Алексей Апухтин
«Неоконченная повесть - 02»

"Неоконченная повесть - 02"

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

Угаров так втянулся в хозяйственные и сельские интересы, что ему не хотелось уезжать в Петербург, и он уже заговорил о том, чтобы выйти в отставку и навсегда поселиться в деревне, но этому энергично воспротивилась Марья Петровна. Она была убеждена, что сыну ее предстоят блистательные успехи на всевозможных поприщах, решилась "принести себя в жертву для его счастья" и теперь ни за что не желала расстаться с ролью жертвы. Угаров был неисправимым мечтателем от природы, а потому не мудрено, что понемногу радужные надежды матери сообщились и ему.

В продолжение всего пути это будущее счастие светило ему, как маяк среди темной ночи, но принимало различные очертания и краски. Иногда оно являлось ему в виде женщины ослепительной красоты, которая его полюбила. Глаза этой женщины напоминали ему глаза Сони Брянской, но она была выше ростом, обладала всевозможными качествами ума и сердца и сияла царским величием. Впрочем, на любовных мечтах он останавливался недолго. Он то неимоверно богател и наделял всех бедных деньгами и хлебом, то делался в весьма короткое время министром и сочинял мудрые законы. Но чаще всего успех представлялся Угарову в виде военных подвигов. Сначала он никак не мог согласовать своих мечтаний с действительностью, так как война происходила на юге, а он ехал на север, но, вспомнив, что на Балтийском море слоняется английская эскадра, он успокоился, и его будущие лавры полководца получили некоторое правдоподобие. Уже совсем подъезжая к Петербургу, он спасал этот город, бросаясь во главе своих товарищей в самую критическую минуту на англичан, и собственноручно брал в плен адмирала Непира50.

Неблагодарный Петербург поразил Угарова своим равнодушием. Не говоря уже о деревне, где его встречали целыми селениями с хлебом и солью, но даже в московских гостиницах швейцары в русских поддевках бросались сломя голову при его появлении; здесь же, в гостинице Демута, где он остановился, ему отвели номер с таким видом, как будто делали ему величайшее снисхождение. Наскоро напившись чаю, он надел вицмундир и поехал в министерство, смущаясь тем, что просрочил пять дней. Но этой просрочки никто не заметил. Илья Кузьмич в ответ на его извинения сказал:

- Господи, какое несчастие! Да если бы вы пять недель просрочили, и то беды бы никакой не было!

Илья Кузьмич был в это утро в дурном расположении духа и желт, как лимон.

- Поневоле начинаешь завидовать людям, у которых есть своя деревня,- говорил он, разглядывая Угарова,- а в этом богоспасаемом граде ничего не наживешь, кроме неприятностей и геморроя. А вас мы поместим в департамент к Висягину Сергею Павловичу. Вы его знаете? Он также лицеист и человек обходительный.

Илья Кузьмич позвонил и велел узнать, приехал ли Висягин. Оказалось, что его еще нет.

- Еще бы! - процедил он сквозь зубы,- как же ему можно приезжать вовремя! Ведь он у нас аристократ.

Угаров хотел удалиться, но Илья Кузьмич попросил его посидеть с ним. Ему, видимо, хотелось излить перед кем-нибудь частичку своей желчи.

- Вот тоже цветок петербургской флоры - это наши понятия об аристократах! Положим, министр наш может считать себя аристократом: по рождению там, что ли, или по доблести предков... Хотя, между нами сказать, его предки были и не особенно доблестны - ну, да бог с ними... но Висягин... Я вас спрашиваю: что такое Висягин? Отца его я знал: это был чуть не мелкопоместный помещик, который на последние гроши воспитал сыновей в лицее... Ну, вот, и вышел из лицея Сереженька, заказал фрак у Шармера, вставил стеклышко в глаз, раскрыл рот до ушей (при этом Илья Кузьмич показал на своем лице, как Висягин раскрывает рот и вставляет стеклышко) и объявил себя аристократом. И ведь что глупее всего - все ему поверили: аристократ, да и только! Ему все позволено, для него закон не писан, все лучшие места и награды принадлежат ему по праву... Да если бы я смолоду знал эти обычаи, и я бы мог, пожалуй, объявить себя аристократом.

- А посмотрите, ведь как эти господа презирают нашего брата труженика,- продолжал Илья Кузьмич, все более и более раздражаясь,- особенное прозвание для нас придумали: чижами нас называют. Ну, что ж, чижи так чижи, а без чижей им бы плохо пришлось. Вот графиня Олимпиада Михайловна всунула-таки к нам в канцелярию своего Бликса, но этот уж таким идиотом оказался, что даже и я не ожидал. Хорошо еще, что успел устроить Горича на место, которое предназначалось для этого барона. Спрашивает его на днях графиня, что он делает в канцелярии, а он ей отвечает: "я сочиняю входящие бумаги". Как вам это нравится!

И Илья Кузьмич залился продолжительным, задыхающимся смехом.

- А как служит Горич? - решился спросить Угаров.

- Ну, этот, я вам скажу, малый не промах, так влез в душу графу, что тот без него жить не может. Каждый день за ним посылает, вместе изучают историю, читают какие-то мемуары... К Пасхе мы для него даже новое место создаем: секретаря по особо важным делам. А у нас, по правде сказать, не только особенно важных, но и никаких важных дел нет. Да, подвернись какой-нибудь этакий Горич лет восемь тому назад, я бы ему такую подножку подставил, что он у меня кубарем полетел бы со своими мемуарами... А теперь мне что! Через два года мне выходит полный пенсион, и тогда меня никакими калачами не удержат на службе. И вот, помяните мое слово, что никому другому, как Горичу, я сдам должность...

- Но ведь он будет еще слишком молод,- возразил Угаров,- и через два года он еще не достигнет чина...

- Ну, это не беда! назначат его сперва исправляющим должность, а за чинами дело не станет. Для таких...

Илья Кузьмич вдруг замолк, вспомнив, вероятно, что Угаров товарищ Горича, и продолжал в более мягком тоне:

- Вы, пожалуйста, не подумайте, что я что-нибудь имею против Горича; он прекрасный и вполне достойный молодой человек. Я с вами говорю так откровенно, потому что сразу вижу, что вы не из таких, которые выносят сор из избы.

А когда сторож громко известил, что "его превосходительство Сергей Павлович изволили проследовать в свой кабинет", Илья Кузьмич уже добродушно смеялся и, взяв под руку Угарова, сказал:

- Ну, и мы проследуем в его кабинет.

Сергей Павлович Висягин был красивый, стройный брюнет с вьющимися волосами и пышными бакенбардами, доходившими до половины щек, и хотя ему было за сорок лет, но на вид никто не дал бы ему более тридцати. Он беспрестанно вставлял в глаз стеклышко, но смотрел через это стеклышко не на того, с кем говорил, а куда-то вбок. Он принял Угарова как любезный начальник, но только что Илья Кузьмич вышел за дверь, тотчас перешел на товарищески-фамильярный тон, запретил Угарову называть себя превосходительством и посоветовал ему поехать послушать Тамберлика в "Пророке"51.

- Как, вы никогда не слышали "Пророка"? В таком случае я вам, как начальник, предписываю сегодня же вечером отправиться в театр, тем более что Тедеско в первый раз поет партию Фидес. А чтобы вы не отлынивали, я распоряжусь сам.

Сергей Павлович позвонил.

- Позвать мне Онуфрия Ивановича. Кстати, я вас помещу к нему в стол.

Вошел маленький, лысенький, робкий столоначальник из породы чистокровных "чижей".

- Онуфрий Иваныч, рекомендую вам нового сослуживца, господина Угарова; он прикомандировывается к вашему столу. А для первого знакомства садитесь сейчас в мои сани, поезжайте в Большой театр и возьмите для него кресло на нынешний вечер в "Пророка".

Угаров ужасно сконфузился и начал клясться, что сам возьмет кресло, но Сергей Павлович был непреклонен.

- Нет, нет, вы не достанете хорошего билета, Онуфрий Иваныч родственник кассиру.

Онуфрий Иваныч вышел, но тотчас вернулся.

- Ваше превосходительство, не случилось бы ошибки: сегодня идет "Осада Гента".

- Ну, да это то же самое. "Пророк" запрещен, а дают его под именем "Осады Гента"... Главное, Онуфрий Иваныч, не рассуждайте.

Через минуту в кабинет вбежал без доклада господин, которого Угаров сейчас же признал за брата Сергея Павловича: то же стеклышко, те же пучки бакенбард, тот же взгляд вбок, только он был на несколько лет моложе и одет в мундир другого ведомства.

- Что это значит, Митя? - спросил Сергей Павлович.

- Я забежал к тебе, чтобы сообщить важную новость.

Угаров, уже выходивший из кабинета, невольно остановился. Ему пришло в голову: не взят ли Севастополь?

- Представь себе: Петька Шорин объявлен женихом.

- Не может быть! - воскликнул Сергей Павлович и выронил стеклышко из глаза.

В приемной Угаров столкнулся с Горичем, который бежал куда-то с портфелем под мышкой и имел очень озабоченный, самодовольный вид.

- А, Володя! - воскликнул он, останавливаясь,- прости меня, теперь у меня свободной минутки нет, а приходи сегодня к нам обедать в пять часов...

И, не дождавшись ответа, побежал дальше.

Своего начальника, Онуфрия Ивановича, который, по капризу Висягина, сделался его комиссионером, Угаров прождал довольно долго. Онуфрий Иванович привез билет, а когда Угаров начал извиняться за беспокойство, невольно ему причиненное, он добродушно ответил:

- Помилуйте, какое же это беспокойство? Мне только доставило удовольствие прокатиться в санях Сергея Павловича; я кстати и еще кое-куда заехал... Вот только не знаю, куда вас посадить, вы видите, у нас все переполнено... Знаете что,- сказал он, подумав,- теперь уже середина декабря, до праздников вам сюда ходить не стоит, а в январе милости просим: мы и место вам приготовим, и придумаем занятие какое-нибудь...

Угаров вышел из министерства неудовлетворенный и почти печальный. Все произошло как-то не так, как он воображал себе. Правда, с ним были все очень любезны, но он мечтал о серьезной работе, а с ним обращались, как с ребенком, которого надо развлекать игрушками.

Подъезжая к своей гостинице, Угаров услышал знакомый голос, который его окликнул. Это был его товарищ Миллер. Они вместе вошли в номер.

- Погоди! - закричал Миллер, сбрасывая пальто.- Прежде всего отдай мне одиннадцать рублей тридцать копеек, которые я внес за тебя в лицей за книги.

- За какие книги?

- За те книги, которые ты потерял или испортил в течение шести лет. Изволь платить сейчас, а то после забудешь.

Аккуратный Миллер внимательно сосчитал и спрятал деньги, после чего сказал:

- Ну, а теперь поцелуемся.

Встреча с Миллером была благодеянием для Угарова. Марья Петровна снабдила его большим кушем денег для устройства квартиры, но он решительно не знал, как приступить к этому делу. Миллер взялся помочь ему; он потребовал карандаш и бумагу, долго писал и соображал какие-то цифры и, наконец, объявил, что ровно через месяц - раньше никак нельзя - Угаров будет водворен в своей квартире.

Около пяти часов Угаров входил к профессору Горичу. Яши не было дома; Иван Иванович встретил его в плисовом сюртуке и с какой-то важностью, которой прежде у него не было.

- Здравствуйте, мой любезнейший,- сказал он, приподнимаясь с большого сафьянового кресла,- очень рад вас видеть. Яша прислал мне записку с курьером, что вы откушаете нашего хлеба-соли. Ну, что же, очень рад, чем бог послал.

Прежнего беспорядка в квартире не было; она имела очень уютный вид; на ней, как и на хозяине, лежала печать довольства. Только один Аким не изменился: он по-прежнему был в нанковом сюртуке и с волосами, зачесанными за уши.

- Да, хорошо, очень хорошо, что вы устроили свои дела в деревне,- говорил Иван Иванович, после того как Угаров рассказал ему все, что было в течение года.- А все-таки скажу: жаль, что целый год вы потеряли даром. Потерять год службы - это важная вещь. Ну да ничего, с помощью Яши мы как-нибудь это поправим.

- Я слышал, что Яша идет хорошо по службе,- сказал Угаров.

- То есть, как хорошо ? сказать хорошо - очень мало. Он идет блистательно. Я всегда надеялся, что Яша будет оценен по достоинству, но признаюсь, что такого успеха не ожидал. Граф Хотынцев души в нем не чает, советуется с ним по всем важным вопросам. Теперь я умру спокойно: у Яши есть второй отец. Да вот, чего же лучше...

Иван Иванович закрыл глаза и откинулся на спинку кресла. Видно было, что рассказ свой он уже передавал многим и что все эффекты были заучены.

- Сижу я в прошлом месяце в этом самом кресле и перелистываю Нибура52 - это моя настольная книга,- вдруг звонок. Аким докладывает: "Граф Хотынцев". Я говорю: верно, к Якову Иванычу, и думаю, что это племянник графа - гусар есть такой. Аким говорит: "нет, вас спрашивают".- Ну, проси.- Встаю я с кресла, и вдруг - кто же передо мной? Сам министр, граф Василий Васильевич Хотынцев. Я долго глазам своим не верил, и тут только вспомнил, что на мне халат, начал извиняться... Он говорит: "Помилуйте, как же дома иначе сидеть, как не в халате?" И начался у нас чрезвычайно любопытный разговор-Рассказ старика был прерван сильным звонком. Вбежал Яша, извиняясь за опоздание и говоря, что он умирает с голоду. За обедом Иван Иванович говорил без умолку, перескакивая с одного предмета на другой и постоянно возвращаясь к графу Хотынцеву. Под влиянием радостного возбуждения, в котором он жил в последнее время, память его вдруг пошатнулась, и он немилосердно путал лица и события. При этом он беспрестанно подливал себе мадеры из бутылки, которую Яша незаметно переставил к концу обеда подальше. Когда Аким подал кофе, Иван Иванович предложил угостить дорогого гостя коньяком, но Яша поспешил ответить, что Угаров не пьет коньяку. Иван Иванович совсем осовел и говорил уже слегка охриплым голосом.

- Да, господа, граф Хотынцев это - светлая личность, это - высокий государственный ум. Довольно с ним полчаса поговорить, чтобы убедиться в этом. Сижу я в прошлом месяце в кабинете и перелистываю Нибура - вдруг звонок... Впрочем, я, кажется, вам уже это рассказывал...

И, слегка сконфузившись, Иван Иванович перешел к кардиналу Ришелье53, в котором, по его мнению, было много сходных черт с графом Хотынцевым.

Когда в восемь часов Угаров собрался в оперу, Яша убедил его заехать домой и переодеться, говоря, что порядочные люди иначе не ездят в оперу, как во фраке.

- Что делать, мой любезнейший,- прибавил Иван Иванович.- Usus - tyrannus (Привычка - тиран (лат.).).

Переодеванье заняло так много времени, что Угаров приехал в театр по окончании первого акта. Привыкнув к деревенской тишине, Угаров при входе в залу был совсем ошеломлен блеском люстры, обнаженных плеч и бриллиантов и немолчным, хотя и негромким говором многолюдной светской толпы. Сверх того, он устал с дороги, последнюю ночь в вагоне почти не спал и вследствие всех этих причин музыка "Пророка", которую он слышал в первый раз, не произвела на него особого впечатления. Во втором антракте подбежал к нему на минуту Сережа Брянский - еще более красивый и элегантный, чем прежде, и взял с него слово приехать после оперы ужинать к Дюкро.

- Никого не будет,- говорил Сережа,- кроме моего друга Алеши Хотынцева, который очень хочет с тобой познакомиться, и двух молодых женщин...

Когда в третьем акте Тедеско появилась в виде нищей и, севши в глубине сцены, запела:

Pieta per lalma afflitta... (*)-

(* Жалость к исстрадавшейся душе... (ит.).)

ее голос, проникнутый глубокою скорбью о потерянном сыне, страстно взволновал Угарова. Из-за покрывала, надетого на голову Фидес, ему вдруг померещились знакомые черты Марьи Петровны, и это воспоминание окончательно отвлекло его от оперы и унесло в родное, только что покинутое гнездо. Под этим впечатлением он даже не поехал ужинать к Дюкро, а вернулся домой и написал длинное письмо Марье Петровне. Припоминая впечатления своего первого дня в Петербурге, Угаров улыбнулся при мысли, что на нем в этот день были четыре костюма: сначала дорожный, потом вицмундир, сюртук и фрак, тогда как в Угаровке он шесть месяцев носил все тот же серый пиджак, за что подвергался горячим нападкам Варвары Петровны. Другое различие между деревней и Петербургом было еще разительнее: он видел множество людей, в театре вслушивался в разговоры, которые раздавались кругом,- и ни разу никто даже не упомянул о Севастополе. Казалось, что в Петербурге забыли или не хотят думать о том, что где-то на юге ежечасно льется русская кровь и наши братья погибают в непосильной борьбе,- и невольно припоминалось ему, как накануне его отъезда из Угаровки была получена почта, как тетя Варя вырвала у него из рук "Русский инвалид"54, как Андрей и Лукерья, притаившись за дверью, слушали чтение и как через полчаса вбежал Степан Степанович Брылков со словами: "Не томите, кума, скажите поскорее: сдались или еще держимся?"

Третьего января Угаров праздновал у Дюкро первую годовщину своего выпуска. Собралось с Иваном Фабиановичем шестнадцать человек. Трое были в Севастополе, шестеро служили в провинции; из живших в Петербурге один не приехал по болезни, двое - по неизвестным причинам. Некоторых товарищей Угаров увидел в первый раз с приезда и почти во всех нашел какую-нибудь перемену. Жизнь уже наложила на них свой первый слой. Меньше всех изменился Сережа Брянский: он остался тем же "много болтавшим и мало говорившим", как называл его Гуркин в лицее, то есть тщательно скрывал от всех, что делал, и ни о чем не высказывал своего мнения. Первый воспитанник, Кнопф, уже отпустил жиденькие бакенбарды. Он служил в Сенате и пространно рассказывал разные уголовные казусы, беспрестанно цитируя наизусть статьи уложения о наказаниях. Злополучный Козликов имел вид совсем благополучный; он примирился с отцом, очень потолстел и, по-видимому, благоденствовал во всех отношениях. В середине обеда он уже был пьян, сыпал остротами и рассказывал нескромные анекдоты, что несколько коробило Ивана Фабиановича. Раз, когда он начал какой-то уже совсем неприличный рассказ, Иван Фабианович, чтобы замять его, спросил, возвысив голос, у своего соседа:

- Скажите, Кнопф, что Грузнов... дельный сенатор?

Горич старался держать себя скромно и ничего не говорил о своих служебных успехах, но самодовольство его несколько раз вырывалось наружу.

- Ну, что знаменитая твоя карьера? - спросил у него Козликов.- Выиграешь ты пари или проиграешь?

- Не знаю,- отвечал Горич,- может быть, проиграю, а впрочем, если желаешь также подержать за Константинова, я согласен удвоить куш.

- Нет, зачем же? Кто бы из вас ни проиграл, я все равно буду участвовать в питье... А чужое шампанское как-то вкуснее.

Более всех преобразился сын экс-министра Грибовский.

Он очень кичился тем, что ездит в свет, приобрел какие-то изнеженные манеры, говорил слегка в нос и растягивал слова. К Дюкро он приехал во фраке и белом галстуке и несколько раз повторял, что после обеда едет в театр, в ложу княгини Зизи.

Воспользовавшись минутным молчанием, он через стол спросил у Сережи:

- Брянский, ты вчера долго оставался у княгини Кречетовой? Сережа, которому было очень неприятно, что все узнали, где он был накануне, отвечал с досадой:

- Зачем ты об этом спрашиваешь, когда мы вышли вместе?

- Ах, да, я и забыл...

Грибовский не унялся и через минуту опять обратился к Сереже:

- Брянский, ты будешь в воскресенье у Антроповых?

- Право, не знаю,- отвечал неохотно Сережа,- до воскресенья далеко.

- А я вряд ли поеду. Там бывает слишком смешанное общество.

- Еще бы не смешанное,- брякнул Козликов.- Уж если тебя принимают, так, значит, смешанное.

Все рассмеялись. Грибовский хотел было обидеться, но потом также засмеялся и, подбежав к Козликову, шутя взял его за ухо.

- Отстань, убирайся! - говорил Козликов, вливая в себя стакан вина.- Подержи лучше за ухо княгиню Зизи. Мне один верный человек говорил, что она это любит...

- Ах, какой он смешной! - сказал Грибовский и уселся на свое место.

Вообще обед прошел оживленно и весело, но о той задушевности, которой был проникнут прошлогодний обед, не было и помину. Тогда обедала семья, теперь собрались хорошие знакомые. Один только раз прозвучала на обеде сердечная нотка, когда Кнопф провозгласил здоровье товарищей-севастопольцев. Миллер вынул из портфеля четвертушку серой бумаги и громко прочел письмо Константинова от 20 октября:

"Спасибо, дорогой друг Миллер, за твое длинное и обстоятельное письмо; к сожалению, могу ответить тебе только несколькими строками. Пишу в землянке, лежа на полу, то есть на земле, и насилу мог достать клочок бумаги. А между тем я видел столько высокого и вместе с тем столько ужасного и гадкого, что исписать обо всем этом можно бы целые томы. Если бог даст свидеться, расскажу подробно. Признаюсь, что в первые дни было здесь очень жутко, так что я несколько раз мысленно обзывал себя трусом, но потом привык, и теперь, идя на бастион, право, не чувствуешь страха больше, чем, бывало, перед латинским экзаменом. Брата ты бы не узнал: до того он вырос и возмужал во всех отношениях. За Балаклаву он, вероятно, получит Георгия55, да и действительно он держал Себя таким молодцом, что нельзя было не полюбоваться им. На другой день, то есть четырнадцатого октября, он ходил на вылазку с батырцами и ранен пулей в левую ногу (немного выше колена). Рана, впрочем, пустая, и дней через десять он выпишется из госпиталя. Гуркин со мной неразлучен, и мы, конечно, беспрестанно вспоминаем о вас, дорогих и милых. Не поминайте нас лихом и не забудьте чокнуться с нами третьего января. Впрочем, до тех пор я еще много раз буду писать тебе".

Константинов не исполнил своего обещания, и с 20 октября о нем не было никакого известия.

У многих при чтении письма навернулись слезы.

II

В середине февраля у графини Хотынцевой был утренний прием. Гости уже разъезжались; в гостиной сидела только баронесса Блендорф - высокая рыжеватая блондинка с несколько лошадиным лицом,- которую графиня уговорила остаться обедать. Рядом с ней сидел ее двоюродный брат барон Блике, очень на нее похожий, с лицом совсем лошадиным и с моноклем в глазу. Графиня уже приказала, чтобы больше никого не принимали, как вдруг раздался с лестницы громкий звонок, и лакей возвестил о приезде Петра Петровича - некогда начальника, а теперь приятеля графа. Вошел высокий, сухощавый старик, одетый по-старомодному, в длинном сюртуке и с огромным черным галстуком, подпиравшим ему щеки. Рассеянно поздоровавшись с дамами, он сейчас же вызвал графа в залу и сказал ему вполголоса:

- Вы знаете, граф, ужасную новость? Государь умирает56.

- Не может быть! - воскликнул граф Хотынцев.- Кто это сказал вам, Петр Петрович?

- Между докторами произошло разногласие: Мант уверяет, что нет никакой опасности, а другие говорят, что нет никакой надежды. Вы ведь, кажется, хороши с Анной Аркадьевной,- продолжал он еще тише,- она должна знать наверное. Поедемте к ней, я вас подожду в карете.

Петр Петрович никогда не делал визитов, и приезд его означал что-нибудь необычайное, а потому графиня насторожила уши по направлению к зале, но, услышав слово "разногласие", успокоилась.

- Ну, конечно, я так и знала,- обратилась она с улыбкой к баронессе,- у них в комитете произошло какое-то разногласие, и они теперь волнуются из-за каких-нибудь глупостей. И отчего это может возникнуть разногласие? Кажется, все так ясно...

Когда же лакей объявил, что его сиятельство "уехали с Петром Петровичем и приказали, чтобы их не ждали кушать", графиня не на шутку рассердилась.

- Да уж, конечно, мы не будем умирать с голоду от их разногласия. А вот, кстати, и Сережа... Chere baronne, acceptez le bras de ce mauvais sujet (Дорогая баронесса, примите руку этого шалопая (фр.).), и пойдемте в столовую.

Граф возвратился к концу обеда, бледный и расстроенный. Вести, им полученные, были неутешительны. Когда он сообщил о них присутствовавшим, графиня не выдержала и раскричалась:

- Надо быть сумасшедшим, чтобы распускать такие нелепые слухи! Si au moins vous ne racontiez pas vos betises devant les domestiques! (По крайней мере не рассказывали бы вы ваших глупостей в присутствии слуг! (фр.).) У меня сегодня была княгиня Марья Захаровна, и я все знаю подробно от нее. Государь действительно простудился, но теперь ему гораздо лучше, и он завтра будет смотреть какой-то полк, который пришел из Ревеля или идет в Ревель. Что-то в этом роде...

Вечером курьер, посланный графом Хотынцевым во дворец, привез известие, что государю "как будто немного лучше". Тем не менее граф почти не спал всю ночь, встал поздно и вышел только к завтраку. Графиня сидела недовольная и говорила колкости Горичу, которого очень не любила. Граф опять послал курьера во дворец, но посланный не успел еще вернуться, как в комнату вбежал правитель канцелярии со словами:

- Ваше сиятельство, страшная новость: государь скончался!

Слова эти произвели невыразимое впечатление. Казалось, что все услышали что-то ужасное и в то же время непонятное. Граф вскочил и тотчас упал на стул, закрыв лицо руками. Несколько минут все молчали. Первая заговорила графиня:

- Ах, боже мой, это ужасно, ужасно!.. Как же, Базиль, ты мне раньше не сказал, что государь так болен?

Граф даже не ответил на этот упрек, несмотря на его явную несправедливость. Прошло несколько минут.

- Что же теперь будет? - начала размышлять вслух графиня.- Теперь, конечно, Петр Петрович уйдет. Кто же будет назначен на его место? Разве князь Вельский... Послушай, Базиль, у Вельского много шансов, как ты думаешь?

- Ах, право, не знаю, Olympe. He все ли равно?

Из ответа мужа графиня увидела, что надо сосредоточиться. На минуту она успокоилась, но ее подвижная натура не выдержала, она вскочила и порывисто позвонила.

- Приготовь мне черное платье и скорее закладывать карету! - скомандовала она вбежавшему лакею.

- Куда ты?

- Надо купить побольше черного крепа,- завтра ни за какие деньги не достанешь,- и, кроме того, заехать к княгине Вельской. Она, может быть, еще не знает...

- Приходите, mon cher (дорогой (фр.).), вечерком,- сказал граф Горичу,- а теперь я не в силах разговаривать.

И граф Хотынцев заперся в своем кабинете.

Когда Горич вошел вечером в этот кабинет, в нем, кроме графа, сидел генерал Дольский, частый посетитель Хотынцевых, имевший в обществе репутацию бонмотиста, умного скептика и "злого языка". Он был среднего и плотного сложения, переходившего в тучность, с коротко остриженными волосами и большими баками, в которых пробивалась седина. На нем был мундир генерального штаба; эполеты и аксельбанты были зашиты в черный креп. Через минуту вошел Петр Петрович и горячо обнял графа, как бы выражая этим молчаливым поцелуем их общую скорбь. Вошла графиня с предложением перейти в столовую, но Петр Петрович, узнав, что у нее гости, попросил разрешения пить чай в кабинете.

- Да, господа,- сказал он, усаживаясь в кресле,- мы переживаем важную историческую минуту. Смело можно сказать, что в нынешнем столетии ничья смерть в Европе не произвела такого впечатления...

- Кроме разве смерти Наполеона,- небрежно откликнулся Дольский.

