Петр Боборыкин
«ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 04»

"ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 04"

XIX

- Послушай, Вася, - Серафима присела к нему близко. - Ты меня почему же не спросишь, зачем я ездила в посад и что там делала целый день? А?

- Расскажешь сама.

- Тебе это безразлично?

Голос ее вздрагивал. Зрачки опять заискрились. Губы поалели, и в них тоже чуялась дрожь; в углах рта подергивало. И в лицо ему веяло прерывистое дыхание, как в минуты самой возбужденной страстности.

- Не безразлично, а что ж я буду приставать к тебе... Ты и без того сама не своя.

- Сама не своя! - повторила Серафима, и ладонь руки ее упала на его колени. - Так я тебе расскажу, зачем я ездила... За снадобьями.

- За какими снадобьями?

Он повел плечами. Ее тон казался ему совершенно неуместным, даже диким.

- За какими? Аптекаря соблазняла: не даст ли он мне чего-нибудь менее скверного, чем мышьяк.

- Сима! Что ты?! Шутки твои я нахожу...

- А ты выслушай. Репримандов я не желаю, голубчик.

Мышьяк - мерзость. Хорош только для крыс.

Также и головки от спичек. Да нынче таких и не делают почти. Все шведские пошли. Ну, хоть опиуму побольше, или морфию, или хлоралу, если цианкали нельзя, или той... как бишь, синильной кислоты.

240

Ноздри ее начали заметно вздрагивать. Блеск глаз усиливался. Она показалась ему небывало хороша и страшна.

- Сима! Да перестань!..

Его физически резало жуткое ощущение от ее голоса, слов, лица.

- Не нравится тебе? Потерпи! Я долго томить не буду... Ну, ничего настоящего я не добыла... Тебе, быть может, это и на руку?.. Кидалась даже к москательщикам...

Один меня на смех поднял. Вообразила, что найду другое что... такое же действительное... У часовщика нашла... Самый дамский инструмент...

Бульдогом прозывается.

- Револьвер?

- А то как бы ты думал? Тридцать рублей предлагала. Он бы и отдал, да патронов у него нет. "И нигде здесь не достанешь", - говорит. Если и найдутся пистолеты, так другого калибра. Не судьба! Ничего не поделаешь!.. Измаялась я: кучера отпустила в харчевню, а сама с утра не пивши, не евши. Забрела на набережную, села на траву и гляжу на воду. Все она -

Волга, твоя любимая река. Чего же еще проще? К чему тут отрава или револьвер? Взяла лодку или по плотам подальше пробралась - бултых! - и все кончено! Чего лучше, чего дешевле?..

Он не прерывал ее. Тон ее делался проще. Было что-то в ее рассказе и чудн/ое, и наводившее на него род нервного усыпления, как бывало в детстве, когда ему долго стригли волосы.

- А вышло по-другому... Река-то меня и повернула вспять. Отравляться? Топиться?.. Из-за чего? Из-за того, что мужчины все до одного предатели и вместо любви знают только игру в любовь, рисовку свою поганую, да чванство, да новизну: сегодня одна, завтра другая! Нет! Это мы великосветским барыням да шальным девчонкам предоставим!

Серафима усиленно перевела дыхание.

- Вот тебе и весь сказ, Вася!.. Вот через что я перешла, пока вы с Калерией Порфирьевной под ручку по добрым делам отправлялись. Может, и миловались в лесу, - мне все равно! Слышишь, все равно!

Она сидела против него все так же близко. Теркин вышел из своего полузабытья.

- Если ты серьезно... не дурачишься, Сима...

241

- Ради Бога, без нравоучений!.. Видишь, я, не желая того, ловушку тебе устроила! - Углы ее рта стало опять подергивать. - Небось ты распознал с первых слов, что я не побасенки рассказываю, а настоящее дело. И что же? Хоть бы слово одно у тебя вырвалось...

Одно, единственное!.. Вася!.. Нас теперь никто не видит и не слышит. Неужели нет в тебе настолько совести, чтобы сказать: Серафима, я тебя бросить собираюсь!..

- Кто тебе это сказал? - вскрикнул он и оттолкнул ее движением руки.

- Я тебе это говорю! Не то что уж любви в тебе нет... Жалости простой! Да я и не хочу, чтобы меня жалели... И бояться нечего за меня: смерти больше искать не стану... Помраченье прошло!.. Все, все предатели!

Хохот вырвался из горла, уже сдавленного новым приступом истерики.

Серафима вскочила и побежала через цветник в лес.

Теркин не бросился за ней, махнул рукой и остался на террасе.

Он не захотел догнать ее, обнять или стать на колени, тронуть и разубедить. Как параличом поражена была его воля. Он не мог и негодовать, накидываться на нее, осыпать ее выговорами и окриками.

За что? За ее безумную любовь? Но всякая любовь способна на безумство... Ему следовало пойти за ней, остановиться и повиниться в том, что он не любит ее так, как она его. Разве она не увидала этого раньше, чем он сам?

В лесу уже стемнело. Серафима сразу очутилась у двух сосен с сиденьем и пошла дальше, вглубь. Она не ждала за собою погони. Ее "Вася" погиб для нее бесповоротно. Не хотела она ставить ловушку, но так вышло. Он выдал себя. Та - святоша - владеет им.

Рассказала она ему про свои поиски яда и пистолета, но про одно умолчала: у заезжего армянина, торгующего бирюзой, золотыми вещами и кавказским серебром, она нашла кинжал с костяной рукояткой, вроде охотничьего ножа, даже спросила: отточен ли он. Он был отточен. О себе ли одной думала она, когда платила деньги за этот нож?..

Теперь в темноте леса, куда она все уходила уже задержанной, колеблющейся поступью, она не побоится заглянуть себе в душу...

242

Ее гложет ненависть к Калерии, такая, что как только она вспомнит ее лицо или белый чепчик и пелеринку, - дрожь пойдет у нее от груди к ногам и к рукам, и кулаки сжимаются сами собою. Нельзя им больше жить под одной крышей. А теперь Калерия, с этим поветрием ребят в Мироновке, когда еще уедет?

Да и дифтерит не приберет ее: сперва она их обоих заразит, принесет с собой на юбках. Уберется она наконец, - все равно его потянет за ней, он будет участвовать в ее святошеских занятиях. Она все равно утащит с собою его сердце!

"Предатели, предатели!" - шептали запекшиеся от внутреннего жара губы Серафимы, и она все дальше уходила в лес.

Совсем стало темно. Серафима натыкалась на пни, в лицо ей хлестали сухие ветви высоких кустов, кололи ее иглы хвои, она даже не отмахивалась. В средине груди ныло, в сердце нестерпимо жгло, ноги стали подкашиваться, Где-то на маленькой лужайке она упала как сноп на толстый пласт хвои, ничком, схватила голову в руки отчаянным жестом и зарыдала, почти завыла. Ее всю трясло в конвульсиях.

Ни просвета, ни опоры, ни в себе, ни под собою, вот что заглодало ее, точно предсмертная агония, когда она после припадка лежала уже на боку у той же сосны и смотрела в чащу леса, засиневшего от густых сумерек. Никакой опоры! Отрывками, в виде очень свежих воспоминаний годов ученья и девичества, уходила она в свое прошлое. Неужли в нем не было ничего заветного, никакой веры, ничего такого, что утишило бы эту бешеную злобу и обиду, близкую к помрачению всего ее существа? Ведь ее воспитали и холили; мать души в ней не чаяла; в гимназии все баловали; училась она бойко, книжки читала, в шестом классе даже к ссыльным ходила, тянуло ее во что-нибудь, где можно голову свою сложить за идею. Но это промелькнуло... Пересилила суетность, купила себе мужа - и в три года образовалась "пустушка".

Как мотылек на огонь ринулась она на страсть. Все положила в нее...

Все! Да что же все-то? Весь пыл, неутолимую жажду ласки и глупую бабью веру в вечность обожания своего Васи, в его преклонение перед нею...

И через год - вот она, как зверь, воет и бьется, готова кидаться как бесноватая и кусать всех, душить, резать, жечь.

243

- Царица небесная! Смилуйся!

Она приподнялась и, сидя на земле, опустила голову в ладони. Нет, это обмолвка! Веры в ней нет никакой: ни раскольничьей, ни православной, ни немецкой, ни польской, ни другой какой нынешней: толстовской или пашковской... С тех пор как она замужем и в эти два последних года, когда она только жила в Васю, ни разу, даже у гроба отца своего, она не подумала о Боге, о том, кто нас поставил на землю, и должны ли мы искать правды и света. Никто вокруг нее не жил в душу, в мысль, в подвиг, в милосердие. Только мать обратилась опять к божественному; но для нее это -

изуверство, и смешное изуверство. Мешочек с сухарями, лестовки да поклоны с буханьем головы по тысяче раз в день, да угощение пьяных попов-расстриг. Детей нет, дела никакого, народа она не жалеет, теперешнего общества ни в грош не ставит, достаточно присмотрелась к его беспутству и пустоте...

Что возвратит ей любовника? Какое приворотное зелье? Тумана страсти ни на один миг не прорвало сознание, что в нем, в ее Васе, происходит брожение души, и надо его привлекать не одними плотскими чарами.

Опять мелькнули в ее мозгу прозрачное лицо Калерии и взгляд ее кротких улыбающихся глаз. Злоба сдавила горло. Она начала метаться, упав навзничь, и разметала руки. Уничтожить разлучницу - вот что заколыхало Серафиму и забило ей в виски молотками.

И когда яростное напряжение души схватилось за этот исход, Серафима почувствовала, как вдруг всю ее точно сжало в комок, и она застыла в сладострастье кровавой расплаты.

XX

Стук в дверь разбудил Теркина.

Он обернулся на окно, завешенное шторой. Ему было невдомек, сколько он спал; вряд ли больше двух-трех часов.

- Василий Иваныч! Батюшка! - послышался детский шепот за дверью.

Говорил Чурилин.

- Что тебе? Войди!

Карлик в темноте вкатился - и прямо к постели.

244

- Батюшка! Пожалуйте поскорее! Страсти какие!

- Пожар?

- Барыня, Серафима Ефимовна... они сторожат...

притаились... что-то с барышней хотят сделать... Кинжал я у них видел..

- Что ты городишь!

Но Теркин уже вскочил и сейчас все вспомнил. Лег он, дождавшись Калерии, в большом волнении. Она его успокоила, сказала, что мальчик еще жив, а остальные дети с слабыми формами поветрия. Серафима прошла прямо к себе из лесу. Он ее не стал ждать и ушел наверх, и как только разделся, так и заснул крепко. Не хотел он новых сцен и решил утром рано уехать в посад, искать доктора и побывать у местных властей.

- Пожалуйте, пожалуйте! - понукал его карлик.

Теркин зажег свечу и надел халат прямо на ночное белье.

- Говори толком! - грозно крикнул он.

Чурилин, с бледным лицом и влажным лбом, заикаясь, заговорил опять шепотом:

- Прокрадутся к барышне, верьте слову... Я вас и барышню жалеючи, Василий Иваныч. Тут душегубство будет... Пожалуйте, батюшка!

И он дергал своей ручкой за полы халата, но в глазах его, кроме испуга, была твердость воли - захватить покушение и уличить Серафиму. Он ее не выносил и постоянно за ней подглядывал.

- Свети! - приказал ему Теркин.

Карлик покатился вперед, держа свечу. Он был босиком, в ночных панталонах и в цветной рубашке с косым воротом. И Теркин в туфлях шагал через ступеньку.

- Потише, потише! - пустил детским шепотом Чурилин.

Только что они спустились на площадку, как из угловой комнатки, где спала Калория, долетел испуганный возглас, а потом сдавленный крик.

Теркин выхватил у карлика подсвечник и побежал туда. Чурилин за ним.

У двери, оставшейся не запертой, Теркин быстро поставил подсвечник на комод и кинулся к постели;

захваченный чувством большой опасности, он сразу не мог разглядеть в полутемноте, что тут происходит.

245

Новый крик, - он узнал голос Калерии, - заставил его наброситься на Серафиму, схватить ее сзади за плечи и стремительно отбросить назад.

- Так ты вот как! - глухо крикнул он.

На кровати Калерия в ночной кофте, с распущенными волосами, откинулась к стене, спустила ноги и схватилась одной рукой за левое плечо. На белье выступила кровь. Она уже не стонала и только другой рукой силилась прикрыться одеялом.

Серафима вырывалась от Теркина - на ней был пеньюар - и правой рукой как будто силилась нанести удар по направлению к Калерии. Вся она дрожала, из горла выходил хрип. Зрачками она тихо поводила, грудь колыхалась, спутанные волосы покрывали лоб.

- Пусти! Пусти!.. - крикнула она, яростно рванулась как раз к кровати и упала на одно колено.

Карлик подбежал к ней с другой стороны, схватил за свободную руку и повис на ней. Теркин стал выхватывать у Серафимы кинжал, вырвал с усилием и поранил себя в промежутке между большим и указательным пальцами.

- Василий Иваныч! Родной!.. За меня!.. Господи!

Калерия вскочила, забыв про босые ноги, и мимо Серафимы бросилась к Теркину.

Он успел уже нагнуться к Серафиме, схватил ее в охапку, пронес к ней в спальню, куда уже прибежала сонная горничная, почти бросил на постель, крикнул Степаниде: "Ступай отсюда!" - вытолкал ее и запер дверь на ключ.

- Батюшка!.. Барин!.. Они на себя руки наложат! - вся уже в слезах взмолилась Степанида.

- Не наложит! Небось! - гневно и жестко крикнул он. - Только слышишь, - и он грозно поглядел на нее, - ни гугу! Боже тебя сохрани болтать!

К Калерии он бросился назад, уже совсем овладев собою, как всегда, в минуты настоящей опасности.

- Голубчик! - встретила она его умоляющим тоном. -

Ради Создателя, не бойтесь вы за меня и не гневайтесь на нее. Ничего! Чистые пустяки! Видите, я сама могла перевязать.

Она уже сидела в постели, и Чурилин держал перед ней ее ящичек, откуда она уже достала корпию и бинт и обматывала себе плечо, подмышку. Один рукав кофты она спустила, и в первые минуты присутствие

246

Теркина не стесняло ее; потом она взглянула на него с краской на щеках и выговорила потише:

- На минуточку... пошлите мне Степаниду... Или нет, я сама...

- А его вам оставить? - спросил Теркин, указав головой на карлика. - Я выйду.

- Он - ничего!..

Она даже усмехнулась, и в глазах у нее не было уже ни страха, ни даже беспокойства.

Теркин вышел в коридорчик.

- Бьются они там, - доложила ему шепотом Степанида, все еще в слезах. - Позвольте, барин, хоть воды... спирту...

Из спальни раздавался истерический хохот Серафимы.

- Ничего! Пройдет! - так же жестко выговорил он и тут только вспомнил, что надо припрятать кинжал, брошенный на пол.

"Вещественное доказательство", - подумал он, вышел на заднее крыльцо и присел на ступеньку.

Ночь пахнула ему в лицо свежестью.

Он уже не боялся больше за Калерию и ни чуточки не жалел Серафимы. Его нисколько не трогало то, что эта женщина пришла в такое безумство, что покусилась на убийство из нестерпимой ревности, из обожания к нему.

"Распуста! - выговорил он про себя то самое слово, которое выплыло у него в лесу, когда он там, дорогой в Мироновку, впервые определил Серафиму. -

Злоба какая зверская! - толпились в нем мысленно приговоры. - Хоть бы одна человеческая черта... Никакой сдержки! Да и откуда?.. Ни Бога, ни правды в сердце! Ничего, кроме своей воли да бабьей похоти!"

Ему как будто стало приятно, что вот она теперь в его руках. Хочет - выдаст ее судебной власти...

Большего она не заслуживает.

Это проскользнуло только по дну души, и тотчас взяло верх более великодушнее чувство.

"Выпущу завтра - и ступай на все четыре стороны.

Дня не останусь с нею! Калерию Порфирьевну я должен оградить первым делом".

И с новой горечью и надеждой стал он думать о том, что без нее, без соблазна, пошедшего от этой именно женщины, никогда бы он не замарал себя

247

в собственных глазах участием в утайке денег Калерии и не пошел бы на такой неблаговидный заем.

"Подлость какая! - чуть не вскричал он вслух. Ограбить девушку, оскорблять ее заочно, ни за что ни про что, ее возненавидеть, да еще полезть резать ей горло ножом сонной, у себя в доме!.."

Тут только наплыв нежной заботы к Калерии охватил его. Его умиление перед этой девушкой "не от мира сего" вызвало тихие слезы, и он их не сдерживал.

- Барин! - раздался сзади возбужденный шепот Чурилина. - Барышня вас просят к себе.

- Легли опять в постель?

- Да-с. И сами себя перевязали. Я диву дался...

Карлик считал себя немножко и фельдшером. Ловкость Калерии привела его в изумление.

Теркин перебежал коридорчик.

- Бесценная вы моя!

Он опустился на колени подле кровати и прильнул губами к кисти пораненной руки, лежавшей поверх одеяла.

Калерия прислонилась к подушке и заговорила тихо, сдерживая слезы:

- Ради Создателя, Василий Иваныч, простите вы ей! Это она в безумии. Истерика! Вы не знаете, вы -

мужчина. Надо с мое видеть. Ведь она истеричка, это несомненно... Прежде у нее этого не было. Нажила...

Не оставляйте ее там взаперти. Пошлите Степаниду... Я и сама бы... да это еще больше ее расстроит. Наверно, с ней галлюцинации бывают в таких припадках.

- Никакой тут болезни нет, - прервал он. - Просто злоба да... зверство!

- Голубчик! Она вас до сумасшествия любит. Что ж это больше, скажите вы сами?.. Мне так прискорбно.

Внесла сюда раздор... Я рада-радехонька буду уехать хоть завтра... да мне вас обоих до смерти жалко.

Помирить вас я должна... Непременно!

- Пускай она своей дорогой идет!

- Не берите греха на душу! Она - ваша подруга.

Брак - великая тайна, Василий Иваныч. Простите.

- И вы за кого просите! Не стоит она вашего мизинца!

- Подите к ней, приласкайте... Ведь у меня чистый пустяк... Завтра и боль-то вся пройдет... Я в Мироновку на весь день уйду.

248

- Воля ваша, - выговорил он, все еще стоя у кровати, -

не могу я к ней идти... Горничную пущу. Больше не требуйте от меня... Ах вы!.. Вот перед кем надо дни целые на коленях стоять!

- Чт/о вы, чт/о вы!.. Голубчик!

Она махнула рукой и тотчас от боли чуть слышно заныла.

- Милая!.. Гоните меня!.. Почивайте!.. Верьте, - слезы не позволили ему сразу выговорить. - Верьте...

Василий Теркин до последнего издыхания ваш, ваш...

как верный пес!..

Он выбежал и крикнул в коридор:

- Степанида! Можете идти к барыне. Ключ в дверях.

XXI

Ни одной минуты не смущала Теркина боязнь, как бы Серафима "не наложила на себя рук". Он спал крепко, проснулся в седьмом часу и, когда спросил себя: "как же с ней теперь быть?" - на сердце у него не дрогнуло жалости. Прощать ей он не хотел, именно не хотел, а не то, что не мог... И жить он с ней не будет, пускай себе едет на все четыре стороны.

Первая его забота была о Калерии. Наверно, ее лихорадит. Испуг, потрясение, да и рана все-таки есть, хотя и не опасная.

Тихо и поспешно он оделся, приказал заложить лошадь и, не спросив Степаниду, попавшуюся ему на заднем крыльце, как почивала "барыня", сейчас же послал ее узнать, встала ли Калерия Порфирьевна, не угодно ли ей чего-нибудь и может ли она принять его.

Серафима еще спала и проснулась не раньше восьми.

В комнату Калерии, где шторы были уже подняты, он вошел на цыпочках, затаив дыхание. Сердце билось заметно для него самого.

- Как вы себя чувствуете?

Он остановился у двери. Калерия уже сидела около туалетного столика, одетая, немного бледная, но бодрая.

- Пустяки сущие, Василий Иваныч... А Сима почивает? -

спросила она шепотом.

249

- Кажется... Все-таки, - перебил он себя другим тоном, - нельзя же без доктора.

- Для кого? Для нее?

- Для вас, родная!

- Пожалуйста... Мне можете верить... Я немало, чай, ран перевязывала! Это - просто царапина. Еще бы немножко йодоформу, если найдется.

Она встала, подошла к нему и правой рукой - левая была на перевязи - взяла его за руку.

- В Мироновку-то, голубчик, привезти кого... Уж я не знаю: не поехать ли мне сначала в посад?

- С какой стати? Что вы! - чуть не крикнул Теркин. - Я поеду... сейчас же... Только в ножки вам поклонюсь, голубушка, - он впервые так ее назвал, - не ездите вы сегодня в Мироновку!

- Я пешком пойду!

- Не позволю я вам этого!

- Да полноте, Василий Иваныч, - выговорила она строже. - Я здорова! А там мрут ребятишки. Право, пустите меня в посад. Я бы туда слетала и в Мироновку поспела... - Она понизила опять звук голоса. Останьтесь при Симе. Как она еще будет себя чувствовать?

- Как знает!

- Василий Иваныч! Грех! Большой грех! Ведь она не вам хотела зло сделать, а мне.

- Вы - святая!

- С полочки снятая!..

Она тихонько усмехнулась.

- Я не могу за ней ухаживать, не могу! Это лицемерие будет, - с усилием выговорил Теркин и опустил голову.

- Знаете что... Прикажите меня довезти до Мироновки, а сами побудьте здесь. Только, пожалуй, лошадь-то устанет... потом в посад...

- Ничего не значит! Туда и назад десяти верст нет.

У нас ведь две лошади!

- Я духом... Чаю мне не хочется... Я только молока стакан выпью.

Ему вдруг стало по-детски весело. Он точно совсем забыл, что случилось ночью и кто лежит там, через коридор.

- В посаде я мигом всех объезжу... Запишите мне на бумажке - что купить в аптеке и для себя и для больных.

250

И тут опять страх за нее кольнул его.

- Калерия Порфирьевна, - он взял ее за здоровую руку, - не засиживайтесь вы там... в избах... Ведь это заразная болезнь.

- Детская!

- Подумайте... сколько у вас впереди добра... к чему же так рисковать?

- Хорошо, хорошо!

