Письмо Белинского В. Г.
Переписка за год 1840 год.

131. К. С. АКСАКОВУ

СПб. 1840, генваря 10.

Любезный Константин, Панаев сию минуту прочел мне твое письмо к нему. Прошу тебя дружески извинить меня за мое к тебе письмо, грязное и не эстетическое, которое так глубоко оскорбило твое чувство.1 Поверь мне, что я не имел никакого намерения оскорблять тебя, а признаюсь в грехе хотел только шутя намекнуть тебе на некоторые истины. Вижу, что поступил неловко. Я забыл, что не ко всем можно являться в халате, а к одним во фраке, другим в сертуке, смотря по отношениям. Вижу и мне это горько что главная ошибка моего письма в адресе. Еще раз прости меня и будь уверен, что вперед личность моя будет являться к тебе для тебя, а не для себя и тебя вместе. В самом деле, странно требовать, чтобы состояние нашего духа равно интересовало всех, особенно, когда мы уверены, что некоторых оно интересует всегда и во всяком виде. Еще раз прости!

Благодарю тебя, любезный Константин, за твое внимание и ласки моему брату: я смотрю на них, как на благодеяние для него и право на вечную мою благодарность. Если он тебе бывает иногда в тягость не церемонься с ним, а главное, говори ему всегда правду без прикрас, и, как мальчику, а не взрослому, удерживай от резонерства и самолюбия, к которым он удивительно как наклонен. Будь уверен, милый Константин, что несмотря на всё, я люблю тебя. Не знаю, до какой степени простирается моя любовь к тебе, но знаю, что всё, что я услышу о тебе такого, чего бы не желал о тебе слышать искренно огорчит меня, а всё, что желал бы слышать о тебе искренно порадует меня. Я уверен, что, долго не видавшись, при свидании, каждый из нас удивится, что обрадовался другому больше, чем думал...2 Крепко, крепко жму твою руку, мой добрый и благородный Константин, и не прошу тебя о любви и дружбе, будучи в них так уверен, что не поверил бы самому тебе, если бы ты вздумал меня разуверять в них. Если тебе покажется так не верь себе, а я давно уже не верю себе в подобные минуты. Для меня враждебность стала любовью, и только равнодушие к человеку есть необманчивый признак, что я его не люблю. А к тебе я очень неравнодушен, потому что часто остервеняюсь против тебя. Что делать! Я люблю по-своему.

Уведомь меня подробнее о впечатлении, которое произвела моя статья об "Очерках" Ф. Н. Глинки.3 Твое известие о неблагоприятности этого впечатления обеспокоило меня, как опасение за успех подписки на журнал, во всех других отношениях порадовало. Лишь бы не смотрели равнодушно, а бранить с богом: это доказательство действительности идеи и некоторым образом моего служения ей. Сперва посердятся, а там и помирятся: это всегда так бывает. Как моя статья кажется тебе? Бога ради правду без оговорок. Приехавши в Питер, я увидел, что еще не умею писать надо переучиваться, и я переучиваюсь. Никогда не сознавал я так ясно поверхности и недостатков своих писаний, как теперь.4 Пребывание в Питере для меня тяжело никогда я не страдал так, никогда жизнь не была мне таким мучением, но оно для меня необходимо. Я бы желал и тебе пожить в этой отрицательно-полезной сфере. Какова Боткина статья о музыке?5 Когда я прочел ее, мне стало грустно за свои статьи. Панаев от нее без ума, читал ее другим раз пять и выучил наизусть. 1 No "Отечественных записок" интересен. Стихотворения все знакомые тебе, кроме Лермонтова. Каков его "Терек"?6 Дьявольский талант! Присылай нам своего, только с условием sine qua non (без рассуждений (латин.). ) отдавай переписывать. Я привез с собою в Питер твою статью о Шиллере и отдал Краевскому.7 Так как для "Литературной газеты" она велика и серьезна, под отделы "Отечественных записок" не подходит, то Краевский и хотел ее поместить в "Смеси" 1 No и отослал в типографию, но получил обратно с уведомлением, что ни один наборщик не в состоянии разобрать в ней ни единой буквы. В 1 No "Отечественных записок" моих две статьи о "Горе от ума" и о Менцеле (эта поизуродована цензурою, а в начале ее NB первая оплеуха Сенковскому, 2-я Надеждину, а третья Гречу, который на своих публичных чтениях тешил публику фразами из моей статьи, как образчиками галиматьи).8 Рецензии почти все мои, и одна из них, о "Критических очерках" Полевого, почти в 1 1/2 листа.9 Если пропустят, то уверен, что последняя не только понравится тебе, но и приведет тебя в восторг. Бога самого ради, уведомь меня тотчас же, какое произведет впечатление статья о "Горе от ума" на Гоголя. Я что-то и почему-то не ожидаю хорошего, но во всяком случае не церемонься: надо всё знать.10

Радуюсь твоей новой классификации Гомер, Шекспир и Гоголь, но и дивлюсь ей. Куда же девался Гёте? О юноша! пылка душа твоя, и я люблю ее прекраснодушную пылкость! Вот мы и сошлись с тобою; только у меня на месте Гоголя стоит Пушкин, который всего поглотил меня и которого чем более узнаю, тем более не надеюсь узнать. Это Россия и единственный русский национальный поэт, полный представитель жизни своего народа. Да, велик Гоголь, поэт мировой: это для меня ясно, как 2x2 = 4; но... Пушкин... Впрочем, надо еще подождать. Эти вещи трудны для выговаривания. Впрочем, личное знакомство с поэтом лучше знакомит с его творениями или, по крайней мере, усугубляет наслаждение превозносить его.

Интересно мне знать, что ты скажешь о Ломоносове. Уж верно не то, что говорят и что не стоит быть говоримым. По крайней мере со стороны его влияния на словесность я крепко усумнился. Говорят, что он в литературе Петр, а мне кажется, что даже и не Меншиков.11

Видел Крылова12 и, признаюсь, с умилением смотрел на этого старца-младенца, о котором можно сказать: "сей остальной из стаи славной".13 Видел Жуковского в тот вечер, как на него все напали за намерение продать Гоголя Смирдину.14 Жуковский это воплощенное прекраснодушие. В делах жизни он даже и не юноша, а меньше, чем ребенок. Во внутренней жизни он юноша, и я глубоко уважаю его юношество.

Портрет кн. Одоевского во "Сто литераторов" еще под сомнением. По крайней мере, он отрекся при мне от согласия. Чуть ли это не штучка подлеца Полевого.15 Успокой Николая Филипповича, которому, кстати, и поклонись от меня. Да, пожалуйста, дай ему знать, что в "Литературных прибавлениях" писал о его повестях не я, а Межевич. Я таких пошлостей не писывал. Уж если бы лукавый дернул сподличать, то всё не так глупо.16

Мой искренний поклон Сергею Тимофеевичу.17 Верь, Константин, что я уважаю твоего отца искренно, хотя он, как мне кажется, и предубежден против меня. Что нужды! Я рад, что мои предубеждения против него кончились. Наши лета и понятия разнят и рознят нас, но я тем не менее уважаю его за верное чувство поэзии и за добрый и благородный характер. Да, в Петербурге таких людей не много. Поклонись от меня Гоголю и скажи ему, что я так люблю его, и как поэта и как человека, что те немногие минуты, в которые я встречался с ним в Питере, были для меня отрадою и отдыхом. В самом деле, мне даже не хотелось и говорить с ним, но его присутствие давало полноту моей душе, и в ту субботу, как я не увидел его у Одоевского, мне было душно среди этих лиц и пустынно среди множества.18

М. С. Щепкину, подлецу Митьке, храбрым капитанам, Платонику и Старику, словом всему запорожскому семейству, правь челобитье великое и не жалей лба.19 Если бы ты был сильнее Митьки, я бы попросил тебя прибить его за то, что не пишет ко мне. Кланяйся всем, кто помнит меня. Жму твою руку и обнимаю тебя.

Твой неистовый Виссарион.

Панаев * из рук вон: глуп мочи нет. Да ты сам это знаешь. Книга о ноздренном вдыхании у князя есть своя и потому не хлопочи.21 Отвечай мне поскорее буду с нетерпением ждать ответа, да пиши поразборчивее. Лажечников очень доволен твоим знакомством: он очень тебя поправил.22


* И. Я. Панаев:

Не простится Виссариону Белинскому ни в том свете, ни в будущем, ибо сказано в священном писании, что хула на духа не прощается. Жаль мне его, т. е. Белинского... Совершенно сделался внешним, практическим человеком, пустейшим. Кто бы мог подумать это?


В. Г. Белинский:

(Ей-богу, врет, скотина, по глупости).


И. И. Панаев:

Вот что значит мелкая натура и ограниченность...


В. Г. Белинский:

(Это зависть, ей-богу, он глуп).


И. И. Панаев:

Целую Вас 1000 раз и буду писать к Вам и Сергею Тимофеевичу на днях. Поблагодарите его за статью.

"Отечественные записки" вышлются Вам, да ради же бога пришлите "Песнь радости".20


132. M. H. КАТКОВУ

СПб. 1840. 1 31 генваря.

Спасибо, любезный Катков, за письма ко мне:1 они тронули меня до слез, хотя они и сущие гиероглифы, в которых я мог разобрать только то, что ты натура глубокая, но пока еще и дикая и кипучая. Ты в страшном переделе, и, признаюсь, твоя нервность заставляет меня бояться за тебя. Что скажу я тебе на всё это? Обвинять тебя не могу, потому что мне понятны твои дикости, и я еще больше люблю тебя за них; утешать тоже не могу, потому что никто не может дать другого момента твоему духу, если он сам не переходит в него. В подобных случаях все советы и утешения резонерство. Причина твоего страшного состояния в твоей сущности, в ней же и возможность и средства к выходу из него, вот всё, что могу я сказать тебе, за неимением лучшего.2


133. В. П. БОТКИНУ

3 10 февраля 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, февраля 3.

Не только давно сбираюсь и сбирался я писать к тебе, мой милый и бесценный Боткин, но уже давно писал и пишу, как покажет это куча вздору, приложенного к сему посланию, и выставленные на ней числа.1 Причина моего молчания состояние моего духа, страждущее, рефлектирующее, резонерствующее. Да, я не знаю светлых минут, самое страдание посещает меня в редкие, очень редкие минуты. В душе моей сухость, досада, злость, желчь, апатия, бешенство и пр. и пр. Вера в жизнь, в духа, в действительность отложена на неопределенный срок до лучшего времени, а пока в ней безверие и отчаяние. Не могу завидовать блаженству пошляков ненавижу и презираю его всеми силами моей дико-страстной натуры, но, право, часто жалею, зачем я не рожден одним из этих господ: по крайней мере знал бы хоть какое-нибудь довольство и удовлетворение, А теперь не знаю никакого и потерял надежду узнать когда-нибудь. В душе моей отчаяние и ожесточение. Тяжело мне было во время нашей ссоры, когда, заснувши в кругу друзей, я проснулся один, оставленный и презренный кровными, да, ужасно было это состояние, но оно рай, блаженство в сравнении с теперешним.2 Тогда я еще знал грусть и слезы, был полон надежды на жизнь; теперь... И между тем мое мучение нисколько не однообразно: каждая минута дает мне новое, и потому я не могу кончить к тебе ни одного письма: начав вчера, нынче вижу, что не то. Петербург был для меня страшною скалою, о которую больно стукнулось мое прекраснодушие. Это было необходимо, и лишь бы после стало лучше, я буду благословлять судьбу, загнавшую меня на эти гнусные финские болота. Но пока это невыносимо, выше всякой меры терпения. Знаешь ли что, друг! Мы не так прекраснодушны, как и теперь еще думаем о себе: нас губил китаизм, а не прекраснодушие. Мы весь божий свет видели в своем кружке. Появилось стихотворение, повесть восхитили тебя, меня, Каткова и прочих чудаков, а мы и говорим, что публика поняла это сочинение. Чтоб узнать, что такое русская читающая публика, надо пожить в Петербурге. Представь себе, что двое литераторов приняли мою ругательную, наглую статью о романе Каменского за преувеличенную похвалу и наглую лесть Каменскому и упрекали за то Краевского.3 Вот вам и публика! Что же сказать о моих дельных статьях? Для кого они пишутся? Что же сказать о моем нелепейшем и натянутом вступлении в разбор брошюрок о Бородинской битве, которым все восхитились?4 Дорого дал бы я, чтобы истребить его. Китаизм хуже прекраснодушия. Клюшников когда-то сказал, что дельная статья должна научить незнающего и удовлетворить знающего. Учить я вас никогда не мог, но сам многим вам обязан, но иногда удовлетворял вас: теперь и этого не ждите. Со 2 No "Отечественных записок", т. е. с статьи о Марлинском, пишу не для вас и не для себя, а для публики.5 Собственное удовлетворение и ваш восторг отныне доказательство, что статья неудачна. Тебе жестоко не понравилась моя статья о Лажечникове в "Наблюдателе";6 вот такие-то статьи и буду писать. Их будут читать, и они будут полезны; а я чувствую, что совсем не автор для не многих. Вообще, если бы я побывал у вас, вам показалось бы, что нюхнул петербургского душку и захватил его холодку, но вы ошиблись бы: я только поумнел, хотя от этого стал не счастливее, а несчастнее. Самая убивающая истина лучше радостной лжи: я глубоко сознаю, что не способен быть счастливым через ложь, какую бы ни было, и лучше хочу, чтобы сердце мое разорвалось в куски от истины, нежели блаженствовало ложью. Жаль, что я прежде не знал этого: многих глупостей, о которых тяжело вспомнить, не сделал бы я.

Боткин, я расстался с тобой ледовито-холодно, и в Питере ты долго был для меня абстрактным понятием и холодным воспоминанием. Много ты сделал для меня я это видел; но до всего этого мне не было, никакого дела, как будто и не относилось ко мне. Для меня было всё равно ехать и не ехать, умереть и жить, похоронить тебя или видеть живым. Мне кажется, что я и не помирился с тобою, что оскорбление только было парализировано во мне, но не умерло. Дружба мне представлялась чувством холодным обменом тщеславия, результатом привычки, пустоты, праздности и эгоизма. Мало того: дружба сделалась мне ненавистна, и я не мог затаить от себя чувства удовольствия, что ни тебя и никого из наших не увижу. Да, мой Василий, есть раны глубокие, после которых долго остаются шрамы. Но вот 15 декабря я обедал с Панаевым и Языковым у Заикина, и так как я только что получил 12 No "Отечественных записок", то и захватил его с собою. После обеда Панаев прочел вслух твою статью7 и всё во мне воскресло, и я вновь принял тебя в себя, и как будто кора спала с меня, мне стало и легко и больно, как выздоравливающему. Панаев читал с неистовым восторгом (дня в два после он перечитал ее человекам десяти и знает наизусть), а Заикин, слушая, плакал. В самом деле, какая глубокость мысли и как поэтически и определенно выразилась она! Вот как надо писать! Мне было и больно и стыдно за мои бедные статьи сии инфузории, никогда не возвышающиеся до выразительного определения. Но чорт с ними; дело в том, что с той минуты и до сей не было дня, чтобы душа моя не чувствовала тебя в себе и что ни просится из нее во-вне всё просится к тебе. Может быть, тут много значит и мой эгоизм, но как бы то ни было, только я ясно сознаю, никого я так не любил, как тебя, и ни к кому ближе не хочется мне быть. Уж сколько раз сбирался я писать к тебе, но неопределенность моего положения, множество работы и душевный ад, при апатии и лености, мешали. Ах, Боткин, Боткин, полетел бы к тебе хоть на минуту, поговорил бы хоть часок легче было бы жить в Питере после того. Бога ради, что твои дела? Ни слуху, ни духу. О старике8 не хочу говорить ни слова. Решение Александры Александровны благородно, и я за него только больше уважаю ее, но еще стал бы больше уважать, если бы оно переменилось на другое, новое. Что смотреть на комедии этих людей, не стоящих ни любви, ни доверия, ни уважения, ни сострадания, ни даже презрения. Это меня убьет пустая фраза из мещанской мелодрамы: живущи, их чорт не убьет. И Панаева мать грозилась умереть, однако ж живет и верно переживет и сына и невестку. Виделся я с Герценом: хороший человек, но в Питере ему не так будет скучно, как мне. Кланяйся ему.9 Ты познакомился с С. Кланяйся ему да выпроси у него мои глупые письма, если он не сделал из них приличного употребления, боясь жесткости бумаги.10 Кланяйся им всем. Да что ты, шут куриный, прислал мне недоконченную поэму и стихи на Нелепого11 (коего облобызай с подобающим чувством в Питере таких чудаков нет); ты знаешь, какой я охотник до таких штук. Высылай мне статью о Риме12 очень нужна, да нет ли чего для "Отечественных записок"? Кланяйся милому Грановскому. Нельзя ли и ему утешить меня дружеским посланием строк в двадцать? А что ж его статья для "Отечественных записок"? Стыдно ему не принять участия хотя и в глупом, но благом деле! А что Редькина посул? Хорошенько за бока шепелявого профессора: он обещал, а Краевский низко бьет челом.13 Нет ли чего от Станкевича и о Станкевиче? Перестал ли дичить Катков? Умоляй его делать для "Отечественных записок", да и делать не для немногих. Вот навязал же чорт страстишку. Будь я богаче Ротшильда не перестану писать не только больших критик, даже рецензий. Как мне ни тяжело, но работаю даже и без рефлексии худо ли, хорошо ли но перо трещит, чернил не успеваю подливать, бумаги исходит гибель. Видно уж так бог уродил, и потому вышел урод физический и моральный. Статья моя о Менцеле искажена цензурою, особенно место о различий нравственности и морали недостает почти страницы, и смысл выпущен весь.14 Ах, други, други, вы в Москве, а я чорт знает где. Если б и приехал я в Москву, то убежал бы только от Петербурга, а не от себя. Один, один! Ни угла в мире, ни сердца родного страшно. Если умереть легко значит ни с чем не расстаться, расставаясь с жизнию нигде так не легко умереть, как в Питере. Ах, если бы деньги уехал бы за границу, чтобы поскучать и там для разнообразия. Кстати о деньгах: мне перед тобою крайне совестно, но это вина обстоятельств и Питера. (Далее одно слово отрезано.) Вероятно, я скоро получу от Краевского мои 2000 за прошлый год тогда с тобою с первым расквитаюсь.

И в Питере есть люди, но они слывут дураками, и мне кажутся колонистами. Истинное мое утешение Языков.15 Дивная натура, каких мало не только в Питере, но и в божьем мире. По развитию он решительный нуль передо мною, но перед его натурою я уничтожаюсь меньше, чем до нуля. Впрочем, о нем нельзя писать и в разговоре немного скажешь надо его видеть. Чудак единственный, один из тех людей, которые и в глупостях велики, сами того не зная. Без него мне хоть умирать и только с ним я знаю иногда божественные минуты. Я для него был истинным откровением, как толчок к пробуждению; он для меня непосредственное откровение. Почему-то ужасно любит тебя и мечтает о знакомстве с тобою, как бог знает о чем. А когда прочел твою статью, бредит тобою. У него душа музыкальная, слух дьявольски верный споет тебе, что угодно, только бы раз услышать; а между тем для музыки сделал он меньше, чем я для немецкого языка. Панаев прекраснодушничает Москва была для него откровением. В его душе много сил, натура богата элементами, но пока он чорт знает что инфузорий. Плохо было наше развитие и воспитание, но его во 100 раз хуже. Заикин вот человек, который оказался таким, каким его и подозревать нельзя: глубокая натура, душа музыкальная, нежная, способность страдать бесконечная, скромность донельзя. Жаль, что я не узнал его прежде, жаль, что и ты не знал его. Кстати: я живу у него. Чудак зовет меня в Берлин, предлагая всё, что для этого нужно: сверх души и сердца, необходимое обеспечение на время пребывания. Но мне нельзя и думать об этом. (Далее отрезано несколько слов в конце листка и половина следующего листка.)

Брат Мишеля16 чудный малый. Вот такого прекраснодушия нельзя не любить: в нем всё и до женственности милая непосредственность, и огненная душа, кипящая избытком мужеских сил, и деятельное стремление к истине, и скромность, отсутствие всяких претензий. Разумеется, что наши лета и положения не могут допустить дружбы и даже близкой приязни я уж взрослый, хотя и искаженный человек, он дитя, хотя и обещающее дивное мужество, но мне с ним приятно проводить время, и он никогда не бывает мне в тягость. Я говорю с ним о Прямухине и о всем принадлежащем к нему: в душе возникают образы, прошедшее оживает и душе и больно и сладостно. Боткин, что они, как они, они, вечно живые и незабвенные для меня?1? Что Варвара Александровна? Нет, чорт возьми, и мне жизнь дала кое-что: кто знал их, тот не напрасно жил.

Кстати. Мысли мои об Unsterblichkeit (бессмертии (нем.). ) снова перевернулись: Петербург имеет необыкновенное свойство обращать к христианству. Мишель погладь его по курчавой голове много тут участвовал. Нет, объективный мир страшен, и мы с тобою скоренько порешили важный вопрос. Но об этом зри письмо к Каткову, которое сей странно аттестующий себя юноша получит вскоре после сего послания к тебе, равно как Кудрявцев и Клюшников, о каковой радости и извести.18 Письмо мое покажи Кудрявцеву. Страстно люблю сего поэтического юношу, и мою любовь он делит с Кольцовым, хотя та и другая не похожи друг на друга. Ей-богу, мочи нет, как люблю обоих. К последнему тоже скоро пишу. Богатырь, да и только каков его "Хуторок"?19 А каковы Лермонтова... (Далее текст отрезан.)


Февраля 9.

Вот тебе, Боткин, и интервал с 3 числа скачок на 9. Это очень верно характеризует мою жизнь и состояние моего духа (впрочем, теперь во мне духа нет ни на грош). По крайней мере, ты и из этих скачков увидишь, что я не писал к тебе не по равнодушию к тебе и беседовал с тобою чаще, нежели ты предполагал. Итак, о Лермонтове. Каков его "Терек"? Чорт знает страшно сказать, а мне кажется, что в этом юноше готовится третий русский поэт и что Пушкин умер не без наследника.

Во 2 No "Отечественных записок" ты прочтешь его "Колыбельную песню казачки" чудо! А это:


В минуту жизни трудную,

Теснится ль в сердце грусть,

Одну молитву чудную

Твержу я наизусть.

Есть сила благодатная

В созвучьи слов живых.

И дышит непонятная

Святая прелесть в них.

С души как бремя скатится,

Сомненье далеко

И верится, и плачется,

И так легко, легко!


Как безумный, твердил я и дни и ночи эту чудную молитву, но теперь я твержу, как безумный, другую молитву:


И скучно, и грустно!.. И некому руку подать

В минуту душевной невзгоды!..

Желанья!.. Что пользы напрасно и вечно желать?

А годы проходят все лучшие годы!


Любить... но кого же?.. На время не стоит труда,

А вечно любить невозможно.

В себя ли заглянешь? там прошлого нет и следа:

И радость, и мука, и всё там ничтожно...


Что страсти? Ведь рано иль поздно их сладкий недуг

Исчезнет при слове рассудка;

И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг,

Такая пустая и глупая шутка...


Эту молитву твержу я теперь потому, что она есть полное выражение моего моментального состояния.20 Поверишь ли, друг Василий, все желания уснули, ничто не манит, не интересует, даже чувственность молчит и ничего не просит. А дня через два надо приниматься за статью о детских книжках, где я буду говорить о любви, о благодати, о блаженстве жизни, как полноте ее ощущения, словом, обо всем, чего и тени и призрака нет теперь в пустой душе моей.21 Полнота, полнота! Чудное, великое слово! Блаженство не в абсолюте, а в полноте, как отсутствие рефлексии при живом ощущении в себе того участка абсолютной жизни, какой дан тому или другому человеку. Что моя абсолютность: я отдал бы ее, еще с придачею последнего сертука, за полноту, с какою иной офицер спешит на бал, где много барышень, и скачет штандарт. Скучно, друг Тряпичкин, ей-богу, хоть бы умереть.22

-

Вчера я провел приятно вечер с Н. Бакуниным вот, брат, человек-то ай, ай! Какое глубокое, бесконечно глубокое чувство нет, не простое чувство, а вкус изящного! Я читал ему и то, и другое наконец "Илиаду" каждое слово, каждый стих отражается у него на лице. Мало на свете людей с таким глубоким чувством изящного он создан для искусства, а между тем страстно любит и математику, всем интересуется и всем занимается вот полная-то натура! Я с ним очень хорошо сошелся, и он всегда у меня гость во-время. Я не налюбуюсь его прекраснодушием оно в тысячу раз выше нашего ... болезненного и мальчишеского прекраснодушия и даже нашей жалкой действительности в нем сила, могущество, жизнь, деятельность, оно полно, целостно, в нем слово и дело одно и то же, оно не кричит и не говорит о себе, не вытаскивает из себя ощущеньиц, чтобы, лежа, большею частию, на кровати и думая об испанских делах,23 рассматривать его и копаться в этой дряни. Да, брат, мы так искажены и исказнены, что страшно подумать. Ты всех меньше я всех больше, у тебя оправдание в семейных обстоятельствах, в зависимости от аршинного взгляда на воспитание и жизнь, от амбара у меня ни в чем или чорт знает в чем. Мишель еще счастлив пока у него пресчастливая способность по воле своей давать цвет и смысл действительности, он забрал себе в голову, что его спасение не деятельность, не мир с действительностью, а Берлин, и скачет туда уже лет пять по воздушной почте, ни разу не подумавши в это время о приобретении средств службою или уроками. Точь-в-точь, как я, стою только разницею, что я давно уже перестал ожидать перемены в судьбе от чуда, а в действительности вижу гибель свою:


Не расцвел и отцвел

В утре пасмурных дней...

. . . . . . . . . . . .

Я увял, и увял

Навсегда, навсегда,

И блаженства не знал

Никогда, никогда.24


Да, он настал грозный расчет с действительностию завеса с глаз спадает, леность сделалась второю натурою, апатия нормальным состоянием, а восторг, проникновение истиною болезненным состоянием. Внешние обстоятельства ужасны, и мысль о них жалит душу, а поправить их нет возможности: чуда не свершается, а обыкновенным образом надо сперва переродиться. Что ж в будущем? Одно: слезы и грусть о потерянном рае, и то минутами, и всегдашнее сознание своего падения насмерть, на вечность. Жизнь ловушка, а мы мыши, иным удается сорвать приманку и выйти из западни, но большая часть гибнет в ней, а приманку разве понюхает. Говорят и мы с тобою это порешили перед моим отъездом в Питер, что она einmal, (во-первых (нем.). ) глупая комедия чорт возьми. Будем же пить и веселиться, если можем, нынешний день наш ведь нигде на наш вопль нету отзыва!25 Живет одно общее, а мы китайские тени, волны океана океан один, а волн много было, много есть и много будет, и кому дело до той или другой? Да, жизнь игра в банк сорвал твое, сорвали бросайся в реку, если боишься быть нищим. В жизни одно мгновение пропустил его и поезжай в Берлин по воздуху или живи в Питере да глотай кровавые слезы, или просто зевай протяжно и с чувством. С Н. Бакуниным ничего этого не будет другая натура, чем у нас, и со мной и братом он сошелся, когда уже мы не опасны для него, а только полезны, как гибельный пример. Наше общее прекраснодушие, и в особенности Клюшникова и Аксакова, произвели во мне бешенство, болезненную ненависть против прекраснодушия, но пример Н. Бакунина мирит меня с прекраснодушием, как с великим моментом души, без которого жизнь офицерство или чиновничество. А между тем Н. Бакунин любит свое офицерство, любит военную службу и хочет навсегда остаться в ней. Разумеется, я это одобряю и поддерживаю его в благородном решении. Горе человеку, если он ограничивается быть только человеком, не присовокупляя к этому абстрактному и громкому званию звания ни купца, ни помещика, ни офицера, ни чиновника, ни артиста, ни учителя. Общество покарает его. Эту кару я уже чувствую на себе. Если можно будет приткнуться к какому-нибудь официальному журналу, непременно сделаю это. Оно даст и имя в обществе, без которого человек призрак, и обеспечит на случай болезни и на другие случаи. Ах, Боткин, всею силою любви, которой так много дала тебе твоя благодатная природа, действуй на Каткова: он лучше всех нас, но в нем много нашего, т. е. лени и мечтательности, рефлексии и фразерства. Да не погибнет он, подобно мне и другим, от недостатка деятельности, от развычки от работы, которая есть альфа и омега человеческой мудрости, камень спасения и условие действительности. Кто не может быть без дела, для кого день есть задача сделать то-то и столько-то, только тот имеет право сказать, что как ни мерзка жизнь, но и в ней есть много прекрасного: в наших же устах это фраза.

-

Что Мишель? Что его воздушный Берлин? Я слышал, что он (не Берлин, а Мишель), наконец, разделался с своею глупою невинностию, с которою носился, как курица с яйцом. Я этому несказанно обрадовался. Это первый шаг его в действительность, и это, верно, придаст ему мягкости и челове-честности, отняв сухость и жесткость. Сущность и поступки26 великое дело! На дне их ..., на дне их мудрость. Автор "Ундины"27 девственник, и потому в делах жизни он глуп, как сивый мерин, и в лице его есть оттенок идиотства, похожий на Ал. Карташевского.28 Плетнев (человек, который живет, чтоб шутить и острить, и шутит и острит, чтоб жить)29 говорил ему при мне о Софье Астафьевне, но он ничего не понял. Когда же при Жуковском острят насчет ... он это любит и идиотски ухмыляется.

-

Скажи Мишелю, что Краевский уж не раз спрашивал о его статье что ж она?30 Что он ее не шлет, и кончил ли он прочие, без которых она не имеет целости? Выручили ль вы от Мочалова "Ричарда II"?31 Торопи Кронеберга выправить V акт. Если только цензура пропустит, "Ричард II" непременно будет напечатан или в "Отечественных записках", или в "Пантеоне", и переводчик получит следующее ему. Нет ли у него еще чего шекспировского в Питере всё можно сбыть и пустить в ход. Питерская цензура очень добра, но и глупа из рук вон. В статье о Менцеле место о нравственности и морали лишено смысла. Стихи Лермонтова и Красова не пропущены в "Отечественных записках", а в "Литературной газете", у которой другие цензора, пропущены.32 В 2 No "Отечественных записок" стихи Клюшникова "Знаете ль ее?" напечатаны под названием "Поэзия", ибо без этого условия цензура их не пропускала, а как они были уже набраны, то и нельзя было их выкинуть, ибо для Краевского минута замедления для журнала гибель.

-

Я видел "Роберта".33 Постановка чудо, смешно и вспомнить о московском "Роберте". Петров (Бертрам) великий актер, он сыграл передо мной роль свою, как гениальный актер. Но голоса у него для нее не хватает это уж и я тотчас понял. Если б ему голос дурака Лаврова, я не пропустил бы "Роберта" ни разу.34 Сам Роберт (Леонов) скверный певец и гнусный актер тоже и Изабелла (Соловьева). Обо всем этом я было написал в 4 письме к вам, да Волконский (министр и цензор рецензий о театре) зачеркнул.35 Видел "Стрелка" на немецком театре.36 Славно! Певцы вместе и актеры. Стрелка выполняет Ферзинг, Каспара Брейтинг. Когда последний только готовился петь, мне становилось страшно какая могучесть и энергия! Заикин прежде был против Брейтинга, но теперь без ума от него. Я его познакомил с "Стрелком" и он с ума было сошел. Агату выполняла Кунт хорошая певица, но гнусная актриса, с манерами и штуками во всей отвратительности своей кухонной и колбаснической национальности. Постановка умная. Чорт очень хорош он в красном плаще, без всяких московских штук, прост и хорош. Хоры недостаточны, по малочисленности хористов. Вообще я немножко подвинулся к музыке, в "Роберте" не дремал, но от многого был в удовольствии, сам не зная почему. Тут много виноват Заикин эта музыкальная душа. Бывают минуты, когда душа моя жаждет звуков. Дорого бы я дал, чтобы послушать в твоей комнате "Leiermann";37 мне кажется, я зарыдал бы, если бы, проходя по улице, услышал под окном его чудные, грациозные звуки, которые глубоко запали в мою душу. Когда Одоевский при мне заиграл Лангерову "С богом в дальнюю дорогу" во мне душа заболела тоскою и радостью, услышав знакомые и милые звуки.38 Пожми руку доброму Лангеру. Я часто вспоминаю об нем. Хотя между нами и мало общего, но я всё-таки считаю его в числе людей, за встречу с которыми на жизненном пути должен благодарить бога. Расцелуй его мальчиков, да кстати уж и девочку. Купи им гостинца и скажи, что это Белинский прислал им из Петербурга. Что Кирюша?39 Что его поездка в Питер? Вообще, что и как он?

-

Тальони видел раз в "Хитане", и больше видеть нет ни охоты, ни сил.40 Да, хорошо, лучше Санковской;41 много грации, но, выходя из театра, ничего не вынесешь. Только, Петербург может сходить с ума от подобной невидали.

-

Милому Грановскому поклон и поклонение. Это человек с волею, и наш брат должен ему кланяться. Захотел и сделал и теперь знает, что и кто он, для чего живет и для чего нужен. Его не испугала зависимость от казны, которая пугает только слабовольных мечтателей. Каким бы образом ни достигнуть цели, лишь бы достигнуть, и кто рожден для науки, тот найдет средства. Вот и Н. Бакунин будет в Берлине на казенный счет и прекрасно. А уж поеду с тобою, Боткин, только не в Берлин (на кой мне его чорт! пропадай он), а в Италию там чудное небо, чудная земля, великие создания древнего языческого искусства, чудные женщины и прекрасный виноград туда, туда!

-

Ах, Боткин, Боткин! с какою бы радостию побыл я хоть минутку в милой Москве, послушал бы царственного гула ее колоколов, взглянул бы на святой Кремль и на бодрых московских людей с бородками. В Питере и простой народ не лучше, чухон, офицеров и чиновников. Извозчики идиоты, погоняют лошадей кнутьями, те бросаются в сторону ни ловкости, ни удальства рожи гнусные. А если б часок посидеть в твоей комнате святители! Но увы! Мне долго не видать Москвы ради долгов каково встретиться с одним Андросовым скоро ли я буду в состоянии возвратить ему его тысячу.42

-

Кланяйся всем, кто помнит меня. Поклонись Петру Кононовичу и Анне Ивановне43 и поблагодари их за ласку и радушие ко мне. В Питере, брат, этого не встретишь и научишься ценить. Равным образом засвидетельствуй мое глубочайшее почтение a mademoiselle Marie Botkinne44 и поцелуй у нее ручку, а о большем, по свойственной мне деликатности и стыдливости, просить не дерзаю, но предоставляю исполнить твоей догадливости. Какая милая девочка я часто вспоминаю о ней. Кстати: я, брат, влюблен в Ревекку45 Вальтера Скотта, которой изображение смотрит на меня с моей стены, кроткое, святое, девственное, прекрасное, как сама красота и красота романтическая. Боже мой, что если бы увидеть в натуре такое божественное лицо ай, ай, святители. Непременно куплю и пришлю тебе. Не шутя, не могу смотреть на нее без грусти, любви и почти без слез. Но это всё вздоры, я уж больше не мечтаю потребность жизни, не находя себе исхода и удовлетворения, пожрала сама себя и я пуст, как распитая бутылка, и в утешение себе повторяю:


Любить? но кого же? на время не стоит труда,

А вечно любить невозможно.46


Да, хорош виноград, да зелен...47

-

Посылаю тебе письмо это, не перечитавши. Особенно стыдно и подумать о перечтении старого, а в нем наговоренного резонерства о Каткове. Дай бог, чтобы это было последним резонерством на чужой счет. Всё, что выходит из жизни, всему тому я способнее завидовать, нежели осуждать. Глупости Каткова выходят из его богатой, кипящей силами натуры. Он будет человек это так же верно, как и то, что я уже не буду человеком. У Панаева родилась дочь, и я при сем случае сказал с тоскою следующую остроту: вот и Панаев уже отец, а я всё еще святой дух.

Твой горемыщный Виссарион.

10 февраля

Завтра письмо пойдет к тебе.

Бога ради, пиши ко мне поскорее и побольше, ты этим дашь мне несколько блаженных минут.


134. В. П. БОТКИНУ

18 20 февраля 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, февраля 18 дня.

Вдали, чуть слышный для вниманья,

День озабоченный шумит,

Сквозь смутный гул и восклицанья

Тяжелый молоток стучит.

Там человек так постоянно

С суровой борется судьбой,

И вдруг с небес к нему нежданно

Слетает счастие порой.1


Так нежданно, мой добрый и милый Василий, слетела и ко мне минута счастия вместе с письмом твоим! О, тысячу раз благодарю тебя за него: оно несколько вывело меня из мучительнейшей животной апатии, из душевной апоплексии, оно даже несколько пробудило во мне грусть и страдание, и сухие и высохшие глаза вновь познакомило с слезами, источник которых давно уже был окаменей ожесточением. Ах, милый и подлый Василий ты знаешь меня, хорошо знаешь, и умеешь играть на расстроенной балалайке прекрасной души моей. Фантазия и фантазии подлые, они опять проснулись, чтобы сладкою отравою своею мучить искаженную, болезненную натуру... А всё ты, чтоб тебе во сне приснился чорт или Булгарин! Еще раз благодарю тебя, мой милый и мой мерзкий Боткин! Твое письмо, полное тобою, благоухающее букетом твоей чудной натуры, всей составленной из любви, цветов и звуков, всколыхало толстую кору льда на тинистом и мутном болоте души моей льдина прорвалась в некоторых местах, и скрытые под нею волны радостно зашумели навстречу живительным лучам весеннего солнца. Какова аллегория! уж и видно, что г. "сочинитель" риторике учился. Не шутя, Боткин, я ужасно сердит на тебя за твое письмо и желал бы с тобою увидеться, чтобы больно прибить тебя за него, однако ж с условием, что ты меня не побоишься и впредь таких подлых писем писать не откажешься. Выписываю лучшее место из твоего послания (я заучил его наизусть чорт знает, откуда и память взялась), а в скобках делаю приличные остроумные замечания. "Ну, дражайший и чудовищный (оно не совсем вежливо и не совсем совместно с моим достоинством, а приятно и усладительно) Виссарион (отчего же отчество пропущено если б я был чиновником и наслаждался удовольствием видеть тонкое обращение с собою начальника отделения то осердился бы насмерть и рассорился с тобою), был я в Харькове (хорошо! продолжайте нам приятно), видел Кронеберговых (ай! ай! ничего! ничего! молчание, молчание!) а что? ты краснеешь? (в точности исполнено) или потерял, ты наконец и способность краснеть при имени Софьи (врешь, подлец, не расточил, а приумножил, и смело краснею от всех женских имен, какие только можно найти в московских и киевских святцах, в месяцослове, т. е. в календаре, и во всех возможных "оракулах", т. е. гадательных книгах), как во время оно (в этом отношении для меня нет времени: дураком родился, дураком и умру) другие образы смзнили в воображении твоем добродушную, умненькую девушку (вот, брат, и не угадал: за неимением новых, я верен старым, даже и не виданным мною). А она? (святители!) Видишь ли (еще спрашивает подлец ну как не видеть: на что другое, а на глупости я очень зряч), хорошее сердце женское (слог не хорош) лучше сердца мужчины, оно долее хранит в себе память о людях (ей-богу, еще покраснел). Хотя Софья (какое прекрасное имя оно возбуждает во мне особенное стремление к любомудрию) и никогда не видела тебя (впрочем, это очень выгодно для неё и для меня: благодаря этому обстоятельству, она не перестанет читать моих статей и временем думать об авторе, а я вновь не пройду сквозь уже неоднократно, пройденные мытарства (Далее зачеркнуто! поруганного) оскорбленного самолюбия), но она тебя хорошо знает (т. е. с моей лучшей стороны и притом заочно), любит расспрашивать о тебе (Боткин, о подлая, предательская душа! Где же честь, где же совесть!). Ей-богу, Боткин, последние волосы повстреплю из твоей лысины (кстати о лысине возрадуйся: Панаев скоро будет тебе братом), я уж не говорю о том, как она любит читать статьи твои (ну уж, брат, тут и не знаю, что сказать тебе: просто подлец, да и только!). Вообще имя твое в Харькове, право, лучше известно, нежели в Москве, а всё через добрую Софью и Кульчицкого (спасибо и ему, но ей... молчание, молчание!), и "Наблюдатель" считает Софья просто своим журналом, журналом своих близких людей, и не может без грусти вспомнить, что больше уж нет "Наблюдателя".2 (Боткин, Боткин, ей, замолчи, а то ей-богу, прибью; ну, сам посуди, к чему такая болтливость мы с тобою люди солидные). Видишь (да вижу, вижу, хоть, право, лучше бы не видеть), тебе не даром хотелось ехать в Харьков (о чорт возьми! еще нужно повторять, как будто оно и без того там не стоит так!), и я уверен, время, которое бы там провел (о если бы! крыльев, Боткин, крыльев!), было бы одним из приятнейших и вместе из простейших в твоей жизни (верю, подлец, верю! Но зато, и сколько бы резни-то, резни!).

От Кульчицкого письма не получал, и ты напрасно упрашиваешь меня отвечать ему: да что я за лошадь такая, чтобы не отвечать человеку, живущему у Харькови?..3 Ты, я думаю, знаешь меня когда я прочь от глупостей! Напротив, я бегу к ним, напрашиваюсь на них. Что же мне делать, если только одни они еще и дают мне чувствовать, что в жизни не одни гадости, но есть, и даже для меня могло б быть, кое-что и хорошего. Решено! С Кульчицким у меня начинается отчаянная переписка. Разве это не наслаждение сидеть в кругу людей, даже и не знающих о существовании Софьи Кронеберг, и краснеть до ушей, как школьнику, при имени какой-нибудь Софьи, а тем наипаче при имени покойного профессора Кронеберга. Вот тебе мое честное слово, Боткин, что через три месяца у Кульчицкого столько будет моих писем, что надолго будет обеспечен дровами. Я готов первый писать к нему. Пришли поскорее его адрес.

Боткин, что ты со мной сделал я просто в экстазе всё кружится в глазах моих, внутри тревога, и такая приятная! Дитя, дитя, бедное счастием дитя, которое радуется не тому, что у него много игрушек, а тому, что узнало, что есть на свете вещи, которых называют игрушками. Преглупое сравнение не вытанцовалось.

Не утерпел и прочел твое письмо Заикину он был удивлен и посмотрел на меня с некоторым родом уважения, что мое имя известно такой девушке, и начал с восторгом описывать ее мне. Да отвяжитесь, господа, что вы ко мне пристали! Я и без того одурел... Боткин, а Боткин нельзя ли знаешь еще несколько строчек т. е. о чем именно расспрашивали и как, и прочее понимаешь мне больше сущность и поступки, а я ничего...4 А? пожалуйста. Да смотри, никому не показывай моего письма, слышишь ли?

Тебе не понравилась моя статья в XII No "Отечественных записок" я это знал. В самом деле, не вытанцовалась.5 А странное дело, писал с таким увлечением, с такою полнотою, что и сказать нельзя напишу страницу, да и прочту Панаеву и Языкову. В разбить-то они больно восхищались, а как потом прочли в целом, так не понравилась. Я сам думал о ней, как о лучшей моей статье, а как напечаталась, так не мог и перечесть. Как нарочно, это случилось тотчас после прочтения твоей статьи. Признаюсь в грехе я было крепко приуныл. Хотелось мне в ней, главное, намекнуть пояснее на субстанциальное значение идеи общества, но, как я писал к сроку и к спеху, сочиняя и пиша в одно и то же время, и как хотел непременно сказать и о том и о другом, то и не вытанцовалось. Теперь я ту же бы песенку, да не так бы спел. Что она тебе не понравилась это так и должно быть: ты понимаешь дело и смотришь на него не снизу вверх; но досадно, что и люд-то божий ей недоволен. Зарылись, свиньи, как будто у нас хороших статей ешь не хочу; а где они, в каких журналах? Для них и эта должна быть объедением. Очень, рад, что тебе понравилась статья о Менцеле.6 В самом деле, в ней есть целость, и если бы осел Фрейганг не наделал в ней выпусков и не лишил ее смысла на странице 53 и 54 (заметь это), она была бы очень и очень недурна. Во многих местах Фрейганг зачеркнул "всеобъемлющий Гёте", говоря, что этот эпитет божий, а не человеческий. Вот тут и пиши. С твоим мнением о статье о "Горе от ума" я совершенно согласен: много хорошего в ней, но в целом урод. Из нее можно сделать три хорошие статьи, но как одна она уродлива. Что ж ты не сказал мне ни слова о моей статейке об "Очерках" Полевого?7 Ею я больше всех доволен; право, знатная штука. Поверишь ли, Боткин, что Полевой сделался гнуснее Булгарина. Это человек, готовый на всё гнусное и мерзкое, ядовитая гадина, для раздавления которой я обрекаю себя, как на служение истине. Стрелы мои доходят до него, и он бесится. Во 2 No "Отечественных записок" я его опять отделал. В "Литературной газете" тоже не даю ему покоя.8 Если увидишься с ним в Москве, наплюй ему в рожу и скажи ему, что он подлец и пакостный писака. Питер в восторге от его драматического навозу, и только "Ужасного незнакомца"9 ошикал. Статья о Марлинском тебе не понравится, но именно такие-то статьи я и буду отныне писать, потому что только такие статьи и доступны и полезны для нашей публики. Но статья о детских книжках надеюсь будет так недурна, что понравится и тебе: и ты смело можешь сказать, что ты виноват в ней.10 В самом деле, если она будет хороша, то потому, что твое письмо воззвало меня от смерти к жизни и что, пиша статью, я перечитывал его, особенно одна место... Смейся, Боткин, оно в самом деле смешно...