- Действительно,- отвечал Петр Петрович,- если бы Наполеон умер на троне, на высоте своего могущества, его смерть могла бы произвести еще большее впечатление. Но я живо помню то время и могу вас уверить, что известие о его смерти прошло почти бесследно. Да и какое значение могла иметь смерть бессильного изгнанника, тогда как сегодня ушел со сцены мира человек, который тридцать лет держал в своих руках судьбы Европы57, который по величию был настоящим Агамемноном - царем царей.

- Вот за это величие мы теперь и расплачиваемся,- процедил сквозь зубы Дольский.

- Еще неизвестно, кто в конце концов заплатит,- возразил уже раздражительным голосом Петр Петрович.- Во всяком случае, не нам упрекать государя за то, что он возвел Россию на такую высоту, которой она не достигала ни в одну историческую эпоху. Справедливо сказал известный персидский поэт, Фазиль-хан, в своей оде к покойному государю: "Твое решение есть решение судьбы всемогущей; повеления твои суть главы в книге предопределения"58.

Дольский протянул свои толстые ноги и лениво произнес:

- Да, я знаю эту оду, в ней есть и такая строфа: "не только мир тебе подвластен, но даже и Паскевич"59.

Граф Хотынцев улыбнулся. Петр Петрович строго посмотрел на всех через очки. Взгляд этот говорил: в такой день нельзя ни говорить забавные вещи, ни улыбаться.

- Если мы обратимся к внутренней политике покойного государя,- заговорил он, успокоившись и отпив глоток чаю,- мы не найдем в ней ни уступок, ни колебаний, какие были при его предшественнике. Можно сказать, что в течение тридцати лет царила одна строгая и стройная система60.

- Это бесспорно,- прервал Дольский.- Но если отнестись критически к этой системе...

- Не время, генерал, не время! - вскричал запальчиво Петр Петрович.- Предоставим критику истории, а в тот самый день, как закрылся взор, перед которым вы дрожали, нехорошо бросать слова порицания в открытую могилу.

- Критика не есть порицание,- ответил спокойно Дольский.- Критика есть уяснение. Если вы хвалите какую-нибудь систему, то этим самым вы также подвергаете ее критике...

- Генерал, в другое время я оценил бы остроумие ваших софизмов и все ваши диалектические фокусы, но теперь нам, право, не до того. Теперь, заплатив дань непритворной скорби прошедшему, мы должны посмотреть в глаза близкому будущему. Мне кажется, что непосредственных последствий нынешнего ужасного дня будет два: прекращение войны и воля крестьянам.

- С первым положением вашего высокопревосходительства я согласиться не могу: война не прекратится.

- Почему вы так думаете?

- Если я понял мысль вашего высокопревосходительства, хотя вы и не изволили ее формулировать, вы хотели сказать, что Европа начала войну не против России, а против императора Николая. Это верно, и мир был бы заключен немедленно, если бы не стояло на пути к миру непреодолимое препятствие: Севастополь. Мы принесли на этот алтарь огромные жертвы, но жертвы, принесенные союзниками, еще значительнее, так что теперь вопрос народной чести заключается для них в том, чтобы взять, а для нас в том, чтобы отстоять. А перед этой фикцией народной чести, или, если хотите, народного упорства, бледнеют все химеры гуманности, братства народов и космополитизма.

Дольский закурил сигару и продолжал, очень довольный тем, что ему, наконец, удалось завладеть разговором.

- Что такое космополитизм? Это утлая ладья, в которой можно кататься по морю в ясную погоду. Но вот ветер,- и первая волна опрокинет ничтожную лодку. Хотя вы, Петр Петрович, и считаете меня либералом, я не менее вас скорблю о постигшей нас великой утрате. Однако есть в России действительно либеральные кружки - и их, поверьте, не мало - где эта утрата произведет несколько иное впечатление. Но вряд ли в самом либеральном кружке найдется один истинно русский человек, который бы обрадовался при известии, что Севастополь не существует. Тут уже кровь заговорит, а кровь - сильнее идеи.

- Да, это так,- сказал Петр Петрович.

Услышав слово одобрения, Дольский решил, что он может досказать ту мысль, которая была прервана так грубо, но по правилам военной науки сделал искусное обходное движение. Голос его приобрел какие-то мягкие, почти нежные тоны.

- Император Николай Павлович, как человек, всегда будет предметом удивления и поклонения. Это был, в полном смысле слова, джентльмен на троне. Вы знаете его ненависть к парламентаризму, а между тем в тридцатом году он написал Карлу Десятому замечательное письмо, в котором уговаривал короля не нарушать конституции:61 он не понимал, как можно не исполнить данного слова. Даже его крупные политические ошибки происходили из того же рыцарского источника. Он не мог признать ни узурпаторов, вроде Луи-Филиппа62, ни жонглеров, вроде теперешнего повелителя Франции63. Во всей истории трудно найти монарха, в котором чувство долга перед своей страной было развито более, чем в покойном государе, и который бы меньше думал о личном счастии, чем он. Все свои часы, все свои помыслы он отдал России. Но зато...

Дольский перевел дух и возвысил голос.

- Но зато он требовал, чтобы вся Россия думала, как он; зато всякую независимую мысль он преследовал, как преступление. Вот где корень той гибельной системы, которая привела нас к тому, что в минуту роковой борьбы мы оказались неприготовлены и бездарны. Мы привыкли исполнять, но отвыкли думать. До сих пор за самое полное выражение абсолютизма признавались слова Людовика Четырнадцатого: "L'etat - c'est moi!" (Государство - это я! (фр.).) Император Николай выразился, на мой взгляд, сильнее: он сказал однажды: "Мой климат".

После этого разговор получил более частный характер. Вспоминались разные случаи из жизни покойного государя, рассказывались анекдоты, передавались трогательные подробности его кончины. Графиня Олимпиада Михайловна несколько раз входила в кабинет и, прикладывая к глазам батистовый платок, садилась на диван; потом, услышав какую-нибудь фразу, вскакивала и убегала сообщить ее в столовую, где около самовара сидели две старые фрейлины Кублищевы и баронесса Блендорф с неизбежным Бликсом. В столовой, впрочем, умы были заняты не столько будущими судьбами отечества, сколько близкими переменами в административных и придворных сферах. Все кандидаты на министерские и другие важные должности были найдены и проведены ареопагом довольно согласно. Только один жгучий вопрос остался без разрешения: обе ли дочери княгини Кречетовой будут сделаны фрейлинами или только старшая? Под конец вечера до столовой долетали такие громкие крики Петра Петровича, что графиня не решалась войти в кабинет. Там разговор зашел об освобождении крестьян, в котором Дольский видел спасение России, а Петр Петрович - ее гибель. Тут уже никакие софизмы и фланговые движения генерала не могли привести к соглашению и предотвратить бурю. Кончилось тем, что Петр Петрович, не помня себя от гнева, назвал Дольского мальчишкой, на что тот отвечал с улыбкой:

- Для человека наполовину седого такое наименование может быть только приятно...

Было уже три часа ночи, когда Горич вернулся домой. Иван Иванович, поджидая сына, дремал в кресле с Нибуром в руках. Горич, не проронивший ни одного слова из вчерашнего разговора, передал его во всей подробности отцу и желал узнать его мнение.

- Вот видишь, Яша,- отвечал, подумавши, Иван Иванович: - тут, очевидно, встретились два разнородных течения, и очень трудно решить, на чьей стороне истина. По правде сказать, и там и тут есть доля правды. Но все-таки... если хорошенько вникнуть... и говоря совершенно беспристрастно, я более согласен с графом Хотынцевым,- это государственный человек.

Яша невольно улыбнулся такому беспристрастию: он не передавал отцу ни одного мнения графа Хотынцева, который молчал весь вечер.

Впечатление, произведенное смертью императора Николая в России, было действительно громадно. Сначала это был какой-то ошеломляющий удар, какое-то чувство вроде того, что вся жизнь прекратилась, что вот-вот сейчас все погибнет. Потом, после первых минут столбняка, русским обществом овладело лихорадочное, неудержимое желание высказаться. Казалось, что вырвавшаяся из-под гнета мысль силилась наверстать долгие годы невольного молчания. И чем дальше от Петербурга, тем впечатление это было сильнее. Защитники Севастополя узнали о кончине своего царя от врагов. В двадцатых числах февраля, после однбй жаркой вылазки, было заключено трехчасовое перемирие для уборки тел. Во время этого перемирия французские офицеры передали нашим роковое известие, дошедшее до них по подводному кабелю. Наши не поверили и увидели в этом хитрую уловку, изобретенную врагами для того, чтобы их смутить. Официально севастопольцы узнали о кончине императора только 28 февраля, но, если французы действительно думали их смутить, расчет их оказался неверен: уже в ночь на 3 марта волынцы и камчадалы (как звали в других полках Камчатский полк) доказали зуавам64 на деле, что никакое известие не могло их поколебать и изменить неприятный образ действий.

Первым последствием пробудившейся общественной мысли были повсеместные разговоры о предстоящем освобождении крестьян. Теперь трудно проследить и объяснить происхождение этого слуха. Правда, новый государь, еще будучи наследником престола, не раз высказывал свое отвращение к крепостному праву, но это могло быть известно только близким к нему людям, а между тем несомненно, что в самых дальних захолустьях разговоры о "воле" начались с первых дней нового царствования. Молодежь, литература, все мыслящие люди, не принадлежавшие к помещичьему сословию, горячо приветствовали "зарю освобождения", но большинство дворянства отнеслось к этой заре с недоверием и ужасом; на первых порах реформа казалась помещикам равносильной потере всего имущества. Провинция оживилась. Люди, никогда не выезжавшие из своих деревень, начали усердно ездить в города и совещаться между собою о том, какие меры следует предпринять ввиду грозящей беды. Афанасий Иванович Дорожинский, покупавший в это время новое огромное имение около Саратова, вдруг отказался от покупки и потерял значительный задаток. Только те, в пользу которых должна была совершиться реформа, молчали по обыкновению, но и в этой безличной массе, какою оказался народ, начали проявляться кое-какие признаки нетерпения. Целые селения являлись в уездные города с требованием, чтобы их записали в ополчение, потому что кто-то пустил слух, что все ратники и их семейства получат после войны волю. В некоторых губерниях нетерпение народа выразилось так называемыми "крестьянскими бунтами", которые, впрочем, большею частью заключались в пассивном неповиновении местному начальству и прекращались очень быстро. Правительство, занятое войной, сочло нужным успокоить умы, и 28 августа министром внутренних дел был разослан губернским предводителям циркуляр, в котором было сказано: "Всемилостивейший государь наш повелел мне ненарушимо охранять права, венценосными его предками дарованные дворянству". По прочтении этого циркуляра Афанасий Иванович опять возобновил переговоры о покупке саратовского имения, но, впрочем, дать новый задаток не решался.

Успокоение продолжалось недолго. В марте 1856 года государь сказал в Москве депутатам дворянства знаменитую речь65, после которой вопрос освобождения крестьян был решен бесповоротно в принципе. Оставалось найти способ, чтобы почин освобождения исходил от самого дворянства.

Так как эта речь была сказана через несколько дней после заключения мира и опровергала циркуляр 28 августа, то в среде недовольного дворянства возникла легенда, очень долго державшаяся, что освобождение крестьян потребовано Наполеоном и внесено в одну из секретных статей Парижского трактата66. Ожесточенные помещики, еще не смевшие открыто порицать правительство, осыпали громкими проклятиями Наполеона, который, как виновник войны, и без того был предметом общей ненависти и презрения. Дети и внуки тех, которые не иначе называли первого Наполеона, как антихристом, предоставляли теперь охотно этот титул его племяннику.

Афанасий Иванович Дорожинский также бесповоротно начертил себе план будущих действий. Он заговорил о капитализации, твердо решился не покупать никаких имений, отказался от всяких хозяйственных реформ и даже исподтишка продал очень дешево две дальних деревушки, приносившие ему мало дохода.

III

Аккуратный Миллер не мог сдержать своего обещания, и только в начале марта Угаров перебрался на собственную квартиру в Шестилавочной улице, в нижнем этаже большого дома, в котором сам Миллер с матерью и сестрой занимал бельэтаж. Войдя в свое новое жилище, Угаров сразу почувствовал, что жить ему в нем будет невесело. Все было ново и чисто, но как-то безвкусно и уныло. Комнат было больше, чем нужно, но не было ни одного уютного уголка. Тем не менее Миллер был очень горд блистательно исполненным поручением. Да и действительно, все практически нужное он предусмотрел до последних мелочей и не без торжества вручил своему товарищу четыреста рублей сделанной им экономии против сметы. В квартире были две совсем лишние комнаты, и Угаров никак не мог понять их назначения.

- Вот видишь, любезный друг,- пояснил Миллер,- теперь эти комнаты не нужны, это правда; но вдруг ты вздумаешь жениться,- тогда у тебя все готово и на первый год ты не должен искать новой квартиры.

Особенно недоволен оказался Угаров своей спальней. Это была узкая, косая комната, с окнами, выходившими на длинный и грязный двор.

Недовольство Угарова разделял вполне его крепостной человек Иван, бывший когда-то камердинером его отца и теперь приставленный к нему в качестве дядьки. Когда Иван в первый раз пришел будить барина в новой квартире, лицо его было сурово и мрачно.

- Ну, что, Иван, доволен ли ты своим помещением? - спросил, потягиваясь, Угаров.

- Да мне что! - отвечал Иван, по старой привычке собственноручно обувая барина,- я везде помещусь. А только позвольте вам доложить, Владимир Николаевич: какая же это барская квартира? Да у нас при покойном барине - царство ему небесное! - в таких флигелях приказчики живали. Теперь опять насчет дров... Гораздо бы нам лучше на своих дровах жить, а хозяйские дрова - извольте сами посмотреть - разве это дрова? Так, гниль какая-то, одно название, что дрова...

- Ну, не ворчи, Иван, как-нибудь проживем.

Немало также смущала Угарова близость, в которой ему придется жить с семейством Миллеров. Лицеистом он к ним ездил очень часто и ухаживал усердно за Эмилией Миллер. В последний год, когда он вернулся в Петербург влюбленный в Соню Брянскую, ему казалось неловко вдруг перестать ухаживать за Эмилией, а притворяться было противно. Так прошла зима, и он не решился поехать к ним. А в этом году ему было неловко ехать оттого, что он не был ни разу в ту зиму. Теперь, живя под одной крышей, он уже не может не посетить их.

"И зачем это Миллер заговорил вчера о моей женитьбе? - размышлял, одеваясь, Угаров.- Неужели он хочет женить меня на своей сестре? А с другой стороны, он не только не приглашал меня к себе, но ни разу в два года даже не попенял, что я так давно не был... А вдруг я пойду, и меня не примут..."

Не без волнения Угаров поднялся на лестницу и позвонил у знакомой двери.

Вдова генерала Миллера, рожденная баронесса фон Экштадт, была в молодости известной красавицей. Теперь она представляла собою громадную массу застывшего белого жира. Несмотря на это, ее маленькие заплывшие глазки блестели, движения сохранили относительную легкость и грацию, и она часто говорила о своей красоте, хотя и в ироническом тоне. Увидев Угарова, она всплеснула руками.

- Боже мой! Кого я вижу! Миля, Миля, посмотри, кто пришел, явился беглец от нас... Миля, иди же скорее...

Эмилия тихо вошла и просто, по-дружески, протянула руку Угарову.

- Вы видите, что Карлуша был прав,- сказала она, обращаясь к матери.- Когда вы напомнили ему, чтобы он поскорее пригласил к нам Владимира Николаевича, Карлуша сказал: зачем приглашать? захочет, и так придет.

- О, да, Карлуша всегда прав,- сказала генеральша со вздохом. Эмилия Миллер была очень симпатичная и очень красивая девушка с голубыми глазками и роскошными пепельными волосами, но ей очень вредило ее фатальное сходство с матерью. Всякому невольно приходило в голову, что через несколько лет она сделается такою же тушею, как генеральша. За два года, что Угаров не видел Эмилии, она уже сделала несколько шагов по пути к этому образцу. Какие средства ни пробовала она, чтобы остановить ожирение, борьба ее с этим семейным недугом была бессильна.

- Ах, как вы хорошо выглядите, monsieur Угаров! - говорила между тем генеральша,- вы стали совсем прекрасный молодой человек. А отчего же вы мне не говорите, что я похорошела? Когда вы видите такую красивую молодую даму, как я, вы должны сказать ей что-нибудь приятное...

Через пять минут Угаров чувствовал себя как дома. Вся неловкость его исчезла.

На прощанье генеральша выразила надежду, что такой близкий сосед будет часто навещать их.

- Я не могу приглашать вас к обеду, потому что у нас слишком простой стол, но каждый вечер вы можете найти у нас одну чашку чаю и теплый прием.

Эмилия громко рассмеялась.

- Отчего же вы обещаете Владимиру Николаевичу только одну чашку чаю? Он может пить и две, и три, и сколько ему вздумается...

- А ты, Миля, рада случаю посмеяться над моим русским языком. Что же я должна сделать, monsieur Угаров? Я в душе совсем русская, дети мои православные, одним словом, я русская до моих последних костей... Но язык ваш такой трудный, такой трудный. А по-немецки я говорить не смею: за каждое немецкое слово Миля берет с меня фант...

Уходя от Миллеров, Угаров вспомнил, что на его совести еще визит к одному дальнему родственнику - двоюродному дяде Марьи Петровны - и заодно отправился к нему.

Иван Сергеевич Дорожинский был очень старый генерал-адъютант и занимал нижний этаж собственного дома на Большой Морской. Когда Угаров маленьким лицеистом являлся, бывало, к нему на поклон рано утром, его вводили в дядюшкину спальню, где в большом кресле сидел седой, лысый и сгорбленный старик, с длинною трубкою и "Русским Инвалидом" в руках. В таком виде он оставался каждый день до одиннадцати часов, после чего приступал к туалету, длившемуся часа полтора. Крепостной куафёр брил его и слегка завивал черный паричок, сделанный так искусно, что многие принимали его за собственные волоса Ивана Сергеевича. Другой крепостной камердинер красил барские усы и брови и прилаживал челюсть с великолепными белыми зубами. Затем Иван Сергеевич стягивался корсетом, надевал всегда щегольской с иголочки сюртук и, слегка позавтракав, входил в гостиную бодрым и свежим генералом средних лет. Там он садился в кресло, стоявшее на возвышении у большого окна, и смотрел на улицу. Все его знакомые знали это и, проходя или проезжая мимо, кланялись ему, а иногда заходили посидеть четверть часа на перепутьи. Иных, нужных ему людей, он зазывал сам, делая размашистые жесты обеими руками. "Ну, что вчера в клубе? - спрашивал он одного.- Кто выиграл: Грузнов или Локтев? Сколько они заплатили штрафа?" - "Ну, что было вчера на рауте? - допрашивал он другого.- Кто там был?" Но если проезжал мимо кто-нибудь из свиты, бывший накануне дежурным, Иван Сергеевич чуть не выскакивал на улицу, чтобы зазвать его. Допрос был самый подробный. Кто представлялся, о чем говорили, сколько минут продолжался доклад такого-то министра,- все ему нужно было знать. Таким образом Иван Сергеевич один из первых в городе узнавал о чьей-нибудь смерти, свадьбе или о каком-нибудь скандале. В четыре часа он садился в карету и.делал визиты и развозил по городу наиболее интересные известия. Вечером он заезжал в Английский клуб, где узнавал новости текущего дня, играл три роббера в вист, а в одиннадцать часов уже всегда лежал в постели. Бодрого генерала средних лет не было и в помине; оставался седой, беззубый старик, стонущий от усталости, облепленный фонтанелями и мушками и ни для кого невидимый до второго часа следующего дня.

Угаров, конечно, застал дядюшку на его наблюдательном посту.

- Здравствуй, племяшка,- сказал Иван Сергеевич, подставляя ему щеку для поцелуя.- Ну, что мать? Здорова? Пиши ей почаще.

- Я, дядюшка, пишу два раза в неделю.

- Это хорошо, мать забывать не следует. А Варя что? Все сидит в девках! сама виновата, смолоду была смазливенькая, и женихи были хорошие... Зачем привередничала? Ну, и сиди теперь в девках! Поделом!

Тираду о тете Варе Угаров знал наизусть, потому что дядюшка произносил ее при каждом свидании.

- А у меня отчего давно не был?

Угаров начал рассказывать, но дядюшка на первой фразе прервал его.

- Нет, какова Марья Захаровна! - кричал он, указывая перстом на проехавшую коляску,- едет мимо и отворачивается. И на что она могла смотреть на той стороне? Все тот же мебельный магазин, который мне десять лет глаза мозолит. А вот Шарлотта проехала в красной шубе... Дура! Ну, значит, сейчас мы и Алешу Хотынцева увидим... вон видишь, видишь, пролетел гусар в санях - это он! А! и кавалергард на сером рысаке... Хороший рысак. Не знаешь ли, кто этот кавалергард? Вот уж пятый день как он за Шарлоттой гоняется.

- Не знаю, дядюшка, я никого не знаю из этого общества.

- Напрасно, мой друг. В твои лета и с твоим состоянием надо всюду ездить и всех знать. Вот погоди, на будущей неделе я позову тебя обедать и кое с кем познакомлю...

У Ивана Сергеевича был прекрасный повар, известный всему Петербургу, и он всех знакомых обнадеживал своим приглашением на обед, но устраивал этот обед очень редко.

- Да, вот кстати, чтоб не забыть. Я на днях рассматривал кандидатские списки в клубе - ты теперь сорок третий кандидат, так что лет через пять-шесть можешь попасть в члены.

- Зачем же, дядюшка? Я в карты не играю...

- Вот вздор какой, точно у нас одни игроки. У нас иной своих детей при рождении записывает в кандидаты. Да, вот, родственник наш, Афанасий Иванович,- ждет не дождется своей очереди. Он теперь двадцатый.

Вдруг Иван Сергеевич вскочил с кресла и почтительно поклонился. Мимо проезжали щегольские сани с кучером, одетым в траурный армяк. Сидевший в санях молодой офицер посмотрел на окно и с приветливой улыбкой приложил руку к фуражке.

- Видишь, видишь, племяша, какие лица внимание мне оказывают! - говорил весело Иван Сергеевич,- а княгиня Марья Захаровна изволила мебель рассматривать... А вот и Демьян Иваныч заехал ко мне из совета.

У подъезда остановилась карета, и из нее медленно вылезал тучный генерал в каске. Угаров взялся за шляпу.

- Ну, прощай, заходи ко мне, когда свободен. И дядюшка снова подставил свою щеку.

- Постой, постой! - закричал он, когда Угаров был уже в другой комнате,- пиши почаще матери, забывать родителей - большой грех.

От дядюшки Угаров зашел к Сереже Брянскому, который жил через несколько домов. Швейцар, получивший раз навсегда приказ от Сережи всем отказывать, объявил, что князя нет дома; но, на беду, Сережа как раз в эту минуту сходил с лестницы. Пришлось вернуться. Квартира, которую он занимал вместе с Алешей Хотынцевым, была очень дорогая, но содержалась в большом беспорядке. Видно было, что хозяева иногда в нее приезжают, но не живут в ней. В комнате, в которую Сережа ввел Угарова, было холодно и пахло дымом. Чтобы посадить гостя, Сережа сбросил с кресла большой лакированный сапог. На письменном столе стояли пустые бутылки, по персидскому ковру были рассыпаны окурки папирос. На всех стенах в золотых рамах висели гравюры с изображением лошадей.

- Видишь, какой у нас беспорядок,- извинялся Сережа,- но это оттого, что я никогда не сижу дома, а у моего сожителя три квартиры: здесь, в Царском и у Шарлотты. А, да вот и он, кажется, приехал...

В передней раздалось громкое звяканье сабли, и Алеша Хотынцев вошел в сопровождении огромного датского пса.

- Очень рад с вами познакомиться,- говорил он, крепко пожимая руку Угарова.- Les camarades de nos amis sont nos camarades (Друзья наших друзей наши друзья (фр.).). Эй, Денисов!

В дверях появился денщик с широким заспанным лицом.

- Привезли приказ?

- Приказание принесли, ваше высокоблагородие, а приказ еще не вышел.

- Этакая тоска! - сказал Хотынцев, взглянув на четвертушку серой бумаги, которую подал ему денщик,- завтра опять с первым поездом надо ехать в Царское. Денисов, порядок знаешь?

- Так точно, ваше высокоблагородие.

Денисов исчез и через минуту появился опять, неся на подносе бутылку и три стакана. Угарову не хотелось пить, но Хотынцев опять повторил: "Les camarades de nos amis sont nos camarades", и заставил его выпить два стакана теплого шампанского. Потом все трое пошли обедать к Дюкро, где в красной комнате Шарлотта уже ждала Хотынцева. Шарлотта была полная, высокая блондинка, с роскошными формами тела и грубо подрисованными глазами. С лица ее обильно сыпалась пудра. Говорила она на плохом французском языке с немецким акцентом и показалась Угарову очень глупой женщиной. Прежде всего она обругала Хотынцева за то, что он заставил ее прождать десять минут, потом забраковала обед и заказала новый, причем старалась выбирать самые дорогие блюда. Угарову было невыносимо скучно. За обедом много пили и говорили о лицах, которых он не знал, и о вещах, которых он не понимал. После обеда Шарлотта, уже успевшая выведать от Сережи, что Угаров очень богат, пригласила его пересесть к ней на диван.

- Viens m'embrasser, mon petit, tu as une mine si triste que j'ai envie de te consoler. Vois-tu, mon petit,- шептала она, нагибаясь к нему и царапая перстнями его шею,- j'ai une amie, une charmante petite femme, qui voudrait se caser. Je te presenterai a elle, et alors tu ne seras pas seul, et alors tu ne seras pas triste (Обними меня, малыш, у тебя такой печальный вид, что мне хочется тебя утешить. Видишь ли... у меня есть подруга, очаровательная женщина, которая хотела бы пристроиться. Я представлю тебя ей, и ты не будешь больше одинок и печален (фр.).).

С Сережей Шарлотта целовалась очень продолжительно и нежно. Хотынцев не выражал никакой ревности, но только очень громко хохотал во время этих поцелуев. Когда же он подошел к Шарлотте и хотел также поцеловать ее, она замотала головой и сказала:

- Non, non, avec toi plus tard, a la maison (Нет, нет, с тобой позже, дома (фр.).).

Хотынцев начал потягиваться и напомнил, что с первым поездом ему надо ехать в Царское. Шарлотта на прощанье обещала известить Угарова о возвращении в Петербург ее подруги, которая уехала по делам в Москву. Сережа повел Угарова в общую комнату и познакомил его с постоянными посетителями ресторана - les amis de la maison (друзья дома (фр.).), как называла их m-me Дюкро. Все были налицо: и Васька Акатов, окруженный свитой молодых офицеров, и маленький желчный старик князь Киргизов, и не старый, но совсем лысый советник министерства иностранных дел Менцель, изумлявший даже иностранцев своей цветистой французской речью, и богатый поляк, граф Строньский, приехавший в Петербург хлопотать по какому-то процессу и потому старавшийся как можно правильнее говорить по-русски. Князь Киргизов с молодых лет привык заезжать к Дюкро после театра. Он появлялся часа на полтора, пил чай с коньяком, иногда ужинал, ругал все и всех и пользовался в ресторане большим уважением. Теперь театры были закрыты, никаких увеселений и вечеров в городе не было, а потому князь повадился ходить каждый вечер и просиживал в общей комнате до поздней ночи. Вследствие этого его авторитет упал, и Акатов "показывал" его для развлечения публики. Подметив его крайнюю раздражительность, он натравливал его на кого-нибудь из присутствующих, и когда старичок, по своему обычаю, вскакивал с места и подбегал к своему противнику, Акатов доливал его стакан коньяком до краев. Князь в жару спора не замечал этого, выпивал стакан залпом, горячился все более и более и доходил до невозможных нелепостей. В тот вечер он был стравлен с Менцелем; спор шел о нашей дипломатии, в которой князь видел причину всех наших бедствий.

