуюсь!..

- Нет, выслушай! - Теркин присел на край кушетки. - И я два года тому назад раздобылся деньгами, которые и совсем мог себе присвоить без отдачи, зная, что эти деньги, по закону и по совести, не принадлежат тому, кто мне их ссудил. Вот и все... Выдал я на них документ. Как это по-вашему, по-нынешнему, выходит?

Дело, кажись, самое чистое. А оно меня стало так мозжить, что я без надобности повинился в нем, не совладав с совестью... Очистил себя, раньше срока отдал эти деньги. И вот до сих пор меня нет-нет, да и всколыхнет, как подумаю, что этот самый заем дал мне ход; от него я в два года стал коли не миллионщиком, каким ты меня считаешь, так человеком в больших делах.

- Поэтому ты и рад, что можешь меня, человека благородного, придавить бревном? - взвизгнул Зверев.

- Не мели вздору! - глухо оборвал его Теркин. Из-за чего я тебя стану спасать?.. Чтобы ты в третий раз растрату произвел?.. Будь у меня сейчас свободных сорок тысяч - я бы тебе копейки не дал, слышишь: копейки! Вы все бесстыдно изворовались, и товарищество на вере у вас завелось для укрывательства приятельских хищений!.. Честно, мол, благородно!.. Вместо того чтобы тебя прокурору выдать, за тебя вносят!

Из каких денег? Из банковских!.. У разночинца взять?

Ха-ха!

Смех Теркина оборвался. Он встал и заходил по комнате.

- Что вы из своих угодий делаете? Из-за вашего беспутства целый край обнищает, ни воды в Волге, ни лесу по ее берегам не будет через пять или десять лет...

- Скажите, пожалуйста! - взвизгнул опять Зверев. - Он, Василий Теркин, - спаситель отечества своего!.. Не смеешь ты это говорить!.. Не хочу я тебя слушать!.. Всякий кулак, скупщик дворянское имение за бесценок прикарманит и хвалится, что он подвиг совершил!.. Не испугался я тебя... Можешь донос на

392

меня настрочить... Сейчас же!.. И я захотел в нынешнем разночинце благородных чувств! Пускай меня судят...

Свой брат будет судить!.. Не дамся я живой!..

Лучше пулю пущу в лоб...

- Как благородный человек!.. Да и на это вряд ли пойдешь!.. Я тебя знаю. Храбрости не хватит!

Теркин сдержал себя. Он взялся за шляпу и стал посредине кабинета.

- Я - твой гость в настоящую минуту, Петр Аполлосович. И тебе, как благовоспитанному представителю высшего круга людей, не полагалось бы так вести себя с гостем. Следовало бы тебя за это проучить. Да считаться с тобой мне не пристало. Если бы ты сам не признался в твоих операциях с чужим сундуком, я бы не стал молчать о них. Месяц-другой пройдет - и все грамотные узнают из газет, как вы здесь промеж себя хозяйничали... Я еще никогда лежачего не бил. И ни перед кем не кичился своей честностью... Но будь ты мой брат родной - я бы тебя спасать не подумал. Прощенья просим, ваше высокородие!.. Застрелиться всегда успеете. Вас целая компания будет, - в острог угодите, так, по крайности, не скучно... Повинтить еще и там можете!..

Что-то ему крикнул вслед Зверев, но он не слыхал.

Только на улице Теркин одумался и тут же выбранил самого себя.

XIV

Он так быстро пошел к своей квартире, что попал совсем не в тот переулок, прежде чем выйти на площадь, где стоял собор. Сцена с этим "Петькой" еще не улеглась в нем. Вышло что-то некрасивое, мальчишеское, полное грубого и малодушного задора перед человеком, который "как-никак", а доверился ему, признался в грехах.

Ну, он не хотел его "спасти", поддержать бывшего товарища, но все это можно было сделать иначе...

"По-джентльменски? - спросил он себя - и тотчас же ответил: - Впрочем, я не джентльмен, а разночинец, и не желаю оправдываться". Теркин перебрал в памяти обе половины их разговора, до и после прихода таксатора. С первых слов начали они "шпынять"

друг друга. "Петька" оказался таким же

393

"гунявцем", каким обещал сделаться больше десяти лет назад. Не обрадуйся он приезду "миллионщика"

Теркина - он бы не послал за ним экипажа; пожалуй, не принял бы. Да и как он его встретил? В возгласе:

"скажите, пожалуйста!" - звучало нахальство барчука.