февраля 19

Вчера получил письмо Кульчицкого милое письмецо, я от души хохотал. Непременно буду отвечать. Адреса не нужно: я к тебе буду пересылать, а ты будешь приписывать свои этакие разные остроумные примечания. Что касается до твоей записки11 и напоминовения о деньгах, то не беспокойся более: вместе с письмом к тебе я отправил письмо к родственнику моему Иванову,12 со вложением письма Краевского к Ширяеву, по которому он, Иванов, имеет получить от него, Ширяева, 1300 р. асс., из которых отдаст тебе 700, Вологжанинову 300, П. В. Нащокину 200. Совестно, брат, мне перед тобою, да делать-то нечего. Впрочем, всему виною не я, а безалаберный Панаев. Да скажи Мишелю, что ты получил от меня все свои деньги (700) и что поэтому Панаев уже не обязан отдавать Заикину 100 р., которые Мишель должен Заикину, который теперь крайне нуждается в деньгах.

-

О "Ричарде" Кронеберга я писал к тебе (огромное письмо на имя Грановского уведомь поскорее, получил ли ты его):13 он будет напечатан или в "Отечественных записках" или в "Пантеоне". А что тебе не хочется его видеть в журнале, а особою книгою, это, душа моя Тряпичкин,14 даже и не прекраснодушие, а нечто еще сквернейшее, именно москводушие. Ведь ты, верно, для того желаешь видеть "Ричарда" в печати, чтобы его читали и прочли? Знаешь ли ты, что "Макбета" переведенного известным литератором Вронченко, разошлось ровно ПЯТЬ экземпляров.15 Потчевать нашу российскую публику Шекспиром о милое, о наивное москводушие! Да это всё равно, что в салоне, танцуя галопад, говорить с своей дамою о религии; всё равно, что в кабаке с пьяными мужиками рассуждать о гегелевской философии! Я того и гляжу, что премудрый синедрион, состоящий из московских душ, вздумает перевести всего Шекспира и великолепно издать его для удовольствия российской публики. Смотрите же, господа, печатайте больше экземпляров 100 000: российская публика просветится, а вы настроите себе каменных домов и накупите деревень.16 В Питер бы вас, дураков, там бы вы поумнели, там бы вы узнали, что такое российская действительность и российская публика. В журнале она прочтет и Шекспира: за журнал она платит деньги, и за свои деньги читает всё сплошь. Русский человек, заплатив за журнал денежки, поступает с ним ..., чтоб деньги не пропадали. Так и в трактирах действует он. Не назови моего сравнения тривиальным: говоря об эстетическом вкусе и литературной образованности российской публики, нельзя быть тривиальным, и каких похабств не наговори о ней, ее имя всё останется самым похабным словом. Кого она поддерживает, кого любит? Или людей по плечу себе, или плутов и мошенников, которые ее надувают. Чем больше всего: взял "Телеграф"? Либеральным душком. Чем взял Сенковский? Основною мыслию своей деятельности, что учиться не надо и что на всё в мире надо смотреть шутя. Русский человек любит жить на шаромыгу. Но главная страсть его ко всему запрещенному цензурой. Если бы, например, после суда над Надеждиным17 "Телескоп" продолжался у него было бы верных 3000 подписчиков. Пушкин однажды сказал, что вместе с прекращением его запрещенных стихов прекратилась и его слава.18 И между тем все наши либералы ужасные подлецы: они не умеют быть подданными, они холопы: за углом любят побранить правительство, а в лицо подличают, не по нужде, а по собственной охоте; Так холоп за глаза только и делает, что ругает барина, а при нем не смеет взглянуть смело. Потом, кого любит наша публика? Греча, Булгарина да, они, особенно первый, в Питере, даже при жизни Пушкина, были важнее его и доселе сохраняют свой авторитет. О публичных лекциях Греча и теперь говорят, как о чуде, с восторгом и благоговением. Вот наша публика: давайте ж, о невинные московские души, скорее давайте ей Шекспира она жаждет его. Нет, переведите-ко лучше всего В. Гюго с братиею, да всего Поль де Кока, да и издайте великолепно с романами Булгарина и Греча, с повестями Брамбеуса и драмами Полевого: тут успех несомнителен; а бедного Шекспира печатайте в журналах только в них и прочтут его. Сенковский на эти вещи гений, он не даром первый начал печатать в журнале романы и драмы. Он не ошибся в расчете. У кого есть хоть капля ума в голове, тот должен в этом подражать ему.

Вообще у тебя, Боткин, есть какая-то прекраснодушная враждебность и ни на чем не основанное презрение к литерат туре и журналу. Если добродушный юноша мучил тебя литературным враньем,19 из этого еще не следует, чтобы литература была вздор. Никто так пошло не врет о религии и своим поведением и непосредствешшстию не оскорбляет ее, как русские попы, и однако ж из этого не следует, чтобы религия была вздор. Литература имеет великое значение: это гувернантка общества. Журналистика в наше время всё: и Пушкин, и Гёте, и сам Гегель были журналисты. Журнал стоит кафедры. За что ж на них сердиться? Разве за Греча и Булгарина? Но это так же нелепо, как сердиться на поэзию и презирать ее за Сумарокова или Бенедиктова.

-

Я очень рад за Кирюшу, что он так хорошо познакомился с Гоголем.20 Тем не менее, его надежды на Брюллова едва ли сбыточны. Вы ждете Брюллова на днях в Москву, а он и не думает ехать и, говорят, пьет мертвую. Это обыкновенное явление в Питере, не как в Москве: Кукольник пьяница, Глинка пьяница, Брюллов тоже. После развода с женою он, говорят, ничего не делает и только пьет.

-

О подписи имен под статьями я с тобою совершенно согласен; но не только настаивать, и говорить бесполезно об этом, Краевский человек теплый, благородный и умный, но он, в некоторых своих убеждениях, упрям, как чорт, а характер у него железный.21 Кстати: он низко бьет тебе челом и просит чего-нибудь. Не поленись, Василий. Если такие люди, как ты, не будут ничего делать, так нечего и жаловаться на гнусное состояние нашей литературы. Ну-ко, об Риме-то... Ты не получил 1 No "Отечественных записок", на которые подписался, а Краевский выслал тебе даровой экземпляр: неужели ты и того не получил? Уведомь вышлем оба.

-

Ты пишешь, что не знаешь звезд моего полушария и что у меня уж верно есть звезда, к которой я порываюсь... Может быть, ты намекаешь на... я помню как-то говорил тебе перед отъездом в Питер; но, увы!


Не сбылись, мой друг, фантазии

Глупой праздности моей...22


Сначала, было, лукавый подбивал; но, во-первых, я не сделал ни малейшего движения, которое могло бы обратить внимание и показаться хоть несколько странный; во-вторых, я скоро сказал себе "полно" и теперь имею полное право почитать себя raisonnable. (разумным (франц.). ) Видишь ли, я хорошо воспользовался кровавыми уроками... Но несмотря на то, по болезненности ли и искаженности моей натуры, или по неистовой потребности хоть какой-нибудь любви (для меня лучше чего-нибудь нежели ничего), но только я не лишился надежды когда-нибудь настроить глупостей. Уж, видно, таким родился. Впрочем, об этом ты получишь от меня особое письмо, в котором не будет ничего, чего бы ты уже не слышал от меня, но общность и результат которого будет для тебя грустен, если ты любишь меня.23 Это письмо будет ответом на твои слова: "с некоторого времени во мне утвердилась крепкая вера, что ты непременно найдешь себе сочувствующее существо". Ах, Боткин, Боткин, за эту веру я бы сто раз умер за тебя в ней живое свидетельство, что ты глубоко любишь меня; но, друг мой, вера верою, а действительность действительностию; а у меня на этот счет совсем другая вера...

-

Ты говоришь, что я мало развил в себе Entsagung. (отречение (нем.). ) Может быть, его и совсем нет во мне. Так как я понимаю его в других и высоко ценю, то недостаток его в себе и считаю ограниченностию, в которой однако ж не стыжусь признаться. Кажется, что для меня настает время таких простых признаний. По крайней мере, теперь они для меня очень не трудны. Я этому рад. Вообще я уже много посбавил себе цены в собственном мнении и надеюсь, что скоро сознаю себя тем, что я есть без пошлого смирения и пошлой гордости. А может быть, во мне и кроется возможность этого таинственного Entsagung; но как это мне узнать? Вообрази себе мужика, который всю жизнь свою не едал ничего, кроме хлеба, пополам с песком и мякиною, и, пришед в большой город, увидел горы и калачей, и кондитерских изделий, и плодов, можно сказать, что у него нет самообладания и человеческой воздержности, если он на эти вещи будет смотреть глазами тигра, с пеною у рта, а захвативши что-нибудь, начнет пожирать с зверскою (Далее зачеркнуто: радостию) жадностию, а когда у него станут отнимать, он в бешенстве разобьет себе череп? Как же от него требовать Entsagung? У всякого есть своя история, мой добрый Василий... Ты меня знаешь, и потому не удивишься, что я был в экстазе целый день от мысли, что прекрасное женское существо, где-то далеко живущее, никогда мною не виданное и меня не видавшее, читает излияния моей души, заинтересовывается через них писавшим и расспрашивает о нем... Но, увы! экстаз уже прошел, в душе грусть, в груди страдание, тяжелое и глубокое страдание; но спасибо тебе и за него оно всё же лучше животной апатии.

-

Статью Кронеберга о "Ричарде" присылай. Когда "Ричард" напечатается, и ее можно будет после него напечатать.24 Комедию Шекспира мне очень интересно прочесть, а может, и ее тиснем.25 (Разумеется, не даром для переводчика).

-

Круг, в котором я живу, Панаев, Языков, Заикин люди, которые любят меня искренно, которых и я люблю искренно; но дружба вещь великая и историческое развитие ее непременное условие. Да, много у меня людей, и людей чудесных, из которых многие далеко лучше меня; но ты один у меня на свете, одна связь с жизнию, без тебя я хуже, чем сирота труп между живыми. Умри ты, я махну рукою, и доживу свой век без вопросов, без ожиданий, и интересов. Разве... но о том нечего и говорить. Кроме же того, тебя мне никто не заменит. Я чувствую это в каждой капле моей крови.

-

Грановский человек чудесный. Я понимаю и ценю его вполне. Мало можно встретить таких любящих, задушевных, святых и чистых натур. Я понимаю, что там он ближе всех к тебе. Катков для нас слишком молод, и потому, будучи нашим, он не наш.

-

Февраля 20.

Боткин, положи себе за правило никому не читать моих писем и даже никому не говорить о их получении, пока прежде сам не прочтешь. Может быть, ты так и делаешь, но на всякий случай мне всё-таки хотелось предупредить тебя.

Твое известие, что Мишель живет уж, не у тебя, нисколько меня не удивило: за два дня до получения твоего письма я говорил Заикину, что уж, верно, вы разъезжаетесь, если не разъехались. Ты приглашаешь меня порадоваться, что разумность берет верх и что ты прямо высказал Мишелю, что и пр.28 Признаюсь тебе, что для меня тут мало причин к радости. Я знаю, что Мишель с тобою согласился, может быть, даже лучше и глубже тебя развил головою высказанное тобою из души, обещался действовать сообразно с этим; но поверь, что, как бы он ни действовал, результаты будут всё те же. Он всё тот же и умрет всё тем же, чем был в 37 и 38 годах. Зачем он поехал в Питер? Ни за чем. С чем? ни с чем. Приглашая к себе, Муравьевы27 сделали кислую мину, которую Николай28 тотчас заметил. Надоел ему Муравьев, он к 12 ч. ночи приезжает в Демутов трактир и посылает к Муравьеву за чемоданом. Разумеется, тот сказал, что это можно будет сделать лучше завтра, чем в полночь и лег на постель, с которой его подняли. Переехав к Демуту, Мишель не имел ни копейки денег и ни надежды получить их откуда-нибудь. А между тем это один из самых дорогих трактиров. Нынче познакомившись с Заикиным, завтра просит у него денег, берет их и раз и два и т. д. Что же он делает с этими деньгами? Пьет рейнвейн, в котором отказывает себе Заикин, человек, получающий 15 000 годового дохода. Об извозчиках нечего и говорить: пока Мишель был в Питере, они были в страшном разгоне. В спорах он беспрестанно оскорблял Заикина, так что тот уже и не скрывал от него своей к нему ненависти.

К Заикину ходил музыкант Болле,29 который превосходно знает генерал-бас и контрапункт, но плохой компонист бывало начнет играть что-нибудь свое, а Мишель кричит ему: "Стукотня, стукотня!" Разумеется, теперь этот человек, имеющий огромный круг знакомства, не упускает случая хорошо поговорить о Мишеле. В театр он ходил беспрестанно, а Заикин беспрестанно брал для него билеты. Этот человек так кроток, что против наглости стоять не может и позволит себя ограбить; но он всё понимал и только качал головою и пожимал плечами. Живя у Раевского,30 Мишель издевался над его благоговением к Вронскому31 этому я сам был свидетелем. Заикин говорит, что он увлек и брата и что, когда он уехал, Николая снова нельзя узнать. Однажды, в излиянии самоосклабляющейся откровенности, Мишель сказал Заикину: "Я в Москве был авторитетом". Да, Боткин, всё тот же он. Мне до этого нет дела. Я знаю и ценю его истинную сторону, я радушно встретился с ним в Питере, приятно проводил с ним время. Личной враждебности против него у меня теперь нет, как тебе известно; но этот человек мутит мою душу, когда я подумаю о том, чем создала их природа, что они32 были, и что теперь суть, благодаря ему. Дивные, роскошные откровения женственного мира, что они теперь, Боткин? Страшно выговорить искаженные натуры, вышедшие из своей непосредственности, потонувшие в рефлексии. Довольно тебе одного факта: в Питере он, не заикаясь, и даже не за тайну открыл мне, что она хотела бы выйти за тебя с условием, чтобы не быть с тобою в брачных отношениях. Меня морозом по коже подрало. Вот до чего дошло: где же полнота женственной натуры, где же вера любви, которая впереди ничего страшного и гадкого не допускает. Такая девушка копается в таких смрадных рефлексиях!.. Все чувства обратились у них в понятия, и все понятия в чувства, и трудно отличить, что у них чувство и что понятие. А всё он, непризванный воспитатель женщин. С его дикою непосредственностию, с его грубою натурою, с его абстрактностию действовать на женщин, налагать на них магнетический и фанатический авторитет! Да после этого я гожусь им в гувернантки. Когда он начал на них действовать, он сам был уверен, что у него нет эстетического чувства, что искусство чуждо ему: это ли воспитатель женщин! Да, Боткин, он мутит мою душу, во мне сильная враждебность к нему. Я их так хорошо понимаю, так дорого ценю, так глубоко люблю; они вошли в меня, живут во мне, их судьба неразрывно связана с моею. Поверишь ли, я захочу поговорить об них с Николаем десять минут, и вечер незаметно проходит на душе и грустно и радостно, минувшее воскресает, на глазах слезы, и я рассказываюему всё, до малейшей подробности, даже все свои глупости. И что же, Боткин? совершенно понимая великость, бесконечность твоего блаженства, я ему нисколько не завидую, мне грустно и страшно за тебя. Часто я отгоняю мысль о тебе, в этом отношении. Кто всему этому причиною? он. Конечно, он это всё делал без умысла, и все его намерения чисты и прекрасны; но что мне за дело разбойник ли зарежет меня из денег, или раскольник для спасения души моей, следовательно, из любви ко мне результат один и тот же: я зарезан. Это несчастный человек: он рожден на горе себе и другим.


И мимо всех условий света

Стремится до утраты сил,

Как беззаконная комета

В кругу расчисленных светил.33


Он никогда не выходил и не выйдет из своей непосредственности, он не может отделаться от себя и видеть себя объективно. Наделавши в Питере столько глупостей, он столько наговорил мне о себе хорошего и нового, т. е., о своих изменениях к лучшему, что я и рот разинул. Уж после узнал я о всех его проделках, которые таковы, что люди, не знающие его так хорошо, как ты и я, имеют полное право смотреть на него, как на шарлатана и chevalier d'industrie. (пройдоху (франц.). ) Я еще тебе не всё рассказал. Изо всех людей, в кругу которых он вертелся, только Заикин понял его, но и тот говорит, что он лучше издалека, чем вблизи, и что у него нет особенного желания где-нибудь встретиться с ним. Мишель при нем не раз заговаривал, что ему негде жить, и Заикин говорит, что у него не поворачивался язык пригласить его к себе и что его ужасала одна мысль жить вместе с таким человеком. Признаюсь тебе, Боткин, его Берлин мне кажется претензиею: он стремится туда не к философии, а от самого себя. Любовь к науке, как и всякая любовь, должна осуществиться в действительности и требует отречения и жертв. А что он сделал? Он мог бы в эти пять лет приобрести деньги уроками, мог бы выдержать экзамен на кандидата и магистра и отправиться, как Грановский, на казенный кошт. Нет, он обманывает себя: кто ничего не сделал для науки в России, тот ничего не сделает и в Берлине; кто в Питере, не имея денег, чужие деньги тратил на рейнвейн, тот и в Берлине не откажет себе ни в чем. Но он слишком много накричал о себе, и ему трудно воротиться, тяжело отступить. Твердить о наукообразном изучении великой науки наук и перелистать несколько немецких, книжек большая разница.

Да, бедный мой Боткин, я слишком хорошо понимаю всю горестность твоего положения. Николай Бакунин также хорошо понимает ее, и это его просто мучит. Он знает, что такое женщина, и смотрит на вещи просто. Ты не наговорился бы с ним. Еще ребенок, но обо многом ты стал бы говорить с ним, как со мною. Ты ужился бы с ним не только в комнате, но и в клетке. Ах, как он понимает всё, какой у него чудесный инстинкт истины. Я ему рассказал всё, даже дал прочесть письма мои к Мишелю, которые он мне возвратил (т. е. всю перепалку после возвращения из Прямухина в 1838 г., когда мы были там вместе). Бога ради, чтоб это письмо не попалось Мишелю. Ему бесполезно знать его: оно его оскорбит, а пользы не сделает: он неисправим.

-

В 1 No "Отечественных записок" статья Неверова о германской литературе очень хороша, но во 2-м он натрёс чорт знает чего. Суждение Маргграффа о Беттине превосходно, я совершенно с ним согласен.34

-

Здоровье мое зимою было так и сяк, но теперь одышка мучит и вообще плох. Отказался начисто от трубки, водки и даже вина, которого употребляю за столом не больше рюмки. И в пище стал гораздо умереннее. Что-то скажет весна! Прощай.


135. Д. П. Иванову

СПб. 1840, февраля 21 дня.

Еще задолго до получения твоего письма ко мне от 1-го января1 я писал к тебе, любезный Дмитрий, и в этом письме на коленях просил у тебя прощения за мое молчание. Но ты переменил квартиру, не уведомив меня об этом, как это делают все порядочные люди, и потому мое письмо не дошло до тебя.2 Не можешь себе вообразить, как это огорчило меня. У меня мало времени, да и кроме того, я всё это время нахожусь в таком тяжелом состоянии духа, что для меня писать письма истинное мучение. А теперь я должен повторять то, о чем уже писал к тебе. Ужасно досадно так бы и съел тебя.

Вот тебе поручение. С приложенным здесь письмом Краевского к Ширяеву3 явись к сему последнему и получи от него 1300 рубл. асс., из которых 700 отдай Боткину, 300 Вологжанинову, 200 Павлу Воиновичу Нащокину,4 а из остальных ста рублей, 50 Дарье Титовне, а 50 употреби на уплату мелких долгов, которые я перевел на тебя. От Вологжанинова возьми расписку в получении, которую и перешли ко мне. Да у него же возьми старую мою расписку и изорви ее. Скажи ему, что мне очень совестно, что я так долго не мог с ним разделаться, но что виною этому не я, а обстоятельства. Я ему очень благодарен, и если он считает на мне что-нибудь за просрочку, то пусть скажет тебе, а я вышлю через тебя. О жительстве Нащокина узнай через Щепкиных и деньги (200 р.) сам отнеси. Скажи ему, что прошу у него извинения за просрочку и что, как скоро узнаю от тебя о получении им денег, то буду тотчас же писать к нему. Да скажи ему, что я жду от него сочинений графини Сарры Толстой.5 Нельзя ли тебе их переслать? Нащокин добрый и прекрасный человек, он примет тебя ласково. Деньги от Ширяева принимай осторожнее перечти и дай расписку в получении.

В прошлом письме моем, которое теперь приходится повторить, благодаря твоей аккуратности, я писал, во-первых, о том, чтобы ты как-нибудь постарался переслать мне крестик, который я, сняв с себя в бане, отдал Ване, а он, по своему ротозейству, забыл мне его отдать. Этот крестик мне дорог, и если он пропал, мне будет очень грустно: я получил его от Н. Я. Петровой, которая дала мне его с таким искренним желанием мне добра и счастья, какого можно ожидать только от людей родных и близких. Бога ради, похлопочи переслать его по почте. Потом я писал о письме Алеши ко мне, в котором он делает разные изкузации, приступая к своей просьбе, которую мне легко было выполнить и без этих околичностей. Он много для меня делал и я этого никогда не забуду; я знаю, что он искренно меня любит и готов мне на всякую услугу, которая в его силе и возможности: попроси его (если он сам не хочет) и на меня смотреть, как на своего родственника и доброго приятеля, который всегда почтет за удовольствие для себя доказать это делом. А если он будет смотреть на меня иначе, то я напишу к Агаше, как он в Питере щекотал пятки спавшей девчонки, дочери хозяина, которая приняла его за домового. Выведу наружу все его шашни и проделки. А впрочем поцелуй его за меня в переносицу и погладь по головке. Что Никанор, а главное, что его учение, подвигается ли вперед? Ведь уж и экзамен на дворе, и важнейшее время уже прошло. Надеюсь, что он много сделал. Равным образом, надеюсь, что ты им доволен и что он смотрит на тебя, как на человека, которому он обязан тем, чему нет цены, за что нельзя заплатить и золотом любовью к себе. Надеюсь, что он столько же любит, сколько и уважает тебя, следует твоим советам и не забывает, что ты в друзья ему не годишься, но что ты его руководитель и покровитель. Признательность есть первый признак благородной души я чистого сердца, и потому сохрани меня боже узнать, что его душа не благородна и сердце не чисто. Прошу его сходить к Петровым, отнести им мой усердный поклон и родственное приветствие и сказать им, что петербургский воздух мне не по душе, что в Питере мне тяжело и скучно и что душа моя тоскует по Москве. Прошу его не забывать моих советов насчет посещений держаться середины, не чуждаться ласки, но и избегать быть в тягость. Чтоб он непременно уведомил меня о своих занятиях и успехах. Он пишет ко мне, что обносился. Что делать теперь никак не могу помочь, а к Пасхе непременно пришлю ему два сюртука, трое панталон и другой дряни, также и деньжонок.

О себе тебе ничего не скажу, кроме того, что Питер мне ненавистен и жить мне в нем тяжело и мучительно. Впрочем, и кроме него, много причин для моих страданий. Недостает воли, лень, беспорядочный образ жизни, разные огорчения, и внутренние и внешние, всё это делает мне жизнь не слишком-то веселою. Люди в Питере не те, что в Москве, образованность лаковая, внешняя, а внутреннего одно корысть, мелкодушие и невежество. Впрочем, везде не без добрых людей, и в Питере есть хорошие люди, которых я называю московскими колонистами, хотя иные из них и в глаза не видали Москвы... Живу я теперь с москвичом Павлом Федоровичем Заикиным, прекраснейшим человеком. В Краевском я нашел человека в высшей степени честного и благородного, и мои с ним отношения самые приятельские. В его семействе я скоро стал своим человеком. Внешние мои обстоятельства пока еще ни то ни се, и больше худы, чем хороши, но всё во сто раз лучше, чем когда я жил в Москве. Улучшение их зависит от участи "Отечественных записок", которая обозначится не прежде мая месяца. Если увидишь К. А. Полевого, скажи ему от меня поклон и уверь его, что я его глубоко уважаю, как человека умного, честного и благородного, что я дорожу его уважением, с удовольствием вспоминаю о времени, которое проводил у него в доме, люблю всё его семейство, никогда не забуду его милых детей. Также я всегда буду помнить, что был обязан многим его ко мне расположению. Оставил я его вот почему: он слишком любит своего брата, которого я от всей моей души и ненавижу и презираю, как подлеца, негодяя и мерзавца, наперсника Греча, друга Булгарина, издателя глупого и подлого журнала и пр. и пр.: посуди же сам, каково мне было бывать у Ксенофонта Алексеевича, как мне было смотреть на него, когда бы зашел разговор о его брате?5 Степанов подлец в полной форме. Скажу тебе за тайну, которой никому не открывай: он должен Боткину 2000 р. и начисто отказался заплатить, потому что, надеясь на его мнимую честность, мы не взяли с него векселя. Он обманывал и меня и Андросова; ему хотелось издавать пакостный журналишко, который бы ничего ему не стоил, а давал бы работу его типографии; а меня хотел сделать, как дурачка, своим орудием в этом честном деле. По его милости "Наблюдатель" отставал не днями, а месяцами и трехмесячиями. Свинья, сукин сын он не стоит, чтобы и бумагу сквернить его именем.7

Очень рад, что Федосья Степановна поступила так, как должно было ожидать от ее доброго и любящего материнского сердца. О старике твоем не хочу говорить.8 Бог с ним. Кланяюсь низко твоей хозяйке, целую ее белые ручки и с твоего позволения сахарные уста. Уведомь меня, довольна ли Леонора Яковлевна Никанором. Это меня очень беспокоит. От ответа на этот вопрос зависит решение задачи есть ли у меня брат, или нет его? Внучке своей я свидетельствую мое нижайшее почтение и советую ей поменьше и потише кричать и вообще вести себя, как следует благовоспитанной девице. В противном же случае я ей не дедушка, а она мне не внучка так-таки и скажи ей. А на всякий случай поцелуй ее за меня хорошенько и попроси и Леонору Яковлевну то же сделать.

Поздравляю тебя с хорошею квартирою. Это, брат, важное, даже первое дело во внешней жизни. Постарайся устроить свои делишки, сверстать расход с приходом, если можно, последний повысить перед первым и разделаться с долгами. Да что это у тебя за мещанская манера справлять именины? Право, ты делаешься настоящим филистером. Напрасно ты отказываешься от вечеров Ксенофонта Алексеевича. Тебе не мешает приглядываться к этому миру, благо есть случай. Главное дело в том, чтобы на этих вечерах вести себя ловчее: говорить, а не рассуждать, быть смелее и сочетать вежливость с простотою, развязностию и смелостию.

Странно поразило меня известие о покраже твоих 50 р. Растолкуй, как это сделалось и что значит? Да бога ради, что Никанор насчет помнишь чего? Обрати на это всё свое внимание. Если можно, нельзя ли, чтоб кухарка или нянька что ли... Без этого он погиб, и это одно средство для спасения его. Смотри за ним в оба, и выдерживай характер. Мне хотелось бы, чтобы, имея к тебе полную доверенность и расположение, он и побаивался тебя; чтобы ты был его совестью. Прошу тебя, ради самого бога, ничего не скрывать от меня, касающегося его отношений к тебе, и вообще относящегося до него.

Прощай, мой добрый и милый Дмитрий, крепко, крепко жму твою руку. Бога ради, не старайся определять наших отношений и, не рассуждая, верь, что я тебя люблю, искренно люблю. Было время, когда мы с тобою не сходились, и ты обвинял меня в незаслуженной холодности. Тогда и я был понелепее; а в тебе было много претензий на то и на другое. Но когда ты отказался от всяких претензий и стал добрым и простым человеком, словом, стал самим собою, мои отношения с тобою тотчас переменились к лучшему. Да, будь самим собою и ты будешь умным, честным, благородным и простым человеком, с теплою душою и благою деятельностию. А это много значит. Я люблю многих, но со всяким из этих многих у меня особенные отношения. Так и с тобою. Будь уверен, что в моем сердце всегда будет уголок, в который ты всегда можешь войти, не стучась и не спрашиваясь, как в свою комнату. Что мне за дело, что ты не ученый, не поэт, не литератор, ты человек, а это поверь мне стоит того и часто бывает еще лучше. Тебе нечего стыдиться себя: ты полезен и себе и обществу, а это, повторяю, много значит. Я же в твоей ко мне любви никогда не сомневался и умею ценить ее и дорожить ею.

Что твоя служба? Пиши мне обо всем, не бойся наскучить мне подробностями: я ленив писать, но читать люблю, и ничем меня нельзя так разодолжить, как большим письмом. Кланяйся всем, кто меня помнит. Доброму Павлу Дмитриевичу Савельеву поклон.9 Алеше с семейством такожде, да поздравь его от меня с пряжкою. Доброй Дарье Титовне пять поклонов; скажи ей, что я никогда ее не забуду. О деньгах пусть не беспокоится: это самый священный мой долг. Что Ваня, как ведет себя? Уведомь тотчас же о получении денег от Ширяева и о всей этой комиссии. Письма и посылки адресуй ко мне так: В С. Петербург, в контору редакции "Отечественных записок", на Невском проспекте, против Гостиного двора, в доме Лукина, No 47, для передачи В. Г. Белинскому.

Непременно адресуй в контору редакции "Отечественных записок": это избавит меня от необходимости ходить в почтамт.


136. В. П. БОТКИНУ

Около 22 февраля 1840 г. Петербург.

...Чудак Станкевич сердится за Шиллера. Не понимаю, как можно сердиться за убеждения. Я люблю Шекспира, право, не меньше, чем он Шиллера, но если бы ты не понимал его, как я не понимаю Шиллера, за что ж сердиться? Спорить можно и горячо, но сердиться... верно это берлинодушие?..1 Что же вы с Грановским не переслали ко мне его письма? Ах вы, шуты. Мои письма, коли хочешь, пошли к нему. Немножко стыдно мне за то письмо, что пошло к нему перед моим отъездом из Москвы: ужасно ..., и детства в нем бездна.2 Право, у меня даже нет охоты и спорить с Станкевичем о Шиллере, не только сердиться. Дело ясно: кто-нибудь из нас не понимает дела; понять же его зависит от средств духовных и времени, следовательно, сердиться смешно. Уважаю Шиллера за его дух, но драмы его, в художественном отношении, для меня хоть бы их и не было. Вру я, режусь, не понимаю: положим так, но моя ли то вина? Говорю, как вижу, а вижу, как говорю.

-

Желал бы что-нибудь знать о Гоголе, да К. Аксаков не отвечает на мои письма видно, сердится на меня что ж делать.3 Вполне понимаю страдания Гоголя и сочувствую им. Понимаю и его Sehnsucht (страстное желание (нем.). ) к Италии. Родная действительность ужасна. Будь у меня средства, я надолго бы раскланялся с нею. Это мой идеал счастия теперь. Кажется, что бы лучше, как имея деревню и семейство, уйти в сферу природы и семейного блаженства, но и там найдет тебя предводитель, исправник, земский суд, русский поп, окончивший курс богословия, пьяный лакей, которого непременно надо бить по роже, чтоб он тебя не бил по роже. А там еще чорт дернет подписаться на журналы будешь видеть, как ерничает Сенковский и как ... Полевой. Страшная и гадкая действительность!

Что ж ни слова не написал мне о стихах Лермонтова "Дары Терека" и "На смерть Одоевского"? А какова его "Колыбельная песенка"?4 Я от нее без ума. Клюшникова "Собирателям моих элегий" хорошая вещь; но "Знаете ль ее?" бог знает что, тотчас видно, что он тут в чужой сфере.5

-

Прилагаю письмо Н. Бакунина к тебе.6 Вот, брат, юноша-то! Девственность, кротость, любовность, задушевность, скромность покойной сестры, и при этом мужественный дух, сильный и гордый, жаждущий жизни для жизни, кипящий деятельностию, а не фантазиями и не хорошими намерениями в будущем. Он всё понимает инстинкт действительности в нем дивный. Магнетические и фантастические отношения его поразили прошлого года, безусловная фанатическая вера в Мишеля тоже. Скажи Мишелю, что его письмо к тебе есть следствие твоих строк "муж или брат". Я боюсь, чтобы он не понял дела по-своему и построил из него своей действительности.7 Брат его любит и понимает его хорошие стороны; но в магнетизме, фанатизме и фантазме почитает святым долгом делать ему всевозможную оппозицию. Он понимает вещи просто, и его глубоко огорчает в сестрах то, что ты, в письме своем, называешь в них "странными, фантастическими, фанатическими, отвлеченными, дикими и рабскими понятиями об отношениях к братьям". Он совершенно согласен с тобою и в том, что голова у Мишеля чудесная, что он всё истинно понимает, но что она у него часто идет врозь с чувствами. На Николая ты можешь положиться; успеет ли он что сделать это вопрос; но что он будет делать и что он понимает вещи не по-книжному, а как надо, т. е. просто, это не вопрос, а факт.

Твой Б.

Прощай, мой милый.


137. В. П. БОТКИНУ

24 февраля 1 марта 1840 г. Петербург

СПб. 1840, февраля 24.

Вчера о день приснопамятный! вчера получил я твое письмо.1

День был прекрасен, и солнце сияло над Невским проспектом (хотел было тряхнуть гекзаметрами да не вытанцовывается, и потому снова обращаюсь к прозе). Я, Панаев, Языков и Краевский условились в пятницу идти есть блины к Палкину2 (вчетвером скушали на восьмнадцатъ рублей), а местом сходки назначили контору редакции "Отечественных записок". Там Панаев отдал мне твое письмо я начал читать то хочется плакать а при всех стыдно, то смеяться глупо; кое-как пробежал, и безоблачное небо, ясная погода отразились в душе моей. Ел за пятерых, но не от обжорства, а от того, что был в каком-то помешанном состоянии и почти не помнил, что делал, помня только, что от чего-то мне хорошо, так хорошо. Сегодня поутру перечел с чувством, с толком, с расстановкою,3 схватился за перо, но что-то не пишется: вероятно, оттого, что небо чисто, солнце сияет. Такая погода всегда приводит меня в состояние какого-то созерцательно-бессознательного, чуждого всякой рефлексии и всякой деятельности (активности) блаженства. На душе много, а с души ничто нейдет. Ну да к чорту красноречие: мы и без него знаем и понимаем друг друга. Да, Боткин, только теперь я, имею и знаю, что я имею: спасибо Питеру, без него я не знал бы этого. Разлука великий акт жизни она пробный камень всех душевных связей. Много отнимая, она гораздо больше дает, она делает действительностию, очевидностию возможность, предчувстрие, надежду. О, Боткин, Боткин но нет, не нужно слов, хотя они и просятся и готовы, вместе с моими слезами,- хлынуть обильным огненным потоком.

Довольно! Большего от дружбы невозможно требовать: она мне всё дала, всё, чего так давно алкала жадная сочувствия душа моя и чем так давно наслаждалась она, сама того не зная! Да, спасибо Питеру, он на многое открыл мне глаза. Только в нем догадался я, чем ты для меня жертвовал, какие жертвы приносил ты мне. Живя в Москве признаюсь я не умел их ценить. О, когда настанет то время, когда у вас будет находить себе теплый уголок мое растерзанное пыткою жизни сердце,4 когда буду я к вам являться, чтоб


...день другой роскошно отдохнуть,

Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь!..5


О, как люблю я ее, и за нее и за тебя! Вчера прихожу домой на столе моем лежат знакомые милые почерки (Николай оставил мне только что полученные от них письма) беру и в одном письме читаю вот эти строки: "Хорошо ли тебе в Петербурге, часто ли видишься с Белинским? Скажи ему, что я часто, часто вспоминаю время, которое провела с ним в Москве те вечера, в доме Ржевского я долго, всегда буду помнить я с ним в первый раз без боязни от души говорила и он был такой добрый поклонись ему. Твоя Александра". Боткин, кажется, слово "без боязни" должно б было глубоко оскорбить меня, напомнив мне мои страдальческие глупости; но оскорбления не было, а снова ангел жизни прошумел над моей головою своими лазоревыми крыльями, словно серебряные колокольчики прозвенели в душе моей. О чистое, святое, ангелоподобное существо, да если тебе хотя одну минуту было со мною хоть не тяжело, если не приятно и тогда я счастлив, блажен, и моя бесконечная любовь к тебе вполне вознаграждена. Боткин, скажи: можно ль любить больше? И моя любовь истинна: она дает мне счастие. Да, только счастие есть мерка и поверка любви. И так-то я всех их люблю. Я об них или совсем не думаю, или, если думаю, это какой-то экстаз, в котором всё блаженство и всё страдание любви. Моя страстная, дикая натура не умеет иначе любить. И потому с моей любовью так близко граничит и моя ненависть. Скажу тебе прямо, коротко и ясно: я ненавижу Мишеля не для него и за него, а за них, за его к ним отношение, за искажение их божественных натур. Я уважаю его, удивляюсь ему, но не как солнцу, всё оживляющему, всё согревающему, всё освещающему, а как великолепному северному сиянию. Бывают даже минуты, когда и его индивидуальность бывает для меня если не мила, то достолюбезна; но лишь вспомню о них и я болен ненавистию, о которой не знаю, можно ли кому дать понятие. Да, это нечто выше враждебности: это ненависть. Что мне делать с этим? Я не могу победить в себе этого чувства. Я сознаю ясно, что личных отношений никаких нет: ни мое самолюбие, ни мой эгоизм нисколько не оскорблены этим человеком, скорее даже польщены; но тем не менее; чувствую, что не встречал еще натуры, более враждебной моей. Я ни при ком не скажу о нем дурного слова, даже всегда заступлюсь за него чувствую, что нечаянная встреча с ним всегда будет мне приятна, чувствую, что, видя его в беде, помог бы ему со всею охотою, нисколько не вникая в причину беды; но этим всё и оканчивается; а за этим начинается враждебность. Надувши самого себя, он славно надул и меня в Питере: я сдуру поверил, что для этого человека есть возможность примирения с действительностию. Он так радушно во всем соглашался со мною насчет своих отношений к ним и ее к тебе, и твоих к ней; а приехав в Москву, написал к ней письмо, дышащее враждебностию к тебе, советовал ей вникнуть в свое чувство и пр.6 Что это такое? Любит ли он тебя хоть сколько-нибудь? Подумал ли он тут о тебе хоть минуту? Понимает ли он твое чувство, верит ли ему, ценит ли его? Нет, Боткин, кто кого любит, тот того и понимает. У меня всегда была уверенность, что она тебя любит, потому что всегда была вера в твое чувство. Но когда я узнал это, как факт, то твое чувство сделалось для меня ручательством действительности ее чувства, а ее твоего. Ты пишешь, что он любит одно общее. О, пропадай это ненавистное общее, этот молох, пожирающий жизнь, эта гремушка эгоизма, самоосклабляющегося в нем! Лучше самая пошлая жизнь, чем такое общее, чтоб чорт его побрал! Пусть лучше дан будет моему разумению маленький уголок живой действительности, чем это пустое, лишенное всякого содержания, всякой действительности, сухое и эгоистическое. Ты пишешь, что у меня такая же способность отвлечения, как у Мишеля: так да не так, я резонер и рефлектировщик, правда но зато, как скоро представали перед меня дивные явления действительности, в искусстве и жизни, я посылал к чорту свою рефлексию и никогда не менял человека на книгу. Понимаю, Боткин, глубоко понимаю твое выражение о Sophie Kr: простодушная, умненькая девушка; (Далее зачеркнуто: постарайся и ты возвыситься до простодушия)7 теперь я и на тебя смотрю, как на простодушного и умного юношу, и желаю, чтобы и ты смотрел на меня так же, и дай бог, чтобы мы оба были достойны таких эпитетов. К чорту героизм и ходули. Я уверен, что и великие люди казались себе совсем не великими, так нам ли смотреть на себя свысока, прикидываться героями и искать для своих знакомств и дружбы только героев. Для меня поэт и герой выше человека, но объективно, а когда он захочет со мною сблизиться, я попрошу его сбросить с себя поэзию и героизм и прежде всего быть просто человеком. Святое и великое титло! Для Мишеля оно ничего. Он, как говоришь ты, себе на уме. Это прекрасно сказано. Мне что-то крепко кажется, что этот человек, кроме себя, еще никого не любил. Он любит, например, сестер, но для них или для себя? вот вопрос, на который ответа должно искать в его письме к сестре, во время твоей харьковской поездки. Он ей ни слова не сказал, что если она обманывается в своем чувстве, то погубит этим я себя и тебя, и потому бы вникнула; но он сказал, что ты отнимаешь ее у братьев. Мне кажется, главнейшая причина тут та, что она его не будет уже слушать, как оракула, как бога. Ты, Боткин, радуешься его письму, потому что оно произвело прекрасный для тебя результат уничтожило твои сомнения; но в отношении к нему оно очень не радостно: этот человек смотрит на тебя всё теми же глазами, как смотрел во время твоего первого посещения Прямухина. Ты дилетант в его внутреннем сознании, которое обнаруживает себя делом, часто вопреки слову. Твоя глубокая, гармоническая, музыкальная субстанция закрыта от него: у него нет органа в душе, чтоб почувствовать ее. Хотя он и на меня смотрит с высоты своего геройственного величия, но захоти я ломать с ним комедь, я всегда стану в его понятии выше тебя. Это тем легче мне сделать, что он побаивается меня, ибо я ему пришелся солоненек, Бедный мой Василий, ты силишься надуть самого себя, но меня не надуешь: я за 700 верст всё вижу так ясно, как за два шага. Я понимаю всю тяжесть твоих с ним отношений: отказать ему в уважении ты не можешь, любить его не можешь, играть с ним комедии не можешь, и, будучи врагом тебе (по его отношению к твоему чувству), он всё-таки остается и останется ее братом. Это своего рода трагическая коллизия. О, я знаю этого человека: я берусь написать его биографию со дня его рождения до сей минуты и от сей минуты до смерти, хотя бы он прожил еще 100 лет, и он сам принужден будет подписать под нею "с подлинным верно". И надо ему отдать честь: он хорошо чувствует свои отношения ко мне: немногие и, повидимому, незначащие слова мои об нем в письме к тебе вырвались из тайника души моей под влиянием сильной ненависти.8 Он не обманулся. И как смешно и пошло он мстит мне в письме к брату Николаю комедия да и только! То нападает на меня, то похваливает и то и другое делает очень неловко, так что письмо на Николая произвело действие совершенно противное тому, которого он ожидал.9 Забавнее всего выходка его против моей статьи о "Горе от ума". Видишь, в чем дело: Пашенька,10 дескать, читает ее и местами подсмеивается надо мною и что это именно те места, где я говорю о своей несчастной действительности. Ты знаешь Павла: я не раз видел, как он, читая Шиллера и Гёте, подсмеивался над ними, а вместе и над собою; так, верно, он подсмеивался и надо мною, а Мишель принял это за то, что моя статья смешна даже для детей. И если бы Павел подсмеивался над нею не шутя: что тут за радость для Мишеля? Может ли мальчик смеяться над тем, чего не в состоянии понять иначе, как абстрактно? Ведь он же подсмеивался над моею статьею о детских книжках в "Наблюдателе", именно над моею мыслию, что в детях не должно развивать рефлексию, но, напротив, поддерживать полноту и непосредственность их понимания природы и жизни?11 Скажу тебе откровенно, что это взбесило меня, потому что это низко и пошло. Человек не может напасть на меня прямо, так смеется над покроем моего сертука. Ты сказал мне, что моя статья в 12 No "Отечественных записок" так скучна, что у тебя не было сил и дочесть ее,12 и я с тобою согласился, и это против тебя не возбудило во мне ни тени неудовольствия, потому что сказано и справедливо и прямо. Далее нападает на меня за Алешу,13 который-де так хорош, что он. (Мишель) восхищается им (должно быть хорош!). Что ж я не сужу о человеке по мальчику, но что он оскорблял и меня и тебя, разыгрывая роль взрослого и, необыкновенно умного человека, это правда. Мою несправедливость против Алеши он опять приписывает моей несчастной действительности. Где же, о Мишенька! счастливая-то действительность: уж не в счастливой ли статье, которою началась 1 книжка "Наблюдателя"?14 Или уж не в похождениях ли Мишеля? Потом он радуется за Николая, что я полюбил его, но всё это так неловко, так пошло и глупо. Я знаю, что он взбешен против меня моим сомнением в действительности его стремления к знанию и его поездки в Берлин. Он прав есть за что сердиться: когда я наклепал на себя чувство к Александре Александровне,15 для меня не. было жесточайшей обиды со стороны Мишеля и твоей, как сомнения в действительности моего чувства. Если это и не совсем несомненно, то очень вероятно. И как поверить? Что он сделал для науки? nichts (ничего (нем.). ) нуль перелистывал книжки, кричал о них, шумел о философии и о себе, о себе и о философии. Кто ж виноват, что теперь в его призвание к философии (кроме, может быть, одного тебя) никто не верит. А поездка в Берлин: да разве по воздуху ездят и воздухом питаются? 2000 да ему мало 20 000, хоть в Берлине рейнвейн и дешев. Этот человек не в силах отказать себе в медовом прянике. Он пропадет там. Что он будет делать?

Учить немцев русскому языку, которого сам не знает? Нет, я знаю, на что и на кого он надеется на Станкевича и на Заикина. Открою тебе за великую тайну, что к Заикину пишет его брат,16 что Мишель был у него, говорил о стесненности своего семейства, о своей необходимости ехать в Берлин, а в заключение попросил денег. Тот добряк (благородная и любящая душа!) растаял и о сем с умилением пишет к брату; но этот в бешенстве разорвал письмо в клочки и разругал брата. Он только то и твердит: мне не жаль денег, никому не откажу только не Бакунину. Поверишь ли, Боткин, Мишель умел так глубоко оскорбить эту кроткую, любящую, мелодическую душу, что она больна к нему ненавистию. Этот человек всё позволит с собою делать, всё снесет, а кого полюбит, сам предложит последнюю рубашку, но Мишель умел и этого человека так восстановить против себя. Теперь суди же, каковы его отношения к Заикину и как основательны надежды на этого человека. А между тем, повторяю, этот человек пригласил меня жить к себе и приглашает ехать с собою за границу на свой счет: кажется, он не скуп? Мишель вечно кричал о воле, видя в себе гения воли, а во мне идеал слабости воли, но где же у него воля? Ее нет в нем ни тени, ни призрака. Мне приятно (или по крайней мере легко) ничего не делать, и я ничего не делаю: неужели это воля? Ему было приятно авторитетствовать, воевать с родителями и фанфаронить этою войною он это и делал, неужели это воля? Я человек без воли это правда; но когда за 2 недели до выхода "Отечественных записок" Краевский говорит мне что ж статья и статейки, а у меня в душе и апатия, и отчаяние, и чорт знает что, и я говорю будут готовы, а сам не принимаюсь, а между тем No журнала не задержал и все обещанные статьи напечатаны, это похоже на волю. Ты по вечерам (украдкою и урывками от амбара и друзей) выучился по-немецки и это похоже на волю. Боткин, скажи же мне хоть один факт, где бы видна была его воля?