- Ну, простите... Вам сюда подать молоко?

- Все равно!

И уходить ему не хотелось от нее.

Когда он очутился в коридорчике и увидал Чурилина, тревожно и преданно вскинувшего на него круглые, огромные глаза свои, мысль о Серафиме отдалась в нем душевной тошнотой.

- Стакан молока и хлеба подать барышне, сию минуту!

Он приказал это строго, и карлик понял, что ему следует "держать язык за зубами" насчет вчерашнего.

В доме Теркину не сиделось. Он понукал кучера поскорее закладывать, потом узнавал, подают ли Калерии Порфирьевне молоко; когда к крыльцу подъехало тильбюри, он сам пошел доложить ей об этом и еще раз просил, с заметным волнением в лице, "быть осторожнее, не засиживаться в избах".

Калерия уехала и, садясь в экипаж, шепнула ему:

- Пожалейте ее, голубчик... Совет да любовь!

Любимая ее поговорка осталась у него в ушах и раздражала его.

"Совет да любовь! - повторял он про себя. - Нешто это возможно?.."

Он уже не скрывал от себя правды. Любви в нем не было, даже просто жалости, как ему еще вчера сказала Серафима на террасе... Не хотел он и жалеть... Вся его страсть казалась ему чем-то грубо-плотским.

"Все такие - самки и больше ничего"...

И чего он ждал? Почему не уехал с Калерией? Зачем поддался ее просьбам? Ведь он мог бы домчать ее до деревни и сейчас же назад, и отправиться в посад на той же лошади... Сегодня сильной жары не будет.

Только бы ему не видеться до вечера с Серафимой.

Не хотел он этого не потому, что трусил ее. Чего ему ее трусить? Но он так стал далек от нее, что не найдет в себе ни одного доброго слова, о каком просила его Калерия. Притворяться, великодушничать он не

251

будет. Если б она и разливалась, ревела, кляла себя и просила пощады, - и тогда бы сердце его не раскрылось... Это он предчувствовал.

Степанида показалась перед ним, когда он хотел подниматься наверх.

- Барыня вас просят, - проговорила она шепотом.

- Хорошо, - ответил он и тотчас не повернул назад, а взбежал к себе, подошел к зеркалу и поправил щеткой волосы.

Ему хотелось поглядеть себе в лицо - нет ли в нем явного расстройства. Он желал войти к ней вполне овладев собою. Лицо было серьезное, немного жесткое, без особенной бледности или румянца. Он остался им доволен и медленно спустился по ступенькам лесенки.

Серафима ходила по спальне в своем батистовом пеньюаре и с фуляром на голове. В комнате стоял дорожный сундук с отомкнутой крышкой.

- Василий Иваныч, - встретила она его окликом, где он заслышал совсем ему незнакомые звуки, - вы меня вчера запереть хотели... как чумную собачонку...

Что ж! Вы можете и теперь это сделать. Я в ваших руках. Извольте, коли угодно, посылать за урядником, а то так ехать с доносом к судебному следователю...

Чего же со мной деликатничать? Произвела покушение на жизнь такого драгоценного существа, как предмет вашего преклонения...

Лицо ее за ночь пожелтело, глаза впали и медленно двигались в орбитах. Она дышала ровно.

- Серафима Ефимовна, - ответил он ей в тон и остался за кроватью, ближе к двери, - все это лишнее, что вы сейчас сказали... Ваше безумное дело при вас останется. Когда нет в душе никакой задержки...

Одним скачком она очутилась около него, и опять порывистое дыхание - предвестник новой бури - пахнуло ему в лицо.

- Без нравоучений!.. Я за тобой послала вот зачем: не хочу я дня оставаться здесь. Доноси на меня, вяжи, коли хочешь, - наши с тобой счеты кончены...

И так же порывисто она подбежала к столу, вынула из ящика пакет и бросила на стол, где лежали разные дамские вещи.

- Вот Калерькины деньги, не надо мне... Сколько истрачено из них - мы вместе с тобой тратили...

И вексель твой тут же. Теперь тебе нечего выдавать

252

документ, можешь беспрепятственно пользоваться.

Небось! Она с тебя взыскивать не будет! Дело известное, кто в альфонсы поступает...

Он не дал ей договорить, схватил за руку и, задыхаясь от внезапного наплыва гнева, отшвырнул от стола.

Еще один миг - и он не совладал бы с собою и стал бы душить ее: до такой степени пронизала его ярость.

- Подлая, подлая женщина! - с трудом разевая рот, выговорил он и весь трясся. - Ты посмела?..

- Что посмела? Альфонсом тебя назвать?.. А то кто же ты?

- Ты же меня подтолкнула... И ты же!..

Он не находил слов. Такая "тварь" не заслуживала ничего, кроме самых мужицких побоев. И чего он деликатничал? Сам не хотел рук марать? И этого она не оценит.

- Ежели ты сейчас не замолчишь, - крикнул он, я тебя заставлю!

В одно мгновение Серафима подставила свое лицо

- Бей!.. Бей!.. Чего же ждать от тебя, мужицкого подкидыша...

Она могла обозвать его одним из тех прозвищ, что бросали ему в детстве! В глазах у него помутилось...

Но рука не поднялась. Ударить он не мог. Эта женщина упала в его глазах так низко, что чувство отвращения покрыло все остальное.

- Рук о тебя марать... не стоит, - выговорил он то, что ему подумалось две минуты перед тем. - Не ты уходишь от меня, а я тебя гоню, - слышишь - гоню, и счастлив твой Бог, что я тебя действительно не передал в руки прокурорской власти! Таких надо запирать, как бесноватых!.. Чтоб сегодня же духу твоего не было здесь.

Все это вылетело у него стремительно, и пять минут спустя он уже не помнил того, что сказал.

Одно его смутно пугало: как бы не дойти опять до высшего припадка гнева и такой же злобы, какая у нее была к Калерии, и не задушить ее руками тут же, среди бела дня.

Он вышел, шатаясь. Голова кружилась, в груди была острая, колющая боль. И на воздухе, - он попал на крыльцо, - он долго не мог отдышаться и прийти в себя.

253

XXII

В господских комнатах дачи все было безмолвно.

Пятый день пошел, как Серафима уехала и взяла с собою Степаниду. Ее вещи отвезли на подводе.

Со вчерашнего дня карлик Чурилин поджидает возвращения "барина". Теркин заночевал в посаде и должен вернуться после обеда. "Барышня" в Мироновке.

Она тоже раньше вечера не угодит домой.

Чурилин теперь один заведует всем. Кухарка у себя на кухне, в особом флигельке. Он даже и постель стелет Калерии Порфирьевне. Сегодня он стола не накрывал к обеду; к шести часам он начал все готовить к чаю, с холодной закуской, на террасе, беспрестанно переходя туда из буфета и обратно. Ему привольно.

Нет над ним недружелюбного глаза Серафимы Ефимовны. Дождалась она того, что ее "спустили". Он про себя перебирает все, что случилось на даче, но не болтает ни с кем. Кухарка, должно быть, проведала что-нибудь от Степаниды и начала его расспрашивать.

Он ни нес зарычал:

- Бабьи пересуды! Ничего я не знаю!.. И ты не судачь!

Кухарка, женщина простая и боязливая, стала его бояться. Он теперь первое лицо в доме, и барин его любит.

Чурилин в радостном возбуждении так и катается по комнатам; потный лоб у него блестит, и пылающие пухлые щеки вздрагивают.

От душевного возбуждения он не устоял - выпил тайком рюмку водки из барского буфета. Он это и прежде делал, но в глубокой тайне... Своей "головы" он сам боялся. За ним водилось, когда он жил в цирюльне,

"редко да метко" заложить за галстук, и тогда нет его буйнее: на всех лезет, в глазах у него все красное...

На нож полезет, как ни что! И связать его не сразу удастся.

Он поставил на стол бутылку с хересом и графинчик водки, отошел от стола шага на два, полюбовался, как у него все хорошо стоит, и его потянуло выпить рюмку... Не поддался он искушению... Несколько раз возвращался на террасу с чем-нибудь... Но все уже приготовлено... Самовар поставлен на крыльце кухни.

- Подлость! - вслух выговорил Чурилин, зажмурил глаза и укатил с балкона.

254

Василий Иваныч его так "уважает" и полное ему доверие оказывает, а он будет водку воровски пить, да еще "нарежется", когда теперь-то и следует ему

"оправдать" себя в глазах такого чудесного барина.

Он привязался к Теркину, как собака. Прогони его сейчас - он не выдержит, запьет, может, и руки на себя наложит. Всей душой стоял он за барина в истории с Серафимой Ефимовной. Кругом она виновата, и будь он сам на месте Василия Иваныча, он связал бы ее и выдал начальству... "Разве можно спущать такое дело бабе? - спрашивает он себя уже который раз с той ночи и отвечает неизменно: - Спущать не следует".

Вместо того чтобы повиниться и вымолить себе прощение, она - на-ко, поди! - начала какие "колена выкидывать"! И уехала-то "с форсом", к Калерии Порфирьевне не пошла, не просила у нее прощения, а та разливалась-плакала, - он видел в дверь, как та за нее же убивалась.

Он припрятал кинжал, который барин вырвал в ту минуту из рук Серафимы Ефимовны, и у него было такое чувство, точно он, именно он, Чурилин, имеет против нее самую главную улику и может всегда уличить ее. Барин про кинжал так и не спросил, а на лезвии кровь запеклась, кровь барышни.

"Барышня" наполняла его маленькое существо умилением. Он ее считал "угодницей". С детства он был очень богомолен и даже склонен к старой вере.

Она для него была святее всякой "монашки" или простой

"чернички".

Ему хотелось проникнуть в то, что теперь происходит или может произойти "промеж" Василия Иваныча и Калерии Порфирьевны. За барина он ручался: к своей недавней "сударке" он больше не вернется...

Шалишь! Положим, она собою "краля", да он к ней охладел. Еще бы - после такого с ее стороны "невежества".

Этакая шалая баба и его как раз зарежет. Удивительно, как еще она и на него самого не покусилась.

Чего бы лучше вот такую девушку, как Калерия Порфирьевна, взять в "супруги"?

Карлик замечал, что у барина к ней большое влечение.

От его детских круглых глаз не укрылось ни одно выражение лица Теркина, когда он говорил с Калерией, брал ее руку, встречал и провожал ее... Только он не мог ответить за барина, какое влечение имеет он к ней:

"по плоти" или "по духу".

255

Она сама Христовой невестой смотрит, и не к замужеству ее тянет. Однако почему бы ей и не стоять пред аналоем с таким молодцом и душевным человеком, как Василий Иваныч? Если бы он, Чурилин, мог этому способствовать, - сейчас бы он их окрутил, да не вокруг

"ракитова куста", как было дело у барина с Серафимой Ефимовной, а как следует в закон вступить.

Волновался он и насчет того, как барышня сама себя чувствует и понимает здесь, на даче... Ей, должно быть, жутко. Она ведь барину совсем чужая. Из-за нее случилось такое дело. И выходит, на посторонний взгляд, точно она сама этого только дожидалась и желает его довести до точки, влюбить в себя и госпожой Теркиной очутиться.

"Не таковская!" - задорно повторял про себя Чурилин, и если б кто из прислуги, кухарка или кучер, сказали при нем что-нибудь в этом роде, он драться полезет.

"Нет, не таковская!" И ему приятно было ручаться за нее, верить, что Калерия Порфирьевна не чета той,

"бесноватой".

Но коли она не имеет никаких видов на барина, здесь ей из-за чего же заживаться? Выходит не совсем как бы ладно. Она - девушка посторонняя, а барин -

молодой, да еще красивый мужчина. Ежели ее что удерживает - так мироновские больные ребятишки и жалость к Василию Иванычу. Не желает она его оставить в большом расстройстве. В Мироновке двое, никак, умерло из ребятишек; поди, затянется... А она не таковская, чтобы бросить или испугаться. И все одна. Из посада доктор приезжал; однако не остался там ночевать, прислал фельдшера, да и тот, - Чурилин это слышал, как Калерия Порфирьевна сокрушалась, -

норовит, как бы ему "стречка задать".

За нее Чурилин почему-то не боялся, что она может опасно заболеть. Неужли Бог допустит, чтобы такая душа вдруг "преставилась" - в награду за ее христианское поведение?..

Уедет Калерия Порфирьевна - и барин здесь дня не выживет, дачу сдаст, все перевезет в посад и пойдет кататься по Волге; может, и совсем переберется из этих краев...

Будет ли его брать с собою или скажет:

"Чурилин, ты мне, брат, не нужен. Я теперь сам бобылем стал: ищи себе другого барина!"

256

Внутри у карлика захолодело. Он кинется в ноги Василию Иванычу, - пускай возьмет, хоть без жалованья, только бы не гнал его.

Незаметно для себя его большая голова дошла до такого ужасного вывода. Неужели Серафимой Ефимовной и держалась вся здешняя жизнь и его служба, а барышня, при всей своей святости, принесла разгром?

Этот вопрос захватил его врасплох, и так ему стало жутко - впору пробраться на балкон и отхлебнуть из графинчика: авось отойдет.

Но он воздержался во второй раз и побежал в кухню узнать, как самовар, раздула ли кухарка уголья как следует; она - рохля, и у нее всегда самовар пахнет.

Только что он перебежал к крылечку кухни, как со стороны парадного крыльца заслышался негромкий шум экипажа.

Чурилин бросился туда встречать барина. Это он особенно любил: тянулся к крылу тильбюри, принимал покупки, начинал громко сопеть.

И барин, и кучер были оба в пыли. Теркин прикрывался холщовой крылаткой. Лицо у него показалось Чурилину строже обыкновенного; но он спросил его довольно мягко:

- Барышня еще не воротилась?

Особенно звонко выпалил Чурилин:

- Никак нет, Василий Иваныч.

Пакетов и коробок никаких не было.

Теркин спустился с подножки и сказал кучеру:

- Хорошенько проводи!

О лошадях он всегда заботился, и за эту черту Чурилин "уважал" его, говаривал: "скоты милует", помня слова Священного писания.

- Умыться прикажете? - спросил он.

- Еще бы!

Он силился стянуть с барина полотняный плащ и побежал вперед с балкона. Ему хотелось сегодня усердствовать... Будь он посмелее, он вступил бы с барином в разговор и постарался бы выведать: почему у него вид "смутный".

Должно быть, та "бесноватая" что-нибудь натворила;

пожалуй, скандал произвела?

Умывался Василий Иваныч один, но на этот раз он допустил его до рукомойника, и Чурилину было так

257

отрадно, стоя вровень со столиком, поливать ему голову.

- Так и к обеду не бывала Калерия Порфирьевна? -

спросил Теркин, когда карлик подавал ему полотенце.

- И к обеду не бывали.

- А как слышно: все забирает там?

- Доподлинно не слыхал, Василий Иваныч.

Он знал, что вчера еще умерла девочка, но не хотел смущать барина.

- Ты не врешь?

- Ей-ей!

"Ложь во спасение!" - подумал Чурилин и доложил, что самовар готов.

XXIII

В лице Калерии проступала сильная усталость. Теркин взглядывал на нее тревожно и боялся спросить, как

"забирает" в Мироновке.

Калерия выпила чашку, отставила и лениво выговорила:

- Совсем не хочется пить.

Голос у нее звучал гораздо ниже обыкновенного и с легкой хрипотой.

- Уходите вы себя, голубушка, - порывисто выговорил он и еще тревожнее оглядел ее.

- Нет, сегодня у меня не особенно много было дела... Теперь лучше идет.

- Однако сколько снесли на погост?

- Всего трое умерло... Вчера одна девочка... Так жалко!

Она сдержала слезы и отвернулась.

- Обо мне что... - начала она, меняя тон, - здесь у меня другое на душе.

- Об нас сокрушаетесь небось? Так это напрасно!

Чего разбирать, Калерия Порфирьевна? Никто ни в чем не виноват! Каждый в себе носит свою кару и свое оправдание.

С отъезда Серафимы они еще ни разу не говорили об "истории". Теркин избегал такого объяснения, не хотел волновать ее, боялся и еще чего-то. Он должен был бы повиниться ей во всем, сказать, что с приезда ее охладел к Серафиме. А если доведет себя еще до

258

одного признания? Какого? Он не мог ответить прямо.

С каждым часом она ему дороже, - он это чувствовал... И говорить с ней о Серафиме делалось все противнее.

Серафима чуть не выгнала Калерии, когда та пришла к ней, вся в слезах, со словами любви и прощения... И его она в первый день принималась несколько раз упрашивать за свою "злодейку".

- Неужели так все у вас и порвано? - спросила Калерия и поникла головой.

Ей заметно нездоровилось.

- Я готов исполнить что нужно... позаботиться о судьбе ее.

- Эх, голубчик! Это на вас не похоже. Ведь она не за деньги сошлась с вами.

- Я этого не говорю!

- Бросите вы ее... она погибнет. Помяните мое слово.

- Что ж мне делать? - почти крикнул он и встал со стула. - Я не могу напускать на себя того, чего нет во мне. Ну любил и привязался бы, быть может, на всю жизнь... На женитьбу пошел бы раньше. Но одной красоты мало, Калерия Порфирьевна. Вы говорите: она без меня погибнет! А я бы с ней погиб... Во мне две силы борются: одна хищная, другая душевная. Вам я как на духу покаюсь.

Он круто повернулся и опять подсел к ней. Ему вдруг стало легко и почти радостно от этих слов.

Потребность новой исповеди перед ней назрела. Ничего уже он не боялся, никакой обмолвки...

- Погиб бы я с ней! У Серафимы в душе Бога нет!.. Я и сам в праведники не гожусь... Жил я вдалеке от помыслов о Божеском законе... На таких, как вы, мне стыдно смотреть... Но во мне, благодаря Создателю, нет закоренелости. И я почуял, что сожительство с Серафимой окончательно превратило бы меня в зверя.

- Как вы жестоки к ней! - тихо вырвалось у Калерии.

- Нет, ей-ей, не жесток!.. И верьте мне, родная, я не хочу прикрывать таким приговором собственную дрянность. Она кричала здесь: "все мужчины - предатели!"

В том числе и я, первый... Что ж... Ко мне она прилепилась... Плотью или сердцем - это ее дело...

Я не стану разбирать... Я ей был дороже, чем она

259

мне, - каюсь. И стал я распознавать это еще до приезда вашего. На ярмарке, в Нижнем, встретился я с одной актрисой... когда-то ухаживал, был даже влюблен.

Теперь она совсем свихнулась и вдобавок пьянчужка, по собственному сознанию, а с ней у меня чуть не дошло...

Он остановился и покраснел. Это признание вылетело у него легко, но тотчас же испугало... Ему совестно было поднять глаза на Калерию.

- Вот видите, Василий Иваныч... Вы повинились ли ей?

- Нет, скрыл, и это скверно, знаю! Но тогда-то я догадался, что сердцем моим она уже не владеет, не трогает меня, нет в ней чего-то особенного, - он чуть было не обмолвился: "того, что в вас есть". - Если б не ее ревность и не наш разрыв, я бы жил с ней, даже и в законном браке, без высшей душевной связи, и всякому моему хищничеству она стала бы поблажать. Вас она всегда ненавидела, а здесь впервые почуяла, что ей нельзя с вами тягаться.

- В чем, голубчик?

Щеки его запылали. Он смешался и мог только выговорить:

- Ни в чем нельзя... кроме чувственной прелести.

А прелесть эта на меня уже не действовала.

Он смолк и глубоко перевел дух. Калерия, бледная и с поблеклым взглядом, вся сгорбилась и приложила ладонь к голове: ей было не по себе - в голове начиналась тяжесть и в ребрах ныло; она перемогалась.

- Любовь все может пересоздать, Василий Иваныч... Как умела, она любила вас... Пожалейте ее, Христа ради! Ведь она человек, а не зверь...

- Я ей простил... Да и как не простить, коли вы за нее так сокрушаетесь? Вы! Не меня она собралась со свету убрать, а вас! Ее ни прощение, ни жалость не переделает... Настоящая-то ее натура дала себя знать.

Будь я воспитан в строгом благочестии, я бы скорее схиму на себя надел, даже и в мои годы, но вериг брачного сожительства с нею не наложил бы на себя!

Теркин схватил ее руку, - она уже сняла с нее перевязку,

- и придержал ее в своих руках.

- Калерия Порфирьевна! Н/ешто мне не страшно было каяться вот сейчас? Ведь я себя показал вам без всякой прикрасы. Вы можете отшатнуться от меня...

Это выше сил моих: любви нет, веры нет в душу той,

260

с кем судьба свела... Как же быть?.. И меня пожалейте!

Родная...

Губы его прильнули к прозрачной руке Калерии.

Рука была горячая и нервно вздрагивала.

- Не целуйте!.. Голубчик! Василий Иваныч... За что? Да и боюсь я...

- Чего?

- От меня еще прикинется к вам болезнь... Знаете...

сколько ни умывай руки... все есть опасность...

Особенно там, в избах.

И, спохватившись, как бы не испугать его, она заговорила быстрее. Он заметил, как она коротко дышала.

- Скорблю я за вас, милый вы мой Василий Иваныч. Вас я еще сильнее жалею, чем ее. То, что вы мне сейчас сказали, - чистейшая правда... Я вам верю...

Господь вас ведет к другой жизни, - это для меня несомненно... Вы меня ни за ханжу, ни за изуверку не считаете, я вижу. Во мне с детства сидит вера в то, что зря ничего не бывает! И это безумие Серафимы может обновить и ее, и вашу жизнь. Известное дело... Любви два раза не добудешь... Но какой? Мятежной, чувственной вы уже послужили... Серафима еще больше вашего... Я об одном прошу вас: не чурайтесь ее как зачумленной; когда в ней все перекипит и она сама придет к вам, - не гоните ее, дайте ей хоть кусочек души вашей...

Она хотела еще что-то сказать, отняла руку и опять прошлась ею по лбу.

- Нездоровится вам? - испуганно спросил Теркин.

- Устала... Нынче как-то особенно...

- Уходите вы себя! - почти со слезами вскричал он и, когда она поднялась с соломенного кресла, взял ее под руку и повел к гостиной.

- Василий Иваныч!

Они остановились.

- Вы не бойтесь за меня! Нехорошо! Я по глазам вашим вижу - как вы тревожитесь!..

- Воля ваша! В Мироновку завтра вас не пущу.