- Бумаги бы не хватило,- говорил он, бегая по комнате,- если бы описать все случаи, когда наши дипломаты едва не погубили Россию своими нотами, конференциями, протоколами и прочей дребеденью...

- Например? - спросил небрежно Менцель.

- Например, например! - передразнил его князь.- Вы сами знаете примеры. Ну, вот вам Венский конгресс...67

- Ну, что же Венский конгресс?

- А то, что мы были победителями, спасли Европу, а на Венском конгрессе, благодаря нашим дипломатам, нас оплели.

- То есть почему же оплели?

- Сами вы знаете, почему оплели... А все это отчего? Оттого, что почти все наши дипломаты немцы68. Разве немец может понять и защитить русские интересы? Вот когда во главе нашей дипломатии были настоящие русские люди, они высоко держали русское знамя. Зато их имена мы произносим с благоговением.

- Кто же это такие?

- Как кто? Вы сами знаете, кто.

- Ну, однако, назовите кого-нибудь.

- Извольте-с, назову. Ну, вот вам: Каподистрия...69

- Благодарю вас; он именно был не русский.

- Да он, по крайней мере, немцем не был, поймите это! - завопил князь, подбегая к Менцелю с сжатыми кулаками,- и за это одно ему великое спасибо. Ведь все зло от немцев, ведь они все христопродавцы, начиная с Иуды.

- Иуда тоже был немец?

- Да-с, он был немец, и я вам это докажу.

Менцель поспешил заявить, что ему это безразлично, потому что сам он, Менцель, русский, хотя и носит немецкую фамилию.

Угаров вернулся домой в четвертом часу ночи, усталый и измученный. Голова у него трещала от вина и от всех впечатлений дня. Впечатления не были симпатичны, но, однако, на другой день в пять часов он входил к Дюкро, успокаивая свою совесть тем, что надо же где-нибудь пообедать. Скоро он втянулся. Недели через две, при расплате, оказалось, что у него не было мелких денег, и он вручил Абрашке сторублевую бумажку. Татарин принес ее обратно, извиняясь, что в кассе разменять ее нельзя, и передал Угарову предложение m-me Дюкро завести в ресторане счет. Угаров не нуждался в кредите, но это предложение показалось ему удобным, и он согласился. Акатов поздравил его с официальным вступлением в "друзья дома", и он должен был по этому случаю угостить шампанским всех присутствовавших. Несмотря на это экстраординарное угощение, разговор не клеился. Акатов уже целый час беседовал о производстве с усатым полковником, приехавшим на несколько дней из Варшавы. Это был его товарищ по выпуску, и потому он называл его по школьному прозвищу "Сапогом".

- Да пойми ты, Сапог, что если бы Петька Горев не сел мне на шею, то я был бы теперь таким же полковником, как и ты. Ведь из-за этого проклятого Петьки я восемь лет просидел поручиком.

- Ну, полковником ты бы вряд ли был теперь,- отвечал Сапог,- а только в самом деле, что же это за порядок? Одно из двух: или не ходи в академию, или, если уж пошел, не возвращайся в полк. Такой же случай был у нас в Варшаве...

Князь Киргизов молча пил свой чай с коньяком и угрюмо посматривал в сторону Менцеля, лысина которого чуть-чуть виднелась из-за огромной газеты, только что присланной ему из министерства.

Когда Угаров уехал, Акатов почтительно обратился к князю Киргизову:

- Скажите, князь, нравится ли вам новый член нашего клуба?

- Кто это? Угаров? Ничего, он, кажется, скромный...

- Абрашка, бутылку! - закричал Акатов.- Господа, я сегодня в первый раз в жизни слышал, что князь кого-нибудь похвалил, а теперь предлагаю выпить вам за преображение князя Киргизова!..

- Я нахожу этот тост и неуместным, и несправедливым,- заметил сухо князь.- Во-первых, я могу и хвалить и порицать, кого мне заблагорассудится, а во-вторых, я и не думал хвалить этого Угарова. Я только сказал, что он скромный... разве это неправда?

- Скромный-то он скромный,- продолжал Акатов, подливая Сапогу,- но, знаете ли, князь, иногда наружность бывает обманчива. Недаром говорится, что в тихом омуте черти водятся. Иной очень скромен на вид, а поройся в нем хорошенько - такая шельма окажется, что не приведи господи!

- Это совершенно справедливо,- согласился князь, которого уже начинала разбирать желчь,- и я вам скажу больше: мне кажется, что Угаров именно принадлежит к типу таких ложных скромников...

- Еще бы! Это сейчас видно.

Через четверть часа князь, хлебнув сразу полстакана чаю, немилосердно ругал Угарова, назвал его разбойником и заявил, что он с первого взгляда почувствовал к нему недоверие, потому что терпеть не может рыжих людей.

Из другого угла комнаты раздался громкий хохот Менцеля.

- Oh, elle est forte, celle-lsi,- говорил он, роняя на пол газету.- Се pauvre Ougaroff peut-etre un brigand - je ne dis pas non - mais il n'est pas roux, par exemple... Je suppose, que vous avez la berlue...

- C'est vous, monsieur, qui avez la berlue, et encore la pire de toutes - la berlue diplomatique... (Но это уж слишком... бедняга Угаров, может быть, и разбойник, я не отрицаю, но он не рыжий, у вас временное помрачение зрения...

Это у вас, месье, помрачение зрения, и самое худшее из всех, помрачение дипломатическое... (фр.).)

Опять на сцену явились дипломаты, Венский конгресс и немцы. Князь рассвирепел, глаза его налились кровью, и он так нервно забегал по комнате, что Акатов не на шутку за него испугался. Он встал с дивана и неожиданно схватил за локоть князя, сказав ему вполголоса:

- Послушайте, князь, не пора ли спать? Скоро четыре часа...

- Действительно, пора,- ответил спокойным голосом князь и ушел, ни с кем не простившись.

На другой день он явился в свой обычный час и очень дружелюбно поздоровался с Угаровым, Менцелем и прочими "друзьями дома", а через два часа, подбиваемый Акатовым, осыпал ругательствами усатого полковника, который в это время безмятежно спал в вагоне, возвращаясь обратно в Варшаву, и которому даже и присниться не могло, какое негодование и какую злобу он возбудил во вчерашнем собеседнике...

IV

Дни проходили за днями. События громадной важности, переплетаясь с мелочами и дрязгами жизни и иногда подчиняясь их влиянию, уносились куда-то, оставляя за собой едва заметные следы, заметаемые очень скоро новыми событиями и новыми дрязгами. Нелепая война, поглотившая столько миллиардов и столько неповинных людей, кончилась Парижским миром70, то есть сравнительно - ничем. Побежденные защитники павшего Севастополя могли без краски стыда в лице возвращаться на родину, и русское общество встречало их как триумфаторов. Великий писатель, сражавшийся сам в рядах их и написавший несколько гениальных очерков Севастополя, впоследствии отнесся критически к этим овациям и встречам71. Конечно, в них было много восторженно-детского, но это вовсе не было упоение победой, а радостное сознание честно исполненного долга. И в то же самое время, как резкий диссонанс в этом хоре общего ликования, уже начиналось дело о неслыханных злоупотреблениях комиссариатского ведомства...

Пышные торжества коронации72 были последней гранью между невозвратно ушедшим прошлым и новой, широко раскрывавшейся жизнью.

Что же даст эта новая жизнь? Вся Россия замерла в лихорадочном ожидании. Одни надеялись, другие боялись; но так как ничего определенного еще не было известно, то надеялись на слишком многое,- и боялись всего.

В Петербурге, где самые мелкие явления жизни принимают иногда в глазах общества грандиозные размеры, ожидание это не было очень заметно. В свете избегали говорить о таком неприятном предмете и склонялись к мысли, что, может быть, эта "чаша" пройдет мимо; да и личные интересы огромного большинства не были так задеты предстоящей реформой, как в провинции.

"Черт ли мне в реформе?! - размышлял Сергей Павлович Висягин.- Отберут у меня или не отберут те восемьдесят душ, которые мне приходятся по разделу с братом,- это мне почти все равно. А вот, дадут ли мне на Пасху Белого Орла73,- это мне всего интереснее..."

Возвратясь поздно ночью с какого-то бала, графиня Хотынцева прошла прямо в комнату мужа, зажгла все свечи и, растолкав графа, сказала:

- Базиль, могу сообщить тебе важную новость. Сейчас княгиня Марья Захаровна сказала мне, что никаких перемен больше не будет. Правительство и без того дало много свободы. Теперь за границу может ехать всякий, кто хочет, офицеры гуляют в пальто и фуражках, и все курят на улице... Чего же им больше? А мужиков решено освободить через пятьдесят лет. Я нарочно тебя разбудила, чтоб ты мог спать спокойно.

Граф Василий Васильевич еще протирал глаза, чтобы решить,- видит ли он все это во сне, или наяву, как графиня исчезла.

- О, господи, какой крест я несу! - ворчал он про себя, ища ногами туфли и вставая с постели, чтобы потушить свечи.

Первый севастополец, увиденный Угаровым, был Семен Семенович Кублищев. Пробыв все одиннадцать месяцев в Севастополе и получив Георгия, он приехал в Петербург с прошением об отставке "по домашним обстоятельствам". Его мать, у которой уже открылась водяная, настоятельно требовала от него этой жертвы. Флигель-адъютант, просящийся в отставку, представлял совсем новое явление. Он был отпущен с неудовольствием, но все-таки получил звание шталмейстера. Накануне отъезда он завернул поужинать к Дюкро. Все "друзья дома" были с ним знакомы. Угарова он в первую минуту не узнал, но потом вспомнил о совместном пребывании с ним в Троицком и очень долго перед ним извинялся. Конечно, весь вечер он должен был рассказывать о Севастополе. О себе он вовсе не упоминал в рассказах, но о других, особенно о моряках, говорил с пафосом, переходившим в декламацию. Чувствовалось, что он говорит искренно, но что рассказы свои он тщательно обдумал и приготовил заранее, так как рассказывать ему приходилось в очень высоких сферах. Когда же князь Киргизов, по духу противоречия, попробовал высказать кое-какие сомнения, Семен Семенович, донельзя мягкий в обращении, остановил его очень резко. Князь отыгрался на интендантских чиновниках. Он ругал их всласть, и Кублищев за них не заступался.

С большой похвалой отозвался Семен Семенович и о товарищах Угарова, которых близко знал. Андрей Константинов, ставший и в Севастополе, как в лицее, предметом общей любви, был убит 27 августа, выбивая французов из редута Шварца74. Гуркин был так потрясен смертью друга, что не захотел вернуться в Петербург и зарылся в своей деревне, где-то в Херсонской губернии. Второй Константинов - Дмитрий, несколько раз раненный и увешанный знаками отличия, был взят в адъютанты одним важным генералом и уехал за границу лечиться.

Угаров уже знал о смерти Константинова; это была первая смерть, от которой болезненно сжалось его сердце. До тех пор смерть представлялась ему чем-то страшным, но в то же время и чем-то мифическим, не имеющим никакого отношения к нему и к близким ему людям. После торжественной панихиды, отслуженной в лицее всем выпуском, Угаров несколько дней ни о чем другом и думать не мог. Понемногу это впечатление побледнело, но под влиянием рассказов Кублищева оно воскресло с новой силой. Всю ночь мерещилось Угарову смуглое симпатичное лицо погибшего товарища. Добрые глаза смотрели на него с укором и как будто говорили: "Вот ты живешь, пользуешься обществом других людей, ужинаешь у Дюкро, спишь в теплой постели, а я лежу один в сырой и темной яме... За что?"

И Угарову казалось, что он в чем-то виноват перед Константиновым, что он недостаточно ценил его при жизни. Совесть упрекала его и за то, что после выпускного кутежа он проспал все утро и не приехал проводить Константинова на железную дорогу.

Вообще Угарову жилось невесело. Те мечты о счастье, с которыми он ехал в Петербург, понемногу разлетались, как дым. Женщина "ослепительной" красоты не появлялась, любовь не приходила. Одно время он задумал опять ухаживать за Эмилией Миллер и начал каждый вечер ходить наверх. Эмилия держала себя с большим достоинством и не делала никакого шага для возобновления прежних отношений, а Угаров испытывал странное ощущение: когда он не видел Эмилии, она представлялась его воображению красавицей, но при каждом новом свидании он находил, что она опять подурнела. Иногда у Миллеров бывали необычайно скучные гости, но, когда их не было, Угаров чувствовал себя хорошо в этом простом и тихом доме, несмотря на шутливые заигрывания и мещанские выходки генеральши. Стоило ему, например, похвалить какой-нибудь ковер, генеральша сейчас же заявляла:

- О, это прекрасный ковер, он стоит сорок шесть рублей. Передавая ему стакан чаю в подстаканнике, она прибавляла:

- Посмотрите, какой отличный мельхиор!

Раз они сидели за чаем втроем. Карлуша, державший и мать и сестру в ежовых рукавицах, почти никогда не бывал дома по вечерам. Раздался звонок, и в залу скорыми шагами вошла девушка небольшого роста в темном дорожном платье, с саквояжем в руках. И мать, и дочь бросились ее целовать с самыми шумными изъявлениями радости. Эмилия сейчас же увела ее в свою комнату, откуда скоро явилась горничная с просьбой прислать чай туда. Угаров успел только заметить, что приехавшая была некрасива и худа, но глаза у нее были очень умные.

- Это моя племянница, Вильгельмина фон Экштадт,- пояснила генеральша.- Она к нам приехала из Ревеля. О, эта девушка будет играть большой роль в нашем семействе...

Генеральша остановилась, ожидая вопроса; но Угаров молчал, не считая приличным расспрашивать. Генеральша не выдержала.

- Владимир Николаевич,- заговорила она почти шепотом,- я вас считаю, как за родственника, и сейчас вам скажу, какой роль будет играть Вильгельмина в нашем семействе. Она - невеста Карлуши.

- Как! Карлуша женится? - воскликнул Угаров.- Он ничего мне об этом не говорил.

- О, ради бога, не говорите ему, что я вам сказала... Это - большой, большой секрет. Их свадьба будет через два года.

- Только через два года? Отчего же это?

- Это оттого, что Карлуша надеется быть тогда столоначальником, и ему обещали в одной компании место с два тысяча жалованья, и еще наш дядя Рудольф фон Экштадт завещал Вильгельмине двадцать тысяч серебром, с условием, что Вильгельмина может трогать свой капитал, когда ей будет двадцать пять лет. С процентами будет двадцать один тысяч шестьсот рублей. А теперь им было бы трудно, очень трудно жить.

- Но ведь и ждать им трудно, Эмилия Федоровна. Мало ли что может случиться в два года. Они могут разлюбить друг друга, изменить намерение...

- О нет, Владимир Николаевич, нет! нет! Когда они дали свои слова перед богом, они ничего изменить не могут.

Не желая мешать семейной радости, Угаров ушел домой. На другой день он решил, что остывшее чувство не может быть разогрето, и начал опять проводить все свои вечера у Дюкро.

Шарлотта познакомила его со своей подругой Полиной - хорошенькой и болтливой француженкой, но знакомство это не имело больших последствий. Как раз накануне Полина столкнулась у Дюкро и познакомилась с графом Строньским. Сметливая парижанка рассчитала, что ей выгоднее заняться приезжим богатым поляком, а Угаров никогда не уйдет. Тем не менее она изредка принимала его по утрам, когда граф ездил ради своего нескончаемого процесса в Сенат или просиживал долгие и скучные часы в министерских приемных.

Второе разочарование постигло Угарова на службе. Походив около года в департамент без всяких занятий, он получил место младшего помощника столоначальника и в течение шести месяцев вел алфавитный реестр входящих и исходящих бумаг. Это была чисто механическая работа, не представлявшая ни малейшего интереса. Через полгода, так как департамент был переполнен и по службе не предвиделось никакого движения, Угарову предложили быть старшим помощником сверх штата, то есть без жалованья. Он с радостью согласился, и ему начали поручать кое-какие доклады. Одно из первых порученных ему дел было большое зотовское дело, наделавшее много шума в Петербурге. Оно уже длилось много лет и теперь было прислано из другого министерства на заключение графа Хотынцева. При первом знакомстве с этим делом Угаров убедился как в вопиющих злоупотреблениях местных властей, так и в неверном, пристрастном взгляде министерства, производившего дознание. Угаров перевез это многотомное дело к себе на дом, окружил себя сводами законов и просиживал за работой целые ночи. В затруднительных случаях он обращался к Миллеру, который очень скоро разрешал все недоумения и хвалил его работу.

- Ты вообще смотришь на дело правильно, но слишком размазываешь. Главное: сокращай и сокращай...

По окончании работы Угаров употребил еще несколько дней на сокращение, и все-таки исписал довольно мелким почерком десять листов. Когда он сдал дело в стол, Онуфрий Иванович почесал у себя затылок и сказал:

- Н-да... У нас давно не было таких больших докладов. Сергей Павлович продержит его, пожалуй, с неделю.

Но прошло две недели, а судьба доклада была неизвестна. Угаров нетерпеливо ждал результата и уходил из министерства последним. Иногда от скуки он заходил в кабинет к Илье Кузьмичу, который очень его любил и часто удивлял своей откровенностью.

- Почитайте и уважайте меня, Владимир Николаевич, яко пророка,- сказал однажды правитель канцелярии.- Помните ли, что я вам года два тому назад говорил насчет Якова Иваныча?

Теперь все министерство уже называло Горича не иначе, как Яковом Иванычем.

- Вы, кажется, говорили, что Горич со временем сменит вас...

- Так-с, память у вас хорошая. Ну, так вот граф уже говорил со мной об этом. Это была, можно сказать, комедия в трех актах, и я вам сейчас изображу ее. Первый акт начался с того, что третьего дня граф присылает за мной вечером. Я вхожу и вижу, что лицо у него глубокомысленное и в то же время хитрое: видимо, хочет меня провести.

Илья Кузьмич сделал из своего лица гримасу, напомнившую несколько графа Хотынцева, и заговорил совсем его голосом:

- "Вы знаете, Илья Кузьмич, что я бы хотел всю жизнь не расставаться с вами, но вы сами несколько раз заявляли, что хотите уходить, а потому нам необходимо заранее подумать о вашем преемнике. Кого бы вы думали назначить?" Я молчу, а громовержец продолжает еще хитрее: "Я, признаюсь, охотно бы назначил Горича, но ведь он слишком молод... а, как вы думаете?" - "Да, граф, действительно он молод". Граф видит, что я не ловлюсь, и переходит в другой тон. "Впрочем, Горич не по летам развит и вполне дельный человек, да и, кроме того, какой он работник. А, как вы находите?" - "Да, действительно, он работник хороший". Громовержец обрадовался и этому. "Ну, да, так вы советуете мне назначить Горича? Впрочем, мы об этом еще поговорим". Второй акт происходил вчера. Рано утром посылает за мной графиня Олимпиада Михайловна и принимает меня в лиловом будуаре, в утреннем костюме, в каких-то обольстительных кружевах. "Илья Кузьмич, неужели это правда? Вы требуете от Базиля, чтобы он на ваше место назначил Горича? Ради бога, не вмешивайтесь в это дело; я сама найду ему правителя

! канцелярии, это моя прямая обязанность. А пока, умоляю вас, не уходите. Если вы не можете сделать это для Базиля, то принесите жертву для меня..." Как вам это нравится, Владимир Николаевич? Я почему-то обязан приносить жертвы этому противному кружевному истукану! Ну, а третий акт я уж сам сыграл сегодня. Сообразив положение дела, я напрямик объявил графу, что жить на одну пенсию мне будет тяжело и что я уйду только тогда, когда он выхлопочет мне аренду в две тысячи.

Через несколько дней Угаров застал Илью Кузьмича в припадке неудержимого смеха.

- Поздравьте меня, Владимир Николаевич, я сделал важное открытие. Я узнал, в чем заключаются исторические занятия нашего министра. Подхожу я сейчас к его кабинету и, заглянув мимоходом в зеркало, вижу, что у меня галстук развязался. Я стал его поправлять, а дверь в кабинет была немного отворена, и вдруг я слышу - граф самым своим глубокомысленным тоном спрашивает у Горича: "Скажите, mon cher, как вы думаете: Потемкин был в связи с графиней Браницкой, или это была платоническая любовь?" - Я, знаете, после этого не имел духу войти к нему, а прибежал сюда, вот, и хохочу до сих пор.

Наконец, Угарова позвали к директору. Сергей Павлович ласково протянул ему руку.

- Садитесь, пожалуйста. Хотите курить?

Когда папиросы были закурены, Сергей Павлович начал внимательно всматриваться в окно, выходившее во двор министерства, вставил стеклышко и заговорил своим звучным голосом:

- Я прочитал вашу первую серьезную работу и должен отдать вам полную справедливость: вы отнеслись к делу добросовестно, потратили на него много труда и таланта, но... но спрашивается: к чему все это?..

Лицо Угарова выразило полное недоумение.

- Вы опровергаете мнение министра, приславшего нам дело. Неужели вы думаете убедить его вашими доводами? Какие бы были последствия, если бы граф утвердил ваш доклад? Тот министр через несколько времени вернул бы дело опять к нам, но при этом написал бы графу такое частное письмо, что мы бы были должны изменить наш отзыв. Впрочем, он может обойтись и без этого, может провести дело в комитете министров или войти с особым докладом... Во всяком случае, он поступит по своему мнению, а не по вашему.

- Но что же мне было делать, Сергей Павлович? - спросил Угаров.- Неужели я должен был писать против своего убеждения?

- Нет, зачем же? Вы могли высказать свои убеждения, но в иной форме. Вы могли бы, например, начать так: "Хотя на это можно возразить то-то и то-то"... ну, и высказать свои убеждения - только, конечно, на пяти-шести, а не на сорока страницах, а в конце все-таки сказать, что мы, тем не менее, не находим препятствий... Да и потом надо всегда обращать внимание на то, откуда к нам поступило дело. Если оно прислано на заключение каким-нибудь завалящим министром, ну, тогда можно, пожалуй, немного поумничать... Но ведь зотовское дело прислано князем Василием Андреичем, и с ним бороться трудно. Ему можно отвечать только так, как я ответил. Я после вас, конечно, не хотел поручать дело кому-нибудь другому и сам занялся им.

И Сергей Павлович с торжеством начал читать великолепно переписанный и совсем готовый доклад, на котором не хватало только подписи графа Хотынцева.

- "Вследствие отношения вашего сиятельства за нумером тысяча двести сорок четвертым..." ну, тут идут формальности... "Рассмотрев с полным вниманием вышеозначенное дело, я нахожу..." И после этого я почти целиком выписал мнение самого князя Василия Андреича, которое вы видели в деле. Ну, конечно, я немного изменил некоторые фразы и рассыпал, par-ci, par-la (тут и там (фр.).), эти ничего не значащие словечки, которые я называю канцелярскими арабесками, как-то: "Независимо сего", или: "нельзя, с другой стороны, не обратить внимания и на то...", или вот эту фразу (и Сергей Павлович ткнул в нее пальцем): "Переходя затем от общих оснований дела к вопросу о нарушении казенного интереса..." Au fond tout са ne dit rien, mais са fait dans le paysage (В сущности, это ничего не значит, но придает живописность (фр.).).

- Позвольте мне, Сергей Павлович, сделать один вопрос,- сказал робко Угаров.- Зачем же в таком случае нам присылают дела на заключение? Ведь это - ненужная формальность.

- Зачем? - повторил Висягин, рассматривая что-то на потолке.- А затем, мой юный друг, чтобы нам можно было получать жалованье и не умереть с голоду. Если бы уничтожить все то, что может вам показаться ненужной формальностью, тогда могли бы упразднить все наше министерство и довольствоваться одним Ильей Кузьмичом с двумя писцами.

Угаров вышел как ошпаренный из директорского кабинета. После этого он написал еще несколько докладов по рецепту Сергея Павловича, но работа эта была ему противна, а так как он считался чиновником сверх штата, то скоро совсем перестал ходить в департамент.

Чтобы чем-нибудь наполнить свои досуги, Угаров абонировался в книжном магазине и библиотеке для чтения Овчинникова. В библиотеке был большой выбор русских и французских книг, за которыми Угаров заходил раза два в неделю. Главный приказчик оказался очень любезным человеком, сам выбирал для Угарова книги и охотно вступал в разговор о прочитанном. Это был маленький, коренастый человек, лет тридцати, очень белокурый и бледный. Глаза у него были маленькие, взгляд проницательный и быстрый, усы почти белые. Звали его Орестом Иванычем Сомовым. Раз вечером, перед самым закрытием магазина, Угаров принес старые "Отечественные записки", где ему очень понравилась статья о Пушкине.

- Еще бы! - воскликнул Сомов.- Это статья Белинского75.

Угаров смутно знал что-то о Белинском. Это имя не произносилось ни на кафедре, ни в печати. Сомов начал говорить о нем, глаза его заблестели, на лице появился румянец. Между тем девять часов давно пробило, приказчики разошлись, сторож потушил все лампы и несколько раз входил в магазин, намекая этим, что пора его запереть. Одна свеча стояла на конторке Сомова, но и та грозила сейчас догореть и погаснуть. Вдруг за конторкой отворилась дверь, и на пороге показалась молодая женщина с платком на голове.

- Орест Иваныч,- сказала она вполголоса.- Самовар давно подан, сейчас погаснет.

Угаров со вздохом взялся за шляпу. Сомову также было досадно прервать разговор.

- Что же,- сказал он нерешительно,- если вам не хочется спать, вы, может быть, зайдете в мою каморку.

Комната, которую Сомов назвал каморкой, была так мала, что не заслуживала другого названия. Большой продавленный диван и несколько ветхих стульев составляли ее убранство. За белой кисейной занавеской помещался большой кованый сундук и была еще дверь, за которой скрылась женщина в платке. Стол перед камином был накрыт белой скатертью. На столе вместе со всеми чайными принадлежностями стояла холодная закуска. Все было очень опрятно и просто. Разговор продолжался и от Белинского перешел к другим писателям. Сомов имел колоссальную память и говорил наизусть не только стихи, но и целые страницы прозы. В оценке писателей произошло разногласие. Угаров боготворил Пушкина, а Сомов, очень хорошо понимая художественную сторону поэзии, предпочитал стихи с "направлением". Его любимый поэт был Некрасов, и он с восторгом прочитал несколько стихотворений этого поэта, ходивших тогда еще в рукописи76 и поразивших Угарова своей силой. Рукописей у Сомова было множество; весь сундук был наполнен ими. Время летело незаметно, и в пятом часу утра Угаров ел выборгский крендель и колбасу с таким удовольствием, какого ему не доставляли никакие сальми и рагу французской кухни. Через несколько дней вечер повторился, потом Угаров пригласил Сомова к себе. Тот долго отнекивался, но все-таки пришел. Угаров приготовил такую же скромную закуску и прибавил только бутылку вина, от которого Сомов решительно отказался.

- Я себя знаю,- сказал он откровенно.- Если я выпью рюмку, то запью на несколько дней; а в моем положении это невозможно.

Скоро они стали видеться почти ежедневно, заходя по вечерам друг к другу, но оба предпочитали беседовать в "каморке". Там говорилось лучше и сиделось дольше. Иногда к Сомову заходили его земляки, братья Пилкины - добрые, простые ребята. Один был медиком, другой - студентом. Способности у Сомова были такие же блестящие, как и память. Еще в детстве он почти самоучкой выучился французскому языку и теперь знал французскую литературу так же основательно, как и русскую. Однажды, говоря о нелепости французских трагедий, он для доказательства отыскал в библиотеке том Расина и прочитал вслух две сцены, но при этом так коверкал язык, что Угаров не выдержал и разразился гомерическим хохотом. Смех этот подействовал заразительно и на чтеца, и часто потом, когда разговор принимал слишком мрачное направление, Сомов добродушно говорил:

- А что, Владимир Николаевич, не почитать ли мне что-нибудь по-французски?