Бога ради, чтобы мои письма оставались для него тайною. Сохрани тебя бог объявить ему их наша переписка в таком случае если не кончится, то надолго прервется. Зачем мне бесплодно оскорблять этого человека? Уж не опять ли переписываться с ним нет, уж на это я не намерен больше тратить ни времени, ни желчи моей, а мне и без него тяжело жить на свете. К тому же и то правда: какое имею я право учить его и говорить ему правду? По крайней мере я не позволю делать этого со мною. Да, Боткин, не люблю я этой блуждающей кометы; и твои письма еще более взбунтовали против него всю мою натуру. Не буду больше об нем говорить. Еще раз: всё сказанное об нем тайна для него,

Твое новое известие о Каткове поразило меня.17 Ведь ты же писал мне, что он уже образумился? Я прлучил от него два письма, в которых видны грусть и страдание. Эта история начинает возмущать меня: в ней нет никакой поэзии одна грязь, животность и, наконец, подлость. Знаешь ли что: не брякнуть ли мне к нему, не прямо, а намеками, но понятно? Отвечай; без твоего совета ничего не сделаю. Добрый, благородный Катков! О, если бы он чаще был в грустном состоянии духа!

-

Февраля 27.

Письмо к Мишелю отвлекло меня от письма к тебе.18 Ты пишешь, что его письмо ко мне вытекло из благородного источника, может быть, только большая часть его навела на меня апатическую скуку, а конец, написанный милым и шутливым тоном, пренеприятно подействовал на меня точь-в-точь, как ласки или гримасы... не доканчиваю. Странный этот человек! Как, при всем своем уме, он не может понять самых простых вещей, как например: что логикой ничего доказать нельзя, что повторять одно и то же скучно, что диссертации хороши в книгах и отвратительны в письмах, что сухое резонерство возмущает душу и пр. и пр. всё в таком же роде. Еще: как не может он понять, что ему совсем не к лицу шутливый и милый тон, что его фразы из Гоголя мутят душу и пр. и пр. опять всё в таком же роде... (Далее текст обрывается.)

-

Марта 1.

Видно, этому письму не суждено кончиться порядком. Дел у меня бездна: надо написать листа полтора рецензий и критическую статью: 3 No "Отечественных записок" должен выйти 15, теперь 1, а еще ни одной строки не написано, а Языков грозится уехать завтра.19 В голове хаос в сердце тоже. Обращаюсь к Мишелю. Сейчас получил от Николая письмо20 и не знаю, что с ним делать. Мишель снова увидит во мне ожесточенного врага и конспиратора, они21 тоже. Но скажи, бога ради: виноват ли я, что сошелся с Николаем, как нельзя лучше, от души полюбил его? Кажется, тут нет ни вины, ни конспирации против Мишеля? Потом, виноват ли я, что, говоря с ним о его сестрах, я не мог играть комедии и высказал всё, как вижу, понимаю и чувствую? Виноват ли я, что иначе ни видеть, ни понимать, ни чувствовать не могу? Далее: виноват ли я, что всё, высказанное мною Николаю, показалось ему подтверждением его собственных чувств, мыслей и впечатлений, произведенных на него и сестрами и Мишелем? Виноват ли я, что твои письма ко мне возмутили снова мою душу против Мишеля и так глубоко огорчили благородную юную душу, не испорченную никакими предубеждениями? Если бы я с Николаем не сошелся, я ничего и не сказал бы ему, потому что я не ищу себе прозелитов (но бегаю от людей) и еще менее ищу заговорщиков против Мишеля. Николай меня полюбил. Всё, что я ни говорю ему, гармонирует с его чувством, и он мне потому и верит. Но он совсем не мальчик и чужими глазами смотреть не способен. Лучшее этому доказательство то, что лишь только Мишель уехал из Питера, как всё его влияние тотчас же спало с Николая, хотя в то время он ко мне и не ходил, жил большею частию на заводах (сблизился он со мною не больше, как с месяц назад). Например, Мишель старался в нем произвести любовь и уважение к философии, а Николай (с месяц назад с этой-то минуты особенно и полюбил я его) вдруг развоевался против философии, говоря, что жить значит кутить. Что с ним будешь делать? Я улыбался, но утолить его командирского сердца не хотел. Абстрактность Мишеля слишком поразила его, чтобы он понял всю дурную сторону его влияния на сестер. Да наконец конец концов! разве я не имею права иметь друзей, а с ними быть вполне откровенным? Я почел за святой долг откровенно рассказать ему не только много о Мишеле, но и о себе и о тебе: он свеж, здоров, нормален надо же его предохранить нашим опытом от многого, от чего некому было предохранить нас. Когда я ему говорил он почти со слезами обнимал меня и благодарил. Мишель показывался ему только спереди, в апотеозе, а я, начиная с себя, повернул всех вас задками к нему. Неблагообразно что делать сами виноваты. У меня с Мишелем борьба, но теперь это уже не борьба личностей, а борьба идей: он прав истина возьмет свое; не прав терпи. Да и чему терпеть? не ему, а его самолюбию; но по его же теории, истина выше не только самолюбия, но и всего человека. Вот что, мой Василий: так как ты тут играешь важную роль, то я и боюсь, чтобы от этого не потерпели твои отношения к Мишелю, а от них не потерпело бы твое счастие. Поэтому прочти письма (и Николаево и мое) сперва сам, а потом, найдешь возможным отдай их Мишелю, найдешь нужным не давать ему знать о них удержи у себя, но во всяком случае тотчас же дай знать о своем решении.

-

Пиши ко мне, Боткин, пиши всё и обо всем. Может быть, иное будет и не понято мною, но верь мне, мой Василий, всё, малейшая подробность, будет принята к сердцу, перечувствована им, доставит мне минуту счастия. Да, больше, больше о себе и о ней тебе грешно думать, чтобы ты Мог наскучить мне подробностями о своей конечной личности: я, брат, общим занят, не во гнев будь сказано Михаилу Александровичу, но занят им по-своему. Что мне твоя философия давай мне свою лысину. Впрочем, о чем бы ты ни писал для меня всё это мило, прекрасно, умно, глубоко, одушевлено, согрето. Я не знаю музыки, Тебель22 для меня не существует, но когда я читаю о них в твоем письме, мне кажется, я сам музыкант, что мне вот только стоит присесть, чтобы навалять квинтету. Ах, Боткин, каждое письмо твое светлый праздник для меня, день счастия и даже полноты, по колику она для меня возможна. А о Пушкине ты врешь, хотя, по своему обыкновению, и мило врешь. Шекспир не знал новейшей германской рефлексии, но миросозерцание его от того не пострадало, не сузилось, равно как и обилие нравственных идей. У Пушкина то и другое бесконечно, только труднее в то и другое проникнуть, чем у немцев. Вспомни, что ты сам так глубоко и верно подметил в "Онегине" какое бесконечное миросозерцание, какой великий нравственный урок и в чем же в нашей частной жизни, и среди помещиков! А там еще "Цыганы", "Борис Годунов", "Русалка" (обрати на нее внимание), "Скупой рыцарь", "Каменный гость". В последнее время мне открылся "Бахч. Сарай": мне кажется, я в состоянии написать об этой крошечной пьеске целую книгу великое, мировое создание! Присовокупи ко всему этому, что Пушкин умер во цвете лет, в поре возмужалости своего гения, умер, когда великий мирообъемлющий Пушкин уже кончился, и начинался в нем великий мирообъемлющий Шекспир. Да, мир увидел бы в нем нового Шекспира. Несмотря на недостаток рефлексии, он сам понимал это. Владиславлев выпросил у опеки для своего альманаха стихотворение Пушкина. Ты знаешь Державина "Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный": это одно из самых могучих проявлений его богатырской силы. Пушкин, написал то же: Я, говорит он в светлую минуту самосознания, я воздвиг себе памятник, который выше Наполеонова столба


Народная тропа к нему не зарастет!23


Меня будет знать и узкоглазый калмык, и ленивый финн, и черкес; и пока на земле останется имя хотя одного поэта, мое не умрет. О, как действуют на меня подобные самосознания в таких простых, целостных людях, как Пушкин! Нет, Боткин, надо радоваться, что ядовитое дыхание рефлексии (ядовитое для поэзии) не коснулось Пушкина и тем не отняло у человечества великого художника. Я понимаю цену, значение и необходимость рефлектированной поэзии я сам без ума от символического "Прометея" Гёте; но, во-первых, я настаиваю на том, что когда говорится об истинной (непосредственной) поэзии, о рефлектированной можно и помолчать; а во-вторых, я вижу нравственную идею только в нерукотворных, явленных образах, которые одни есть абсолютная действительность, а не те, где хитрила человеческая мудрость. Воля твоя, а после "Вертера" и "Вильгельма Мейстера" твое удивление к "Wahlverwandschaften" ("Избирательное сродство" (нем.). ) мне очень подозрительно.24 Я уверен, что это то же, что "Вильгельм Мейстер": вино пополам с водою. Такие произведения, много давая в частях, целым своим только усиливают болезненность духа и рефлексию, а не выводят из них в полноту созерцания. А что Егор Федорыч25 восхищается рефлектированностию поэзии Шиллера брешет собачий сын:26 в его лице здесь философия самоосклабляется в поэзии. Шиллер заплатил рефлексиею дань духу времени и это достоинство, а не недостаток. Прекрасно! Но ведь и Вольтер конечною рассудочностию и ядовитым кощунством не только заплатил дань духу времени, но и вполне его выразил: однако ж из этого еще не следует, чтобы он был равен или выше Гомера, Шекспира, Пушкина. Еще раз счастие наше, что натура Пушкина не поддалась рефлексии: оттого он и великий поэт. Ты не поверишь, как я рад, видя, что у Лермонтова столько же сродства с рефлексиею, сколько у меня с полнотою жизни, с трудом, с музыкою, а у Сенковского с религиозностию: есть надежда, что будет поэт! А его детство обещает дивное мужество. Каковы его "1 генваря" и "Казачья колыбельная песенка"? Пиши мне о каждом стихотворении Лермонтова иначе я не хочу с тобою знаться. Как, мой добрый и лысый Василий, "На смерть Одоевского" тебе больше нравится, чем "Терек"?27 Сие мнение, о Боткин! если бы ты его напечатал, я бы печатно отрекся даже от того, что когда-либо где встречал тебя. Неужели на святой Руси только одному мне суждено было добраться (с грехом пополам) до тайны поэзии и носиться с нею среди вас, подобно Кассандре с ее зловещею тайною, осуждавшею ее на отчуждение и одиночество среди ликующего народа в светлом Илионе! Нет, Кудрявцеву, верно, "Терек" лучше нравится, чем "На смерть Одоевского" ведь не даром же я так люблю его, что вот сейчас бы расцеловал бы его до смерти.28 Спроси его и тотчас же уведомь или заставь его при себе же написать несколько слов об этом буду ждать этого с таким нетерпением, как будто и бог знает чего.

-

Торопи Кронеберга выправить 5 акт "Ричарда" и прислать к нам переписанный поразборчивее: лишь бы цензура пропустила, а уж будет напечатан, и 400 р. получит переводчик.29 Красову и всем кланяйся. К Клюшникову, Каткову и Кудрявцеву никак не соберусь написать, а уж напишу, ей-богу, напишу. А пока не умилосердятся ли они ко мне бедному и горемычному прислать по писульке? Эх, хорошо бы! Да, Боткин, сто раз сбирался написать, и всё забываю: образ свой, образ шли скорее. Садись, сажай Кирюшу и шли. Да нельзя ли уж и Кудрявцева, Каткова (сего для лучшего эффекта с отпечатком на физиономии грешков его) и спокойно-тихую физиономию профессора истории, странного плода Демиурга небесного одним словом, милого Грановского. Пожалуйста, похлопочи. Какая для меня будет отрада смотреть на эти знакомые образы людей, братец, людей.30

-

Да, кстати: что с тобою, о лысый, деется? Ты без меня потерял всякое чутье к поэзии. Новогреческие песни я заметил они превосходны, и перевод хорош.31 Но, ради аллаха, с чего ты взял, что переводы Аксакова положительно хороши, а не положительно дурны? Неужели это Гёте? чем же он выше Семена Егоровича Раича? А Венцелевского стихотворения я не понимаю: должно быть, рефлектированное.32 Струговщикова перевод тоже не из лучших его переводов.33 И вообще, стихотворная часть в "Одесском альманахе" плоховата. Стихи Лермонтова недостойны его имени, они едва ли и войдут в издание его сочинений (которое выйдет к празднику), и я их ругну.34 Впрочем, они случайно и попали в печать, чтоб отвязаться от альманачников.


Сон


Когда ложится тень прозрачными клубами

На нивы спелые, покрытые скирдами,

На синие леса, на влажный злак лугов,

Когда над озером белеет столп паров,

И, в редком тростнике медлительно качаясь,

Сном чутким лебедь спит, на влаге отражаясь,

Иду я под родной соломенный свой кров,

Раскинутый в тени акаций и дубов,

И там с улыбкою в устах своих приветных,

В венке из ярких звезд и маков темноцветных

И с грудью белою под черной кисеей,

Богиня мирная, являясь предо мной,

Сияньем палевым главу мне обливает

И очи тихою рукою закрывает,

И, кудри подобрав, главой склонясь ко мне,

Лобзает мне уста и очи в тишине.

М.


Вот лучшее стихотворение в "Одесском альманахе", стихотворение, достойное имени Пушкина,35 и, кроме меня да Панаева (у этого человека бесконечно глубокое чувство изящного, и если бы его религиозное чувство было таково же, о нем, как о Языкове, можно б было сказать: ессе homol (это человек! (Латин.). )), никем не замеченное. Прочти его Кудрявцеву.

-

Что, друг? ты уж говоришь, что лучше пиетизм, чем пантеистические построения о бессмертии? Я сам то же думаю. Для меня евангелие абсолютная истина, а бессмертие индивидуального духа есть основной его камень. Временем тепло верится:


С души как бремя скатится,

Сомненье далеко,

И верится, и плачется,

И так легко, легко.36


Да, надо читать чаще евангелие только от него и можно ожидать полного утешения. Но об этом или всё, или ничего.

-

Ах, Боткин, мой лысый Боткин! Сколько блаженных минут доставили мне твои, полные любви, полные тобою письма! Смешны и глупы прекраснодушные излияния, но не могу удержаться, чтобы не сказать тебе, что твоя дружба для меня незаслуженный дар неба я не стою ни ее, ни тебя. Знаешь ли, какая между нами разница? В тебе много желчи, злости, есть и другие, может быть, грешки, но гораздо больше всего этого любви и свободы духа. Во мне много любви, но гораздо больше самолюбия, эгоизма, ограниченности и разных пакостей, а о свободе духа я умею только фантазировать, но никогда не наслаждался ею. Чтобы мне прийти в дом, я должен сказать лакею: "скажи, мол, барину, что-де пришел вот такой-то, он, мол, пишет статьи, которые хвалил вот тот-то и этот-то"; а ты, Боткин, ты всюду можешь войти без докладу и ты весь, от лысины и до пяток, от обаятельной женственной улыбки до широких разметов твоей гармонической души лучшая твоя рекомендация. Кто меня не поймет, еще может остаться человеком, даже лучшим, чем я; кто тебя не поймет, тот или дитя, или скотина. Но вот посылаю к тебе сына моего единородного, (Вот тебе доказательство, что и от скверного дерева родится иногда прекрасный плод.) М. А. Языкова: этот человек ближе и родственнее к тебе, чем я; он весь гармония, музыка, любовь, вера, чувства, безжелчен, как голубь, добр, как агнец, и развратен ..., как козел. Впрочем, он не подходит под общую мерку он и в разврате свят и чист. А уж нечего сказать настоящий петух ... Заставь его петь: что это за любовный, за полный души голос! Я не могу слышать его без восхищения и умиления. Да смотри не слишком уж сливайся с ним я приревную и вызову его на дуэль. Ах, как я ему завидую он едет в Москву к тебе, к вам. Для него это будет новым миром. Сведи его со всеми нашими с Грановским, с Кудрявцевым, с Катковым, Клюшниковым и пр. С Лангером он сойдется у него душа дьявольски музыкальная. Он заочно влюблен в тебя. Я дал ему прочесть твое письмо прочел подходит ко мне с просветленным лицом (а какое у него лицо сам посмотри!), с слезами на глазах и голосом, который можно выразить разве музыкою, и то на арфе, говорит: "Какой же это человек ты прав, говоря, что большего и нечего и невозможно требовать!" Я обоим советую вам быть проще друг с другом, а то вы будете друг друга бояться, он уже и теперь трусит предстать пред твои светлые очи.

-

Ах, Боткин, Боткин, спасибо тебе, друг, спасибо! Полетел бы я до тебе, да крылец не маю, чахну, сохну, всё горую, всяк час умираю.37 Пожил бы с тобою недельку-другую вот и запас на полгода жизни. Но больше не захотел бы с тобою жить: знаю, что скоро стал бы тяготить тебя. Это сказано не в упрек тебе. Я знаю себя, эх, знаю, чорт возьми! Может быть, когда-нибудь я и сделаюсь пошире и свободнее (только уж верно не от писем Мишеля) и тогда готов всю жизнь прожить в твоей маленькой комнатке мир ей и благословение!

-

С чего ты вздумал подписываться на "Отечественные записки": тебе давно высылаются они от Краевского сходи в лавку Кс. Полевого и возьми. А что тебе твоя статья (хорош переход) не нравится ты дурак, страждущий рефлексиею москводушия. Полно, глубоко, всё высказано ясно, определенно дурак ты, лысый! Этаких статей еще не бывало.38 А что тебе не хочется приняться за "Рим" опять москводушная рефлексия.

-

Заикин (П. Ф.) тебе всякий раз низко кланяется, да я забываю прописывать. Чудная, богатая натура, человек глубоко религиозный и гармонический. Борзо учится по-немецкому и успевает, рассучий сын, как ни стараюсь я ему мешать и разные пакости чинить. От Берлина ожидает воскресения для новой и лучшей жизни. Ну, да обо всем этом. и обо многом другом порасскажет тебе Языков. Рука устала не могу писать, а день потерян, о статьях нет и помину, да чорт с ними зато с тобою вдоволь набеседовался. Получил ли ты мое письмо в ответ на первое твое (где ты пишешь о Sophie Кронеберг)?39 Жди скоро нового послания. К Кульчицкому буду писать, только не теперь дела пропасть.40

Твой неистовый Виссарион.


138. М. А. Бакунину

СПб. 1840, 26 февраля.

Письмо твое, любезный Мишель, произвело на меня именно такое действие, которое ты предсказал в письме Заикину. Оно еще на несколько лет отдалило меня от знания (если предположить хоть для шутки, что знание когда-нибудь должно быть моим уделом), усилив во мне мою ненависть к знанию, как сушильне жизни. От души пожалел о так много потерянном времени и потерянном труде. Я прочел в твоем письме то же самое, что привык читать в твоих письмах с 1836 года и что и тогда так мало убеждало меня, а теперь еще менее способно убедить. Вообще, теперешнее время чрезвычайно трудно для убеждения всякий хочет жить своим умом и требует любви, сочувствия и сострадания, а не советов. Сколько переписал к тебе я писем: за истину моей последней и самой отчаянной полемической переписки2 с тобою я и теперь стою, как за то, что 2x2=4, а не 5, и эти письма были писаны моею кровью свежею и горячею кровью, а между тем ты сам знаешь, до какой степени убедили они тебя. Мне и теперь жаль потерянного времени, потерянной желчи, потерянной крови и потерянной души: из всех них только желчь еще не совсем была потеряна, потому что ты осердился бедный результат! С тех пор я отказался от права учить других особенно на письмах, н очень жалею, что несколько неосторожных выражений в письме к Боткину, враждебно сорвавшихся с пера моего, зацепили твое самолюбие и заставили тебя так бесплодно потерять несколько часов на твое длинное и сухое письмо.3 Оно на несколько дней повергло бы меня в жесточайшую апатию и усилило бы дряблость и болезненность моего искаженного и исказненного духа, если бы я до сих пор не был полон письмами Боткина, живыми, любовными, елейными и что всего для меня бесценнее чуждыми ненавистной мне философии, говоря, поэтическим языком, и резонерства, выражаясь смиренною прозою.

Да, Мишель, пора нам убедиться в том, что мы плохо понимаем друг друга и что пора нам оставить друг друга в покое. Слияние невозможно для нас, действовать один на другого мы уже не можем ни положительно, ни отрицательно. Я уважаю тебя: говорю тебе это искренно, но я не люблю тебя, ибо мне ненавистен образ твоих мыслей и еще ненавистнее его осуществление. Это странное признание имеет целию не оскорбление тебя: прими его, как знак моего уважения к тебе: во всяком случае, ты человек благородный, я не могу играть с тобою комедии и хочу, чтоб ты не обманывался насчет твоих ко мне отношений. Я всегда и везде встречу тебя с удовольствием, и мимолетная встреча с тобою всегда будет мне отрадна; мне будет о чем от души поговорить с тобою: у нас так много общих воспоминаний и общих предметов любви. Увидя тебя в беде, я не отдам тебе последней рубашки, как ты мне, но охотно (не по долгу, а по влечению сердца) поделюсь с тобою возможным, не спрашивая тебя о причине беды и даже зная, что она именно то, что с особенною яростию ненавижу я в тебе. Но здесь и конец. Я знаю в тебе много хорошего и подозреваю теперь, что еще многого не знаю такого, чего ты не можешь выговорить, и что заставляют от меня твои дурные стороны. Поэтому ты прав, говоря, что я тебя не знаю, но и я буду совершенно прав, сказавши тебе, что. и ты не знаешь меня. Да, ты не знаешь меня, ни моих требований, ни моих истинных ран, ни моих истинных радостей. Ты знаешь во мне человека А, В, С, D и т. д.; но ты не знаешь человека Виссариона, и Виссарион никогда не примет от тебя ни совета, ни утешения, и никогда не даст тебе ни того, ни другого. Так говорит моя несчастная действительность: надо покориться ей. Представляю тебе несколько доказательств того, что ты жестоко заблуждаешься, думая, что хоть сколько-нибудь знаешь и понимаешь меня.

С чего ты взял, что до отъезда в Прямухино я бредил... (Далее не хватает листка.). служить, но не для статского советника, не для денег, а для того, чтобы на вопрос ундера на заставе не ответить ему: homo sum! (Я человек! (Латин.). ), a сказать, что я чиновник 14 или 12 класса и служу там-то. Не худо при этом иметь и маленькое обеспечение, которое не допустило бы меня умереть, как собаке, во время болезни. Стыдно, Мишель, прибегать ко лжи для поддержания своей истины. Или истина-то не совсем истинна?.. А что я сказал, что время для службы ушло и то правда, ибо, благодаря идеальности, я уже не способен ни к какому делу, ни к каким объективным обязанностям. А ты еще спрашиваешь, выучился ли я по-немецки. Выучился!..

С чего ты взял, что я рожден для знания? Кто для чего рожден, то того и достигает. Наука не для меня. Я дилетант. У меня есть нечто общего, родного с немцами и даже с их рефлектированною поэзиею; но греческий и английский языки (если б их можно было как-нибудь, не учась, узнать) дали бы мне кое-что посущественнее немецкого: я бы читал Гомера и Шекспира. (Далее зачеркнуто: А для меня однако ж)

С чего ты взял, что моя действительность пошлая, повседневная, грязная и до того несчастная, что над нею даже мальчики подсмеиваются?4 Правда, моя действительность не твоя, но из этого еще не следует, чтоб она была такая, какою ты ее описываешь. Раны моего сердца, истекающего живою, горячею кровью, свидетельствуют, что ты лжесвидетельствуешь на ближнего. Ты хоть бы спросил у Боткина: он сказал бы тебе, до какой степени я примирился с повседневною действительностию. Если восставать на претензии, на ходули, на наклепанную на себя любовь и другие наклепанные чувства, на благородную привычку жить на чужой счет, бросать бисер перед свиньями и толками о философии возбуждать во всех ненависть и отвращение к философии; если нападать на выход женщин из непосредственности женственной в мужскую рефлексию, нападать на неестественные, магнетические и сомнамбулические связи и отношения, нападать на возвещение о благих, но никогда не выполняемых намерениях (как, например, об изучении немецкого языка), словом, если нападать на леность и бездействие, утешающие себя звонкими фразами духовных моментов, высшей цели, высшего назначения, на дряблость, болезненность, гнилую рефлексию, и пр., и пр., если нападать на всё это, значит нападать на идеальность, я нападаю на нее и предпочитаю ей самую ограниченную действительность и полезность в обществе. Чацкие всегда будут смешны для меня, и я буду делать их смешными для многих, не заботясь, что мой приятель примет эти нападки за личность и оскорбится ими. Что такое Чацкий? Человек, который мечтает о высшей любви, а любит ..., который всех ругает за бездействие, а сам ничего не делает, который сердится на действительность, которая в его глазах скверна тем, что русские XIX века бреют бороды и ходят во фраках, что они не подражают китайцам в незнании иноземщины, который говорит о прекрасном и высоком со скотами и пр. и пр. Как же на таких шутов не нападать? Они первые враги всякой разумности, всякой истины.5 Но скоты всегда останутся для меня скотами, и у меня с ними никогда общего ничего не будет. Если они без претензий, я стараюсь быть к ним по возможности терпимым; если они с претензиями (как, например, семинарист-Хлестаков, дурак, осел и скот Благосердов или Добронравов, о котором ты, в письме к Заикину, отзываешься чуть-чуть как не о человеке), они возмущают меня. Вы оба, ты и Боткин, не поняли моей зависти к скотам: я завидую не офицеру, который идет на бал к барышням, но офицеру, который без рефлексии, в полноте глупой натуры своей спешит на бал, где проведет вечер в самозабвении, и я завидую, почему у меня нет способности не на бал ехать, а хоть стихотворение Пушкина прочесть без рефлексии, с самозабвением. Ты говоришь, что я ищу в оргиях выхода. Тут две неправды: в оргиях я ищу невыхода, а минутного самозабвения, ищу отрешения не от страданий, а ит отчаяния, от сухой, мертвящей апатии. Потом я не способен возвыситься даже и до оргии судьба и в этом отказала мне. Разве это оргия ... и преблагоразумно рассуждать о том, как предательски обманчива чувственность: сулит много, а дает ничего? Против прекраснодушия я уж не воюю. Питер и твой брат Николай заставили меня помириться с ним и полюбить его. Я увидел ясно, что я ниже прекраснодушия и не имею права нападать на то, до чего возвыситься никогда не был в состоянии. Прекраснодушие великое, святое состояние духа и в 1000 раз выше моей ... действительности. Я вижу, что, нападая на Шиллера за его прекраснодушие, я смешивал с Шиллером себя, тебя и Аксакова, с которыми у великого германского духа ничего общего не было и нет. И И. П. Клюшников прекраснодушен был, однако он, так же, как и мы, не Шиллер: прекраснодушие и призрачность не одно и то же. Однажды твой брат сказал мне, что он зарезал бы свою любовницу, если б она изменила ему. Я ему ответил, что если б мне изменила страстно и глубоко любимая мною жена, я и ту бы не только не зарезал, но не оскорбил бы ее ни одним грубым словом а кротко сказал бы ей, чтобы она выбирала между долгом и любовью и что в первом случае я обещаю ей мое уважение, дружбу и сострадание, а во втором мы должны расстаться, чтобы уж не встречаться в сей жизни. Если бы, продолжал я, она избрала последнее, я сам помог бы ей соединиться с тем, кого она любит, и отдал бы ей не только ее, но и свое. Он выпялил глаза и вскричал: как же так? А так (отвечал я), что она не виновата в чувстве, которым повелевать никто не в состоянии; она была бы виновата, если б таила от меня это чувство и была бы в преступной связи; но если б сказала мне о чувстве поступила бы comme il faut. (как должно (франц.). ) Такой образ мыслей показался Николаю результатом отсутствия глубокого пламенного чувства. Я начал ему толковать, что глубокое чувство спокойно, просветлено, теплится, а не пылает, греет, а не жжет и пр. Результатом этого разговора были его слова: абстрактно я понимаю вас и согласен с вами, но люблю больше горячее, жгучее чувство, и надобно было видеть, как мило-юношески признался он в этом! Увы! я не имел духа к таким признаниям и бесстыдно наклепывал на себя глубокие чувства и высокие мысли, которые абстрактно понимал, и бесстыдно отрицался, как от сатаны, от чувств и мыслей, менее глубоких и высоких, но вполне доступных и милых мне в то время. Не правда ли, что мое прекраснодушие было самолюбиво, ходульно, полно претензии, а прекраснодушие Николая здорово, крепко, НОРМАЛЬНО (ненавистное для тебя слово!). Боже мой, какая глубокая, широкая, могучая натура у твоего брата! И сколько здоровости, нормальности, деятельности! Сколько, вместе с тем, задушевности, мягкости, скромности, стыдливости, целомудренности! Какая милая, женственная непосредственность! Это мужчина-лев, гордый, пламенный, могучий, и в то же время, это родной брат твоей покойной сестры.6 О, какое глубокое, какое бесконечно глубокое в нем чувство изящного! Я первый открыл в нем этот глубокий, светлый самородный родник абсолютной жизни, я развиваю его и любуюсь, наслаждаюсь моим делом, я, Мишель, человек, примирившийся с пошлою, повседневною действительностию. Теперь он у меня почти каждый день не идет шлю за ним. Он мне необходимее всех в Питере. Может быть, я буду и жить с ним. Я знаю, что я полезен ему, но едва ли он мне не полезнее еще. Мне, т. е. моей дряблости, растленности и болезненности, необходимо присутствие такой юной, свежей, простой, нормальной и могучей натуры. Я беспрестанно читаю ему то Гомера, то Шекспира, то Пушкина и каждый стих отпечатлевается у него на лице. Это меня подстрекает, и потому для меня наслаждение читать ему, и я всегда читаю ему с необыкновенным одушевлением. Ему понравился парадокс Боткина, будто бы недостаток образования и рефлексии, сохранив полноту и природную целомудренность гения Пушкина, сжал его миросозерцание и лишил обилия нравственных идей. Я ему сказал, что это, дескать, вздор и чепуха. Миросозерцание Пушкина трепещет в каждом стихе, в каждом стихе слышно рыдание мирового страдания, а обилие нравственных идей у него бесконечно, да не всякому всё это дается и труднее открывается, потому что в мир пушкинской поэзии нельзя входить с готовыми идейками, как в мир рефлектированной поэзии, и что когда Боткин будет поздоровее духом, то увидит это сам. Не только Шиллер, сам Гёте доступнее и толпе и абстрактным головам, которые всегда найдут в них много доступного себе; но Пушкин доступен только глубокому чувству конкретной действительности. И потому петербургские чиновники и офицеры еще понимают, почему Шиллер и Гёте велики, но Шекспира называют великим только из приличия, боясь прослыть невеждами, а в Пушкине ровно ничего великого не видят. Для меня в этом факте глубокая мысль. Чтобы мою проповедь сделать действительною, я схватил "Онегина" и прочел дуэль Ленского, начало 7 и конец 8 главы. Никогда я так не читал: меня посетило откровение, и слезы почти мешали мне читать. Слушатель понимал чтеца, и оба они понимали Пушкина. Я обратил его внимание на эту бесконечную грусть, как основной элемент поэзии Пушкина, на этот гармонический вопль мирового страдания, поднятого на себя русским Атлантом; потом я обратил его внимание на эти переливы и быстрые переходы ощущений, на эти беспрестанные и торжественные выходы из грусти в широкие разметы души могучей, здоровой и нормальной, а от них снова переходы в неумолкающее гармоническое рыдание мирового страдания. Но лишь толкну Николая на мысль, как он уже бежит вперед, угадывает, узнает ее во всяком стихе, развивает его так полно и непосредственно, так вдохновенно и чуждо всякой рефлексии, что, право, я ему тут сделал столько же, сколько и он мне. Вот, Мишель, прекраснодушие, перед которым я благоговею, вот идеальность, которая есть залог будущей богатой и роскошной действительности! Он понимает действительность, которою окружен, знает цену господам офицерам, но он не смешивает с ними идеи военной службы, любит ее всею душою. Он понимает, что гнусная действительность вне его, а не в нем, и что не она его огадит, а он ее облагородит, в границах круга своей деятельности и своего влияния; Что может быть гнуснее нашей литературы и журналистики, герои которой Сенковские, Гречи, Полевые, Булгарины, Раичи и подобные им герои; так неужели, например, я должен поэтому отказаться от литературной деятельности и сложа руки сидеть в идеальной войне с нею? Нет, пока рука держит перо, пока в душе еще не остыли ни благородное, негодование, ни горячая любовь к истине и благу, не прятаться, а идти навстречу этой гнусной действительности буду я. У твоего брата удивительно верный инстинкт и такт действительности: его понятия о ней возвышенны, благородны, пламенны, но и просты и нормальны. Например, он бесконечно глубоко любит своих сестер, для него отрада говорить о них, и я проводил с ним целые вечера в разговорах о них, и мы не видели, как летело время... Но он никогда не определяет ни меры, ни идеи их достоинства, не рассыпается в похвалах, но скажет только: они такие добрые, такие милые девочки, и на лице его изобразится умиление, а глаза засветятся тихою слезою... Он любит их не для себя, а для них, и Боткин, отнимающий у него сестру, для него так же мил, как и сама сестра. Он не требует от сестер больше того, сколько позволяют требовать вечные и простые законы действительности, и если б он увидел от них больше, т. е. что-нибудь фантастическое и фанатическое, это глубоко огорчило бы его и заставило бы страдать. Если бы он увидел, что его сестра, любя его, гораздо больше любит своего мужа, он за это еще больше б полюбил ее, и это сделало бы его счастливее; если же бы он заметил, что его сестра как бы колеблется между мужем и братом, это заставило бы его тяжело страдать. И потому его глубоко огорчили, в письме Боткина, слова, что ты писал к Александре Александровне письмо, полное враждебности к Боткину, и советовал ей вникнуть в свое чувство, ибо-де Боткин отнимет ее от братьев и пр.7 Его радует то, что тебя огорчает, а меня, Мишель, радует эта диаметральная противоположность его чувства с твоим. Да, он не в состоянии понять этой идеальности, самолюбивой, эгоистической, холодной, враждующей с вечными законами истинной идеальности, которой действительность есть осуществление. Он тебя любит это знаю, но от этого он вдвойне страдает. Твои противоречия приводят его в недоумение. Живя с ним, ты толковал ему о действительности, а расставшись, пишешь к нему против действительности. Ты возразишь, что восстаешь против моей действительности, но он знает, что я называю действительностию, так хорошо знает, что уж не поверит тебе. Я не выдаю ему себя за действительного человека, нет: я не скрываю, как ты, от него своих дурных сторон, я говорю ему не о моей действительности, но о той, которой я желал бы для себя. Да, он лучше знает меня, чем ты, и если любить значит понимать, о, он любит меня так, как ты никогда не любил меня. Он знает, что я не хочу быть статским советником и нажиться службою или взятками. Не раз случалось, что я останавливал его удивление ко мне, тотчас обнажая ему задняя славы моея, и очень невыгодно для себя сравнивал себя с ним: надо видеть эту мину какого-то изумления, в которое его это приводило. Чем более узнаю я его, тем более люблю и тем более уверяюсь, что порешь дикий и бессмысленный вздор, говоря, что простота, нормальность и полнота натуры свойственны только скотам и пошлякам. Не худо бы и нам с тобой, Мишель, походить на этих скотов и пошляков: право, мы были бы лучше. Меня, Мишель, не умаслишь похвалами моей глубокой субстанции и прочих вздоров, меня не уверишь, что я страдаю от того, что теперь всё человечество страдает: что общего между мною и человечеством? Я не сын века, а сукин сын. Я понимаю страдания какого-нибудь Страуса, которого всякое мгновение было жизнию в общем (не в абстрактном и мертвом, а в конкретном) и было жизнию деятельною: это человек великий, гениальный,8 моей ли роже тянуться до него высоко, не достанешь. Я страдаю от гнусного воспитания, от того, что резонерствовал в то время, когда только чувствуют, был безбожником и кощуном, не бывши еще религиозным, толковал о любви, когда еще ..., сочинял, не умея писать по линейкам, мечтал и фантазировал, когда другие учили вокабулы; не был приучен к труду, как к святой объективной обязанности, к порядку, как единственному условию не бесплодного труда, а сделавшись сам себе господин, не приучал себя ни к тому, ни к другому, не развил в себе элемента воли. Ко всему этому присоединилась несправедливость судьбы, глубоко оскорбившая во мне самые священные права индивидуального человека; к довершению всего, рефлексия отравляет даже и те немногие минуты святого самозабвения в живой и полной любви, блаженства и страдания Allgemeinheit, (всеобщности (нем.). ) которые еще посещают меня при наслаждении искусством, при чтении евангелия и в полете фантазии. В людях я вижу или друзей, или враждебные моей субъективности внешние явления, и робок с ними, сжимаюсь, боюсь их, даже тех, которых нечего бояться, даже тех, которые жмутся и боятся меня. Да, мне ничего не остается, кроме участия хоть одного человека, который выслушает любовно и елейно мои конечные и частные страдания и ответит на них ласковым словом, без диссертаций и рецептов для выхода. Логикой немного возьмешь, Мишель. Я это давно уже знаю по бесплодным усилиям растолковать тебе, что 2x2 = 4.

И ты приглашаешь меня помириться с таким состоянием и смотреть с презрением на всех здоровых и нормальных духом? И ты это называешь идеальностию? Нет, Мишель, человек не машина рычаг его движения в нем, а не вне: пусть себе всякий идет своим путем кто спасается спасайся, кто погибает не мешай ему погибать. Может быть, и я еще проснусь и воскресну для жизни; да, может быть, только уже верно не вследствие логически написанного письма.

Твоя идеальность выключила всю материальную сторону жизни: ты ни минутой не хочешь пожертвовать для денег. Моя действительность этого не допускает: она велит мне читать пакостные книжонки досужей бездарности, писать об них, для пользы и удовольствия почтеннейшей расейской публики, отчеты, а при этом чтении и писании не до знания и не до немецкого языка. А там еще геморой голова болит, поясницу ломит, тошнит, руки и ноги трясутся. Ты знаешь два языка, основания которых узнал в детстве, ты моложе меня, у тебя железное здоровье перед тобою широкая дорога, в душе у тебя, как говорит Боткин, много полету иди и лети к своей цели; но только помни, что достигнешь, я первый с жаром буду тебе аплодировать, срежешься громко засвищу.

Ты упрекаешь меня в нападках на наш кружок, говоря, что прежде он был лучше и что теперь его уже нет. Я рад этому. Всякое теперь есть осуществившееся прежде. Мы не друзья теперь, говоришь ты с грустью, а только приятели: но были ли мы и тогда друзьями? Основа нашей связи была духовная родственность правда; но не вмешивалось ли сюда и обмена безделья, лени, похвал, т. е. взаимнохваления и т. п.? По крайней мере я очень хорошо помню, что с тобою мы разъехались с того самого времени, как начали стряхивать с себя твой гнетущий авторитет и осмелились, в свою очередь, и говорить тебе правду и учить тебя. Тебе не понравилась эта метода взаимного обучения ты всегда хотел быть прав и никогда виноват, ты как на дерзость смотрел на то, что прежде делал с нами. Кто ж виноват, Мишель? Но я от души рад, что нет уже этого кружка, в котором много было прекрасного, но мало прочного; в котором несколько человек взаимно делали счастие друг друга и взаимно мучили друг друга. Наконец дети выросли, поумнели, жизнь их начала учить уму-разуму. Вот и я с Боткииым переругался, и теперь благодарю судьбу за эту жестокую ссору. До нее я на Боткина смотрел, как на абстрактное совершенство, но она показала мне, что и он человек и в нем много дурного. Я на это рассердился, как будто владел монополией иметь много дурного. Я ощутил к Боткину жесточайшую ненависть, какой ни к кому не питал, к какой даже и не подозревал себя быть способным, хотя и давно знал себя, как зверя. Мы наделали друг другу пакостей это была дань духу нашего кружка; пакостнейшая из этих пакостей была та, что в тайны семейной ссоры мы посвятили чужих людей.9 Но что ж? Всё это послужило только к тому, чтобы доказать нам, что мы не просто приятели, а нечто побольше, и что связь наша только более скрепилась от того, от чего все связи разрываются. Я уехал в Питер. Внутренние страдания мои обратились в какое-то сухое ожесточение: для меня никто не существовал, ибо я и сам для себя был мертв. Наконец Боткин снова воскрес для меня. Полтора месяца писал я к нему, полтора месяца душа моя рвалась к нему и всякая сколько-нибудь теплая минута неразрывно связывалась с тоскливою думою о нем. Я ощущал его в себе, мне казалось, что каждая капля крови моей полна им. И что же? посылаю к нему письмо; а дня через два получаю от него:10 мы сошлись в потребности говорить друг с другом, сошлись, не сговариваясь. В каждой строке его, в каждом слове я видел, чувствовал, что такое для меня этот человек и что я для него. Получаю от него ответ на письмо мое начинаю читать нет, у меня нет слов, чтобы выразить это впечатление. Я был и взволнован, и восторжен, и умилен, и вместе с тем поражен и изумлен: я никогда не мог предполагать в человеке столько любви и такой любви, и что ж? Эта любовь ко мне. Я тотчас же сказал Языкову, что после этого стоит жить и страдать, и что большего требовать от дружбы невозможно. Действительность победила фантазию. Да, Мишель, скажи ты ведь читал это письмо что же это такое, если не дружба, если не святое и великое таинство дружбы? Чего же еще желать, чего требовать? Тут передо мною воскресли все жертвы этого человека для меня, всё, что он для меня делал и что я так мало ценил. Скажи же мне, есть ли мне причина жалеть о прежнем кружке, где я столько имел, не зная, что столько имею? А теперь я знаю, что не одинок я в мире, что есть у меня с жизнию живая, кровная связь есть пламенное, высокое и благородное сердце, где я всегда безвыходный гость, куда я всегда смело могу постучаться, чтобы получить утешение в страдании, сложить тяжелое бремя мук жизни и снова полюбить жизнь. Если в этом частном явлении есть общее, то я благоговею пред этим общим и поклоняюсь ему. Апостол Иоанн сказал: "Кто говорит: я люблю бога, а брата своего ненавижу, тот лжец: ибо не любящий брата своего, которого видит, как может любить бога, которого не видит?" Я чувствую, что могу любить невидимого бога только в видимых явлениях. К этому, у меня есть убеждение, что я не могу не увидеть бога ни в одном явлении, где только он является. Вся жизнь моя есть оправдание этого убеждения: я увидел Станкевича и полюбил бога, увидел твоих сестер и полюбил бога; я люблю его и в любви Боткина к твоей сестре и жалею, что ты еще так неясно видишь его в этом явлении. Но довольно. Письмо мое, сверх ожидания, вышло гораздо длиннее, чем предполагал я, начав его. Не сердись, Мишель, за жесткий тон: ты сам вызвал меня, забыв прошедшие опыты. Кто же виноват, что ты так мало меня знаешь, хотя и давно со мною знаком. Повторяю тебе, если бы я и рожден был для знания, если бы мне и суждено было выучиться по-немецки, то писем, подобных твоему, достаточно, чтобы отвратить меня от того и другого. Так уж я создан такая моя натура: рассуждение никогда и ничего мне не доказывает. Я же от тебя давно уж это слышал. Все твои письма одно и то же, и это "одно и то же" превратилось у тебя в общие места. Это производит пренеприятное впечатление. Брат твой говорил мне, что он всегда с жадностию хватался за твои письма, но прочтя, ничего не понимал и вместо радости ощущал какое-то неудовольствие. Жизнь враг книги. Книга хороша в книге. Притом же, тащить за собою система самая ложная. Иди своей дорогою, оставляя других идти своею. Мне кажется, главнейшая ошибка всей твоей жизни, ошибка, которая делает тебя так тяжелым для других, есть та, что ты нисколько не призван действовать на других своею индивидуальностию, а между тем считаешь себя призванным именно на это. Тебе не терпится, что другой думает и делает не по-твоему. Ты начинаешь читать "Ричарда II" с тем, чтобы раскрыть святая святых этого великого создания другим; но читать ты не умеешь поэзия мрет в устах твоих "Ричарда" не понимают ты бесишься и оскорбляешь человека так, что он никогда этого уже не забывает. Поверь мне, что такая идеальность хуже всякой действительности: она профанирует, губит самое себя в глазах других. Что я перед тобою в мысли? ничто, а если и есть что-нибудь, то благодаря тебе же. И что же? Я говорю меня слушают, понимают, мне верят, и я во многих успел возбудить уважение к философии, которой не понимаю, и слышавшие тебя с какою-то радостию уверяют меня, что лучше тебя это понимаю.

Прощай, Мишель. Еще раз, не сердись. Желаю тебе уехать в Берлин, желаю от всего сердца, чтобы ты сумел овладеть собою и прожить на 2000 р. в год, чтобы ты вполне достиг своей цели. Но только тогда и поверю действительности твоего стремления. Что делать? С тех пор, как я увидал свою нищету, ничтожество, дряблость, бессилие, я уж не верю словам, а верю только делам, фактам. Только слово, осуществляющееся в жизни, для меня живое и истинное слово. Сбудется то, к чему ты стремишься, будущее сделается настоящим, может быть, тогда твой пример будет для меня полезен, а пока...

В ожидании жму твою руку.

Белинский.


139. Д. П. Иванову

СПб. 1840, февраля 26.