- Увидим, увидим! - с улыбкой вымолвила она и на пороге террасы высвободила руку. - Вы думаете, я сейчас упаду от слабости... Завтра могу и отдохнуть...

Там, право, это... поветрие... слабеет... Еще несколько деньков - и пора мне ехать.

261

- Ехать? - повторил Теркин.

- Как же иначе-то?.. Ведь нельзя же так оставить все. Серафима теперь у тетеньки... Как бы она меня там ни встретила, я туда поеду... Зачем же я ее буду вводить в новые грехи? Вы войдите ей в душу. В ней страсть-то клокочет, быть может, еще сильнее. Что она, первым делом, скажет матери своей: Калерия довела меня до преступления и теперь живет себе поживает на даче, добилась своего, выжила меня. В ее глазах я - змея подколодная.

Она чуть слышно рассмеялась.

Будь это два года назад, Теркин, с тогдашним своим взглядом на женщин, принял бы такие слова за ловкий "подход".

В устах Калерии они звучали для него самой глубокой искренностью.

- Бесценная вы моя! - вскричал он, поддаваясь новому наплыву нежности. - Какая нам нужда?.. У нас на душе как у младенцев!..

Говоря это, он почувствовал, как умиленное чувство неудержимо влечет его к Калерии. Руки протягивались к ней... Как бы он схватил ее за голову и покрыл поцелуями... Еще одно мгновение - и он прошептал бы ей: "Останься здесь!.. Ненаглядная моя!.. Тебя Бог послал быть мне подругой! Тебя я поведу к алтарю!"

- Что это какая у меня глупая голова!.. - прошептала вдруг Калерия, и он должен был ее поддержать: она покачнулась и чуть не упала.

"Господи! Заразилась!" - с ужасом вскричал он про себя, доведя ее до ее комнаты.

XXIV

Перед окном вагона сновала публика взад и вперед -

мастеровые, купцы, женщины, бедненько одетые;

старушки с котомками, в лаптях, мужики-богомольцы.

Почему-то не давали третьего звонка. Это был ранний утренний поезд к Троице-Сергию.

В углу сидел Теркин и смотрел в окно. Глаза его уходили куда-то, не останавливались на толпе. И на остальных пассажиров тесноватого отделения второго класса он не оглядывался. Все места были заняты.

Раздавались жалобы на беспорядок, на то, что не

262

хватило вагонов и больше десяти минут после второго звонка поезд не двигается.

Им владело чувство полного отрешения от того, что делалось вокруг него. Он знал, куда едет и где будет через два, много два с половиной часа; знал, что может еще застать конец поздней обедни. Ему хотелось думать о своем богомолье, о местах, мимо которых проходит дорога - древний путь московских царей; он жалел, что не пошел пешком по Ярославскому шоссе, с котомкой и палкой. Можно было бы, если б выйти чем свет, в две-три упряжки, попасть поздним вечером к угоднику.

Вот пробежала молодая девушка, на голове платочек, высокая, белолицая, с слабым румянцем на худощавых щеках... И пелеринка ее простенького люстринового платья колыхалась по воздуху.

Ее рост и пелеринка - больше чем лицо - вытеснили в один миг все, о чем он силился думать; в груди заныло, в мозгу зароились образы так недавно, почти на днях пережитого.

И опять ушел он в эти образы, не силился стряхнуть их.

Давно ли, с неделю, не больше, там, на даче, он останавливал чтение Псалтири, и глаза его не могли оторваться от лица покойницы... Венчик покрывает ее лоб... В гостиной безмолвно, и только восковые свечи кое-когда потрескивают. Она лежит в гробу с опущенными ресницами, с печатью удивительной ясности, как будто даже улыбается.

В тот вечер, когда он довел ее до ее комнаты, после разговора о Серафиме, она заболела, и скоро ее не стало. Делали операцию - прорезали горло - все равно задушило. Смерти она не ждала, кротко боролась с нею, успокаивала его, что-то хотела сказать, должно быть, о том, что сделать с ее капиталом... Держала его долго за руку, и в нем трепетно откликались ее судорожные движения. И причастить ее не успели.

В первый раз в жизни видел он так близко смерть и до последнего дыхания стоял над нею... Слезы не шли, в груди точно застыло, и голова оставалась все время деревянно-тупой. Он смог всем распорядиться, похоронил ее, дал знать по начальству, послал несколько депеш; деньги, уцелевшие от Калерии, представил местному мировому судье, сейчас же уехал в Нижний и в Москву добыть под залог "Батрака" двадцать тысяч" чтобы потом выслать их матери Серафимы для

263

передачи ей, в обмен на вексель, который она ему бросила.

И когда все это было проделано, он точно вышел из гипноза, где говорил, писал, ездил, распоряжался...

Смерть Калерии тут только проникла в него и до самого дна души все перерыла. Смерть эта предстала перед ним как таинственная кара. Он клеймил Серафиму за то, что у нее "Бога нет". А сам он какого Бога носил в сердце своем? И потянуло его к простой мужицкой вере. Его дела: нажива, делечество, даже властные планы и мечты будущего радетеля о нуждах родины - стояли перед ним во всем их убожестве, лжи, лицемерии и гордыне... Хотел он сейчас же уехать в село Кладенец и по дороге поклониться праху названого отца своего, Ивана Прокофьева. Ему стало стыдно... Надо было очиститься сначала духом, познать свое ничтожество, просто, по-мужицки замолить все вольные и невольные грехи.

Ведь и на Калерию он посягал. И к ней его чувство разгоралось в плотское влечение, как он ни умилялся перед ней, перед ее святостью. Она промелькнула в его жизни видением. И смерть ее возвестила ему: "Ты бы загрязнил ее; потому душу ее и взяли у тебя".

Поезд наконец тронулся. Теркин прислонил голову к спинке дивана и прикрыл глаза рукой... Он опять силился уйти от смерти Калерии к тому, за чем он ехал к Троице. Ему хотелось чувствовать себя таким же богомольцем, как весь ехавший с ним простой народ.

Неужели он не наживет его веры, самой детской, с суеверием, коли нужно - с изуверством?

Народу есть о чем молить угодника и всех небесных заступников. Ему разве не о чем? Он - круглый сирота;

любить некого или нечем; впереди - служение

"князю тьмы". В душе - неутолимая тоска. Нет даже непоколебимой веры в то, что душа его где-нибудь и когда-нибудь сольется с душой девушки, явившейся ему ангелом-хранителем накануне своей смерти.

Он почему-то вспомнил вдруг, какое было число: двадцать девятое августа. Давно ли он вернулся с ярмарки и обнимал на террасе Серафиму... Три недели!

Никогда еще не наполняло его такое острое чувство ничтожества и тлена всего земного... Он смел кичиться своей особой, строить себялюбивые планы, дерзко идти в гору, возноситься делеческой гордыней, точно ему удалось заговорить смерть!.. И почему остался жив он,

264

а она из-за чумазых деревенских ребятишек погибла, бесстрашно вызывая опасность заразы?

Не должен ли он стремиться к такой же доблестной смерти? Куда ему!

Вагон грузно грохотал. Поезд останавливался на каждой станции, свистел, дымил, выпускал и принимал пассажиров. Теркин сидел в своем углу, и ничто не развлекало его. К ним в отделение влезла полная, с усиками, барыня, нарядная, шумная, начала пространно жаловаться на начальника станции, всем показывала свой билет первого класса, с которым насилу добилась места во втором.

Ее скрипучий голос звучал для Теркина точно где-то вдали; он даже не понимал, о чем она кипятится, и ему стало делаться отрадным такое отрешение от всего, что входило в ухо и металось в глаза.

Привезут четвертью часа раньше или позднее - все равно он попадет, куда ехал.

Он ждал там, в знаменитой русской обители, где ни разу в жизни не бывал, облегчения своей замутившейся душе. Желание отправиться именно к Троице пришло ему вчера ночью, в номере гостиницы. Страстно захотелось помолиться за упокой души той, кто уже не встанет из могилы. Он вспомнил, как после смерти названого отца своего, Ивана Прокофьева, служил панихиду, заказал ее так, чтобы только почтить память его, без особой веры, и зарыдал при первом минорном возгласе дьякона: "Господу помолимся". Тогда ему стало легче сразу. Он вернулся к прежнему равнодушию по части всего божественного. Чему он верит, что отрицает, - некогда ему было разбирать это. Жизнь втягивала и не давала уходить в себя, подвести итоги тому, за что держаться, за какое разумение судьбы человека. С детства не любил он "долгополой породы"

и всего, что зовется ханжеством. Иван Прокофьич укрепил в нем эту нелюбовь; но сам если не часто говорил о Боге, то жил и действовал по правде, храм Божий почитал и умер, причастившись святых тайн.

И, сидя в вагоне, Теркин не знал, будет ли он делать вклад на поминание "рабы Божией Калерии"

или отслужит одну панихиду или молебен преподобному -

в обновление своего мечущегося и многогрешного духа.

Неужели свыше суждено было, чтобы достояние Калерии попало опять в руки Серафимы? Он смирялся перед

265

этим. Сам-то он разве не может во имя покойницы продолжать ее дело?.. Она мечтала иметь его своим пособником. Не лучше ли двадцать-то тысяч, пока они еще не отосланы к матери Серафимы, употребить на святое дело, завещанное ему Калерией? Богу будет это угоднее. Так он не мог поступить, хотя долговой документ и у него в руках... Пускай эти деньги пойдут прахом. Он от себя возместит их на дело покойницы.

На полпути Теркин вспомнил, что на вокзале купил путеводитель. Он взял брошюрку, старался уйти в это чтение, почувствовать в себе русского человека, переносящегося душой к старине, когда в вагонах не езжали, и не то что "смерды", - цари шли пешком или ехали торжественно и чинно на поклонение мощам преподобного, избавителя Москвы в годины народных бедствий. Еще раз попенял он себе, что не отправился пешком...

"Сделаю это на обратном пути", - решил он про себя и положил осмотреть все те урочища и церкви, про которые читал в путеводителе. Все это - стародавняя Русь. К ней надо обращаться с простодушием и любовью. Каждое место повито памятью о пределах, их мощной, простой жизни, их благочестия. Вот село Алексеевское - любимая вотчина царя Алексея Михайловича; Ростокино, где народ восторженно встречал царя Ивана после взятия Казани; Леоново, Медведково - бывшая вотчина князя Пожарского, потом князя Василия Голицына; Тайнинское - обычный привал царей, убежище Грозного, место свидания Лжедимитрия с матерью; Большие Мытищи с "громовым"

колодцем; Пушкино с царским дворцом; Радонеж, где протекла юность Сергия...

Описание пышного жития царей захватило Теркина.

Он остановился над строками: "в зимнее время у саней царских, по сторонам места, где сидел государь, помещались, стоя, двое из знатнейших бояр, один справа, другой слева".

Родись он в те времена, ему жилось бы по-другому: добыл бы он себе больше приволья, простору или погиб бы, ища вольной волюшки, на низовьях Волги, на быстрых стругах Стеньки Разина. И каяться-то после злодейств и мучительств умели тогда не по-

нынешнему. Образ грозного царя-богомольца представился ему, - в келье, перед святым подвижником, поверженного в прах и жалобно взывающего к Божьему милосердию.

266

XXV

- Вот и Хотьков! - громко сказал кто-то из пассажиров.

Поезд стоял у длинной узкой платформы.

"Хотьков монастырь!" - повторил про себя Теркин и выглянул из окна. Вправо, на низине, виден был весь монастырь, с белой невысокой оградой и тонкой каланчой над главными воротами. От станции потянулась вереница-

человек в двести, в триста - разного народа.

Она казалась бесконечной. В ней преобладали простые богомольцы, с котомкой за спиной и посохом в руке.

Теперь Теркин знал из путеводителя, что их потянуло к этой женской обители перед посещением Троицы. Там лежали останки родителей преподобного Сергия -

"схимонахи" Кирилл и Мария. Когда-то в Хотькове была

"киновия" - общежитие мужчин и женщин.

Но его самого что-то не тянуло в этот монастырь.

Стены, башенки, колокольни, корпусы церквей смотрели чересчур ново, напоминали сотни церковных и монастырских построек. Он и вычитал сейчас, что в нем не осталось ничего древнего, хотя он и основан был в самом начале четырнадцатого века.

Наискосок от окна, на платформе, у столика стояли две монашки в некрасивых заостренных клобуках и потертых рясах, с книжками, такие же загорелые, морщинистые, с туповатыми лицами, каких он столько раз видал в городах, по ярмаркам и по базарам торговых сел, непременно по две, с кружкой или книжкой под покровом. На столе лежали для продажи изделия монастыря - кружева и вышивания... Там до сих пор водятся большие мастерицы; одна из них угодила во дворец Елизаветы Петровны и стала мамкой императора Павла.

Эти сведения, добытые из зелененькой брошюрки, развлекали его, но не настраивали на тот лад, как он сам желал бы. Он бросил путеводитель, закрыл глаза и откинулся вглубь. Ему хотелось поскорее быть у главной цели его поездки. Осталось всего несколько верст до Троицы. День стоял не жаркий, уже осенний.

Он попадет, наверно, к концу обедни, поклонится мощам, обойдет всю святыню, съездит в Вифанию и в Гефсиманский скит.

267

Так и просидел он в своем углу, с закрытыми глазами. И только за две минуты до прихода он осмотрелся и по оживлению пассажиров увидел, что поезд подъезжал к станции.

Огромная толпа высыпала под навес и туго задвигалась к выходу. Слева пестрели башни монастырской стены.

- Купец, а купец! Всего-то за двадцать копеек!

Прикажите подать! - кричал извозчик с козел пыльной ободранной коляски, парой, сам - в полинялом балахоне и картузе на затылке.

Теркин сел, и коляска со звоном ржавых гаек и шарнир покатила книзу. Он не стерпел - взял извозчика, испытывая беспокойство ожидания: чем пахнет на него жизнь в этих священных стенах, на которых в смутные времена иноки защищали мощи преподобного от польских полчищ и бросали под ноги вражьих коней град железных крючковатых гвоздей, среди грохота пушек и пищалей.

Дребезжащая коляска подкатила к главным воротам в несколько минут. И снаружи, и внутри, в проходе башни, заметалась перед Теркиным великорусская базарная сутолока. На длинной площади кверху, вдоль стены, шел торг яблоками, арбузами, всяким овощем и бакалеей, в телегах, на лотках и в палатках. В воздухе, засвежевшем под частыми, уже осенними облаками, носился плодовый запах, как бывало на Варварской площади, в Москве, или теперь на Болоте, о ту же пору дня. Во все стороны теснились обывательские дома с вывесками трактиров и кабаков. Слева, подальше, расползлось каменное здание монастырской гостиницы - совсем уже на купецкий московский лад, с выкрашенным чугунным подъездом и тиковой драпировкой, как многие бойкие и грязноватые номера где-нибудь на Сретенке или на Никольской.

Гам, треск извозчичьих колясок, скрип возов, крики торговок и мужиков, пыль клубами, топтанье на одном месте серого народа, точно на толкучке у Ильинских ворот, - эта посадская несмолкаемая круглый год ярмарочная картина обвеяла Теркина сразу, и все в ней было для него так досадно-знакомо до мельчайших черт. Ни за что он не мог схватиться, чтобы настроить себя благоговейно. Он скорыми шагами, чтобы уйти от этого первого впечатления, двинулся под ворота.

268

Там по обеим сводчатым стенам шел такой же торг образками, деревянными игрушками и мелкой посудой, четками, крестиками, картинками. Служки и монахи, приставленные к продаже всем этим добром, переговаривались с разными кумушками, дававшими непомерно малую цену. Перед литографиями толпились богомольцы. Нищие, двумя вереницами, и до ворот и после них, у перил прохода, стояли, сидели и лежали и на разные голоса причитали, так что гул от них полз вплоть до паперти большой церкви, стоящей вправо, куда шло главное русло народа. По двору, больше влево, на булыжнике мостовой расселись с котомками бабы и мужики; в разных направлениях сновала чистая публика - грузные купчихи, старушки барыни, подростки, приезжие из дальних губерний купцы в сапогах бутылками, кое-где выцветший военный сюртук отставного.

В Успенском соборе, куда сначала попал Теркин, обедня только что отошла. Ему следовало бы идти прямо к "Троице", с золоченым верхом. Он знал, что там, у южной стены, около иконостаса почивают мощи Сергия. Его удержало смутное чувство неуверенности в себе самом: получит ли он там, у подножия позолоченной раки угодника, то, чего жаждала его душа, обретение детской веры, вот как во всех этих нищих, калеках, богомолках с котомками, стариках в отрепанных лаптях, пришедших сюда за тысячи верст?

Народ уже отхлынул из Успенского собора. Средина церкви была почти пуста. У иконостаса, справа, служили на амвоне молебны, спешно, точно вперегонку.

Довольно еще густая толпа, больше всех из простонародья, обступила это место и толкалась к иконостасу. Пучки свечей на паникадилах бледно мигали, голоса пели жидко и торопливо. По церкви взад и вперед бродили богомольцы, глазея на стенную живопись.

Изредка показывались монах или служка и лениво шли к паперти.

Молитвенное умиление не сходило на него. Он медленно направился вглубь, в один из углов собора, хотел там уединиться и уйти в себя. Ему пересек дорогу студент.

Быстро оглядел его Теркин. Такого студента он никогда и нигде еще не встречал: в поношенном форменном сюртуке из выцветшего темно-зеленого сукна, расстегнутом на нижние пуговицы, русые волосы на

269

лбу разметались, глубокие глаза затуманены, смотрят, будто ничего не видят, бледный, идет волоча ноги.

Зачем он здесь? Не из простого любопытства? Не зря? Видно, горе стряслось и погнало сюда, вопреки тому, что он, быть может, воображал себя выше всего этого? Значит, находит тут хоть какое-нибудь врачевание своему душевному недугу. Не юродивый же он...

да и не мальчик: сюртук носит, наверно, года два, бородкой оброс и лицо человека пожившего.

Долго смотрел он вслед странному студенту. Тот повернул к амвону налево, где было свободнее, опустился на оба колена и долго не поднимал головы;

потом порывисто поднялся, истово перекрестился два раза и пошел, все так же волоча ноги, на паперть.

И Теркин стал на колени. Студент помог ему стряхнуть с себя то, что его развлекало или противоречило его ожиданиям.

До него все-таки доходил торопливый гул молебнов. Он силился не слышать, ни о чем не думать, не вызывать перед собою никаких /образов.

Так он простоял с минуту. Его начало колоть горькое и стыдливое чувство за себя, становилось совестно, точно он производит над собою опыты или пришел сюда как в театр, требуя, чтобы его привели в такое именно настроение, какое ему желательно.

"Это кощунство!" - выговорил он про себя и стал неловко подниматься, с легкой болью в непривычных коленях.

Молитвенное наитие решительно не слетало на него в этой церкви.

Еще раз прошелся он по ней из одного угла до другого. К нему наискось от амвона медленно двигалась старушка, скорее барыня, чем простого звания, в шляпе и мантилье, с желтым лицом, собранным в комочек. Шла она, - точно впала в благочестивую думу или собиралась класть земные поклоны, - к нему боком, и как только поравнялась - беззвучно и ловко повернулась всем лицом и, не меняя ущемленной дворянской мины, проговорила сдержанно и вполголоса:

- Соблаговолите благородной вдове.

Руку она чуть-чуть высвободила из-под мантильи, такую же желтую, с сухими изогнутыми пальцами.

Маневр был так курьезен и неожидан, так напоминал что-то театрально-комическое! Теркина всего бросило в краску. Эта старушка дворянка добила его.

270

- Сколько можете, - выговорила она все тем же полушепотом и так же глядя на него.

- Бог подаст! - резко ответил он и быстро отошел от нее.

У него было взято с собой много мелочи, но он не захотел подать этой салопнице, точно в отместку за то, что она отняла у него последние крохи молитвенного настроения.

К мощам угодника он пробирался по двору смущенный и унылый, точно исполнял тяжелый долг.

XXVI

Сзади и с боков на него напирала стена богомольцев перед драгоценной ракой. Густой запах шел от всех этих зипунов, понев, лаптей, смазанных сапог. Чад от восковых свеч вился заметными струями в разреженном воздухе Троицкого собора. Со стен, закоптелых и расписанных во все стороны, глядели на него лики угодников.

Ему было жутко от своего душевного одиночества, больше чем от чувства тесноты и давки... Он попал на самое дно народной веры, хотел сердцем слышать из простых уст сдавленные вздохи, молитвенные возгласы, хотел видеть кругом себя лица старые и молодые, мужские и женские, захваченные умилением или усердием, просящие о бесчисленных нуждах и немощах, - и ничего не видел, и ничего не слыхал. Не мог он слиться душой со всем этим народом, напиравшим на то место, где покоятся мощи преподобного Сергия. В нем исчезло и всякое желание служить молебен или сделать взнос за упокой души рабы Божией Калерии.

В голове замелькали вопросы: "Зачем он здесь?

Чего ищет? Что надеялся обрести, чем обновить себя?"

И опять, как в той церкви, куда он попал сначала, засосало его стыдливое чувство: он кощунствует, без веры приходит производить над собою опыты. Полно, страдал ли он мучительно, истекало ли его сердце кровью от потери святой личности, озарившей его светом духовной любви? Ведь он уже каялся себе самому, что и эта любовь была тайно-плотская.

Смерть Калерии потрясла ли его так могуче, чтобы воскресить в нем хранившуюся в изгибах души жажду

271

в порыве к тому, что стоит над нами в недосягаемой высоте мироздания и судеб вселенной?

Если и не заглушил он в себе этого зова в "горнюю", то растерял он, видно, всякую способность на детское умиление, на слезу, на отдачу всего своего существа в распоряжение небесных сил, на жаркую мольбу о наитии...

Толпа, где все так же пахло мужиком и бабой, вытеснила его из Троицкого собора, и он опять очутился на площадке, где на мостовой сидели богомольцы и нищие, и где розовая колокольня, вытянутая вверх на итальянский манер, глядела на него празднично и совсем мирски, напоминала скорее о суетной жизни городов, о всяких парадах и торжествах.

На чем-нибудь нужно ему было остановить свой взгляд, отвести его и от казенного монумента с позолоченным шаром и солнечными часами, тут же, все в той же части внутреннего двора. Монумент, еще больше растреллиевской колокольни, противоречил пошибу старых церквей, с их главами, переходами, крыльцами келий.