"Скажите, мол, пожалуйста, Васька Теркин, мужицкий подкидыш - и в миллионных делах! Надо ему дать почувствовать, кто он и кто я!" И это за десять минут перед тем, как, чуть не на коленях, молил о спасении, признавался в двойном воровстве!.. Где же тут смысл?

Где хоть крупица достоинства?.. Не будь "Петька"

таким гунявцем - и все бы иначе обошлось!

"То есть как же иначе? - опять спросил он себя и уже не так быстро ответил: - Будь у него совсем свободных сорок тысяч в бумажнике... разве он отдал бы их Звереву?"

"Нет!" - решил он, чувствуя, что не одно личное раздражение продолжает говорить в нем, а что-то иное. Обошелся бы мягче, но не дал бы. В нем вскипело годами накопившееся презрение к беспутству всех этих господ, к их наследственной неумелости, к хапанью всего, что плохо лежит, - и все это только затем, чтобы просаживать воровские деньги черт знает на что. Никого из них он не спасет. Скорее поможет какому-нибудь завзятому плуту, способному что-нибудь сделать для края.

И никакой жалости ни к кому из них он не имеет и не желает иметь. Они все здесь проворовались или прожились, и надо их обдирать елико возможно. Вот сейчас будет завтрак с этим Низовьевым. Кто он может быть? Такая же дрянь, как и Петька, пожалуй, еще противнее: старый, гунявый, парижский прелюбодей;

на бульварах растряс все, что было в его душонке менее пакостного, настоящий изменник своему отечеству, потому что бесстыдно проживает родовые угодья - и какие! - с французскими кокотками. Таких да еще жалеть!

У ворот квартиры, на завалинке, сидел Чурилин и вскочил, завидев Теркина.

- За вами послали лошадь, Василий Иваныч, доложил он, снимая шапку.

- Накройся! - строго крикнул ему Теркин.

Ему сделалось противно видеть лакейское усердие карлика. И сам-то он не превращается ли в барина выскочку?

394

На крыльце его встретил приказчик Низовьева -

долговязый малый, видом не то дьячок в штатском платье, не то коридорный из плоховатых номеров.

"И народ-то какой держит! - подумал Теркин, - на беспутство миллионы спускает, а жалованье скаредное!"

- Павел Иларионыч сейчас вот за вами фаэтон отправили, - сообщил и приказчик, низко поклонившись крестьянским наклонением головы. И говор у него был местный, волжский.

- Дожидаются меня завтракать? - спросил Теркин.

- Стол накрыт. Пожалуйте.

Из передней он услыхал голоса направо, где поместился Низовьев, узнал голос таксатора и не вошел туда прямо, а сначала заглянул в свою комнату.

Там Хрящев смиренно сидел у открытого окна с книжкой.

В зальце был приготовлен стол на несколько приборов.

Хрящев встал, и они заговорили вполголоса:

- Имел беседу с господином таксатором, но патрона его еще не видал.

- И как вам показался этот Первач?

- Особа ловкая и живописная, Василий Иваныч.

- Вы с нами будете завтракать?

- Может быть, господину Низовьеву это не покажется?

- Это почему?.. При нем таксатор, а при мне лесовод... и мудрец, - прибавил Теркин и ударил Хрящева по плечу.

- Я хотел было ему представиться в ваше отсутствие, Василий Иваныч, да думаю: не будет ли это презорством?

- Очень уж вы скромны, Антон Пантелеич! - громче выговорил Теркин, оправляя прическу перед дорожным зеркалом. - Как вы сказали... презорство?

- Так точно. Старинное слово. Предки наши так писали и говорили в прошлом веке.

- А я думаю, что этого самого презорства теперь развелось и не в пример больше, чем тогда было.

- Надо полагать, Василий Иваныч, надо полагать.

Короткий, жидкий смех Хрящева заставил и Теркина рассмеяться.