Пишу наскоро письмо это, любезный и добрый мой Дмитрий. Его доставит тебе один из лучших моих петербургских друзей, Михаил Александрович Языков. Познакомься с ним он чудеснейший человек. Нынче получил я твое письмо с посылкою (крестика) и с приложением письма Кольцова,1 за что всенижайше тебе кланяюсь. Письмо твое прочел с особенным удовольствием: в нем так отсвечивается твоя добрая, тихая, чистая и благородная душа. От всего сердца жму твою учительственную длань. Известия о Никаноре с одной стороны очень опечалили, как такие, каких я ожидал, а с другой обрадовали, ибо ты не таишь от меня правды, чего я больше всего боялся. Вообще, за Никанора я сердит на тебя: ты не хочешь, для его же пользы, употребить данных мною тебе над ним прав. С ним надо поступать, как с ребенком: не слушается советов, так приказывай. Повинуясь тебе, он будет повиноваться мне, а мне он не смеет не повиноваться, пока ко мне, а не к другому кому, будет писать о своих нуждах. Бога самого ради, тотчас же уведомляй меня обо всем, касающемся до него, ничего не скрывая. Умоляю тебя об этом. Да будь с ним попростее: приказывай, брани, запрещай.

Обстоятельства твои меня беспокоят. Старайся в пансионах-то распространяться, чтоб тебя во все приглашали. Всё, что ты пишешь о женщинах в отношении к учению, справедливо. Избегай всеми мерами отвлеченностей и определений, на которые особенно должно напирать с мальчиками. Девушки лишь бы знали что и как, а почему это для них не столь важно и недоступно. Пусть они узнают от тебя разделение частей речи, хорошо будут делать этимологический разбор да правильно выучатся писать, а тонкости им и не нужны. Синтаксисом тоже не мучь их, а больше практикой, упражнениями приучай их писать гладенько, ровненько, без галлицизмов. Вообще с ними теория дело третьестепенное как можно меньше ее и проще; главное практика.

Я рад, что первое мое письмо не затерялось. Жаль только, что ты не поспешил меня об этом тотчас же уведомить. Получил ли ты мое второе письмо с комиссиею получить от Ширяева 1300 р. и раздать их, кому я должен?2 Об этом, бога ради, не замедли меня уведомить. Адрес мой: В СПб., в контору редакции "Отечественных записок", на Невском проспекте, против Гостиного ряда, в доме Лукина, No 47, для передачи В. Г. Белинскому.

Если в Москве твои дела уж больно будут плохи нельзя ли будет в Питер? Через Краевского можно будет в какое-нибудь военно-учебное заведение, а лиха - беда одно место получить будет и пять мест и больше. В петербургских военно-учебных заведениях только математике и военным наукам учат военные, а словесности и истории всё наш брат. Старайся жить поаккуратнее, по-немецки чтоб не было праздников, ни именин, ни прочих глупостей.

Прочти мое письмо к Никанору3 и недели через две дай мне отчет в его поведении. Да, бога самого ради, приведи в исполнение то, о чем мы порешили с тобою перед моим объездом, вследствие его признания. Я уверен, что он изредка продолжает. Притом же, ты бы имел над ним и больше власти тогда.

Что Петя?4 Всё такой же медведь, дикий, уродливый и неприятный? ... Спаси его ведь ты ему брат...

Кусакову и Савельеву мой нижайший поклон и благодарность.5 Спасибо им без них плохо бы.

Мое почтение Леоноре Яковлевне.6 Кланяйся всем знакомым и помнящим меня. Твой

В. Белинский.

Приложенное письмо к Никанору сперва сам прочти, а потом ему отдай и после наблюдай за неукоснительным выполнением всех моих советов и приказаний ему.

Что, брат, Петя-то поправляется ли нравственно-то? Поклонись ему от меня да поусовести его от моего имени.


140. А. А. и Т. А. БАКУНИНЫМ

Около 1 марта 1840 г. Петербург

Н. А. Бакунин:

Я не знаю, когда приеду к вам, где вас найду, в нашем ли Прямухине, или в Твери, как бы мне хотелось, чтобы случилось первое, в Твери нам будут посторонние мешать; приедут летом (?), верно, братия, то-то будет славно. Мы с вами теперь опять мало друг друга знаем, по крайней мере вы меня; ошибся, когда сказал, что я вас не знаю, нет, я вас знаю, мои добрые, вы всегда те же, которых нельзя не любить. Я теперь кажется не то, что был прежде: в 1-й мой приезд был у вас Николай 1-ый, потом 2-ой и, наконец, будет иметь честь явиться к Вам

Ваш всегда и навсегда

Николай III.

В. Г. Белинский:

Прошу вас принять моего друга Михаила Александровича Языкова1 с достодолжным его человеческим достоинствам вниманием. Вы и мне в нем не отказывали, а я недостоин разрешить ремня у сандалий его. Без шуток это душа благодатная, глубокая, тихая и гармоническая, чуждая всяких неистовых порывов, какими суждено отличаться всю жизнь свою вашему покорному слуге. Он (т. е. Языков, а не покорный слуга) очень, очень интересуется вашим знакомством и будет счастлив даже малейшим вниманием с вашей стороны.

В. Б.


141. В. П. БОТКИНУ

14 15 марта 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, марта 14.

Мне, видно, уж назначено судьбою не переставать делать глупости, любезный мой Василий! Говорю о моем прекраснодушном и москводушном послании к Мишелю,1 которое ты уж верно получил от Языкова. Стыдно и досадно вспомнить, что я, вместо коротенькой записочки с некоторою ироническою улыбкою, вздумал, в целой тетрадище, диспутовать с ним о том, что 2 х 2 = 4, и показывать ему гнойные раны моей души, на которые он, с высоты своего величия, философски наплюет. Еще слава богу, что промедление в отъезде Языкова дало мне возможность и время спохватиться в глупости и сказать тебе, чтобы ты ни под каким видом не показывал Мишелю моего глупого письма. Не дурачество ли, в самом деле? Я толкую Мишелю, что логикой не заставишь человека измениться, а сам хочу изменить его бранью. Нет! кто чем родился, тот тем и умрет, и если человек не по моей натуре, прочь от него, да и дело с концом, вместо того, чтобы тратить попусту бумагу и время. Не отрицаю в Мишеле действительной стороны, даже чего-то великого, но, со всем тем, он в моих глазах сухой человек, олицетворенный дьявольский эгоизм, и пора мне перестать о нем и говорить и думать! Много я наделал в жизнь свою глупостей, о которых и больно и стыдно вспомнить, но знаешь ли что? для меня они и благороднее, и чище, и святее, и разумнее всех дел Мишеля, потому что источник их сердечность, которой у него столько же, сколько у меня спекулятивности. Его отношения к тебе возмутительны и отвратительны. Бедный Николай2 глубоко страждет от них и говорит, что он отца ни в чем не винит, прощает ему даже все его хитрости и кривды и что его отец вправе всеми силами противоборствовать всякому делу, в котором имеет участие Мишель и дух его. Понимаешь ли, Боткин! Вероятно, ты не имел глупости отдать Мишелю письма Николая. План действий переменяется и что меня особенно радует совсем не по моему совету. Меня не было дома, и Николай без меня, прочел твои письма и ко мне и к нему и решил, что и как надо делать. План этот очень прост: цель его счастие ваше, а средство прямота в действиях и характер действий непосредственность личного влияния. Он не будет спорить ни с Мишелем, ни с сестрами, но будет просто (без поганой философии) и прямо говорить, что это он понимает так, а это этак, а почему? по простому чувству и простому здравому смыслу, но что всякий может думать и делать по-своему. Вот и всё! Если отец будет ему говорить о поступках и философской поведенции Мишеля, он не будет с ним спорить, но прямо скажет, как он на это смотрит, а где тяжело будет сказать, там красноречиво промолчит. Отец скажет ему, что он не может отдать дочери за купца он ответит ему, что он совершенно прав, что его права, как отца, священны и неоспоримы и что ему самому было бы приятнее, если бы ты был дворянин, а не купец; но что со всем этим он от всей души желает, чтобы брак состоялся и что он тебя любит, как родного брата, не видавши, за то только, что ты любишь его сестру, и что его сестра любит тебя; и что он, если поедет в Москву, остановится прямо у тебя, как у друга и брата. Другими словами: отец прав, делая по-своему, но и он прав, делая по-своему же. Само собою разумеется, что он будет делать уклонения от этого плана по указанию обстоятельств. Положись на него: в нем глубокое чувство действительности и чрезвычайно верный такт. Если его уволят не на две недели, а на 28 дней, он приедет к тебе. Для этого хочет отказать себе во всем, чтоб сберечь деньжонки, но я ему сказал, что это уж твое дело. Он и руками и ногами весь вспыхнул, но я ему всё-таки сказал, что это вздор и что из ложного стыда глупо жертвовать, может быть, участью двух человек, и что не он попросит у тебя денег, а ты предложишь их ему. А хорошо, как бы он приехал к тебе! Не говоря уже о том, что ты познакомился бы с братом своим, он мог бы, может быть, сказать тебе много такого, чего не выговоришь в письме. Ах, Василий, как грубо все они3 не поняли и не оценили этого человека, который выше всех их! Когда он входил к ним они прерывали разговор и вообще смотрели на него, как еще на несозревшего или, может быть, недостойного и неспособного к полному посвящению в их магнетические таинства. О Мишенька! горе тебе, если хоть на минутку откроются твои глаза ты не захочешь жить! Нынче (15 марта) получил твое письмо.4 Эпитет милого, прилагаемый к Языкову, очень меня обрадовал. Я боялся, что исключительная сосредоточенность в личном интересе не допустит тебя узнать этого человека. Но теперь я уверен, что ты уже оценил его, а он, Боткин, дорого стоит это алмаз самородок! Что ты мне поешь о том, что не надо отдавать моего письма Мишелю? Верно, Языков отличился: я просил и заклинал его 100 раз, чтобы он тотчас же сказал тебе, чтобы ты из-под каким видом не показывал моего письма Мишелю. По моей натуре я создан делать глупости и, сделавши, тотчас сознавать их. Равным образом превеликую сделал бы ты глупость, за которую стоило бы вырвать из твоей лысины последние волоса сие, как пишешь ты к Панаеву, суетное украшение и излишнюю тяжесть если бы отдал Мишелю и Николаево письмо, в чем совершенно согласен со мною и сам красноречивый автор оного. Нет, с Мишенькой надо делаться иначе: ведь с эгоизмом опаснее вести борьбу, чем с прекраснодушием.

Тяжело пали на мое сердце две твои строки по поводу "Ричарда II". Отвяжись! пишешь ты. Ах, Боткин! Боткин! не будем говорить друг другу этого слова, но будем входить в интересы друг друга и участием облегчать взаимные страдания. Выходка моя была не против тебя и кружка нашего вы были тут только предлогом; она была против расейской публики.5 Знаю, Боткин, что тебе до нее нет дела для тебя самое слово "литература" огажено и пошло. Но я мой другой удел: расейская публика высосала из меня всю свежую кровь, сосет теперь остатки, но я уже не чувствую притерпелся. Не у всех такие счастливые и благодатные натуры, как, например у тебя и Языкова: ваша жизнь внутри вас мир объективный для вас, предмет созерцания и наслаждения; если вы берете в руки журнал, хороша статья прочтете, глупа посмеетесь или бросите, не дочитав. Но для меня объективный мир страшный мир; я зацепил его только маленький уголок, но вросся в него всеми корнями души моей, и потому внутреннее счастие для меня невозможно. Если бы я получил воспитание, учился и поехал учиться в Берлин, я был бы поклонником Ганса:6 теперь для меня это ясно. Котерия7 сфера моей жизни, а общее для меня только в искусстве. Каково же, Боткин, сосредоточить всю жизнь свою, все свои страдания в двух-трех вопросах и услышать на них "отвяжись"? Зачем же вопль человека должен умирать в пустыне никем не услышанный? Или и в самом деле ведь нигде на наш вопль нету отзыва?8 Тяжело, ей-богу, тяжело! Хотел, скрепя сердце и сжавши зубы, промолчать, но прекраснодушие преодолело и я хочу всё высказать тебе. Для этого я должен познакомить тебя с домашними тайнами "Отечественных записок". Письмо это пойдет к тебе не по почте, и ты никому его не покажешь. Слушай же и пойми, если не для себя, когда это чуждо тебя, то для меня, или хоть притворись, что понял я принял к сердцу. Прошлого года "Отечественные записки" имели около 1200 подписчиков, нынешний 1375; за прошлый год на них долгу с лишком 50 000, за нынешний будет около 40 000, итак, к декабрю будет на них 90 000 долгу да в придачу плохая надежда на 2250 подписчиков. Между тем, сделано всё, что можно, даже больше, что можно было сделать: почти без денег основан был журнал, Краевский трудился и трудится до кровавого поту, аранжировано у него всё необыкновенно хорошо, наконец, порядочные люди пристали к нему, дали ему направление, характер и единство (которые есть только в одной похабной "Библиотеке для чтения"), мысль, жизнь, одушевление (которых нет ни в одном журнале); повестей и стихов таких тоже нигде нет, отделения разнообразны, чего бы еще? А между тем, хоть тресни. И добро бы Сенковекий мешал? нет, Греч с Булгариным хвала и честь расейской публике ... это подлое баранье стадо! Живя в Москве, я даже стыдился много и говорить о Грече, считая его призраком; но в Питере он авторитет больше Сенковского. Лекции свои он начал читать, чтобы уронить "Отечественные записки" он говорит это публично. Вот тебе и действительность! Придется давать уроки! Но если бы и не это, если бы у меня и были деньги, мне всё не легче: я теперь понимаю саркастическую желчность, с какою Гофман нападал на идиотов и филистеров, я связан с расейскою публикою страшными узами, как с постылою женою хоть и ..., а развестись нельзя; Пойми это, Боткин! О, я теперь лучше бы сошелся с Грановским, лучше бы понял и оценил эту чистую, благородную душу, эту здоровую и нормальную натуру, для которой слово и дело одно и то же. Да, попрежнему брезгаю французами, как ..., но идея общества обхватила меня крепче, и пока в душе останется хоть искорка, а в руках держится перо, я действую. Мочи нет, куда ни взглянешь душа возмущается, чувства оскорбляются. Что мне за дело до кружка во всякой стене, хотя бы и не китайской, плохое убежище. Вот уже наш кружок и рассыпался и еще больше рассыплется, а куда прилепить. голову, где сочувствие, где понимание, где человечность? Нет, к чорту все высшие стремления и цели! Мы живем в страшное время, судьба налагает на нас схиму, мы должны страдать, чтобы нашим внукам было легче жить. Делай всякий не что хочет и что бы должно, а что можно. Чорта ли дожидаться маршальского жезла хватай ружье, нет его берись за лопату да счищай с расейской публики ... Умру на журнале и в гроб велю положить под голову книжку "Отечественных записок". Я литератор говорю это с болезненным и вместе радостным и гордым убеждением. Литературе расейской моя жизнь и моя кровь. Теперь стараюсь поглупеть, чтобы расейская публика лучше понимала меня: благодаря одуряющему влиянию финских болот и гнусной плоскости, на которой основан Питер, надеюсь вполне успеть в этом. (Я боюсь в Николая Александровича влюбиться право, природа хотела им изъявить свое раскаяние за произведение Мишеля. Ах, как полюбишь ты его, какого человека узнаешь ты в нем!).

Насчет Краевского ты ошибаешься. Не то дурно, что он наврал о ... повестях Павлова, а то дурно, что он взялся писать о том, о чем не следовало бы ему писать.9 Это человек дела, а не мысли. Я его люблю и уважаю, как все, кто его знает лично. Ему большую делает честь, что он бросил блестящую карьеру, которая открылась ему чрез археологическую экспедицию, и бескорыстно предался журналу. Ему 30 лет, а волосы, у него зело с проседью, вследствие тяжкого и постоянного труда до кровавого поту и героической борьбы с страшною действительностию. Мне нравится в нем и то, что теперь только порядочные люди имеют на него влияние, а вся дрянь отстает. Он уже начинает посмеиваться над повестями Павлова, и, когда Панаев сказал ему, что ты называешь их ..., он захохотал. На письмо Павлова о вредности моего влияния на журнал он отвечал коротко и ясно: за дружеские советы благодарю, а намеков не понимаю.10 Это, брат, человек с характером железным, ему стоит раз напасть на дорожку, а там уж его железным воротом не сдвинешь. Лишь бы "Отечественные записки" пошли, а то следующие три повести Павлова, если он их ..., буду разбирать я, да и по-своему. Я Краевскому не даю советов, а он мне ни слова не говорит ни о достоинстве моих статей и об истинности моих идей, ни о своем ко мне уважении (он не любит говорить), но в "Отечественных записках" я у себя дома. Этому много причиною родство и единство моих убеждений и писаний с Катковыми и твоими: у Краевского есть чутье. Кроме того, когда он в своей тарелке, он человек с дарованием и энергиею: прочти его катки Цурикову, Булгарину, Гречу.11 Тебя такие вещи мало интересуют, но для меня они важнее и дороже всех немецких книг, и тяжело мне было бы, если бы ты этого не понял.

Кстати: с чего ты взял отказываться от экземпляра "Отечественных записок" и "Литературной газеты" Краевского? Человек тебе кланяется, а ты плюешь ему в рожу да еще поручаешь эту комиссию Панаеву. Воля твоя, а это та сторона нашего кружка; которая мне так не нравится. Ты дал две статьи и не взял за них денег: уже из одной вежливости Краевский мог послать тебе свои журналы. Но кроме этого, он уважает тебя за твои статьи, от которых в восторге, уважает тебя за то, что тебя уважаю я и Катков. Зачем же грубостию платить за внимание и плевать на протянутую для пожатия руку? Что за несчастие, что у тебя 2 экземпляра "Отечественных записок"? Один будет у тебя, другой наверху, у твоей сестры и брата. Если же не так, ну сожги, брось в нужник, если большего не стоит.

Беспокоит меня ответ Кульчицкому приличие требует его, а странность отношений этих делает трудным.12 Два дня я был, как сумасшедший, но на третий я забыл, как будто этого не было.13 Постоянна и неизменно пребываема для меня только гнусная действительность, а прекрасные мечты минутны и пропадают без следа. Однако ж напишу как-нибудь, хоть, право, не знаю, как и о чем писать: поневоле придется написать вздору о том, что Харьков мне давно не чужд по покойному Кронебергу и мистическому уважению ко всему его семейству.

Ты сердишься, что я тебя хвалю. В самом деле, глупо. Но что ж делать, если это невольно вырвалось из души и было для меня так отрадно? Не бойся, чтобы я видел в тебе одно хорошее: я знаю тебя вдоль и поперек и за бранью дело у меня не станет. Покуда будет с тебя и этого.

Познакомился ли Языков с Бакуниными? Николай Александрович дал ему письма к отцу и к сестрам. Это меня дьявольски интересует. Бога ради, уведомь. В 3 No "Отечественных записок" славная повесть Соллогуба: чудесный беллетрический талант.14 Это поглубже всех Бальзаков и Гюгов, хотя сущность его таланта и родственна с ними. Лермонтов под арестом за дуэль с сыном Баранта. Государь сказал, что если бы Лермонтов подрался с русским, он знал бы, что с ним сделать, но когда с французом, то три четверти вины слагается. Дрались на саблях. Лермонтов слегка ранен и в восторге от этого случая, как маленького движения в однообразной жизни. Читает Гофмана, переводит Зейдлица и не унывает.15 Если, говорит, переведут в армию, буду проситься на Кавказ. Душа его жаждет впечатлений и жизни.

Скажи Кетчеру, что он не шлет "Цахеса"?16 Да пусть переведет "Мейстера Фло",17 всё напечатается, и за всё он получит деньги. Он много обещал, а ничего не делает. А что Грановский с своей статьей, что Редькин сукины дети только обещаются. Катков очень достолюбезен с своими обещаниями. Зарежет он Краевского, если к 1 числу не пришлет статьи о Сарре Толстой.18 Я уж устал одних критических статей навалял 10 листов дьявольской печати, кроме рецензий. Скажи Каткову, чтобы он попросил Галахова повидаться с Вельтманом, который дал для альманаха Владиславлеву статейку "Лихоманка"; Владиславлев ее не берет, так Краевский просит для "Литературной газеты".19 Катков прислал к Краевскому стихи Сатина ... воняет!20 О, как слепа дружба! Краевский их бросил, а я и не видал. Видишь ли, как "Отечественные записки" начинают чуждаться всего ...! Прощай, некогда писать, а по почте этого письма не хочется посылать. Гоголь доволен моею статьею о "Ревизоре" говорит многое подмечено верно.21 Это меня обрадовало. Всё сбираюсь писать к Кудрявцеву и Каткову, да апатия мешает. Краевский в восторге от рецензий Кудрявцева.22 В самом деле, прекрасны. Советуй ему продолжать, оно и скучновато, а ведь уроки еще скучнее.

Твой В. Б.

Нельзя ли переслать ко мне письмо Станкевича,23 да похлопочи поскорее о своей, Каткова и Кудрявцева физиономии. 24 Кирюше поклон, эх, как бы ему в Питер!

Что Паша Бакунин от тебя отшатнулся это меня нисколько не удивило: у меня удивительно верное чутье... Николай другое дело: он больше брат своим сестрам, чем братьям. Чудный малый!

Пожалуйста, пиши ко мне вот по этому адресу слово в слово. Его благородию В. Г. Белинскому в СПб., в контору редакции "Отечественных записок", на Невском пр., в доме Лукина, No 47; а то письма распечатывает Краевский и бесится за это на меня.


142. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, марта 19, утро, 12 часов.

Сейчас, милый мой Василий, хожу по комнате и думаю о тебе вдруг отворяется дверь и входит Кирюша.1 Представь себе мою радость! Читаю твое письмо сердце мое облилось кровью и исполнилось негодования и ненависти к подлецу, именем которого не хочу сквернить моего письма.2 Бедный мой друг, о если бы ты знал, как пало мне на сердце твое горе, как понимаю я тебя и сочувствую тебе в эту минуту. Если можно тут помочь слезами возьми мои горячие слезы. Сейчас пойду к Николаю Александровичу3 Боткин, не всё еще погибло верь сердцу Николая в нем столько же энергии, сколько и любви. На весах ее души, ее сердца, ее любви он много будет значить может быть, он перетянет, не только уравновесит. Если бы в эту минуту я увидел дьявола чувствую, нет, это не фраза! чувствую, что готов был бы стреляться с ним. Он убьет ее отказавшись от тебя, она умрет, ибо ничто, кроме призраков, не вознаградит ее за жертву; тогда как, отказавшись от них, она бы воскресла, ибо увидела бы тотчас, что за отречение от призраков вступила бы в мир блаженной действительности. О гнусный, подлый эгоист, фразер, дьявол в философских перьях! Меня теперь радует, что я написал к нему такое письмецо, от которого его покоробит.4 Дай ему денег обещай еще больше, благоговей пред его глубокою натурою и великим духом за такую выгодную плату он сторгуется. Боткин, крепись, будь мужчиною в великий час великой борьбы будь достоин победы! Не теряй духа, ты не без друзей у меня для тебя есть открытое любящее сердце и слезы, а у Николая Александровича при этом и средства и влияние, чтобы действовать. На шестой неделе он отправляется домой и я уверен, что эта поездка решит твое дело в твою пользу.

Тысячу спасибо тебе за Степановскую расписку еще одной горой меньше на душе моей, и ворота в Москву отворены.5

Боткин, если тебе будет тяжело невыносимо и нужна будет душа, которая на время отреклась бы от всех своих интересов и жила бы только тобою и для тебя, одно слово, и я с тобою, несмотря ни на какие препятствия. Прощай. Сейчас прочел Гофманова "Мастера Мартина"6 великий поэт! Шиллер, Гёте и Гофман: сии три едино суть глубокий, внутренний и многосторонний германский дух! Теперь, Боткин, пиши ко мне чаще каждый день: это нужно и для тебя чтоб Николаю Александровичу всё было известно. Прощай, мой бедный Василий до нового письма!

Твой В. Б.


143. К. Г. БЕЛИНСКОМУ

СПб. 1840, апреля 9.

Любезный брат Константин, напрасно ты думаешь, что я сердит на тебя.1 Ей-богу, и не думал сердиться. Причина моего молчания беспрерывные хлопоты, заботы, труды, беспокойства, развлечения, лень и пр. Судьба занесла меня в Питер что делать? мой удел носиться туда и сюда по волнам жизни и не знать никогда пристани, у которой ты так счастливо приукрылся и пригрелся. Всякому свой путь в жизни, и надо идти, а не жаловаться. Что со мною было и как этого не перескажешь и в ста письмах, да по разности наших дорог в жизни, это и не совсем было бы для тебя понятно. Бог даст, увидимся потолкуем, а пока позволь мне тебя уверить, что я искренно к тебе расположен, от всего сердца желаю тебе всякого счастия и всегда с радостью с тобою увижусь, если бог приведет. Что за дело, что я редко пишу будто любовь в переписке, а не в душе? Итак, обнимаю и целую тебя по-братски и прошу передать мой братский поцелуй Александре Капитоновне,2 и расцелуй до слез Мишу и Сашу.3 Если будет у тебя еще сын или дочь бери меня в кумовья, я уж пришлю славный гостинец. Сестре кланяйся, и с мужем (не знаю, почему последний как будто дичится меня),4 и поцелуй их. Кстати: что касается до ваших ссор, то мне крайне неприятно и тяжело и слышать о них; мне лучше хочется думать, что вы живете мирно, дружески, родственно, словом по-человечески. Что же до поступка сестры с девкою Авдотьею, то в этом поступке я не узнаю и не признаю своей сестры.5 Если у ней нет человеческого чувства, то хоть бы из уважения к памяти матери выполнила ее волю. Впрочем, я думаю, что ты не так передал мне это дело: мне приятно думать, что моя сестра не способна к такому черному делу. Свидетельствую мое искреннее почтение Капитону Андреевичу и усердно благодарю его за внимание ко мне, о чем я знаю из его письма к Дмитрию Капитоновичу. Равным образом передай мой поклон и всему ого почтенному семейству. Славный человек Дмитрий Капитонович! Такая бодрая и здоровая душа везде найдется и нигде непотеряется.6

Уведомь меня, что Федосья Степановна с Верою Петровною.7 Я их помню и люблю попрежнему и крепко желал бы с ними? повидаться. Кланяйся Надежде Николаевне Щетининой.8 Кланяйся всем, кто помнит меня, а кто забыл, тем и не напоминай.

Твой брат В. Белинский.

Если будешь писать ко мне, то вот мой адрес: Его благородию В. Г. Белинскому. В СПб., в контору редакции "Отечественных записок", на Невском проспекте, против Гостиного ряду, в доме Лукина, No 47.


144. М. А. Бакунину

14 18 апреля 1840 г. Петербург.

Любезный Мишель, вид твоего письма произвел во мне такое впечатление, как будто бы у меня по телу поползли мокрицы;1 долго я боролся между долгом прочесть его и желанием разорвать, не прочтя. Мысль о полемике, о прекраснодушных и москводушных проделках, за которые мало драть за уши и пороть розгами, эта мысль была для меня кислее уксусу, вонючее ... (забыл по латыни) чортова ..., горше и отвратительнее самой гнусной микстуры. Но когда я прочел твое письмо, то вельми возрадовался. Спасибо тебе за него, сто pas спасибо тебе. Ты поступил на этот раз по-человечески, преодолев чувства досады и враждебности, которые должно было возбудить в тебе мое письмо.2 В твоем письме нет ненавистной для меня философии (т. е. резонерства), но зато есть человечность, и от него веет духом. Знаешь ли ты, что только оно, это письмо, еще в первый раз, убедило меня, что твое стремление в Берлин не пустая мечта праздного самолюбия, а действительная потребность. Прежде я не мог без чувства отвращения слышать от тебя о Берлине (в который ты, правду сказать, сбирался по воздушной почте), но теперь я принимаю это дело к сердцу, и верь мне, если б я имел средства, то делом доказал бы мое участие. Ты подавил в себе ложный стыд, заглушил голос одураченного самолюбия и обратился к прямому и единственно истинному и действительному средству для поездки в Берлин к отцу.3 Поздравляю тебя, Мишель; ты одержал великую победу над своим лютейшим и опаснейшим врагом над самим собою, над своим самолюбием. Искренно и любовно желаю, чтобы это обращение было искренно и действительно, а не минутный порыв, и чтобы ты вошел с отцом в прямые и чистые от всякие скверны отношения, т. е. для ного самого, а не для Берлина только. Николай чуть не плакал от твоего письма: он говорит, что это еще первое человеческое письмо, написанное твоею рукою, которое он прочел. Он говорит, что отец будет рад и охотно даст тебе не только 1500, но 2000 р.; но что, вместе с тем, он поступит тут не по-детски, а по-старчески, и, чтобы испытать, для него ли самого, или только для Берлина ты обращаешься к нему, потребует, чтобы ты ехал в Прямухино и занялся хозяйством и продержит тебя с год времени. Николай говорит еще, что ты поступил бы очень дурно и неразумно, если бы со всем самоотвержением и со всею искренностию не подвергся этому испытанию. Я совершенно с ним согласен. У всякого есть свои священные права, и без взаимных уступок нельзя ладить людям друг с другом.

Также чрезвычайно меня обрадовало твое признание, что ты без поездки в Берлин обратишься в ничтожество. Я вспомнил твои упреки мне, что я ограничиваю свою жизнь конечными условиями, зависящими от слепого случая. Итак, моя несчастная действительность одержала над тобою великую победу. Да, Мишель, владычество разумной действительности не подвержено никакому сомнению, но и случай, в свою очередь, царит над людьми самовластно. Без владычества случая жизнь была бы не свободною, а машинальною, не было бы в ней борьбы, а при борьбе падение так же необходимо, как и победа. Теперь ты, верно, лучше поймешь, как иной может в сочувствии женщины видеть условие своего искупления и примирения, и не станешь давать благоразумных советов о необходимости Entsagung. (отречения (нем.). ) Всякому свое, и дело дружбы участие в своем каждого, а не советы, которые только оскорбляют и охлаждают дружеские отношения. Прекрасно сказал ты, что "жизнь всякого обусловливается совершенно особенными, чисто индивидуальными обстоятельствами, которые не могут и не должны улетучиваться во всеобщем и которые доступны только для нзпосредственно и таинственно созерцающей любви".

Если ты проживешь год в Прямухине, это время не может попусту пропасть и для приготовлений к Берлину; можно устроить так, что оно не будет для тебя потеряно и со стороны хоть какого-нибудь обеспечения чрез "Отечественные записки", особенно, если ты возьмешь что-нибудь поделать и по части истории, и что-нибудь переводить с немецкого. Я готов хлопотать тут со всем усердием и думаю, что мое участие не будет для тебя бесполезно. Теперь о твоих статьях. Начну с того, что твоя статья уже напечатана и что она привела Краевского в восторг своею ясностию, последовательностию и простотою; особенно его восхищает твоя катка эмпиризму. Из статьи твоей вышло 1 1/2 листа с небольшим, т. е. 150 р. с небольшим.4 Ты спрашиваешь, будут ли твои статьи считаться за одну или за две смешной и детский вопрос! Тебе до этого нет дела: дело в числе листов, а не в числе статей. Раздроби целую книгу на сто статей или считай ее за одну статью число листов в ней будет одно, а следовательно, и одна плата; Краевский не ограничивает твоей деятельности двумя статьями их может быть и пять и больше, да только с разными условиями и ограничениями. Если ты напишешь...


145. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, апреля 16 21 дня.

Давно уже сбираюсь писать к тебе, мой дражайший и лысейший Василий, но всё не мог собраться. Не поверишь, что за апатия, что за лень овладели мною истинное замерзание души и тела. Да, и тела, ибо и оно ничего не просит, и если исправно ест, то больше для порядка, чем для удовольствия. А душа совсем расклеилась и похожа на разбитую скрипку одни щепки, собери и склей скрипка опять заиграет, и, может быть, еще лучше, но пока одни щепки. Большею частию лежу на кровати и думаю об испанских делах.1 Если день дурен, то свинцовое небо давит меня, и я лежу, уже ни о чем не думая, как живой труп. Но, как нарочно, погода стоит божественная на небе ни облачка, всё облито золотом лучей солнца, и только местами лед на улицах, да ледяная кора на Неве и Фонтанке давят душу. В такие дни у меня в душе пусто, но как-то весело: взгляну на окно, пойду шляться по Невскому и хорошо, а в душе, всё-таки, фай посвистывает.2 Только фантазия и жива, но это к моему горю, ибо фантазия первый мой враг и губит меня. Ложусь спать с твердым решением поутру приняться за дело; проснусь и до 12 часов пролежу, а там гулять до 4, а там обедать, пить чай и снова ложиться с мыслшо о том, что завтра надо начать работать.

Николай3 не едет на праздник. Он переходит в армию и месяца через полтора совсем переедет в Тверь. Следовательно, ты тогда и увидишься с ним. Потерпи немного для своей же пользы. Он не много хлопотал, но уже много сделал: он писал к ней4 письмо его полно любви и убеждения, задушевно и просто: чуть ли то, которое ты получил от нее и которое так тебя обрадовало, чуть ли оно не было результатом письма Николая к ней. Прекрасное письмо хоть в нем Николай и явился в форме природным русским дворянином, т. е. хоть в нем нет ни складу, ни ладу, ни знаков препинания, ни орфографии, но оно полно энергии и любви и не могло не подействовать. Из него она узнала, что у ней есть брат совсем другого рода, чем те. Он тоже получил от нее два письма на двух оборотах одного и того же листика хорошо, но только я ровно ничего не понял. То говорит она, что ее участь неразрывно связана с твоею, то, что не может сносить мысли, что ты потеряешь какую-то свою свободу (в самом деле, ужасная потеря!). Признаюсь тебе, мой Василий: люблю тебя, понимаю твое чувство, сколько потому, что понимаю тебя, столько и потому, что изучил твое чувство, принимаю в нем величайший интерес; но знаешь ли что? извини за откровенность от избытка чувств уста глаголят: люблю и ценю ее, но не понимаю ни ее, ни ее чувства. Может быть, причина этого моя ограниченность; но ведь я понимаю же другое, а притом я твердо уверен и глубоко убежден, что всё глубокое и великое просто, хоть и не всё простое глубоко и велико. Она представляется мне в форме спящей красавицы, которую злой волшебник (назовем его хоть Альбано5) околдовал непробудным сном. Чудо должно прервать сон, но чудо совершилось, а сон еще продолжается... Или это уж не сон, а медленное пробуждение от магнетического сна, пробуждение с тяжкою зевотою и непонятным лепетом бреда!.. Может быть, дай бог!.. А я всё-таки скажу тебе, что мне жаль тебя, очень жаль, и что я лучше хочу влачить мое апатическое существование и не знать никакого счастия, нежели узнать твое счастие.

Напрасно ты просишь Николая действовать верь, что твои просьбы тут совершенно излишни. Ручаюсь тебе за этого малого смелее, чем за себя (ибо за себя я только в одном могу поручиться, что я дрянь). Твое дело его дело. Он сделает всё. Я уверен, что старик любит и уважает его больше, чем Мишеля, и, следовательно, он может иметь на него влияние. Ах, Боткин, как нетерпеливо желаю я, чтобы ты с ним увиделся, узнал и полюбил его. Он так сущен, что за него можно простить природе и судьбе за произведение четырех московских Бакуниных.6

-

Очень мне неприятно и досадно, что ты не получил моего маленького письмеца в ответ на твое маленькое письмецо, полученное мною от Кирюши.7 Ты должен был получить мой ответ в пятницу, т. е. на другой день после получения моего письма от управителя Заикина. Но, видно, оно пропало жаль, очень жаль! Оно было коротко, но полно любви к тебе я писал его к тебе со слезами. В эту минуту мне показалось, что я не трус, не дрянь, не ..., и только бы увидел Мишеля, как попросил бы его или убить меня, или позволить мне убить его. Бывают минуты, когда и зайцы делаются львами. Бедный Николай был убит этою твоею запискою и страшно свирепствовал, хоть и ничего не говорил. Этот человек вообще мало говорит москводушия в нем ни тени. 1000 поклонов тебе за то, что ты развязал меня с Андросовым и Степановым. О, если бы ты знал, что ты этим для меня сделал! ты был бы счастлив целый день, а это не шутка иметь в жизни целый день чистого счастия! Бог даст, я возвращу тебе эти деньги, а не даст всё же лучше от Степанова ты никогда бы не получил их.8 Спасибо я теперь легче сплю, и меня уж не так жжет, когда я ложусь спать.

-

Спасибо тебе за объяснение по случаю "отвяжись": оно много сняло с меня и много дало мне.9 Говорю не шутя: я рад моей ошибке. Знаешь ли, Боткин, что это такое для меня? Я наконец вижу, что, как человек, я дрянь, о моих знаниях и содержании того, что и о чем я пишу, не стоит и говорить; мне остается одно: объективный интерес моей литературной деятельности. Только тут я сам уважаю себя и сознаю не дрянью, потому что вижу в себе бесконечную любовь и готовность на все жертвы; только тут я и страдаю, и радуюсь не о себе и не за себя, только тут моя деятельность торжествует над ленью и апатиею. И потому я больше горжусь, больше счастлив какою-нибудь удачною выходкою против Булгарииа, Греча и подобных сквернавцев, нежели дельною критическою статьею. Каково же мне было думать, что близкие ко мне не ценят меня именно в том, в чем я еще имею какую-нибудь цену, а ценят в том, в чем я ни гроша не стою? Это условие sine qua non (непременное условие (латин.). ) моих искренних и прямых отношений с кем бы то ни было, и потому я рад возникшему между нами недоразумению теперь с меня свалилась гора, и только теперь я знаю, что ты понимаешь меня. Мне заперты все пути к человеческому счастию это вопрос решенный для меня я уж об этом не могу рассуждать, спорить и много говорить иногда только вырвется из растерзанной груди горькое слово, да тут же и проглочу его и больше ни слова. Итак, только одно и остается мне сфера моей литературной деятельности, какова бы она ни была. Видно и в самом деле я нужен судьбе, как орудие (хоть такое, как помело, лопата или заступ), а потому должен отказаться от всякого счастия, потому что судьба жестока к своим орудиям велит им быть довольными и счастливыми тем, что они орудия, а больше ничем, и употребляет, пока не изломаются, а там бросает. Так и я: в жизни ни ..., помучусь, поколочусь, как собака, а там издохну, т. е. погружусь в мировую субстанцию и в ней заживу на славу. Лестная перспектива впереди! И потому еще раз спасибо тебе, Боткин. Теперь мои отношения с тобою еще прямее, а я больше тебя люблю и больше в тебя верю.

-

Теперь приложи весь слух и всё твое внимание к сим строкам и выполни мою просьбу с усердием и точностию, хотя бы из этого и ничего не вышло. Слушай. Дела "Отечественных записок" худы донельзя. Еще за прошлый год они должны много, теперь же издаются опять почти в долг. Начались они, как обыкновенно начинаются теперь такие предприятия на Руси обществом на акциях. Но акционеры дали едва ли по половине и по четверти того, что хотели дать; некоторые ничего не дали. Лютейшие из них Враский10 и Владиславлев.11 Первый печатает их в своей типографии, берет с Краевского 140 р. за лист, т. е. ровно вдвое против того, что взял бы всякий другой типографщик. И это во имя любви к русской литературе. Враский чиновник и родственник Одоевского, доселе и Краевский считал его честным и благородным человеком. Вдруг он требует денег, Краевский говорит, что их нет, и посылает ему счета. Враский отвечает, что не выпустит No (IV), и в самом деле удержал последние листы, которые должны были пойти к переплетчику. Краевский дал ему доверенность на получение из почтамта 2000, Враский потребовал всех (а всех-то 7000), и Краевский принужден был дать ему доверенность на все 7000 последнюю надежду свою, потому что без них он сам должен жить с семейством, чем хочет хоть воздухом, а обо мне нечего и говорить. Сверх того, Враский, как вкладчик и акционер, вмешивается всегда в дела редакции, изъявлял Краевскому свое неудовольствие за полноту книжек, за помещение некоторых моих статей и пр. Всё это, разумеется, терзало Краевского, хотя он всё-таки делал по-своему. Владиславлев (ужасная скотина!) тоже как вкладчик (а вложил он 2000) мучает его своими дикими претензиями. Вот каковы дела! Какое нужно тут терпение, какая сила характера, сколько самоотвержения суди сам! Недавно Краевский выдержал порядочную лихорадку и недели полторы не выходил из дому; проседь его черных волос с каждым днем всё пышнее расцветает. Дары объективного мира! Но он тверд и не хочет бросать святого дела. Я знаю его хорошо: в нем нет ни на волос корыстолюбия, и он действует и страдает для того, чтобы в литературе нашей не водворилась мерзость запустения, чтобы не восторжествовали сквернавцы и плюгавцы (Греч, Булгарин и Полевой), которых дерзость еще ограничивается "Отечественными записками" и "Литературной газетой". Боже мой! Что это за мир! Берут взятки открыто. Приехала гнусная певица Гесс, и Греч заранее провозгласил ее новою Каталани, за 20 билетов, и доставил ей блестящий сбор.12 Греч владычествует в русской публике он могучее Сенковского: "Библиотека для чтения" расхвалит книгу, а "Пчела" разругает книга не идет; "Библиотека" разругает, "Пчела" расхвалит книга идет. Без "Пчелы" "Отечественные записки" имели бы верных 3000 подписчиков. Вот что значит Греч! Портрет Панаева и все выходки в "Литературной газете" против Греча производят сильный эффект13 он рвет волосы и неистовствует. Но если бы ты знал, чего, какой борьбы, каких усилий стоят нам эти выходки! Кн. Волконский (сын министра) помощник Дундука, приятель Одоевского,14 и только благодаря этому обстоятельству цензура еще наполовину пропускает наши выходки, но при этом всегда бывает целая история. Обращаюсь к Краевскому. Брось он журнал и у него будет прекрасное место, деньги, чины. Но его, как и меня, бог наказал страстью к журналистике. Страшное наказание! Но Краевский твердо решился или поставить "Отечественные записки" на ноги, или пасть на их развалинах. Это железный характер! Кроме того, мы еще не без надежд. Несмотря на промахи Каткова (статья о снах),15 на мои (глупая статейка о брошюрках Жуковского) и Глинки, над которою смеялся весь Питер и публично тешился Греч), на Краевского (рецензия о повестях Павлова, на которую роптал весь Питер)16 и пр. и пр.; несмотря на новое и непереваримое для нашей публики направление "Отечественных записок", нынешний год, вместо того, чтоб убавиться стам трем подписчиков, их прибавилось сотни три, следовательно, на тот год смело можно ожидать прибавки еще по крайней мере 500 против нынешнего года. Это тем вероятнее, что конкретности и рефлексии исключаются решительно, кроме ученых статей, какова Бакунина,17 и вообще нынешний год популярнее и живее, а между тем публика уже и привыкает к новости, и то, что ей казалось диким, становится уже обыкновенным. "Библиотека для чтения" падает, Смирдин ее продает с публичного торгу, и едва ли не купит ее Высоцкий.18 "Сын отечества" во всеобщем презрении и позоре; есть надежда, что к концу года опять запоздает книжками, и теперь у него подписчиков вдвое меньше, чем у нас, и на тот год, вероятно, и еще на половину уменьшится. Всё это для нас хорошо и обещает много. Следовательно, теперь вопрос в том, чтобы дотянуть до октября месяца и отделаться от участия подлецов, особенно Враского, и перенести журнал в другую типографию. Если бы Краевский мог достать 25 000 денег, то всё пошло бы как нельзя лучше. Но для отделения от Враского достаточно и 15, даже 10 с грехом пополам. Итак, слушай. Прочтя это письмо, скачи к Огареву. Прежде всего возьми с него честное слово не говорить никому о том, что услышит от тебя, во всяком случае, чем бы ни кончились его с тобою переговоры успехом или отказом. Дай ему приблизительное понятие об обстоятельствах "Отечественных записок" и проси, не может ли он дать Краевскому взаймы 15 или хоть 10 000. Если подписка на тот год будет слишком обильна (что может и не быть, однако может и быть), он получит сполна свои деньги, в противном же случае по частям и по срокам. Если захочет Краевский даст вексель. Если откажет, то хоть 5000 проси: по крайней мере, мы с Краевским будем обеспечены этою суммою, без чего "Отечественным запискам" нельзя существовать, а если Огарев и в 5000 откажет, то я до новой подписки не получу ни копейки, и хоть заживо в гроб ложись. Если почтешь за нужное, открой всё это Кетчеру и вместе с ним действуй, только возьми с него честное слово хранить это в тайне. Кто-то писал ко мне (уж не ты ли?) или от кого-то слышал я, что "Наблюдатель" воскресает и хочет блистать ученостию московских профессоров, а Огарев будто бы дает деньги Степанову на печатание. Вздорное предприятие! Толку не будет никакого! Для журнала, хотя бы и ученого, нужен редактор, а редактора нигде нельзя найти в Москве особенно. Да и все эти господа только горячатся покуда и скоро охладеют.19 Единства не будет и не может быть. Подписчиков больше пятнадцати и ожидать смешно. Ей-богу, досадно, если Огарев напрасно бросит деньги. Лучше бы употребить их на "Отечественные записки": тут будет толк. Итак, душа моя, похлопочи. Что будет, то и будет, а ты сделай свое дело и употреби всё, что от тебя зависит, для успеха в нем. Я и сам нисколько не надеюсь, но отчего же не попробовать? Авось великое дело! Кстати: скажи Кудрявцеву, чтобы прежде генваря будущего года он и не ждал денег. Оно не совсем приятно, но имеет и свою хорошую сторону пусть понакопится, а тогда веселее будет получить побольше. Рецензии его прекрасны, я их не начитаюсь, а Краевский не ухвалится ими.20 Проси его писать, писать и писать. Что ж делать потягнем, братия. Что же будет с нашею литературою, если мы бросим ее на жертву разбойникам? Да скажи Грановскому, что он сукин сын. Обещал статью, да и надул. От Редькина нечего и ждать: это чужой человек, да ему, вероятно, и не нравятся "Отечественные записки". А Грановскому, если и не нравятся, нужды нет, он всё должен писать.21 Одну статью даровую, за кою получит он экземпляр "Отечественных записок", а прочие за деньги, с условием платы вначале будущего годо. Скажи Кетчеру, чтобы немедленно слал к нам "Цахеса"22 да переводил бы "Мейстера Фло"23 и всё, что еще не переведено из Гофмана. Вот еще человек: обещал трудиться для "Отечественных записок" и "Литературной газеты" и надул. А мы нуждаемся и в смеси и в мелких повестях, рассказах. Его труды не пропали бы каждая строка будет заплачена. Бога ради, подвигни его нелепость. Да и сам ты, о лысый и вдобавок не берущий денег и потому дважды любезный! что-нибудь сделай. Давай "Рим" это будет превосходною беллетрическою статьею. Кланяюсь тебе в ноги и умоляю тебя с плачем и рыданием многим. Да! Кстати: пришла нам с Панаевым мысль перевести "Вильгельма Мейстера", да и хлопнуть в "Отечественных записках". Он уместится в 2-х NoNo, и хорошо б было в летние в июньский и июльский. Наша публика в рефлектированной поэзии больше нуждается, чем в художественной: последнюю она будет понимать, перешедши только через первую. Об идеях без рефлектированной поэзии тоже хоть не говори. Надо сделать так, чтобы и в отделе изящной словесности публика находила бы нечто гармонирующее с направлением и духом критики журнала. Понимаешь? Право, славная мысль, и я уверен, что "Вильгельм Мейстер" произвел бы эффект. А там бы и "Walilverwandschaften". ("Избирательное сродство" (нем.). ) Но мы вздумали переводить с Панаевым не сами: нам принадлежит только мысль гениальная, а гениальное исполнение не вздумает ли принять на себя Катков?24 Поговори-ко с ним. Всю ли ты тогда перевел "Креслериану"?26 Если не всю, то присядь-ко: это было бы предлогом перепечатать из "Наблюдателя" твой перевод. Нет ли и еще чего у Гофмана музыкально-повествовательного? В Питере много музыкантов, и твоя статья об итальянской и германской музыке произвела на них некоторый эффект.26 Не вздумает ли Бакунин перевести записки Гёте, переписку Гёте с Шиллером?27 Это были бы и ученые и вместе журнальные статьи. Обшарь всего Гофмана нет ли чего непереведенного коли что найдешь, отдай Кетчеру перевести. Спроси Каткова, что такое "Петер Шлемиль" Шамиссо нельзя ли его перемахнуть?28 Вообще немецких повестей как можно больше. Краевский в отчаянии от необходимости помещать скверные французские повести, а немецких нет, да если б и было, некому дать перевести. Потягнем, братцы! Обо всем этом как можно скорее дай ответ, как можно скорее. Особенно об экспедиции при Огареве.