Расписанные стены трапезы привлекли Теркина. Туда плелись голодные богомольцы. В сенях трапезы, вправо, из двери помещения, где раздаются ломти хлеба, служитель в фартуке шумно выпроваживал желающих поесть, и многие негромко жаловались. На эту сцену, показавшуюся ему совсем уже непривлекательной, смотрели посетители трапезы из чистой публики - две-три дамы с мужьями, по-немецки одетый купец, гимназист, кучка барышень-подростков.

В огромной зале трапезы все было готово к обеду.

Столы стояли покоем, с грубоватой оловянной посудой и полотенцами на несколько человек. К отворенным дверям ее, с прохода через сени, двигались, больше попарно, монахи в клобуках и служки в низких триповых шапках.

Теркин пристально вглядывался в их лица, поступь, одежду, выражение глаз, и ему через пять минут стало досадно: зачем он сюда пришел. Ничего не говорили ему эти иноки и послушники о том, зачем он приехал в обитель подвижника, удалившегося много веков назад из суетной жизни именитого человека, боярского рода, в дебри радонежские, куда к нему приходили князья и воители за благословением и вещим советом в годины испытаний.

272

Старики иеромонахи, в порыжелых рясах, ступали своими тяжелыми сапогами и на ходу равнодушно перекидывались между собою разговорами о чем-нибудь самом обиходном. Монахи помоложе как-то особенно переваливались на ходу, раздобрелые, с лоснящимися волнистыми космами по жирным плечам, плутовато улыбались или сонно поводили глазами по чистой публике. Служки, в франтоватых шапках, с торчащими из-под них черными, русыми, белокурыми, рыжими кудрями или жесткими прядями волос, сразу начали смущать, а потом раздражать его. В них было что-то совсем уже мирское. Молодое тело и его запросы слишком метались из всей их повадки, сидели в толстых носах и губах, в поступи, поворотах головы, в выражениях чувственных или тупых профилей. Они не находили надобным придавать своим лицам условную истовость и строгость.

В зале трапезы вдоль стен, справа и слева, у сидений, переминалось несколько посетителей. Дежурные служки, в фартуках, обходили столы и что-то ставили.

В дверку, ближе к правому углу, пришли перед самым часом обеда несколько иеромонахов с почетными гостями из московских и приезжих городовых купцов.

Вслед за тем служки попросили сторонних очистить зал. В их числе был приглашен и Теркин, думавший, что при монастырской трапезе сторонние могут присутствовать всякий день.

Спускался он с высокой паперти совсем разбитый, не от телесной усталости, не от ходьбы, а от расстройства чисто душевного. Оно точно кол стояло у него в груди... Вся эта поездка к "Троице-Сергию" вставала перед ним печальной нравственной недоимкой, перешла в тяжкое недовольство и собою, и всем этим монастырем, с его базарной сутолокой и полным отсутствием, на его взгляд, смиряющих, сладостных веяний, способных всякого настроить на неземные помыслы.

У самой лестницы, внизу, небольшого роста сторож, в форменном парусинном кителе, без шапки, поглядел на него вопросительно: "не прикажете ли провести куда?"

- Скажите, любезнейший, - спросил его Теркин, в ризницу можно теперь?

Служитель ласково и почтительно поклонился.

- Сподручнее, ваше степенство, после трапезы...

Тогда и народу будет поменьше.

273

О ризнице он спросил из малодушного желания пойти посмотреть на что-нибудь просто любопытное.

Он видел, что нигде в этих стенах не испытывает он отрады слез и умиления.

- Куда же идти? - вслух подумал он.

- Вы где же изволили быть? У раки преподобного Сергия?

- Был... И в Успенском соборе.

- Еще много, ваше степенство, кое-чего осталось...

Прикажете повести?.. В летнее время у нас в тринадцати храмах служат. Слава Богу! Есть где помолиться.

Тон у служителя был кроткий и как бы сказочный: он, видимо, сбирался рассказывать ему раз навсегда заученные пояснения, и самый звук его голоса действовал слегка усыпительно, так что у Теркина по затылку сейчас же пошли мурашки.

- Угодно-с?

- Пойдемте.

Они ходили с целый час вправо и влево; опускались и поднимались, посетив притворы, в низенькие, тесные, старинной постройки приделы; проходили по сводчатым коридорам и сеням, опять попадали в светленькие или темноватые церквушки; стояли перед иконостасами, могильными плитами; смотрели на иконы и паникадилы, на стенную живопись, хоругви, плащаницы, опять вышли на двор, к часовне с останками Годуновых; постояли у розовой колокольни, и Теркин, по указанию служителя, должен был прочесть вслух на тумбе памятника два стиха, долго потом раздававшиеся в нем чем-то устарелым и риторическим - стихи в память подвижников лавры:

Они на небесах, им слава не нужна, К подобным нас делам должна вести она!

И в ушах у него остался шум от пояснений служителя в парусинном кителе: "церковь сошествия Св. Духа, церковь преподобного Сергия, Рождества Иоанна Предтечи, Введения Божией Матери, церковь Зосимы и Савватия, церковь великомученицы Варвары и Анастасии".

Когда служитель ввел его в темноватые сводчатые сени перед входом в ризницу и протискал к другому служителю, пускавшему народ только по десяти человек, Теркин автоматично пошел по лестнице, с другими

274

богомольцами, и, сдавленный в этой куче двумя старушками в кацавейках, продвигался вдоль покоев ризницы, под пояснения иеромонаха, вздохи и возгласы шепотом старух. Против воли поправлял он малую грамотность в пояснениях иеромонаха, не мог помириться с его заученным тоном нараспев и в нос, резко отличным от того, как он говорил перед тем с другими монахами. В одном шкапу, пониже, за стеклом выставлено было современное вышивание какой-то высокой особы. Монах назвал особу по имени и отчеству. Теркин поглядел на вышивание и нашел, что оно самое обыкновенное. Сбоку, около его уха, старушка в кацавейке слезливо и умиленно выговорила с молитвенным вздохом:

- Пресвятая Богородица! Сподобилась, многогрешная! -

и, кажется, хотела приложиться через стекло к вышиванию.

В голове Теркина все перемешалось, и еще более разбитый он вышел из сеней с чувством голода.

- Не угодно ли в просвирню? - спросил его все тот же дожидавшийся служитель.

Теркин во второй раз дал ему на чай. Тот довел его до просвирни и раскланялся низким поклоном.

В первой сводчатой комнате смазливый, улыбающийся служка, со взбитыми черными волосами, продал ему большую просфору.

Сбоку, на скамье, сидело семейство молодых иностранцев: двое мужчин и две девушки. Они громко смеялись и жадно ели куски мягкой просфоры.

Теркин поместился около них и стал усиленно жевать.

XXVII

- Купец! Купец!.. Со мной ездили!.. В Черниговскую! В Гефсиманию!.. Рублик прокатайте! - кричал тот самый извозчик, что привез его к монастырю, День хмурился... Теркин взглянул на небо. Собирался дождь. Идти пешком далеко, да и не было охоты... Может быть, там, в "скиту", он найдет что-нибудь совсем другое, Из-за монастырской стены доносилось за ним карканье ворон и режущий крик стаи галок, чуявших перемену погоды.

275

Верх ободранной коляски был поднят. Он сел я спросил:

- Куда же сначала? Ведь есть еще Вифания?

- В Черниговскую допрежь... А там перейти мостик - и в скиту. Я с другой стороны к воротам подъеду. В Вифанию опосля угодим.

Ни расстояний, ни положений этих мест Теркин хорошенько не знал. В путеводителе он просмотрел кое-что, но не запомнил.

- Ну, в Черниговскую так в Черниговскую!

Коляска запрыгала и задребезжала по булыжникам шоссе вдоль улиц посада.

Им навстречу попадались то и дело обратные извозчики с богомольцами. Пыль врывалась под кузов и слепила глаза Теркину. Он смущенно глядел направо н налево, на обывательские дома и домики такого же покроя, как и в московских призаставных слободах. Заметил он не одну вывеску нотариуса, что говорило о частых сделках и векселях в таком месте, куда, казалось бы, сходятся и съезжаются не за этим.

Начал накрапывать дождик. Извозчик стегнул лишний раз свою разношерстную пару, и посад вскоре стал уже позади, а слева от дороги на открытом склоне высилась кирпичная глыба пятиглавой церкви.

- Вот, ваше степенство, и Черниговская. Обедня, поди, отошла... наверху. В склепе наверняка еще служат.

"Черниговская", - повторил мысленно Теркин и не полюбопытствовал узнать, что так называется: все ли это урочище или икона.

У паперти стояли два-три извозчика и кучка нищих.

Верхняя церковь была уже заперта. За приезжим, тоже в коляске, купцом он спустился вниз в склеп по совсем темной витой лестнице и долго не мог ничего разглядеть, кроме дальнего фона, где горело несколько пучков свеч. Служили молебен среди постоянной тихой ходьбы богомольцев.

Ему не было ни жутко, ни тоскливо; никакого желания не получил он остаться тут и что-нибудь заказать, молебен или панихиду; потянуло сейчас же на воздух, засвежевший от дождя и облачного неба.

Извозчик растолковал ему с козел, как пройти через дорогу в скит по мостику и подняться в гору сада.

Он не взял никакого провожатого.

276

Шел он мимо пруда, куда задумчиво гляделись деревья красивых прибрежий, и поднялся по крутой дороге сада. У входа, на скамье, сидели два старика.

Никто его не остановил. Он знал, что сюда посторонних мужчин допускают, но женщин только раз в год, в какой-то праздник. Тихо было тут и приятно. Сразу стало ему легче. Отошла назад ризница и вся лавра, с тяжкой ходьбой по церквам, трапезой, шатаньем толпы, базарной сутолокой у ворот и на торговой площади посада.

Здесь можно было побыть в Божьей обители, сесть на траву и хоть немножко унестись душой.

Дождь почти перестал. Наверху Теркин увидал старинную деревянную церковь, в два этажа, с лестницей, ведущей в просторные сени. Побродить можно было никем не замеченным по этим низковатым сеням...

Пахло деревом. Бревенчатые стены, уставленные иконами, повеяли на него чем-то далеким, из первых образов детства. В Кладенце он хаживал смотреть на раскольничью молельню, проникал во двор, но внутрь его не пускали. Она всплыла в памяти с ее главами, и крыльцом, и окнами... И пение, доносившееся оттуда, отличное от обыкновенного православного, вспомнилось тут же.

В церкви все носило тот же пошиб, было так же незатейливо и своеобычно. У правого клироса сидел худощавый монах. Он предложил ему осмотреть убежище митрополита Филарета. Ряд комнат, в дереве, открывался из двери, выходившей прямо в церковь... Можно было видеть убранство и расположение тесноватых чистых покоев. Он отказался пройтись по ним, не хотел нарушать своего настроения.

В каменном скитском здании долго глядел он вниз на тот придел, где весь иконостас чернеет штучным деревом. Тишина обволакивала его. Свет мягко выделял контуры резьбы и лики местных икон... Запах кипариса чувствовался в воздухе.

На дворе его сменило благоухание цветника, отгороженного невысокой, весело раскрашенной решеткой. Цветы густыми коврами шли в разные стороны в виде опахал. Цветник вдруг напомнил ему дачу, клумбы палисадника, лес, доску между двумя соснами, разговор с Серафимой, ту минуту, когда он стал впервые на колени перед Калерией.

277

Он присел опять на крыльцо деревянной церкви, закрыл лицо руками и заплакал. Та жизнь уже канула.

Не вернется он к женщине, которую сманил от мужа.

Не слетит к нему с неба и та, к кому он так прильнул просветленной душой. Да и не выдержал бы он ее святости; Бог знал, когда прибрал ее к Себе.

"Отошло, отошло!" - беззвучно шептал он, все еще не отрывая рук от лица.

Прогромыхал где-то гром. Сильный дождь сразу пошел на него. Но он был еще полон того, что нашло на него сейчас, и даже не развернул зонтика, когда переходил через двор скита к воротам, где его ждал извозчик.

- В Вифанию, ваше степенство?

Надо было и там осмотреть церковь и комнаты митрополита Платона. Церковь удивила Теркина своим пестрым гротом с искусственными цветниками, смахивающим на декорацию. Ему эта отделка показалась точно на какой-то иноверческий лад. Службы не было. По двору бродили под деревьями семинаристы и сторожа... Богомольцы скучились у входа в митрополичье помещение, оставшееся с отделкой прошлого века. Монах повел их по комнатам, объяснял точно таким же языком и тоном, как в лаврской ризнице.

Опять около него очутились две старухи, так же в кацавейках, как и там. Одна вздыхала и крестилась, что бы ни показывал монах: светскую картину, портрет, мозаичный вид флорентийской работы; а когда его приперли сзади к заставке открытой двери в крайнюю светелку с деревянной отделкой и зеркальным потолком, где владыка отдыхал в жаркую пору, одна из старушек истово перекрестилась, посмотрела сначала на соломенную шляпу с широкими плоскими полями, лежавшую тут же, потом на зеркальный потолок в позолоченных переборах рамок и вслух проговорила слезливым звуком:

- Угодник-то Божий как спасался! Господи!

Удостоилась и я, многогрешная!..

Теркин подавил в себе усмешку.

"Вот эта верит!" - подумал он и даже посторонился и пропустил ее вперед к самой двери.

Грозовая туча пронеслась. Дождь перестал, и в разорванную завесу облаков глядело нежаркое солнце.

- В лавру или на станцию прямо прикажете? - крикнул извозчик за оградой.

278

Теркин приказал повезти себя обратно к скиту, высадить там, объехать кругом и ждать его по ту сторону, у Черниговской.

- Прибавочку следует, купец.

- Будет и прибавочка.

И опять скитский двор с деревянной церковью повеяли на него детским чувством, точно запретная святыня, как когда-то в селе Кладенце, на дворе беглопоповской молельни.

На лестницу он уже не присаживался и не заходил в сени, а побрел дальше к спуску, где теперь деревья пошли световыми пятнами под ласковыми лучами солнца: оно проглядывало то и дело из-за ползущих медленно облачков.

Сел он на скамейку, на самом крутом месте, и сидел долго, больше получаса, не оглядывался на красоту места, не насиловал себя на особое душевное настроение.

Мысли сами собою, без тревоги и горечи, поплыли, захватывали одна другую.

Отчего же тут вот, в этой Гефсимании, размякла его душа? Неужели там, у Троицы, ему чуть не противно сделалось только от нищих, мужичья, простонародной толкотни и шлянья по церквам и притворам? Кто же он-то сам, как не деревенский подкидыш, принятый в сыновья крестьянином и его старухой? Или чистая публика охладила его, не позволила отдаться простой мужицкой вере? Все эти брюхатые купцы, туполицые купчихи, салопницы, барыни и их приятели, откормленные монахи и служки в щеголеватых триповых шапках?

Он смирялся. Его стало манить домой, в то село, на которое он так долго злобствует, хотелось простить кровные обиды...

XXVIII

До села Кладенец было ходу верст пять. Пароход

"Стрелок" опоздал на несколько часов. Шел уже десятый час, а ему следовало быть у пристани около семи.

Проволочка случилась в Балахне, с нагрузкой, повыше города маленько посидели на перекате. Воды в реке прибывало с конца августа.

Сентябрьская холодноватая ночь спустилась на реку, и фонари парохода яркими тонами резали темноту.

279

На палубах, передней и задней, бродили совсем черные фигуры пассажиров. Многие кутались уже в теплые пальто и чуйки на меху - из мещан и купцов, возвращавшихся последними из Нижнего с ярмарки.

На носовой палубе сидел Теркин и курил, накинув на себя пальто-крылатку. Он не угодил вверх по Волге на собственном пароходе "Батрак". Тот ушел в самый день его приезда в Нижний из Москвы. Да так и лучше было. Ему хотелось попасть в свое родное село как можно скромнее, безвестным пассажиром. Его пароход, правда, не всегда и останавливался у Кладенца.

Давно он там не был, больше пяти лет. В последний раз -

выправлял свои документы: метрическое свидетельство и увольнительный акт из крестьянского сословия. Тогда во всем селе было всего два постоялых двора почище, куда въезжали купцы на больших базарах, чиновники и помещики. Трактиров несколько, простых, с грязцой. В одном, помнится ему, водился порядочный повар.

Все это мало его беспокоило. Он и вообще-то не очень привередлив, а тут и подавно. Ехал он на два, на три дня, без всякой деловой цели. Желал он вырвать из души остаток злобного чувства к тамошнему крестьянству, походить по разным урочищам, посмотреть на раскольничью молельню, куда проникал мальчиком, разузнать про стариков, кто дружил с Иваном Прокофьичем, посмотреть, что сталось с их двором, в чьих он теперь руках, побывать в монастыре. К игумену у него было даже письмо, и он мог бы там переночевать, да пароход угодит в Кладенец слишком поздно, и ему не хотелось беспокоить незнакомого человека, да еще монаха, может быть, в преклонных летах.

Встреться он с кем-нибудь из своих промысловых приятелей, с одним из остальных пайщиков

"товарищества" и начни он им говорить, зачем он едет в Кладенец, вряд ли бы кто понял его. Один бы подумал:

"Теркин что-то несуразное толкует", другой:

"притворяется Василий Иваныч; должно быть, наметил что-нибудь и хочет сцапать".

Ничего он не желал ни купить, ни разузнавать по торговой части. Если б он что и завел в Кладенце, то в память той, кому не удалось при жизни оделить свой родной город детской лечебницей... Ее деньги пойдут теперь на шляпки Серафимы и на изуверство ее матери.

280

- Больно уж поздно, - обратился к нему пассажир в теплой чуйке, подсевший к нему незадолго перед тем. - Никак, часов десять?

Теркин вынул часы, зажег спичку и поглядел.

- Четверть одиннадцатого.

- А нам еще добрых три, коли не четыре, версты до Кладенца.

- Вы сами оттуда будете?

- Оттуда, господин.

- По торговой части?

По говору он узнал тамошнего уроженца. Пассажир был сухопарый, небольшого роста, с бородкой, в картузе, надетом глубоко на голову. Вероятно, мелкий базарный торговец.

Теркин повторил вопрос.

- Нешт/о! Бакалеей займаемся!

- За товарцем к Макарию небось ездили?

- Поздненько угодил-то. Армяне совсем расторговались... Которая бакалея осталась в цене... Да заминка у меня вышла... И хворал маленько... Ну, и опоздал.

- Вы уроженец тамошний, кладенецкий?

Лицо торговца он хорошо мог разглядеть вблизи;

но оно ему никого не напоминало.

- Мы коренные, тутошние.

- Из бывших графских?

- Да, из графских. А вы, господин, наше село, чай, знаете?

- Немножко.

- И теперь туды же?

- Туды.

- У кого же остановитесь? У знакомца?

- На постоялом.

- Чернота у нас на постоялых-то дворах.

- Кочнев держит по-прежнему?

Торговец вгляделся в Теркина, но не узнал его.

- Кочнев? - переспросил он. - Давно уж приказал долго жить. Зятья его... народ шалый... Совсем распустили дело... Прежде и господам не обидно было въехать, а ноне - зазорно будет. Только базарами держится.

Торговец говорил слабым голосом, очень искренно и серьезно.

- Где-ни6удь притулюсь. Я всего-то на два дня.

- Номера есть, господин.

281

- Настоящие номера?

- Как следует... С третьего года. Малыш/ова, против Мар/инцева трактира. Около базарных рядов. Или вы еще не бывали у нас николи?

- Как не бывать. И трактир этот помню; только против него лавки были, кажется.

- Точно. Допрежь торговали. Теперича целый этаж возведен. Тоже спервоначалу трактир был. Номера уж... никак, четвертый год. Вот к пристани-то пристанем, так вы прикажите крикнуть извозчика Николая. Наверняка дожидается парохода... У него долгуша... И малый толковый, не охальник. Доставит вас прямо к Малыш/ову.

Все это было сказано очень заботливо.

"Добряк, - подумал Теркин, - даром что базарный торгаш. Может, раскольник?"

- Вы по молельне будете? - спросил он.

- Я-то? Нет, господин, мы - православные.

- Кто же у вас старшиной? Все тот же?.. Как бишь он прозывался?

Теркин нарочно не хотел произнести имени старшины Малмыжского.

- Сунгуров.

- А Малмыжский? - не утерпел Теркин.

- Он давно ушел из старшин... Скупщиком стал.

- Каким?

- Да всяким. И у кустарей... сундуки скупает, и ножевой товар... Зимой хлебом промышляет, судачиной.

- Разжился, стало быть?

- Как не разжиться... И в старшинах-то лапу запускал в обчественный сундук. Мало ли народу оговорил!.. И на поселение посылал... Первого - Теркина, Ивана Прокофьича. Обчественник был... Таких ноне не видать чтой-то...

- А вы Ивана Прокофьича знавали? - спросил Теркин, сдерживая волнение.

- Как не знавать. Старик - настоящий радетель был за мирской интерес. Царствие ему Небесное!

Теркин почувствовал, что к глазам его подступают слезы. Но он не хотел объявлять, как ему доводился Иван Прокофьич.

Торговец приподнялся.

- Вот, господин... Попомните: извозчик Николай... Так и скажите - к Малыш/ову. Время и за кладью

282

присмотреть. Вон и Кладенец наш... видите обрыв-то...

темнеется... за монастырем...

- Спасибо вам! - выговорил Теркин и сам встал. - Так вы в рядах торгуете, по базарным дням?

- У меня и на неделе лавочка не запирается.

- А по фамилии как?

- Енгалеев.

- Попомним!

Скромненько удалился торговец, запахиваясь в ваточную чуйку, и еще глубже надвинул на уши картуз.

Пароход дал протяжный свисток. Пристани еще не было видно; но Теркин распознавал ее привычным глазом судопромышленника. Над полосой прибрежья круто поднимались обрывы. По горе вдоль главной улицы кое-где мелькали огоньки. Для села было уже поздно.

С собою Теркин захватил только маленький чемоданчик да узел из пледа. Даже дорожной подушки с ним не было. Когда пароход причалил, он отдал свой багаж матросу и сказал ему, чтобы позвал сейчас извозчика Николая.

Сколько он помнил, десять лет назад в Кладенце еще не было постоянных извозчиков даже и на пристанях.