- Так смотрите, Антон Пантелеич, выходите завтракать.

Я вас представлю господину Низовьеву.

395

- Очень хорошо-с... Большой барин из Парижа не взыщет... Одеяние у меня дорожное.

Теркин затворил за собою дверь в залу и у двери в переднюю увидал таксатора.

- А я к вам, Василий Иваныч... Завтрак готов.

- За мной задержки не будет. Можно к Павлу Иларионовичу?

- А он к вам шел... Сейчас я ему скажу.

Первач отретировался, и к Теркину через минуту вышел Низовьев.

Он ожидал молодящегося франта, в какой-нибудь кургузой куртке и с моноклем, а к нему приближался человек пожилой, сутулый, с проседью; правда, с подкрашенными короткими усами на бритом лице, - но без всякой франтоватости, в синем пиджаке и таких же панталонах. Ничего заграничного, парижского на нем не было.

- Весьма рад, - заговорил он с легкой картавостью и подал Теркину руку.

Вежливость его тона пахнула особым барским холодом.

- Спасибо за гостеприимство, - сказал Теркин, чувствуя, что имеет дело с барином не такого калибра, как

"Петька" Зверев. - А ежели не поладим, Павел Иларионович?

- Мне останется удовольствоваться беседой с вами.

- Вы с своим поваром ездите?

- Нет, мне приказчик приготовляет. Милости прошу. Николай Никанорыч, - обратился он к таксатору, -

прикажите подавать!

Когда Первач вышел в переднюю, Теркин наклонился к Низовьеву и потише сказал:

- Со мной лесовод... Вы позволите и ему позавтракать с нами?

- Сделайте одолжение... Мне Николай Никанорыч говорил. Вы - у себя дома.

Низовьев обезоруживал своей воспитанностью, и неприятно-дворянского в нем ничего не сквозило. Да и по виду он был более похож на учителя или отставного офицера из ученых.

"Ужели он женолюб?" - подумал Теркин и никак не мог пристегнуть к нему какую-нибудь парижскую блудницу, требующую подношений в сотни тысяч.

- Антон Пантелеич! - позвал он Хрящева.

396

Тот вышел, стыдливо обдергивая борты своего твидового пальтеца.

- Имею честь кланяться, - выговорил он, скромно не подавая руки. - Антон Пантелеев Хрящев.

- Весьма рад, - повторил Низовьев, ласково ему поклонился и протянул руку. - Вы, я слышал, видели мою дачу?

- Точно так.

- И, смею надеяться, нашли ее в порядке?

- В изрядном порядке. Василий Иваныч сам вам сообщит.

Первач объявил, что кушанье сейчас подадут. Водка и закуска стояли на том же столе. Низовьев сам водки не пил, но угощал гостей все с той же крайней вежливостью. При нем и у таксатора тон сделался гораздо скромнее, что Теркин тотчас же отметил;

да и сам Теркин не то что стеснялся, а не находил в себе уверенности, с какой обходился со всяким народом - будь то туз миллионщик или пароходный лоцман. Антон Пантелеич оставался верен себе: так же говорил и держал себя; такая же у него была усмешка глаз и губ, из-под которых выглядывали детские, маленькие, желтоватые зубы. Прислуживали приказчик и кучер.

За первым блюдом деловой разговор еще не завязался, и Теркин тотчас распознал в парижском барине-

лесовладельце очень бывалого человека, превосходно усвоившего себе приемы русских сделок.

XV

После завтрака Первач и Хрящев остались в зале.

Деловой разговор патронов подходил к концу в комнате Теркина.

С цены, какую Низовьев назначил своей даче - еще в письме из Парижа, - он не желал сходить. В Васильсурске он удачно запродал свою партию строевого леса и так же выгодно запродал партию будущей навигации. Теркину досадно было на себя, что он сам оттянул сделку и не окончил ее тремя неделями раньше, когда Низовьев еще не знал, какие в нынешнем году установятся цены на лесной товар.

- В вас, почтеннейший Василий Иваныч, - говорил Низовьев, тихо улыбаясь, сквозь дым папиросы со

397

слащавым запахом, - мне приятно было видеть представителя новой генерации деловых людей на европейский образец. Вы берете товар лицом. Мне нет надобности продавать дачу за бесценок. Если она не найдет себе такого покупателя, как ваша компания, на сруб у меня ее купят на двадцать процентов дороже.