-

Всё читал "Серапионовых братьев" Гофмана. Чудный и великий гений этот Гофман! В первый еще раз понял я мыслию его фантастическое. Оно поэтическое олицетворение таинственных враждебных сил, скрывающихся в недрах нашего духа. С этой точки зрения болезненность Гофмана у меня исчезла осталась одна поэзия. Много объяснил я себе и самого себя чрез это чтение. Вспомни повесть о трех друзьях это злая сатира на меня, и именно в лице того, которому отец мнимо возлюбленной его явился в колпаке, с букетом, читая его письмо. Вообще Серапионовский круг напомнил мне наш московский и много сладких и грустных ощущений прошло по моей душе. Что за чудесная вещь синьор Формика! Да всё хорошо, даже и любовь свеклы к дочери астронома прелесть. Это не художественная поэзия, как Шекспира, Вальтер Скотта, Купера, Пушкина, Гоголя, но и не совсем рефлектированная, а что-то среднее между ними, и Гофман прекрасно вздумал сделать из нее новейшую "Тысячу и одну ночь", заставив друзей читать друг другу свои повести и рассуждать о них. Хочется перечесть его "Что пена в вине, то сны в голове".29 Альбано не фантасмагория, а действительность: теперь я это знаю.30 Но об этом после, а ты сперва скажи, как тебе кажется мое мнение. Вообще я страстно полюбил Гофмана, не расстался бы с ним, а о драмах Шиллера так и вспомнить тошно.

-

Смешно вспомнить, какие мы были (и отчасти есть и теперь) дети и какими словами мы злоупотребляли. Более всего досталось от нас художественному. Константин Аксаков наврал нам о божественных переводах К. К. Павловой и вот мы развопились: я прокричал в "Наблюдателе", Катков проревел в "Отечественных записках", а Константин Аксаков пропел амольным тоном то же в "Отечественных записках".31 Славный стих, славные переводы только перечесть их нет силы. Молодец Кудрявцев! Как ни распевал я ему на разные голоса эти дивные переводы, он ничего в них не видел. Теперь я вполне сознал, что слово художественный великое слово и что с ним надо обращаться осторожно и вежливо даже в приложении и к Пушкину с Гоголем и в их творениях отличать поэтическое от художественного и даже беллетрического. Например, "Капитанская дочка" Пушкина, по-моему, есть не больше, как беллетрическое произведение, в котором много поэзии и только местами пробивается художественный элемент. Прочие повести его решительная беллетристика. Кстати: вышли повести Лермонтова.32 Дьявольский талант! Молодо-зелено, но художественный элемент так и пробивается сквозь пену молодой поэзии, сквозь ограниченность субъективно-салонного взгляда на жизнь. Недавно был я у него в затечении и в первый раз поразговорился с ним от души. Глубокий и могучий дух! Как он верно смотрит на искусство, какой глубокий и чисто непосредственный вкус изящного! О, это будет русский поэт с Ивана Великого! Чудная натура! Я был без памяти рад, когда он сказал мне, что Купер выше Вальтер Скотта, что в его романах больше глубины и больше художественной целости. Я давно так думал и еще первого человека встретил, думающего так же. Перед Пушкиным он благоговеет и больше всего, любит "Онегина". Женщин ругает: одних за то, что ...; других за то, что не ... Пока для него женщина и ... одно и то же. Мужчин он также презирает, но любит одних женщин и в жизни только их и видит. Взгляд чисто онегинский. Печорин это он сам, как есть. Я с ним спорил, и мне отрадно было видеть в его рассудочном, охлажденном и озлобленном взгляде на жизнь и людей семена глубокой веры в достоинство того и другого. Я это сказал ему он улыбнулся и сказал: "Дай бог!" Боже мой, как он ниже меня по своим понятиям, и как я бесконечно ниже его в моем перед ним превосходстве. Каждое его слово он сам, вся его натура, во всей глубине и целости своей. Я с ним робок, меня давят такие целостные, полные натуры, я перед ними благоговею и смиряюсь в сознании своего ничтожества. Понимаешь ли ты меня, о лысая и московская душа!..33

-

Что это делается с Катковым? Он в восторге от "Одесского альманаха", стихов Огарева и Сатина недостает ему приходить в восторг от повестей Н. Ф. Павлова. Нет, этот малый еще долго не перебесится и не перекипит. Он полон дивных и диких сил, и ему предстоит еще много, много наделать глупостей. Я его люблю, хотя и не знаю, как и до какой степени. Я вижу в нем великую надежду науки и русской литературы. Он далеко пойдет, далеко, куда наш брат и носу не показывал и не покажет. Славная его статья о книжке Максимовича прекрасная статья: мысль так и светится в каждом слове.34 Вообще преобладание мысли в определенном и ярком слове есть отличительный характер его статей и высокое их достоинство; а отсутствие сосредоточенной непосредственной теплоты сердечной недостаток, но это недостаток не его натуры, а его лет. Общее поглощает его дух и, так сказать, обезличивает его индивидуальность. Это чудное начало оно всегда останется с ним, укрепляясь наукою, a когда он перестанет пылить и из скверного поросенка сделается почтенным боровом, как ты да я, то и недостаток, о котором я говорил и которого определенно не умею назвать, исчезнет. Я читаю его статьи с особенным уважением наслаждаюсь ими и учусь мыслить. Да, брат, этот скверный поросенок, чтоб чорт его побрал, так и смотрит в наставники иным боровьям, от них же первый есмь аз.

Статья Бакунина прекрасна, так прекрасна, как гадка наблюдательская:35 выше этой похвалы я ничего не знаю. Этот человек может и должен писать он много сделает для успехов мысли в своем отечестве. О, зачем в нем так мало человеческого мне кажется, я бы его очень любил... К повести Соллогуба ты чересчур строг: прекрасная беллетрическая повесть вот и всё.36 Много верного и истинного в положении, прекрасный рассказ, нет никакой глубокости, мало чувства, много чувствительности, еще больше блеску. Только Сафьев ложное лицо. А впрочем, славная вещь, бог с нею! Лермонтов думает так же. Хоть и салонный человек, а его не надуешь себе на уме. Да, он в образовании-то подальше Пушкина, и его не надует не только какой-нибудь идиот, осел и глупец Катенин (в котором Пушкин видел великого критика и по совету которого выбросил 8 главу "Онегина"),37 но и наш брат. Вот это-то и хорошо. Он славно знает по-немецки и Гёте почти всего наизусть дует. Байрона режет тоже в подлиннике. Кстати: дуэль его просто вздор, Барант (салонный Хлестаков) слегка царапнул его по руке, и царапина давно уже зажила. Суд над ним кончен и пошел на конфирмацию к царю. Вероятно, переведут молодца в армию. В таком случае хочет проситься на Кавказ, где приготовляется какая-то важная экспедиция против черкес. Эта русская разудалая голова так и рвется на нож. Большой свет ему надоел, давит его, тем более, что он любит его не для него самого, а для женщин, для интриг ... себе вдруг по три, по четыре аристократки и не наивно и пресерьезно говорит Краевскому, что он уж и в ... не ходит, потому-де что уж незачем. Ну, от света еще можно бы оторваться, а от женщин другое дело. Так он и рад, что этот случай отрывает его от Питера. Что ты, Боткин, не скажешь мне ничего о его "Колыбельной казачьей песне"?38 Ведь чудо!

-

Ну, о себе что-нибудь нельзя же не занять тебя таким милым предметом. Плохо, брат, плохо, так плохо, что незачем бы и жить. В душе холод, апатия, лень непобедимая всё валяюсь по постели или гуляю, но ничего не делаю. Это письмо писано с неделю, да сбирался приняться за него около месяца. И не люблю и не страдаю. Однако ж внутри что-то деется само собою. Всё смотрю на себя, и чем больше смотрю, тем больше совлекаюсь с своего мишурного величия и шутовских ходуль, вижу, что я просто дрянь, дрянь и дрянь, чуть ли не кандидат в Шевыревы. И чем хуже вижу себя, тем лучше понимаю действительность, вижу вещи простее, а следовательно, и истиннее. Не подумай, чтобы опять бросился в крайность самоунижения. Нет, я вижу себя не столько гадким, сколько обыкновенным, каков я есть в самом деле, но каким я себе еще не представлялся. Лучшее, что есть во мне от природы наклонное к добру сердце, которое не может не биться для всего человеческого, но которое бьется для всего действительного не ровно, не постоянно, а вспышками. Я привязался к литературе, отдал ей всего себя, т. е. сделал ее главным интересом своей жизни, мучусь, страдаю, лишаюсь для нее, но учиться, набираться сил, запасаться содержанием, словом, делать из себя сильное и действительное орудие для ее служения этого она от меня не дождется, и я об этом перестал уже даже и мечтать. Одним словом, я вижу, что я добрый малый, с добрым, горячим (т. е. способным к вспышкам) сердцем, с неглупою головою, с хорошими способностями, даже не без дарования, но тут и всё. В герои решительно не гожусь, и необыкновенного во мне нет ничего, а необыкновенным я мог казаться себе и даже другим потому только, что современная русская действительность уж чересчур отличается обыкновенностию. Дюжинная действительность! А на безлюдьи и Фома дворянин! Вследствие всего сказанного я не почитаю себя ни к чему обязанным, ни к чему призванным. Сначала бывает больно, самолюбие страждет от такого убеждения; но скоро становится легко, свободно, душа делается доступнее благим впечатлениям, на труде лежит меньше блеску, но больше задушевности и хоть небольшого, но истинного достоинства. Да, не герой, а просто добрый малый, как вы да я! как прекрасно сказал Пушкин.39 Еще много предстоит возни с собою москводушие, как застарелая французская болезнь, еще ломом и тоскою дает знать о своем присутствии в костях, но спасибо Петербургу! это не долго продолжится. Надежды на счастие нет, уж и не мечтается о нем! не для меня счастие от него отказалась уж и услужливая моя фантазия. Еще только едкое, горькое и болезненно подступающее к сердцу чувство, как острый пламень, мгновенно пронзающее грудь, да вспышки какого-то ожесточения и отчаяния дают еще знать, что не ото всего еще отрешился я; но и то сказать, что бы я был за человек, если бы во мне умерли человеческие потребности. Я не могу и не умею хвастаться своими подвигами (впрочем, по робости моего характера, не очень блестящими) по части чувственных наслаждений, молчу о них, но уже и не постыжусь заговорить о них, когда другие заговорят, не считаю их ни своим падением, ни развратом, предаюсь им часто и с спокойною совестью, с твердым убеждением в их необходимости, законности и в моем на них неотъемлемом праве. Что ж? Ведь мне одно только и осталось! И потому, надоест брошу, а пока не надоело давай сюда: откажу себе в книге, в платье, но в этом никогда, и не почитаю денег погибшими, как будто бы они шли на пищу.

Одно меня ужасно терзает: робость моя и конфузливость не ослабевают, а возрастают в чудовищной прогрессии. Нельзя в люди показаться: рожа так и вспыхивает, голос дрожит, руки и ноги трясутся, я боюсь упасть. Истинное божие наказание! Это доводит меня до смертельного отчаяния. Что это за дикая странность? Вспомнил я рассказ матери моей. Она была охотница рыскать по кумушкам, чтобы чесать язычок; я, грудной ребенок, оставался с нянькою, нанятою девкою: чтоб я не беспокоил ее своим криком, она меня душила и била. Может быть вот причина. Впрочем, я не был грудным: родился я больным при смерти, груди не брал и не знал ее (зато теперь люблю ее вдвое), сосал я рожок, и то, если молоко было прокислое и гнилое свежего не мог брать. Потом: отец меня терпеть не мог, ругал, унижал, придирался, бил нещадно и площадно вечная ему память! Я в семействе был чужой. Может быть в этом разгадка дикого явления. Я просто боюсь людей; общество ужасает меня. Но если я вижу хорошее женское лицо: я умираю на глаза падает туман, нервы опадают, как при виде удава или гремучей змеи, дыхание прерывается, я в огне. Я испытываю тут всё, что испытывает человек, долго волочившийся за женщиною, возбудившею в нем страсть, и делающий последнюю атаку на нее. Если бы я очутился (предположим это хоть для шутки) в подобном положении, мне кажется у меня хлынула бы кровь изо рту, из носу и из ушей, и, как труп, упал бы я на ее грудь. Если при мне называют по имени не только знакомую мне женщину, но и такую, имя которой я слышу в первый раз в жизни и которая живет за тридевять земель в тридесятом царстве, мне уж кажется, что я ее люблю и что все, смотрящие на меня, как сквозь щели, видят мою тайну, и я краснею, дрожу, изнемогаю... Адское состояние!.. Мне кажется,= я влюблен страстно во всё, что носит юбку. Когда я слышу рассказ о счастии любви или вижу перед собою любовь


Сердцу грустно, сердцу больно,

Камнем на сердце тоска,

И к глазам тогда невольно

Поднимается рука.40


Нет, не к глазам, а к груди, как бы для того, чтобы поддержать ее, чтоб она не разорвалась или не изошла кровью. Знаешь ли что, Боткин? Если любишь меня, если дорожишь моею к тебе любовию, бога ради, чтобы в твоих письмах ни слова не было об Entsagung (отречении (нем.). )41 и о подобных вздорах... Я болен, друг, страшною болезиию пожалей меня. В последний раз я говорю об этом, невольно увлекшись, больше не буду, право, не буду...

Да, я болен, недоверчив и подозрителен. Надо щадить меня и обращаться со мною осторожно. Не получая долго ответа от тебя на то письмецо, которое, как оказывается, затерялось, я уж и бог знает чего не передумал.42 В это же время получил я письмо от Клюшникова, наполненное его субъективным вздором, неделикатными выражениями о моих статьях, как-то: это темна вода во облацех, а это ты сказал глупость.43 Следовало бы засмеяться и отвечать ему общими местами, чтоб ничем отделаться от него. Но моя болезненная раздражительность вспыхнула на меня повеяло лютейшим врагом моим москводушием, и во мне вспыхнуло москводушие, и я вдался в нечто вроде полемической переписки. Ты знаешь этого человека, знаешь, как он не умеет ничего понять просто и понос или ..., другого человека объясняет созданиями Гёте, Шиллера и религиозными моментами. Получив ответ на мой ответ, я не знал, куда деваться от самого себя, мною овладело почти отчаяние. Я ему говорю о том, что имеет право сказать свое мнение о моей статье, что она ему нравится или не нравится, но что он не имеет права говорить, что я пишу глупости и т. п., а он несет мне дичь о Гёте и Шиллере, которых преглупо понимает, пустился в старые сплетни. Он жаловался мне на то, что старые приятели его как-то оставили; я очень деликатно намекнул ему, что у него их и не было и что у всех у вас есть задушевные тайны, и что при таком положении всякому весело только с тем, с кем он может их делить, а что с Иваном Петровичем, благодаря его удивительной способности видеть все факты вверх ногами и разбалтывать поверенные ему тайны, никто делиться ими не захочет. Это, верно, его зацепило за живое, и он пишет, что презирает тайны, о которых сами владельцы их болтают, и сослался на Каткова, который ругает публично Щепкину, за которую некогда хотел отвалять мне бока. Можешь представить, как это на меня подействовало? Что это делает Катков? Подобное москводушие отвратительно и возмутительно. Во-1-х, Щепкина совсем не так пошла, как он воображает, точно так же, как некогда (и еще очень недавно) она была совсем не так велика и свята, как он воображал; во-2-х, низко на других вымещать досаду оскорбленного собственными дурачествами самолюбия; в-3-х, подло мстить женщине, а тем более девушке, какова бы она ни была; в-4-х, стыдно забывать хлеб-соль и ласку, чернить дом, где был принят, как родной, и притом, чем виноват Михаил Семенович, который любил и уважал Каткова и, право, сам стоит того же; в-5-х, как Катков не подумает о том, что если это дойдет до брата, то шутки будут плохи. Боюсь, чтобы и мое имя тут не вмешалось и то, что говорил я о ней друзьям, тебе и Каткову, как взрослому человеку, а не как школьнику, не провозгласилось во всеуслышание, как факт для доказательства. Люблю и уважаю Каткова, и ничто на свете не переменит моего понятия о нем, но, право, нисколько не удивлюсь, если услышу, что Катков меня ругает наповал: ведь еще поросенок! Я ему ни о чем этом не пишу, и ты ему от моего имени ничего не говори, но от себя сделай всё, чтобы образумить его, сколько можно. Можешь представить, как подействовала на меня фраза отвалять бока, напомнивши грустное и тяжелое для меня время.44 Не знаю, говорил ли это Катков, но в религиозном экстазе чего невозможно! Когда всё это шло таким образом, Краевский прочел мне письмо Каткова к себе в котором сей неистовый юноша горько жалуется на чью-то руку, исказившую его экстатическую статейку о ... "Одесском альманахе", хотя он и знает, что эта чья-то рука не чья иная, как Краевского;45 далее изъявляет свое неудовольствие против некоторых стихотворений Красова, будто бы не стоящих помещения46 (ох, уж эти мне поэты с своими большими претензиями по случаю маленьких вещей самый мелкий, несносный и раздражительный народ!), и удивляется, как они к нему попали, хотя и знает, что я их ему доставил. Прежде в письмах Краевскому он всё изъявлял детское неудовольствие на меня, что я не отвечаю ему (а это именно и отбивало у меня последнюю силу отвечать ему), а тут уж и имени моего не упоминает. Вот и еще капля яду в мою и без того отравленную кровь! Вдруг получаю записку от Кетчера,47 очень милую, но которой начало очень дурно на меня подействовало: с голоса Бакунина издевается он над моею действительностию и острит над какою-то моею Мильхен, из чего я и заключил, что ты читал ему мои письма, и это окончательно дорезало меня, положило в лоск, как говорится. Боткин, я знаю, что ты прочел мое письмо Кетчеру из чистого желания разделить с другим волнение, произведенное моим письмом на тебя, короче, я знаю, что причиною неосторожного поступка была любовь ко мне; но заклинаю тебя всем, что тебе дорого и свято в жизни, не показывай моих писем никому,48 кроме Кудрявцева и Грановского да местами и отрывками Каткова. Довольно наделали мы глупостей и подурачили себя, допуская чужих в свои тайны. Пора положить конец этой профанации. Я знаю хорошую сторону Кетчера, но знаю и начало и конец ее, знаю и его неделикатность и никогда не забуду, как терзал он меня своим мужичеством на даче у Щепкиных. Что, если я приеду в Москву и буду у кого-нибудь из знакомых обедать с Кетчером, и он, при женщинах, начнет плоско шутить о Мильхен? А от него это станется.

-

Вот тебе и весь я в настоящем моем положении. Одно надо еще прибавить: российская действительность ужасно гнетет меня. Я теперь понимаю раздражительность Гофмана при суждении глупцов об искусстве, его готовность язвить их сарказмами. Но язвить я не умею, а в иные минуты хотелось бы потонуть в их крови, наслать на них чуму и тешиться их муками. Ей-богу, это не фраза бывают такие минуты. Что же касается до Полевого, Греча и Булгарина бывают минуты, хотелось бы быть их палачом. С другой стороны, становлюсь как-то терпимее к слабости, ничтожеству и ограниченности людей. Нет сил сердиться на человека, который ради денег ковыляет по проселочным дорожкам жизни. Часто бешусь на себя, сознавая свою неспособность хоть что-нибудь делать для денег. Ах, деньги!.. Когда читаю в газетах, что такой-то действительный статский советник в преклонных летах атыде к праотцам мне становится отрадно и весело. Всех стариков перевешал бы!

-

Известие твое об обращении твоего брата49 очень подействовало на меня, хотя, разумеется, и объективно. Впрочем, оно особенно и не удивило меня: несмотря на пошлость его внешности и то, что я знал о нем от тебя, мне всегда в нем что-то виделось, и он всегда казался мне хоть и пустым, но умным малым.

Нева прошла в пятницу на страстной. Я уж катался на лодке. Весна и лето, безлунные фантастические ночи, море, острова сулят мне много сладких минут чего-то жду, и бывают минуты, когда я с какою-то верою твержу про себя:


Всё, что отнято зимою,

Возвратит тебе весна!50

-

Кирюша редко у меня бывает не может расстаться ни на минуту с Брюлловым, который очень полюбил его. Да, кстати: о каком ты пишешь к нему "Сне", о котором будто бы я писал к тебе? И знать не знаю и ведать не ведаю. Или у тебя отсохла бы рука приписать имя автора? Ломаю голову и мучаюсь бога ради, уведомь.51

-

Поцелуй за меня милого Языкова. Впрочем, я сердит на него: Николай Александрович52 дал ему письма в Тверь, к своим, а он и не зашел, и знаешь ли по какой причине? Вот тебе отрывок из его письма ко мне да нет!63 лень выписывать прилагаю всё письмо перешли ко мне поскорее.

Экой шут!

-

Прочти мою статейку о "Репертуаре" в 4 No "Отечественных записок", не для своего удовольствия, но в мое воспоминание творите сие. Представь себе, выписал из статьи Кронеберга английские фразы у меня есть словарь, копался и перевел. Ей-богу, переведи что-нибудь Полевой хоть с китайского выучусь по-китайски в один вечер, чтоб только уличить этого сквернавца в невежестве, ограниченности и подлости мелкой, скаредной душонки.54

-

Будь здоров и счастлив. Кланяйся всем, в особенности Кудрявцеву. А затем, прощай. Твой и прочая.

-

Отвечай мне как можно скорей на главный пункт письма.

-

Панаев тебе низко кланяется, Заикин тоже. Что же до Николая Бакунина он заочно влюблен в тебя и страдает в разлуке. Я уж ему говорю о твоей лысине, но ничего не хочет и слышать кричит себе влюблен, да и только. О письме к Кульчицкому страшно и вспомнить лень страшная, и интересу никакого.55


146. Н. X. КЕТЧЕРУ

СПб. 1840, апреля 16.

Спасибо тебе, друг Кетчер, за письмо твое.1 Странны только показались мне твои нападки на мою действительность, которой ты, как я вижу, совсем не знаешь; тем более странны, что они пропеты тобою с чужого голоса, по камертону М. А. Бакунина. Это не к лицу тебе, Кетчер, и мне приятнее видеть в тебе тебя, который хорош так, как есть. Я никогда не был и не буду защитником пошлой действительности: моя жизнь и все мои действия доказывают это; но также и никогда не перестану смеяться и ругаться над ходульною идеальностию, которой противоречат дела и поступки. Многим это неприятно, но что делать? Это уж не моя, а их вина. Но это в сторону, поговорим о деле. Рад, что ты принялся за Шекспира. Понемногу можно будет печатать в "Пантеоне" и в "Отечественных записках".2 Но что же ты, о Нелепый! не шлешь "Цахеса"?3 Краевский беспрестанно спрашивает, скоро ли, а я ему отвечаю: "Что будешь делать с Нелепым?" Обещался ты переводить и смесь и повести да и надул. Бога ради, примись. Работы вдоволь, и она не пропадет у тебя, следовательно, о потере времени нечего думать. Проси у Боткина и у Каткова немецких повестей больших и малых, а французских сам ищи, да и переводи, благословясь.4

Брата твоего не видал и письмо твое получил в конторе "Отечественных записок". Мой усердный поклон Николаю Платонову, который улыбается (вероятно, молча и медленно), Николаю Михайловичу да исправит господь пути его! Александру Ивановичу да омрачит всевышний его память, чтоб он не говорил больше латинских пословиц, которых я терпеть не могу, как и всего на чуждых мне языках (ну, Кетчер, вот развостршпься).5

Прощай, о Нелепый, желаю тебе не отмахать своих рук и ног и спасть с голоса, которого только в Петербурге не слышно, за шумом мостовых. Обнимаю тебя и прошу не забывать твоего злополучного

В. Белинского.

Краевский тебе кланяется и просит тебя об участии в журнале. Пожалуйста, "Цахеса" присылай скорее, да принимайся за "Блоху".6


147. М. А. ЯЗЫКОВУ

СПб. 1840, апреля 16 дня.

Милый мой Языков, спасибо тебе за милое письмо твое оно меня очень порадовало, исключая только того, что не был у Бакуниных.1 Глупо, сударь, глупо! Познакомившись и сошедшись с нами, и вы заразились глупою, бессильною рефлексиею. Конечно, если пойдет на правду, я тебя еще больше люблю за эту смешную рефлексию, но, ей-богу, ты был бы лучше без нее. Полнота жизни и здоровость в действиях да чорт возьми, хоть бы для редкости, для курьёзу увидеть их где-нибудь. Экие мы молодцы, как посмотришь! Только хорошо рассуждаем о жизни, стоя у прага ее храма, и боимся заглянуть за его таинственный занавес. Вечно оставаться нам сторожами и будочниками и никогда не быть офицерами. Так дворцовый лакей показывает любопытным сокровища Эрмитажа, не наслаждаясь ими сам. А я было надеялся на тебя, но и ты такой же, как и все мы. Теперь у меня одна надежда Николай Бакунин.2 Этот, кажется, не струсит, когда надо будет встретиться с жизнию лицом к лицу и посмотреть ей прямо в глаза.

Смотри же на возвратном пути непременно заезжай к ним. Без того не смей мне и глаз показать сгоню тебя с белого света, изъем, как ржа железо.

Читал я письмо твое к Панаеву милый ты, Мишка... Панаев исправляется и улучшается видимо, растет не по дням, а по часам, аки пшеничное тесто на опаре. Отрешается от своих предрассудков и излечается от своего прекраснодушия. Он будет человеком, потому что хочет быть им это доказывает его благородная решимость слышать иногда очень горькие для самолюбия истины и сознаваться в их справедливости. Я замечаю большой прогресс в его стремлении к действительности. Теперь он сидит дома и пишет большую повесть читал мне отрывки видна зрелость и очень интересно.3 Как воротишься к нам, не показывай ему этого письма пожалуйста, а то как-то неловко. (Сейчас узнал я, что Н. Бакунин едет в Тверь не через полтора месяца, а через три недели скажи Боткину.)

Прочти мое большое послание к Боткину.4

Межевич ... и, кажется, душою и телом предался Полевому, Гречу и Булгарину. С богом! Давно бы так!5

Тебе весело я рад за тебя. Когда-то мне придется порадоваться за себя? Прощай. Торопись к нам, если не для себя, то для нас.

Твой В. Б.

Заикин тебе кланяется и нетерпеливо ждет тебя. Попрежнему он трясет головою и часто хандрит.6


148. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, апреля 24.

Какое-то действие произвело на тебя мое послание,1 о лысый мой друг! Но как хочешь, а только насчет главного пункта (Огарева) употреби все старания не забывай, что для меня тут решение страшного вопроса быть или не быть. Твоя записка ко мне (доставленная мне Кирюшею) словно обухом по голове ошеломила меня. Пусть г. Герцен меня но жалует я плюю на него; пусть г. Бакунин защищает меня перед ним так, что Каткову хочется плюнуть ему в философскую физиономию это меня даже радует, ибо оправдывает мое чувство к этому человеку, которого я прежде всех вас разгадал;2 нет, не это всё, а то, что ты и с Огаревым хочешь разъехаться. Но бога ради несмотря на всё, ты таки употреби всё пусть это будет жертвою мне от тебя, если для тебя тут не будет личного интереса (чего я не думаю). Еще просьба: если что тебя неприятно поразит в моих письмах не обращай никакого внимания, плюй на это, помни, что я болен, тяжко болен, только сам будь со мною поосторожнее по той же причине. Впрочем, я и физически очень плох одышка доводит меня до отчаяния не дает ничего делать. Ну, да это в сторону. Представь себе, какое горе: вечером в пятницу приехал Языков, в субботу пробыл у меня с полчаса и объявил, что в ночь едет в Ригу, куда его откомандировали. Вечером сошлись у Панаева (я, Николай Бакунин, Заикин и Кирюша), а в воскресенье вечером я его проводил. Не успел порядком и поговорить, а воротится не прежде месяца. Досада, да и только! Вы весело провели время, и я даже и не завидую у меня притупился инстинкт зависти, ибо притупился инстинкт желать лучшего я труп. А славная твоя дуэль с Грановским о лысый, ты ли это так раскутился! О пришептывающий профессор, откуда такая прыть! Целую вас обоих молодцы, даром что старики. Языков в восторге от тебя, от Грановского и от Каткова,3 очень ему понравился еще Клыков.4 Кандидат в Шевыревы ему зело не понравился.5 А кстати: ты познакомился с Гоголем вот так поздравляю и даже завидую. Чертовски досадно, что он едет не через Питер и что я его не увижу хоть бы из окна в улицу посмотреть на него.6 Н. Бакунин одет в Тверь недели через две я много, много теряю в нем. Кстати: он ужасно похож лицом на Александру Александровну чудесное, прекрасное лицо у этого юноши. О, как ты полюбишь его! Заикин уезжает за границу одиннадцатого мая и в этом человеке я много теряю в нем много прекрасного, а лучше всего благородная человеческая натура, и я так привык к нему.7 О, если бы бог сжалился надо мною, и я обнял бы в Петербурге Кудрявцева и Каткова! Право, это кажется должно б оживить меня. Прощай, мой милый всех благ тебе, а от тебя сострадания и памяти к твоему отверженному жизнию

В. Белинскому.


149. П. Н. КУДРЯВЦЕВУ

СПб. 1840, апреля 24.

Стыдно было бы мне, любезнейший Петр Николаевич, читать Ваши извинения передо мною в молчании. Вот уже второе письмо от Вас ко мне,1 а от меня к Вам ни одного. Но оставим это. Мы любим друг друга и знаем это без всяких доказательств. Что письма письма вздор помнить и думать о милом человеке легче, чем писать к нему ей-богу! А я стражду такою леностью, что иногда мне лень дойти до стола обеденного, хоть есть и хочется. Зато, если бы Вы знали, с какою деятельностию и жизнию читаю и перечитываю я Ваши милые письма, где Вы так и стоите передо мною в каждой строке, в каждом слове, в Вашем студенческом сертуке, с трубкою в руках и с невозмущаемым спокойствием в лице. О, мой чернокудрявый и молчаливо-созерцающий поэт, если бы Ваше обещание приехать в Питер сбылось и я бы обнял Вас в своей комнате и торжественно усадил на свои мягкие кресла, как бы нарочно для вас купленные! Какая бы это была для меня радость! Что Вы не пишете, долго ли пробудете в Питере? Если бы подольше да нет! во всяком случае Вы должны приехать прямо ко мне на квартиру и жить со мною и тогда да благословен Ваш путь, а в противном случае чорт с Вами. Впрочем, что за вздоры ведь Вам надо же будет иметь квартиру, так почему же Вам не жить со мною? Хозяйством я не завожусь, а как уедет Заикин и я съеду на свою квартиру, то буду брать кушанье у кухмейстера по порциям, следовательно, Вам всё равно.2 Вот запируем-то вместе с Вами и с Катковым на острова, на море, в Кронштадт загуляем. Как жаль, что Вы не столкнулись с моим милым Языковым чудесный человек! В Питере познакомитесь с ним. Панаев Вам низко бьет челом. Перечел Вашу повесть, окрещенную в "Недоумение" прекрасная повесть.3 Перечел "Катеньку Пылаеву" и "Флейту" всё хорошо и прекрасно, как и было. Привезите "Антонину" у меня ее нет, а я хочу непременно иметь всё Ваше.4 Батюшка, что Вы это творите с Вашим Сулье? Господь с Вами! "Влюбленный лев" прекрасная беллетрическая повесть, а "Призрак любви" чорт знает что такое насилу я дочел, и не рад, что прочел. Право, Вы заставите меня перечесть эту сказку.5 Ну, да об этом мы с Вами потолкуем и поспорим в Питере. Вас посылают за границу доброе дело!6 Вижу, что университет московский начинает умнеть, если выбирает таких людей. А Вы отбросьте-ко пустую совестливость и недоверчивость к себе. Посмотрите на себя не безусловно, а сравнительно с окружающею Вас российскою действительностию, и Вы, при всей своей девственной скромности, увидите, что, посылая Вас за границу, Вам отдают только должное и делают пользу университету столько же, как и Вам. Вы рождены для кабинетной жизни Ваша тихая, девственная натура только и годится, что для кафедры; Вы не для треволнений жизни, не для уроков и не для службы. О, мой милый будущий профессор, если б бог привел меня послушать Вас и поучиться у Вас! Подвизайтесь, друзья мои, идите вперед, все к одной возвышенной цели! А я, старый инвалид, которому судьба не дает сделаться даже и филистером, я буду смотреть на вас, благословлять вас, гордиться и радоваться, смотря на ваш гордый полет, мои юные, благородные орлы! Судьба сделала меня мокрою курицею я принадлежу к несчастному поколению, на котором отяжелело проклятие времени, дурного времени! Жалки все переходные поколения они отдуваются не за себя, а за общество. Вы и Катков, слава богу, принадлежите к другому, лучшему поколению, и от вас многого должно ожидать. Да, меня радует новое поколение в нем полнота жизни и отсутствие гнилой рефлексии. Вот я в Питере сошелся с Николаем Бакуниным то-то юноша-то!7

Бога ради, уведомьте меня обстоятельно приедете ли, когда, надолго ли, как и проч. Если Вам лень или некогда, скажите Боткину он напишет ко мне. Жду Вашего приезда, как праздника.8 Шутка ли Вы и Катков да это Москва целая. Если бы судьба как-нибудь еще занесла лысого Боткина, но нет, с тем мне долго не видаться!

Пишу к Вам, а Вы так созерцательно смотрите на меня со стенки, подле Вас Лажечников, а подле него Гегель, а над вами М. С. Щепкин и Кольцов, против Пушкин и две Ревекки.9 Вы как будто хотите мне что сказать. Прощайте, милый мой Петр Николаевич.

Ваш В. Белинский.


150. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, мая 16.

Сто раз спасибо тебе, милый мой Василий, за письмо твое от 27 апреля:1 это одно из тех писем, из числа полученных мною из Москвы, которые наполняли меня чистою радостию и тихим грустным утешением, без всякой рефлексии и неопределенных, но тем более мучительных ощущений. Ты поймешь и без объяснения, что хочу я этим сказать. Простые, но вылившиеся прямо из души слова утешения пали на мое сердце, как теплый весенний дождь на засохшую землю. Дай бог, чтобы хотя одна моя строка могла произвести на тебя такое благодатное действие: тогда бы ты понял цену твоих немногих, но дорогих строк.

В субботу (11 мая) проводил я до Кронштадта П. Ф. Заикина. Вот страдальческая-то душа! Воистину, достойный брат нашего жалкого поколения, которое так дивно-верно охарактеризовано Лермонтовым:


И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови!2


Ко всему этому, еще страшный ипохондр, словом, человек, который, при всей глубокости своей натуры, при религиозно-субъективном духе, есть истинная мука и для себя и для других. Жаль мне его! Авось лучи новой лучшей жизни осветят и согреют его душу. Даже страшно подумать, какие мы все дряни, какое жалкое, несчастное, проклятое и отверженное поколение. Изо всех нас только на Каткове останавливаешься с радостию и гордостию. Да вот скоро ты еще увидишься с здоровым юношею, с Н. Бакуниным, с которым я тоже в субботу простился. Уведомь меня об этом поскорее. Хвалить его больше не буду: устал, а притом ты сам лучше увидишь. Жаль только, что безграмотен, ну да от г. офицера и русского дворянина как же и требовать грамотности? (Непременно покажи ему это письмо, равно как и все, кроме тех, которых сам не почтешь за нужное почему-либо показывать). Славный глуздырь! Кстати: настоящая фамилия его Глуздырь.

Конечно, дела твои в Прямухине плохи, но еще не совсем. Угрозы признак колеблющейся или слабой воли. Пусть едут в Козицыно.3 Ты bourgeois-gentilhomme, (мещанин-дворянин (франц.). )4 a они кто? gentilshommes-bourgeois, (дворяне-мещане (франц.). ) т. е. обнищавшие дворянишки, у которых осталась только дворянская спесь да несколько пар порток. Кровь кипит от негодования так и хлопнул бы по дворянским физиономиям плебейским кулаком. Я понимаю силу предрассудков, да они имеют значение у людей с силою воли и с характером, а это чорт знает что дрянь. Ну да чорт с ними! Они мне гадки до того, что и думать о них нет мочи; Скажу лучше, что теперь есть надежда, что дела твои могут пойти успешнее, ибо новый адвокат имеет действительную силу: любовь, совесть, человечность и уважение со стороны отца, словом, всё, чего нет у прежнего.6 Я уверен, что этот прежний и своим усердием так же вредил тебе, как и враждою. Такой уж человек, бог с ним! Кстати: бога ради, не хвали мне его и не защищай он для меня решенная загадка. Абстрактный герой, рожденный на свою и на чужую гибель, человек с чудесной головою, но решительно без сердца и притом с кровью протухлой соленой трески. Да, природа поправила страшную ошибку за произведение этого чудища, произведя глуздыря. Боже мой, какая бесконечная разница, какая диаметральная противоположность! Глуздырь вкусил от древа познания добра и зла, т. е. добрался до сущности и поступков6 в таком засохшем и вместе грязном вертограде, и притом чрез такое гнилое яблоко, что только поплевать да бросить7 - и что ж? У него лицо просветлилось, он словно преобразился. А тот неделю мучил хорошенькую девочку, ничего не мог сделать да еще написал, по сему случаю, увидя в нем прекрасное a propos, (кстати (франц.). ) к сестре о гадости брачных отношений и чрез то испугал бедную девушку, опоганил, осквернил ее воображение тем, что ей должно узнать на деле, а не в мысли, что для нее должно выйти из полноты святейшего чувства... о боже мой, боже мой, какая грубая, не эстетическая, грязная, подлая натура! И этот человек некогда преследовал меня, как чувственного, грязного человека, оскорбился моим выражением: спать с женою, тогда как мое чувство, уже по самой своей ложности, было детски идеально, и имя каждой из его сестер я произносил с благоговением, как имя бога!.. Я понимаю твое чувство к нему оно высоко и свято, ты купил его страданиями, которые он же причинил тебе; но берегись его: он самый опасный твой враг: за тень оскорбления малейшей из его эгоистических мелких претензий он не задумается навеки погубить тебя и ее, если это будет в его возможности. Он уж не раз доказывал тебе это. Языков говорил мне, что он питает сильную враждебность к Каткову: расцелуй за меня Каткова, я вдвое больше люблю его за это! Это новое доказательство, что он человек.

Не могу выразить тебе всей радости, какую возбудили во мне строки твои по случаю "Сен-Ронанских вод" Вальтер Скотта.8 Что не прав ли я? Ты не хотел мне и отвечать на мою филиппику против твоего парадокса о Пушкине.9 О, вы всё те же, о московские души! Кто не согласен с вами да с немецкими книжками, с тем нечего и толковать тот ничего не понимает. Ты, Боткин, тебе всех стыднее: ты судил об искусстве, не зная его, ибо, к стыду и сраму твоему, "Сен-Ронанские воды" Вальтер Скотта для тебя новость. Ты видел искусство в немецких рефлектировщиках, и только Шекспир еще производил в тебе разумную рефлексию и не давал тебе твердо стать в ложном убеждении. Ты жалеешь, что я не могу прочесть "Wahlverwandschaften", ("Избирательное сродство" (нем.). ) а я так очень рад этому, ибо, и не читавши, знаю, что это за нещечко такое: не только не художественное, но даже не поэтическое, а превосходное беллетрическое произведение с поэтическими местами и художественными замашками.10 И если когда я буду в состоянии прочесть его, прочту, но не для себя, а для тебя, точно так же, как пойду для приятеля смотреть игру Каратыгина. Я убедился теперь, что Каратыгин дивный актер, а видеть его всё-таки не могу. Что Вальтер Скотт в обрисовке характеров и еще в чем-то бог знает как выше Гёте не согласен: как между романистами, между ними ничего нет общего один великий художник, другой беллетрист. Можно сказать, что Гёте бог знает как выше Виктора Гюго, потому что, несмотря на всё их неравенство, как романисты они принадлежат к одному роду. Что не от бога, то от рук человека: паровая машина есть торжество человеческого ума, но как же ее сравнивать или подводить под один разряд с растущим деревом? Не думай, чтобы я отрицал необходимость и достоинство рефлектированной поэзии: напротив, я теперь почитаю ее для нашей дикой публики необходимее произведений истинного творчества. Она скорее ввела бы в сознание нашего общества идею искусства, ибо рефлексия для толпы доступнее, чем истинное искусство, и сам Булгарин драмы Шиллера ставит выше Шекспировских. Не согласен с тобою в нападке на дядю в "Сен-Ронанских водах": по моему мнению, классические комедии тут нисколько не виноваты. И у Шекспира есть вестники и наперсники, как у Корнеля и Расина с братиею, однако ж его вестники и наперсники не напоминают их. Я давно читал "Сен-Ронанские воды" и не говорю утвердительно о Тирреле, но тогда он показался мне ... немножко. Клару и теперь как перед собою вижу. На днях я перечел "Пертскую красавицу" и "Ниджели". Героиня первого глубокая сосредоточенная девушка, которая глубоко хранит тайну своего сердца и только при известии о мнимой смерти своего любезного обнаруживает ее, выбегая на улицу с открытою грудью, с распущенными волосами. Героиня второго девушка, которую любовь из ветреной, капризной девочки делает сосредоточенною, глубокою, словом, женщиною-героинею; она вдруг вырастает и приносит великие жертвы, на какие только способна любящая женщина. И всё это так глубоко, грациозно, истинно, непосредственно!11 Дивный гений! А ты еще не знаешь Купера, который если не равен Вальтер Скотту, то уж непременно выше его, как художник. Досадный человек, так бы и прибил тебя. Совестно и говорить с тобою об искусстве. Я было уж и махнул рукою и замолчал, да последнее письмо твое расшевелило. И это ты, с которым с одним изо всех мне так отрадно было говорить о Шекспире, и помнишь кажется, мы понимали друг друга. По крайней мере я причисляю эти разговоры к блаженнейшим минутам моей жизни. А всё немцы сбили тебя с толку. Хорошие люди говорят об искусстве превосходно, но понимают его плохо. Я бы желал прочесть в критике Рётшера всё общее бездна глубоких философских идей; но что собственно относится к роману ("Wahlverwandschaften"), я не интересуюсь и знать. После немцев, не верь двум человекам М. Бакунину и Каткову. Первому потому, что ему природа отказала в эстетическом чувстве, он понимает искусство, но головою, без участия сердца, а это немногим больше, как если бы понимать его ногами. Что касается до второго, у него голова если не светлее, то и не темнее, чем у первого; а сердце неисчерпаемый источник небесного огня. Пока он еще глуп, но лет через пяток будет так умен, как умны мы с тобою никогда не были, и что всего хуже для нас с того дня, как он начнет умнеть, мы начнем глупеть и с последними волосами растеряем последний ум (начинаю замечать, что у меня порядочно лезут проклятые). Но теперь он не больше, как глуздырь, или, что всё равно, поросенок, и нам, почтенным боровьям,, говоря с ним, иной раз надо быть себе на уме. Он больше нас знает, больше развит, здоровее душою, но ему недостает развития в жизни, в которую он сделал первый шаг не с идеальной истории, в которой и я так грациозно подвизался, но с той минуты, как начал страдать и как сказал, что блаженно общее, а мелкая тварь страждет чорт знает за что.12 Боткин, если любишь меня, заведем ругательскую переписку по сему предмету: скучно, душа моя, хочешь заняться чем-нибудь высоким, а светская чернь не понимает.13 Если не согласишься со мною до последней запятой на коленях прошу тебя сцепимся право, мне веселее будет жить, ведь без войны скучно, да и силы слабеют.

Прочти в 5 No "Отечественных записок" мою рецензию на "Пантеон" о "Буре" Шекспира: в ней есть ругачка на тебя и всех вас, немецких спиритуалистов-идеалистов.14 Статья Каткова прелесть: глубоко, последовательно, энергически и вместе спокойно, всё так мужественно, ни одной детской черты.15 Необъятные силы в этом поросенке! Если он так только еще визжит, то как же захрюкает-то?