- Николай! - гаркнул матрос.

- Здесь, - откликнулся негромкий старый голос.

Темнота стала немного редеть. В двух шагах от того места, где кончались мостки, разглядел он лошадь светлой масти и долгушу в виде дрог, с широким сиденьем на обе стороны.

- Пожалуйте, батюшка.

Подсаживал его на долгушу рослый мужик в короткой поддевке и в шапке, - кажется, уже седой.

- Ты Николай будешь? - спросил Теркин.

- Николай, кормилец, Николай.

- Вези меня к Малыш/овым.

- В номера?

- Против трактира. Мне сказывали, там есть хорошие комнаты.

- Есть-то есть, а как быдто переделка у них идет...

Все едино, поедем.

Поехали. С мягкой вначале дороги долгуша попала на бревенчатую мостовую улицы, шедшей круто в гору между рядами лавок с навесами и галерейками. Теркин вглядывался в них, и у него в груди точно слегка

283

саднило. Самый запах лавок узнавал он - смесь рогож, дегтя, мучных лабазов и кожи. Он был ему приятен.

Поднялись на площадку, повернули влево. Пошли и каменные дома купеческой постройки. Въехали в узковатую немощеную улицу.

- Вот, кормилец, и Малыш/овы.

Теркин оглянулся направо и налево на оба двухэтажные дома. В левом внизу светился огонь. Это был трактир. "Номера" стояли совсем темные.

XXIX

Долго стучал Николай в дверь. Никто не откликался. И наверху и внизу - везде было темно.

- Не слышат, окаянные!

- Со двора зайди! - отозвался Теркин.

И ему стало немного совестно: он, такой же мужик родом, как и этот уже пожилой извозчик, а сидит себе барином в долгуше и заставляет будить народ и добывать себе ночлег.

Раздались шаги за входной дверью. Кто-то спросонок шлепал босыми ногами по сеням, а потом долго не мог отомкнуть засова.

- Номер покажи! Барина привез, - сказал Николай громким шепотом.

- К нам нельзя, - сонно пробормотал малый, в одной рубахе и портках.

- Почему нельзя? - спросил Теркин с долгуши.

- Переделка идет... Малари работают.

- Ни одной комнаты нет?

- Ни одной, ваше благородие.

- А внизу?

- Внизу хозяева и молодцовские.

Николай подошел к долгуше и, нагнувшись к Теркину, заботливо выговорил:

- Незадача!

- Да ты послушай, - шепотом сказал Теркин, они, может, по старой вере... не пускают незнакомых?

- Церковные они... Один-то ктитором у Николы-

чудотворца... А значит, переделка. Мне и невдомек...

Сюды я давненько не возил никого.

- На нет и суда нет.

Половой стоял у полуотворенной двери и громко зевал.

284

- И завтра не будет комнаты? - крикнул ему Теркин.

- Не управятся!

Дверь захлопнулась. Седок и извозчик остались одни посреди улицы.

- А вон там? - указал Теркин на трактир, где все еще светился огонь внизу, должно быть, в буфетной.

- Сбегаю.

Николай побежал и тотчас же вернулся. Туда буфетчик не пустил, говорил: свободной комнаты нет, а с раннего утра приходят там пить чай.

- Где же ночевать-то, дяденька? - весело спросил Теркин.

- У нас со старухой чистой горницы нет, господин... А то бы я с моим удовольствием...

Николай помолчал.

- Одно, теперича, к Устюжкову в трактир... вон на въезде... Проезжали давеча... Там авось пустят.

- Ну, к Устюжкову так к Устюжкову.

Теркин вспомнил, что трактир этот только что отделали, когда он был последний год в гимназии. Но в него он не попадал: отец не желал, чтобы он баловался по

"заведениям"; да вдобавок там и бильярда не поставили; а он только и любил что бильярд.

Повернули, проехали опять всю улицу и остановились у спуска, где начинается бревенчатая мостовая.

И там все тоже спало. Не скоро отперли им. Половой, также босой и в рубахе с откинутым воротом, согласился пустить. Пришел и другой половой, постарше, и проводил Теркина по темным сеням, где пахло как в торговой бане, наверх, в угловую комнату. Это был не номер, а одна из трактирных комнат верхнего этажа, со столом, покрытым грязной скатертью, диваном совсем без спинки и без вальков и двумя стульями.

- Больше нет комнат?

- Нет, господин... И эту так только, в одолжение вашей милости. Номеров у нас не полагается.

Половой помоложе, в красной рубахе и с растрепанной рыжеватой головой, жмурился от света сальной свечи и почесывался.

- Сюды вещи тащить? - спросил Николай. - Лучше, батюшка, не найдете нигде.

- Тащи сюда!

Когда извозчик внес вещи, получил за езду, условился завтра наведаться, не нужна ли будет лошадь,

285

и ушел вместе со старшим половым, Теркин осмотрел комнату и задумался.

- Как же я спать-то буду? - вслух подумал он.

Половой в красной рубахе стоял, взявшись за ручку двери, и посматривал на приезжего подслеповато и крайне равнодушно.

- Вот же на диване.

- А белья нет?

- Какое же белье?.. Хозяева спят, а у нас, изволите знать, какое же белье: на войлоках спим.

- И подушки не добудешь, милый человек?

- Нешто свою.

- Пожалуйста! - стал уже тревожнее просить Теркин. -

Видишь сам, и валька нет на диване, на что же голову-то я прислоню?

- Это точно...

Красная рубаха удалилась, а Теркин прошелся по комнате с желтыми обоями и двумя картинками. Духота стояла в ней ужасная, точно это был жаркий предбанник.

Он подошел к окну и широко растворил его.

Холодок сентябрьской ночи пахнул из темноты вместе с какой-то вонью. Он должен был тотчас закрыть окно и брезгливо оглядел еще комнату. Ему уже мерещились по углам черные тараканы и прусаки.

В ободранном диване наверно миллионы клопов.

Но всего больше раздражали его духота и жар. Вероятно, комната приходилась над кухней и русской печью. Запахи сора, смазных сапог, помоев и табака-махорки проникали через сенцы из других комнат трактира.

Точно его привели на съезжую для ночевки и втолкнули в кутузку. Лучше бы извозчик Николай повез его к себе или в простой постоялый двор, где водится холодная чистая светлица.

"Чистая?" Чего захотел. У православных чистоты не водится; раскольники - у тех чисто - не пустят к себе.

Вернулся половой и принес подушку, ситцевую, засаленную от долгого спанья.

- Вот, господин, свою небольшую, коли не побрезгуете.

Теркин оглядел ее со всех сторон, боясь увидать некоторых насекомых.

- Почище наволочки нет?

286

- Где же! - ответил половой и жалостно усмехнулся. -

Нам не из чего менять.

Особой наволочки на подушке и не было вовсе.

- Ну, ладно.

- Больше ничего не потребуется?

Ему хотелось есть; но что же мог он добыть в такой поздний для Кладенца час?.. Наверно, и порядочной свежей булки не отыщется... Разве кусок прогорклой паюсной икры.

- Нет, милый человек, ничего мне не нужно...

Разве пива бутылочку?

- Ключи у буфетчика, господин, от погребицы...

А в буфете вряд ли найдется.

- Да и теплое будет... У вас ровно в бане...

Отчего так?

- От печки.

И половой указал пальцем в пол.

- Прощенья просим. Завтра вскричите. Мы рано встаем.

Малый этот так начал зевать, что Теркин не захотел дать ему развязать плед.

Но он не сразу начал устраивать себе постель.

Еще раз обошел он комнату, скинул пальто и пиджак... В голову вступило. Он решительно не мог выносить такой жары. Опять открыл он окно, и опять вонь со двора заставила закрыть его.

- Экое свинство! - громко крикнул он, достал папиросу и закурил на сальной оплывшей свече.

Щипцов ему половой не оставил.

- Экое свинство! - повторил он так же сердито, хотел еще что-то сказать, смолк и застыдился.

Как его сытное житье-то испортило! Точно настоящий барич. Не может выносить теперь ни вони, ни духоты, ни тараканов, ни оплывших сальных свечей.

А еще мужицким родом своим хвастается перед интеллигентными господами! Номер ему подайте в четыре рубля, с мраморным умывальником и жардиньеркой.

Иван Прокофьич, взрастивший его, подкидыша, спал всю жизнь в темном углу за перегородкой, где было гораздо грязнее и теснее, чем в этой трактирной комнате. И не морщился, переносил и б/ольшее

"свинство".

Устыдившись, Теркин поспешно расстегнул ремни пледа, отпер чемоданчик, достал ночную рубашку и туфли, положил подушку полового в один конец

287

дивана, а под нее чемоданчик, прикрыл все пледом, разделся совсем, накинул на ноги пальто, поставил около себя свечу на стол и собственные спички с парой папирос и задул свечу.

Он долго курил... Что-то начало его покусывать; но он решился терпеть.

Обманывать себя он не будет. Мужика в нем нет и помину. Отвык он от грязи и такого "свинского"

житья. Но разве нужно крестьянину, как он ни беден, жить чушкой? Неужели у такого полового не на что чистой ситцевой наволочки завести?.. В том же Кладенце у раскольников какая чистота!.. Особливо у тех, кто хоть немного разжился.

Сторож где-то застучал в доску, и ударил колокол церковных часов.

"У Николая-чудотворца", - тотчас подумал Теркин и стал прислушиваться. Пробило двенадцать. И этот звон часов навеял на него настроение сродни тому, с каким он сидел в Гефсимании на ступеньках старой деревянной церкви... Захотелось помириться с родным селом, потянуло на порядок, взглянуть на домишко Теркиных, если он еще не развалился.

XXX

Только к утру заснул Теркин. Духота так его донимала, что он должен был открыть окно и помириться с вонью, только бы прогнать жару.

Он проснулся раньше, чем заходили в трактире, слышал, как пастух трубил теми же звуками, что и двадцать лет назад. Солнце ворвалось к нему сразу, - на окне не было ни шторы, ни гардин, - ворвалось и забегало по стене.

Его теперь уже не коробило, как вчера; он помирился и с клопами, и с отсутствием белья. Могло бы быть еще грязнее и первобытнее, да ведь он и хотел попасть в свое родное село не как пароходчик Василий Иваныч Теркин, которому заведующий их компанейской пристанью предоставил бы почетную квартиру, а попросту, чтобы его никто не заметил; приехал он не для дел, или из тщеславного позыва показать себя мужичью, когда-то высекшему его в волостном правлении, какой он нынче значительный человек. Заговори он с кем-нибудь из здешних обывателей, в каких мыслях

288

и душевных побуждениях явился он в Кладенец, его бы никто не понял.

Часу в седьмом рыжеволосый половой заглянул к нему, в той же красной рубахе, расстегнутом матерчатом жилете и сапогах навыпуск.

Умыться надо было над шайкой, в сенях. Полотенце нашлось в буфете. Чаю принесли ему "три пары"

с кусочком лимона и с сухими-сухими баранками. Платье нечем было вычистить: у хозяев водилась щетка, да хозяева еще спали.

Сейчас же потянуло Теркина на улицу. Он сказал половому, чтобы послали извозчика Николая к монастырю, где он возьмет его часу около девятого, и пошел по той улице, по которой его привезли вчера от номеров Малышевых.

Кладенец разросся за последние десять лет; но старая сердцевина с базарными рядами почти что не изменилась.

Древнее село стояло на двух высоких крутизнах в котловине между ними, шедшей справа налево. По этой котловине вилась бревенчатая улица книзу, на пристань, и кончалась за полверсты от того места береговой низины, где останавливались пароходы.

Когда-то, чуть не в двенадцатом веке, был тут княжой стол, и отрасль князей суздальских сидела на нем. Крепкий острог с земляными стенами и глубокими рвами стоял на конце дальней крутизны; она понадвинулась к реке и по сие время в виде гребня.

Валы сохранились со стороны Волги; по ним идет дорога то вверх, то вниз. Склоны валов обросли кустарником. Немало древних сосен сохранилось и поныне. Туда Теркин бегал с ребятишками играть в

"к/озны" так зовут здесь бабки - и лазить по деревьям.

Одно из них приходится на огороде, и его почитают как святыню, и православные больше, чем раскольники. На нем появилась икона после того, как молния ударила в ствол и опалила как раз то место, где увидали икону.

Это - крайний предел села. Монастырь стоит наверху же, но дальше, на матерой земле позади выгона, на открытом месте. А на крутизне, ближайшей от пристани, лепятся лачуги... Наверху, в новых улицах, наставили домов "богатеи", вышедшие в купцы, хлебные скупщики и судохозяева. У иных выведены барские хоромы в два и три этажа, с балконами и даже бельведерами.

Базарная улица вся полна деревянных амбаров и лавок, с навесами и галерейками. Тесно построены

289

они, - так тесно, что, случись пожар, все бы "выдрало"

в каких-нибудь два-три часа. Кладенец и горел не один раз. И ряды эти самые стоят не больше тридцати лет после пожара, который "отмахал" половину села. Тогда-то и пошла еще горшая свара из-за торговых мест, где и покойный Иван Прокофьич Теркин всего горячее ратовал за общественное дело и нажил себе лютых врагов, сославших его на поселение.

В рядах было совсем тихо. Все лавки открывались только в базарные дни - по понедельникам и пятницам, а Теркин приехал в ночь со вторника на среду.

Лавочники с овощным и крестьянским товаром отворили кое-где свои палатки. Но подвозу никакого не было, и стояла тишина, совсем не похожая на сутолоку базарных дней. Кладенец до сих пор еще удержал за собою скупку по уездам Заволжья хлеба, говяжьих туш, шкур, меда, деревянных поделок, готовых саней, ободьев, рогожи. Село кишит скупщиками, и крупными, и мелюзгой, и все почти из местных крестьян, даже и те, чт/о значатся мещанами и купцами.

Чтобы попасть к тому "проулку", где стоял двор Ивана Прокофьича, Теркину надо было, не доходя номеров, куда его вчера не пустили, взять кверху;

но его стало разбирать жуткое чувство, точно он боялся найти "пепелище" совсем разоренным и ощутить угрызение за то, что так забросил всякую связь с родиной.

Он вышел к валу, оставив позади торговую часть Кладенца, а вправо и гораздо глубже - монастырь и новый собор.

Дорога по валу ничего не изменилась... Сосны стояли на тех же местах, только макушки их поредели.

Утро, свежее и ясное, обдавало его чуть заметным ветерком. Лето еще держалось, а на дворе было начало сентября. Подошел он и к тому повороту, где за огородным плетнем высилась сосна, на которой явилась икона Божией Матери... Помнил он, что на сосне этой, повыше человеческого роста, прибиты были два медных складня, около того места, куда ударила молния.

Ствол потемнел... Оба образка тут. Теркин постоял, обернувшись в ту сторону, где подальше шло болотце, считавшееся также святым. Про него осталось предание, что туда провалилась целая обитель и затоплена была водой... Но озерко давно стало высыхать

290

и теперь - топкое болото, кое-где покрытое жидким тростником.

Про всю кладенецкую старину знал он от отца...

Иван Прокофьич был грамотей, читал и местного

"летописца", знал историю монастыря, даром что не любил попов и чернецов и редко ходил к обедне.

На краю вала, на самом высоком изгибе, с чудным видом на нижнее прибрежье Волги, Теркин присел на траве и долго любовался далью. Мысли его ушли в глубокую старину этого когда-то дикого дремучего края... Отец и про древнюю старину не раз ему рассказывал. Бывало, когда Вася вернется на вакации и выложит свои книги, Иван Прокофьич возьмет учебник русской истории, поэкзаменует его маленько, а потом скажет:

- А про наш Кладенец ничего, поди, нет у вас...

В котором году заложен и каким князем?

Вася ничего не знал об этом из учебника. От отца помнит он, как один из киевских князей Рюриковичей вступил в удельную усобицу с родным своим дядей, взял его стол, сжег обитель, церкви, срыл до основания город. Дядя ушел на север искать приволья и княженья в суздальском крае, где володели такие же Рюриковичи. И приплыл он сюда снизу к дремучим лесам керженецким, где держались дикие племена мордвы и черемис, все язычники, бродили по лесам, жили в пещерах или в шалашах, обмазанных глиной. Князю удалось утвердиться на этом самом месте, где стоит и по днесь Кладенец. Заложил он город, и с тех самых пор земляная твердыня еще держится больше семисот лет... Населил он свой Кладенец дружиной, ратными людьми, мордвой и черемисами, волжскими и камскими болгарами, пленниками из соседних земель.

И первым делом задумал он основать обитель. Тогда-то явленная икона и показалась на той святой сосне...

Князь приказал ее снять оттуда, но невидимая сила удерживала икону, и не было никакой возможности отделить ее от ствола сосны... Обитель освятили во имя Божьей Матери Одигитрии, и тогда икона далась в руки, и ее поставили за престольной иконой. Монастырь стал изливать на язычников свет учения Христа, князья радели о нем и не одну сотню лет сидели на своей отчине и дедине - вплоть до того часа, когда Москва протянула и в эту сторону свою загребущую лапу, и княжеский стольный город перешел в воеводский,

291

а там в посад, а там и в простое торговое село.

Только останки князей и княгинь покоятся в обители под покровом Одигитрии.

"Доблесть князя да церковный чин, - думал Теркин, сидя на краю вала, - и утвердили все. Отовсюду стекаться народ стал, землю пахал, завел большой торг. И так везде было. Даже от раскола, пришедшего сюда из керженецкого края, не распался Кладенец, стоит на том же месте и расширяется".

Сладко ему было уходить в дремучую старину своего кровного села. Кому же, как не ей, и он обязан всем? А после нее - мужицкому миру. Без него и его бы не принял к себе в дом Иван Прокофьич и не вывел бы в люди. Все от земли, все! - И сам он должен к ней вернуться, коли не хочет уйти в "расп/усту".

XXXI

Монастырский двор был совсем безлюден, когда Теркин попал на него. Справа шел двухэтажный оштукатуренный корпус; подъезд приходился ближе ко входным воротам, без навеса, открытый на обе половинки дверей. Деревянная лестница, широкая и низкая, вела прямо в верхнее жилье.

Теркин осмотрелся. Слева стояла небольшая церковь старинной постройки, с колокольней шатром.

Дальше выступал более массивный новый храм, пятиглавый, светло-розовый. Глубже шли кельи и службы.

Все смотрело довольно чисто и хозяйственно.

Выставилось в окно одной из келий старческое лицо с кудельной бородой.

- Как пройти к настоятелю? - спросил Теркин.

Монах не сразу дослышал: кажется, был крепковат на ухо.

Пришлось повторить вопрос.

- А прямо идите по лестнице - и налево... дверь-то налево. Там служка доложит.

На верхней площадке Теркин увидал слева дверь, обитую клеенкой, с трудом отворил ее и вошел в маленькую прихожую, где прежде всего ему кинулась в глаза корзина, стоявшая у печи и полная булок-розанцев.

За перегородкой в отворенную дверь выглядывала кровать со скомканным ситцевым одеялом. Оттуда

292

вышел мальчик лет тринадцати, весь в вихрах совсем белых волос, щекастый и веснушчатый, одетый служкой, довольно чумазый.

- Отец настоятель? - спросил Теркин.

Мальчик хлопнул белыми ресницами, покраснел и что-то пробормотал, поводя головой в сторону двери.

У Теркина было с собой письмо от одного земца к игумену, отцу Феогносту. Он его вынул, присоединил свою карточку и отдал мальчику.

- Вот отнеси отцу настоятелю.

Думы на тему древнего Кладенца настроили его на особый лад. Он ожидал найти здесь какого-нибудь старца, живущего на покое, вдали от сутолоки и соблазнов, на какие он только что насмотрелся у Троицы.

Мальчик трусливо приотворил дверь, и оттуда донесся громкий разговор. Два мужских голоса, здоровых и высоких, и один женский - звонкий и раскатистый голос молодой женщины.

Это его привело в недоумение: в такой ранний час, и женщина - в келье настоятеля, в довольно шумной беседе.

- Пожалуйте! - промычал мальчик и пошире растворил дверь.

Первая комната в одно окно служила кабинетом настоятеля. У окна налево стоял письменный стол из красного дерева, с бумагами и книгами; около него кресло и подальше клеенчатая кушетка. Кроме образов, ничто не напоминало о монашеской келье.

У входа в просторную и очень светлую комнату, с отделкой незатейливой гостиной, встретил его настоятель - высокий, худощавый, совсем еще не старый на вид блондин, с проседью, в подряснике из летней материи, с лицом светского священника в губернском городе.

В руке он держал распечатанную записку с карточкой.

- Весьма рад... Василий Иваныч? - вопросительно выговорил он и протянул руку так, что Теркину неловко сделалось поцеловать, - видимо, настоятель на это и не рассчитывал, - он только пожал ее.

- Не угодно ли сюда? Чайку не прикажете ли?

На огромном диване, с обивкой из волосяной материи, сидела женщина, лет за тридцать, некрасивая, жирная, гладко причесанная, в розовой распашной

293

блузе, и приподнялась вместе с ражим монахом, тоже в подряснике, с огромной шапкой волнистых русых волос.

- Милости прошу... Позвольте познакомить...

Отец-казначей нашей обители. А это - племянница моя, супруга отца благочинного в селе Свербееве.

Попадья первая протянула через стол с самоваром широкую ладонь и подала ее Теркину ребром.

- Очень приятно, - выговорила она развязно и тотчас же опустилась на диван.

Казначей крепко пожал руку Теркина и поглядел на него как-то особенно весело.

- Изволили сегодняшнего числа на пароходе прибежать?

- спросил он маслянистым, приятным баритоном.

- Нет, вчера вечером, поздно угодил, - ответил Теркин, впадая в местный говор.

- Вот сюда, присядьте! - усаживал его настоятель. -

Чайку?.. Пелагея Ивановна... Предложите им.

- С моим удовольствием, - отозвалась попадья и спросила Теркина, как он желал: покрепче или послабее.

- На собственном пароходе изволили прибыть? -спросил приветливо настоятель, садясь около гостя, на краю дивана; взял в руки блюдечко, потом пояснил остальным: - Василий Иваныч - хозяин парохода

"Батрак", в том же товариществе... знаете, отец казначей...

мы еще на ярмарку бежали... на одном... кажется, "Бирюч"

прозывается... прошлым годом?

- Как же!.. Еще капитан - такой душевный человек...