- На сруб? - вырвалось у Теркина. - Уж и то прискорбно, что господа лесовладельцы, принадлежащие к дворянскому сословию, выказывают такое равнодушие к своим угодьям.

- Это камешек и в мой огород?

Низовьев прищурил свои подслеповатые, умные глаза.

- Извините за откровенность! Ведь вы, коли не ошибаюсь, желаете совсем отделаться от ваших лесов и перевести капитал за границу?..

- Может быть... Разве это преступление?

- С известной точки, да.

- Ой-ой! Как строго! Вы, как говорят московские остряки, - патриот своего отечества?

- Хотя бы и так Павел Иларионович! я выразился сейчас, что прискорбно видеть это; но, как представитель компании, я должен радоваться. По крайности, промысловые люди взялись за ум и хотят сохранить отечеству такое благо, как леса Поволжья.

- Именно. Вам, промысловым людям, как вы изволите называть, надо благословлять эту неспособность русских землевладельцев держать в своих руках хозяйство страны... Было время - и я мечтал служить отечеству.

"А теперь ты в француженок всаживаешь миллионы", -

добавил мысленно Теркин и начал бояться, как бы раздражение не начало овладевать им.

Низовьев сделал жест рукой, в которой была папироса.

- Признаюсь, - продолжал он медленнее и с блуждающей усмешкой, - только дела заставляют меня возвращаться на Волгу и вообще в Россию.

- А то совсем пропадай она, эта Россия? - спросил Теркин с вызывающим жестом головы.

- У кого больше веры в нее, тот пускай и действует. Вот, например, в лице вашем, Василий Иваныч, я вижу что-то новое. Люди, как вы, отовсюду выкурят таких изменников своему отечеству, как мы, грешные.

Сдержанный смех докончил его фразу.

398

Теркин услыхал в ней скрытую иронию.

"Ладно, - подумал он, - в инвалиды записываешься, а на дебоширство с француженками хватает удали!"

- Всякому свое, Павел Иларионыч, - сказал он несколько бесцеремоннее и, на особый лад взглянув на Низовьева, подумал: "мы, мол, знаем, каков ты лапчатый гусь". - Нашему брату, разночинцу, черная работа;

господам - сниманье сливок...

- Сливки! Сливки!.. Это не великодушно, Василий Иваныч. Насчет сливок, - и он подмигнул Теркину, вам некому завидовать.

Тон этих слов показывал, что Низовьев намекает на что-то игривое. Губами он перевел, точно что смаковал, и в глазах явилась улыбка.

"Это еще что? - спросил про себя Теркин. - К чему он подъезжает?"

В таком тоне он не желал продолжать разговора.

За всю зиму женщины точно не существовали для него.

Он не бегал от них, но ему сдавалось, что они потеряли над ним прежнюю силу. Балагурства скоромного свойства он никогда особенно не любил. Еще менее с таким

"тайным развратником", каким считал Низовьева.

- Нам где! - ответил он, однако, в игривом же тоне. - Мы - лыком шитые простецы.

- Будто?

Низовьев наклонился к нему и стал говорить тише:

- У вас были встречи с пленительными женщинами... И одна из них до сих пор интересуется вами чрезвычайно.

- Уж не в Париже ли?.. Так я там не бывал.

- Не в Париже, а на Волге... Прежде чем я имел удовольствие сегодня познакомиться с вами, я уже знал, что вы - человек опасный.

Низовьев погрозил указательным пальцем.

Этот оборот разговора Теркин начал принимать за

"финты", за желание отделаться от более обстоятельного обсуждения цены.

- Не понимаю! - выговорил он и пожал плечами.

Лицо его досказало: "да и нет у меня ни охоты, ни времени переливать из пустого в порожнее".

- К нам в Васильсурск пожаловала с одним из лесопромышленников... прелестная женщина. - Низовьев стал жмуриться. - Если не ошибаюсь, ваша хорошая знакомая.

- Кто же это?