Нет ли каких слухов о Кольцове? В 5 No "Отечественных записок" стихи Лермонтова) (он уж должен быть на Кавказе) прелесть, но у нас есть в запасе еще лучше;16 песня Кольцова17 объедение. Стихи Красова мне решительно не нравятся, особенно "К Дездемоне" чорт знает, что такое.18 Огарева "Старый дом" очень понравился и Сатина водевильные куплеты на манер Requiem.19 Прочти повесть Панаева "Белая горячка" славная вещь; обрати всё свое внимание на лицо Рябинина это живой, во весь рост, портрет Кукольника. Что мое предложение насчет перевода для "Отечественных записок" "Вильгельма Мейстера" хоть плюньте в ответ мне. Что "Ричард II"? Краевский хотел было его в 6 No, да увидел пропуски. Что же это? Не стыдно ли Кронебергу? "Цахеса" нельзя и подавать в цензуру: еще с год назад он был прихлопнут целым комитетом.20 Премудрый синедрион решил, что не прежде 10 лет можно его разрешить, ибо-де много насмешек над звездами и чиновниками. Уговори и умоли Нелепого перемахнуть "Блоху".21 Нечего печатать по части переводных повестей, а оригинальных нет во всей расейской quasi-литературе. Нет ли еще чего немецкого? Выручите. Мой дружеский поклон Грановскому и недружеская благодарность за статью в "Отечественные записки", которую он мне обещал.22 Гони Каткова вон нечего ему делать в Москве. Я это лучше понимаю, ибо сам уехал из Москвы, если не в таких обстоятельствах, то в таком же состоянии духа. Скучно тебе будет, бедный мой Василий! Да что делать жизнь издевается над нами, а наше дело терпеть и повиноваться. Прощай. Пиши ко мне. Не унывай духом и хладнокровней играй в азартную игру на счастие жизни авось выиграешь. 1000 раз твой

В. Белинский.

Бога ради, возврати мне письмо Языкова. Да поторопись с своей статьей.23


151. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, июня 13 дня.

Письмо твое от 21 мая, любезный Боткин, и обрадовало и глубоко тронуло меня.1 Я хотел было разразиться на него ответом листов в пятнадцать, даже уже начал было, но статья о Лермонтове отвлекла меня.2 Не могу делать вдруг двух дел, потому что или ничего не делаю (и это главное дело в моей жизни), или уж весь отдаюсь делу, которое меня занимает. Друг, понимаю твое состояние, и не виню тебя за то, что ты тяготишься людьми и требуешь уединения и природы. Понимаю и твою радость об отъезде Грановского.3 От пошлых людей легко отделываться; но от порядочных трудно, и когда страждущий дух ищет спасения в самом себе, а случай освобождает тебя именно от тех, которые более других имеют права на твою любовь, уважение и внимание, то так легко вздыхаешь, как будто бы гора с плеч свалилась. Страдание твое болезненно, в нем много слабости и бессилия, но не вини в этом ни себя, ни свою натуру. Мы в этом отношении все как две капли воды: по жизни ужасные дряни, хотя по натурам и очень не пошлые люди. Видишь ли: на нас обрушилось безалаберное состояние общества, в нас отразился один из самых тяжелых моментов общества, силою отторгнутого от своей непосредственности и принужденного тернистым путем идти к приобретению разумной непосредственности, к очеловечению. Положение истинно трагическое! И нем заключается причина того, что наши души походят на дома, построенные из кокор везде щели. Мы не можем шагу сделать без рефлексии, беремся за кушанье с нерешимостью, боясь, что оно вредно. Что делать? Гибель частного в пользу общего мировой закон. В утешение наше (хоть это и плохое утешение) мы можем сказать, что хоть Гамлет (как характер) и ужасная дрянь, однако ж он возбуждает во всех еще больше участия к себе, чем могущий Отелло и другие герои шекспировских драм. Он слаб и самому себе кажется гадок, однако только пошляки могут называть его пошляком и не видеть проблесков великого в его ничтожности. Воспитание лишило нас религии, обстоятельства жизни (причина которых в состоянии общества) не дали нам положительного образования и лишили всякой возможности сродниться с наукою; с действительностию мы в ссоре и по праву ненавидим и презираем ее, как и она по праву ненавидит и презирает нас! Где ж убежище нам? на необитаемом острове, которым и был наш кружок. Но последние наши ссоры показали нам, что для призраков нет спасения и на необитаемом острове. Я расстался с тобою холодно (дело прошлое!), без ненависти и презрения, но и без любви и уважения, ибо потерял всякую веру в самого себя. В Петербурге, с необитаемого острова я очутился в столице, журнал поставил меня лицом к лицу с обществом, и богу известно, как много перенес я! Для тебя еще не совсем понятна моя вражда к москводушию, но ты смотришь на одну сторону медали, а я вижу обе. Меня убило это зрелище общества, в котором действуют и играют роли подлецы и дюжинные посредственности, а все благородное и даровитое лежит в позорном бездействии на необитаемом острове. Вот, например, ты: что бы мог ты делать и что делаешь? Маленький пример: ты хотел написать о концертах в Москве, но состояние духа не позволило тебе. Боткин, не прими моих слов за детский упрек или за москводушное обвинение. Нет, не тебя, а целое поколение обвиняю я в твоем лице. Отчего же европеец в страдании бросается в общественную деятельность и находит в ней выход из самого отчаяния? О горе, горе нам


И ненавидим мы, и любим мы случайно,

Ничем не жертвуя ни злобе, ни любви,

И царствует в душе какой-то холод тайный,

Когда огонь кипит в крови.4


Должно быть, по этой причине, я не знаю по-немецки, хотя и толкую об искусстве, Гёте и Шиллере. Жалкое поколение! А кстати: я не согласен с твоим мнением о натянутости и изысканности (местами) Печорина, они разумно-необходимы. Герой нашего времени должен быть таков. Его характер или решительное бездействие, или пустая деятельность. В самой его силе и величии должны проглядывать ходули, натянутость и изысканность. Лермонтов великий поэт: он объектировал современное общество и его представителей. Это навело меня на мысль на разницу между Пушкиным и Гоголем, как национальными поэтами. Гоголь велик, как Вальтер Скотт, Купер; может быть, последующие его создания докажут, что и выше их; но только Пушкин есть такой наш поэт, в раны которого мы можем влагать персты, чтобы чувствовать боль своих и врачевать их. Лермонтов обещает то же.5

Да, наше поколение израильтяне, блуждающие по степи, и которым никогда не суждено узреть обетованной земли. И все наши вожди Моисеи, а не Навины. Скоро ли явится сей вождь?..6

Кажется, мы, Боткин, начинаем, наконец, понимать друг друга. По крайней мере, есть у меня на душе многое, чего я никому не скажу и никому не имею охоты сказать, кроме тебя. Не говоря уже о моих внутренних скорбях и терзаниях, которые, кроме тебя, никому не понятны, у меня и об искусстве как-то мало охоты говорить с кем бы то ни было, кроме тебя. Особенно о Шекспире. Тут у нас с тобою есть какие-то взгляды, какие-то тоны голоса, только нам с тобою понятные и много говорящие. Вот, например, Кудрявцев: я не встречал человека с более художественным тактом, но ему недостает чести быть почтенным боровом, как ты да я, ему недостает боровьиного элемента; то же можно сказать и о Каткове. Говоря об искусстве, мы с тобою говорим вместе и о жизни и хорошо понимаем друг друга. Я вижу, что мы теперь в равных с тобою отношениях. Ты сбирался в Питер, о лысый! Боже мой, да от одной мысли об этом свидании выступают у меня слезы на глазах. Неделя, проведенная с тобою, была бы вознаграждением за восемь месяцев тяжелого страдания. Сколько бы надо было сказать друг другу, как бы каждое слово было полно души и значения, каждый разговор жив, спор интересен! Ах, Боткин, зачем ты написал мне об этом несбывшемся намерении, лучше бы мне было не знать о нем!

Начало письма твоего обмануло меня: я затрепетал, думая поздравить тебя совсем не с переселением в беседку, а с чем-нибудь лучшим... Твой переговор с отцом об обеспечении и фраза: "женатому на произвольность любви родительской полагаться нельзя" опять заставили меня ожидать уведомления, что твоя история подвинулась. Что ты об этом мало пишешь? Слушай, Боткин: сохрани тебя бог, если у тебя есть задняя мысль, что мое участие в твоей истории не так горячо и сильно, чтобы ты мог уведомлять меня обо всякой мелочи, не боясь, что я холодно приму это! Большей обиды ты не можешь мне сделать. Богу известно, чего стоит мне твоя история, скольких апатических минут, скольких сомнений и в любви, и в женщине, и во всем святом жизни! Право, и на мою долю досталась некоторая часть твоих страданий. Слышишь ли жду с нетерпснием всякой новости. От Николая Бакунина получил я письмо, пребестолковое, из которого я мог понять, что он без ума от свидания с семейством и что Мишель обнял его, как поросенка, и уверил его, что он прав и чист, как солнце, и что ты сам это признал. Если увидишься с Н. Бакуниным, будь верен своему правилу идти прямою дорогою и говори ему всё, что чувствуешь и как понимаешь. Получил письмо и от Мишеля,7 он не знает моего настоящего к нему расположения, относится ко мне дружелюбно и, сколько для него возможно, искренно; но я знаю, что знаю меня не надует так легко, как надувает себя и других. Увидимся потолкуем, и я не думаю, чтобы мои толки были ему слишком приятны. Спекулятивной натуры не видал, слава богу; она справлялась в конторе о моей квартире, но не была и хорошо сделала: я бы принял ее слишком теоретически и даже эмпирически.6

Живу я ни хорошо, ни слишком худо. К Питеру притерпелся. Спасибо ему. Я уже не узнаю себя и вижу ясно, что надо в себе бить: это его дело. В письме нельзя высказать этого. Больше всего меня радует, что я узнал, наконец, что чужие мысли, как бы ни противоречили нашим, должно выслушивать с уважением и любопытством, если только говорящий их понимает сам себя. Недавно я поймал себя в двух или трех случаях, принявши за явную нелепость чужое мнение (потому только, что оно противоречило моему) и потом, увидев, что оно имело основание и заставляло меня отступиться от кровного убеждения, приняв в него новую сторону, новый элемент. Всякая индивидуальность есть столько же и ложь, сколько и истина человек ли то, народ ли, и только ознакомляясь с другими индивидуальностями, они выходят из своей индивидуальной ограниченности. Но об этом после. С французами я помирился совершенно: не люблю их, но уважаю. Их всемирно-историческое значение велико. Они не понимают абсолютного и конкретного, но живут и действуют в их сфере. Любовь моя к родному, к русскому стала грустнее: это уже не прекраснодушный энтузиазм, но страдальческое чувство. Всё субстанциальное в нашем народе велико, необъятно, но определение гнусно, грязно, подло.

Состояние моего духа похоже на апатию. Ясный день я счастлив, но счастлив животно, без мысли, без трепета любви, без страдания. Природа радует мой организм, но не дух. ... судьба дала на мою долю только бедные, но верные блага. Что делать! Всякому своя дорога. При мысли о высших благах грудь стесняется, сердце замирает и мною овладевает что-то похожее на бешеное отчаяние. Духовные потребности всё сильнее и сильнее, но они, как огонь под снегом. Я притерпелся.

Поздравь меня! Читаю Вальтер Скотта и Купера, искусство много дает мне легче становится нести жизнь. Какие художники! Бога ради, прочти "Красного морского разбойника" Купера глубоко и необъятно, как море, просто, как жизнь петербургского чиновника, грандиозно, как приищи сам приличное сравнение.9 Велики, но когда читаешь Шекспира, об них и думать не хочется малы и обыкновенны. Недавно опять прочел вслух "Ричарда II". У!.. Нет, брат, что ни говори, а насчет Шиллера кто-нибудь из нас грубо не понимает одного. Всё, что ты о нем пишешь правда, да только трагедий-то его читать нет мочи. Но об этом после (я не дам тебе покою), а теперь некогда.

Ну, брат, твоя мнительность о евоих правах на наследство от отца воля твоя доходит до смешного. Должны быть всему границы. Если у сына с отцом есть духовная связь он его законный наследник; если нет ее опять то же. В последнем случае это штраф за то, что, не спросясь тебя, произвел тебя на свет. Вместо того, чтобы его бить батоги и весьма живота лишить, ты берешь с него деньги и имение. Сверх того, ты имеешь и другие права ты служил ему. Стыдно, брат. Перестань дурачиться.

Доставитель этого письма, г. Анненков, мой добрый приятель, хоть я виделся с ним счетом не больше десяти раз.10 В каком бы ты ни был состоянии духа, ты должен принять его радушно для меня. Если же ты будешь хоть сколько-нибудь в состоянии выйти из себя хоть на минуту, ты увидишь, что это бесценный человек, и полюбишь его искренно. От него ты услышишь многое обо мне интересное, о чем не хочу писать. О том же, о чем он скажет тебе никому не говорить, действительно не говори. Катков узнает сам. Анненков тебе сообщит и о моих новых знакомствах, особенно о Комарове. Я вошел в их кружок и каждую субботу бываю на их сходках. Моя натура требует таких дней. Раз в неделю мне надо быть в многолюдстве, молодом и шумном.

Каково? статья о "Герое нашего времени" не поспела и будет напечатана в 2 No. Досадно, а всё московская лень! Ах, кстати: вот тебе стихи:


Как не к толстой-то ...

Подбираются клопики

Придираются к нам

Черногузые попики.

И у них есть фискал

Негодующий,

И к тому ж грамотей,

На российских певцов

Им перстом указующий:

Муравьев фарисей Монахующий.11


Это написал Якубович!12 Вот уж подлинно удалось ...!


Просвещения маяк

Издает большой дурак,

По прозванию Корсак.

Помогает дурачок,

По прозванью Бурачок.13


Это эпиграмма Соболевского, а как в "Маяке" участвует еще какой-то г. Зеленый, то наш Языков и прибавил от себя еще два стишка:


Тут вмешался ... вареный,

По прозванию Зеленый.14


Кольцов прислал мне чудесную песню вот она:


1.


Так и рвется душа

Из груди молодой,

Хочет воли она,

Просит жизни другой.


2.


То ли дело вдвоем

Над рекою сидеть,

На зеленую степь,

На цветочки глядеть?


3.


То ли дело вдвоем

Зимню ночь коротать,

Друга жаркой рукой

Ко груди прижимать.


4.


По утру, на заре,

Обнимать, провожать,

Вечерком у ворот

Его вновь поджидать!15


Прочти ее Кудрявцеву. Что ж он не пишет ко мне ведь он уже отделался от экзамена. Скоро ли он в Питер я жду его к себе на квартиру. О Каткове тоже. ни духу, ни слуху, словно пропал.16

Прощай, мой бесценный Василий! Дай бог, чтобы ты скоро мог порадовать меня доброю весточкою, и, если это не помешает добрым вестям, вдруг отворяется дверь и лысый входит... Какие дни! На несколько-то дней у нас стало бы жизни в месяцы мы бы надоели друг другу, но не по недостатку любви, а потому, что у людей недействительных всё в минутах и днях. Но я опять заговариваюсь, а Анненков ждет. Прими его, как человека, и как человека, от меня пришедшего к тебе. Кирюша17 ко мне ходит он тебе кланяется и с тоскою ждет московских. Панаев и Языков тебе кланяются. Прощай. Пиши пожалуйста.

Твой В. Б.


152. К. С. АКСАКОВУ

СПб. 1840, июня 14.

Переписка наша, любезный Константин, производится довольно недеятельно; но, как ее живости мешают обстоятельства, равно извиняющие обоих нас, то об этом нечего и говорить, и вот тебе ответ на твое письмо, в котором, по обыкновению всех безалаберных людей, не выставлено года и числа, но которое я получил уже несколько месяцев назад.1 Ты пишешь, что письмо мое удивило тебя искренностию тона, доказывающего прямоту наших отношений, которых (замечаешь ты) не должно смешивать с дружбою. Скажу тебе на это, что меня очень удивило твое удивление, равно как и опасение, чтобы я обыкновенных приятельских отношений, скрепленных взаимным уважением и долговременным знакомством, не смешал с дружбою. В самом деле, то и другое довольно странно с твоей стороны. Я всегда был с тобою прям и искренен, даже гораздо больше иногда, нежели сколько позволяли сущность наших отношений и деликатность. Как бы ни любил я тебя, но я любил тебя для тебя, а не для себя, как пишешь. Сколько ни мало я заслуживаю уважения и любви, но я слишком привык видеть людей, добивавшихся моего знакомства и приязни, и если эти люди сами по себе не были для меня интересны, мое самолюбие молчало, а громко говорила моя нетерпимость. Во мне много пороков, особенно мелкого самолюбия, но сердце мое, право, лучше всего меня и никому не сделало бы стыда. Во всех отношениях с людьми я искал любви и дружбы, и если перед многими возвышался, то как тебе известно перед многими и умалялся, возвышая их на свой счет. Нет, если к чему я всего менее способен, по натуре моей, так это к поддержке каких бы то ни было отношений из расчетов самолюбия и всяких других расчетов; тогда как, если б я был способен к этому, то мог бы выиграть слишком много. Что же касается до тебя, ты больше, нежели кто-нибудь другой, не имел права на подобное подозрение, потому что самые мои несправедливости (если они были) и неделикатность (которая точно была) происходили из моего чересчур прямого и откровенного характера.2 Любезный Константин, перейти из безотчетной веры в людей в безотчетное сомнение значит сделать большой шаг к сознанию, но в смысле момента не больше. Действительного же приобретения тут нет, это промен 0 на 0, а из 0 + 0 = 0. Ты пишешь мне о новых своих друзьях (о которых я не могу сказать ни худого, ни доброго, исключая Д. Щепкина, ибо не знаю их), пишешь, как тебе с ними приятно, но изо всего тона письма твоего я вижу, что ты их нисколько не любишь, и во всех твоих отношениях проглядывает горькая и мучащая тебя мысль: не очаровывайся и разочарования не будет. Равным образом, еще не значит вырваться из пустого кружка (к которому я за честь почитаю и теперь принадлежать) и совершенно забыть его, когда беспрестанно обращаешься к нему, чтобы поносить его перед человеком, который как тебе известно принадлежит к нему безраздельно и почитает лучшим и драгоценнейшим, что дала ему жизнь. В переводе на здравый смысл, всё это значит молодо зелено. Но я понимаю это, хоть и стою далеко выше этого, и не виню тебя. Твоя врожденная деликатность не допустит, после этого объяснения, говорить худо мне о лучших моих друзьях, и ты можешь забыть об этом, как забываю я, дописывая последнее слово этой страницы.

Но я не думаю оскорбить тебя или выйти из границ наших отношений, сказавши тебе, что тон твоего письма, как выражение состояния твоего духа, наводит на меня мрачную тоску. Не могу себе вообразить более ужасного состояния. Ты пишешь, что живешь хорошо, доволен собою, понимаешь Гегеля, видишь свое место в науке; и в то же время говоришь, что тебе не выйти из твоей односторонности, и что действительность закрыта и недоступна для тебя. Если ты прав, то должен бояться науки, ибо действительность знания есть действительность жизни, но без последней она порождает (в науке) Тредьяковских и Шевыревых. Говорю тебе это смело, не имея желания оскорбить тебя, но желая показать тебе собственное твое противоречие с самим собою. Сказать правду, оно столько же радует меня, сколько и трогает: я вижу в нем начало благодетельного перелома, первый шаг выхода из непосредственности. Тебе еще страшно взглянуть на свое положение прямыми глазами и назвать вещь ее настоящим именем; но ты уже много приятных мечтаний принес в жертву истине. Я надеюсь, что скоро кончатся и твои другие предубеждения и ты убедишься, что ни с моей и с других сторон тебе не было никаких гонений, и что если в тебе что-нибудь было оскорбляемо мною или кем другим, так это твое самолюбие, а не твое человеческое достоинство. Странно обвинять тебе меня в том, что я не хотел и не мог делить с тобою мечтаний и называть их действительностию, а я знаю, что это и называешь ты гонениями. Я способен принимать мечты за действительность, но я всегда жестоко наказывал себя за подобные заблуждения, и всегда имел силу плевать на свои пошленькие чувствованьица. Теперь, слава богу, кажется, я потерял навсегда способность к детским увлечениям. Я решил, что самая мертвая, самая животная апатия лучше, выше, благороднее мечтаний и ложных чувств. Зато теперь я или в апатии, или если чувствую, то не имею причины стыдиться своего чувства. У меня теперь много ложных мыслей и рефлексий, но нет уж пошлых чувств. Вот, любезный Константин, истинная причина того, что ты называешь оскорблениями и гонениями тебя с моей стороны: это разность наших направлений. Я так думаю, хотя и могу ошибаться. Во всяком случае, тебе не за что сердиться на меня: это ответ на твое письмо.

Теперь о Гоголе. Он великий художник, о том слова нет. Я и теперь не вижу, чтобы он был ниже Вальтер Скотта и Купера, и не почитаю невозможным, чтобы последующие его создания не доказали, что он выше их. Сверх того, он и ближе их к нам, следовательно, понятнее для нас. Но он не русский поэт в том смысле, как Пушкин, который выразил и исчерпал собою всю глубину русской жизни и в раны которого мы можем влагать персты, чтобы чувствовать боль своих и врачевать ее. Пушкинская поэзия наше искупление, а в созданиях Гоголя я вижу только "Тараса Бульбу", которого можно равнять с "Бахчисарайским фонтаном", "Цыганами", "Борисом Годуновым", "Сальери и Моцартом", "Скупым рыцарем", "Русалкой", "Египетскими ночами", "Каменным гостем". В форме все художественные произведения равны, но содержание дает различную ценность: "Ричард II", "Отелло", "Гамлет", "Макбет", "Лир", "Ромео и Юлия" всегда будут выше "Венецианского купца", а "Тарас Бульба" выше всего остального, что напечатано из сочинений Гоголя.3

Познакомился я с твоим братом, Иваном Сергеевичем. Славный юноша! В нем много идеальных элементов, которые делают человека человеком, но натура у него здоровая, а направление действительное, крепкое и мужественное.4 Я очень полюбил его. Молодое поколение лучше нас; оно много обещает.

Засвидетельствуй мое искреннее почтение Сергею Тимофеевичу, Ольге Семеновне5 и всему твоему семейству. Будь здоров и счастлив да поскорее приезжай в Питер! Панаев тебе кланяется, Языков также. Прощай.

Твой В. Белинский.


153. Д. П. Иванову

СПб. 1840, июня 17 дня.

Действительно, мой милый Дмитрий, я сердился и горько жаловался на твое молчание, забыв о твоих экзаменах; но теперь вижу, что был не прав. Пожалуйста, не хлопочи больше и даже не упоминай и имени Вологжанинова: эта скотина не стоит того, чтобы думать о нем.1 Тридцати рублей я, разумеется, не отдам ему, письма его буду рвать, не читая и не отвечая ему. Я всё думая, что это не его деньги, и почитал себя премного обязанным ему, рассыпался в благодарности, при просрочке кланялся ему, унижался перед ним, как перед человеком, который, желая услужить мне, навлек на себя бездну неприятностей. Теперь вижу ясно, что он подлый и гнусный ростовщик. Недаром с первого взгляду мне не понравилась его холопская рожа и холопские манеры. Ну, да чорт с ним он не стоит, чтобы тратить для него время, бумагу и чернила.

Известие твое о Дарье Титовне поразило меня ужасом: я никак не воображал, чтобы она была в такой ужасной нужде.2 Вольно же было тебе не уведомить меня! Ты пишешь, что я не хорошо поступил, назначив лето сроком уплаты: но кто же может знать будущее, и разве я виноват, что сам бьюсь, как рыба об лед? Теперь я ничего не могу сделать, но недели через две надеюсь прислать ей рублей пятьдесят. Не можешь ли ты пока призанять для нее? Скажи ей, что я очень огорчился, узнав о ее бедственном положении, которого сам я причиною, но что теперь ничего не могу сделать, кроме как прислать недели через две 50 р. да через месяц другие 50 р.; но чтобы в получении всего долга к новому году она нисколько не сомневалась. Ее долг для меня священ, ибо я помню, что она для меня делала и чем я ей обязан, да и кроме того, я буду иметь в декабре средства, так что мне ничего не будет стоить уплата каких-нибудь 200 рублей. Для Никанора тоже пришлю недели через две рублей 50. Видишь ли в чем дело, любезный Дмитрий: теперь лето, самое ужасное время для книгопродавцев, литераторов, журналистов. Это время для них настоящая засуха. Я рад и тому, что могу еще брать из конторы по 25 да по 50 рублей, чтобы кое-как пробиваться ими. Но начало зимы должно меня очень и очень поправить с нею кончится мое нищенство, хотя еще богатство и не начнется.

Письмо Никанора меня порадовало: оно грустно и искренно.3 Есть надежда, что он очнется. Тогда кончится и мое к нему равнодушие. Смотри за ним, чтобы он изо всех сил готовился к экзамену, но чтобы не отчаивался, если не выдержит. Не говори ему этого, но вот какое мое решение: если не выдержит, еще год куда ни шел. В декабре возьму его к себе в Питер и продержу до половины июня, а там опять пошлю к тебе. В это время он позаймется под моим личным надзором, посмотрит Петербург и на свет божий, а то ведь он медведь настоящий. Смотри же, не сказывай ему этого, а то он обрадуется, да и ничего не будет делать. Молодому воображению льстит перемена места и обстоятельств, и от них-то, а не от своей силы и воли, ждут молодые люди спасения. Когда он не выдержит экзамена, ты прочтешь ему это место письма, чтобы он не приходил в отчаяние. С ним надо осторожно поступать. Бога самого ради, пристань к нему и не отстань до тех пор, пока он не сделается опрятен. Ужасная неопрятность, до которой он дошел, есть свидетельство ужасного упадка его духа. Белье бельем, а попечение о своей внешности своим чередом. Есть вода и гребень можно поправить зло, если не истребить его в корне. Пусть купается на дню два, три раза, входит в реку в рубашке, потом выжимает ее и просушивает слегка: от этого две пользы и белье чище, и испарина слабее. Смотри за его нравственностию: с кротостию выговаривай ему за всякую грубость, невежливость, особенно перед Леонорою Яковлевною.4 Ах, Дмитрий, ты так много для меня делаешь, что мне совестно. Ни от кого не видел я столько самой бескорыстной преданности, как от тебя. Дай бог, чтобы я мог когда-нибудь расплатиться с тобою. Дорого яичко к светлому дню, говорит пословица: дорога услуга во-время, а ты всегда услуживал мне слишком вовремя. Потерпи еще немного. Мой горизонт начинает прочищаться, и с началом зимы мои обстоятельства будут так хороши, как еще никогда не бывали.

Желаю тебе получить в институте инспекторское место. Надо пробовать свои силы и браться за всё. Ты правду говоришь, что Алексей5 худой пример и что на его коне не далеко ускачешь. Экая досада: вдруг получил я писем с десяток (от твоих стариков и Василия Петровича, от сестры, от тебя и Никанора и из-за границы)6 и не знаю, обронил что ли, только письма Алеши не нахожу, а я не успел и прочесть его.

О каком это ты пишешь Николае Зотовиче Зотове? Неужели это тот, что был у меня от Алеши? Я счел его за господского человека, и мне не о чем было толковать с ним. Вольно же было Алеше прислать его ко мне без письма и без рекомендации.7 Сделать я для него ничего не могу. В. П. Боткин в дела такого рода решительно не входит. Я бы для тебя готов кому угодно всё сделать; но больше возможности никто ничего не делает, а если нет возможности, то и толковать нечего.

Прощай, мой добрый Дмитрий. Низко кланяюсь твоей хозяйке и целую ее беленькую ручку, а внучку, забывши всякое приличие, прямо в уста сахарные. Кланяйся всем знакомым.

Твой навсегда В. Белинский.

Вот мой адрес слово в слово:

В С.Петербург.

В контору редакции "Отечественных записок", на Невском проспекте, против Гостиного ряду, в доме Лукина, No 47.

В. Г. Белинскому.

Не переменяй ни слова в этом адресе и будет так. И выпиши этот адрес Алеше, коему от меня поклон и лобызание.


154. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, августа 12 дня.

Любезный мой Боткин, ты просишь меня писать к тебе, на ярмарку,1 говоря, что я люблю писать, а ты любишь читать мои письма. Вот я и исполняю твое желание, но письмо мое доставит тебе не радость и утешение, а горесть и страдание. Ни слова больше об утешении и радости это слова обманчивые и бессмысленные, понятия отрицательные, а не положительные! Я всё думал, что горе и страдание даны человеку для того, чтобы он лучше знал радость и блаженство; но теперь, как опыт заставил меня глубже заглянуть в жизнь, я вижу, что радость и блаженство даны человеку для того, чтобы он сильнее страдал, жесточае мучился, и жалок тот, кто ищет в жизни не минут счастия, а прочного счастия, кто видит в жизни не ряд бивуаков, а постоянный дом, с филистерским халатом! Еще есть в нем смысл, если он чувствует в себе благородную решимость и божественную способность сделаться филистером во всем значении этого слова, т. е. скотиною вполне, тогда счастие может быть постоянным гостем и на его кровати, где потеет и пыхтит он с своею сожительницею, и за столом, где упитывается он бедными, но верными благами жизни, которые уже стали для него и богатыми и верными. Но если он неспособен сойтись с прозою жизни и довольствоваться пресною водою с несколькими каплями вина, нет ему счастия на земле, хотя он и более, чем кто другой, и желает счастия, и стремится к нему, и достоин его!..

Знаешь ли, Боткин, ну да что за эффектные предисловия к чорту их и прямее к делу. Боткин, Станкевич умер!2

Боже мой! Кто ждал этого? Не был ли бы, напротив, каждый из нас убежден в невозможности такой развязки столь богатой, столь чудной жизни? Да, каждому из нас казалось невозможным, чтобы смерть осмелилась подойти безвременно к такой божественной личности и обратить ее в ничтожество. В ничтожество, Боткин! После нее ничего не осталось, кроме костей и мяса, в которых теперь кишат черви. Он живет, скажешь ты, в памяти друзей, в сердцах, в которых он раздувал и поддерживал искры божественной любви. Так, но долго ли проживут эти друзья, долго ли пробьются эти сердца? Увы! ни вера, ни знание, ни жизнь, ни талант, ни гений не бессмертны! Бессмертна одна смерть: ее колоссальный, победоносный образ гордо возвышается на престоле из костей человеческих и смеется над надеждами, любовию, стремлениями!..


О горе нам, рожденным в свет!


сказал старик Державин.


Сын роскоши, прохлад и нег,

Куда, Мещерский, ты сокрылся?

Оставил ты сей жизни брег,

К брегам ты мертвых удалился!

Здесь персть твоя, а духа нет.

Где ж он? он там! Где там? Не знаем!

Мы только плачем и взываем:

О горе нам, рожденным в свет!3


Видишь ли, какая разница между прошлым и настоящим веком? Тогда еще употребляли слова там и туда, обозначая ими какую-то terram incognitam, (неизвестную землю (латин.). ) которой существованию сами не верили; теперь и не верят никакому там и туда, как бессмыслице, отвергаемой разумом, и не употребляют даже в шутку этих пустых слов. Тогда еще плакали и взывали; а теперь, молча и гордо, твердым шагом идут в ненасытимое жерло смерти и с улыбкою отрывают от сердца лучшие его стремления и чистейшие привязанности. "Трагическое положение!" воскликнешь ты с улыбкою торжества. Дитя, полно тебе играть в понятия, как в куклы! Твое трагическое бессмыслица, злая насмешка судьбы над бедным человечеством. Трагическое заключается в коллизии страсти с долгом, для осуществления нравственного закона. Для этого избирается герой, благороднейший сосуд духа, как самый жирный баран для заклания. Прекрасно, но дальше еще смешнее. Герой, например, любит замужнюю женщину: естественное влечение сердца стремит его к ней, к обладанию ею, а долг велит от нее оторваться. Если он последует естественному влечению сердца, его блаженство будет неполно, ибо будет отравлено бедствием мужа, раскаянием любовницы, укорами совести и, наконец, возможностию трагической катастрофы; оторвется он от нее его удел страдание, болезненное чувство по вечном покое, т. е. по вечном ничтожестве в лоне материи. Стоит ли жить в том и другом случае! Я, Боткин, я не герой, но люблю героев, и в иные минуты мне кажется, что я пожертвовал бы тысячью жизнями в ознаменование моей бесконечной любви и бесконечного умиления к благородной жертве долга, всегда предпочту ее безмолвное страдание беззаконному, хотя и божественному, блаженству; но закон-то, осуждающий на страдание повинующегося ему так же, как и неповинующегося, закон-то этот, о Боткин! я и ненавижу и презираю. Общее это палач человеческой индивидуальности. Оно опутало ее страшными узами: проклиная его, служишь ему невольно.

Смерть Станкевича не произвела на меня никакого особенного впечатления. Я принял известие о ней довольно равнодушно. Думаю, что причина этого отчасти и долговременная разлука: Станкевич оставил меня совсем не тем, чем я стал теперь и был без него. Он поехал в Европу, я в Азию на Кавказ.4 Духовную жизнь мою я считаю с возвращенья с Кавказа, и всё это развитие до сей минуты (лучшее, по крайней мере, примечательнейшее время моей жизни) совершалось без него. Разлука ужасная вещь: с нею, как и со смертию, часто всё оканчивается; как и смерть, она смеется над слабостию нашей натуры. Но это не главное. Главная причина состояние моего духа, апатическое, сухое, безотрадное, причины которого и во внешних обстоятельствах и внутри. Внешние мои обстоятельства худы донельзя, до последней крайности. А внутри не умею и сказать. Мысль о тщете жизни убила во мне даже самое страдание. Я не понимаю, к чему всё это и зачем: ведь все умрем и сгнием для чего ж любить, верить, надеяться, страдать, стремиться, страшиться? Умирают люди, умирают народы, умрет и планета наша, Шекспир и Гегель будут ничто. Известие о смерти Станкевича только утвердило меня в этом состоянии. Смерть Станкевича показалась мне тем более естественна и необходима, чем святее, выше, гениальнее его личность.


Всё великое земное

Разлетается, как дым:

Ныне жребий выпал Трое,

Завтра выпадет другим.5


Всё вздор калейдоскопическая игра китайских теней. О чем же жалеть!..

Ставкевич умер в Нови, между Миланом и Генуею, в ночь с 24 на 25 июня; тело его временно положено в Генуе. Меня уведомляет Ефремов, который, счастливец! был свидетелем смерти его, вместе с В. А. Дьяковою, которая (о сем никому ни слова, ибо это ее тайна) теперь в Берлине. Ефремов не сообщает никаких подробностей, но обещает сделать это вперед.6

Напрасно ты завидуешь нам тебе, кажется, лучше нас, судя по твоему последнему письму к Каткову.7 Катков хандрит для него исчезла всякая достоверность в жизни и знании. Он читал мне отрывки из Фрауенштета молодец Фрауенштет!8 После его брошюрки пропадет охота не только резонерствовать или мыслить, но и что-нибудь утверждать. Очень рад, что тебе понравилась 2-я статья моя о Лермонтове.9 Кроткий тон ее результат моего состояния духа: я не могу ничего ни утверждать, ни отрицать и поневоле стараюсь держаться середины. Впрочем, будущие мои статьи должны быть лучше прежних: 2-я статья о Лермонтове есть начало их. От теорий об искусстве я снова хочу обратиться к жизни и говорить о жизни. В "Наблюдателе" и "Отечественных записках" я доселе колобродил, но это колобродство полезно: благодаря ему, в моих статьях будет какое-нибудь содержание не так, как в телескопских. Но об этом после или когда-нибудь. Да скажи, ради самого бога, или ты не получил моего письма с Анненковым, что ни слова не упоминаешь ни о первом, ни о (что всего интереснее для меня) втором?10 Ты спрашиваешь, как я увиделся с Бакуниным? О сем, как и о многом прочем, что всё составит ответ на твои последние два письма, я пишу нынче же, а пошлю завтра или послезавтра в Москву, с Межевичем, который по приезде отдаст его твоему брату.11 Это письмо будет ждать тебя в Москве оно очень интересно. Прощай, Боткин. Скучно на этом свете, а другого нет!

Твой В. Белинский.

Прочел три акта "Антония и Клеопатры". Творец небесный, неужели и Шекспир сгнил и только? Бога ради, Боткин, скажи мне, есть ли у Шекспира хоть что-нибудь, не говорю дрянное, а не великое, не божественное? Вальтера Скотта читаю запоем: фу ты, какой пышный! Прочел пять трагедий Софокла новый мир искусства открылся передо мною. Вижу, что одно сознание законов искусства без знания произведений его суета сует. Катков много заставил меня двинуться, сам того не зная. Я сбираюсь писать историю русской литературы с пиитикою, для книгопродавца Полякова, за 4000 р. асе. (это пока еще тайна).12 Статью Рётшера, переведенную тобою, знаю по отрывкам интересная статья, а перевод несколько наскоро сделан.13 Боткин, прочти роман Купера "Последний из могикан": в следующем No "Отечественных записок" помещаем две части нового романа Купера, служащего продолжением "Могикан". Перевод Каткова, Панаева и Языкова. Глубокое, дивное создание.14 Катков говорит, что многие места этого романа украсили бы драму Шекспира.


155. В. П. БОТКИНУ

12 16 августа 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, августа 12 дня.

В письме твоем от 24 июля, любезнейший Василий, спрашиваешь ты меня о моем свидании с Бакуниным.1 Тут целая история, или, лучше сказать, целая драма. Постараюсь изложить ее тебе как можно обстоятельнее. Не скрою от тебя, что я ждал Бакунина с некоторым беспокойством. Николай Бакунин писал ко мне, что Мишель хочет со мною обстоятельно и насчет всего переговорить и объясниться, а я чувствовал, что это объяснение с моей стороны будет бранью и ругательством, и потому, зная о своей храбрости, я несколько беспокоился предстоящим свиданием. Вдруг, в одно прекрасное утро, является ко мне Катков в каком-то необыкновенно и странно-одушевленном состоянии и с разными штуками и мистификациями объявил наконец мне, что Бакунин приехал, что вчера, с заднего крыльца, часов в 11 ночи явился он к Панаеву, что Панаев не мог скрыть своей к нему холодности, от чего Бакунин конфузился, смотрел на него исподлобья подозрительными глазами, а Катков не выходил из своей комнаты. Кстати: в разговоре с Панаевым Бакунин между прочим возвестил ему, с умиленною гримасою, что отец его святой старик, что он сам теперь остановился в гостинице, платит за большую комнату 4 р. в сутки, но что он переменит квартиру, ибо ему должно беречь деньги и пр. Беседа Панаева с Бакуниным была самая тяжелая, ибо Бакунин не понравился Панаеву с первого взгляда, а как я постоянно уведомлял его об участии, которое принимал он в твоей истории,2 то Бакунин) был ему просто омерзителен. Катков пришел ко мне поутру я встал поздно, и вот мы ждем, ждем Бакунина, а его всё нет, как нет. Вот уж скоро и 12 часов. Мы уже решились было идти к Панаеву в чаянии там обрести нашего абстрактного героя. Но вдруг гляжу в окно на дворе длинная уродливая фигура, в филистерском прегнусном картузе, спрашивает меня. Диким голосом закричал я ему в окно: "Бакунин, сюда!" Кровь прилила у меня к сердцу. Наконец он вошел, я поспешил выйти в переднюю, чтобы подать ему руку и не допустить его броситься ко мне на шею; однако ж он прикоснулся своими жесткими губами к моим и, через спаленку, прошел в мой кабинет, где и встретился с Катковым лицом к лицу. Катков начал благодарить его за его участие в его истории.3 Бакунин, как внезапно опаленный огнем небесным, попятился назад и задом вошел в спальню и сел на диван, говоря с изменившимся лицом и голосом и с притворным равнодушием: "Фактецов, фактецов, я желал бы фактецов, милостивый государь!" "Какие тут факты! Вы продавали меня по мелочи вы подлец, сударь!" Бакунин вскочил. "Сам ты подлец!" "Скопец!" это подействовало на него сильнее подлеца: он вздрогнул, как от электрического удара. Катков толкнул его с явным намерением затеять драку. Бакунин бросился к палке, завязалась борьба. Я не помню, что со мною было кричу только: "Господа, господа, что вы, перестаньте", а сам стою на пороге и ни с места. Бакунин отворачивает лицо и действует руками, не глядя на Каткова; улучив минуту, он поражает Каткова поперек спины подаренным ему тобою бамбуком, но с этим порывом силы и храбрости его оставили та и другая, и Катков дал ему две оплеухи. Положение Бакунина было позорно: Катков лез к нему прямо с своим лицом, а Бакунин изогнулся в дугу, чтобы спрятать свою рожу. Во время борьбы он вскричал: "Если так, мы будем стреляться с вами!" Достигши своей цели, т. е. давши две оплеухи Бакунину, Катков наконец согласился на мои представления и вышел в кабинет. Я затворил двери. На полу кабинета валялась шапка Бакунина, спаленка моя обсыпана известкою, которая слетела с потолка от возни. Вообрази себе мое положение. Я был весь на стороне Каткова; но было жаль Бакунина, хотя мое сожаление было для него оскорбительнее всякой обиды; к тому же он был моим гостем и у меня в доме подвергся позорным побоям. Равным образом, мое положение было затруднительно и в отношении к Каткову: мне было за него досадно, что он мою квартиру избрал театром такого рода объяснения, а между тем я в то же время чувствовал, что есть такие положения в жизни, когда только одни филистеры думают о приличиях и отношениях. Однако ж я вышел в комнату, где был Катков: я не имел силы быть с глазу на глаз с опозоренным Бакуниным. Мне было жаль его, но мое сожаление оскорбило бы его, если б я ему его высказал. Вдруг Катков снова бросился к нему. Я думал, что это начало новой баталии, схватил его за руку и стал уговаривать. "Одно только слово!" сказал он, подошел к Бакунину, который сидел, и, нагнувшись к его физиономии, грозя пальцем (как будто намереваясь отдуть им по носу), сказал ровным, сосредоточенным голосом: "Послушайте, милостивый государь, если в вас есть хоть капля теплой крови, не забудьте же, что вы сказали".

Засим, внявши моим просьбам, он ушел. Ну, брат Василий, не забыть мне этого дня. Я сыграл тут роль мокрой курицы. Мне бы следовало или молча, с ученым видом знатока,4 смотреть на занимательный спектакль, или броситься между витязями, чтобы разнять их, но я стоял твердо на пороге комнаты, словно прикованный к нему; и только руки мои свободно простирались к бойцам, не доставая, впрочем, до них. Да, Боткин, в первый раз увидел я жизнь лицом к лицу, в первый раз еще узнал, что такое мужчина, достойный любви женщины.

-

16-го августа.

Я остался один с Бакуниным; он сидел, а я ходил по двум комнатам. Оба мы тяжело дышали, я просто задыхался. Его лицо было бледно, однако два неприятно-багровые пятна украшали его ланиты, а его и без того отвратительные уста просто превратились в параллелограм. Я давно уже подозревал его безобразие, но тут вполне убедился, что он решительно безобразен. Трудно представить, чтобы какая-нибудь женщина могла полюбить его, и, право, не понимаю, как могут его целовать его сестры. Однако он мне был и жалок. Чтобы заговорить с ним, я стал уверять его, что я не виноват в этой сцене, ибо и не предвидел ее. Он стал уверять, что и не думал подозревать меня. Затем я выпил несколько стаканов воды и начал отдыхать. Он едва мог пропустить глоток. "Не задерживаю ли я тебя?" спросил он. "О, нет!" отвечал я. Но видя, что разговор не клеится, что нам тяжело быть вместе, я сказал ему, что надо идти и мы пошли. Перед выходом, я сказал ему, что решительно отказываюсь от всякого участия в их истории, кроме примирительного. Приезжаю к Панаеву, там Языков. Ну расспросы я им поведал. Начали толковать о предстоящей дуэли, и Катков предлагает мне быть его секундантом. О боги! Я секундант!.. Бог вас да благословит, а я не виноват!5 Я отказался. Катков обратился к Панаеву тот кивнул головою в знак согласия. Я начал толковать Каткову, что вместо того, чтобы хладнокровно распоряжаться с секундантами противника его, я скоропостижно ... Так как мы еще накануне условились ехать к Краев-скому на дачу, то и поехали Панаев с Катковым, а я с Языковым. Сей юноша начал мне говорить, что хотя он участием в дуэли и повергнет своих родных в крайнее огорчение, однако не допустит Панаева, как мужа и отца, рисковать попасть в солдаты и что, по всем правам, божеским и человеческим, мне должно быть секундантом Каткова. Что ж ты думаешь, Боткин? Я расхрабрился. Иду на войну, да и только! Ну что твой Афанасий Иванович, когда он пугал Пульхерию Ивановну.6 Во-первых, этот случай лучше всех теорий вразумил меня, что иногда дуэли бывают необходимы; а во-вторых жизни, хоть раз в жизни, захотелось отведать. Много тут участвовало и участие к Каткову, и желание отвести горькую участь от Панаева и Языкова, и, наконец, отвращение к моей бесцветной, апатической жизни. Короче: приехав на дачу, я дал Каткову решительное слово. По возвращении с оной, вечером, я отправился к Бакунину. Он встретил меня просьбою отдатьКаткову запискуи уверениями, что хотя он и чужд предрассудков, однако есть в жизни случаи, и прочая. Я поспешил с ним согласиться (что, казалось, заставило его опешиться) и прочел записку. Онанистическим и скопеческим слогом рассказано в ней было на двух почти страничках то, что можно был сказать в двух словах, а именно: что так как по русским законам оставшийся от дуэли в живых должен быть солдатом, то и лучше им стреляться в Берлине. Но теперь, в письме Ефремова, которым он уведомляет меня о смерти Станкевича, находится ко мне просьба, чтобы я уговорил Каткова отложить дело на неопределенный срок, ибо в Берлине В. А. Дьякова, для которой Мишель единственная подпора и пр.7 Кажется, молодец хочет отделаться, а наш горячится тем пуще говорит надо подлеца стереть с лица земли. Впрочем, я подозреваю, что он прикнучивает себя, ибо дуэль хороша тотчас же, когда оскорбление живо и сильно еще.8

-

Пока прощай. Скоро получишь ты от меня ответ на свои письма, а с ним вместе письма к Кульчицкому, к Кронебергу и Красову, которые и разошлешь и раздашь по принадлежности.9

В оном же письме будут разные подробности об истории Бакунина с Щанаевым).