Угаров от души полюбил Сомова и незаметно для самого себя подчинился его влиянию. Оба страстно следили за ходом крестьянского дела. Угаров приносил известия из официального мира, а Сомов поставлял заграничные брошюры и листки, наводнявшие тогда Россию всевозможными путями. В конце лета он с торжеством вынул из сундука первый нумер "Колокола"77. С каждым днем Сомов делался все радикальнее и резче; он сам, видимо, жил под чьим-то сильным влиянием. Часто в спорах он ссылался на какого-то Покровского, который, по его словам, был человек гениального ума и таланта, но по цензурным условиям не мог ничего печатать в России. Натура Угарова противилась этим крайностям; столкновение между друзьями было неизбежно. Произошло оно из-за письма Герцена к Линтону78. Письмо это, напечатанное во французских газетах в 1854 году, появилось в русском переводе гораздо позже. Угаров не мог допустить, чтобы русский человек, каких бы он ни был убеждений, мог обращаться к врагам с советами, каким путем вернее разгромить Россию. Со своей стороны Сомов не мог допустить, чтобы Герцен был неправ. Спор по этому поводу длился в течение нескольких вечеров. Братья Пилкины разделились: медик был на стороне Угарова, студент поддерживал Сомова.

- Скажите откровенно, Орест Иваныч,- спросил в жару спора Угаров,- что вы почувствовали при известии о взятии Севастополя?

- Сказать по правде,- отвечал, подумавши, Сомов,- целый день мне было как-то не по себе: не то грустно, не то стыдно. Но на другой же день я себя выругал за это и решил, что это остатки допотопного воспитания. Патриотизм - такой же глупый предрассудок, как и все другие.

Несмотря на эту обрисовавшуюся разность в убеждениях, Угаров горячо превозносил своего нового друга. Дружба эта очень не нравилась Горичу.

- Не понимаю я, Володя,- говорил он, идя по Невскому с Угаровым,- какое удовольствие ты можешь находить в ежедневном обществе этого приказчика...

- А я не понимаю,- возразил Угаров,- как при твоем уме ты можешь так узко смотреть на вещи. Ты охотно проводишь время с идиотами и убежишь на край света от умного и хорошего человека только оттого, что он - приказчик...

- Вовсе не убегу. Сделай милость, покажи мне этого гения.

- Ну, хорошо. Он будет у меня сегодня вечером. Заходи часов в десять, и ты сам убедишься...

- Ладно, зайду.

- И я зайду,- сказал Миллер, шедший с ними.

Угаров пришел домой в начале десятого часа. Сомов уже ждал.

- Орест Иваныч,- сказал, входя, Угаров,- я должен вас предупредить, что сегодня вы увидите у меня двух моих товарищей.

При этом известии Сомов переменился в лице.

- Это с вашей стороны нехорошо,- проговорил он взволнованным голосом.- Вы должны были предупредить меня заранее.

- Если бы я знал, что вам это будет так неприятно, я бы совсем не пригласил их. Но что же вы имеете против них?

- Ничего не имею против, но и общего с ними у меня нет ничего. К чему же это знакомство? С вами мы сошлись как-то нечаянно,- ну и слава богу! - я об этом не жалею, а, напротив того, очень этому рад, но присоединять к нам новые элементы - бесполезно.

- Однако я у вас познакомился с Пилкиными, и от того не произошло ничего дурного.

- Да, это правда.

Сомов успокоился и заговорил о новом, только что полученном нумере "Колокола", но при первом звонке вскочил и убежал так стремительно, что едва не сшиб с ног Миллера в темной передней. Угаров после долго размышлял об этом поступке Сомова и не знал, чему приписать его: избытку ли смирения или избытку гордости?

V

В начале октября, рано утром, Угаров был разбужен сильным звонком, и в спальню его вошел Горич.

- Вот в чем дело,- сказал он, не снимая пальто и шляпы,- нам надо вместе предпринять что-нибудь относительно Сережи. Весь город говорит о его кутежах и безумных тратах, о каком-то пикнике, который он устраивает...

- Да, это совершенно верно. Я даже слышал, что он на днях подписал крупный вексель ростовщику Розенблюму...

- Ну, вот видишь - его надо остановить, иначе он совсем погибнет... Но где же его найти? Я его три дня ищу, как булавку. У графа он не бывает вовсе, в канцелярии тоже; сегодня я в восемь часов был у него, даже хотел подкупить швейцара, но тот божится, что князь "уехамши". Не ломиться же к нему силой!

- Самое лучшее,- сказал Угаров,- поймать его у Дюкро. Приходи туда в пять часов; мы пообедаем в отдельной комнате, а потом вызовем его и поговорим серьезно.

- Ну, и прекрасно, а теперь я бегу... Прощай!.. Программа удалась как нельзя лучше. Сережа, вызванный товарищами, пришел к ним с большой радостью.

- Вот молодцы, что вздумали послать за мной! - сказал он, усаживаясь на диване.- Я с удовольствием посижу часок с вами, мы сто лет не виделись.

Но когда Сережа узнал, что его вызвали по важному делу, радость его мгновенно исчезла. Он опустил голову и усиленно начал тереть одну ладонь о другую. Он даже сделал попытку улизнуть, но Горич напомнил, что он обещал посидеть часок, и для большей верности сел между Сережей и дверью.

- Что же такое случилось? - спросил Сережа, не поднимая головы.

- Случилось то,- отвечал Горич,- что мы, как твои товарищи и друзья, решились предостеречь тебя от верной гибели. Ты мотаешь и соришь деньгами, как крез какой-нибудь; ты за один пикник у Дорота заплатил более четырехсот рублей...

- Это неправда,- возразил Сережа.- За пикник на каждого пришлось по двести сорок рублей...

- Ну, положим, двести сорок. Но разве ты можешь тратить по двести сорок рублей в вечер? Сколько ты получаешь из дома?

- Я бы был очень благодарен тебе, если бы ты мне сказал, сколько я получаю. Мне присылают - сколько захотят и когда захотят.

- Во всяком случае,- вмешался Угаров,- тебе не присылают и десятой доли того, что ты тратишь...

- Да что вы пристали ко мне? - спросил Сережа, слегка бледнея.- Я воровством не занимаюсь, ни у кого на содержании не живу, фальшивых бумажек не делаю...

- Так где же ты берешь деньги?

- Беру их там же, где берут все, у кого их нет - занимаю.

- Но ведь, занимая, надо платить. Каким же способом ты думаешь расплатиться?

- Господи боже мой, да ведь будет же когда-нибудь состояние в моих руках,- тогда и расплачусь.

- Да пойми ты, несчастный, что к тому времени долгов у тебя будет столько, что состояния не хватит на уплату. Всего опаснее - написать первый вексель. Ты выдал вексель в пятьсот рублей: к сроку денег нет, пятьсот обратились в тысячу, и так далее. Французы говорят: c'est comme une boule de neige (это как снежный ком... (фр.).)...

Сережа вдруг рассмеялся.

- Чему ты смеешься?

- Представь себе, что все, что ты мне говоришь сегодня, я вчера слово в слово говорил Алеше Хотынцеву. Ну, разве это не смешно?

- А если ты сам это говорил,- заметил Угаров,- ты должен сознаться, что поступаешь неблагоразумно.

- Эх, Володя, да разве я уж такой идиот, что не могу различить, что благоразумно и что безрассудно? Но, видишь ли, если всякую минуту справляться с благоразумием, то и жить не стоит... Дай мне пожить несколько лет в свое удовольствие; что за беда, что состояние мое уменьшится к тому времени, что я буду стариком...

- Ты был бы прав,- прервал Горич,- если бы дело шло только о твоем будущем благосостоянии; им ты можешь располагать, как хочешь. Но дело идет о твоей чести. Продолжая жить, как ты живешь, ты можешь очутиться в таком безвыходном положении, в котором уже трудно различить черту, отделяющую безрассудное от бесчестного...

- Пока я эту черту вижу ясно.

- Вот поэтому тебе и надо остановиться, пока еще есть время. Скажи, по крайней мере, сколько у тебя долгу?

Сережа молчал. Ладони с ожесточением терлись одна о другую.

- Послушай, Сережа, ты, видимо, недоволен нашим вмешательством в твои дела. Поверь, что мы спрашиваем тебя не из любопытства, а с целью помочь тебе. У меня, как ты знаешь, ничего нет, но Угаров сейчас сказал мне, что с удовольствием заплатит твои долги. Ты рассчитаешься с ним впоследствии, а теперь, конечно, дашь нам слово, что новых долгов делать не будешь.

Сережа подошел к Угарову и с чувством пожал ему руку.

- От всей души благодарю тебя, Володя; но, право, мне теперь это не нужно. Если подойдет крайность, я сам прибегну к тебе. Но, во всяком случае, очень, очень благодарю тебя.

- Стоит ли благодарить меня, если ты даже не хочешь сказать нам, сколько у тебя долгу...

- Как не хочу? Вы знаете, что я от вас обоих решительно ничего не скрываю. Но, право, мне невозможно сказать это сразу. У меня есть книжка, где все долги записаны аккуратно.

- А книжку эту ты можешь нам показать?

- Конечно, могу, когда хотите.

- Ну, так вот что: будем завтра обедать здесь втроем в пять часов; ты принесешь знаменитую книжку, и мы вместе что-нибудь решим.

- С большим удовольствием.

- Дай честное слово, что придешь.

- Изволь, даю честное слово, если без этого ты мне не веришь.

На следующий день Угаров и Горич пришли к Дюкро задолго до пяти часов, но Сережи и в пять не было. Прошло еще минут десять.

- Он способен надуть,- сказал Горич.

- Нет, если дал честное слово, то не надует.

- Конечно, не надую,- сказал, входя, Сережа.- Но только вот в чем дело: извините меня, я обедать с вами никак не могу.

- Это отчего? - спросил Угаров.

- Зачем ты его спрашиваешь? - прервал его с гневом Горич.- Ты лучше спроси у меня, и я тебе отвечу. Князь Брянский плюет на товарищей и на данное слово, потому что его пригласили какие-нибудь кокотки...

- Смотри, Горич,- сказал несколько торжественным тоном Сережа,- как бы тебе не стало совестно за то, что ты сейчас сказал. Знай же, что я обедаю сегодня с сестрами.

- С какими сестрами?

- У меня их две: Ольга и Софья.

- Как, твои сестры здесь? - воскликнули одновременно Угаров и Горич.- С каких пор? Зачем?

- Сестры здесь уже с неделю: Маковецкий получил место при главном штабе и переселился в Петербург, а Соня, вероятно, прогостит у них всю зиму.

- О, скала скрытности! о, кладезь молчания! - завопил Горич.- Отчего же ты вчера не сказал нам об этом?

- Право, не знаю, отчего не сказал. Так, не пришлось к слову, вы же все время приставали ко мне с моими долгами. А главное оттого, что они только сегодня переехали из гостиницы в свою квартиру. Вы понимаете, что мне нельзя не обедать у них на новоселье...

- Где же их квартира? Или, может быть, это тоже секрет?

- Какой же секрет! Литейная, дом Туликова. Самое лучшее: приезжайте туда после обеда.

- Ну, это будет слишком бесцеремонно. Вероятно, они и не устроились на новой квартире...

- Какой вздор! Все они будут очень рады вас видеть. Ольга еще в день приезда поручила мне известить вас обоих.

- И ты отлично исполнил ее поручение... Ну, бог с тобой, убирайся. Кланяйся от нас, а мы явимся завтра утром, благо и день будет воскресный.

Сережа исчез, очень довольный тем, что разговор о его долгах был отсрочен, а Угаров и Горич после его отъезда несколько минут молча смотрели друг на друга.

- Ну, что скажешь, Володя? - заговорил очень тихим голосом Горич.- Никогда нельзя предвидеть сюрпризов, которые нам готовит судьба. Давно ли ты жаловался на скуку и уверял, что ничем не можешь наполнить пустоту жизни? С тех пор прошло полчаса, и жизнь твоя уже наполнена. Не спорю, что тебе, может быть, будет подчас и грустно, и больно, но уж скучно наверное не будет.

- А тебе?

- Я - дело другое. Мне некогда ни грустить, ни скучать.

Чувство, которое испытал Угаров при этом неожиданном известии, было невыразимое смущение. Он смутился гораздо больше, чем обрадовался. Словно он узнал что-то такое, что налагало на него известного рода обязанности. Прежде всего, он должен сделать визит; но кроме этой обязанности, он должен еще что-то почувствовать и пережить. И немедленно из глубины души его поднялся протест против этой обязанности.

"Что за вздор такой! - размышлял он, возвращаясь от Дюкро пешком домой,- почему Горич вообразил себе, что моя жизнь теперь будет наполнена? Ну, да, действительно, я был влюблен в Соню Брянскую, но с тех пор прошло четыре года; почему это должно продолжаться? Мало ли в кого я был влюблен! И в Наташу Дорожинскую, и в Эмилию. Да Эмилия и теперь мне очень нравится. Она милая, очень милая девушка, и умная, и добрая. Сегодня же вечером пойду к ней, непременно пойду... Что за беда, что ее мать будет расхваливать свой мельхиор; зато я знаю наверное, что все обрадуются моему приходу; а Соня, бог ее знает, может быть, не обратит на меня никакого внимания,- ведь у нее все зависит от каприза... Да, впрочем, не все ли равно мне это, какое мне дело до ее капризов? Этот дурак Горич только взбаламутил меня... Сам влюблен, как кот, и валит с больной головы на здоровую..."

В этих размышлениях Угаров дошел до Литейной. На углу стоял городовой. Чтобы не искать завтра Маковецких, Угаров кстати спросил, где дом Ту пиков а...

- Пятый дом направо,- ответил городовой.

Угарову следовало идти налево, но как-то машинально он пошел направо и остановился перед домом Тупикова. Это был большой дом в несколько этажей, с двумя подъездами. "Жаль, что я не знаю, в каком этаже; ну, да все равно, узнаю завтра". Какая-то фигура шмыгнула из ворот в подъезд.

- Швейцар! - крикнул Угаров.- Здесь живет Маковецкий?

- Здесь, ваше сиятельство, пожалуйте. Во втором этаже направо, второй нумер.

- Нет, я завтра зайду. Как тебя зовут?

- Степан, ваше сиятельство.

Угаров опустил руку в карман пальто и, найдя там сорок копеек, по неизвестной причине отдал их швейцару.

Уходя, он взглянул в окна второго этажа: они были ярко освещены. "Очень можно бы зайти и сегодня; почему этот дурак Горич сказал, что это будет слишком бесцеремонно? Вовсе не бесцеремонно, если Сережа приглашал... Ну, да все равно, тем лучше; я сегодня пойду к Миллерам... Какая славная девушка Эмилия!"

Но только что Угаров вошел в свою квартиру, ему вдруг перестало хотеться идти к Миллерам. "Вероятно, там какие-нибудь скучные гости",- подумал он для собственного оправдания. Он разделся, надел халат и, сев у письменного стола, раскрыл книжку "Современника", где его очень интересовала статья об общинном владении землею. Прочитав несколько строк, он опрокинулся на спинку кресла и задумался. Никаких определенных мыслей у него не было; ему просто было приятно сидеть одному и думать. Несколько раз он принимался читать и задумывался снова. Он слышал, как в столовой пробило двенадцать часов, потом час, потом два, наконец три. "Однако пора спать",- решил Угаров. Из статьи об общине он прочитал только три страницы.

Горич обещал заехать за ним в час, чтобы ехать вместе к Маковецким; но так как в половине второго его еще не было, Угаров отправился один. Швейцар встретил его с шумным изъявлением радости и, взбежав наверх, сам позвонил во втором нумере. Маленький, румяный человечек в непомерно широком сюртуке отворил ему дверь, помог снять пальто и, чтобы его не приняли за лакея, поспешил рекомендоваться: "Сопрунов-с, Иван Сопрунов, обойщик..." Вся передняя была загромождена сундуками и чемоданами, между которыми валялись куски обоев. Сильно пахло клеем, щетиной и свежей краской. В первой комнате Угаров увидел Александра Викентьевича, стоявшего без сюртука на деревянной лесенке и вбивавшего гвоздь в стену. Увидев Угарова, он соскочил и хотел надеть лежавший на стуле адъютантский сюртук. Угаров насилу убедил его продолжать работу и вошел в залу, где был встречен Ольгой Борисовной.

- Наконец-то, Владимир Николаевич, вы приехали навестить старых друзей... Впрочем, не извиняйтесь; Сережа сознался, что он только вчера сказал вам.

Но Угаров, чувствовавший потребность в чем-нибудь извиниться, счел долгом сказать, что он приехал бы раньше, но ждал Горича.

- Вы бы его могли долго ждать. Он здесь с одиннадцати часов убирает Сонину комнату.

Ольга Борисовна была еще очень красива, но уже приближалась к тому периоду, когда о красивой женщине перестают говорить: "как она хороша!" - и начинают говорить: "как она симпатична!" Около нее жался семилетний курчавый мальчик в плисовой безрукавке.

- Боря, ты помнишь Владимира Николаевича? - спросила Ольга Борисовна.- Помнишь, мы вместе завтракали у дедушки?

Боря посмотрел на Угарова большими недетскими глазами и сказал:

- Да, мне кажется, что помню.

- Сопрунов! - раздался из кабинета голос Маковецкого.- Зачем ты повесил здесь картину? Ведь я тебе сказал, что она должна висеть в гостиной.

- Осмелюсь доложить, это совсем не годится. Кабы в гостиной были красные шпалеры...

- Ну, не рассуждай, неси туда.

- Сопрунов! - раздался откуда-то голос Горича,- иди сюда!

И Сопрунов, взвалив на плечи большую картину, пронесся через залу.

- Вот незаменимый человек этот Сопрунов!- сказала Ольга Борисовна.- Он не только квартиру нам устраивает, но даже дает советы Соне, какие платья ей к лицу. А вот и она.

Угаров оглянулся. Перед ним стояла именно та женщина ослепительной красоты, о которой он иногда мечтал. Но это вовсе не была Соня. От Сони остались только глаза да еще ее чарующая улыбка. Она очень выросла, плечи ее округлились, особенную прелесть ее красоте придавали белые ровные зубы, "ряд жемчужин",- промелькнуло в голове Угарова устарелое сравнение. Нежные руки с прозрачными продолговатыми пальцами также поразили его, как неожиданность. Конечно, у Сони и прежде были те же зубы и те же руки, но Угаров почему-то не заметил их тогда. Он смотрел и не двигался с места.

- Вы, кажется, не узнаете меня, Владимир Николаевич? Неужели я так переменилась?

Вошел Горич с засученными рукавами сюртука и с черным столиком на голове.

- Куда прикажете поставить? - спросил он у Ольги Борисовны.- В комнате у княжны решительно нет более места.

- А вот здесь, здесь,- залепетал Сопрунов,- возле фуртапьян поставьте, на него можно ноты класть, тут ему самое настоящее место.

- Поздравляю вас, княжна, с новой победой,- сказал Горич.- Сейчас Сопрунов заявил мне, что в Петербурге нет ни одной барышни лучше вас.

- Вот как перед истинным богом! - начал Сопрунов и побежал в переднюю, потому что кто-то позвонил.

Соня засмеялась от удовольствия, но вообще манеры ее изменились: она старалась держать себя сдержанно и солидно.

- Министерша приехала,- возвестил, вбегая, швейцар,- графиня Хотынцева, и спрашивает, можете ли вы их принять?

Но графиня, не дожидаясь ответа, по следам швейцара влетела в залу, шумя платьем и браслетами и подмешивая к запаху краски какой-то сильный запах духов.

- Здравствуйте, мои милые! - говорила она, обнимая племянниц и подавая через их головы руку Маковецкому, который почтительно приложился к ней.- Я заехала на минуту посмотреть, как вы тут устраиваетесь... А, наконец-то, я вижу Борю... Quel joli gargon! (Какой красивый мальчик! (фр.).) Оля, он весь в тебя. Ну, здравствуй, Боречка (при этом графиня грациозно нагнулась и расцеловала Борю), познакомься с твоей тетушкой, даже не тетушкой, а бабушкой... Вы не можете себе представить, как мне смешно, что я уже бабушка... Что делать, a chacun son tour. Et la petite Аня dort? (каждый в свою очередь. А маленькая... спит? (фр.).) Я все-таки зайду посмотреть на нее. Ну, что же, зала очень хороша; рояль на месте... Только зачем эти портьеры? Это портит резонанс. Тут лучше всего сделать голубые шелковые шторы в сборках... C'est elegant et leger (Это придает элегантность и легкость (фр.).). Гостиной графиня осталась недовольна.

- Нет, Оля, эти обои ужасны. Тут нужны или темно-красные обои, или золотые с разводами.

- Вот и я тоже говорю,- раздался в дверях голос Сопрунова.- В гостиной беспременно должны быть красные шпалеры...

- Какие шпалеры? Я говорю про обои.

- Это, ваше сиятельство, все одно,- сказал Сопрунов, приближаясь.- По-вашему - обои, а по-нашему - шпалеры.

- Qui est cet homme? (Кто этот человек? (фр.).) - с ужасом спросила графиня.

- Сопрунов-с, Иван Сопрунов, обойщик,- сказал он, подойдя совсем близко.- Мы даже с вашим сиятельством очень знакомы; мы в прошлом месяце у вас в спальне гардины вешали...

- Oh, mon Dieu! Je crois qu'il sent le vin! (О, боже, мне кажется, от него пахнет вином! (фр.).) - воскликнула графиня и убежала в другую комнату.

Через четверть часа графиня Хотынцева перевернула всю квартиру вверх дном. Она забраковала мебель в детской, большой диван из гостиной велела немедленно перенести в кабинет, а вместо него обещала, как подарок на новоселье, прислать несколько низеньких кресел. Кабинет Александра Викентьича она приказала устроить в комнате, назначенной для столовой, и очень удивилась, увидев несколько ломберных столов.

Неужели у вас будут играть в карты? J'ai en horreur les carles! (Я ненавижу карты (фр.).) и даже эти столы не могу видеть без отвращения. Впрочем, иногда, поневоле, надо устраивать партию...

При этих словах Ольга Борисовна не могла удержать глубокого вздоха.

С Угаровым, представленным ей Ольгой Борисовной, министерша обошлась очень милостиво - может быть, в пику Горичу, которому не сказала ни слова. Она приказывала Угарову переносить из комнаты в комнату разные столики и табуреты, и хотя упорно называла его не Угаровым, а Уваровым, но на прощанье ласково кивнула ему головой и сказала, что она принимает по четвергам.

- Ну, прощайте, мои душки,- говорила она, целуя племянниц,- мне еще надо сделать десять визитов до обеда. Не забудьте, что вы обедаете у меня. Да скажите этому несносному Сереже, чтобы он тоже пришел. Я его совсем не вижу и не знаю, где он проводит свое время.

- Нет, нас он пока балует,- сказал Маковецкий.- Мы его видим каждый день. Но сегодня вряд ли он зайдет до обеда.

- А здесь что будет? - спросила графиня, входя по пути в пустую комнату, оклеенную серенькими обоями.

- А здесь, ma tante, мы думаем поместить гувернантку, которую придется взять для Бори.

- Боже мой, какой здесь тяжелый воздух! Alexandre, прикажите непременно сделать в этой комнате форточку.

Как из-под земли вырос перед графиней Сопрунов.

- Ваше сиятельство,- заговорил он с отчаянием в голосе,- форточка не поможет. В этой комнате всегда будет вонять, потому здесь сейчас за стеной, осмелюсь доложить...

Маковецкий схватил за плечи словоохотливого обойщика и вытолкал его из комнаты.

- Qu'est-ce qu'il dit, cet homme? (Что говорит этот человек? (фр.).) - спросила графиня.

- Rien, ma tante, il dit des betises (Ничего, тетушка, он говорит глупости (фр.).).

После отъезда графини Маковецкий с помощью гостей, обойщика и двух людей, пришедших наниматься в лакеи, поспешил привести квартиру в прежнее состояние.

- Знаешь, Саша,- сказала Ольга Борисовна,- мне кажется, что относительно большого дивана тетушка права. Он действительно неуместен в гостиной, тем более что она пришлет какие-то кресла...

- Ну, матушка, извини меня. Когда она пришлет, тогда мы диван опять вынесем. А я, признаюсь, этим подаркам не особенно верю. Тетушка обещала же прислать какого-то комиссионера, который нам отыщет чудную квартиру, и если бы мы его ждали, то до сих пор сидели бы в гостинице...

Подводя ночью перед сном итоги пережитого дня, Угаров пришел к двум заключениям: во-первых, что он нисколько не влюблен в Соню, и во-вторых, что он страшно ревнует ее к Горичу. В этих заключениях было явное противоречие, которого Угаров не мог уничтожить; тем не менее он был твердо убежден в правоте своего взгляда. На Горича он больше всего сердился за его предательство, то есть за то, что, сговорившись ехать вместе с ним к Маковецким, он явился туда один двумя часами раньше. Угаров положил отмстить ему тем же. На следующий день Соня пригласила их обоих к трем часам, чтобы развешивать портреты в ее комнате. Но так как Горичу немыслимо было вырваться из министерства раньше трех часов, то Угаров твердо решился предупредить его. В начале второго часа он уже был одет и готов, но это показалось ему слишком рано. Соня могла куда-нибудь выехать и еще не вернуться. К двум часам он не в силах был ждать больше и уже надевал пальто, как вдруг перед носом его раздался звонок. "Ну, если это Миллер,- решил Угаров,- я не вернусь..." Дверь отворилась - перед ним стояла высокая фигура Афанасия Ивановича Дорожинского.

- Вот, можно сказать, удача,- говорил он, трижды лобызая Угарова,- опоздай я на минуту и не застал бы вас, мой дорогой. Но вы куда-то уходили; впрочем, я вас не задержу...

Он вошел в гостиную и, усевшись на диване, прежде всего вынул из кармана письмо Марьи Петровны, которая по старой привычке любила писать "с оказией".

- Да, ждет, не дождется вас старушка: давно вы не были в деревне... Да и я, Владимир Николаевич, удивляюсь, что вам за охота киснуть в Петербурге, когда в провинции открывается для людей с вашим образованием широкое поле деятельности, когда вся Россия, можно сказать, накануне полного обновления...

Услышав слово "обновление", Угаров ужаснулся.

Афанасий Иваныч, посещавший и прежде Петербург, чтобы нюхать воздух, теперь ездил туда беспрестанно, лелея в своей честолюбивой душе самые разнообразные планы. Заветной мечтой его было по-прежнему - попасть в губернские предводители, но он был не прочь и от губернаторского места. Когда оно от него отдалялось, он говорил исключительно о священных правах дворянства; когда же ему подавали в министерстве хоть слабую надежду, он охотно разговаривал об обновлении. Угаров, знавший по опыту, что на эту тему он неистощим, перестал его слушать и мысленно считал минуты. Теперь ему казалось страшно важным - приехать раньше Горича.

В столовой пробило три часа.

- А я от вас еду к нашему почтенному дядюшке, Ивану Сергеичу,- сказал Дорожинский.- Между нами сказать, он вами недоволен: напрасно вы так редко ездите к старику. Ведь он - патриарх всего рода Дорожинских, он - наш, так сказать, Шамбор...79 Поедемте-ка к нему вместе сейчас...

- Сегодня, Афанасий Иваныч, мне никак нельзя; я непременно должен сделать один визит.

Афанасий Иваныч взялся за шляпу. Угаров рассчитывал, что Горич может приехать в одно время с ним, но никак не раньше. Проходя мимо письменного стола, Афанасий Иванович увидел "Современник" и остановился.

- Это, вероятно, последняя книжка. Прочли ли вы в ней статью об общинном владении?80

- Да, я только что ее начал...

Афанасий Иванович сел в кресло, стоявшее перед письменным столом.

- Начало статьи весьма остроумно.

Он прочел вслух первую страницу, после чего сказал:

- Впрочем, начало вы уже читали. Но дальше есть одно место поистине примечательное.- Он долго искал это место, наконец нашел и с большим чувством прочитал две страницы.

- Теперь вам это место непонятно, так как вы не знаете предыдущего, но когда вы прочтете все, то увидите, что это действительно примечательно.