даром что побывал в тундрах Севера!..

Казначей подмигнул и засмеялся.

Земец, знакомый Теркина, выдал его: прописал в своем письме, что он - пароходчик. Теркину не хотелось до поры до времени выставляться, да и не с тем он шел сюда, в келью игумена. Он мечтал совсем о другой беседе: с глазу на глаз, где ему легко бы было излить то, что его погнало в родное село. А так, сразу, он попадал на зарубку самых заурядных обывательских разговоров... Он даже начал чуть заметно краснеть.

- Наш знакомец, - заговорил еще бойчее настоятель, -

извещает меня про одно дело, касающееся обители, - он повел головою в сторону казначея, - и всячески обнадеживает насчет нашего ходатайства

294

в губернской управе по вопросу о субсидии для училища. -

Казначей крякнул. - Вдвое лестно было познакомиться! -

Настоятель повернулся к гостю, указывая на него рукой, прибавил опять в сторону казначея: - Им желательно было и нашу обитель посетить.

Настоятель выражался очень свободно; подвижность и тон речи показывали в нем очень бывалого человека, не без книжного образования.

- Где же изволили остановиться и надолго ли?- спросил казначей, допил чай и покрыл чашкой блюдечко, низом вверх.

Теркин рассказал, как он вчера искал ночлега.

- Да почему же вы, Василий Иванович, ко мне прямо не въехали?.. Знакомец ваш даже и говорит в письме своем, чтобы вам оказать гостеприимство.

- Поздно было, отец настоятель, не хотел вас беспокоить.

- Сколько же деньков еще пробудете у нас? - спросил казначей.

- Как придется... Денька два-три.

- По делам?

На вопрос казначея Теркин не сразу ответил. Он не хотел скрывать дольше, что он здешний, кладенецкий, приемыш Ивана Прокофьича Теркина. Ему показалось, что настоятель раза два взглянул на него так, как будто ему фамилия его была известна, может, и все его прошедшее, вместе с историей его отца.

В монастыре у обедни он в детстве не бывал; если и брали его - он не помнит. Гимназистом наверно не заглядывал сюда; а потом протекло десять лет - Кладенец совсем перестал существовать для него. Он не слыхал, давно ли этот настоятель правит здешним монастырем и мог ли он лично знать Ивана Прокофьича.

- Дел у меня нет в Кладенце, - тихо начал он и поглядел на обоих монахов. - Это моя родина, и я ее по разным причинам упустил из виду.

- Так, значит, я не ошибся! - возбужденно сказал настоятель. - Ваша фамилия сейчас мне напомнила...

Вот отец казначей здесь внове, а я больше пятнадцати лет живу в обители. Прежде здешние дела и междоусобия чаще до меня доходили. Да и до сих пор я имею сношения с местными властями и крестьянскими н/абольшими... Так вы будете Теркина... как бишь его звали... Иван Прокофьич, никак... если не ошибаюсь?..

295

- Приемный его сын, - вымолвил Теркин и опять поглядел на обоих монахов.

В узких серых глазах настоятеля промелькнула усмешка тонкого человека, который не стал бы первый расспрашивать об этом гостя, касаться его крестьянского рода.

- Все же похвально, - настоятель кивнул опять головой в сторону казначея, - с родиной своей не прерывать связи, ежели Богу угодно вывести на торную дорогу честных стяжаний и благ земных! - И, не выдержав тона этих слов, настоятель наклонился к гостю и договорил потише: - Про одиссею Ивана Прокофьича много наслышан...

"Знаешь небось, что меня высекли в приказе", - подумал Теркин, но тотчас же устыдился этой тревоги и сказал спокойно и мягко:

- Он свою жизнь прожил без пятна.

Казначей встал, поблагодарил попадью за чай и, наклонивши голову к настоятелю, спросил:

- Не попозднее ли зайти?

- Побудьте с Пелагеей Ивановной, а мы с дорогим гостем побеседуем маленько... Василий Иваныч!

Не соблаговолите ли пожаловать ко мне, туда... Пелагея Ивановна, чай-то гостю пришлите в кабинет, с Митюнькой.

Настоятель взял Теркина под руку и повел его в первую комнату. С порога он крикнул мальчику:

- Стакан чаю сюда подай! Слышишь?..

XXXII

- Курить не желаете ли? - предложил настоятель, как только посадил Теркина у стола, а сам сел по другую сторону. - Что ж чай-то? - крикнул он в дверь.

Мальчик, подавая стакан чаю на подносе, сделал неловкое движение, стакан опрокинулся, и брызги попали на рукав гостя.

- Эх! Остолоп какой! - дал на мальчика окрик настоятель.

Тот покраснел вплоть до ушей, и его глаза от смущения совсем посоловели.

- Ничего, ничего! - успокаивал Теркин.

- Право, остолоп! Живо другой стакан!.. Пожалуйста курите, Василий Иваныч... Мы ведь не

296

раскольники, - прибавил настоятель и громко рассмеялся.

- Душевно рад, - продолжал он, наклоняясь к гостю через стол, - что вы надумали родные Палестины посетить... Скажите, пожалуйста: родитель ваш... тогда... пострадал по наветам врагов своих?..

Ну, не облей в другой раз! - крикнул он мальчику, трепетно подававшему чай. - И ступай!.. Я об этих делах довольно наслышан был от одного из благоприятелей вашего отца. Чай, помните? Мохов, Никандр Саввич!..

- Помню: черноватый, приземистый...

- Теперь как раздобрел!.. И по нашему Кладенцу первый, можно сказать, воротила в земских собраниях и в здешних волостных делах... Нашего братства один из попечителей.

- Братства? - переспросил Теркин.

- А вам не известна деятельность нашей обители, Василий Иваныч?

- Виноват!

- Чт/о мог, я слабыми своими силами успел привести к вожделенному концу. Но хотелось бы и побольше...

Монастырь наш заштатный, казенного содержания не имеет...

- На что же вы существуете, отец настоятель?

- Есть кое-какие угодья: землица луговая и пахотная, мельница на несколько поставов... Моими стараниями приведена в возможно лучшее положение. Подворье имеется в губернии... и часовня на ярмарке...

Хлопочу о построении таковой же в одной из наших столиц, около вокзала, например, где происходит наибольшее стечение народа.

Глаза настоятеля забегали.

"Ловкий ты мужик! - подумал про себя Теркин.Тебе бы впору и всей кладенецкой торговлей ворочать".

- На что же, сами рассудите, Василий Иваныч, не токмо что уж поддерживать наши разные учреждения, а братию питать?.. У нас в обители до пятидесяти человек одних монашествующих и служек.

А окромя того, училище для приходящих и для живущих мальчиков, лечебница с аптекой... Только с прошлого года земство свою больницу открыло...

И бесплатную библиотеку имеем при братстве, - значит, под сенью нашей же обители; открыли женское училище.

297

- Неужели до сих пор нет в Кладенце казенного или земского училища? - спросил Теркин, и ему стало совестно, что он этого доподлинно не знал.

- Есть... И образцовое двуклассное, и еще две школы в слободах; но ведь это в самое последнее время заведено; а прежде - вы, чай, сами помните - хоть шаром покати... Раскольничьи черницы да солдаты безграмотные учили по Псалтири... Опять же при братстве происходят беседы, ввиду борьбы с расколом, и поучительные чтения светского характера.

Настоятель откинул длинную прядь за ухо и немного покраснел. Видно было, что он попал на свою любимую тему.

- Не заштатным бы нашему монастырю следовало быть, а ставропигиальным, ибо он из самых старейших... Вы изволите интересоваться здешней стариной?

- Кое-что слыхал от отца, а читал мало...

- Ведь без кладенецкой обители и Нижнего бы не было. Предок Александра Невского, святитель Симон, уже после того, как княжой стол утвердился на Дятковых горах, заложил город, который, и назвали Нижним в отличие от Верхнего или Великого Новогорода...

И сколько иноками нашей обители и святителями кладенецкими обращено было язычников! Ведь здесь повсюду черемисы и мордва жили, а дальше по Волге и Каме были становища приречных болгар, самых первых тогда врагов русских людей.

- Слыхал, слыхал от отца.

- И вот видите, какой оборот судеб. Болгар православные князья русские нещадно били и отводили в полон, а семьсот лет спустя за тех же самых болгар сколько русской крови пролито!.. Наш Кладенец наполовину населен был пленниками... Ведь верхняя-то слобода - она самая старейшая, по ту сторону вала, где собственно город был - до сих пор в народе слывет Полонной. На что же это указывает? Да и в жителях Кладенца есть совсем разные два облика. Одни белокурые - вот, хоть бы и вы, а другие - смуглые, и волосы черные, плоские. Эти прямо от черемис и болгар камских и волжских.

Опять Теркин, слушая складную речь настоятеля, унесся мыслями в судьбы своего родного села.

- А испытания какие Господь посылал на Кладенец...

Татарский погром обрушился на наш край

298

после разорения Владимира на Клязьме... Пришла гибель Кладенцу. Его князь один из немногих не пал духом и пошел на врагов и погиб в рядах своей рати... Шутка сказать, когда это было: пятьсот с лишком лет назад... И хан Берку чуть опять не истребил нашего города, и царевич татарский Драшна грозил ему огнем и мечом!

- И все это пережила ваша обитель!

- Как видите, стоим все на том же месте, куда и достославный угодник земли русской, князь Александр Ярославич Невский, приходил на поклон иконе Пресвятой Девы... И после ига татарского, и после упразднения стола князей кладенецких обитель наша под охраною Владычицы не оскудевала... Чт/о сталось с татарами?

- Халаты продают!

- Именно! - Настоятель громко рассмеялся. - А что они и у нас долгое время хозяйничали, на это до сей поры есть указания. Изволите помнить пригорок-то, позади бывших прядилен, зовется "Баскачиха".

Значит, там баскаки ханские проживали и производили свои зверские вымогательства.

Настоятель сдержал себя и спросил:

- Коли вам желательно ознакомиться с нашими посильными трудами, я с великой радостью... У меня и к печати приготовлено кое-что для губернских ведомостей. Ежели угодно, так я велю позвать отца эконома: отец-то казначей должен по делу маленько отлучиться.

- Вы не беспокойтесь, - перебил Теркин, - я к вам еще заверну... завтра утром.

- А спервоначалу желаете... праху родителей поклониться... панихидку отслужить?

- Они не здесь лежат, - ответил Теркин. - Отец после ссылки выселился отсюда.

- И домик свой оставил. Продал, что ли?

- Да, он у него давно был собственный, еще при графском управлении.

- А теперь кто им владеет?

- Не знаю, право, в точности.

- Так вам надо первым делом к Мохову, Никандру Саввичу. Его дом не изволите знать где?

- Нет, не знаю. За мной сюда извозчик заедет...

Николаем зовут.

- Он довезет. А во всяком случае отец эконом

299

вам укажет. Вот я сейчас спосылаю за ним. У него досуг найдется. К Мохову первым делом. Он вас к себе перетащит, коли моей кельей не угодно будет воспользоваться... И в училище, и в земскую больницу он вас свезет.

- С раскольничьей молельной вы, разумеется, не находитесь в сношениях?

- Она нас чурается, а не мы ее. Однако с попечителем ее

- слыхали, чай, на ярмарке - с богатеем Кашедаевым, встречались и беседовали... Он им и богадельню возвел на дворе молельни. Если поинтересуетесь, отец эконом познакомит вас с миссионером из бывших старообрядцев; поди, он еще не уехал вверх по Волге на собеседование... Проще к становому заехать: он вам даст от себя рекомендацию к одному из начетчиков.

Они с полицией нынче в ладах живут, - прибавил настоятель, тонко усмехнувшись.

- А распри в крестьянском обществе все по-прежнему? -

спросил Теркин и поднялся со стула.

- Все те же междоусобия. Одни гнут на городовое положение - и во главе их Никандр Саввич. Он вам все расскажет обстоятельно.

- Ссудосберегательное товарищество рухнуло?

- Давным-давно. Только одна пущая смута и плутовство великое вышли. И хороший молодой человек из-за этого дела загубил себя.

Теркин сейчас же вспомнил и спросил:

- Тот? Аршаулов? Почтмейстера сын?

- Он, он! Сколько лет, - настоятель сразу понизил тон, -

сидел в заточении и провел в ссылке, да и теперь находится под присмотром, в бедственном положении.

- Где?

- Здесь, никак! Мать - старуха, должно, имеет в Кладенце пенсию ничтожную. Вымолила у начальства сюда его, знаете, на место жительства перевести.

Так ведь пить-есть надо, а у него, слыхал я, чахотка.

Какой же работой, да еще здесь, в селе, может он заняться? Уроки давать некому, да он, поди, еле жив.

Глаза Теркина возбужденно замигали.

- Где же мог бы я, отец настоятель, справиться о нем? Судьба его достойна сострадания!

- Где? - протянул настоятель. - Да первым делом у станового. Ведь это его подначальная команда - такие-то господа. Становой у нас не спесивый и довольно 300

но обстоятельный. Фамилия - Вифанский, Мартирий Павлович.

- Из духовного звания?

- Весьма! - Настоятель подмигнул. - Сейчас и по говору увидите. Из здешних же заволжских палестин.

Так я сейчас распоряжусь, Василий Иваныч.

Настоятель подошел к двери в гостиную и крикнул:

- Отец казначей!.. повремените еще маленько.

Потом он послал служку за экономом.

- Вот и ваш извозчик! - он указал Теркину в окно на двор, куда въехал Николай на своей долгуше.

XXXIII

- А где твой двор, Николай?

Извозчик попросил у седока позволения заехать домой "попоить лошадку". Они уже побывали в разных местах и отца эконома подвезли обратно к монастырю.

- Вон на самой круче, кормилец. Дальше и дороги нет! - ответил Николай, указывая кнутом.

- Ладно, над нами не каплет.

Побывали они с отцом экономом, тихим стариком из простого звания, сначала в образцовом училище и в земской больнице, потом заехали на квартиру станового. Его не оказалось дома: куда-то отлучился, на селе; но к обеду должен был вернуться; оставили у него записочку от отца настоятеля. Заехали к Мохову.

Тот тоже уехал на пристань. Предлагал эконом побывать и у миссионера, коли желательно насчет раскола побеседовать, но Теркин отложил это до другого раза. Ему захотелось остаться одному, да и монаху пора было к трапезе. От монастыря спустились они к тому проулку, где стоял двор Ивана Прокофьича. На перекрестке Теркин сошел с долгуши и сказал Николаю, чтобы он подождал его около номеров Малыш/ова, а сам он дойдет туда пешком. Сердце у него заекало в груди, когда он стал спускаться по проулку...

Вот забор вдоль сада одного раскольника, богатого торговца, с домом на дворе. Тот же мезонин выглядывает из-за лип сада, только крыша зеленая, а не буро-красная, какою прежде была. Дорога врезалась в пригорок, и два порядка, справа и слева, поднимаются над нею. Избенки все больше в три окна, кое-где в пять, старые, еще "допожарные", как здесь называют. Эта

301

возвышенная часть Кладенца и есть та "Полонная", где, по толкованию отца настоятеля, селились взятые

"в полон" инородцы - мордва, черемисы, камские и волжские болгары. Теркину вспомнились лицо, рост и вся посадка Ивана Прокофьича; они выплыли перед ним до такой степени ярко, точно он смотрит на него на расстоянии двух аршин. Было в нем, в его неправильных чертах, пожалуй, что-то инородческое, не коренное русское. Может, и пылкий свой нрав он унаследовал от какого-нибудь предка, жившего в лесах и пещерах еще при Александре Невском или Юрии Всеволодовиче, князе кладенецком.

И жалость к старику разлилась по нем, - жалость и сознание своей собственной дрянности. Разве Иван Прокофьич способен был пойти на такие сделки с совестью, на какие он пошел?.. И если он теперь отделался от срама - от денег Калерии, все-таки он на них в один год расширил свой кредит, пошел еще сильнее в гору. А старик его не знал никакой жадности, еле пробивался грошовым спичечным заведением, поддерживал бедняков, впал сам в бедность: если б не сын, кончил бы нищетой, и даже перед смертью так же радел о своих "однообщественниках".

Еще два-три двора - и справа должен был показаться продолговатый сарайчик, где помещалось заведение с узкими оконцами... Не доходя был частокол с проделанной в нем лазейкой. Туда ему мальчишкой случалось проникать за подсолнухами. Вот и частокол, только он теперь смотрит исправнее, лазейки нет.

Этот ли сарайчик? Должен быть он... Места занимает он столько же, только окна не такие и крыша другая, приподнята против прежнего. Однако старые крепкие бревна сруба те же, это сейчас видно. Домик в три окна, как и был, только опять крыша другая, площе, больше на городской фасон, и ворота совсем новые, из хорошего теса, с навесом и резьбой. Им, судя по цвету леса, не будет и пяти лет. Улица стояла пустая. Не у кого было спросить: чей это теперь двор?

Он помнил, что Иван Прокофьич продал его какому-то мужику из деревни Рассадино, по старой костромской дороге, верстах в десяти от Кладенца, и продешевил, как всегда. Тот мужичок хотел тоже наладить тут какое-то заведеньице, кажется, кислощейное, для продажи на базарах квасу и кислых щей, вместе с ореховой

"збоиной" и пареной грушей.

302

Захотелось ему войти в калитку, совсем по-детски потянуло туда, на дворик, с погребицей в глубине и навесом и с крылечком налево, где, бывало, старуха сидит и разматывает "тальки" суровой пряжи. Он тут же, за книжкой... По утрам он ходил к "земскому"

и знал уже четыре правила. Из сарайчика идет запах серы, к которому все давно привыкли.

Он взялся за щеколду калитки и хотел отворить.

Заперто было изнутри. Пришлось постучать.

- Кто там? - спросил со двора мужской очень мягкий голос.

Называть себя Теркин не хотел. Он скажет хозяевам что придется.

- Отворите, пожалуйста! - крикнул он.

Калитку стали осторожно отворять.

"Наверно, раскольники", - подумал он, переступая через высокий дощатый порог калитки.

Его впустил хозяин, - это сейчас узнал Теркин, рослый, с брюшком, свежий еще на вид мужик лет под пятьдесят, русый, бородатый и немного лысый, в одной ситцевой рубахе и шароварах, с опорками на босых ногах... Глаза его, ласковые, небольшие, остановились на незнакомом "барине" (так он его определил)

без недоверия.

Теркин быстро оглядел, что делалось на дворе.

В эту минуту из избы в сарайчик через мостки, положенные поперек, переходил голый работник в одном длинном холщовом фартуке и нес на плече большую деревянную форму. Внизу на самой земле лежали рядами такие же формы с пряничным тестом, выставленным проветриться после печенья в большой избе и лежанья в сарайчике.

В один миг Теркин догадался, какое это заведение.

Пряники - коренное дело Кладенца. Испокон века водилось здесь производство коврижек и, в особенности, дешевых пряников, в виде петушков, рыб и разных других фигур, вытисненных на кусках больше в форме неправильных трапеций, а также мелких продолговатых "жемков", которые и он истреблял в детстве. Сейчас, по памяти, ощутил он несколько едкий вкус твердого теста с кусочками сахара.

- Бог в помочь! - сказал он. - Вот полюбопытствовал посмотреть на ваше заведение... Я - приезжий.

303

Хозяин улыбнулся добрейшей усмешкой широкого рта, засунул засов и поклонился легким наклоном головы.

- Пожалуйте... Поглядите, коли желательно. И сразу между ними вышел бытовой разговор, точно будто он в самом деле был заезжий барин, изучающий кустарные промыслы Поволжья, и пряничный фабрикант стал ему, все с той же доброй и ласковой усмешкой, отвечать на его расспросы, повел его в избу, где только что закрыли печь, и в сарайчик, где лежали формы и доски с пряниками, только что вышедшими из печи.

Черная изба осталась почти такою, как была и десять лет назад; только в ней понаделали вокруг стен таких столов, как в кухнях. В чистые две горницы хозяин не водил его; сказал, что там он живет с сыном;

работники летом спят в сарае, а зимой в избе. Теркин посовестился попросить провести и туда.

- Я - вдовый, один всего сынок и есть.

Хозяин указал на сына, - "молодцов" у него было всего четверо, - худощавого брюнета лет двадцати, с умными впалыми глазами. И тот был голый, как и остальные трое уже пожилых работников.

- Он у меня искусник, - прибавил хозяин. - Сам режет формы... Миша! Покажь барину ту форму, что намнясь вырезал.

Слово "барин" резнуло Теркина. Но он не хотел называть своей фамилии, говорить, чей он был приемыш...

Неопределенное чувство удерживало его, как будто боязнь услыхать что-нибудь про Ивана Прокофьича, от чего ему сделается больно.

Показали ему форму с разными надписями - славянской вязью и рисунками, которые отзывались уже новыми "фасончиками". Он пожалел про стародавние, грубо сделанные наивные изображения.

Но он похвалил искусника, не желал его обескураживать.

- Как вы прозываетесь? - спросил он у отца.

- Птицыны мы, батюшка, Птицыны.

Узнал он, продолжая вести себя как заезжий "барин", что в день идет у них до пяти кулей крупичатой муки, а во время макарьевской ярмарки - и больше.

Потом показали ему разные сорта пряников. Хозяин отобрал несколько штук из тех, на которые указывал Теркин, и поднес ему. Тот не хотел брать.

304

- Обидите нас, батюшка... Ведь эти прянички всего десять копеек фунт. Деткам отдадите.

- Деток-то у меня нет.

- Все едино! Безделица!

И так он ласково глядел, что нельзя было не взять.

Но главного-то Теркин еще не знал - сам ли Птицын купил у Ивана Прокофьича двор.

- Вы здешние, коренные? - спросил он попроще.

- Нет, батюшка, мы рассадинские. Там у нас и землица порядочная есть. Здесь из-за этого дела проживаем.

- Купили двор?

- Арендатели мы... А купил-то из Рассадина же мужичок. У здешнего... Теркиным прозывался... Вот здесь спички делал... Сказывают - заведение у него стало. Никак, на поселение угодил.

И по ясному лицу прошлась тень, точно будто он не хотел дурно говорить про бывшего владельца.

- Спасибо! - быстро промолвил Теркин, так же быстро отворил калитку и пошел вниз по проулку.

XXXIV

Николаева долгуша пробиралась по круче, попадая из одной выбоины в другую.