Фу, какая дрянь И. Клюшников! Не знаю, когда бог приведет мне с ним разделаться надоел до смерти. Стишонки его тоже мне начинают противеть, а об его "Бабочке" не могу вспомнить без омерзения такая дрянь. О диалектика жизни! ты выше всех наук в мире!10

Боткин, смертельно хочется видеться с тобой просто томительное стремление; и не верится возможности приезжай ради всех святых и возрадуй твоего

В. Белинского.

Панаев и Языков тебе кланяются.


157. К. С. АКСАКОВУ

СПб. 1840, августа 23.

Я совершено согласен с тобою, любезный Константин, что все заочные объяснения ужасно глупы, особенно письменные, итак, и чорту их.1 13 самом деле, нора нам перестать быть детьми и понимать взаимные наши отношения просто, не натягивая их ни на какие мерки.

Что тебе сказать мне о самом себе? И много хотелось бы, а по говорится ничего. Увидимся потолкуем. Худо, брат, худо: мне всё кажется, что жизнь слишком ничтожна для того, чтобы стоило труда жить; а между том и живешь, и страдаешь, и любишь, и стремишься, и желаешь. Станкевич умор, и что после него осталось? труп с червями. Одним словом, так или иначе, только результат всё один и тот же:

И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, Тикая пустая и глупая шутка.2

Да и какая наша жизнь-то еще? В чем она, где она? Мы люди вне общества, потому что Россия не есть общество. У нас нет ни политической, ни религиозной, ни ученой, ни литературной жизни. Скука, апатия, томление в бесплодных порывах вот паша жизнь. Что за жизнь для человека вне общества? Мы ведь не монахи средних веков. Гадкое государство Китай, но еще гаже государство, в котором есть богатые элементы для жизни, но которое спеленано в тисках железных и представляет собою образ младенца в английской болезни. Гадко, гнусно, ужасно! Нет больше сил, нот терпенья!

Славный юноша твой брат я всё больше и больше люблю его.3 В нем так много внутренней жизни, что даже жаль его, ибо на Руси пока еще только практическим людям хорошо, особенно, если они при этом и мерзавцы.

Спасибо тебе за внимание к моему брату.4 Пожалуйста, не оставляй его.

Я слышал, что Сергей Тимофеевич скоро будет в Питере5 очень приятно будет мне увидеться с ним. Ольге Семеновне8 мое почтение.

Прощай. Твой В. Белинский.

Да, скажи, увидимся ли мы с тобою и когда именно?7


158. А. П. ЕФРЕМОВУ

СПб. 1840, августа 23.

Странную роль назначено тебе, любезный Ефремов, играть в отношении ко мне: вот уже в другой раз уведомляешь ты меня об ужасной утрате, о смерти, которой ты был свидетелем.1 Станкевича нет, и я уже не увижу его никогда, и никто никогда не увидит его странная, дикая, неестественная идея!.. Мне всё не верится, всё кажется, что смерть не посмела бы разрушить такой божественной личности. Разлука много отняла у меня: ты знаешь, как мы все были глупы, когда оставил он нас. Он не был свидетелем самого важного периода моего развития, он давно уже существовал для меня в прошедшем, как воспоминание, как живое представление лучшего, прекраснейшего, что знал я в жизни. О, если бы ты знал, Ефремов, как я завидую тебе: ты жил с ним целый год, ты присутствовал при его последних минутах, ты навсегда сохранишь живую память его просиявшего по смерти лица. Я ничего не знаю, что бы могло сравниться с твоим счастием. Конечно, тебе чувствительнее всех нас его потеря твоя рана и теперь еще сочится теплою кровью, но боже мой! что жизнь и все ее радости, всё блаженство в сравнении с счастием вечно носить в душе такую рану! Да, Ефремов, я завидую твоей святой скорби, твоему святому страданию, завидую потому что сам чужд их. Странное дело! Как глубоко страдал я, и как религиозно было мое страдание, когда умерла она, которая была совершенно чуждое мне, хотя и прекрасное явление! Для меня было величайшим счастием знать ее, видеть и слышать, и я так хорошо знал ее, так много видел и слышал ее; но большего для меня и не могло быть; тогда как он называл меня своим другом, ему обязан я всем, что есть во мне человеческого, и его смерть произвола на меня такое не глубокое впечатление! Может быть, тут много значит, что я хоть миг, но видел ее незадолго до смерти.2 Но я думаю, что главная причина мое теперешнее состояние, которое можно характеризовать так: веры нет, знания и не бывало, а сомнения превратились в убеждения. Мысль о том, что всё живет одно мгновение, что после самого Наполеона осталось только несколько костей да слава, в которой ему теперь ни чорта нет толку и которая хотя и но скоро, по всё же погибнет вместе с нашею планетою, эта мысль превратила для меня жизнь в мертвую пустыню, в безотрадное царство страдания и смерти. Смерть, смерть! вот истинный бог мира! Ее владычество для всех равно несомненно ей слава вечная, ей поклонение! Что такое общее (для познания которого Станкевич жил и умер вдали от нас)? Молох, пожирающий собственные создания, Сатурн, пожирающий собственных чад. Зачем родился, зачем жил Станкевич? Что осталось от его жизни, что дала ему она? Нет, ему надо было умереть, потому что чем скорее, тем лучше. И мы, знавшие его, все умрем, и тогда даже и памяти на земле не останется об нем. Вот в таких-то мыслях застало меня письмо твое. Право, мне кажется, что надо мною уже бессильна всякая утрата, всякое бедствие, кроме нужды и физического страдания. Но и к ним можно привыкнуть.

Бога ради, Ефремов, уведомь меня как можно подробнее обо всем, до малейшей подробности, и как он жил и как умирал. Не поленись, душа моя, помни, что то, что ты знаешь о нем, есть общее наше достояние. О, как жажду я видеться с тобою! Будет ли это когда-нибудь, или и ты скоро же умрешь? Собери все мои письма к Станкевичу для доставления ко мне,3 если воротишься или найдешь случай. Для меня священна собственная моя строка, которую читали его глаза. Пожалуйста.

А вот тебе и выговор. В твоем письме есть что-то, как будто тебе неловко говорить со мною, да и начинается оно словом "почтеннейший" (так что я думал, что это письмо шуточное, веселое). Стыдно тебе! Неужели ты думаешь, что я способен помнить старые глупости и сердиться за них?4 Поверь, что они мне даже и не смешны. Шизнь наша так коротка, так ничтожна, что и на великое в ней надо смотреть в уменьшительное стекло, а не делать из мелочей великого. Слушай, Ефремов, если ты не считаешь меня том, чем считал некогда в отношении к себе, то бог с тобой ребенок ты после этого. Но нет, этого не может быть, особенно теперь, когда чувство общей великой утраты, общего сиротства должно еще более сблизить и сроднить нас друг с другом.

Катков хандрит. Он кланяется тебе и сбирается скоро ехать. Кстати: я ничего не могу тебе сказать насчет его отношения к Мишелю. Я показал ему твое письмо он ничего не сказал. Ведь это дело не шуточное, и требование отсрочки в нем очень справедливо и основательно может быть принято за желание оставить дело нерешенным.8 Если Мишель хочет его покончить (что всего лучше, особенно для него, когда он явно виноват, что должен сознавать, если он человек), то ему лучше и прямее всего написать к Каткову нечто вроде той записки, какую он вытребовал себе от В. К. Ржевского. 6 Я не могу отвечать за Каткова, но если ты обратишься ко мне с вопросом по этому делу, то, сколько я могу судить по чувству Каткова к Мишелю и по взгляду его на сущность дела, это дело едва ли может кончиться иначе, как так, как было условлено между ними, или, как я говорю, т. е. запискою, от которой постраждет самолюбие Мишеля, но оправдается его человеческое достоинство (которое теперь в сильном подозрении у всех благородно мыслящих людей).

Кланяйся от меня В. А. Дьяковой. Мне бы очень хотелось написать к ней, да останавливает мысль что же я напишу к ной, когда у меня и в голове и в сердце только фай посвистывает.7 Поблагодари ее за память обо мне и попроси подольше не умирать, если можно. Она принадлежит к тем явлениям, которым смерть больше всех грозит; она то же, что он, пусть же спешит сюда, к нам, чтобы все, знавшие и любившие ее, еще раз увидели ее. Что ее Саша? Боже мой! сколько перемен в такое малое время! Ефремов, помнишь ли осень 1836 года еще нет и полных четырех лет, а между тем... Право, мне кажется, что я начинаю умнеть, и немудрено: жизнь есть такая школа, которая лучше всех университетов и философий дает знать, что она "дар напрасный и случайный"...8 Есть из чего и биться... О пребывании в Берлине Варвары Александровны) никому из чужих не скажу. Скоро ли она в Россию и через Петербург ли о, боже мой, какая грустная радость для меня!

Для журнала, прежде всего новостей, ученых, художественных и литературных. Нет ли хороших сказок пожалуйста.9

Долго не отвечал тебе на письмо не на что было послать. Прощай, обнимаю тебя.

Твой В. Белинский.


159. А. Я. КУЛЬЧИЦКОМУ

3 сентября 1840 г. Петербург.

Милостивый государь,

Александр Яковлевич!

Благодарю Вас за милое письмо Ваше ко мне от 28 генваря истекающего года,1 и спешу Вам отвечать на него, пока еще 1840-й год совсем не истек, чтобы Вы не имели права упрекать меня, что я отвечал Вам не в том же году, а ровно через год. Бога ради, не приписывайте этого беспутного замедления моим будто бы чрезвычайным занятиям: честью уверяю Вас, что ко мне не скачут со всех сторон, крича: "Виссарион Григорьевич, пожалуйте департаментом управлять!"2 Мне бывает и больно и совестно, когда порядочные люди оправдывают мое невежество множеством занятий, будто бы поглощающих всё мое время. Право, ларчик открывается проще: делаю я очень немного, или лучше сказать почти ничего но делаю, и время у меня проходит в одних мечтах и фантазиях о том, что и как я буду делать. Не шутя: это мое главное занятие. Причины этого также не следует искать ни на небе, ни в облаках, а просто в моей лености и еще в том, что у меня в голове и в сердце частенько только фай посвистывает.3 Конечно, иногда бывает и действительно тяжело на душе, и от внешних и от внутренних причин; но все-таки беспорядочность в жизни главная причина моего небрежения о приличии и вежливости в сношениях с людьми, даже искренно мною любимыми и уважаемыми. И между тем, но поверите, как всегда беспокоят и даже терзают меня подобные с моей стороны упущения. Ответ на письмо всегда лежит на мне, как тяжкий и страшный долг. Я уверен, что после этого искреннего признания Вы охотно простите мне за мое долгое и невежливое молчание.

Я давно полюбил Вас искренно, по рассказам Василия Петровича и Вашим к нему письмам (которые, NB, читая, всегда хохотал до слез). Поверьте, что я очень дорожу Вашим знакомством, и позвольте упрекнуть Вас в излишней церемонности, с которою Вы приступили к знакомству со мною, как будто к делу великой важности. А всё мысль о моих занятиях, которые не оставляют мне свободной минуты даже для обеда! Сделайте милость, адресуйтесъ ко мне как можно чаще, и не как только что не к чужому, по как к своему человеку.4 В Ваших письмах столько юмору, столько неподдельного, милого и добродушного остроумия, что день получения от Вас письма для всякого был бы счастливым днем. По крайней мере, я бы желал иметь в году 360 таких счастливых дней.

Напрасно думаете Вы, что, кроме Боткина, в Харькове всё чуждо мне: нет, Харьков давно уже представляется мне в мистическом свете. Кроме уже Вас, которого я считаю одним из самых коротких моих знакомых, меня давно интересовало семейство Кронебергов.5 Вам должно быть известно, что я лично знаком с Андреем Ивановичем, равно как и то, что покойный его родитель, незадолго до смерти своей, почтил меня перепискою со мною. Память этого незабвенного для всех человека священна мне; храню с умилением, как святыню, его лисьма ко мне и горжусь его вниманием ко мне, хотя оно и было снисхождением к молодому человеку за доброе направление его натуры (к тому же слишком расхваленной усердным приятелем), а не заслуженная дань его достоинствам. Мне не нужно уверять Вас, что заочное знакомство с отцом и личное с сыном представили мне всё семейство в каком-то идеальном, таинственном свете и возбудили во мне живейшее желание (Боткин сказал бы Sehnsucht (страстное желание (нем.). )) узнать его, тем более, что оный часто упоминаемый Боткин наговорил мне о нем так много поэтически-прекрасного. Право, мне кажется, если бы Иван Яковлевич не умер, а я не переехал из Москвы в Питер (что стоит смерти во многих отношениях), я решился бы сделать Боткину компанию в его зимнем путешествии в Харьков, и вместе с ним и с Вами прожил бы там целый месяц.

Сейчас перечел Ваше второе письмо (от 4 июня), и покраснел до ушей. Каким Хлестаковым должен я казаться псом порядочным людям: мне кадят, а я, как Юпитер Олимпийский (тот, на котором Нерон ездил верхом, держась за уши), обоняю сладостную воню. Но это может только казаться так, а в самом-то доле лень, лень, лень и больше ничего! Вполне поиимаю Ваше благородное негодование на успех Григорьева. Живая Ваша статейка, как Вам уже и известно, была тотчас же напечатана.6 Уведомьте, какой эффект произвела она в Харькове. Низко бью Вам челом, от себя и от Краевского, и впредь не оставлять нас посылками. Пожалуйста, всё, что Вам в голову ни придет, шлите да и только, да и других умных и талантливых людей подбивайте (особенно Андрея Ивановича Кронеберга). Что Вы ничего не делаете? Что бы Вам приняться за юмористические статьи рисовать провинциальные нравы? Заранее смеюсь от одной мысли об этом, судя но Вашим письмам. Принимайтесь-ко с богом! Знаете русские типы помещик, помещица, семинарист, советник палаты, профессор, студент, и пр. и пр.

Отчества Вашего не знаю вина Боткина; но за то он своею рукою и впишет его, где надо.7

Бога ради, будьте добры, и больше, больше и больше пишите ко мне: даю Вам честное слово, что день получения от Вас письма будет для меня истинным праздником. А если бы Вы знали, как мало у меня в жизни праздников и как скверны мои будни!..

Без всяких нижайших почтений и искренних преданностей остаюсь просто Ваш

В. Белинский.

СПб. 1840, 3 сентября.


160. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, сентября 5 дня

С чего ты, о Боткин, взял, что мое письмо к тебе (в Нижний) написано б сердцах на тебя.1 Что ты, господь с тобою! Мое сердце против тебя приписываешь ты тому, что ты не отвечал на повыв мои письма: Боткин, однажды навсегда и чтоб больше об этом не былой слова все претензии за неписание, неотвечание и пр. глупы и пошлы. Я пишу к тебе потому, что мне хочется писать к тебе, а не потому, что этим обязываю тебя к ответу. Если твое молчание повергает меня в беспокойство о твоем здоровьи, жизни, несчастии другое дело: тут я могу сердиться на тебя за молчание; но когда я знаю, что с тобою ничего особенного не случилось не пиши ко мне хоть год, а я всё-таки (если будет охота) буду жарить в тебя письмами, а не будет охоты, и сам замолчу хоть на год же. Может быть, тон моего письма и действительно отзывается воинственностию, так причина этому та, что я в нем взъярился на Allgemeinheit, (всеобщность (нем.). ) а тебе досталось потому, что ты ее партизан.2 Но личного против тебя неудовольствия я и не думал иметь. "Если можешь, извини меня; не можешь прибей или обругай, только не сердись и не думай ничего дурного", пишешь ты ко мне, и за эти строки стоило бы и прибить и обругать тебя, ибо ты ими просто оскорбляешь меня. Конечно, я могу сердиться на тебя, но в таком случае всегда скажу причину, которая должна быть достаточно важною, ибо я не могу сердиться из ничего ни на кого, а тем более на тебя. Мне так хорошо известны твои дурные стороны, что я не припишу тебе ничего лишнего, даже в порыве любви к тебе; и я так хорошо знаю твои прекрасные стороны, что, даже и сердясь на тебя, не могу думать о тебе ничего дурного. Да и что же дурного стал бы я о тебе думать? Разве уж не пьешь ли ты? Если так худо; ты доселе был человек непьющий (хотелось сострить, да не вытанцовывается).

"Душа, измученная неестественными, темными, какими-то подземными страданиями, потеряла эластичность свою, высохла, одеревенела и с ядовитою усмешкою указывает на дым фантазий и мечтаний, в котором, перегорев, или, лучше сказать, покоптившись, улетает моя молодость", пишешь ты. Увы, это общее всех нас состояние! Это награда наша со стороны общего за наше самоотвержение, жар души, любовь ко всему высокому, прекрасному, истинному! Да, Боткин, я сам от моей молодости вижу только дым фантазий, который ест мне глаза и затрудняет дыхание; но я в том разнюсь от тебя, что дым и называю дымом, не стою за наш век, за который ты ратуешь с таким дон-кихотским задором! Друг, это всё слова и фразы, это тот дым, которым испарилась наша молодость. Ты переживаешь себя, заживо умираешь, а всё по старой привычке кричишь о разумности жизни. Если какой-нибудь гегелианец (кажется, Фрауенштет),3 подкапываясь под основания гегелизма, доходит до результата, что мысль (которую мы приняли за критериум бытия) нас надувает, надевая на наши глаза очки, сквозь которые мы видим всё, как ей угодно, а не как должно, и восклицает с отчаянием: "Спасите меня, погибаю!" так нам ли, о Боткин, не вопить или, по крайней мере, нам ли защищать действительность, если она, столь бесконечно могущественнейшая нас, так плохо защищает сама себя? Что до личного бессмертия, какие-бы ни были причины, удаляющие тебя от этого вопроса и делающие тебя равнодушным к нему, погоди, придет время, не то запоешь. Увидишь, что этот вопрос альфа и омега истины и что в его решении наше искупление. Я плюю на философию, которая потому только с презрением прошла мимо этого вопроса, что не в силах была решить его. Гегель не благоволил ко всему фантастическому, как прямо противоположному определенно действительному: Катков говорит, что это ограниченность. Я с ним согласен. Не от того ли и музыка не далась Егору Федорычу,4 что есть нечто невыговоримое, следовательно, по философии гегелевой, призрачное, ничто? Катков недавно поразил меня заступлением своим за заживо умершего Шеллинга, говоря, что у него есть нечто, чего он не может выговорить, ибо возможность выговорения основывается опять-таки на методе Гегеля, и что это нечто личность человеческая. Ты говоришь, что веришь в свое бессмертие, но что же оно такое? Если оно и то, и другое, и всё, что угодно, и стакан с квасом, и яблоко, и лошадь, то я поздравляю тебя с твоею верою, но не хочу ее себе. У меня у самого есть поползновение верить то тому, то другому, но нет силы верить, а хочется знать достоверно. Ты говоришь, что при известии о смерти Станкевича тебя вдруг схватил вопрос: что же стало с ним? А разве это пустой вопрос? Разве без его решения возможно примирение? Если так, то ты не любил Станкевича и еще ни разу не терял любимого человека. Нет, я так не отстану от этого Молоха, которого философия назвала Общим, и буду спрашивать у него: куда дел ты его и что с ним стало? Ты говоришь страшна потеря любимого человека! А почему страшна она? потому что она потеря, потому что уже нет и не будет больше потерянного. А должно ли в жизни быть что-нибудь страшное? Если смерть человека не страшна тебе, значит ты не любил его; если ты любил его она страшна тебе, а что страх откуда он из разумности или случайности? Ты говоришь: ради бога, станем гнать от себя рассудочные рефлексии о там, о будущей жизни, как понапрасну лишающие настоящее его силы и жизни. Прекрасно: но где достоверность того, что эти рефлексии рассудочные, а не разумные? Потом: я хочу прямо смотреть в глаза всякому страху и ничего не гнать от себя, но ко всему подходить. Наконец: что даст тебе настоящее, которому (по старой привычке) приписываешь ты и силу и жизнь? Что даст оно тебе? дым фантазий? Сражайся за него, Боткин, ратуй, елико возможно, и не замечай, как злобно издевается оно над тобою!

Строки твои о Лангере (нижегородском) прочел я с особенным интересом. Ты говоришь, что тебе необходимо женское общество и мне оно необходимо, но вот уже больше году, как я не видал ни одной женщины, хотя и много видел самок. Что-то промелькнуло было мимо меня, да и скрылось так скоро, что я но успел и удостовериться действительно ли это женственное существо. Оно оставило, впрочем, во мне какое-то странное впечатление: я о нем или совсем забываю, как будто его не было и нет на свете, а если вспоминаю, мне становится так хорошо, а мысль о встрече с ним приводит меня в такой страх, что если придется встретиться, то я разыграю роль городничего, когда он является к ревизору; не знаю, струсит ли ревизор-то? Да всё равно всё это глупости, в итоге которых ноль. Ах, Боткин, ты не можешь себе и вообразить, как я изменился. Некогда ты упрекал меня в недостатке Entsagung: (отречения (нем.). ) его и теперь нет, но вместо его явилось презрение, какое-то недоверие к тем благам, которых так мучительно еще недавно жаждала душа моя. Придут сами ничто, попробуем, ведь надо же чем-нибудь занимать себя, живучи на белом свете; но придут чорт с ними но о чем жалеть, ведь всё глупо и ничтожно, и всякий нуль равен нулю.

Приохал Анненков. Жалеет, что но застал тебя в Москве. Ты очень ему поправился.5 Скажи мне, какое на тебя сделал он впечатление? Я очень люблю этого милого человека. Уведомь, получил ли ты мое письмо, посланное с Межовичем?6 Что Кудрявцев доставил ли мои письма по адресам? Умоляю его написать ко мне хоть несколько строк. Перешли мои письма к Кронебергу и Кульчицкому. Кронеберг-то, брат, человек.7 Мне досадно на себя, что с ним не так-то во время оно поладил. А всё наша прекраснодушная отвлеченность. Конечно, он странен, и у него много диких убеждений; но подумай-ко о том, что был каждый из нас до встречи с Станкевичем или с людьми, возрожденными его духом. Нам посчастливилось вот и всё, а это еще не большая заслуга с нашей стороны хвастать нечем. Сколько глубочайших натур остаются на Руси неразвитыми и глохнут оттого, что не встретились во-время с человеком или с людьми! Из статьи Кроноберга видно, что он понимает Шекспира, а это много. У него есть талант писать его статья жива, остроумна, словом прекрасна. Его перевод "Ричарда II" обнаруживает в ном глубоко-поэтическую натуру.8 Словом, это одни из тех людей, каких и везде не много, а на Руси почти совсем нот.

Приятно было прочесть мне в письме твоем, что известная дама узнает статьи мои, жадно читает их и делает из них выписки, приятно; но увы! энтузиазма уже нет во мне, голова моя не ходила кругом три дня и я не безумствовал, как тогда от твоего же письма, где ты говорил, что некая достойная девица, "дочь бедных, но благородных родителей", любит читать мои статьи и заочно интересуется автором.9 Это было в марте нынешнего года, а теперь еще только сентябрь как немного времени, и как много я изменился. А всё Питер спасибо ему; без него я и теперь был бы восторженным дураком и но знал бы, что всё дым.

Тебя, я вижу, мне не дождаться в Питер. Право, чуть ли я по катну к тебе по первому зимнему пути? То-то радость-то для нас обоих, мой милый Василий! Сколько рассказов, сколько жалоб на жизнь вместе побраним ее и будет легче.

Бедный Кольцов, как глубоко страдает он. Его письмо потрясло мою душу.10 Всё благородное страждет одни скоты блаженствуют, но те и другие равно умрут: таков вечный закон разума. Ай да разум! Как приедет в Москву Кольцов, скажи, чтобы тотчас же уведомил меня; а если поедет в Питер, чтобы прямо ко мне и искал бы меня на Васильевском острову, на Малом проспекте, около 4 и 5 линии, в доме Алексеева, из ворот направо, во 2 этаже. У меня теперь большая квартира, и нам с ним будет просторно. Что Грановский? Уговори его хоть строку написать ко мне, право, он меня совсем не любит.11 Кудрявцеву 100 поклонов. Прощай.

Твой В. Б.


161. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, октября 4.

Любезный мой Боткин, третьего дня получил я и еще письмо от тебя, а между тем твое прежнее (от 3 сентября) давно уже валяется у меня на столе и, умильно смотря на меня, тщетно ждет вожделенного ответа.1 Странное дело! А оно было именно одним из тех писем, которые наиболее радовали и утешали меня. Думаю приняться за ответ не подымается рука, да и только словно я в параличе. Видно, это оттого, что я упустил минуту взволнованного чувства. Что ты говоришь о наших отношениях для меня это очевидная истина, и с тех пор, как наша взаимная дружба, моя вера в тебя, обратились в достоверность, я потерял всякую охоту и желание говорить о них. Не менее говоришь ты великую правду о основаниях дружбы, которые должны состоять в стремлении к одному и тому же превыспреннему небу, но отнюдь не по одной и той же дороге или тропинке. Мишель так думал и, кроме глубокой натуры и гения, требовал еще от удостаиваемых его дружбы одинакового взгляда даже на погоду и одинакового вкуса даже в гречневой каше, условие sine qua non! (непременное условие (латин.). ) Но посмотри, как оправдала действительность его абстрактные, лишенные жизненного соку и теплоты воззрения: когда он уезжал из Петербурга за границу, его проводил не я, не К.,2 даже не Языков и Панаев, но Герцен, произведенный им за 1000 р. ассигн. в спекулятивные натуры.3 Но и этим комедия не кончилась: оная натура говорит, что его можно уважать за ум, но не любить, и что по письмам его московских друзей видно, что они даже плохо и уважают-то его. Но об этом после.

Врешь ты, старый чорт, что твоя натура непроизводящая. Правда, ты не можешь постоянно работать, но тут другая причина, которая, боюсь, скоро и мою действительно отменно плодородную (как свинья, которая приносит в год ста по три поросят) натуру обесплодит. Но об этом поговорим, когда увидимся. Ты можешь и очень можешь делать, но именно потому ничего и не делаешь, что знаешь, что общество за это в знак своего внимания хорошо если только не наплюет в рожу, а то еще пожалуй и хуже что сделает. Но чорт с ним, наша участь схимничество! Проклинаю мое гнусное стремление к примирению с гнусною действительностию. Да здравствует великий Шиллер, благородный адвокат человечества, яркая звезда спасения, эмапципатор общества от кровавых предрассудков предания! Да здравствует разум, да скроется тьма! как восклицал великий Пушкин!4 Для меня теперь человеческая личность выше истории, выше общества, выше человечества. Это мысль и дума века! Боже мой, страшно подумать, что со мною было горячка или помешательство ума я словно выздоравливающий. Да, Боткин, ты ничего путного не сделаешь, хотя и доказал, что ты много, много прекрасного мог бы сделать; но ни ты, ни твоя натура в том не виновата. Это общая наша участь, и на этот счет я спою тебе славную песенку:


Толпой угрюмою и скоро позабытой,

Над миром мы пройдем, без шума и следа,

Не бросивши векам ни мысли плодовитой,

Ни гением начатого труда;

И прах наш, с строгостью судьи и гражданина,

Потомок оскорбит презрительным стихом,

Насмешкой горькою обманутого сына

Над промотавшимся отцом.5


Ну, а пока будем что-нибудь делать, хоть для забавы, рассеяния от скуки или от бесполезных дум об испанских делах.6

Знаешь ли что, Боткин, мне сдается, что ты непременно из "Histoire des Croisades contre les albigeois" (Истории крестовых походов против альбигойцев" (франц.). ) сделаешь чудесную статью, именно такую, в каких "Отечественные "записки" нуждаются, и 2 часть сожмешь в 3 или 4 печатных листа7 А?.. Пожалуйста! Статья твоя (перевод Рётшера",8 кажется, напечатана будетв 1 No "Отечественных записок" 1841 г. (Ты прав, упрекая "Отечественные записки" в отсутствии живых исторических статей и иностранной критики, да где же их взять? Ведь "Отечественные записки" издаются трудами трех только человек Краевского, Каткова и меня не разорваться же нам, а другие все, могущие делать, отговариваются тем, что у них не производящие натуры.)

Слова немца о Бакунине (из "Hallische Jahrbucher") поразили меня каким-то фантастическим ужасом и поверишь ли? возбудили во мне жалость и сострадание к Бакунину.9 Да чем же он виноват, если так? Ведь он напрягает же свою волю для стремления к истине? О, боже, боже! О жизнь, жизнь галиматья, ...! Плюнь, Боткин, хорошенько на нее! Я получил от него письмо, полное искренности, в котором он говорит, что желал бы переделать свое прошедшее, что я был прав, называя его сухим диалектиком во время наших полемических переписок и пр.10 Это еще более усилило чувство моего болезненного к нему сострадания, в котором, впрочем, много и отвращения и презрения. Экая несчастная, жалкая личность! Я перешлю к тебе это письмо, как скоро отвечу на него. К Каткову он тоже пишет, приписывает свой поступок пустоте и болтовне, просит извинения, но говорит, что известное объяснение неизбежно, да я не верю, ... на месте объяснения, и всего вернее увернется от него. Ты прав, что он трус.11

Теперь о Каткове. Он хандрит и мучит себя и всё близкое к себе. Ссора его с Краевским была результатом этой хандры, но он скоро опомнился и загладил это. Теперь его отношения с Краевским прекрасны. Но вот другое горе. Ты помнишь, как он сердился на меня в Москве, что я не пишу к нему, теперь твоя очередь. Недавно узнал я от него, что он убежден, что ты его любишь не больше, чем любит его М. Бакунин. Причиною этого твои поклоны ему в письмах ко мне. Я имел неосторожность прочесть ему твое письмо (от 3 сентября), разумеется, выпустив то, что ты говоришь о нем по поводу его ссоры с Краевским. Заметив, что я не всё прочел, он изменился в лице, побледнел и стал допрашивать. После этого дня два пролежал он, уткнувшись носом в подушку. Дикая натура молод много самолюбия, но я понимаю это. Нас с ним разделяет разница в летах, он это чувствует и ложно объясняет. Бога ради, скорее напиши к нему, если письмо твое его не застанет (12 он думает отправиться),12 я тотчас же перешлю к нему. Но в письме ни слова о том, что ты знаешь о его на тебя претензиях, ни слова обо мне иначе ты убьешь его. Пиши, как будто тебе самому вздумалось написать к нему. Теперь он оканчивает статью о Сарре Толстой чудесная статья!13

Если что узнаешь о Гоголе тотчас же уведомь. К Н. Бакунину буду на днях писать и расшевелю его. так, что вспыхнет.14 С лысиною тебя от души поздравляю знак мудрости.

Что ты пишешь о "Патфайндере" всё это я точно так же перечувствовал, передумал и так же точно сбирался написать к тебе, по ты предупредил меня. Величайший художник! Я горжусь тем, что давно его знал и давно ожидал от него чудес, но это чудо признаюсь далеко превзошло все усилия моей бедной фантазии. "Сен-Ронанские воды" торжественно признаю лучшим романом Вальтор Скотта, но куда до "Патфайндора"! Не вырезывай его из "Отечественных записок" тебе пришлется особенный экземпляр его отпечатано для продажи 300 экземпляров, которые выпустятся в генваре.15

Что касается до вопроса о личном бессмертии, конечно, мне было бы приятно найти в тебе товарища в болезни; но если ты здоров или болен чем-нибудь другим, из этого я не думаю выводить следствия о твоей ограниченности, и мне очень жаль, что ты так некстати употребил это слово, которое пахнуло на меня дурною сторонкою нашей старины, которою управлял М. Бакунин. Ты, верно, очень помнишь, что во мне находил он все роды ограниченности, а в нем одно величие и бесконечность. Я всегда был таков со всеми, кого любил. Но довольно об этом вздоре. Идею нельзя навязать другому, и никто не призовет ее к себе, но она сама является к человеку, нежданная и позванная, и вгрызается в него, живет в нем. Так и я теперь всё вижу и на всё смотрю под ее влиянием, в ее очки. Может, и с тобою это еще будет, а может, и не будет. То и другое хорошо. Если ты этим не переболеешь, зато ты уже многим переболел, что еще и не касалось, а может, и не коснется меня, по тем-то драгоценнее, ближе и родственнее мне твои страдания: они дополняют мне самого меня, расширяют мое собственное созерцание жизни. Смотри же и ты на мои болезни этими же глазами и у нас не будет пустых споров из ничего, а будет живое понимание, живая симпатия и живая любовь друг к другу. Увидимся, потолкуем и поспорим, а на письме, я вижу, ничего не растолкуешь другому, чего от него требуешь или что ему говоришь. Не могу пока умолчать об одном, что меня теперь всего поглотила идея достоинства человеческой личности и ее горькой участи ужасное противоречие! М. Бакунин пишет, что Станкевич верил личному бессмертию, Штраус и Вердер16 верят. Но мне от этого не легче: всё так же хочется верить и всё так же не верится.

Я думал, что Анненков больше заинтересует тебя. Тут, вижу я, столкнулись Москва с Питером. Чиновничества в Анненкове нет ни капли, но есть много чего-то петербургского, чего пропасть но только в Панаеве, но и в Языкове, которого ты знаешь только с лицевой, лучшей стороны. Знаешь ли, я помирился с нашим москводушиом, смотря на этих людей. Не говорю уже о Панаеве, который не раз возбуждал к себе мою ненависть и презрение поверишь ли? Языков глубоко оскорблял мое человеческое чувство своим петербуржеством. Очень я рад тому, что пишешь о Кропоберге. Но еще более обрадовал ты меня своим теперешним взглядом на Entsagung. (отречение (нем.). ) Именно оно есть свободное, вследствие нравственного понятия, отречение от блага жизни и принятие на себя страдания; а не невольное.17 Вот я и прав был, что это слово и бесило и оскорбляло меня. У меня отнимали то, чего я не имел еще и случая выказать. Может быть, во мне этого и нот, а может быть, и есть кто знает? Я сам не могу знать. Ты пишешь, что опять сошелся с самим собою, что призрак счастия разбит признаюсь в грехе плохо верю вразуми и наставь. Я вообще с тобою в одном страшно и дико разошелся: читаю и не верю глазам своим, когда ты говоришь о жизни и счастии с уважением и не шутя, с какою-то верою. Я не сойдусь, не помирюсь с пошлою действительностью, но счастия жду от одних фантазий и только в них бываю счастлив. Действительность это палач.

Я прочел все трагедии Софокла в гнусном переводе Мартынова, и "Антигона" поразила меня больше всех.18

Недавно со много (с месяц назад) случилась новая история, которая до основания потрясла всю мою натуру, возвратила мне слезы и бесконечное, томительное, страстное порывание и кончилась ничем, как и прежде.19 Долго ли это продолжится! Видно, такова уже моя натура, как говорит Патфайндер. Всякому своя доля, по, право, скверное моей ничего нельзя вообразить. Натура страстная, любящая, танталова жажда, вечно остающаяся без удовлетворения! Зачем я не скопец от природы, как Мишель Бакунин!..

Скажи Кудрявцеву, что-де честные люди так не делают как же ни строчки-то не написать, а я жду, но дождусь.20 Бога ради, призови к себе моего брата да вразуми его, что-де стыдно и гадко не давать мне знать, жив он или умер, когда я о ном беспокоюсь. Да тут же исполни и обещание свое, о чем я просил тебя.21 Адрес его: в Грачевском переулке, в доме купца Кондратия Григорьевича Смирнова, на квартире у Дмитрия Петровича Иванова.

Кольцова расцелуй и скажи ему, что жду, не дождусь его приезда, словно светлого праздника. Катков умирает от желания хоть два дня провести с ним вместе. Скажи, чтоб приезжал прямо ко мне, нигде не останавливаясь ни на минуту, если не хочет меня разобидеть. Мой адрес: на Васильевском острове, на Малом проспекте, между 5 и 6 линиями, в доме Алексеева, из ворот направо, во 2 этаже направо. Да и сам ты адресуй-ка письма-то прямо ко мне, по этому адресу.

Поклонись Грановскому, который мне никогда не кланяется, ибо, как кажется, забыл о моем существовании; а Красову скажи, что жду от него писульки, и что его "Песня Лауры" и "Флейта" прелесть, чудо, объедение хороши, мочи нет облобызай его за это.22

Твой В. Б.


162. Д. П. Иванову

СПб, 1840, октября 4 дня.

Любезный Дмитрий, не понимаю твоего молчания или ты сердит на меня?1 так скажи же, за что на коленях готов просить у тебя прощения. Послал я с Кудрявцевым всем вам по письму2 и 50 р. денег Никанору, а ответа нет, и не знаю, получили ль, и не знаю, живы ли вы все и благополучны? Что это значит? Уж не случилось ли чего худого с Никанором? Если он не выдержал экзамена так плевать, для меня это не большая беда я уже писал ему об этом. По первому зимнему пути сбираюсь в Москву,3 и если увижу, что всё это время он так добросовестно и прилежно занимался, как будто ему завтра надо было держать экзамен, то возьму его с собою в Питер, а в июне месяце привезу сам или отправлю одного в Москву, чтобы держать экзамен. Не могу думать, чтобы Кудрявцев не доставил письма, но если бы это сверх чаяния почему бы то ни было случилось, то можешь узнать о квартире Кудрявцева через Боткина, которого я еще просил дать Никанору 25 р. и которого просил и о вашем приятеле.4 Пусть Никанор непременно сходит к Боткину.

Если он не пишет ко мне оттого, что не выдержал экзамена, скажи ему, что это вздор, пустяки, что я от чистого сердца даю ему еще год на приготовление, и не хочу об этом вспоминать пусть и он забудет.

Бога ради, дай ответ. Кланяюсь всем твоим и моим.

Твой В. Б.


163. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, октября 25.

Сию минуту получил письмо твое, мой милый Боткин, и сию же минуту спешу тебе отвечать на него.1 Что тебе сказать о нем? Оно поразило меня ужасом, как подземный голос судьбы, потрясло всё существо мое. Итак, еще коллизия в моей жизни долго ли это будет, и к чему вся эта трагикомедия? Право, мне страшное начинает казаться смешным, а смешное страшным.

Очень бы счастливым почел я себя, если бы мог выразить всё, что возбудило во мне письмо твое, всю безграничность моего участия к тебе, всю бесконечность моей любви к тебе; но слова меня уже перестают слушаться, и чем сильнее я чувствую, тем бездушнее мои фразы. Друг, не вини себя ни в чем ты прав, и если виноват, то не в поблажке своему самолюбию, а разве в том, что уж слишком топтал его под ногами, далеко простирал свое самоотрицание. Верь мне в этом: это не голос снисходительного друга это свободный и беспристрастный голос строгого судьи. Я всё видел своими глазами и всё знаю. Но, друг, не вини и ее, и поверь мне, что твоя Немезида сущий вздор, глупость. Судьба дает мне русые волосы, а после рубит мне голову за то, что я ношу русые волосы. Твоя Немезида и твой суд нравственного закона очень похожи на Нерона, который произвел свою сестру в богини, и когда она умерла, то плакавших о ней казнил за то, что они оскорбляют богиню, плача о ней, а не плакавших казнил за то, что они равнодушны к смерти сестры цезаря. Оно и логически и верно рассчитано: ни одна жертва не могла ускользнуть. Да, может быть, бедная девушка и дорого заплатит со временем за свое фантазерское направление, в котором она, впрочем, нисколько не виновата, ибо в нем виновата ее натура и обстоятельства, не от нее зависевшие, но ее державшие в зависимости. Тут, Боткин, есть щель, которой не заклеит даже и философия Гегеля, которую я, впрочем, очень уважаю. Страшно сказать, чтобы она тебя не любила; но кажется, что в ее чувстве не было действительности, что его идеальность впадала в какое-то ледяное равнодушие, нисколько не понятное в женщине. Не потаю от тебя и того, что почти согласен с тобою в том, что вырвалось у тебя, может быть, невольно, вследствие досады что, может быть, и меня, если бы я держал себя умнее.2 Не самолюбие заставляет меня говорить это, а какое-то тайное убеждение, которое незаметно овладело мною с нынешнего лета, и ты только выговорил то, что бессознательно шевелилось во мне. Скажу тебе и то, что сколько глубоко уважал и ценил я твое чувство, столько почему-то невольно сомневался в ее, так что оно и на твое иногда, особливо во время наших ссор, бросало тень сомнения. Но эта девушка и доселе так свята для меня, мое уважение к ней и ее сестрам всегда было полно такой исступленной, фанатической веры, в нем было столько мистического и фантастического, что все мои сомнения оставались при одном непосредственном чувстве, за которое я бранил себя и которое душил в себе. Увы! эта девушка однако ж так достойна любви и обожания это воплощенная поэзия и грация, это эфир жизни, принявший образ женщины. Я понимаю тебя, Боткин: любя тебя, желал бы, чтобы ты совсем отрешился от этого чувства, но не могу винить тебя в том, что ты не можешь сделать этого... Жизнь в своих основных законах поступает по-нероновски. Сам того не замечая, ты любишь в этой девушке именно то, за что осуждаешь ее. Я тоже. Но я и ты большая разница: мне горько за себя, а тебе за самого себя. Притом же, мой милый Василий, твоя натура слишком внутрення, субъективна и музыкальна: с этой стороны ты родня ей, и это-то и увлекло тебя. Что до меня, я не могу любить женщины с определенными чертами лица, в которых нет ничего ускользающего от взора, неопределенного и неуловимого, еще менее могу любить женщину положительную, земную, или чувственную: но мне нужно, чтобы небо просвечивало сквозь землю, и смейся надо мною, брани меня, я сам знаю, как я глуп и смешон, но известный тебе греческий храм часто мучит мою душу пламенною тоскою... К чему всё это говорю я тебе? Видишь ли, я хочу сказать тебе что-то дельное, да не умею; душа-то у меня хорошая, да приемы медвежьи. Вот что хочу я сказать тебе. Твое состояние теперь очень тяжело, и я боюсь за тебя; в тебе сидит твой опаснейший враг, который может тебя погубить, если ты не возьмешь против него решительных мер. Это излишняя музыкальность и фантазм твоей натуры, которая, несмотря на свою мужественную крепость, будучи потрясена какою-нибудь мыслию, расплывается и не может владеть собою, исключительно поддавшись господствующему впечатлению. Холодненькой водицы нужно тебе, Василий Петрович. Ты слишком много даешь важности жизни и не понимаешь, что, обращаясь с нею, надо держать камень за пазухою. Послушай, Боткин, я чувствую, что мне не высказать того, что хотел бы я высказать, и потому мне поневоле приходится брести окольною дорогою и намеками заменить сущность дела. Итак, слушай: я прошу и умоляю тебя, оставь на время всё немецкое и особенно то, что наиболее тебе нравится, читай Купера, Вальтер Скотта и Шекспира. Яснее: принуди себя всею силою воли оторваться на время от идеального мира и войти, сколько возможно, в интересы мира положительного и практического. Ты ничего не утратишь, но много приобретешь: возвратившись снова в свой идеальный мир, ты увидишь, что внес в него новый элемент, отчего он и стал действительнее, а следовательно, и прекраснее. Я не умею тебе этого хорошо растолковать, но я хорошо это знаю по себе: нет в мире места гнуснее Питера, нет поганее питерской действительности, но я от нее не потерял, а приобрел я глубже чувствую, больше понимаю, во мне стало больше внутреннего и духовного. Если бы не журнал, я бы с ума сошел. Если бы гнусная действительность не высасывала из меня капля по капле крови, я бы помешался. Оторваться от общества и затвориться в себе плохое убежище. О бога ради, что-нибудь против этого. Поезжай в Италию мне горько будет остаться одному круглым сиротою, но поезжай, бог с тобою; наконец пустись в пьянство только выходи из себя. Что же до бесполезных мыслей, почему то или другое сделалось так, а не иначе берегись их пуще яду. Что-нибудь одно из двух или навсегда и совсем отрешись от прошедшего, или переведи его в живое внешнее действие и сделай его настоящим. Равным образом, уверься, что она не виновата, а ты еще меньше. Нельзя быть больше человеком, как был ты во всей этой истории: это мое искреннее, честное слово. Еще от Каткова слышал я, что рефлексия одолела твое чувство; теперь ты пишешь мне, что призрак любви отлетел от тебя, нет в сердце даже сладостного воспоминания. Не знаю почему, но мне кажется, что я как будто ожидал такой развязки она меня ужаснула, но не удивила она кажется мне естественною и необходимою. Мне сдается, что ты устал от ложных, но сильных тревог, оглох, замер от них; но когда отдохнешь и опомнишься, прошедшее воскреснет во всем очаровании своем и как мечта будет золотить твою жизнь. А в жизни только и есть хорошего, что мечта: если ты этого еще не знаешь, так скоро узнаешь. Бог знает, конечно, пока для тебя это плохое утешение, может быть, скоро увидишь ты необходимость этого разрыва и свое спасение в нем и возблагодаришь за него судьбу. Может быть, в этом союзе для тебя было совсем не то, что ты думал и видел, и что было существенного и действительного для тебя в этой истории, так это твои слова в письме ко мне: "благословляю прошедшее оно было воспитанием моим вратами, через которые вступил я в разумную, а не в фантастическую действительность". Друг Василий, у меня была история она давно уже прошла, но и теперь еще иногда замирает душа от воспоминания о ней, и для меня был тот же результат истории, т. е. воспитание и врата.3 Не знаю, послужит ли тебе это утешением (чувствую, что я плохой утешитель и советодатель), но, Боткин, бога ради, смотри на вещи проще и не давай им столь важного значения, чтобы уничтожаться перед ними. История Станкевича4 была поважнее твоей, ибо была просто ужасна до того, что одна мысль о ной леденила кровь в жилах у нас; но посмотри, как разумный и вселюбящий дух жизни мило распорядился: не только Станкевича и ее страданий, но даже и самих их нет и следов... Всё вздор, и мы ни в чем не виноваты. Натуры, подобные твоей, еще могут себя мучить сознанием своей вины, но если ты хоть на минуту сочтешь себя виноватым в этой истории, ты будешь просто сумасшедший и дрянь, хуже Клюшникова. Глубоко верно твое чувство, которое говорило тебе, что и в этом соединении ждало тебя одно не счастие. Эта девушка не для земли: она прекрасна, как мечта, и создана для мечты; в ее жилах льется эфир, а не кровь, в ней много свету, но нет цвета, по крайней мере, определенного, нет огня, который бы одолевал водяное начало, и нет воды, которая умеряла бы огонь. Отчего она такова? Скажи мне, отчего Гофман был фантаст, а Пушкин был действителен, ты Пушкина ставишь выше, но в своем миросозерцании даешь место и Гофману, любишь его, дивишься ему. Дай же место и ей в мире божием: может быть, ее назначение быть вратами и воспитанием... Но что будет с нею? А бог знает, что; скорее же всего совсем не то, чего ты ожидаешь; а если и то тебе ведь не помочь ей. Я в таких случаях всегда ожидаю самого худшего, как необходимого, и это облегчает меня. Тебе стыдно и больно было признаться мне, что чувство твое убито, умерло: о Боткин, ты всё еще живешь в мире героизма и тебе трудно увериться, что все люди не больше, как люди. Для меня так человеческая природа есть оправдание всего. Событие вздор, чорт с ним, плевать на него; важна личность человека, надо дорожить ею выше всего. Вспомни стихотворение Пушкина:


Под небом голубым страны своей родной

Она томилась, увядала и пр.5


После этого как же кому-нибудь и в чем-нибудь обвинять себя: ведь все люди люди, а их ли вина, что они люди? Неужели нам и теперь быть детьми, которые так жарко верили вечности человеческих чувств и, утирая кулаком кровавые слезы, повторяли, что жизнь блаженство и что нам чудо как хорошо жить! Вчера любил, нынче нет моя ли вина? Худо и стыдно становиться на ходули, а за всё остальное пусть отвечает человеческая натура.