Наконец, Афанасий Иванович уехал, обещав побывать еще раз и посидеть подольше.

Когда Угаров вошел в Сонину комнату, портреты были развешаны, и Соня рассматривала с Горичем какой-то альбом.

- Как, без меня?! - воскликнул он с непритворным горем.

- Вы сами виноваты,- отвечала Соня.- Яков Иваныч гораздо исправнее вас.

- О да, конечно,- заметил Угаров.- Он даже слишком исправен.

VI

Графиня Хотынцева всю жизнь жила под влиянием каких-то симпатий и антипатий, приходивших без всякой причины и исчезавших почти без повода. В последний год она привязалась к баронессе Блендорф и не могла прожить дня, не повидавшись с нею. Это многих удивляло, так как баронесса не отличалась ни умом, ни любезностью и даже не занимала видного положения в свете. Когда графиня узнала о приезде племянниц, ей показалось, что она их страстно любит. Ольгу Борисовну она действительно всегда любила и даже изредка ей писала, но Соню она видела в последний раз десятилетним ребенком. Племянницы были приняты с энтузиазмом; на них, как из рога изобилия, посыпались самые заманчивые обещания и планы. Маковецкий через несколько месяцев получит место с огромным жалованьем; Боря будет зачислен в пажи; Соня к концу сезона может попасть в фрейлины и во всяком случае сделает блестящую партию, а пока все они немедленно познакомятся с высшим обществом. От последнего Ольга Борисовна наотрез отказалась.

- Мы не так богаты,- сказала она, благодаря тетку,- чтобы ездить в свет, да меня он и не привлекает. Вот Соня - другое дело, и вы будете очень добры, если иногда дадите ей случай повеселиться.

- Еще бы! - воскликнула графиня,- Соня будет выезжать со мной всюду; а тебя, Оля, я прошу только об одном: съездить со мной к княгине Марье Захаровне; больше я к тебе приставать не буду. Это очень важно. Бывать у Марьи Захаровны - значит принадлежать к обществу.

Княгиня Марья Захаровна была очень древняя и очень величавая, замечательно сохранившаяся женщина. В молодости она имела много похождений легкомысленного свойства, но эти грехи были давно забыты, и она представляла в обществе несомненный и незыблемый авторитет. Несколько уцелевших друзей души в ней не чаяли; остальные ее боялись. При дворе она держала себя независимо и гордо, к светским женщинам относилась с покровительственной любезностью, а мужчинам кланялась, откидывая голову назад, и только иногда, в виде особой милости, протягивала кому-нибудь из них руку, конечно, не для пожатия, а для почтительного поцелуя.

Княгиня Марья Захаровна благоволила к графине Хотынцевой, потратившей много годов и усилий, чтобы приобрести это благоволение, а потому племянниц ее приняла очень ласково. Представляя Ольгу Борисовну, графиня сказала: "ma niece, la comtesse Makovetzka" (моя племянница, графиня Маковецкая (фр.).). Ольга Корисовна сгорела от стыда и, усевшись в карете, спросила:

- Ma lante, отчего вы дали мне фальшивый титул? Я не графиня.

- Qu'est-ce que ca fait, ma chere? - отвечала графиня и махнула рукой. D'ailleurs tous les Polonais sont plus ou moins comtes (Ну и что же, моя милая. К тому же все поляки в той или иной степени графи (фр.).).

Приезд Сони был действительно но многим причинам большой радостью для графини. Она много ездила в свет, но могла бы ездить еще больше. На некоторые танцевальные вечера ее затруднялись приглашать. Теперь, когда она будет вывозить Соню, конечно, ни один вечер без нее не обойдется. Кроме того, Соня оживит ее утренние четверговые приемы, которые как-то не ладились. Она велит поставить в большой гостиной чайный стол (совершенно так же, как у княгини Кречетовой), и Соня будет разливать чай. А главное, приезд Сони даст ей возможность осуществить давнишнюю мечту, то есть дать бал. С тех нор, как Хотынцевы переселились в громадную министерскую квартиру, у них не было больших приемов. Бывали, правда, обеды, очень ценимые в Петербурге как но качеству, так и по выбору приглашенных, но ведь обеды можно давать и в маленькой квартире. Каждый год перед великим постом графиня начинала заговаривать о рауте, но граф решительно на это не соглашался, находя, что давать раут слишком самонадеянно и скучно. Теперь дать бал почти необходимо и, конечно, граф протестовать не будет. Графиня даже назовет свой праздник не балом, a une petite sauterie (небольшой танцевальный вечер (фр.).),- это и скромнее, и удобнее, так как даст возможность не пригласить тех, кого не хочешь иметь на балу. Но весь город будет знать, что это настоящий бал, о нем будут говорить и при дворе... и кто знает?.. на второй бал, может быть, приедут такие лица, что у графини, при одной мысли о подобном счастии, захватывало дух и темнело в глазах.

Каждое утро заезжала она за Соней и возила ее по своим многочисленным знакомым. За одну неделю Соня насчитала тридцать визитов, и когда у нее спросили, какое впечатление сделало на нее общество, она отвечала очень откровенно:

- Лица разные, но разговоры во всех тридцати домах совершенно одни и те же... Слово в слово...

По вечерам она еще иногда сидела дома, и это были самые счастливые вечера для Ольги Борисовны. К ним приходил кое-кто из старых знакомых Маковецкого, преимущественно музыканты. Соня очаровательно пела, несмотря на строгое запрещение известной госпожи Плиссен, у которой она начала брать уроки пения; раза три составлялись квартеты. Ежедневным посетителем их был и Угаров. Нисколько не влюбленный в Соню,- по крайней мере, он сам убеждал себя в этом,- он таял от каждого ее слова и от каждой ее нотки и мгновенно упадал духом, когда Сопя уезжала. Впрочем, не он один упадал духом; такое же чувство испытывала и Ольга Борисовна, потому что в отсутствие Сони музыка заменялась картами. Когда играли в зале, засиживались недолго; но иногда Маковецкий запирался с гостями в кабинете; это значило, что игра затевалась серьезная и что гости просидят, по крайней мере, до того времени, когда Соня вернется с бала. В таких случаях Ольга Борисовна и Угаров просиживали целые часы наедине и большею частью молчали. Обоим было не до разговоров, оба понимали друг друга, и молчание их не тяготило.

- Отчего вы сами не ездите в свет? - спросила однажды Ольга Борисовна.- Молодому человеку, как вы, легко проникнуть всюду.

- В том-то и дело, Ольга Борисовна, что я не умею проникать, хотя с удовольствием сделаю все, что нужно для этого. Ну, научите, с чего мне начать?

- Начните с того, что поезжайте в первый четверг к тетушке. Она при мне вас пригласила; с тех пор больше месяца прошло, и вы не сделали ей визита.

- Боюсь я вашей тетушки. На нее какой стих найдет...

- Не бойтесь, она во всяком случае обрадуется вашему приезду. По четвергам она мысленно считает гостей, и чем их больше, тем ей приятнее. Она мне вчера с торжеством объявила, что в последний четверг было сто двадцать человек. Вообще ее четверги в моде. Соня очень мило исполняет должность хозяйки.

После этого разговора прошла еще неделя, и, наконец, Угаров решился. Подъехав около четырех часов к дому министра, он увидел множество экипажей, стоявших по обеим сторонам подъезда. В швейцарской его поразила целая толпа ливрейных лакеев с шубами и мантильями. Угарову пришло в голову: не удрать ли подобру-поздорову? Но в это время толстый, почтенного вида швейцар спросил его фамилию и адрес. После этого бегство было невозможно, и Угаров пошел по широкой лестнице вслед за двумя кавалергардами, вошедшими вместе с ним. Пройдя большую, совсем пустую залу, они очутились в дверях ярко освещенной гостиной, из которой несся громкий, оживленный говор. Графиня приветствовала их одним общим поклоном и пригласила перейти к чайному столу. Но сделать этот переход было не совсем легко: все пространство между дверью и столом было занято; пришлось остаться у двери. Угаров сейчас же увидел у серебряного самовара улыбающееся лицо Сони; она передавала чашку Сергею Павловичу Висягину, который, по-видимому, рассыпался в любезностях. Кроме Сони и Висягина, в комнате было более сорока человек,- и ни одного знакомого ему лица. Между тем гости все прибывали, некоторые уезжали; воспользовавшись передвижением, юркие кавалергарды уже стояли около Сопи; Угаров не решался двинуться с места. Одиночество начало так томить его, что он страшно обрадовался, когда мимо него молодцеватой походкой прошел Иван Сергеевич Дорожинский. Ему сейчас же очистили место, дамы его окружили, и он начал им рассказывать что-то смешное, потому что все смеялись. Иван Сергеевич нигде долго не засиживался; не прошло десяти минут, как он встал, кое с кем поздоровался, кое-кого потрепал по плечу и очутился у двери. Графиня, в знак особого уважения, провожала его.

- Здравствуйте, дядюшка,- сказал Угаров.

- А, Володька, и ты здесь,- отвечал ласково дядюшка, очень обрадованный тем, что мог на него облокотиться и перевести дух.- Графиня, ведь это мой племянник, прошу любить и жаловать. Прекрасный малый, только одним нехорош: старика дядю забывает и матери не пишет... ну, да теперь вся молодежь такая.

И, внезапно выпрямившись, Иван Сергеевич бодро пошел дальше, а графиня повела Угарова к высокой блондинке, только что вошедшей и севшей неподалеку. "Как она меня назовет: Угаровым или Уваровым?" - мелькнуло в его голове, но графиня никогда в таких случаях не стеснялась.

- Monsieur Dorojinsky, le neveu du general que vous connaissez (Господин Дорожинский, племянник известного вам генерала (фр.).),- проговорила она скороговоркой и бросилась встречать княгиню Марью Захаровну, которая входила в гостиную величавой поступью и с благосклонной улыбкой на устах. За ней очень бойко и развязно шла маленькая рыженькая барышня - Варенька, или, как ее называли в свете, Бэби Волынская, дальняя родственница княгини Марьи Захаровны, Она уже третью зиму выезжала с княгиней, которая начинала этим тяготиться и всеми силами старалась выдать ее замуж. Это казалось делом легким, так как Бэби была очень богата, но женихи почему-то не являлись. Бэби была некрасива, и красоту старалась заменить бойкостью походки и языка.

Блондинка, которой был представлен Угаров, оказалась иностранкой, женой какого-то секретаря посольства, только что назначенного в Россию. Она не только никогда не слыхала о генерале Дорожинском, но почти никого не знала в Петербурге и просила Угарова называть ей лиц, наружность которых почему-нибудь возбуждала в ней интерес; но так как ее кавалер никого не мог назвать и, смущенный этим, не выказывал вообще никакой наклонности к обмену мыслей, она посмотрела на него с глубокой грустью и спросила:

- Et vous, monsieur... vous avez beaucoup voyage sans doute? (Вы, сударь, верно, много путешествовали? (фр.).)

Какой-то седенький дипломат подошел к ней в эту минуту, и Угаров, радостно уступив ему место, чуть не бегом бросился вон из гостиной, так и не дойдя до Сони. В зале он столкнулся с графом Хотынцевым, который, конечно, его не узнал, но приветливо пожал ему руку и спросил, не хочет ли он покурить у него в кабинете. Через два дня граф отдал ему визит. Отдание визитов происходило у графа оригинальным образом. Швейцар у всех четверговых гостей спрашивал адресы и после приема составлял список тех, которые были в первый раз в доме. В воскресенье графа сажали в карету и развозили по этому списку, причем выездной лакей оставлял загнутые карточки графа. От министра, обремененного делами, больше нельзя было и требовать. Граф даже не знал, к кому он едет, и сравнивал себя с капитаном Куком, отправляющимся в неведомые страны. Впрочем, он довольно любил эти воскресные выезды и называл их наименьшей из всех жертв, приносимых им на алтарь семейного счастья.

Соня очень смеялась, когда Угаров рассказал ей о своем светском дебюте под именем Дорожинского. Она издали его видела и все ждала, что он подойдет к ней. Вообще Соня обходилась с Угаровым по-дружески, не замечала его влюбленных взглядов и поверяла ему свои светские впечатления. Впрочем, кроме сестры и Угарова, ей не с кем было говорить дома: Горич вдруг прекратил свои посещения, Маковецкий проводил все время за картами, а Сережа забегал очень редко и имел вид крайне озабоченный. Несмотря на свою крайнюю осторожность, он был замешан в историю, о которой говорил весь город.

Алеше Хотынцеву предстоял какой-то смотр в Царском, и он давно решил, что уедет туда накануне. Выйдя довольно поздно от Шарлотты, он заметил, что лошадь хромает, велел кучеру ехать домой шагом и кликнул извозчика. Извозчик оказался очень плохой, Алеша опоздал на поезд и вернулся к Шарлотте. В швейцарской он с удивлением увидел чье-то пальто.

- Кто здесь? - спросил он у швейцара.

- Князь Сергей Борисыч.

Алеша удивился еще больше. Сережа уехал домой спать за пять минут до него, жалуясь на усталость и головную боль. Алеша застал его и Шарлотту в столовой за ужином. По всему было видно, что ужин был задуман и заказан заранее. Одна бутылка шампанского была уже выпита, другая стояла в вазе со льдом. Увидя Алешу, оба донельзя смутились и начали бормотать какие-то бессвязные слова. Шарлотта, впрочем, скоро оправилась и сказала, что она ждет Полину, которая непременно хотела провести вечер с Сережей. Алеша присел к столу, пристально посмотрел обоим в глаза и вдруг расхохотался. Он смеялся очень продолжительно и громко, не сводя глаз с Шарлотты, потом встал и, не говоря ни слова, уехал к цыганам, где пил всю ночь вплоть до первого поезда. Через день он получил от Шарлотты письмо, полное клятв и орфографических ошибок. В конце письма была приписка от Полины, которая также клялась, что Шарлотта устроила ужин по ее просьбе. Получив это письмо, Алеша отправился в Петербург, заехал к ювелиру и модистке Шарлотты, заплатил ее долги и взял с них расписки; потом положил эти расписки в конверт вместе с письмом Шарлотты и хотел сам написать ей что-то, но раздумал, заклеил конверт и, бросив его швейцару Шарлотты, вернулся в Царское. Два дня он был очень мрачен, а когда на третий день его товарищ и друг Павлик Свирский заговорил с ним о случившемся, он сказал:

- Что делать, душа моя! Les mattresses de nos amis sont nos mattresses! (Любовницы наших друзей наши любовницы! (фр.).)

Открыв эту новую аксиому, Алеша повеселел и начал ревностно заниматься службой. С Сережей он остался в прежних отношениях, но виделся с ним редко, так как безвыездно жил в Царском.

Об этом происшествии узнали в Петербурге в тот же вечер. Шарлотта сейчас полетела советоваться к Полине, та рассказала графу Строньскому, а Строньский нарочно заехал к Дюкро, чтобы рассказать "друзьям дома". На другое утро Васька Акатов, гуляя по Морской, зашел сообщить об этом Ивану Сергеичу Дорожинскому, который уже знал о разрыве Шарлотты с Алешей из двух источников. По одной редакции Алеша застал у Шарлотты графа Василия Васильевича и уже начал рубить его саблей, но, к счастью, его оттащили. По другому источнику выходило как-то так, что дядя рассердился на племянника, проклял его и лишил наследства. Услышав рассказ Акатова, Иван Сергеич пришел в недоумение.

- Позвольте, при чем же тут граф Василий Васильевич?

- Граф Василий Васильевич решительно ни при чем.

- Нет, это, однако, невыносимо! - воскликнул генерал, всплеснув руками.- Так все изолгались, что жить нельзя на свете. Ну, как я теперь буду рассказывать эту историю ? Впрочем, сегодня суббота, и Василий Васильевич обедает в клубе. Заеду туда пораньше и порасспрошу его самого.

Граф Хотынцев, пообедав очень плотно, еще допивал свою чашку кофе с коньяком, когда Иван Сергеич приехал в клуб. Немедленно устроив себе партию в вист, он с участием подошел к графу.

- Как поживаете, граф? Мы давно не видались.

Граф вскочил с места и предложил Ивану Сергеичу свой стул, показывая этим, что считает себя совершенным мальчишкой перед маститым генералом.

- Сидите, сидите, не беспокойтесь! - говорил Дорожинский, опускаясь на стул, придвинутый ему дворецким.- Скажите, давно ли вы видели Алешу? Он здоров?

- Я видел его дня три тому назад, когда он был здоров. Но отчего сегодня все меня спрашивают об Алеше? Вы четвертый...

Дорожинский наклонился к уху графа.

- Он, говорят, разошелся с Шарлоттой. Это правда?

- Очень может быть. Я бы был этому очень рад, но решительно ничего не знаю.

"Хитрит, наверное хитрит, это сейчас видно",- говорил про себя Иван Сергеич, направляясь к ожидавшим его партнерам, но на пути его остановил Афанасий Иванович Дорожинский.

- Дядюшка, не можете ли вы представить меня графу Хотынцеву?

- Отчего же нет,- отвечал генерал и, вернувшись, представил племянника графу.

- Давно желал иметь честь представиться вашему сиятельству,- пробормотал Афанасий Иванович с таким низким поклоном, какого никак нельзя было ожидать от его высокой и представительной фигуры.

- Очень рад с вами познакомиться,- сказал приветливо граф.- Присядьте. Вы недавно из провинции. Ну, что там?

В числе вещей, наиболее привлекавших Афанасия Ивановича в Петербурге, был Английский клуб. Он уже давно был кандидатом и надеялся скоро попасть в члены, а пока ездил в качестве гостя и представлялся разным знаменитым и влиятельным лицам. Беседовать с ними было для него наслаждением. Он так заговорил графа Хотынцева, что тот несколько раз щипал себя за ногу, чтобы не заснуть, наконец, вскочил и уехал из клуба. Тогда Афанасий Иванович подошел к дядюшке и шепнул ему на ухо:

- Дядюшка, не можете ли вы по окончании партии представить меня Семену Иванычу Крупову?

- Отчего же нет? Представлю. А пока посиди около меня, третий роббер проигрываю.

Семен Иванович Крупов был самый обыкновенный генерал, проводивший всю жизнь в клубе. Как клубный старожил, он очень громко кричал и был запанибрата со всеми министрами. По этим признакам Афанасий Иванович счел его за очень влиятельного человека и давно наметил в числе тех, которым нужно представиться.

Семен Иванович Крупов играл в вист в соседней комнате и был в отличном расположении духа. Он уже записал большую партию, сдал себе огромную игру и соображал, будет ли у него шлем, или только пять леве, когда Иван Сергеич тихонько коснулся его плеча.

- Племянник мой, Афанасий Иваныч Дорожинский.

- Давно желал иметь честь представиться вашему превосходительству...

Крупов поднялся с места и начал любезно пожимать руку Афанасия Ивановича, но в это время противник его пошел с туза ник, а он второпях не рассмотрел, что у него есть маленькая пика, и побил туза козырем. За этот ренонс у него отобрали три взятки, и он проиграл роббер.

- Отроду никогда не делал ренонсов,- кричал он, вращая зрачками от гнева,- а все от этого проклятого Дорожинского. Черт бы его побрал с его представлением!

История эта сейчас же разнеслась по клубу, и когда кто-нибудь из старичков делал ренонс, другие ему говорили:

- Что это с вами сделалось, батюшка Демьян Иванович, или, может быть, вам тоже Дорожинский представился?

Шутка эта была в таком ходу, что иногда самый ренонс называли "Дорожинским".

В этот день Афанасию Ивановичу было суждено приносить несчастие. Граф Хотынцев, уехавший вследствие его болтовни раньше обыкновенного из клуба, как раз наткнулся на свою супругу, возвратившуюся от всенощной. Графиня прямо прошла в кабинет мужа.

- Скажи, пожалуйста, Базиль: правда ли, что Алеша разошелся с Шарлоттой?

- Да, я слышал об этом в клубе. А почему это может интересовать тебя?

- Я сейчас видела у всенощной княгиню Марью Захаровну, и она просила узнать все подробности.

Граф рассердился, что с ним случалось редко.

- Нет, знаешь, это очаровательно, c'est tout a fait classique! (всегда одно и то же! (фр.).) Ну, какое дело Марье Захаровне до Шарлотты? Как она любит совать всюду свой римский нос! Подумаешь, ей досадно, что в ее лета уже нельзя, как прежде...

- Пожалуйста, не говори глупостей. Марья Захаровна - святая женщина.

- Не спорю, что она - святая, но святость у вас понимается как-то совсем оригинально. У вас чем святее женщина, тем она больше интересуется греховными делами...

Это неосторожное слово вызвало бурю. На другой день графиня отвернулась от мужа и не отвечала на его вопросы. Граф, ненавидевший междоусобие, попросил прощения.

Между тем дело об Алеше Хотынцеве продолжало распространяться и волновать умы. Дня через два виновность Сережи Брянского сделалась очевидна, и неприкосновенность графа Василия Васильевича к этому делу признана всеми. Разногласие продолжалось только относительно места и исхода дуэли. Одни рассказывали, что дуэль была на Черной речке и что князь Брянский был убит; другие, только что видевшие Брянского живым, утверждали, что, напротив того, Хотынцев смертельно ранен около Любани. Понемногу остановились на следующей редакции: дуэль происходила в Кузьмине, около Царского, и Хотынцев легко ранен в ногу. Упорное пребывание Алеши в Царском подтверждало этот рассказ. Называли даже секундантов и удивлялись, почему никто не арестован.

Что касается до нравственной оценки события, общественное мнение отнеслось к Алеше Хотынцеву насмешливо и строго. Сережу осуждали Весьма немногие, а дамы сделались с ним гораздо любезнее, и баронесса Блендорф немедленно пригласила его на очень интимный обед. По прошествии недели недоброжелательство к Алеше обрисовалось ярче. Заговорили о каких-то денежных счетах, о том, что Шарлотта была обманута; появился на сцену какой-то подложный вексель. Наконец, княгиня Кречетова, ненавидевшая Алешу за то, что он не женился на ее дочерях, начала шепотом рассказывать какие-то скабрезные подробности, дававшие новую окраску всему делу. В этом направлении сплетня могла развиться и держаться очень долго, если бы не случилось в Петербурге двух совсем неожиданных происшествий. Во-первых, на Литейной среди белого дня появился бешеный волк и искусал двадцать человек. Весь Петербург единодушно заговорил о волке. Впрочем, для прекращения дела о Хотынцеве этого было бы еще недостаточно. Разговор о бешеном волке, хотя он явление редкое, мог быть исчерпан в два дня, и после двухдневного перерыва просвещенное внимание общества могло опять вернуться к Алеше; но как раз в конце второго волчьего дня по городу разнеслась весть, что Петька Шорин, женившийся два года тому назад, разъехался с женою и подал прошение о разводе. Дом Шориных был одним из самых гостеприимных домов в Петербурге; в течение двух лет весь город перебывал на их балах и спектаклях, друзей у них было столько же, сколько знакомых,- все были их друзьями,- и вдруг такой неожиданный скандал!

Очень понятно, что благородное общество, захлебываясь от счастия, занялось скандальными подробностями шоринского дела, а дело об Алеше Хотынцеве, о мнимой дуэли и о других мнимых его поступках сдало окончательно в архив.

VII

К Новому году в министерстве графа Хотынцева произошли большие перемены. Товарищем министра очень долго был человек болезненный и старый и до того боязливый, что никогда не подписывал самых мелких денежных ассигновок, не осенив себя предварительно крестным знамением. Предстоящие реформы пугали его даже своим названием, и он охотно променял свое место на менее ответственный пост - неприсутствующего сенатора,- конечно, с сохранением прежнего содержания. Вместо него товарищем министра был назначен Сергей Павлович Висягии. Он был младший из директоров департамента, потому назначение это всех удивило. Объяснялось оно только покровительством княгини Марьи Захаровны, которая очень любила обоих братьев Висягиных: второго, Дмитрия Павловича, она даже собиралась женить на Бэби Волынской. В числе награжденных к Новому году был и Угаров, получивший Станислава 4-й степени; Горич и Сережа Брянский были сделаны камер-юнкерами.

Все ожидали к Новому году отставки Ильи Кузьмича, но ее не последовало: остановка вышла из-за аренды. Упрямый хохол не верил никаким обещаниям и твердил одно: "выйдет аренда, и я выйду!" Чтобы поощрить графа к хлопотам об аренде, Илья Кузьмич не покидал ворчливо-недовольного тона, которого тот не выносил, и даже начал слегка грубить своему министру. Тактика эта удалась: граф из кожи лез, чтобы скорее устроить аренду; хлопоты эти усложнялись еще тем, что он должен был держать их в глубокой тайне от своей супруги. Графиня, чуявшая что-то недоброе, стояла настороже, но когда Новый год миновал, она успокоилась и решила, что в течение великого поста найдет сама подходящего человека. Наконец в середине января вышла аренда и вслед за ней вышел и Илья Кузьмич, а камер-юнкер Горич был назначен исправляющим должность правителя канцелярии.

Граф Хотынцев имел настолько мужества, чтобы совершить coup d'etat (государственный переворот (фр.).), но не настолько, чтобы объявить о нем супруге. Когда графиня узнала от баронессы Блендорф, что Горич уже водворен на новом месте, гнев ее на мужа был так велик, что она решила вовсе не говорить с ним, а послала сейчас же за прежним правителем канцелярии, чтобы высказать ему свое неудовольствие. Илья Кузьмич, которому теперь графиня представлялась, как он выражался, "не выше своей натуральной величины", пришел с веселым лицом и только что она заговорила о его черной неблагодарности, остановил ее словами:

- Вы совершенно правы, графиня: нет на свете более неблагодарного животного, как наш брат чиновник. Вот хоть бы Горич: уж как вы о нем заботитесь, а вряд ли и он будет вам когда-нибудь благодарен.

Эта выходка так поразила графиню, что она прекратила сцену неудовольствия и потом сказала баронессе Блендорф:

- Savez-vous, ma chere, que ce Кузьмич avec son masque de bonhomme est parfois tres mordant! (Знаете ли, моя милая, этот... несмотря на свой добродушный вид бывает очень язвителен! (фр.).)

Наказание для мужа графиня придумала ужасное: в течение двух дней она его не видела вовсе и даже не обедала дома. Граф на этот раз не просил прощения и переносил опалу с полным спокойствием, на что у него была особая причина. В начале февраля у них был назначен бал, и граф был уверен, что жена его не выдержит долго своей молчаливо-негодующей роли. Он не ошибся. На третий день утром графиня прислала ему следующую записку, писанную карандашом: "Нужно ли приглашать бразильского посланника? Жена его у меня была, но он еще не сделал визита. Прошу ответить письменно". Граф не ответил письменно, а сейчас же пошел к жене, поцеловал, как всегда, ее руку и заговорил о бразильском посланнике, который таким образом сделался невольным медиатором враждующих сторон. О Гориче между ними не было сказано ни слова.

Приготовления к балу начались почти с самого Нового года. Из канцелярии был откомандирован к графине, для составления списка приглашенных, чиновник Васильев, известный своим красивым почерком. Встав с постели, графиня окружала себя старыми приглашениями, записками и визитными карточками. Карточки избранников, назначаемых к приглашению, она отсылала к Васильеву, который вносил их в список. Этот список читался за завтраком, обсуждался, исправлялся, перемарывался и дополнялся. На следующий день к завтраку приготовлялся новый список. Несмотря на такое всестороннее изучение вопроса, многие необходимые лица не были званы, а несколько недостойных получили приглашения. Дней за пять до бала, граф, по настоянию жены, в сотый раз просматривал список.

- Кто эта княгиня Лыкова? - спросил он у графини.- Я ее не знаю.

- И я не знаю. Ты, вероятно, не так прочитал фамилию.

- Нет, очень явственно написано: княгиня Лыкова. Это весьма старинный княжеский род, теперь захудалый. Я даже думаю, что он совсем прекратился.