399

В вопросе Теркина заслышалась уже явная неохота продолжать такой разговор.

- Серафима Ефимовна... Рудич!.. Ведь вы ее знаете?

- Знаю, - ответил Теркин, не меняясь в лице и очень сухо.

Он никак не ждал этого. Имя Серафимы не смутило его. Ему было только неприятно, что деловой разговор переходил во что-то совсем "неподходящее".

- Приехала она с очень курьезным господином.

Фамилия его - Шуев... племянник миллионера, сектант, из той секты, - Низовьев сделал характерный жест, - которая не желает продолжения рода человеческого... И он, несмотря на это обстоятельство, безумно влюблен в госпожу Рудич и кротко выносит все ее шуточки. Вероятно, в сералях так достается от султанш их надзирателям. Тут надзиратель - в роли чичисбея. Носит розовые галстучки, душится. У этих господ лица такие, что трудно определить их возраст...

Кажется, он еще молодой человек.

- И она его обрабатывает? - спросил Теркин с брезгливой усмешкой.

- Я в это не входил, Василий Иваныч. Знаю лишь то, что эта прелестная женщина, с изумительным бюстом и совсем огненными глазами - таких я не видал и в Андалузии, - искала на съезде лесопромышленников не кого другого, как вас!..

- Меня?

- Без всякого сомнения. Имел ли я право сказать, что вы снимаете сливки, ха-ха!? И это не мешает вам прибирать к рукам наши родовые угодья... Второе менее завидно, чем первое. Вы не находите?

Любитель женщин все яснее выступал перед Теркиным, и ноты, зазвучавшие в его картавом голосе, раздражали его.

- Я, право, не знаю, что вам сказать, Павел Иларионыч...

А за то какую жизнь ведет теперь эта особа, и кто при ней состоит, я не ответчик.

- Но кто же это говорит, добрейший Василий Иваныч, кто же это говорит! Прошу вас верить, что я не позволил бы себе никаких упоминаний, если б сама Серафима Ефимовна не уполномочила меня, в некотором роде...

Он как бы искал слов.

- Уполномочила? - переспросил Теркин.

- Разве вам так неприятно выслушивать?..

400

- Мне?.. Нисколько!..

По глазам Низовьева Теркин хотел угадать, знает ли он что-нибудь про их прошедшее.

- Сколько я мог понять, Серафима Ефимовна остановилась в Васильсурске только затем, чтобы найти вас.

- Почему же меня?

- Она, вероятно, узнала, что вы стоите теперь во главе лесопромышленной компании, и предполагала, что вы пожалуете на наш съезд "леших"...

- Вот как!..

На Теркина начала нападать неловкость, и это его сердило. С какой стати подъехал к нему с подобными расспросами этот женолюб?..

- Если вам неприятно, - продолжал Низовьев еще мягче, - я не пойду дальше...

- Мне безразлично!

- Будто? Ах, какой вы жестокий, Василий Иваныч!..

Безразлично - от такой женщины, как госпожа Рудич!.. Да этаких двух во всей русской империи нет...

Я был просто поражен... Так вы позволите досказать?

- Сделайте милость.

- Серафима Ефимовна почтила меня своим доверием, услыхав, что с вами я буду иметь личное дело, и не дальше, как через несколько дней. От меня же она узнала, где вы находитесь... Признаюсь, у меня не было бы никакого расчета сообщать ей все это, будь я хоть немножко помоложе. Но я не имею иллюзий насчет своих лет. Где же соперничать с таким мужчиной, как вы!..

И Низовьев шутливо опустил голову; сквозь его деликатно-балагурный тон прокрадывалось нешуточное увлечение женщиной с "огненными глазами". Теркин распознал это и сказал про себя: "И на здоровье!

пускай обчистит его после французской блудницы".

В зале стенные часы с шумом пробили три часа.

Он вынул свои часы и тем как бы показал, что пора перейти опять к делу.

Петр Боборыкин - ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 05, читать текст

См. также Боборыкин Петр - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 06
ХVI - Три часа? - спросил Низовьев. - Вы на меня не будете в претензии...

Долго ли?
Повесть I Мягкой и липкой ватой сыплются клочья снега, и отвесно, и вб...