- Вон и моя избенка! - указал он на самый край обрыва.

Изба была последняя и стояла так, что сбоку нельзя уже было спуститься вниз: откос шел почти отвесно и грозил "оползнем", о каких рассказывали Теркину в детстве.

Когда они подъехали и Николай слез с козел, из ворот вышла его жена Анисья, женщина еще не старая на вид, небольшого роста, благообразная, в повойнике и ситцевом сарафане и, по-домашнему, босая.

Она отворила ворота, и Николай взял лошадь под уздцы. Долгуша въехала на крытый глухой двор, где Теркина охватила прохлада вместе с запахом стойл и коровника, помещавшихся в глубине.

Стояли тут две телеги и еще одна долгуша, лежало и много всякой другой рухляди. Двор смотрел зажиточно.

Изба - чистая, с крылечком. На ставнях нарисованы горшки с цветами, из окон видны занавески.

305

- Да у тебя жена-то еще молодуха, - пошутил Теркин, - а он тебя, тетка, старухой зовет.

- Известно, - ответила в тон хозяйка и тихо улыбнулась поблеклыми умными глазами. - Ему же ловчее... На молоденьких-то поглядывать.

- Да который тебе годок?

Теркин слез и присел на крылечке.

- Много ей годов, не меньше мово! - отозвался Николай, с ведром в руках подходивший к лошади.

- Прибавляет? - спросил Теркин и подмигнул.

Ему эта крестьянская чета нравилась.

- Много ли? Шестой десяток пошел.

- И неужели много детей выкормила и выходила?

- Выходить-то выходили, - ответила она и характерно повела губами, - только не своих.

- Как так?

- Своих-то у нас не было, господин, - опять откликнулся Николай от лошади. - Трех приемышей брали... и все девок...

- А теперь опять одни остались, - выговорила хозяйка.

- Замуж повыдали?

- Нешт/о!

- У двух уж дети свои, - добавил Николай.

- Вот тебе, поди, и скучненько бывает? - спросил Теркин.

- Мало ли што!

- Здесь, в Кладенце, выдали?

- Одну здесь.

- Значит, внучки все равно есть, хоть и не кровные.

Теркин вынул из кармана сверток с пряниками и подал хозяйке.

- Снеси внучке.

- Благодарствуем.

- Ты где же это, кормилец, пряники-то добыл?

Мне и невдомек! - обратился к Теркину Николай.

Лошадь его все еще пила из ведра.

- На фабрику заходил! - весело ответил Теркин.

- Не к Птицыну ли, к Акинфию Данилычу?

- К нему самому.

- А я думал... так... за надобностью куда... Значит, у Птицына были, заведение его посмотреть...

Намедни я одного барина возил, тоже полюбопытствовал... Сколько здесь теперь заведеньев...

противу

306

птицынского нет ни одного, даром что он не коренной кладенецкий.

- Понравился вам Акинфий Данилыч? - спросила хозяйка.

- Душевный человек... Ласковый такой...

- Это верно, - отозвался Николай, - добрейшей души. И сколько народу им кормится на базаре да и по деревням торговки, разносчики. Никому не откажет, верит в долг. Только им и живы.

- Он не по старой вере?

На вопрос Теркина Николай оставил ведро и немного почесался.

- Как сказать, мы в это не входим... Сын - от...

чай, видели... такой худощавый из себя парень, - большой искусник по своей части... Тот, поди, куда-нибудь гнет...

Только они к здешней молельне не привержены.

Теркин вынул папиросу и спросил:

- А курить у вас не зазорно, тетка?

- Курите, батюшка, мы ведь не раскольники.

Возглас Николая почему-то вызвал в Теркине сильное желание поговорить с этой четой по душе о самом себе, об отце, о том, зачем он проник во двор пряничного заведения.

- Послушай, - окликнул он Николая, покончившего с водопоем лошади, - ты небось знаешь, чей был прежде двор, где теперь Птицыны?

- Допрежь? Дай Бог памяти!

- Чтой-то... Митрич! - подсказала жена. - Н/ешто запамятовал? Теркиных дом-от... спокон веку стоял.

- Ивана Прокофьича ужли не помнишь? - спросил Теркин, и краска проступила у него в щеках.

Николай почесал у себя над виском и снял картуз.

- Это точно! Как не помнить Иван Прокофьича...

Никак, он помер?..

- Помер, - повторил Теркин и тотчас же прибавил: - И старухи нет... Ты, Николай, думаешь, что я - заезжий барин? Так полюбопытствовал посмотреть, как пряники делают у Птицына?.. А я на этом самом дворе вырос. Меня Иван-то Прокофьич со своей старухой приняли... вот как вы же трех невест воспитали... Я - их нареченный сын.

- Ой ли?

Николай подошел поближе к нему и вгляделся.

- Может, видал меня мальчишкой?

307

- Видать то видал, беспременно, а ни в жисть не признаешь!

- Вон ты, кормилец, какой теперича - барин настоящий.

Жена Николая подперла ладонью свое благообразное, немного строгое лицо и тоже воззрилась в гостя.

- Бездетные они были, это точно. Сама-то я не бывала у них ни единожды, а в шабрах немало гуторили.

Помнишь, Митрич? У Ивана-то Прокофьича нелады шли со старшиной, что ли?

- С Малмыжским? Как не помнить! Он, никак, и на поселение угодил? Так ведь, батюшка?

Теркин все им рассказал: про ссылку отца, про свое ученье и мытарства, про то, как он больше пяти лет не заглядывал в Кладенец - обиду свою не мог забыть, а теперь вот потянуло, не выдержал, захотелось и во дворе побывать, где его, подкидыша, приняли добрые люди.

- Видишь, тетка, - сказал он, совсем смягченный своим признанием, - я такой же приемыш, как и твои названые детки. Вы их со стариком где же брали?

У здешних кладенецких крестьян или у деревенских?

- Все у здешних, - ответили оба разом.

- А я - подкидыш!

И муж, и жена помолчали.

- Так и не знаешь, - тихо спросила Анисья, - каких таких родителев?

- Слышала, чай, подкинули... Как же тут узнаешь?

Николай значительно поглядел на жену: "нечего, мол, попусту болтать".

- Лучше и родные отец с матерью для меня не были бы, - сказал Теркин.

Он взглянул на мужа и жену и радовался тому, что эта чета всем своим побытом выедала из него недавнее злобное чувство к кладенецким мужикам.

- Не понесешь без лютой нужды свое детище к чужим людям, - как бы про себя выговорила Анисья и отошла к воротам.

Теркин поднялся.

- Поминают ли здесь добром Ивана Прокофьича? -

спросил он возбужденно. - Ведь он живот положил за своих однообщественников! И базарную-то площадь он добыл от помещика, чуть не пять лет в ходоках состоял. А они его тем отблагодарили, что по приговору сослали, точно конокрада или пропойцу.

308

- Мы, батюшка, - ответил Николай, взяв лошадь за узду, чтобы вывезти со двора долгушу, - по правде сказать, ко всей этой сваре непричастны были. Я по другому совсем обчеству, хоть и одной волости. На сходки-то когда же нам ходить? У меня промысел извозный. Не до этого... И до сей поры свара-то не улеглась... Одни подбивают на городовое положение перейти, а другие ни под каким видом не соглашаются...

Ходоков посылают в губернию, и сборы всякие...

Намеднясь и с меня содрали целую трешницу...

А нам со старухой и так хорошо!.. Нешто плохо, старая? - весело крикнул он жене. - Коли будем тосковать, можно и еще в дом взять паренька, что ли...

Бог даст, вот такого молодца выходим, как ваша милость.

- Авось Бог пошлет! - подхватил Теркин. - Ежели младенец не крещеный, я в крестные пойду. Прощай, хозяйка!

И он вскочил на долгушу, крикнув Николаю:

- Теперь опять к становому!

XXXV

Становой жил в большой пятистенной избе, с подклетью, где прежде, должно быть, помещалась мастерская, и ход к нему был через крытый, совсем крестьянский двор, такой, как у Николая, только попросторнее... С угла сруба белелась вывеска. На крыльцо вела крутая лестница. Ворота стояли настежь отворенными.

С долгуши Теркин окликнул сидевшего на завалинке человека, видом рассыльного, в рыжем старом картузе, с опухшей щекой, в линючем нанковом пиджаке.

- Становой дома?

- Дома... Пожалуйте!..

Рассыльный подошел, и Теркин сейчас же узнал в нем писаря Силоамского, того самого, который присутствовал при его наказаний розгами в волостном правлении и острил над ним.

Кровь бросилась ему в лицо.

- Вы кто здесь, служащий? - спросил Теркин, сдерживая свое волнение.

- При становом состою, ваше благородие, вестовым.

309

Весь облик бывшего писаря, цвет лица, воспаленные глаза, обшарпанность одежды показывали, что он стал пропойцей, наверно выгнан был с прежней службы и теперь кормится у станового, без жалованья.

Теркин чуть не крикнул ему:

"Что, почтеннейший, на пакостях своих не нажили палат каменных?"

Силоамский, прищуриваясь от света, - день стоял яркий и теплый, - смотрел на него и, видимо, не узнавал.

- Туда идти, наверх? - спросил Теркин.

- Вам по делу, ваше благородие?

- От отца настоятеля.

- Пожалуйте.

Силоамский побежал вверх по крутым ступенькам лестницы и отворил дверь. Когда Теркин проходил мимо, на него пахнуло водкой. Но он уже не чувствовал ни злобы, ни неловкости от этой встречи. Вся история с его наказанием представлялась ему в туманной дали. Не за себя, а скорее за отца могло ему сделаться больно, если б в нем разбередили память о тех временах. Бывший писарь был слишком теперь жалок и лакейски низмен... Вероятно, и остальные

"вороги" Ивана Прокофьича показались бы ему в таком же роде.

- К вам, ваше высокоблагородие, господин... от отца настоятеля.

Силоамский доложил это на пороге первой комнаты, куда из темных сеней входили прямо. Она была в три окна, оклеена обоями, в ту минуту очень светла, с письменным столом и длинным диваном по левой стене.

Раздался скрип высоких сапог станового, и он вошел из второй комнаты, служившей ему спальной, в белом кителе с золотыми пуговицами, рослый, кудрявый, бородатый, смахивал на дьякона в военной форме.

- Был уже у вас и оставил записочку от отца настоятеля.

Теркин все-таки не хотел назвать себя по фамилии при Силоамском. Тот медлил закрыть дверь за собою.

- Весьма рад!.. Записку нашел... Не угодно ли на диван?

Голос у станового был самый "духовный". Говорил он резко на "он", как говорят в глухих заволжских

310

селах, откуда он был родом, да и в местной семинарии этот говор все еще держался, особенно среди детей деревенских причетников.

- Можешь идти, - оттянул густым басом становой в сторону посыльного и еще раз движением правой руки пригласил гостя на диван.

- С нашим древним селом желаете ознакомиться? - тем же басом спросил становой и довольно молодцевато, почти по-военному, перевел высокими своими плечами.

- Кладенец - моя родина. Только я от нее поотстал.

- Извините... фамилии не разобрал в точности.

- Теркин.

По выражению глаз станового не видно было, что фамилия "Теркин" что-нибудь ему напомнила.

- Родителей имеете здесь?

- Нет! Никого!

- Отец настоятель пишет, что вы интересуетесь осмотреть молельню здешних старообрядцев...

Это можно. И службу ихнюю тоже желательно видеть?

- Коли это не соблазнительно будет для них.

Становой усмехнулся сквозь густые усы своим широким семинарским ртом.

- Понятное дело... Как по имени-отчеству?

- Василий Иваныч.

- Понятное дело, они всегда на всякого никоньянца волком смотрят... Однако допускают.

- Вы с ними ладите?

- По теперешнему времени, - глаза станового улыбнулись, - нет для них никаких таких угнетений...

под условием, конечно, чтобы и с их стороны не происходило никакого оказательства или совращения.

Опять же здесь и миссионер нарочито на сей конец имеется. Вы не изволили побывать у него?

- Побываю.

- Малый весьма дошлый и усердный. По правде вам сказать, он один и действует. Монашествующая наша братия да и белое духовенство не пускаются в такие состязания. Одни - по неимению подготовки, а другие - не о том радеют... Чуть что - к светскому начальству с представлениями: "и это запрети, и туда не пущай". И нашему-то брату стало куда труднее против прежнего. В старину земская полиция все была...

311

и вязала, и решала. А теперь и послабления допускаются, и то и дело вмешательство...

Басистым коротким смехом прервал себя становой.

- У них и богадельня есть?

- Как же... И даже весьма солидное каменное здание. Намерение-то у них было в верхнем этаже настоящую церковь завести. Они ведь - изволите, чай, припомнить - по беглопоповскому согласию. Главным попечителем состоит купец миллионщик. На его деньги вся и постройка производилась. Однако допустить того нельзя было. Так верхний этаж-то и стоит пустой, а старухи помещаются в первом этаже.

Теркин слушал станового и помнил, что ему надо узнать, где проживает Аршаулов, тот "горюн", который пострадал из-за кладенецких мужиков еще больше, чем Иван Прокофьич; только не хотел он без всякого перехода разузнавать о нем.

- А в двух здешних сельских обществах по-прежнему усобица идет? - спросил он другим тоном.

- Идет-с, - оттянул становой с усмешечкой. - Еще не так давно конца-краю этому не было. Однако теперь партия торговая... самая почтенная, та, что на городовое положение гнет, одолела... Прежних-то, как бы это фигурально выразиться, демагогов-то, горлопанов-

то поограничили. Старшина, который в этой воде рыбу удил...

- Малмыжский? - не утерпел Теркин.

- Вам, следственно, не безызвестно?

- Слыхал.

- Он разжился и ушел подобру-поздорову. Аггелы его, -

становой рассмеялся, довольный своим словом, - все проворовались или пропились. Вот рассыльного при себе, почти Христа ради, держу! - Он указал курчавой головой на дверь. - Был писарь у них и первый воротила... Силоамский по фамилии, зашибается горечью... Потерплю-потерплю, да тоже прогоню.

- И ссудосберегательное товарищество рухнуло?

- Обязательно! Затея ,была, ежели так взять, великодушная, но ничего, кроме новых смут и хищений, не вызвала... Да и тот, который...

Он не договорил и жалостно улыбнулся.

- Вы хотели сказать про Аршаулова?

- И про него вам известно?

- Бедняга!

- Это точно!

312

Тут было у места расспросить его про Аршаулова.

Становой не стал ежиться или принимать официальный тон, а довольно добродушно сообщил гостю, что Аршаулов водворен сюда, проживает у старухи матери, чуть жив, в большой бедности; в настоящее время, с разрешения губернского начальства, находится "в губернии", но должен на днях вернуться. Он растолковал Теркину, где находится и домик почтмейстерской вдовы.

- Неприятностей он вам не причиняет? - спросил Теркин вполголоса.

- Не могу пожаловаться... Да знаете, он больше, как бы это выразиться... созерцатель, чем причастный к крамоле. К тому же и в чем душа жива... Ежели вы его навестите, увидите - краше в гроб кладут.

Визитом к становому Теркин был доволен.

Когда он стал прощаться, тот быстро подошел к письменному столу, взял с него записку настоятеля и, держа ее в руке, спросил:

- С Моховым, с Никандром Саввичем, вы еще не повидались? Отец архимандрит пишет, что вам и с ним желательно повидаться. Он теперь первый воротила у партии городового положения.

- И отца моего приятель был.

- Одно к одному!.. Да не угодно ли вместе? У вас здесь, никак, извозчик: видел - долгуша подъезжала...

Мне ж до него дело есть... Вы сами-то где же изволили остановиться?

Пришлось и ему рассказать про ночлег в трактире.

Становой извинился за такое "безобразие" и выразил уверенность в том, что Никандр Саввич перевезет

"дорогого гостя" к себе, коли ему не хочется погостить в монастыре.

- Да и у меня, милости прошу, вот вся моя хоромина, с диваном!.. Только по утрам бывает народ, а вечером тишина полная... Я ведь и сам был вашим постояльцем.

- Как это?

- Отец архимандрит сообщил: вы - хозяин парохода

"Батрак". Я на нем вниз по Волге бегал. Превосходный ходок! И как все устроено, на американский манер... Вам бы известить меня депешей. А к начетчику молельни мы тоже можем заехать. Завтра у них утром служба... Силоамский! - крикнул становой в дверь. - Подавать вели извозчику.

313

И опять по лицу бывшего писаря Теркин не мог догадаться: узнал ли он приемыша Ивана Прокофьича или нет.

XXXVI

На балконе двухэтажного дома Никандра Саввича Мохова, защищенном от солнца тиковыми занавесками, на другой день, ранним послеобедом, Теркин курил и отхлебывал из стакана сельтерскую воду. Хозяин пошел спать. Гость поглядывал на раскинувшуюся перед ним панораму Кладенца. Влево шла откосом улица с бревенчатой мостовой, обставленная лавками.

Она сначала вела к плоскому оврагу, потом начинался подъем, где стоял тот трактир, откуда он вчера переехал к Мохову, по усиленной его просьбе. Не было причины отказать... Мохов обрадовался ему чрезвычайно, даже слезы у него выступили на глазах, когда они расцеловались. Он вспоминал об Иване Прокофьиче в самых приятельских выражениях. Ни в монастырь, ни на постоялый двор Теркину не захотелось переезжать из трактира, где было совсем скверно.

На самом верху выставлялись главы церкви Николая-

чудотворца. Ее кладенецкие обыватели звали "собором" и очень заботились о его "велелепии" - соперничали с раскольниками по части церковного убранства, службы, пения, добыли себе "из губернии" в дьяконы такого баса, который бы непременно попал в протодьяконы к архиерею, если б не зашибался хмелем.

Теркин перебирал все, что ему привелось в одну неделю видеть и ощущать там - у Троицы, здесь - в Кладенце. Не испытал он нигде возврата к простой мужицкой вере. Сегодня утром, отправляясь к молельне, с запиской от станового, он искренно желал найти у раскольников что-нибудь действующее на чувство, картину более строгого благочестия, хотя бы даже изуверства, но такого, чтобы захватывало сразу.

Опять долгуша Николая подвезла его к высокой каменной ограде с воротами, какие бывают на кладбищах.

У ворот стояло немало телег, с приехавшими из деревень бабами и мужиками.

На обширном дворе, кое-где с березками и кустами бузины, где приютилось и кладбище, прямо против

314

входа - молельня, выкрашенная в темно-серую краску, с крытым ходом кругом всего здания, похожего и на часовню, и на жилой дом.

Оттуда доносилось пение, довольно стройное, громкое, точно все молящиеся пели, с протяжным звуком в конце каждого возгласа, в минорном приятном тоне, отличном от обыкновенного пения православной службы.

На дворе он остановил мальчика, проходившего к крылечку с левой стороны здания. Мальчик был в темном нанковом кафтанчике особого покроя, с кожаной лестовкой в руках; треугольник болтался на ее конце. Она ему сейчас же напомнила разговор с Серафимой о ее матери, о поклонах до тысячи в день и переборке "бубенчиков" лестовки.

Мальчика он попросил вызвать какого-то Егора Евстигнеича, на что тот мотнул головой и, бросив на него вкось недоумевающий взгляд, выговорил отрывисто:

- Подожди маленько.

Против крылечка выходило двухэтажное каменное здание, совсем уже городской новейшей архитектуры, оштукатуренное, розоватое, с фигурными украшениями карнизов. Он знал от станового, что местный попечитель богадельни, купец-мучник, еще не вернулся с ярмарки, но жена его, наверно, будет тут, в молельне или в богадельне.

Прошло не меньше пяти минут. На крылечко сначала выглянул молодой мужик, с выстриженной маковкой, в темном кафтане и также с лестовкой, увидал Теркина и тотчас же скрылся.

Пение все еще доносилось из молельни.

Вышел другой, уже пожилой, такой же рослый раскольник, вероятно, из "уставщиков", и быстро приблизился к Теркину.

- Вы к Егору Евстигнееву? - спросил он его и вскинул волосами, спустившимися у него на лоб.

Маковка была также выстрижена.

- Можно в молельню?.. Меня господин становой прислал... Только я не чиновник, - прибавил Теркин, а желал бы так войти, послушать вашей службы и осмотреть богадельню.

Уставщик опять тряхнул волосами.

- Что ж... войдите!..

Взглядывал он не особенно приветливо, но ничего злобного в его тоне не сквозило.

315

Вслед за ним Теркин вошел через боковую дверь в молельню. Она оказалась полной народа. Иконостас, без алтаря, покрывал всю заднюю стену... Служба шла посредине, перед амвоном. Отовсюду блестела позолота икон и серебро паникадил. Ничего бросающегося в глаза, не похожего на то, что можно видеть в любой богатой православной часовне или даже церкви, он не заметил... Вокруг аналоя скучились певцы, все мужчины.

Их было больше тридцати человек. Глубина молельни, где чернели платки и сарафаны женщин, уходила вправо, и туда Теркину неудобно было смотреть, не оборачиваясь, чего он не хотел делать... Показалось ему, что и остальные богомольцы подпевали хору. В пении он не замечал никакого неприятного и резкого "гнусавенья", о каком слыхал всюду в толках о раскольничьей службе. Читали внятно, неспешно, гораздо выразительнее, чем дьячки и дьяконы в православной службе, даже и по городам.

Долго стоять было неловко: на него начали коситься. Он заметил пронзительный взгляд одной богомолки, из-под черного платка, и вспомнил, как ему отец эконом, когда они ехали в долгуше к становому, в разговоре о раскольницах-старухах сказал:

"Встретится с вами на улице, так вас глазами-то и ожжет всего".

Служба уже отходила. Впустивший его уставщик вышел с ним на крыльцо.

- Мне бы в богадельню... Попечителя супруга, может быть, здесь?

- Они как раз прошли туда. Пожалуйте.

В нижнем этаже, из крытых сеней с чугунной лестницей он попал в переднюю, где пахло щами. Его встретила пожилая женщина, в короткой душегрейке и в богатом светло-коричневом платке, повязанном по-раскольничьи. Это и была жена попечителя. Несколько чопорное выражение сжатого рта и глаз без бровей смягчалось общим довольно благодушным выражением.

Уставщик подвел к ней посетителя и тотчас удалился.

- На сколько у вас кроватей?

- Да теперь, сударь, шешнадцать старух у нас....