- Боже мой, что я наделала! - воскликнула вдруг графиня.- Эта княгиня Лыкова - та бедная, которая несколько раз приходила ко мне за пособием, помнишь - в разорванном салопе, с пластырем на щеке... Она для памяти дала мне свою карточку с адресом, а я вчера, в рассеянности, вероятно, послала ее Васильеву. Вычеркни ее поскорей !

- Поздно вычеркивать. В списке значится, что приглашение уже послано.

- Как! Послано? - закричала графиня в неподдельном ужасе.- Базиль, ради бога, поезжай к ней сейчас и запрети ей приезжать или пошли ей двести, триста рублей, сколько она хочет, только бы она не приезжала. Я пошлю к ней Илью Кузьмича,- он ее знает.

Графиня бросилась к звонку, граф удержал ее.

- Во-первых, Илью Кузьмича послать нельзя, потому что он уже в Полтаве. А во-вторых, о чем ты волнуешься? Она, конечно, не приедет.

- Приедет, непременно приедет. Ты, Базиль, этих бедных не знаешь,- им все нипочем, для них ничего нет святого. Приедет и войдет на мой первый бал со своим ужасным пластырем... Я не знаю, как поправить дело, лучше уж отменить бал.

- Полно, Olympe, не волнуйся. Поправить очень легко. Положи в конверт пятьдесят рублей и пошли к ней с лакеем. Лакей извинится, что перепутал конверты, и приглашение отберет, а деньги оставит. Поверь, что эта несчастная княгиня Лыкова останется очень довольна обменом.

Графиня одобрила план и произнесла задумчиво:

- Когда ты захочешь, у тебя являются иногда умные мысли. Впрочем, этот план не пришлось приводить в исполнение.

Вечером графиня получила от княгини Лыковой письмо, в котором та слезно благодарила за оказанное ей внимание, но извинялась, что на бал никак не может приехать, так как у нее нет не только бального платья, но даже не хватает денег на покупку теплых ботинок. В заключение она напомнила графине ее обещание похлопотать о добавочной пенсии.

Получив место правителя канцелярии, Горич опять появился у Ольги Борисовны. Маковецкий, чтобы отпраздновать это событие (а кстати и камер-юнкерство Сережи), устроил пир, на который, конечно, был приглашен и Угаров. Горич имел вид совершенно счастливого человека, но Соня встретила его чрезвычайно сухо, вовсе не разговаривала с ним и ни разу не взглянула на него во время обеда. Эти периоды холодности больше всего волновали Угарова. "Из-за чего,- думал он,- могут происходить ссоры между Горичем и Соней? Она на него не смотрит, но, очевидно, все время думает о нем и назло ему делается любезна со мной. Нет, мне гораздо приятнее самая большая ее любезность к Горичу, чем эта непонятная холодность..." После обеда Горич нашел-таки возможность поговорить наедине с Соней, и холодность как рукой сняло. Опять начались у них шушуканья, перебеганья из комнаты в комнату и какие-то странные разговоры с непонятными для других намеками. Угарова эти намеки приводили в полное отчаяние; теперь он находил, что гораздо приятнее, когда Соня дуется на Горича и наказывает его холодностью. Делая характеристики своих танцоров, Соня упомянула о красивом кавалергарде князе Вельском.

- А что, он червонный? - спросил Горич.

- Нет, он трефовый, с маленькими бубновыми крапинками.

- Княжна, умоляю вас,- заговорил Угаров,- объясните мне хоть это. Что значит червонный и бубновые крапинки?

Угаров произнес эти слова с таким глубоким горем, что княжне стало жаль его.

- Хорошо, Владимир Николаевич, я объясню вам это во время мазурки, послезавтра. Вы хотите танцевать со мной мазурку?

- Что же спрашивать об этом? Конечно, хочу, но только я до сих пор не получал приглашения.

- Получишь,- отвечал Горич.- Я видел твое имя в списке. Два дня провел Угаров в ожидании этого приглашения. Оно не приходило, да и не могло прийти. За неделю до бала Горич, по собственному побуждению, просил графа пригласить Угарова. Граф сейчас же потребовал список, собственноручно внес в него Угарова и для пущей важности дважды подчеркнул его. Эти черточки и погубили Угарова. Через полчаса графиня зачем-то потребовала список и, увидя подчеркнутое имя, внесенное без ее ведома, рассердилась и немедленно его вычеркнула.

Наконец, наступил день бала. Угаров знал, что так поздно приглашений не присылают, но все-таки ждал и не выходил из дома все утро. В восьмом часу вечера он вспомнил, что надо известить как-нибудь об этом Соню, и пошел к Горичу. Аким сказал ему, что Яков Иваныч вышли, но беспременно зайдут домой перед балом, "чтобы переодеться". Ивана Иваныча Угаров застал в его обычном кресле, но уже без Нибура в руках. Его ноги, завернутые в плед, лежали на высокой подушке, он страшно осунулся и похудел. Свет от свечи, падавший на его лицо из-под зеленого абажура, придавал ему совсем мертвенный вид.

- Здравствуйте, здравствуйте, мой милый,- залепетал он слабым, слезливым голосом,- сядьте сюда, поближе. Как я рад, что вы, наконец, забрели к нам. Вы не поверите, как тяжело сидеть вот так одному. Все один да один... как-то жутко становится. Яшу винить, конечно, нельзя, ему некогда, он теперь большой человек стал. Вы знаете, ведь он на днях министром будет... Да, министром... Что же делать? А тут к тому же и горе меня ужасное посетило.

- Какое горе? - спросил с участием Угаров.

- Как, вы разве не слышали? Верунька-то моя бедная скончалась. В каких-нибудь два дня господь прибрал ее.

Верунькой Иван Иваныч называл свою покойную жену. Она умерла, когда Яше было два года. Большой портрет ее, висевший в гостиной, был всегда задернут черной тафтой, и Иван Иваныч редко говорил о ней. Теперь при воспоминании о жене он начал всхлипывать. Несколько слезинок упали на руку Угарова, которую старик не выпускал из своих холодных костлявых рук.

- Да ведь это было так давно,- сказал растерявшийся Угаров.

- Как давно? Совсем не так давно, еще на прошлой неделе она сидела вот тут, где вы теперь сидите... Нет, она сидела за фортепиано и пела свой любимый романс... Боже мой, как же слова? Я сейчас вспомню. "Ангел неба благодатный..." - благодатный, благодатный... нет, дальше не помню, память начинает мне изменять... А вам забывать ее не следует: покойница вас любила больше всех Яшиных товарищей... А меня-то как она любила! Какая она была тихая, кроткая! Я ее называл своей Агнессой Сорель81, да и лицом она ее напоминала... И вдруг, без всякой причины, в каких-нибудь два дня...

Старик начал судорожно рыдать. Угарову сделалось страшно. Он не знал, что ему делать, и очень обрадовался, услышав звонок. При виде сына Иван Иваныч сейчас же пришел в себя.

- А ты, Яша, на бал сегодня? Ну, что ж, поезжай, танцуй. Я тебя ждать не буду, меня что-то ко сну клонит.

- Конечно, ложись, папа. Зачем же ждать меня? Завтра утром все тебе расскажу.

Горич очень удивился, узнав, что Угаров не получил приглашения.

- Это какая-нибудь ошибка, я сам видел тебя в списке. Я сейчас съезжу к графу и привезу тебе приглашение.

- Ну, нет, на это я не согласен. Откровенно скажу тебе, что мне очень хотелось туда ехать, но проситься на бал: "пустите меня Христа ради!"-это - такая гадость, на которую я неспособен.

- Это, Володя, нам с непривычки кажется гадостью, а в свете смотрят на это совсем иначе. Сегодня одна из неприглашенных дам, да еще титулованная, приехала к графине в десять часов утра. Графиня поняла, в чем дело, и не приняла ее. Представь себе, она ворвалась в кабинет графа, начала плакать и умолять, чтобы ее пригласили. А граф сидит в халате и без парика... Ты видишь эту картину ?

- Ну, что же, граф пригласил?

- Очевидно, пригласил и уверял, что приглашение было готово, но не послано по ошибке. Да он бы не только ее, а все ее племя пригласил, чтобы отделаться...

- Ну, прощай, тебе пора одеваться. Объясни же княжне, что мазурку я не танцую с ней, потому что меня не пригласили, и что она все-таки должна мне объяснить, что значат "бубновые крапинки".

Полиция суетилась у подъезда, украшенного тамбуром; съезд начинался. Подъезжали еще большею частью сани, из которых выскакивали офицеры в киверах и касках; изредка с тяжелым грохотом подкатывала четырехместная карета.

Хотя гостей на балу было еще очень мало, но графиня, в великолепном гри-перлевом платье, покрытом дорогими старыми кружевами, уже стояла в маленькой гостиной подле лестницы и принимала входивших с разнообразными, глубоко обдуманными оттенками любезности и почета. Граф, которого она, к великому его неудовольствию, заставила стоять возле себя, одинаково приветливо встречал всех гостей, хотя половину из них не узнавал. Начало бала ознаменовалось весьма неприятным эпизодом. Выбор дирижера очень озабочивал графиню. Ей хотелось пригласить конногвардейца Волынского, который часто дирижировал при дворе, но граф на это не согласился, потому что Волынский не бывал в их доме. После долгих обсуждений выбор остановился на кавалергарде князе Вельском, который принял предложение с большой радостью: он слегка ухаживал за Соней. Между тем накануне бала графиня поехала за последними инструкциями к княгине Марье Захаровне и встретила у нее Волынского.

- Вот вам, милая графиня, настоящий дирижер,- сказала Марья Захаровна,- уж лучшего вы не найдете.

Графиня пришла в восторг от этой мысли и немедленно пригласила Волынского. В карете она вспомнила о Вельском и решила послать ему извинительную записку, свалив вину на графа. Но дома ее ждали кондитер и модистка, с которыми пришлось долго разговаривать, потом Соня приехала примерить бальное платье, и графиня совсем забыла о Вельском. И Волынский, и Вельский приехали в начале бала почти в одно время, и когда выяснилось, что оба они приглашены дирижировать, Вельский сейчас же уехал, а Волынский просил уволить его от этой приятной обязанности, так как это поставило бы его в неловкие отношения к кавалергарду. Конногвардейцы и кавалергарды постоянно соперничали во всем и должны были соблюдать большую осторожность, чтобы чем-нибудь не обострить кисло-сладких отношений, установившихся между их полками. Графиня совсем растерялась. Помощь явилась ей с такой стороны, с которой она никак не могла ее ожидать.

Алеша Хотынцев после выпуска из Пажеского корпуса усердно ездил в свет, но года через два это ему надоело, он пустился в кутежи, начал посещать дам полусвета, а настоящий свет покинул совсем, называя его с оттенком презрения "мондом". Ему очень не хотелось ехать на бал к дяде, и дней за пять он нарочно приехал к нему, чтобы узнать- "нельзя ли ему отбояриться".

Граф Василий Васильевич сказал ему прямо:

- Видишь, мой милый, мне будет совершенно все равно, если ты не приедешь. Entre nous soit dit (между нами говоря (фр.).) - у нас будет такая скука, что я сам с удовольствием удрал бы на этот вечер к тебе в Царское... Но помни, что Olympe никогда тебе этого не простит.

Из этих слов Алеша вывел заключение, что приехать необходимо, и, обедая в день бала в полковой артели, выпил вдвое против обыкновенного для храбрости. Он продолжал пить и после обеда, пренебрег железной дорогой и на лихой тройке, вместе со своим другом Павликом Свирским, прискакал из Царского прямо к дядюшкину подъезду. Войдя в бальную залу после полуторачасовой езды на морозе, Алеша почувствовал нечто вроде приятного изумления. Ощущения тепла и света, вид красивых полураздетых женщин,- все это было вовсе не так дурно, как он думал, или, вернее, как он говорил. Проходя мимо буфета, около которого еще никого не было, он услышал голос дворецкого:

- Попробуйте, ваше сиятельство, хорошо ли мы клико заморозили.

Алеша выпил залпом два стакана шампанского, и это окончательно привело его в отличное расположение духа. Узнав от Сережи о недоразумении с дирижерами, он подошел к графине и, нагнувшись к ее уху, сказал:

- Ma tante, я в первый год офицерства недурно дирижировал. Если хотите, могу попробовать сегодня...

Графиня посмотрела на него с недоверием, но делать ей было нечего.

- Попробуйте, Alexis, очень вам благодарна,- и начните поскорей. Давно пора.

Алеша отцепил саблю, дал оркестру знак начинать и, подойдя к Соне, сделал с нею первый тур вальса. Он был представлен Соне дней за пять до бала, видел ее тогда так мало, что не успел рассмотреть. Теперь он вдруг очаровался ею и сейчас же пригласил ее на мазурку. Соня отвечала, что на мазурку у нее уже есть кавалер.

- Заметьте, княжна,- сказал Алеша, нисколько не смущаясь ее отказом,- что я прошу не милости, а справедливости. Сама судьба хочет, чтобы вы танцевали со мной. Я дирижер, а вы хозяйка, или, по крайней мере, виновница всего торжества.

- Но что же мне делать, если у меня есть кавалер?

Горич, торчавший всегда неподалеку от Сони, услышал этот разговор и передал Соне извинения Угарова.

- Вы видите, княжна, что судьба за меня,- сказал весело Алеша и принялся вальсировать со всеми барышнями по порядку.

С этой минуты все пошло как по маслу. Через два часа графиня уже могла сознавать, что ее бал удался. Все приглашенные съехались; большие министерские салоны были полны, но ни тесноты, ни духоты не было. Благодаря Алеше, оживление в танцах не прекращалось ни на мгновение. Словно радуясь своему возвращению из "кабацкой" жизни в более свойственную ему сферу, Алеша был бесконечно весел, и веселье это сообщалось другим. Дирижировал он не совсем по светскому шаблону: Волынский с видом знатока нашел в его дирижированьи слишком много удали, trop d'abandon (слишком непринужденно (фр.).). Казалось, что вот-вот еще немножко,- и строгое приличие бала будет нарушено, но опасная черта не переступалась, и самые смелые фигуры не выходили из должных пределов. Во время мазурки графиня с торжеством ходила из комнаты в комнату и сама любовалась своим балом. Она была в эту минуту совершенно свободна. Для особенно важных гостей она, несмотря на свою ненависть к картам, устроила несколько партий в большой гостиной, мужчины играли в кабинете графа, а все маменьки, чтобы удобнее следить за дочками, частью проникли в бальную залу, а частью примостились в дверях. Увидев графа Василия Васильевича, графиня подозвала его и сказала:

- Алеша est un ange; il est d'un entrain et d'une elegance tout a fait remarquables (...ангел, в нем замечательно сочетаются живость и элегантность (фр.).).

Графа Василия Васильевича во всем этом празднике интересовала только одна вещь - ужин. Он уже два раза ходил сам на кухню, а теперь шел совещаться с дворецким относительно того, в какое именно время и в какие двери вносить столы для ужина.

- Погоди, Базиль,- сказала графиня, удерживая его за рукав фрака.- Посмотри на Алешу и Соню: неправда ли, какая славная парочка? Знаешь ли, мне пришло в голову, что хорошо бы их поженить... Что ты скажешь на это?

Граф только махнул рукой.

- Пусти, Olympe, мне нужно видеть дворецкого.

- Нет, подожди одну минуту. Посмотри направо: видишь эту пару за большим зеркалом? Они теперь не танцуют.

- Ну, вижу, Дмитрий Павлович Висягин и племянница княгини Марьи Захаровны.

- Да, Бэби. И что же, ты не видишь в ней ничего особенного?

- Вижу, что она дурна, как смертный грех.

- Полно, Базиль, она сегодня очень интересна.

Граф расхохотался.

- Этого только недоставало! Рыжая, вся в веснушках... Что ты нашла в ней интересного?

- Ну ты ничего не понимаешь. Посмотри, посмотри: они опять пропустили свою очередь.

- Ну, так что же из этого?

- Ступай к своему дворецкому! - сказала с соболезнованием графиня и с довольным видом перешла в большую гостиную. Проходя мимо стола, за которым играла княгиня Марья Захаровна, графиня сказала вполголоса:

- Notre jeune amie danse bien peu et cause beaucoup (Наша юная подруга мало танцует, но много беседует (фр.).). Хороший знак, княгиня.

"Дай-то бог",- отвечал взор княгини, устремленный к небу. Мазурка еще не была кончена, когда Бэби вошла в гостиную и, подойдя к княгине, произнесла каким-то особенным голосом:

- Il fait bien chaud, ma tante (Здесь жарко, тетушка (фр.).).

Княгиня притянула племянницу к себе и, целуя ее в лоб, произнесла:

- Je te felicite, mon enfant (Я поздравляю тебя, дитя мое (фр.).).

В то же время княгиня многозначительно взглянула на Сергея Павловича Висягина, сидевшего рядом. Он вскочил с места и сказал:

- Княгиня, я забыл поблагодарить вас за книгу, которую вы мне прислали.

И, схватив руку княгини, он дважды чмокнул ее губами.

- Дай бог, чтобы эта книга принесла счастье,- сказала княгиня.

Хотя свидетели этой небольшой сцены могли бы ничего не понять в ней, но через минуту по всем комнатам графини Хотынцевой, как электрическая искра, пробежала весть, что Дмитрий Павлович Висягин сделал предложение Бэби Волынской.

Брак этот давно был решен княгиней Марьей Захаровной. Помехой была старинная связь Дмитрия Павловича с какой-то женщиной из среднего круга, "une bourgeoise de peu" (почти мещанкой (фр.).), как выражалась княгиня. Дмитрий Павлович долго боролся и медлил, наконец, на балу графини Хотынцевой дело было решено к общему удовольствию.

За ужином Дмитрий Павлович и Бэби сидели рядом. Все к ним подходили и пили их здоровье, но ни один человек их не поздравил. Поздравлений они принимать не могли: свадьба не была объявлена. Объявление должно было происходить на следующий день за обедом у княгини Марьи Захаровны...

Ужин удался на славу как в кулинарном отношении, так и в смысле порядка. Всем было хорошо и просторно, никакой суматохи не было заметно. В свою очередь, граф Василий Васильевич торжествовал, сознавая, что такого ужина во весь сезон не было ни у кого. Он был так доволен, что даже хотел протанцевать тур вальса во время котильона, но вспомнил, что он - министр, и удержался.

В шесть часов утра Алеша Хотынцев сходил с лестницы, держась за перила, но уверяя в то же время, что он не устал нисколько. Его тройка стояла у подъезда. Алеша и Свирский вскочили в сани, и прозябшие кони вихрем помчали их в Царское.

- А знаешь, Павлик,- говорил Алеша, закутываясь плотнее в шинель,- иногда и на балах можно приятно проводить время. Право, эти девчонки вовсе не так глупы, как кажутся с первого взгляда. Вот, например, эта княжна Брянская... Она в два часа сказала мне больше умных вещей, чем Шарлотта в два года.

- А кстати, где Шарлотта?

- Черт ее знает... Говорят, какой-то купчик увез ее в Москву для практики французского языка... Нечего сказать, хорошо будет говорить купчина после такого учителя.

Алеша зевнул, и через пять минут оба друга спали богатырским сном.

Для графини Хотынцевой ее бал имел то последствие, что в один вечер она нажила больше врагов, чем во всю свою жизнь. Врагами ее сделались: во-первых, все те дамы, которых она не пригласила; во-вторых, маменьки тех барышень, которые имели меньше успеха на балу, и в-третьих, все те дома, у которых балы не были так блестящи, как у нее. Но так как никто из них не выражал графине своей вражды открыто, а, напротив того, все сделались с нею вдвое любезнее в ожидании будущих балов и приемов,- то она была в полной уверенности, что балом своим приобрела всеобщую любовь и окончательно упрочила за собой почетное место в петербургском свете.

VIII

На следующее утро Миллер пил чай у Угарова, когда раздался звонок, и в комнату вошел высокий, стройный офицер в адъютантском мундире. Угаров встал и с недоумением глядел на вошедшего. Тот остановился среди комнаты и также не произносил ни слова.

- Боже мой! - воскликнул Миллер.- Да это Константинов!

- Наконец-то узнали! - со смехом сказал Константинов, обнимая товарищей.

Да и трудно было в этом молодцеватом адъютанте с матово-бледным лицом и довольно большими усами узнать того розового и нежного Митю Константинова, который четыре года тому назад плакал на выпускном обеде. Теперь он напоминал старшего брата, только был красивее его и выше ростом. Севастополь и физически и нравственно переродил его, но его хрупкая натура не выдержала такой насильственной ломки. Константинов делал впечатление человека, постоянно играющего какую-то роль; во всех его движениях и речах было что-то неестественно-театральное. Иногда во время разговора он вдруг останавливался на полуслове, глаза его начинали усиленно моргать, и все лицо передергивалось нервной судорогой; это продолжалось с минуту, после чего ему нужно было еще несколько минут, чтобы вполне овладеть собою.

Константинов только накануне приехал из-за границы, где он сначала лечился от ран, а потом "изучал военное дело". Генерал, при котором он служил адъютантом, повез его вечером на бал к графу Хотынцеву, где от Сережи Брянского он узнал адресы всех товарищей. Через пять минут Константинов подробно рассказывал все свои подвиги в Севастополе; для наглядности он даже чертил карандашом на обертке книги наши и неприятельские позиции. Разговор зашел о Гуркине, и Константинов никак не мог понять его продолжительного горя.

- Поверьте, господа, что я любил своего брата не меньше, чем Гуркин, но я только мог радоваться его смерти, потому что он умер настоящим героем.

И он начал рисовать редут Шварца, при отбитии которого был убит Андрей Константинов. Его последняя фраза прозвучала такой фальшивой нотой, что Угаров, желая переменить разговор, спросил, хорош ли был бал у графа Хотынцева.

- Чтобы решить, хороша ли какая-нибудь вещь, надо ее сравнивать с другими однородными вещами,- произнес докторальным тоном Константинов,- а я сравнивать не могу, я был на балу в первый раз в жизни, да, вероятно, и в последний. И представь, что со мной случилось. Разговариваю я во время мазурки с генералом Дольским,- весьма замечательным человеком,- с ним я только что познакомился,- вдруг подлетает ко мне сестра Брянского и предлагает протанцевать с ней тур мазурки. Я должен был отказать ей. Она, видно, рассердилась, но что же мне делать, если я не умею танцевать...

- Помилуй, ты был лучший танцор в лицее.

- Да, но с тех пор прошло около пятнадцати лет, если считать месяц Севастополя за год...

- И ты не извинился перед княжной?

- Нет, конечно, извинился; она меня простила и посадила около себя за ужином. Возле нее, по другую сторону, сидел какой-то гусар и нес такую дичь, что нам нельзя было разговориться. Но после ужина она таки заставила меня протанцевать с ней котильон и даже представила своей сестре, какой-то госпоже Могилевской.

- Маковецкой,- поправил Угаров.

- Да, именно Маковецкой... ты ее знаешь? Теперь мне приходится этой Маковецкой делать визит, хотя я приехал в Петербург вовсе не для того, чтобы танцевать котильон и делать визиты...

И он сообщил товарищам, что не нынче завтра вспыхнет большая европейская война и что он занят разработкой плана кампании для русской армии. В академию он не пойдет - он ее презирает, и что может дать ему академия?! Он прочел сам всю военную литературу, он лично знаком со всеми иностранными знаменитостями военного дела, а главное, он начал с практики, которую потом проверил теорией. Опять начались чертежи, причем Константинов забросал товарищей целым градом терминов, которых они не понимали.

После отъезда Константинова его товарищи впали в долгое раздумье. Свои мысли Миллер выразил следующей фразой:

- Знаешь, Володя, если бы этот был убит, тот не сказал бы, что радуется смерти брата.

- Да, конечно,- отвечал рассеянно Угаров.

Он думал совсем о другом; его поразил эпизод с Соней. Он уже начал кое-что понимать в причудах этого странного характера. Очевидно, Константинов заинтересовал ее только тем, что отказался протанцевать с ней тур мазурки.

Вообще Угаров уже ни о чем не мог думать, кроме Сони. Отказавшись от мысли ездить в свет, он пользовался каждой минутой, когда мог ее видеть у Маковецких, и не умел скрывать того, что испытывал. Соня, видимо, тяготилась его страдальческим видом; но если он ее не видел, он страдал еще больше. Вдруг до него дошли смутные слухи о том, что она выходит замуж за Алешу Хотынцева.

Виновницей этих слухов была графиня. Когда какая-нибудь фантазия забиралась в ее голову, она для осуществления этой фантазии принимала самые энергические меры. Не прошло трех дней после бала, как она с этой целью устроила маленький обед. За полчаса до обеда она вошла в кабинет мужа.

- Я не понимаю, Базиль,- сказала она, усаживаясь с ногами на диван,- почему ты против этой свадьбы. Во-первых, они будут очень счастливы, а во-вторых, это будет очень удобно и для нас. Ведь мы с тобой написали друг для друга завещание,- или, как ты это называешь,- on ne sail pas trop pourquoi (неизвестно почему (фр.).), пожизненное владение. А с этим пожизненным владением может потом выйти большая путаница.

- Какая путаница? - спросил с удивлением граф.

- А такая путаница, что потом будет трудно разобрать, кто умер и кто нет. Ах, боже мой, какие глупости ты заставляешь меня говорить иногда... Я хотела сказать, что трудно будет разобрать, кому все пойдет после нашей смерти. А если Алеша женится на Соне, мы сделаем их нашими наследниками, и это будет гораздо проще. Разве это неправда?

- Это действительно будет просто,- да я вообще нисколько не против этой свадьбы. Я только нахожу, что они должны желать свадьбы, а не мы.

- О, они без ума друг от друга, это сейчас видно. Да вот спроси сам у Алеши... Ты понимаешь, что мне неудобно делать ему такие вопросы...

И, однако, это был первый вопрос, который сделала графиня, когда Алеша вошел в комнату. Алеша отвечал,- и это была правда,- что княжна ему очень понравилась.

- В таком случае,- сказала, улыбаясь, графиня,- вас можно поздравить с полной взаимностью. Соня только и бредит последней мазуркой.

Соню графиня уже уверила накануне, что Алеша без ума влюблен в нее. Последствием этой тактики было то, что Соня причислила Хотынцева к числу уже готовых поклонников, на которых не стоит обращать особенного внимания.

За обедом Алеша рассказал тетке, что с ее легкой руки на него посыпались со всех сторон приглашения. Даже княгиня Кречетова пригласила его на завтрашний бал.

- А вы поедете? - спросила Соня.

- Да, если вы обещаете танцевать со мной мазурку.

- Не могу,- тетушка мне строго запретила танцевать с одним и тем же кавалером две мазурки сряду.

Графиня поспешила дать разрешение.

- На этот раз ты можешь сделать исключение. Ведь вы почти родственники.

- Les neveux de nos lanles... (Племянники наших тетушек... (фр.).) - начал было Алеша, но никакой аксиомы не вышло.

Для графини этого было довольно. Вечером она написала длинное письмо княгине Брянской. Она извещала сестру, что Соня почти невеста, и уговаривала ее сейчас же ехать в Петербург. Княгиня Брянская, изнывавшая от скуки в Троицком, отправила это письмо с Христиной Осиповной в Змеев к Приидошенскому, заняла у него тысячу рублей и очень быстро собралась в путь. Ольга Борисовна очень удивилась, получив от матери депешу о ее выезде, и наскоро отделала для нее комнату, предназначавшуюся для гувернантки, но графиня на это не согласилась. Она сама поехала на железную дорогу и привезла княгиню к себе. Встреча была самая трогательная; нежности с обеих сторон продолжались целый день. Вечером, когда все улеглись, графиня в ночном костюме пришла в комнату к сестре и долго сидела возле ее кровати. Они вспоминали свою молодость, вспоминали и судили тех, кого уже не было в живых. В пятом часу утра графиня, растроганная воспоминаниями, пришла в спальню и написала длинное письмо баронессе Блендорф. Она рассказывала ей о своем счастии и приглашала баронессу приехать на другой день обедать, чтобы познакомиться с Olette, "которая не женщина, а ангел...".

Как бы поздно ни легла спать графиня, в полдень она, как заведенные часы, всегда сидела за завтраком. Княгиню долго не могли разбудить; проснувшись, она потребовала завтрак к себе в комнату, и когда графиня вошла к ней, то увидела, что Olette, сидя в постели, держит обеими руками котлетку и что кофточка ее закапана соусом. Это невольно покоробило графиню. После семейного обеда, на котором присутствовал Алеша Хотынцев, княгиня сказала графу Василию Васильевичу, что недурно бы сыграть пульку в преферанс. Граф, очень любивший поиграть в картишки и отказавшийся от этого занятия только в угоду супруге, сейчас же велел подать в гостиную стол и карты. Графине это было тем более неприятно, что третьим сел играть Маковецкий, а поэтому никто не мог аккомпанировать Соне. Она беспрестанно приставала к игрокам, что пора им кончить, а когда все пошли пить чай в столовую, собственноручно стерла записи и велела убрать стол. Княгиню это распоряжение очень огорчило.

- Видно, уж такое мое несчастие,- сказала с упреком она сестре,- я всю жизнь проигрываю; сегодня мне как нарочно повезло, я была в малине, а ты, Olympe, все расстроила. Вперед ни за что не пойду к чаю, пока не кончу пульку.

"Что же это такое? - подумала графиня.- Неужели она каждый день будет играть в карты?.."

Вечером графиня опять пришла поболтать с сестрой, но просидела всего четверть часа, находя, что Olette разговаривает совсем не так интересно, как накануне.

Каждый день приносил новое разочарование. Особенно сердили графиню посетители княгини Ольги Михайловны. У княгини оказалось в Петербурге множество друзей обоего пола и самых разнообразных возрастов. Друзья эти приезжали в разные часы и водворялись в гостиной надолго, так что графиня не могла никого принять из боязни, чтобы ее гости не увидели этих "моветонов". По воскресеньям и праздникам являлись четыре кадета, до того похожие между собой, что различать их можно было только по росту. У всех были одинаково огромные носы и щетинистые волосы, торчавшие вихрами. Это были сыновья генеральши Хрипковой, с которой княгиня подружилась в Польше, где Маковецкий служил под начальством генерала. Кадеты являлись спозаранку, называли княгиню бабушкой, съедали весь завтрак, трогали все вещи и пачкали ковры грязными сапогами. Один из них даже разбил фарфоровую куклу, которою графиня очень дорожила. В одно прекрасное утро посетила княгиню сама генеральша Хрипкова. Это была очень полная, высокая и обидчивая дама. Вся жизнь ее протекала в заботе, как бы кто-нибудь "не манкировал" ей, рассказы ее большею частью заключались в том, что она одну "срезала", другую "оборвала", третью "поставила на свое место". Обиделась она уже в швейцарской. Пока докладывали о ней княгине, швейцар пожелал внести в книгу ее адрес.

- Это зачем? - воскликнула генеральша.- Ты, кажется, принимаешь меня за просительницу, что требуешь мой адрес...

- Я ничего не смею требовать, ваше превосходительство,- сказал особенно тихим голосом швейцар,- а только у нас заведен такой порядок...

- Очень глупый порядок,- отрезала генеральша и начала раздраженно взбираться на лестницу.

В зале ей попался навстречу граф Василий Васильевич, но она смерила его с головы до ног таким уничтожающим взглядом, что он поспешил юркнуть в свой кабинет. Шумно облобызавшись с княгиней, генеральша выразила желание немедленно познакомиться с ее сестрой, впрочем, обошлась с ней надменно, боясь уронить свое достоинство, а чтобы министерша не очень зазнавалась, выпалила в нее целым зарядом имен высокопоставленных лиц, с которыми она была знакома. Тут же совсем некстати она сообщила, что ее крестным отцом был граф Аракчеев.

- Dieu, comme elle est commune! (Боже, как она заурядна! (фр.).) - вырвалось у графини, когда генеральша Хрипкова уехала.

- Да, конечно,- возразила усталым голосом княгиня,- у нее мало светского лоска, но зато это такая достойная и такая умная женщина. С ней никогда не соскучишься. Это не то, что твоя баронесса, с которой двух слов нельзя сказать.

- Однако я говорю с ней по целым часам,- заметила сухо графиня.- Впрочем, может быть, и я глупая...

Через несколько дней сестры глубоко ненавидели друг друга. Катастрофа между ними не произошла только оттого, что раз вечером, когда княгиня была у дочери, маленький Боря заболел. У него сделался сильный жар, и его уложили в постель. Воспользовавшись этим предлогом, княгиня, как добрая бабушка, осталась ночевать на Литейной, а утром послала за своими вещами. Графиня узнала об этом с большой радостью. Olette уже давно перестала быть ангелом и называлась не иначе, как "cette Megere" (эта мегера (фр.).). По прошествии недели графиня опять полюбила сестру и приглашала ее переехать снова к ней, но княгиня решительно от этого отказалась. У Маковецких жить ей было гораздо привольнее: она могла принимать кого хотела и целые дни проводила за картами.

Между тем дело свадьбы не подвигалось, хотя графиня придумывала всевозможные предлоги, чтобы Алеша и Соня виделись как можно чаще. Они встречались и разговаривали с большим удовольствием, но скорее имели вид добрых приятелей, чем влюбленных. Тем не менее графиня нисколько не сомневалась в успехе своего плана и думала, что это только вопрос времени. "En principe c'est une chose decidee" (В общем, это дело решенное (фр.).),- говорила она ежедневно кому-нибудь по секрету. Угаров с нетерпением ждал поста, надеясь, что будет чаще видеть Соню, но горько ошибся. На первой неделе Соня говела и два раза в день ездила с графиней в домовую церковь княгини Марьи Захаровны; со второй недели начались концерты, soirees causantes (вечера бесконечных бесед (фр.).) и рауты. А слухи о замужестве Сони то затихали, то воскресали с новой силой. Угаров обратился за разъяснением к Горичу.

- Не волнуйся,- отвечал тот уверенным тоном.- Свадьба не состоится.

- Почему ты так думаешь?

- По двум причинам. Во-первых, графиня Олимпиада Михайловна слишком об этом старается, а во-вторых, княжна занята теперь совсем другим человеком.

- Кем же это?

- Во всяком случае не тобой и не мной. Больше ничего Угаров не добился от Горича.

Томление его росло с каждым днем. "Когда же все это кончится? - размышлял он, сидя в своей неуютной гостиной.- Надо что-нибудь предпринять. Надо объясниться с Соней или уехать в деревню, уехать надолго, навсегда..."

В таких размышлениях застал его Афанасий Иванович Дорожинский. Передавая ему обычное письмо Марьи Петровны, он сказал:

- А я, дорогой мой, прибавлю то, чего, вероятно, в письме этом нет. Плоха старушка, изныла по вас. Понять я вас не могу, Владимир Николаевич. Добро бы еще служили, карьеру делали, а то - что вам за охота оставаться здесь без дела? Опять, состояние ваше нешуточное, заняться им не мешает. Вы знаете, я никогда не одобрял управление Варвары Петровны,- ну, да прежде куда ни шло! А теперь время не такое, мужики от рук отбились, а Варвара Петровна состарелась, совсем с ними справиться не может. Вы мне простите, мой дорогой, что я позволяю себе вам советовать...

- Помилуйте, Афанасий Иваныч, я вам от души благодарен, вы говорите совершенную правду.

И Угаров с чувством пожал руку.

- Ну, а если вы с этим согласны, за чем же дело стало? Я в начале страстной уезжаю, могли бы сговориться и ехать вместе. Как раз поспели бы в Угаровку к празднику. То-то был бы там светлый праздник!

Афанасий Иванович и прежде не раз читал ему подобные наставления, но Угаров пропускал их мимо ушей. Теперь они пришлись чрезвычайно кстати, когда он сам думал об отъезде. "Это - повеление судьбы",- решил Угаров, суеверный, как все нервные люди. "Будь, что будет, а я или добьюсь чего-нибудь, или уеду. А то в самом деле закиснешь... Сегодня вечером Соня дома,- сегодня же объяснюсь с ней непременно". План объяснения так занял Угарова, что он пропустил час обеда. В восемь часов он входил в дом Туликова.

Швейцар объявил ему, что "старая княгиня и Александр Викентьевич дома, а Ольга Борисовна с княжной уехали к министерше. Министерша за ними карету присылала, и человек ихний сказал, что у нее нынче француз фокусы показывает".

Это известие ошеломило Угарова. "Впрочем, все равно,- думал он, шагая по мокрому тротуару,- объяснюсь завтра или послезавтра; я, во всяком случае, решился,- но куда мне деться сегодня?"

Угаров зашел к Горичу и не застал его дома, потом поехал в гостиницу, где всегда останавливался Афанасий Иванович Дорожинский, но и того не застал. Идя мимо книжного магазина Овчинникова, он зашел к Сомову.

Он так давно там не был, что Сомов встретил его с удивлением. В каморке, кроме братьев Пилкиных, сидел еще один господин, которого Угаров не знал. Молодая и довольно миловидная женщина, в шерстяном платье, разливала чай; Угаров сейчас же признал в ней женщину в платке, которую он видел мельком, когда в первый раз был у Сомова.

- Моя жена,- сказал коротко Сомов.

Незнакомца он не счел нужным называть, но но тону почтения, с каким все к нему относились, Угаров догадался, что это был тот самый Покровский, о котором так много слышал от Сомова.

- При нем можно продолжать,- сказал Сомов Покровскому, когда Угаров уселся и получил чашку чаю.

Покровский кивнул головой в знак согласия, и Сомов вынул из-под скатерти тоненькую книжку "Голосов из России"82.

Во время чтения Угаров жадно всматривался в Покровского. Это был довольно красивый брюнет неопределенных лет, с небольшой бородой, одетый с претензией на щеголеватость. Угаров жаждал прочесть в его лице признаки гениальности, но теперь это лицо с полузакрытыми глазами выражало утомление и скуку. Раза два он раскрывал глаза и устремлял на Угарова пытливый и проницательный взгляд.

- Решительно ничего не вижу хорошего в этой статье,- сказал он, когда Сомов дочитал последнюю страницу.- Надо быть очень наивным, чтобы радоваться освобождению крестьян.

- Но, однако, тут есть кое-какие верные мысли,- робко заметил Сомов.

- Одно из двух,- продолжал Покровский тоном, не допускавшим возражения: или освобождение крестьян будет фиктивное, и тогда вся эта реформа - одна насмешка над честными людьми; или освобождение будет настоящее - и тогда еще хуже: тогда революция будет отсрочена на много лет.

- Но если освобождение будет настоящее,- спросил Угаров,- зачем же тогда революция?

При этих словах Угарова все остальные переглянулись, как будто он сказал что-то совсем неприличное. В другое время это смутило бы Угарова, но в этот вечер он был полон энергии и храбро начал развивать свою мысль. Покровский совсем закрыл глаза и не удостоил его ни одним возражением, потом нервно зевнул и сказал, не смотря на Угарова:

- Ну, знаете, батенька, человек с такими идеями, как ваши, может дойти до всего. Вперед, если встречусь с вами, буду осторожнее, чтобы не сказать при вас чего-нибудь лишнего.

После такого намека Угарову оставалось одно - уйти. Сомов поднялся было, чтобы его проводить, но раздумал и сел на свое место. Надевая пальто в передней, Угаров слышал сдержанный смех братьев Пилкиных...

Было одиннадцать часов. Взволнованный всеми неприятными впечатлениями дня, Угаров не хотел идти домой; голод его мучил, он зашел к Дюкро, где также не был очень давно. Вход его произвел некоторую сенсацию.

- Абрашка! - закричал Акатов.- Неси нам всем телятины: блудный сын вернулся.

Но отчий дом произвел, вероятно, более сладостное впечатление на блудного сына, чем общая комната Дюкро на Угарова, Те же лица на тех же местах, на которых он привык их видеть в течение двух лет, показались ему невыносимыми, и он удивлялся, как одно время он мог приходить сюда каждый вечер.

На этот раз князь Киргизов был стравлен с графом Строньским. Спор начался у них очень невинно - с трюфелей. Граф Строньский похвастал, что в его имении Больших-Подлининках родятся трюфели не хуже французских. Князь Киргизов опровергал это и признавал только те трюфели, которые привозятся из Перигора83. Понемногу спор от трюфелей перешел в область политики и истории.

Князь Киргизов сидел на своем месте, скрестив на груди руки, говорил весьма тихим голосом и смотрел на своего противника в упор. Его поза и голос доказывали, что он хочет быть терпелив и сдержан. Строньский сильно размахивал руками и имел вид победителя.

- Но, однако,- заметил он ядовито,- вы же сами присягали Владиславу и звали его на царство...84

- Неправда! Вздор! Никогда не присягал! Никогда не звал на царство! очень нужен ваш Владислав!

- Ну, да, конечно,- пошутил Строньский,- вы, то есть князь Киргизов, персонально его не приглашали, но Москва присягала и звала...

- И это вздор! и Москва не присягала! Москва не звала! Очень ей нужен ваш Владислав!

- Но позвольте, князь, так спорить нельзя. Даже Карамзин говорит...

Руки князя разжались. Терпение лопнуло.

- Врет Карамзин! -крикнул он, вскакивая с места.

- Нет, князь, это уже слишком! вы опровергаете факт, помещенный в каждом учебнике истории, а Карамзин...

- Да что вы тычете в меня вашим Карамзиным? - кричал князь, бегая по комнате.- Мало ли что писал Карамзин! Знайте, милостивый государь, что он не кончил своей истории, а потому и не успел исправить всех ошибок. Знаете ли вы, какими словами оканчивается история Карамзина: "Орешек не сдавался"85. Слышите ли: Орешек не сдавался! А между тем всем известно, что Орешек сдался. После этого нечего ссылаться на Карамзина...

- Позвольте, позвольте, князь,- раздался голос Менделя.- Вы увлекаетесь. Карамзин - наш русский писатель, которым мы должны гордиться...

Князь грозно остановился перед Менделем.

- Этого только недоставало, чтобы вы вздумали меня учить! Точно я не знаю, что Карамзин - великий русский писатель. Но поляки все равно не должны и читать его, потому что все равно не поймут.

В свою очередь, Строньский потерял терпение.

- Прошу вас, князь, взвешивать ваши выражения,- сказал он, задрожав от гнева.- Иначе вы поставите меня в необходимость потребовать от вас сатисфакции...

- Что такое?! сатисфакции? - заревел князь.- Извольте, я вам даю сатисфакцию, и не одну, а пять, десять, сто сатисфакций! И с большим удовольствием, и сию минуту, если хотите!.. Ишь чем вздумали напугать меня... Сатисфакция! Точно Самойлов в "Свадьбе Кречинского"!86

Акатов увидел, что дело может кончиться плохо, и поймал князя за локоть.

- Послушайте, князь, вы не чувствуете ничего особенного?

- Ничего. Что это значит?

- Ну, а мне что-то нехорошо. Мне кажется, что судак, который мы ели, был не совсем свежий.

- Вы очень нежно выражаетесь. Не совсем свежий!.. Он был совсем тухлый... Я это заметил сразу.

- Но согласитесь, князь, что это очень нелюбезно со стороны Дюкро - подавать нам такую гадость.

- Нет, вы замечательно нежно выражаетесь сегодня. "Нелюбезно!" Это более, чем нелюбезно,- это гнусно, отвратительно, подло! Помилуйте, мы просиживаем здесь все вечера и ночи, тратим тысячи, а он осмеливается кормить нас гнилью! И вот попомните мое слово, что пройдет два-три года, этот мерзавец вывезет во Францию миллиона полтора франков, купит замок, заживет барином и будет смеяться над нами, северными варварами... Да будь он проклят вместе со своей почтенной супругой, с чадами и домочадцами и со всеми своими гнилыми судаками! Да будь я проклят сам, если когда-нибудь нога моя ступит в это заведение...

Князь начал подробно перечислять все преступления Дюкро, совершенные в течение многих лет. При этих воспоминаниях он несколько раз ссылался на графа Строньского, совсем забыв о сатисфакции. У Строньского всякий раз, что князь обращался к нему, нижняя губа вздрагивала от гнева, но понемногу успокоился и он.

Мадам Дюкро, сидевшая за конторкой и не в первый раз слышавшая эти проклятия, немедленно наказала князя Киргизова, вписав в его счет несколько лишних рюмок.

IX

Около этого времени с графом Хотынцевым произошла странная метаморфоза. Он, считавшийся всю жизнь либералом и сам называвший себя "свободным мыслителем", вдруг оказался ретроградом. В заседании Государственного Совета один из новых министров так прямо и назвал его мнение "ретроградным". Кроме того, он получил неизвестно от кого по городской почте нумер "Колокола", в котором красным карандашом была подчеркнута статья: "Холопы реакции". В конце этой статьи находились следующие строки: "К этой почтенной компании примкнул и граф Хотынцев, которого правильнее можно бы назвать графом Хапынцевым, потому что, будучи нижегородским губернатором, он хапнул здоровый куш с раскольников, да и теперь, говорят, хапает с живого и мертвого"87.

Граф так был поражен этой статьей, что даже не заметил, как в кабинет вошла графиня.

- Базиль, я к тебе с просьбой. Марья Захаровна рекомендовала мне на службу очень милого молодого человека, князя Буйского. Нельзя ли ему дать место?

Граф послал за Горичем, который сказал, что в настоящую минуту места нет, но что этого Буйского он будет иметь в виду.

- Ну, а это место, которое вы прежде занимали... секретаря важных дел... оно еще свободно? - спросила графиня.

- Граф велел уже назначить на это место чиновника канцелярии, Сергеева...

- Какого это Сергеева? - воскликнула графиня.- Уж не того ли, который в прошлом году был замешан в это грязное дело? Он украл какую-то шубу, или что-то в этом роде...

- Вы ошибаетесь, графиня; Сергеев ничего не украл, а напротив того: у него украли шубу.

- Ну, это совершенно все равно, он ли украл или у него украли... Главное то, что он был замешан в гадком деле, une affaire de vol (дело о краже (фр.).), а потому очень странно назначать его на такое видное место... Впрочем, я забыла, что в нашем министерстве теперь люди, как Сергеев, имеют больше успеха, чем люди нашего общества.

Графиня вышла, сильно хлопнув дверью.

Граф Василий Васильевич плотно затворил дверь и, подойдя к Горичу, сказал ему вполголоса:

- Как вам это нравится, mon cher? Все равно: он ли украл или у него украли...

И, хихикая про себя, граф уселся за письменный стол.

- Как же прикажете, граф? Доклад о Сергееве уничтожить?

- Нет, mon cher, погодите. Может быть, еще обойдется как-нибудь... Да вот, кстати, прочитайте, что я получил сегодня по почте. Мне по поводу этого "Колокола", да и по другим разным поводам хотелось бы поговорить с вами... Знаете что, не пообедаете ли вы сегодня со мной у Дюкро?

- У Дюкро? С вами?

- Что же это вас так удивляет? Я, как и всякий другой, не лишен этого права. Приезжайте туда часу в шестом и займите красную комнату внизу...

Граф Василий Васильевич вошел к Дюкро с бокового подъезда, озираясь по сторонам, как тать в нощи, и с высоко поднятым воротником пальто. Он сейчас же отвергнул карту, почтительно поданную ему Абрашкой, и приступил к сочинению "простого и вкусного" обеда. Выбор супа занял минуты две.

- Ты мне дашь,- сказал он внушительно Абрашке,- во-первых, tortue claire (черепаховый суп (фр.).).

- Для вас одних, ваше сиятельство, или для двух прикажете?

- Конечно, для двух... Потом ты мне дашь... Граф глубоко задумался.

Горич пошел поболтать с Угаровым, который обедал в общей комнате. Возвращаясь, он увидел в коридоре графа, разговаривающего с мадам Дюкро. Граф говорил тихо, но с таким жаром поднимал и опускал руки, что Горичу пришло в голову, не было ли между говорившими когда-нибудь более важных отношений. Проходя мимо, он услышал следующие слова:

- Surtout, chere madame, n'abusez pas du citron. Vous me comprenez, n'est-ce pas? Rien qu'un soupgon de citron.

- Soyez tranquille, monsieur le comte, vous serez servi comme par le bon vieux temps... (Главное, не злоупотребляйте лимоном, мадам. Вы меня понимаете, не так ли? Только капельку лимона.

Будьте спокойны, господин граф, вас обслужат, как в старые добрые времена (фр.).)

- Oh, oui, c'est ca... le bon vieux temps... (Да, да, как в добрые старые времена... (фр.).)

И граф, вслед за Горичем, вошел в красную комнату. Пока татары подавали закуску, он важно разлегся на диване и счел нужным поговорить о политике.

- Читали ли вы последнюю речь принца Наполеона88 в законодательном корпусе? Это верх безумия. Удивляюсь, как его не посадили до сих пор в маленькие домики.

Хотя граф считал себя знатоком русского языка, но нередко грешил подобными галлицизмами.

К обеду он приступил с лицом серьезным и даже строгим; первые три блюда ел с большим аппетитом, запивая их соответствующими винами, и не был способен ни к какому обмену мыслей, кроме разговора об обеде. Насытившись, он до остальных пустяков - блюда три-четыре, не больше - еле дотрогивался, и то скорее из любознательности, чтобы узнать, так ли они приготовлены, как он объяснял.

- Ну, что, mon cher,- спросил он, окончив с чувством стакан лафита 1848 года,- прочли вы, как меня отделали?

- Да, граф, прочел; но неужели эта глупость могла вас рассердить или огорчить?

- Действительно, она меня более удивила, чем рассердила. Уж если они хотели про меня написать какую-нибудь гадость, то могли бы выдумать что-нибудь более правдоподобное. В Нижнем я не только не мог ничего хапать, но в три года, что я там был губернатором, я истратил около ста тысяч своих на балы и обеды, потому что жена моя хотела непременно перещеголять губернскую предводительшу. А предводителем был Пронин, известный миллионер. Но дело не в том, а я хочу на эту статью написать возражение. Как вы посоветуете мне это сделать?

- Я бы вам посоветовал вовсе не отвечать. Да и где же можно печатать возражение? В Лондоне печатать не захотят, а у нас о "Колоколе" запрещено даже упоминать в печати. Да не стоит и отвечать на такую глупость, которой не только никто не поверит, но и на которую никто даже не обратит внимания...

- О, как вы ошибаетесь в этом! как видно, что вы неопытны и юны! Начать с того, что многие поверят. Есть люди, которые верят всему гадкому. А другие хотя и не поверят, но все-таки будут меня считать как бы опозоренным. Люди, ко мне расположенные, се qu'on appelle les amis (так называемые друзья (фр.).),- будут меня защищать, но все-таки не удержатся, чтобы не рассказать про этот пасквиль тем, которые еще не знают. Поверьте, mon cher, что если бы мой тезка дон Базилио89 пожил в Петербурге, он бы еще более убедился в могуществе клеветы...

После спаржи, которою граф остался недоволен, так как она была слишком разварена, разговор его принял еще более меланхолический характер.

- В странное время живем мы, mon cher. Быть министром теперь то же, что лишиться всех прав... В старину, когда я начал служить, у нас была известная система. Я вовсе не сторонник этой системы, но, по крайней мере, мы - слуги правительства - знали, как нам поступать, и всегда могли рассчитывать на поддержку. Теперь нас ругают со всех сторон, а поддержки у нас никакой, и мы даже не знаем, чего от нас хотят. Вот слободский предводитель подал по крестьянской реформе проект, в котором пошел дальше той точки, на которой теперь стоит правительство... И что же? Его сослали административным порядком. Скажу вам про себя. Я нисколько не ретроград и рад сочувствовать всяким новым мерам, но дайте мне право рассматривать эти меры и не заставляйте меня бежать слепо за тем, кто громче кричит. А тут еще кругом какие-то подпольные интриги... Я хотел взять себе в товарищи Дольского. Вы его знаете, это - человек умный, дельный и проникнутый самыми современными идеями; но против него начался целый крестовый поход, и эта старая карга, княгиня Марья Захаровна - n'en deplaise a ma femme (да не прогневается моя жена (фр.).), которая ее обожает,- подсунула мне Сергея Павловича Висягина - известного ретрограда. Ну, чем же я виноват?

- Почему вы называете Сергея Павловича ретроградом? Он теперь только и бредит реформами и на днях рассказывал одному губернатору, что в молодости был совсем красный...

- Ну, знаете, теперь не разберешь: кто красный, кто белый, кто консерватор и кто либерал. Я знаю только одно, что пора мне убираться подобру-поздорову, а то, пожалуй, дождешься вот этого...

И граф сделал рукой выразительный жест, изображающий, как выталкивают за дверь.

Когда подали кофе, граф пожелал выпить рюмку fine champagne (шампанский коньяк (фр.).). Дюкро сам принес бутылку, всю покрытую песком и пылью, объясняя, что этот коньяк такого времени, когда даже название fine champagne не существовало. Выпив две рюмки этого необыкновенного коньяку, граф не то чтобы опьянел, но как-то размяк.

- Вы не поверите, mon cher,- говорил он, закуривая огромную сигару,- как мне приятно вот так пообедать с вами и поговорить на свободе. Ведь я совсем не рожден быть министром. Все эти почести я никогда не ставил в грош... Моим идеалом всегда была тихая, беззаботная жизнь, хорошая книга, хороший обед, несколько приятелей, с которыми можно поболтать приятно,- de temps en temps le sourire d'une jolie femme... (время от времени улыбка хорошенькой женщины... (фр.).) Вот и все. И не только ничего этого у меня нет, но я не имею даже того, что имеет каждый столоначальник, то есть спокойного домашнего очага... Я не могу пожаловаться на свою жену, это во многих отношениях достойная женщина, но у нее столько причуд, столько капризов, такие странные мысли... Образчик ее воззрений вы слышали сегодня утром, а меня она каждый день угощает чем-нибудь в этом роде. Но это бы еще куда ни шло, а главное - се qui me rend la vie dure (что делает трудной мою жизнь (фр.).),- это ее невыносимый деспотизм. Ведь она следит за каждым моим шагом, она...

- Мне кажется, граф, что вы преувеличиваете,- остановил его Горич, боявшийся, что граф, под влиянием вина, пустится в признания, в которых потом сам раскается.- Мы говорили с вами о Висягине...

- Нет, позвольте, mon cher, я не преувеличиваю нисколько, я даже многого не хочу говорить. Но чтоб вы видели, в каком я положении, расскажу вам, так и быть, один факт. Вот мы с вами обедали у Дюкро, а где я сегодня обедал официально, как вы думаете? В Царском Селе.

- Отчего в Царском Селе?

- Оттого, что скажи я, что обедаю у Дюкро, особенно с вами, она ни за что бы меня не пустила, и я должен был ехать в своей карете сначала на царскосельскую машину90, а оттуда в извозчичьей карете сюда. Ну, разве это не унизительно?

- Право, граф, вы смотрите в увеличительное стекло. Конечно, графине, может быть, приятнее, что вы в Царском у вашего племянника...

- Как, у Алеши? Оборони бог! К Алеше она бы пустила меня еще менее. Я должен был ей сказать, что еду к Петру Петровичу. Вы знаете, что Петр Петрович вышел в отставку и будирует правительство. В старину les mecontents (недовольные (фр.).) поселялись обыкновенно в Москве, где представляли известную силу, имели prestige (престиж (фр.).). Но теперь времена не те, да и состояние у него не такое, чтобы можно было faire figure (занимать видное положение (фр.).) в Москве. Там для этого им большое состояние нужно или разве уж такие заслуги, как у Ермолова...91 Вот Петр Петрович переселился в Царское Село, будирует оттуда и составляет оппозицию.

- Но отчего же графиня одобряет ваши поездки к Петру Петровичу? Сколько я знаю, у нее воззрения крайне консервативные и не допускают никакой оппозиции...