Вот пожалуйте.

В двух светлых комнатах стояли койки. Старухи были одеты в темные холщовые сарафаны. Иные

316

сидели на койках и работали или бродили, две лежали лицом к стене и одна у печки, прямо на тюфяке, разостланном по полу, босая, в одной рубахе.

Это сейчас же отнесло его к тому сумасшедшему дому, где его держали десять лет назад.

- Она слабоумная? - тихо спросил он попечительницу.

- Совсем разбита... Не может ни ногами, ни руками двинуть... С ложки кормим.

- И доктор бывает?

- Нет, сударь, мы обходимся своими средствами...

Которым недужится - годов много... Вот этой девятый десяток идет и давненько уж как пошел.

На койке сидела согнувшись старуха в белом платке и темно-синем сарафане.

Теркин поражен был остатками красоты ее совсем желтого, точно костяного лица. Только одни глаза с сильными впадинами и жили в этой мумии. Она взглянула на него молча и долго не отводила взгляда...

Ему стало даже жутко.

- И еще здорова?

- Какое уж здоровье... Да у ней ничего и не узнаешь...

Молчит по целым дням...

Когда он прощался с попечительшей, появились две бабы - сиделка и стряпуха. Они глядели на него скорее приветливо, обе толстые, с красными лицами.

- Вот и вся моя команда, сударь! - указала на них попечительша.

- Женское царство!

- Так точно.

Попечительша усмехнулась и почтительно проводила его на двор, где и поклонилась низким, истовым поклоном.

Ничего "особенного" не вышло из этого посещения молельни. В себе он никогда не знал вражды или гадливого чувства к раскольникам. Все у них было, как и быть следует в молитвенном доме, довольно благообразно. Но ни к их начальникам и уставщикам, ни к толпе простых раскольников не тянуло. Не менять же веры? И ничего у них не найдешь, кроме обрядов да всяких запретов. А там копни самую суть - и окажутся они такими же "сухарниками", как то согласие, в которое совратилась мать Серафимы... Либо беглый поп-расстрига сидит у них где-нибудь в подклети, пока наставники и уставщики служат на глазах у начальства.

317

Никакого душевного интереса не нашел он в себе и на квартире "миссионера", на вид шустрого мещанина, откуда-то из-за Волги, состоящего на жалованье у местного православного братства, из бывших раскольников поморской секты.

Теркин почему-то усомнился в его искренности и не стал много расспрашивать про его борьбу с расколом, хотя миссионер говорил о себе очень серьезным тоном и дал понять сразу, что только им одним и держится это дело "в округе", как он выражался.

Ни законная святыня, ни терпимая только раскольничья не захватывали. Нет, не находил он в себе простой мужицкой веры, но доволен был тем, что в Кладенце, в эти двое суток, улеглось в нем неприязненное чувство к здешнему крестьянскому миру...

Он даже обрадовался, когда его хозяин, Мохов, предложил ему потолковать об их общественных делах с двумя-тремя его сторонниками, из самых "почтенных"

обывателей. Их пригласили к вечернему чаю; хозяин был вдовый и бездетный, вел теперь большую торговлю мясом, коровьим и постным маслом.

Теркин сам просил его не церемониться и соснуть, по привычке, часок-другой. Вообще хозяин ему понравился и даже тронул его теплой памятью о своем

"однообчественнике" - Иване Прокофьиче.

XXXVII

За чаем, в одной из парадных комнат, сидели они впятером. Хозяин, на вид лавочник, черноватый моложавый человек лет за пятьдесят, одетый "по-

немецки", с рябинами на смуглом лице, собранном в комочек, очень юркий и ласковый в разговоре. Остальные больше смотрели разжившимися крестьянами, в чуйках и высоких сапогах. Один из них, по фамилии Меньшуткин, был еще молодой малый. Двое других прозывались Шараев и Дубышкин.

Мохов уже ознакомил своего гостя и постояльца с положением их "обчественных делов". Все они ругали бывшего старшину Малмыжского, которому удалось поставить себе в преемники своего подручного, такого же "выжигу" и "мошейника", и через него он по-прежнему мутит на сходах и, разжившись теперь достаточно, продолжает представлять из себя "отца-

благодетеля"

318

кладенецкой "гольтепы", спаивает ее, когда нужно, якобы стоит за ее нужды, а на самом деле только обдирает, как самый злостный паук, и науськивает на тех, кто уже больше пятнадцати лет желает перейти на городовое положение.

Все эти разоблачения перенесли гостя к тому времени, когда, бывало, покойный Иван Прокофьич весь раскраснеется и с пылающими глазами то вскочит с места, то опять сядет, руками воздух режет и говорит, говорит... Конца его речам нет...

И все его речи вертелись около этих самых

"обчественных делов". И тогда, и теперь его "вороги"

держали сходы в своих плутовских лапах, спаивали

"голытьбу", морочили ее, подделывали фальшивые подписи на протоколах сходок, ябедничали начальству;

таких лиц, как он, выставляли "смутьянами" и добивались приговоров о высылке на поселение.

- Почему же вы не отделитесь от них? - спросил Теркин, когда достаточно наслушался обличений и доводов хозяина. Остальные трое только поддакивали ему.

- Сколько раз пробовали! - воскликнул Мохов и тряхнул своими курчавыми волосами.

- Мало ли хлопотали! - отозвался еще кто-то.

- И что же?

- Не дают ходу. Начальство, и здешнее, и губернское, на стороне наших ворогов.

- Однако какие же причины приводят?

- Видите ли, обеднеет крестьянство. Опять же здесь, как вы изволите знать, два обчества... Одно-то и подается. То дальше, вон где двор Ивана Прокофьича стоял... А другое - графская вотчина, где базарная площадь и все ряды. Тут самая драная грамота. Лавки еще у графского эконома выкуплены были, акты совершались, и потом, при написании уставной грамоты, все это было утверждено. Теперь же гольтепа и ее совратители гнут на то, чтобы заново с нас же содрать выкуп... Платить, видите ли, им же надо, сельскому обществу, вдругорядь... Коли мы-де на городовое положение сядем, тогда что же нам с вас содрать?

Вы-ста городскую управу учредите и нами командовать будете. Откупайтесь, коли хотите, заново капитал нам положите обчественный и живите себе.

319

- По-моему, - заметил Теркин, - вам так бы было удобнее.

- Что вы? Василий Иваныч! Батюшка! - воскликнул хозяин и вскочил с места. - Да вы нешто не знаете здешних разбойников? Примерно, мы все, торговцы, согласимся и откупимся... Они нас доедут всячески!

Первым делом мы все-таки на городовое положение не сядем. Для этого надо общий приговор с узаконенным числом голосов. Нам останется одно: приписаться к мещанству и к гильдии. Так некоторые и сделали. А ежели мы все, торгующие в рядах и на площади, сообща откупимся, мы к ним в кабалу попадем... Примеры-то бывали. Они нас воды лишат.

- Как воды лишат? - спросил Теркин.

- Очень просто, Василий Иваныч. Отрежут ход от реки. Такие примеры бывали!.. Караулить будут... Не пущать к реке.

- И доведут до точки!

- Беспременно!

- Да позвольте, господа, - заговорил Теркин, -

может, и в самом деле здешнему бедному люду придется еще хуже, когда Кладенец будет городом?.. Ведь я, хоть и давно на родине не бывал, однако помню кое-

что. Кто не торговец, тоже пробавляется кустарным промыслом. Есть у вас и сундучники, посуду делают, пряники, шкатулочники прежде водились.

- Ну так что же? - уж с большим задором возразил Мохов. - Какое же здесь крестьянство, скажите на милость? Окромя усадебной земли, что же есть?

Оброчных две статьи, землицы малая толика, в аренду сдана, никто из гольтепы ее не займет... Есть еще каменоломня... Тоже в застое. Будь здесь городское хозяйство, одна эта статья дала бы столько, что покрыла бы все поборы с мелких обывателей... А теперь доход-то весь плёвый, да половину его уворуют...

Так-то-с!

Мохов опять вскочил.

- Как же вам быть в таком случае, господа?

На вопрос Теркина все они переглянулись с хозяином.

- Куражу не терять, Василий Иваныч, - ответил за всех хозяин, - куражу не терять... Вот если бы в губернии у нас было побольше доброжелателев... Вы

320

наш коренной, кладенецкий... Нам и лестно освоить вас с нашими делами. У вас там по пароходству и по другим оборотам должно быть знакомство обширное.

Еще бы лучше, если б вы здесь оседлость приобрели, хоть для видимости.

- Опять к обществу приписаться? - перебил Теркин. -

Слуга покорный! Вы сами говорите, какая это сласть!

- Зачем приписываться? - возразил хозяин. Вам довольно огадили наши порядки. И за родителя приемного вы достаточно обижены... Но у вас звание почетного гражданина... Можно домик выстроить, хоть поблизости пароходных пристаней, там продаются участки, или в долгосрочную аренду на тридцать лет. А между прочим, вы бы нам всякое указание. Нам супротив вас где же? Учились вы в гимназии. И в гору пошли по причине своей умственности. Наше село должно гордиться вами.

- Известное дело! - поддакнул кто-то.

- Знаете, Василий Иваныч, капля-то камень точит.

Мы надеемся к новым выборам теперешнего разбойника старшину спихнуть и своего человека поставить.

От чая и от разговора лица у всех покраснели, глаза мысленно обращались к Теркину. Он видел, куда клонился разговор, и будь это еще год назад - ему приятно бы было хоть чем-нибудь выместить партии Малмыжского и его клевретов. Но теперь он не чувствовал никакого злорадного настроения, и это не удивляло его, а скорее как бы радовало. Ему сдавалось, что перед ним сидят, быть может, недурные, трезвые, толковые мужики, нажившие достаток, только они гнут в свою сторону, без всякой, по-видимому, заботы о том, как-то придется "гольтепе", какова бы она ни была.

- Скажите мне, Никандр Саввич, - спросил он вдруг, уклоняясь от главного предмета беседы, - что же сталось с ссудосберегательным товариществом?..

В одном из ваших сельских обществ?.. Или оно для обоих действовало?

Мохов махнул рукой, и остальные молча усмехнулись.

- Смеху подобно!.. Малмыжский его и убил...

с другими воровал... И сух из воды вышел. От всего этого товарищества звания не осталось.

321

- А кто его устраивал... как бишь? - Теркин оглянул их, точно ища фамилии.

- Аршаулов, что ли?

- Да, Аршаулов.

- Пропадает он из-за этих же подлецов. Теперь здесь, в Кладенце, в бедности, слышно, чуть жив, под строгим надзором. Всякий его сторонится... из прежних-то благоприятелей. С нами он знакомства никогда не водил, чурался.

- Почему же? - оживленнее спросил Теркин.

- Уж не знаю, как вам сказать... считает нас, быть может, кулаками и мироедами... Мы еще в те поры ему с Иваном Прокофьичем говорили: "ничего-то из вашего товарищества не выйдет путевого, коли вы Малмыжского с его клевретами думаете допустить до этого самого дела"... Так оно и вышло!

Остальные трое только покачали головами и ничего не прибавили от себя.

Теркин вдруг подумал: почему приемный его отец именно с этими кладенецкими обывателями держался в единомыслии? Мальчиком он смотрел на все, чем жил Иван Прокофьич, его же глазами. Он верил, что отец всегда прав и его вороги - шайка мошенников и развратителей той голытьбы, о которой столько он наслышан, да и знал ее довольно; помнил дни буйных сходок, пьянства, озорства, драк, чуть не побоев, достававшихся тем, кто не хотел тянуть в их сторону. До сих пор помнит он содержание обширной записки, составленной Иваном Прокофьичем, где говорилось всего сильнее о развращении кладенецкого люда всякими средствами. И количество тайных шинков помнил он: что-то пятьдесят или семьдесят пять.

Но вся эта кладенецкая "драная грамота", как выразился Мохов, представилась ему не совсем такою, как прежде. Личное чувство к бывшему старшине Малмыжскому и его "клевретам" улеглось, и гораздо более, чем он сам ожидал. Ему хотелось теперь одного: отыскать Аршаулова, принять в нем участие, заглянуть в этого человека, согреть себя задушевной беседой с ним.

Еще долго посвящал его Мохов в междоусобия Кладенца; заговорили и трое его гостей, точно им что-то сразу развязало язык, хотя выпивки не

322

было. Теркин слушал молча и все дальше и дальше чувствовал себя от этих единомышленников его приемного отца.

Под конец у него вырвались такие слова:

- Мудреное дело решить, кто прав, кто виноват, даже и здешнему обывателю; а я теперь - человек со стороны.

- Вам следует поддержать нас, Василий Иваныч...

В первую голову! - крикнул хозяин и пригласил к закуске.

XXXVIII

Опять очутился он на том самом месте вала, где на него нашли думы о судьбах Кладенца, перед посещением монастыря. Поднялся он рано, когда его хозяин еще спал, и долго бродил по селу, дожидался часа идти искать домик вдовы почтмейстера Аршаулова. Может быть, сын ее уже приехал из губернского города.

Стояло такое же солнечное и теплое утро, как и тогда... Он сел под одну из сосен вала и смотрел вдаль, на загиб реки и волнистое нагорное прибрежье.

Как-то особенно, почти болезненно влекло его к знакомству с Аршауловым.

Ничего подобного он еще не испытывал прежде.

У него бывали встречи с такими же радетелями о меньшей братии. Те, кто из них впал в преувеличенное поклонение мужику и его доблести, вызывали в нем всегда протест. Он стоял на том, что перед деревенскими порядками нечего "млеть" и "таять", и дальше того, что ему случилось высказать прошлым летом в разговоре с Борисом Петровичем на пароходе "Бирюч", он не шел. Пример Аршаулова, его жалкая судьба - служили ему только лишним доводом против народников. Приемный отец его никогда дурно не говорил об Аршаулове, не подозревал его в намерении поживиться чем-нибудь. Но он повторял, что эти господа не тем заняты, чем бы следовало, что им легко

"очки втирать", на словах распинаться перед ними за крестьянский мир, а на деле стричь его как стадо баранов.

Его влекло к Аршаулову не за тем, чтобы подкрепить в себе такие доводы. В нем назрела жажда исповеди

323

вот такому именно человеку и потребность сделать для него что может. Между святой девушкой, ушедшей от него в могилу, и этим горюном была для него связь, хотя, быть может, он и не найдет в нем ее веры. Не за этим он идет к нему, а просто за добром...

Родное село ему больше, чем поездка к Троице. Нет уже того рва, который он сам вырыл между собою и крестьянством. Услыхать от Аршаулова ждал он сочувственного слова личности и общественному поведению Ивана Прокофьича.

Что ж делать! Не заставишь себя верить ни по-мужицки, ни по-барски, ни с детской простотой, ни с мрачным мистицизмом, все равно как не заставишь себя любить женщину. Это придет или не придет. Он ищет примирения с совестью, а не тупого отрешения от жизни, с ее радостями и жаждой деятельного добра.

Когда Теркин снялся с своего места, было уже около девяти часов. Он мог бы завернуть к отцу настоятелю, но оставил это до отъезда... Тут только подумал он о своих делах. Больше десяти дней жил он вне всяких деловых помыслов. На низу, в Астрахани, ему следовало быть в первых числах сентября, да и в Нижнем осталось кое-что неулаженным, а ярмарка уже доживала самые последние дни.

Это его не тревожило. Впервые так искренно находил он, что жадничать нечего, что все пойдет своим порядком. Барыши - без идеи, для одного себя - не привлекали его. Не в год, так в два или в три у него не будет долга, и на новый риск он не пойдет. Останется долг душевный - в своих собственных глазах надо покрыть свою первую "передержку". Калерия простила его, но он сам до сих пор не простил себя, хоть и расплатился с Серафимой. Надо еще раз выплатить эту сумму каким-нибудь хорошим деянием. Каким? И об этом он будет говорить с Аршауловым.

Дошел он до почтовой конторы. У станового он расспросил, как отыскать домик вдовы почтмейстерши, и соображал теперь, в какой переулок повернуть.

Домик стоял на углу, у подъема к тому урочищу, что зовется Баскачихой, про которую упоминал отец настоятель, когда вел с ним беседу о кладенецкой старине. Совсем почернел он; был когда-то выкрашен,

324

только еще на ставнях сохранились следы зеленой краски; смотрел все-таки не избой, а обывательским домом.

В калитку Теркин вошел осторожно. Она не была заперта. Двор открытый, тесный. Доска вела к крылечку, обшитому тесом. И на крылечке дверь подалась, когда он взялся за ручку, и попал в крошечную переднюю, куда из зальца, справа, дверь стояла отворенной на одну половинку.

- Кого вам? - раздался слабый женский голос с заметным шамканьем.

Его окликнули из глубины, должно быть, из кухни или из каморки, выходившей окнами на двор.

- Господин Аршаулов у себя? - спросил он громко.

Послышались шлепающие шаги, и к Теркину вышла старушка, очень бедно, не по-крестьянски одетая, видом няня, без чепца, с седыми как лунь волосами, завернутыми в косичку на маковке, маленького роста, сгорбленная, опрятная. Старый клетчатый платок накинут был на ситцевый капот.

- Господин Аршаулов? - переспросил Теркин. - Здесь, если не ошибаюсь?

Старушка снизу вверх оглядела его слезливыми слабыми глазами, откинула голову немного на левое плечо и выговорила, помедлив:

- Живет он здесь... Только в отъезде.

- Когда же будет назад?

- Да, право, не могу вам наверно сказать.

Она, видимо, не доверяла ему.

- Вы - матушка его? - особенно ласково спросил Теркин.

- Да-с.

- Как по имени-отчеству?

- Марья Евграфовна.

- Вы позволите, Марья Евграфовна, на минуточку войти к вам?.. Видите ли, я здесь проездом, и мне чрезвычайно хотелось бы повидать вашего сына.

- Милости прошу.

Говор у старушки был немного чопорный: она, вероятно, родилась в семье чиновника или мелкопоместного дворянина.

Зальце в три окна служило и спальней, и рабочей комнатой сыну: облезлый ломберный стол с книгами,

325

клеенчатый убогий диван, где он и спал, картинки на стенах и два-три горшка с цветами, - все очень бедное и старенькое. Краска пола облупилась. Окурки папирос виднелись повсюду. Окна были заперты. Пахло жилой комнатой больного.

- Милости прошу! - повторила старушка и указала гостю на кушетку.

Теркин ожидал еще большей бедности; но все-таки ему бросился в глаза контраст между этой обстановкой и хоромами Никандра Саввича Мохова, отделанными с разными купеческими затеями.

- Марья Евграфовна, - начал Теркин, чувствуя волнение, - пожалуйста, вы не примите меня за какое-

нибудь официальное лицо.

- Вы из господ здешних помещиков?

- Какое! Я родился в Кладенце, в крестьянском доме воспитан. И супруга вашего прекрасно помню. И сынка видал. Моим приемным отцом был Иван Прокофьич Теркин... Не изволите припомнить?

- Слыхала, слыхала.

- Которого по приговору схода благоприятели его в Сибирь сослали, якобы за смутьянство.

- Теперь вспомнила, Миша мне говаривал.

- Сынок ваш? Его Михаилом зовут... а по батюшке как?

- Терентьич, батюшка.

Глаза старушки изменили выражение, и в складке бледных губ еще крепкого рта явилось выражение горечи.

- Так вот, Марья Евграфовна, кто я. Про судьбу Михаила Терентьича я достаточно наслышан. Знаю, через какие испытания он прошел и какие ему пришлось видеть плоды своего радения на пользу здешнего крестьянского люда. Узнал, что он теперь водворен на родину, и не хотел уезжать из Кладенца, не побывав у него.

Он придвинулся к старушке и протянул ей руку.

На глазах ее были слезы, которые она, однако, сдерживала.

- Миша мой - мученик!.. Столько принял всяких напастей... И за что?.. Сколько я сама вымаливала...

Прислали вот сюда умирать...

- Здоровье его действительно плохо?

- И-и!

326

Она отвернула лицо, не желая показывать слез.

- Прошу вас, Марья Евграфовна, - начал Теркин, взволнованный еще сильнее, - будьте со мной по душе... Я бы хотел знать положение ваше и Михаила Терентьича.

- Сами видите, батюшка, как живем. Пенсии я не выхлопотала от начальства. Хорошо еще, что в земской управе нашлись добрые люди... Получаю вспомоществование. Землица была у меня... давно продана. Миша без устали работает, пишет... себя в гроб вколачивает. По статистике составляет тоже ведомости...

Кое-когда перепадет самая малость... Вот теперь в губернии хлопочет... на частную службу не примут ли.

Ежели и примут, он там года не проживет... Один день бродит, неделю лежит да стонет.

Никаких униженных просьб не услыхал он от нее.

Это его еще более тронуло.

- Сегодня ждете Михаила Терентьича?

- Вам кто сказывал?

- Становой.

- То-то, мор... Становой с Мишей еще по-христиански обращается... Такие ли бывают... Ежели к обеду не прибежит на пароходе - значит, поздно, часам к девяти.

- Так, по-вашему, Марья Евграфовна, лучше ему здесь быть, при вас, даже если он и добьется какой-нибудь постоянной работы в губернии? - Он не выдержал и быстро прибавил: - Заработок можно достать, даже коли не позволят в другом месте жить... И здесь поддержим!

В каких он делах, Теркин не сказал ей: это показалось бы хвастовством; но через полчаса разговора старушка, прощаясь с ним, заплакала и прошептала:

- Умереть-то бы ему хоть на моих руках, голубчику!

- А может, и вылечим, Марья Евграфовна!.. На кумыс будущим летом схлопочем!

Он обещал ей заехать после обеда и, если сын ее не приедет с первым пароходом, отправиться самому вечером на пристань и доставить его в долгуше.

Когда он на пороге крылечка еще раз протягивал ей руку, во взгляде ее точно промелькнул страх: "не приходил ли он выпытывать у нее о сыне?"

327

Это его не обидело. Разве он не мог быть "соглядатай"

или просто бахвал, разыгрывающий роль благодетеля?

Петр Боборыкин - ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 04, читать текст

См. также Боборыкин Петр - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 05
XXXIX На ломберном столе ютилась низенькая лампочка, издавая запах кер...

ВАСИЛИЙ ТЕРКИН - 06
ХVI - Три часа? - спросил Низовьев. - Вы на меня не будете в претензии...