- Вот этого, mon cher, я и сам понять не могу. Назвал кто-то Петра Петровича: le venerable exile (почтенный изгнанник (фр.).) - с тех пор это и пошло в ход. А какой же он exile, когда каждую субботу ездит в Петербург и обедает в Английском клубе? Все к нему ездят в Царское на поклонение и, как говорит моя супруга: "c'est bien vu dans le monde" (быть на хорошем счету в обществе (фр.).). А кем это - bien vu, почему bien vu,- кто их разберет.

- Чем же занимается Петр Петрович в Царском?

- Он пишет мемуары, и в этом - entre nous soit dit - весь секрет его успеха. Всякий думает: "а ну, как он отшлепает меня в своих мемуарах?" - и спешит задобрить его на всякий случай. А Петр Петрович, когда захочет отшлепать, сумеет это сделать, да и вообще умеет заставить почитать себя. В клубе ему теперь такое почтение оказывают, что вы себе представить не можете. У нас все так. Григорий Иваныч в таком же положении, как и он: также вышел в отставку, но живет себе тихо и скромно, и никто на него внимания не обращает. А Петр Петрович объявил, что он - оппозиция, и из него героя сделали. Но я вас спрашиваю: какая же это оппозиция, когда он преисправно получает от правительства двенадцать тысяч в год?

Граф выпил еще одну "последнюю" рюмку и опять заговорил о своей супруге.

- Знаете, mon cher,- система графини Олимпиады Михайловны самая ложная. Когда за вами такой бдительный надзор, всегда хочется его обмануть. Мне всего приятнее сидеть здесь именно оттого, что она считает меня в Царском. Если бы не мои лета и положение, я бы даже предложил вам поехать к какой-нибудь кокотке. Вот до чего может довести ее деспотизм. Поверите ли, иногда этот гнет доводит меня до таких мыслей, что потом мне самому делается страшно. Граф оглянулся на дверь и произнес вполголоса:

- Il y a des moments, ou je commence a comprendre les revolutions! (Бывают моменты, когда я начинаю понимать смысл революций! (фр.).)

Потом граф начал рассказывать разные любовные похождения своих молодых лет. На камине раздался бой Часов.

- Сколько бьет, mon cher? Восемь?

- Нет, граф, уже десять.

- Как! неужели десять? Позвоните, mon cher. Абрашка, давай счет - и как можно скорее.

- Отчего вы так заторопились, граф?

- Как мне не торопиться? Вы забываете, что я должен ехать на царскосельский вокзал. Поезд приходит в одиннадцать часов, а карета моя приедет раньше, следовательно, я должен приехать еще раньше, потом вмешаться в толпу и идти как будто из Царского. Dieu, quel ennui! (Господи, какая докука! (фр.).)

Горичу сделалось и смешно, и жалко. Он предложил графу проводить его на вокзал.

- Как это мило, что вы меня не покинули! - говорил граф, брезгливо усаживаясь в грязную, оборванную четырехместную карету,- будьте до конца свидетелем моего печального или, если хотите, смешного положения. Это мне напоминает какие-то стихи,- кажется, Пушкина:

Все это было бы смешно, Когда бы не было так грустно...92

Извозчичьи лошади, несмотря на понукания кучера, ехали почти шагом.

- Боже мой! - волновался граф.- Мы никогда не доедем. Вот увидите, моя карета приедет раньше, и при входе я буду встречен моим глупым Иваном. Cela sera du propre! (Ну и дела! (фр.).) Ну, да и карета хороша. Это какой-то гроб, а вовсе не карета. Знаете ли, таких лошадей и такой экипаж нигде в мире нельзя найти, кроме наших железных дорог...

Однако они приехали вовремя. В одиннадцать часов пришел поезд, но вмешаться в толпу граф не мог, потому что ее не было. Приехало не более десяти пассажиров. Первым выскочил из вагона Алеша Хотынцев.

- Где вы сидели, дядюшка? Я в Царском обшарил все вагоны и не нашел вас.

- Вот видишь, мой друг, я по рассеянности вошел в вагон второго класса, да и остался там. А отчего ты знал, что я в Царском?

- Мне об этом тетушка написала. Она прислала в Царское курьера с просьбой приехать вместе с вами и ужинать у нее. Что у вас такое?

- Право, не знаю; я ни о каком ужине не слышал.

Горич видел, как граф и Алеша сели в карету и как глупый Иван, с пледом в руке, перебежал на другую сторону кареты и отворил дверцу.

- Что ты тут делаешь? - раздался голос графа.- Отстань, пожалуйста.

- Ваше сиятельство, графиня мне приказала непременно укутать ваши ножки.

Мысль об ужине явилась графине внезапно после отъезда мужа, и она немедленно привела ее в исполнение. Матримониальная нерешительность Алеши ей надоела, и она решилась покончить с ним в этот вечер. Предлог для ужина был очень хороший: обеды у Петра Петровича были скудны, и граф, возвращаясь из Царского, всегда жаловался на голод. Теперь, когда граф был переполнен яствами и винами Дюкро, один вид изящно накрытого стола, уставленного бутылками, привел его в содрогание.

- Нет, знаешь, Olympe,- сказал он, усаживаясь в столовой около жены,- сегодня обед у Петра Петровича был очень недурен, а главное, пресытный, так что я вряд ли буду в силах есть что-нибудь...

- Вот вздор какой! Что же было за обедом?

- Был суп tortue claire, потом - soudac a la normande, потом - selle de mouton (черепаховый суп... судак по-нормандски... седло барашка (фр.).), потом - еще кое-что...

- С чего же это наш бедный Петр Петрович так раскутился? Но есть ты все-таки будешь, потому что я велела приготовить твои любимые блюда.

Поневоле графу пришлось притворяться, что он ест, но пить он отказался наотрез, ссылаясь на головную боль. Зато Алеша ел с большим аппетитом и пил за троих. Графиня была с ним очаровательно любезна и даже выпила бокал шампанского за его здоровье. Когда подали кофе, графиня выслала людей и сочла своевременным начать атаку.

- Кстати, Alexis, вы знаете, что весь город говорит о том, что вы женитесь на Соне?

- Да, ma tante, я слышал об этом,- отвечал, слегка покраснев, Алеша.

- Что же вы скажете об этом?

- Что же я могу сказать? Я могу только дать честное слово, что я в этих слухах не виноват, что я ни одному человеку об этом не говорил.

- Конечно, я не могу сомневаться в вашем честном слове, но однако... откуда же взялись эти слухи?

- Послушай, Olympe,- вмешался граф,- не обвиняй, по крайней мере, Алешу в этих сплетнях. Я несколько раз просил тебя быть осторожнее...

- Ну, да, я так и знала. Я одна окажусь виноватой. Что бы ни случилось, я всегда виновата во всем.

Составляя утром план действий, графиня решила даже не подать вида, что она желает этой свадьбы. Она только попросит Алешу прекратить ухаживание за Соней, и это заставит его высказать свои чувства. Но вмешательство графа так ее рассердило, что все мысли ее спутались, и она обратилась с горькими упреками к Алеше.

- Что мой муж ко мне несправедлив,- это в порядке вещей. Обязанность каждого мужа - быть несправедливым к жене. Но почему вы против меня, этого я не могу понять... Погодите, не перебивайте меня. Я всю жизнь доказывала вам свое расположение. Когда вы еще были пажом, и Базиль сердился на вас за шалости, я всегда за вас заступалась. Наконец, еще недавно, когда все были против вас,- a propos de cette femme que je ne veux pas nommer (из-за этой женщины, которую я не хочу называть (фр.).),- я одна стояла за вас горой. Я сделала бал, просила вас дирижировать, чтобы сблизить вас с обществом, pour vous rehabiliter aux yeux du monde... (чтобы реабилитировать вас в глазах света... (фр.).) И что же? Вы не только не цените моего расположения, но даже не щадите мою бедную Соню. Разве вы не знаете, что это ухаживание, sans but (бесцельное (фр.).), и эти толки о свадьбе могут погубить молодую девушку в глазах света?

- Но что же я могу сделать? - воскликнул с непритворным отчаянием Алеша.- Просить руки княжны я не смею, потому что не имею никакой надежды...

- Боже мой, какая скромность! Отчего же это?

- Оттого, что я вижу, что княжне многие нравятся гораздо больше, чем я.

- Кто же это, например?

- Ну вот, например, Константинов.

- Pardon, Alexis, но вы начинаете говорить глупости. Что такое Константинов? Il s'est bien battu a Sebastopol, il raconte joliment про Федюхины горы93, mais voila tout (Извините, Алексей... Он отважно сражался в Севастополе, он хорошо рассказывает... но это и все (фр.).). Вспомните этот его ужасный тик, а главное,- le nom qu'il porte... (его имя... (фр.).) Разве это имя? Le joli plaisir de s'appeler madame (Хорошенькое дело называться мадам (фр.).) Константинов!

"А не хватить ли мне сейчас предложение? - мелькнуло в голове у Алеши.- Во-первых, тетушка от меня отстанет (самым горячим желанием Алеши было в эту минуту, чтобы тетушка отстала). Во-вторых, княжна действительно прелестная девушка, а в-третьих, я никогда еще не был женат; может быть, это и не так дурно".

- Вот видите, ma tante, я прежде всего съезжу в Москву, чтобы устроить кое-какие денежные дела,- начал было Алеша; но графиня поспешила прервать его речь и этим испортила все дело.

- Что касается ваших денежных дел, мой милый Alexis, то о них вам беспокоиться нечего. Вы считаетесь наследником Базиля, но у меня свое довольно большое состояние, которое я оставлю Соне, так что в случае вашей женитьбы вы получите все...

При этих словах графини Алеша весь вспыхнул. Ему показалось ужасно обидным, что его соблазняют деньгами. Он хотел ответить, что он себя не продает, но нашел, что это будет слишком грубо, и удержался. Потом он хотел сказать, что княжна Софья Борисовна слишком привлекательна сама по себе, чтобы нуждаться для привлечения женихов в тетушкином состоянии, но этот более мягкий ответ пришел ему в, голову слишком поздно. Потом - как это всегда с ним бывало при сильных душевных потрясениях - ему захотелось громко смеяться, но он удержался и от этого, не произнес более ни одного слова и, как-то странно улыбаясь, смотрел на графиню. Графиня одна говорила пространно и красноречиво на тему семейного счастья и ужасного положения неженатых молодых людей. Граф Василий Васильевич не мог выдержать этого потока красноречия и неожиданно захрапел. Графиня посмотрела на него с сожалением и сказала:

- Это всегда с ним бывает, когда он обедает в Царском. Le chemin de fer le fatigue trop... (Железная дорога его слишком утомляет... (фр.).)

Алеша встал, молча поцеловал руку графини и исчез. Графиня разбудила мужа.

- Базиль, можешь меня поздравить, дело кончено. Не позже как через неделю Алеша сделает предложение.

Через неделю Алеша Хотынцев получил четырехмесячный отпуск и уехал с Павликом Свирским на охоту в свою казанскую деревню, ни с кем не простившись в Петербурге.

X

В пятницу на шестой неделе поста назначен был в Дворянском собрании концерт Контского94. Накануне этого дня Ольга Борисовна и Соня просили Угарова достать им билеты. Исполнить эту задачу было не так-то легко. Концерт был очень интересный, последний в сезоне, и все места были разобраны за неделю. Угаров хлопотал все утро, ездил к самому Контскому, и, наконец, ему удалось достать четыре билета. Один оставил для себя, остальные с торжеством повез к Маковецким.

Швейцар объяснил ему, что все пошли в Гостиный двор на вербы95 и что дома одна княжна Софья Борисовна, только что вернувшаяся от министерши. Угаров быстро взбежал на лестницу. "Теперь или никогда,- подумал он,- такой случай больше не повторится..." Соня сидела в зале за роялем и разбирала какой-то новый вальс. Поблагодарив Угарова за билеты, она сказала ему:

- Вы знаете, Владимир Николаевич, что я во всю жизнь не проиграла ни одного пари. Вот и теперь. Вчера кто-то уверял, что вы не достанете билетов, а я предложила пари, что достанете непременно.

- Отчего же вы были так уверены в этом?

- Оттого что... не знаю сама, отчего. Оттого, что я знала, что вам будет приятно доставить удовольствие... сестре и мне... одним словом, вашим друзьям... Послушайте, какой прелестный вальс...

И Соня заиграла снова.

- Я действительно ваш друг,- сказал Угаров, облокачиваясь на рояль,- а потому решаюсь спросить у вас: справедливы ли те слухи, которые ходят о вас в городе?

- Какие именно?

- Слухов так много, что в них не разберешься. Одни говорят, что Хотынцев сделал вам предложение и что вы ему отказали; другие говорят, что на святой вы уезжаете и что свадьба будет в деревне...

Соня звонко рассмеялась и сказала, не прекращая своего вальса:

- На святой я не уезжаю,- свадьбы в деревне не будет,- Хотынцеву я не отказала: предложения он мне не делал. Вы видите: все неправда.

- Значит, вы свободны? - воскликнул Угаров.- В таком случае, княжна, будьте моей женой!

Вальс вдруг оборвался. Угаров пришел в такой ужас от звука произнесенных им слов, что с отчаянием схватил какую-то огромную нотную тетрадь и спрятал за ней лицо.

- Простите меня, княжна,- заговорил он, не смея взглянуть на Соню,- ради бога, не говорите ни слова. Я знаю, что вы скажете. Вы скажете, что вы подумаете и чтобы я подождал. Но я не могу ждать, я слишком долго ждал и мучился. Конечно, если вы не хотите,- что же делать!.. Только умоляю вас: не говорите. Если вы согласны, не ездите концерт и останьтесь дома. Я увижу, что Ольга Борисовна вошла одна, приеду к вам, и мы переговорим обо всем... Ну, а если вы войдете в концерт, тогда - что же делать!..

Раздался звонок. Угаров, как пуля, вылетел из залы.

- Вы разве не обедаете с нами? - спросил его в передней Маковецкий.

- Нет, извините, мне некогда, я еду в концерт. Сегодня концерт Контского.

- Что с ним сделалось? Оля, ты слышала? - сказал Маковецкий.- Право, он, кажется, сошел с ума. Концерт в восемь часов, а теперь четыре...

В семь часов Угаров уже входил в длинную и узкую комнату, прилегающую к большой зале Дворянского собрания. У дверей залы за столом, покрытым зеленым сукном, сидел господин во фраке и раскладывал программы концерта. Против входа, прислонясь к окошку, стоял караульный офицер в каске. Этих людей Угаров видел в первый и в последний раз, но лица их так врезались ему в память, что всю жизнь он не мог их забыть. Очень скоро начал появляться первый слои публики: гимназисты и технологи96, бледные девицы в красных кофточках, молодые люди в пиджаках, дамы в широких домашних блузах. Все это люди, имевшие билеты на хорах и явившиеся заблаговременно, чтобы занять места получше. Около половины восьмого наплыв их уменьшился; в течение нескольких минут Угаров опять не видел никого, кроме караульного офицера и господина во фраке. В три четверти восьмого прошла величавая дама в черном бархатном платье, с жемчугом на шее, потом появился генерал в мундире и звездах, потом опять дама, также в черном бархатном платье, менее величавая, но зато с тремя дочерьми, потом уже непрерывной цепью повалила остальная элегантная публика. Угаров приютился за господином во фраке и, закрывшись большой программой, не сводил глаз со входной двери. При первых аккордах увертюры, раздавшихся в зале, он увидел вдали высокую фигуру и расчесанные бакенбарды Маковецкого. Угаров невольно зажмурился на секунду. Сердце его уже не билось, а стучало, как маятник. Когда он открыл глаза, бакенбарды были в пяти шагах от него; еще ближе к себе он увидел стройную фигуру Ольги Борисовны. Рядом с ней шла Соня. Лицо ее было серьезно и строго. Никогда еще оно не казалось Угарову так красиво и так ненавистно. "Тем лучше",- сказал он сам себе и стремительно бросился вниз, в швейцарскую, к удивлению и негодованию изящной публики, поднимавшейся по лестнице сплошной стеной. "Тем лучше",- сказал он громко, вскакивая на извозчика.

Приехав домой, он послал швейцара за Миллером и объявил Ивану, что на следующее утро они едут в Угаровку.

- Это никак невозможно,- сказал Иван, почесав затылок,- у нас все белье в мытье.

- Ну, возьми белье от прачки...

- Как же я возьму белье? Ведь оно будет совсем сырое, а прачка деньги потребует, как за настоящее.

- Делай как знаешь, но завтра в одиннадцать часов утра мы выезжаем.

Иван еще продолжал ворчать, когда вошел Миллер.

- В чем дело?

- Я получил важные известия из деревни и завтра уезжаю.

- Надолго?

- Может быть, навсегда. Будь так добр, сдай кому-нибудь мою квартиру,- срок контракта через полтора года,- и продай мебель.

- Ну, за нее много не дадут.

- Это мне все равно. Я готов даже отдать ее даром хозяину, если он уничтожит контракт. Как ты думаешь, он согласится?

- Конечно, согласится, но это будет слишком глупо. Завтра поговорим с ним вместе.

- Я завтра уезжаю, в одиннадцать часов.

- А отпуск взял?

- Нет, не взял.

- Так как же ты уедешь без отпуска? Поезжай послезавтра.

- Нечего делать, придется отложить. Впрочем, мне надо еще заплатить кое-какие счета; поеду послезавтра.

- Ну вот, оно так-то будет лучше,- сказал Иван, любивший подслушивать.- По крайности, белье просохнет.

Миллер начал ходить взад и вперед по гостиной в глубокой задумчивости. Потом он зажег свечу и обошел все комнаты, соображая что-то.

- Ну, прощай, завтра утром зайду.

А Угаров отворил все ящики своего письменного стола и начал перечитывать и рвать письма, накопившиеся у него со времени приезда в Петербург. Письма Марьи Петровны он хотел сохранить и откладывал в особую шкатулку. Вдруг он вздрогнул. Ему попалась под руку единственная записка, полученная от Сони: "Сегодня в девять часов у нас играют квартет Бетховена, который вы так любите. С. Б." Он скомкал эту записку и хотел изорвать ее с ожесточением, но рука его как-то машинально бросила ее в шкатулку. "Изорву потом",- оправдывался он перед собою.

В первом часу ночи раздался звонок. Вошел Миллер.

- Як тебе по делу. Согласен ли ты на следующие условия: квартиру ты передашь сейчас же, за мебель тебе дадут половину того, что она тебе стоила, но только деньги ты получишь через год.

- Как же мне не согласиться? Я лучших условий не желаю.

- Ну, в таком случае дело кончено. Твою квартиру я беру для себя.

Миллер ушел и через минуту вернулся опять.

- Еще забыл сказать одно условие. Завтра в пять часов ты должен у меня обедать и, если тебе все равно, надень фрак.

На следующее утро Угаров прежде всего отправился в министерство. Горич устроил ему отпуск в несколько минут, и хотя спросил о причине его внезапного отъезда, но ему показалось, что Горич знает все. Эта мысль была так ему невыносима, что он поспешил уйти и даже не сказал о дне своего отъезда, чтобы избежать дальнейших свиданий с Горичем. Потом он отвез в магазин Овчинникова остававшиеся у него книги. Сомов очень внимательно сосчитал их, возвратил Угарову залог и попросил расписаться в получении денег.

- Что же, Орест Иваныч,- спросил Угаров, расписываясь в большой книге,- и вы тоже думаете, что при мне надо остерегаться, как бы не сказать чего-нибудь лишнего?

- Нет, я этого не думаю,- отвечал, потупив глаза, Сомов,- потому что я не считаю вас способным на какую-нибудь подлость. Но только опять и то правда, что видеться нам бесполезно, потому что убеждения у нас слишком различны. Да и дороги наши разные,- прибавил он каким-то особенно грустным тоном и поспешил перейти к какой-то толстой даме, которая уже давно приставала к приказчику, чтобы он дал ей "Education maternelle" ("Материнское воспитание" (фр.).) с картинками.

Хотя Угаров никогда не нуждался в деньгах, но в течение трех лет у него накопились кое-какие мелкие долги в магазинах. Заезды в эти магазины, а также к портному заняли у него много времени. Счет у Дюкро оказался на тысячу рублей более, чем он предполагал, так что половину долга он обещал выслать из деревни. Мадам Дюкро очень просила этого не делать и выразила готовность ждать хоть десять лет. От Дюкро Угаров зашел сделать прощальный визит дядюшке. Иван Сергеевич Дорожинский сидел на своем обычном месте, но в другом, более широком кресле, перенесенном из спальни и обложенном подушками. Он простудился и уже несколько дней не выезжал из дома.

- Впрочем, это вздор,- сказал он бодро,- доктор обещал через три дня меня выпустить.

Но, взглянув на его осунувшееся лицо и тускло-равнодушные глаза, Угаров подумал, что вряд ли дядюшке придется когда-нибудь выезжать из дома.

Афанасий Иванович, сидевший также у дядюшки, весь сиял каким-то особенным ореолом.

- Как я рад, мой дорогой,- сказал он Угарову,- что мы вместе едем завтра, но это чистая случайность. Я должен был уехать сегодня и остался только оттого, что сегодня у нас в клубе стерляжья уха.

Хотя он слегка подчеркнул слова "у нас в клубе", но Угаров этого не заметил, а потому Афанасий Иванович поспешил разъяснить их:

- Ведь я в прошлую субботу избран в члены Английского клуба.

- И прекрасно прошел,- сказал Иван Сергеевич.

Впрочем, избрание Афанасия Ивановича прошло не без протеста. Во время баллотировки кто-то сострил, что баллотируется "ренонс"97, и эта шутка доставила Афанасию Ивановичу несколько черных шаров. Тучный и красивый генерал, с глазами навыкате, уже выпивший три стакана холодной жженки, подойдя к ящику Дорожинского, воскликнул:

- Какой это Дорожинский? Тот, что всем представляется? Налево ему!

Старшина, шедший за генералом с тарелкой шаров в руке, сказал бесстрастным голосом:

- Предлагают Иван Сергеевич и Петр Петрович.

- Ну, в таком случае, нечего делать, положу направо. Пускай себе представляется на здоровье.

В день баллотировки Афанасий Иванович не имел права обедать в клубе, а просидел несколько часов в своем номере у Демута в таком волнении, что даже не мог обедать. В одиннадцатом часу ему прислали из клуба членский билет. Афанасий Иванович хотел сейчас же ринуться в клуб, но, не желая выказать слишком большой торопливости, остался дома. Более всего радовала его мысль, что он каждую минуту может поехать в клуб. Как скупой рыцарь, он мог сказать:

. . . . . . С меня довольно Сего сознанья...98

Зато каким наивным самодовольством, каким скромным торжеством дышала вся фигура Афанасия Ивановича, когда на другой день, на паре великолепных рысаков, он подъезжал к Английскому клубу. Он испытывал такое чувство, как будто въезжал в одно из своих имений. Ему казалось, что даже часть Демидова переулка принадлежит ему99. Он приехал за час до обеда, в клубе еще никого не было. Афанасий Иванович вошел в читальню. "И книги, и журналы, и газеты, все это мое,- подумал он.- Бильярд тоже мой". Он посидел и в бильярдной. "И кегли мои",- но в кегельную не пошел, потому что было бы слишком смешно сидеть там одному. Как всякий вновь поступавший в члены клуба, он пожертвовал большой куш в пользу прислуги, но, независимо от этого, щедро награждал каждого поздравлявшего его лакея.

С другими членами клуба отношения его радикально изменились. С этой минуты он никому не представлялся, он только знакомился.

В пять часов Угаров, облекшись во фрак, входил к Миллеру. Он застал там множество баронов Экштадтов, фон Экштадтов, фон Миллеров и всяких других "фонов". Из знакомых Угарова был только его товарищ Кнопф, но и того звали здесь фон Кнопфом. Генеральша Миллер была в пышном лиловом платье, полудекольте, с тюлевой накидкой, приколотой бриллиантовой брошкой.

- Обратите внимание на этот бриллиант,- сказала она Угарову.- В нем больше трех каратов.

Бедная Эмилия так растолстела, что миловидность ее совсем исчезла, и она казалась почти одних лет с матерью. Вильгельмина фон Экштадт, в белом платье, с блестящими глазами и с лицом, сияющим от счастья, была, напротив того, очень миловидна. В конце невыносимо длинного обеда генеральша провозгласила тост за жениха и невесту. Поднялся пастор и очень долго говорил по-немецки, после чего Карлуша Миллер и Вильгельмина поцеловались. Тотчас после обеда жених и невеста захотели посмотреть свое будущее жилище. Угаров предложил им сопутствовать, но они предпочли идти одни. Генеральша начала благодарить Угарова.

- Если бы вы не уехали в деревню, мои бедные дети ждали бы еще целый год, а теперь они будут счастливы, и этим счастьем они обязаны вам...

- Однако они слишком долго остаются в вашей квартире,- сказал шутя Угарову старейший из гостей, барон Рейнгольд фон Экштадт.

- О, это ничего! - воскликнула генеральша.- Они строят в разных комнатах станции своего будущего счастья.

Это чужое счастье невольно волновало Угарова, и со дна души его поднимались горькие мысли. Он рано пошел домой. Когда он увидел свою полуразоренную квартиру, с выдвинутыми ящиками и раскрытыми столами, с веревками и газетами, валявшимися на полу, вся его трехлетняя петербургская жизнь предстала ему в своей неприглядной наготе. Три года влачил он эту пустую, эфемерную, кабацкую жизнь, без всякой пользы для других, без всякой радости для себя. Был один дом, в котором он отдыхал душой, была одна девушка, которая могла составить его счастье. И вот теперь, без всякой причины, без всякой вины, этот дом навсегда закрыт для него, эту девушку он никогда не увидит.

"Хоть бы написала мне два слова,- думал Угаров,- хоть бы что-нибудь объяснила, подала какую-нибудь надежду. Правда, я сам просил ее ничего не говорить, но все-таки она должна была это сделать. А то прогнала меня молча, как сгоняют с руки назойливую муху, и поехала в концерт". В течение суток Угаров крепился и беспрестанно говорил себе: "Тем лучше"; кроме того, приготовления к отъезду и всякие хлопоты поглощали его внимание. Теперь, когда без всякого дела он остался один с своими мыслями, невыносимая горечь обиды охватила его сердце.

В таком же мрачном настроении приехал он и на следующее утро на железную дорогу. Афанасий Иванович был также в дурном расположении духа. Две губернаторские ваканции проскочили у него мимо, носа, а накануне в клубе из разговора с одним влиятельным лицом он убедился, что фонды его в министерстве стояли вообще невысоко. Едва усевшись в вагон, он уже начал высказывать свое недовольство существующим порядком.

- Вся беда, мой дорогой Владимир Николаевич, в том, что у нас не умеют ценить людей. По теперешнему времени правительству нужны люди знающие и энергичные. И они есть, но их не видят или не хотят замечать. Везде протекция, везде все та же старая опричнина. Что же остается нашему брату, коренному дворянину? Нам остается одно: крепко сплотиться и действовать воедино против общего врага, чиновника...

Поезд тронулся. По обеим сторонам дороги, как последний привет Петербурга, стояли безобразные фабрики с закоптелыми трубами и черным, валившим из них дымом. Но вот фабрики кончились, перед глазами раскинулось черное поле. Свежий весенний ветерок врывался в окно вагона, в больших лужах играло яркое солнце, молодая травка зеленела по краям канавы. Вздох облегчения вырвался из груди Угарова, как у человека, очнувшегося от долгого кошмара. Он не слушал Афанасия Ивановича, который все говорил, говорил без конца; он прислушивался к какому-то внутреннему голосу, который шептал ему: "Полно тебе унывать и приходить в отчаяние. Ну, да, тебе теперь обидно и больно, но что же из этого? Жизнь не кончена, вся жизнь впереди. Еще много испытаешь радости и горя, еще успеешь пожить и для других и для себя!"

Алексей Апухтин - Неоконченная повесть - 02, читать текст

См. также Апухтин Алексей - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Неоконченная повесть - 01
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ I В те времена, когда из Петербурга по железной дороге мо...

Между жизнью и смертью
Фантастический рассказ C'est un samedi, a six heures Du matin gue je s...