Боюсь, чтобы мое маранье не рассердило тебя: в таком случае, жаль я писал нескладно, но от сердца.

Катков уехал 19 октября, в субботу. Я, Панаев, Языков и Кольцов провожали его в Кронштадте. Глубокая натура, могучий дух, блестящая, богатая надежда в будущем, но теперь Катков такой ребенок, что с ним тяжелы близкие отношения. Кольцов говорит, что он вдруг и весь наваливается и от того тяжело. Зато и взъестся на человека другая крайность: забывает деликатность и вежливость. Дитя еще, дитя! Твое письмо к нему подошло кстати и утешило его. "Ромео и Юлия" скоро процензируются, и Кольцов привезет в Москву.6 Кольцов живет у меня мои отношения к нему легки, я ожил немножко от его присутствия.7 Экая богатая и благородная натура! Когда-нибудь опишу, а всего лучше, Кольцов расскажет тебе подробности отъезда Каткова бедный, жаль его. "Что угодно" еще не читал, но скоро прочту.8 Меня, впрочем, обрадовал твой вопрос: я увидел из него, что тебя занимают еще и предметы вне твоего внутреннего мира. Это в жизни хорошо. Искусство есть еще нечто, особенно в иные минуты оно из верных и богатых благ. За ним следуют бедные, но верные блага. Кстати: я познал высокое значение устриц и чувствую в себе благородную готовность обожраться их до смерти высокое наслаждение, непосредственно следующее за искусством. Да, не шутя: прежде всего искусство для меня, а после него поесть хорошенько благо бедное, но лучше и вернее всех надежд на жизнь и женщину, ибо последние издали не те, что вблизи. Надо помириться с этою мыслию да здравствуют устрицы!

Напиши, как тебе показалась статья Каткова о Сарре Толстой и что о ней говорят в Москве. По мне чудесная статья, но есть, особенно в начале, какая-то тяжеловатость.9 Прочти "Тарантас" Соллогуба премиленькая вещица.10 За Дзункинадзына Корсаков и Бурачок подали и напечатали на "Отечественные записки" донос, но, кажется, дело обошлось ничем.11 Напиши мне имя и отчество Кульчицкого да попроси его побольше писать ко мне.12 Скоро тебе придется ехать в Харьков эх, возьми меня тс! молчание! молчание!13... "Ночной сторож" Огарева прелесть! В душе этого человека есть поэзия.14

Прощай, мой милый Василий! жаль мне тебя, больно жаль. По собственному опыту знаю, как мучительно расставаться с прекрасною мечтою, какая ужасная пустота остается в душе. Ах, если б ты знал, как мне хочется поговорить с тобою. Я уверен, что много нового сказали бы мы друг другу. Прощай.

Твой В. Б.

Кланяйся Красову и скажи ему, что я сердит на него не отвечает и мне стихов не шлет, да сохрани его аллах дать хоть полстиха в гнусного "Москвитянина".

Мне кажется, что Катков уж слишком нападает на Кетчера, а между тем его доказательства довольно сильны напиши, как ты думаешь об этом.


164. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840, октября 31.

Вот я и опять пишу к тебе, дражайший мой Боткин! К этому меня особенно побуждает письмо твое к Краевскому, которое привело его в ужасный восторг, а потому и вдвойне порадовало меня.1 Как, Боткин, ты начинаешь смотреть на журнал с субъективным вниманием, хочешь сам работать и других побуждаешь! Вот что называется "свирепствовать", говоря любимым словцом Панаева; узнав о сем, действительно весьма достопримечательном происшествии, я чуть было и скоропостижно не ..., говоря другим любимым словцом того же знаменитого автора. Не поверишь, Боткин, я с ума схожу от радости ты вдвое начал существовать для меня теперь. Не думай, чтобы это выходило из моей журналомании уверяю тебя, что она давно уже прошла, уступив место разумному сознанию и глубокому убеждению, что для нашего общества журнал всё и что нигде в мире не имеет он такого важного и великого значения, как у нас. Не больше пяти сочинений разошлось у нас, во сто лет, в числе 5000 экземпляров, и между тем есть журнал с 5000 подписчиков! Это что-нибудь значит! Журнал поглотил теперь у нас всю литературу публика не хочет книг хочет журналов и в журналах печатаются целиком драмы и романы, а книжки журналов каждая в пуд весом. Теперь у нас великую пользу может приносить, для настоящего и еще больше для будущего, кафедра, но журнал большую, ибо для нашего общества, прежде науки, нужна человечность, гуманическое образование. Расцелуй милого Красова за его благое намерение сделать статью из "Истории крестовых походов против альбигойцев".2 Да уж кстати и за прекрасное, бесконечно-поэтическое его "Прощание с молодостию", которое привез нам Кольцов объедение. А что он куплет "Не видели ль вы беса?" хочет уничтожить в начале пьесы я в этом не согласен с ним и думаю, что пьеса должна и начинаться этим куплетом, как и кончаться им.3 Да скажи ему, что вечное ему проклятие, если в гнусном "Москвитянине", издаваемом Погодиным, будет напечатано хоть полстиха его. Да что он мне ни полстроки?

Так 10 книжка "Отечественных записок" произвела на тебя хорошее впечатление? я рад этому до сумасшествия. В самом деле, славный No! Две ученых статьи, статья Каткова, мирные беседы о любезной моему сердцу китайской литературе, разнообразная смесь; пьеса Соллогуба прелесть, стихотворения прелесть, право, если я еще хочу жить, так это для "Отечественных записок".4 Работайте, друзья! На кого ж нам и надеяться, если не на вас, и кому ж и нам и вам жаловаться на гнусную действительность, если люди, подобные вам, будут сидеть сложа руки или лежать на кровати и думать об испанских делах.5 Бог судья Грановскому обещал, а ни строки "Отечественным запискам" и ни полслова мне, а я, право, так люблю его, так часто думаю о нем, особенно в последнее время, когда я в некоторых пунктах наших московских с ним споров так изменился, что, при свидании, ему нужно будет не подстрекать, а останавливать меня.6

Жаль мне, что Кронеберг бросил "Ричарда II" и принялся за "Гамлета". О "Гамлете" публика уже имеет понятие по переводу Вронченки и даже самого Полевого но "Ричард" никому неизвестен.7 Сверх того, в "Отечественных записках" нельзя будет напечатать ни всего "Гамлета", ни отрывка из него публика завопит старое! "12-ю ночь" еще не прочел.8 Об условии к Кронебергу: 25 экземпляров ничего не стоит оттиснуть особо, а насчет шрифта эта статья относится к экономическим расчетам редакции и типографии: в 10 No библиографическая хроника напечатана крупным шрифтом безобразие, а делать было нечего не хватило в типографии корпусу. Да сверх того, и безобразно видеть в журнале стихи крупным шрифтом, не говоря уже о том, что Краевский и так стонет о непомерной толщине "Отечественных записок", замедляющей их выход и превосходящей их материальные средства. Теперь вот важный вопрос: почему ты не уведомил меня, этим ли только ограничиваются условия Кронеберга? А деньги? Как же ты пишешь так необстоятельно? Видишь ли, в чем дело: я люблю Кронеберга и желаю ему добра, но я люблю и "Отечественные записки" и желаю им добра, особенно зная их невеселое положение насчет финансов. Если Кронеберг хочет денег, тогда и толковать нечего они ему будут; а если он их не требует, то не при обстоятельствах "Отечественных записок" предлагать их. О сем помысли и уведомь поскорее. Да! не стыдно ли вам какую вы шутку сыграли с Краевским: повесть Кудрявцева у тебя, и Галахов пишет она-де потому не послана, что в этот No не попала бы;9 а между тем, если бы она пришла вместе с письмом Галахова, то именно как раз в раз попала бы в 11 No. Панаев пишет для него напишет листик и шлет в типографию, и при всем том его повесть будет напечатана после переводной, что довольно гадко.10 Экие вы шуты! Ведь вы москвичи, так куда же вам соваться в соображения о порядке и устройстве правильной редакции? Ведь "Отечественные записки" издаются совсем не так, как "Наблюдатель", у Краевского всё разочтено по часам и минутам самая правильная машина, оттого и журнал, несмотря на огромность книжек и леность (ох, грешен!) сотрудников, выходит во-время.

Краевский не знает, что и делать с оригинальными повестями негде брать, да и только! Уж я хочу приняться учиться писать повести право. Только что всё недосуг.

Чорт знает как интересно прочесть повесть Кудрявцева, которому, пожалуйста, не кланяйся от меня, ибо он совсем забыл, что я живу на белом свете. Однако всё-таки прочту оную в печати такое мое отвращение от рукописного. Если где встретишься с Галаховым, передай ему от меня низкий и пренизкий поклон или через Кудрявцева, хотя мне и не хотелось бы иметь какое-нибудь дело с сим последним, за его злодейственную со мною поведенцию. Кетчер с Кольцовым пишет ко мне, что он меня любит, спасибо, скажи ему, что и я его очень люблю, и что он за многое хочет со мною ругаться; скажи ему: без вины-де виноват, но что если "браниться" есть глагол взаимный, то я не согласен, ибо убежден, что в предмете брани, равно как и во многих пунктах, никогда мы с Кетчером не сойдемся, и потому, не хочет ли он изложить всё это на бумаге и прислать ко мне, ибо я люблю иногда прочесть что-нибудь забавное.11 Да, ради аллаха, уведомь меня, правда ли, что Кетчер обвиняет "Отечественные записки" в помещении "Патфайндера", не видя в нем ничего путного, ведь, если это правда, то это богатейший факт для феноменологии духа:12 в таком случае, тоже прошу Кетчера изложить свое мнение на бумаге, а я берусь передать его в редакцию "Маяка" для помещения его в оном издании. Что его работа над Шекспиром? Ах, какая была бы выгода для "Отечественных записок", если бы такой человек, как Кетчер, жил в Питере. Бога ради, Боткин, если тебе попадется немецкая повесть, которая, при внутреннем достоинстве, была бы интересна и для нашей публики, дай ее перевести Кетчеру. Разумеется, за это ему будет заплачено. Кстати, о Шекспире: сказывал мне Кони,13 которому, впрочем, накладно верить, что есть в Питере молодой человек Бородин, который из любви к Шекспиру выучился по-английски, а выучившись, стал вновь учиться по Шекспиру и потом перевел стихами всего Шекспира!!!14 Разумеется, он теперь сам не знает, что ему делать с своим переводом. От Шекспира перехожу к Межевичу: скажи Кетчеру, что способности сего кроткого юноши быстро развились: Греч говорит, что никто так хорошо не понимал его и не действовал в его духе, как Межевич, а Булгарин говорит: не умру, но жив буду в Межевиче. В самом деле, он подозревается в таких поступках, которым позавидовали бы и Греч с Булгариным.15

Напиши мне, как зовут Кульчицкого хочу опять писать к нему, чтобы вызвать его на большое письмо.

Смешно мне, что я написал к тебе такое литературное письмо. Впрочем, мне хочется и о другом поговорить с тобою, да жду ответа на мое письмо, которое ты получил в прошлый понедельник жду с нетерпением и страхом.16

Кланяйся Мочалову и крепко, крепко пожми ему руку; тоже и Рабусу.17

Седьмого ноября я буду уже на новой квартире: на Васильевском острове, во второй линии, против Академии художеств, в доме Бёма, кв. No 7. Тут же живет и Кирюша.

Его копия с Мадонны Бронзини измучила меня наслаждением. Чуть было не забыл: рассказ Кольцова о приеме, сделанном московской публикой Мочалову, измучил меня завистью к вам, свидетелям его, ив Москве не нашлось человека, который бы написал об этом в журнале!..


165. В. П. БОТКИНУ

10 11 декабря 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, декабря 10.

Вчера получил я два письма от Красова с твоими, о Боткин, приписками, в которых ты говоришь, что ради нашего скорого свидания не можешь ты ни о чем писать, готовясь обо всем переговорить лично.1 Скажи, ради аллаха, разве ты к Рождеству хочешь приехать в Питер? У меня все жилки задрожали от этой мысли. А если ты разумеешь Пасху, то, Боткин, ради всех святых, не напоминай мне об этом скором свидании, до которого мы успеем с тобою сто раз умереть. Ведь это перед окончанием зимы в Питере да это целая вечность! А зима в Питере (a propos) (кстати (франц.). ) начинается с сентября, а оканчивается в конце мая.

Два письма твои давно уже лежат без ответу. Шутка ли, одно от 31 октября, другое от 9 ноября!2 Но я коли ленюсь, так уж ленюсь, а как примусь за дело, так с жаром бурша и аккуратностию филистера. И вот теперь отвечаю тебе на каждый пункт твоих писем.

Во-первых, поздравляю тебя с воскресением твоим, с возвращением к жизни и человеческому достоинству. Последние письма твои всё уяснили мне и в тебе, и во мне самом, были для меня великим актом сознания, решили бездну мучительных вопросов о жизни. Ты стал бодр, свеж, в тебе пробудилась потребность деятельности (без которой я не понимаю, почему мужчина мужчина, а не мокрая курица в юбке), ты стал человеком и мужчиною. Да, так, Боткин, выходят только из царства фантазии и призраков, а не живой, хотя бы и печальной действительности. Это значит не терять, а выигрывать. Вот твои собственные слова: "Я чувствую себя словно вышедшим из мрачной, душной атмосферы, так легко, так мне хорошо умственные способности спокойны и ясны чувствую в себе охоту к деятельности; эта несчастная любовь делала меня получеловеком". Да, ты прав, 1000 раз прав, твоя любовь была несчастная и делала тебя получеловеком. Но теперь ты стал больше, чем человек в тебе теперь не один человек, а несколько, и каждого из них я горячо обнимаю и крепко прижимаю к сердцу такие они все прекрасные люди. От писем твоих веет свежестью, здоровьем, чем-то успокоительным и отрадным, а между тем, повидимому, они больше прозаичны, просты и положительны, чем прежние твои письма.

Теперь об ней.3 Боткин, я высказываю тебе мое убеждение не упрекай меня, если оно окажется ложным. Я глубоко убежден, что ее чувство к тебе фантазия, фантазия и 1000 раз фантазия. Но пойми значение этого слова и не шути фантазиями, не презирай их: я по себе знаю, как тяжело, как мучительно можно страдать от них, и верю, что от них так же возможно (если еще не возможнее) умирать, как и от действительных чувств. Это девушка, глубокая по натуре, святое, чистое, полное грации создание но ее натура искажена до последней возможности, без всякой надежды на исправление она падший ангел, красота которого губительна, очаровательный взгляд смертоносен. Она давно отвыкла от жизни сердцем, и сердце у нее покорный слуга воображения. Воображение живет в голове, следовательно, голова у нее повелевает сердцем, а это хуже, чем когда у мужчины сердце повелевает головою. Поэтому у ней нет истинных чувств и истинных потребностей; ей нужен не мужчина, а идеал мужчины, и она может глубоко полюбить мужчину, которого никогда не видала, которого знает по слухам, и несмотря на то, в ее фантастическом чувстве будет столько сердечной мистики, столько лиризма, что перед ним преклонит колена всякий, у кого только есть человеческая душа. Она никогда не увидит и не оценит в мужчине человека глубокое гуманическое начало, доступность всему высокому и прекрасному, здоровая натура, благородный характер обо всем этом ей не снилось и во сне: ей нужно блеску, ей нужен герой, хоть Дон-Кихот, только герой, и идеал ее героя брат ее, Михаил Александрович. Может быть, я жестко выражаюсь, но это так. Я убежден, что она не раз спрашивала себя что в тебе, и за что любить тебя, что эта мысль преследовала ее, производила борьбу между ее головою и сердцем; она оценила тебя не сама, а основываясь на разных авторитетах, на дружбе к тебе даже великого Мишеля. Теперь, как ты отказываешься от нее, ее чувство свежее и сильнее; скажи ты ей, что чувство твое снова и с новою силою вспыхнуло она почувствует невольное к тебе охлаждение, женись на ней она почувствует к тебе отвращение. Она страдание предпочитает счастию, видя в первом поэзию, во втором прозу, а это значит чувствовать и понимать задом наперед или вверх ногами и ходить на ходулях. Пойми ее отец и мать с малолетства, умей дать ей настоящее направление это была бы, может быть, жемчужина своего пола; но в ее натуре есть наклонность к мечтательности; отец и мать указывали ей на гнусную действительность, которой не могла не отвращаться благородная душа ее, и она бросилась в пустой, болезненный идеализм, а Мишель всё прекрасно повершил и покончил. Если ее положение тебя не трогало бы, я не знал бы, что и подумать о тебе; но, Боткин, страдай и плачь, если будут слезы, но не вини себя, ибо ты ни в чем не виноват, и не приходи в отчаяние ни от чего, что бы ни случилось. Нами управляет жизнь, мы невольные ее орудия пусть же она сама и расквитывается с самой собою. Слова Александры Александровны, которые ты выписываешь из ее письма, суть полнейшее выражение ее состояния в отношении к тебе и подтверждение всего сказанного мною: они прекрасны, но для книги, а не для жизни, в них видно страдание сердца, но переданное сердцу головою. Берегись возвращаться к старому и спеши разорвать все нити, связывающие тебя с ним.

Твоя история довершила давно уже начавшийся во мне переворот. Я наконец сбросил с себя все идиллические и буколические пошлости, я уже не жалуюсь всем и каждому, что меня ни одна женщина не любила и не будет любить (ибо-де меня женщина не может любить); и хотя юбка и доселе приводит меня в смятение, как семинариста преподобное reverendissime, (почтеннейший (латин.). ) но я уже потерял всякую охоту толковать (и даже мечтать) о любви и женщине. Значит, вопрос вытанцовался. Я понимаю теперь любовь очень просто. Ее основа разность полов, а причина выбора гармония натур и каприз субъективности. Через это я нисколько не исключаю ни мистики сердечной, ни лиризма чувства, ни сладкого и таинственного волнения надежд, сомнений, предчувствий и т. п. Женщина не самка, а мужчина не самец только: при этом, каждый из них человек, существо духовное, а оттого и совокупление их тайна, но тайна светлая, как луч солнечный, здоровая и не расплывающаяся в пустоте мистических призраков и аксаковского идеализма. Я не верю предопределению в любви, не верю, что для мужчины только одна женщина в мире, и наоборот, и что если слепой случай не свел их не любить им никого. Нет, для каждого мужчины по 1000 женщин на земном шаре, и наоборот. Иногда любовь может начинаться вдруг, иногда она возбуждается случаем. И потому я понимаю, как иногда, женившись не любя, влюбляются друг в друга, узнавши один другого, и как, женившись по любви, бывают несчастны. Тут великое дело сближение и образ сближения. Некогда много толковать об этом, да в письме и не выскажешь вполовину того, что хочешь, но только я понимаю это дело очень просто и вместе с тем очень человечески. Я уже не поклоняюсь женщине, кан раб деспоту, как дикарь божеству своему. Если я возьму от нее любовь ее, то не как милость божества недостойной его твари, а как следующее мне по праву, и за что я могу заплатить еще с лихвою, дать гораздо больше. Мужчина, когда женится, теряет много свою свободу, энергию своей борьбы с действительностию, которой тогда принужден бывает уступать иногда, прирастает, как улитка, к одному месту, обязывается работать до кровавого поту и делать то, к чему не лежит душа его. Женщина, выходя замуж, ничего не теряет, но всё выигрывает: из семейства, где с каждым годом становится более и более чужою, не дочерью и сестрою, а нахлебницею, тягостным бременем, переходит она в свой дом госпожою, свободно и законно предается влечению сердца и требованиям натуры, выполнение которых возможно для нее только в супружестве и без выполнения которых ее жизнь апатический сон, медленная смерть. Если женщина желает страстно любви, но не желает замужества, ее любовь не стоит железного гроша; как существо стыдливое по натуре, она может страшиться того, чего страстно желает, душа ее трепещет и замирает при мысли о торжественном и великом акте жизни, но тем не менее, если она живое существо, а не деревяшка, она страстно желает предмета своего мистического ужаса. Мужчина может обойтись и без брака, ибо брак и женщина для него не одно и то же. Далее: женщина слабейший организм, низшее существо, чем мужчина. Лучшая из женщин хуже лучшего из мужчин. В женщине как-то нет середины или глубока, или совсем мелка и ничтожна. В самых лучших из них много чего-то ничтожного. Ты не знаешь В. Бакуниной:4 это чудное создание, бриллиант своего пола. Ее любил один военный, хорош собою, с независимым состоянием, с характером и душою; молча любил он ее, молча и отошел от нее, получив отказ (уехал на Кавказ); а она вышла за Дьякова вот женщина! Если часто попадаются в свете глубокие женственные натуры в обладании у скотов, этому виною не одно невежество нашего общества и тиранизм отцовской власти. Для меня идеал женщины Л. Бакунина, покойница, лучшей я не встречал.5 Красота, грация, женственность, гуманизм, доступность изящному и всему человеческому в жизни и в искусстве, стыдливость, готовность скорее умереть, чем перенести бесчестие, способность к простой, детской, но бесконечной преданности к избранному вот стихии, из которых она была составлена и лучше этого ничего нельзя вообразить. Дай бог всякому найти такую подругу в жизни. Мишель ставил ей в вину, что она увлекалась графом Соллогубом, а я так и в этом вижу ее прекрасную женскую натуру: откинь Соллогуб6 свои светско-ярыжные замашки, он был бы не глубокий человек, но человек comme il faut, (как должно (франц.). ) мужчина, который стоит любви женщины, который оценил бы ее любовь и сделался бы чрез нее лучше; но его замашки и не дали в ней развиться возникающему чувству. Для меня это факт, что женщина действительная ищет не героя, а мужчины. Я бы желал найти женщину и не столь чудесную, как Л. Бакунина (ибо можно быть далеко ниже ее и всё-таки быть прекрасным явлением женственного мира), и желал бы, во-первых, увидеть в ней, после красоты и грации, две стороны: здравый рассудок и инстинкт приличия в жизни домашней, в отношениях житейских, и религиозное чувство во внутренней ее жизни и ее торжественных минутах; потом я желал бы заметить, что есть надежда; тогда решено я люблю. Но второе условие теперь для меня важно не менее первого, ибо, хоть богиня будь, а даром не истрачу не только фунта фимиаму, но и на копейку ладану: мне стыдно и наедине с собою вспомнить о моем позорном унижении во времена оны, в котором я, впрочем, за неимением лучшего, утешаюсь этими стихами Пушкина:


К чему, несчастный, я стремился!

Пред кем унизил гордый ум!

Кого восторгом чистых дум

Боготворить не устыдился!7


Да, я, наконец, сознал, что быть мужчиною чего-нибудь да стоит. Каков бы я ни был, но я борюсь с действительностию, вношу в нее мой идеал жизни, самая свежая, самая горячая кровь моя пожертвована мною (после Венеры, Меркурия и Комуса) общему, для себя я ничего не делал и не сделал. Нет, чорт возьми, моя гордость в этом случае идет так далеко, что я убежден, что редкой женщине не сделает чести полюбить меня и быть любимой мною. Знай наших, чорт возьми! Я потребовал бы от женщины вот чего: чтобы, при красоте (разумеется, относительной), грации и женственности, она могла понимать в искусстве столько, сколько дано женщине понимать своим непосредственным чувством, а главное чтобы она всё понимала по-женски, и чтобы она полюбила меня не за героизм, не за блеск, которого не лишена моя дикая и нелепая натура, но за человечность, доброту сердца, инстинкт к истине и справедливости, и чтобы за них простила слабость воли, недостаток характера и другие грехи. Может быть, Кольцов рассказывал тебе о маленькой истории со мною: простая девушка, не красавица, а только что недурная, не грациозная, но не без грации будь в ней побольше идеальных элементов, побольше стремления к очарованиям внутренней жизни, побольше понимания поэзии, и я жил бы теперь весело и видел бы хорошие сны... Но я сознаю себя слишком выше ее стоящим, и потому себе на уме и думаю: пусть страдает. (Впрочем, последняя фраза сказана из удальства только: замеченная мною ее склонность ко мне, льстя моему самолюбию, тревожит иногда мое человеческое чувство, и мне было бы грустно увериться, что у ней в самом деле есть что-нибудь ко мне, а не показалось только, как очень может быть.) Признаюсь в грехе: когда бываю вместе с нею, и теперь забываюсь; не видавши долго, с особенным удовольствием вижусь; но когда не вижу ее, то забываю о ее существовании недостает в ней чего-то, а то чего доброго пожалуй, и спятил бы с ума. Но ей богу, не лгу меня теперь больше мучит одиночество, чем мечта о любви и женщине. Борьба с действительностию снова охватывает меня и поглощает всё существо мое.

Чтобы дополнить тебе мой теперешний взгляд на любовь и женщину, скажу тебе, что абсолютное осуществление того и другого вижу в "Патфайндере". Мабель вот истинная женщина, чуждая всякой мелочности, нормальная и простая в глубокости своей. Колоссальное величие Патфайндера и его глубокая любовь к пей не заслонили от нее доброго, простого и возвышенного Джаспера; поняв первого, оценив его чувство и отдав ему полную дань женского сострадания, она отдалась Джасперу без всякого сценизма и эффектов. В ней нет мечтательности, магнетизма и мистицизма, она почти ничего не говорит во всем романе, но, боже мой, что же это за создание! Оно так божественно, что не смею верить, чтобы могло существовать и в действительности, а не быть только мечтою великого художника. Что перед нею все немки и все обожательницы Жан-Поля, Гофмана и Шиллера?8


Декабря 11.

Вот тебе, Боткин, целая диссертация о любви и женщине. Желаю, чтобы ты прочел ее с таким же удовольствием, с каким я писал ее. Поверишь ли: вчера был прекрасный вечер для меня я забыл всё и видел только тебя, читающего эти строки и помавающего лысою главою во знамение того, как твой неистовый друг перепрыгивает из одной крайности в другую. Но диссертация еще не кончилась, она должна быть длинна, потому что она последняя об этом предмете, и крайность еще только начинается. Смейся надо мною, лукаво улыбайся и качай во всю ивановскую лысым вместилищем своего разума, но, вот те Христос, а я чуть ли уж не презираю женщину. Скудельный сосуд, исполненный лукавства орудия слабого, мелкого тщеславия, кокетства. Они не оценяют любви и презирают тех, кто искренно, беззаветно их любит, преклоняется пред ними, как пред божествами. Они любят, чтобы их обманывали, льстя им и в то же время тиранствуя над ними. "Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей", сказал Пушкин.9 Вот причина, почему с лучшими из них так часто удается наглецам и фатам. Часто, чтобы обратить на себя любовь женщины, надо сделать вид, что любишь другую: оскорбленное мелкое самолюбие вернее твоей любви предаст ее в твою волю и полное распоряжение. Чтобы удержать ее в любви к себе, показывай вид, что ты ежеминутно готов полюбить другую и других. Странная вещь! или я начинаю уж офилистериваться, но мне теперь как-то трудно вообразить возможность любить всю жизнь одну женщину, и с этой стороны брак пугает меня. Скудельные сосуды, они так скоро портятся, розы весенние, они так скоро отцветают; роскошная упругость груди (вещь, за которую тысячу жизней готов я отдать хоть сейчас же, одно, что лучше и жизни и всего в жизни, всего и на земле и на небе) делается куском вяленого мяса; атласная, мрамористая кожа делается потною и шершавою. Мне кажется, что греки лучше нас понимали жизнь и женщину: они любили femme, a не une femme и не la femme; (женщину, а не определенную женщину и не женщину вообще (франц.). ) в каждой женщине они видели не саму красоту, а только одно из ее явлений, одну из смертных дщерей бессмертной матери. Право, если чем можно упиться в жизни, так это греческие отношения в любви. "Римские элегии" Гёте самый лучший катехизис любви, и за них я люблю Гёте больше, чем за всё остальное, написанное им.10 Мне кажется, что в мире мудр только один художник, а все прочие сумасшедшие, из них же первый ты. Пусть мелькают образы за образами, как волны за волнами в потоке, и в осень дней пусть обступают усталую от наслаждений жизни голову сладостно-грустные воспоминания о лучшем времени, подобно оссиановским теням. Боткин, разругай меня за это я, право, не рассержусь на тебя, и чем хуже разругаешь, тем благодарнее буду я тебе.

-

Однако ж, чорт возьми, я ужасно изменяюсь; но это не страшит меня, ибо с пошлою действительностию я всё более и более расхожусь, в душе чувствую больше жару и энергии, больше готовности умереть и пострадать за свои убеждения. В прошедшем меня мучат две мысли: первая, что мне представлялись случаи к наслаждению, и я упускал их, вследствие пошлой идеальности и робости своего характера; вторая: мое гнусное примирение с гнусною действительностию. Боже мой, сколько отвратительных мерзостей сказал я печатно, со всею искренностию, со всем фанатизмом дикого убеждения! Более всего печалит меня теперь выходка против Мицкевича, в гадкой статье о Менцеле: как! отнимать у великого поэта священное право оплакивать падение того, что дороже ему всего в мире и в вечности его родины, его отечества, и проклинать палачей его, и каких же палачей? казаков и калмыков, которые изобретали адские мучения, чтобы выпытывать у жертв своих деньги (били гусиными перьями по ..., раскладывали на малом огне благородных девушек в глазах отцов их это факты европейской войны нашей с Польшею, факты, о которых я слышал от очевидцев). И этого-то благородного и великого поэта назвал я печатно крикуном, поэтом рифмованных памфлет! После этого всего тяжелее мне вспомнить о "Горе от ума", которое я осудил с художественной точки зрения и о котором говорил свысока, с пренебрежением, не догадываясь, что это благороднейшее гуманическое произведение, энергический (и притом еще первый) протест против гнусной расейской действительности, против чиновников, взяточников, бар-развратников, против нашего онанистического светского общества, против невежества, добровольного холопства и пр., и пр., и пр. О других грехах: конечно, наш китайско-византийский монархизм до Петра Великого имел свое значение, свою поэзию, словом, свою историческую законность; но из этого бедного и частного исторического момента сделать абсолютное право и применять его к нашему времени фай неужели я говорил это?.. Конечно, идея, которую я силился развить в статье по случаю книги Глинки о Бородинском сражении, верна в своих основаниях, но должно было бы развить и идею отрицания, как исторического права, не менее первого священного, и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото, а если этого нельзя было писать, то долг чести требовал, чтобы уж и ничего не писать. Тяжело и больно вспомнить! А дичь, которую изрыгал я в неистовстве, с пеною у рту, против французов этого энергического, благородного народа, льющего кровь свою за священнейшие права человечества, этой передовой колонны человечества au drapeau tricolore? (трехцветное знамя (франц.). ) проснулся я и страшно вспомнить мне о моем сне11... А это насильственное примирение с гнусною расейскою действительностию, этим китайским царством материальной животной жизни, чинолюбия, крестолюбия, деньголюбия, взяточничества, безрелигиозности, разврата, отсутствия всяких духовных интересов, торжества бесстыдной и наглой глупости, посредственности, бездарности, где всё человеческое, сколько-нибудь умное, благородное, талантливое осуждено на угнетение, страдание, где цензура превратилась в военный устав о беглых рекрутах, где свобода мыслей истреблена до того, что фраза в повести Панаева "Измайловский офицер, пропахнувший Жуковым",12 даже такая невинная фраза кажется либеральною (от нее взволновался весь Питер, Измайловский полк жаловался формально великому князю за оскорбление и распространился слух, что Панаев посажен в крепость), где Пушкин жил в нищенстве и погиб жертвою подлости, а Гречи и Булгарины заправляют всею литературою, помощию доносов, и живут припеваючи... Нет, да отсохнет язык, который заикнется оправдывать всё это, и если мой отсохнет жаловаться не буду. Что есть, то разумно; да и палач ведь есть же, и существование его разумно и действительно, но он тем не менее гнусен и отвратителен. Нет, отныне для меня либерал и человек одно и то же; абсолютист и кнутобой одно и то же. Идея либерализма в высшей степени разумная и христианская, ибо его задача возвращение прав личного человека, восстановление человеческого достоинства, и сам Спаситель сходил на землю и страдал на кресте за личного человека. Конечно, французы не понимают абсолютного ни в искусстве, ни в религии, ни в знании, да не это их назначение; Германия нация абсолютная, но государство позорное и ... Конечно, во Франции много крикунов и фразеров, но в Германии много гофратов, филистеров, колбасников и других гадов. Если французы уважают немцев за науку и учатся у них, зато и немцы догадались наконец, что такое французы, и у них явилась эта благородная дружина энтузиастов свободы, известная под именем "юной Германии", во главе которой стоит такая чудная, такая прекрасная личность, как Гейне, на которого мы некогда взирали с презрением, увлекаемые своими детскими, односторонними убеждениями. Чорт знает, как подумаешь, какими зигзагами совершалось мое развитие, ценою каких ужасных заблуждений купил я истину, и какую горькую истину что всё на свете гнусно, а особенно вокруг нас... Ты помнишь мои первые письма из Питера ты писал ко мне, что они производили на тебя тяжелое впечатление, ибо в них слышался скрежет зубов и вопли нестерпимого страдания: от чего же я так ужасно страдал? от действительности, которую называл разумною и за которую ратовал... Странное противоречие! К приезду Каткова я был уже приготовлен, и при первой стычке с ним отдался ему в плен без противоречия. Смешно было: хотел спорить, и вдруг вижу, что уж нет ни сил, ни жару, а через 1/4 часа, вместе с ним, начал ратовать против всех, сбитых с толку мною же...

-

С нетерпением жду от тебя портретов Джемсон они ужасно интересуют меня.13 "Двенадцатую ночь" прочел чудо, прелесть, только самый тяжелый гений может создавать такие легкие вещи.14 И Рётшера разбор "Лира" меня много интересует,15 хотя, признаюсь, и не так, как Джемсон. Герцен кричит против статьи Рётшера о "Wahlverwandschaiten", и знаешь ли что? мне хочется с ним согласиться: Рётшера уважение к субстанциальным элементам жизни мне не нравится (может быть, потому, что я теперь в другой крайности)16 в статье о 4 драмах Шекспира меня даже оскорбил его взгляд на эту Люцию, которая, не любя Флоуердена, гоняется за ним в качестве верной жены.17 Для меня баядерка и гетера лучше верной жены без любви, так же как взгляд сен-симонистов на брак лучше и человечнее взгляда гегелевского (т. е. который я принимал за гегелевский). Что мне за дело, что абстрактным браком держится государство? Ведь оно держится и палачом с кнутом в руках; однако ж палач всё гадок. Я даже готов согласиться с Герценом, что Рётшер не понял романа Гёте что он не апология, а скорее протест против этого собачьего склещивания с разрешения церкви. Ведь Бауман подкусил же Рётшера на этой статье, доказавши, что коллизия произошла именно потому, что брак был недействителен в смысле разумности.18 Подбивай-ко Кронеберга перевести "Лира", который опозорен на Руси переводом Якимова и переделкою Каратыгина.19 Кронеберг пишет ко мне, что не имеет сил приняться за "Ричарда II", и прислал мне 1 акт "Гамлета", которого нельзя поместить, как отрывок уже из известной глупой нашей публике пьесы.20 Ты весь погрузился в греческий мир это хорошо чудный мир. Я сам один вечер блаженствовал, погрузясь в него. Есть книга, глупая там, где выказывается личность автора, но драгоценная по фактам "Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов" Шевырева. В ней (стр. 17 19) переведен гимн Гезиода к музам боже мой, что это такое! Не могу удержаться, чтобы не выписать места:


Они неумолчным гласом прославляют, во-первых, священный род богов и сначала поют тех, которых произвели Земля и Уран широкий, и тех, кои произошли от них, боги дарители благ; во-вторых, Зевеса, отца богов и людей, славя от начала до конца песни, как он могучее всех богов и как велик своею властию. Потом уже поют род человеков и исполинов силы, и увеселяют на Олимпе ум Дия олимпийские дщери Дия Эгиоха, которых в Пиэрии родила отцу Крониду Мнемозииа, владычица нив Элевфира: отраду в бедах, облегчение в печалях. Девять крат соединялся с нею благосоветный Зевес, вдали от бессмертных восходя на святое ложе. Когда же год, течением часов, дней и месяцев, исполнился, Мнемозина родила девять дщерей, согласных мыслию, у которых песнь всегда на уме, а в груди беззаботное сердце (как у В. И. Красова)... Кого почтут дочери великого Дия, на кого из царей богорождеиных взглянут приветно, тому язык обольют сладкою росою, у того из уст слова текут медом.


Прочти сам вполне в книге божественно хорошо. Экой народец! Вот миросозерцание-то! Земная поэзия, по их понятию, могла воспевать только прошедшее и будущее, а небесная (музы) и настоящее, потому что у богов и самая жизнь блаженство. А вот, не хочешь ли полюбоваться, как Платон понимал красоту:


Красота одна получила здесь этот жребий быть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвященный, развратный, стремится к самой красоте, не взирая на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а, подобно четвероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом... Напротив того, вновь посвященный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как бога, он обожает, и, если бы не боялся, что назовут его безумным, он принес бы жертву предмету любимому...21


Мне кажется, что Платон в греческой философии то же, что Гомер в поэзии колоссальная личность! Счастливчик плут Кудрявцев, что знает эллинскую грамотку.

-

Бога ради, Боткин, пиши скорее о "Прометее" это у нас и ново и полезно, а я просто с ума сойду от твоей статьи даю тебе вперед честное слово. (Да кстати: отдавай свои статьи переписчику и, просмотрев уже, отсылай ведь это тебя не разорит, а между тем избавит от египетской работы самому переписывать и неудовольствия видеть в печати статью свою с чудовищными опечатками и искажениями. С твоей руки нет возможности набирать.) Не можешь представить, как я рад, что ты согласился с моими понятиями о журнале на Руси; мне кажется, что я вновь приобрел тебя. Насчет исторических статей взяты меры, и Герцен уже переводит из книги Тьерри о Меровингах22 и будет обработывать другие вещи в этом роде. Его живая, деятельная и практическая натура в высшей степени способна на это. Кстати: этот человек мне всё больше и больше нравится. Право, он лучше их всех: какая восприимчивая, движимая, полная интересов и благородная натура! Об искусстве я с ним говорю слегка, потому что оно и доступно ему только слегка, но о жизни не наговорюсь с ним. Он видимо изменяется к лучшему в своих понятиях. Мне с ним легко и свободно. Что он ругал меня в Москве за мои абсолютные статьи,23 это новое право с его стороны на мое уважение и расположение к нему. В XII No "Отечественных записок" прочтешь ты отрывок из его "Записок" как всё живо, интересно, хотя и легко!24 Что ты не ездишь к Огареву воля твоя, может быть, ты и прав, с своей точки зрения; но я теперь по теории поддерживаю отношения с людьми (Листок на этом кончается, далее текст утерян.)... в нем нет ни почвы, ни воздуха для благодатных семян духа;он лучше всего доказывает, что человек может развиваться только на общественной почве, а не сам по себе. Все эти люди не истекали кровью при виде гнусной действительности или созерцая свое ничтожество. Я понимаю, почему Анненков так мало полюбился тебе. Он нисколько не хуже Панаева и Языкова, даже характернее, личнее их, но и на нем питерская печать, к которой я уже пригляделся, а ты еще нет. Да, Боткин, только в П. (сочти эту букву хоть за ... ты не дашь промаха) сознал я, что я человек и чего-нибудь да стою, только в Петербурге узнал я цену нашему человеческому, святому кружку. Мне милы теперь и самые ссоры наши: они выходили из того, что мы возмущались гадкими сторонами один другого. Нет, я еще не встречал людей, перед которыми мы могли бы скромно сознаться в своей незначительности. Многих людей я от души люблю в Петербурге, многие люди и меня любят там больше, чем я того стою; но, мой Боткин, я один, один, один! Никого возле меня! Я начинаю замечать, что общество Герцена доставляет мне больше наслаждения, чем их; с теми я или говорю о вздоре, или тщетно стараюсь завести общий интересный разговор, или проповедую, не встречая противоречия, и умолкаю, не докончивши; а эта живая натура вызывает наружу все мои убеждения, я с ним спорю и, даже когда он явно врет, вижу всё-таки самостоятельный образ мыслей. Несмотря на свое еще детство, мне Кирюша ближе, чем они я вижу в нем семя благодати божией; я с Никольским, провел несколько приятных минут, ибо и от этого юноши, который не бывал в нашем кружке, веет Москвою.25 Когда приехал Кольцов, я всех тех забыл, как будто их и не было на свете. Я точно очутился в обществе нескольких чудеснейших людей. Кудрявцев промелькнул тенью, ибо виделся со мною урывками (но я не забуду этих урывков), с Катковым мне было как-то не совсем свободно, ибо я страдал, а он еще хуже, так что был для всех тяжел; но и с ним у меня были чудные минуты. И вот опять никого со мною, опять я один, и пуста та комната, где еще так недавно мой милый Алексей Васильевич с утра до ночи упоевался чаем и меня поил!


Увы! Наш круг час от часу редеет:

Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет.26


Зачем я, как Станкевич, не сплю в гробе, а сиротею дальний?.. Боткин, впечатление, которое произвела на меня потеря Станкевича, заставляет меня, как страшилища, бояться разлуки... Спеши свиданием, а то, может быть, и увидимся, да не узнаем друг друга...

-

Да, если таковы у нас лучшие люди, об остальных нечего и говорить. Что ж делать при виде этой ужасной действительности? Не любоваться же на нее, сложа руки, а действовать елико возможно, чтобы другие потом лучше могли жить, если нам никак нельзя было жить. Как же действовать? Только два средства: кафедра и журнал всё остальное вздор. О, если бы у "Отечественных записок" нынешний год зашло тысячи за три, тогда было бы из чего забыть даже и Маросейку,27 и женщину, и свою краткую безотрадную жизнь, и поратовать, и костьми лечь, если нужно будет. О, если бы при этом можно было печатать хоть то, что печаталось назад тому десять лет в Москве! Тогда бы я умер на дести бумаги и, если бы чернила все вышли, отворил бы жилу и писал бы кровью... Кстати о писании. Я бросаю абстрактные общности, хочу говорить о жизни по факту, о котором идет дело. Но это так трудно: мысль не находит слова, и мне часто представляется, что я жалкий писака, дюжинная посредственность. Особенно летом преследовала меня эта мысль. Эх, если бы мне занять у Каткова его слог: я бы лучше его воспользовался им. Кстати: скажи откровенно: как тебе его статья о Сарре Толстой? Она никому не нравится я сам вижу, что много мыслей, но которые проходят сквозь голову читающего, как сквозь решето, не оставаясь в ней. Начну читать превосходно; закрою книгу ничего не помню, что прочел.28 Как ты?

-

Стыдно тебе скромничать, что ты кажется можешь переводить, переделывать, составлять небольшие (?) статьи, писать небольшие (?) критики. Не кажется, а есть. Если ты не можешь, то где же взять людей, которые могут? Я так дорого ценю твои статьи и особенно вот за что: за отсутствие амфазу, кротость тона, простоту и еще за то, что ты в них высказываешь именно то, что хотел высказать, тогда как я или ничего не выскажу (хоть иногда и удается), или ударюсь в общности и наговорю о посторонних предметах. Например, с каким живым наслаждением я прочел твою статейку о выставке: всё так просто, не натянуто, и всё сказано, что следовало сказать, труд читателя не потерян.29 Ты просто глуп в своей скромности. Аксаков сказывал, что Гоголь пишет к нему, что он убедился, что у него чахотка, что он ничего не может делать.30 Но это, может быть, и пройдет, как вздор. Важно вот что: его начинает занимать Россия, ее участь, он грустит о ней; ибо в последний раз он увидел, что в ней есть люди! А я торжествую: субстанция общества взяла свое космополит-поэт кончился и уступает свое место русскому поэту.

-

Я решил для себя важный вопрос. Есть поэзия художественная (высшая Гомер, Шекспир, Вальтер Скотт, Купер, Байрон, Шиллер, Гёте, Пушкин, Гоголь"; есть поэзия религиозная (Шиллер, Жан Поль Рихтер, Гофман, сам Гёте); есть поэзия философская ("Фауст", "Прометей", отчасти "Манфред" и пр.). Между ними нельзя положить определенных границ, потому что они не пребывают одна к другой в неподвижном равнодушии, но, как элемент, входят одна в другую, взаимно модифицируя друг друга. Слава богу, наконец всем нашлось место. Вот отчего в "Фаусте" есть дивные вещи (т. е. даже во 2-й части), как, например, "Матери" (в выноске к переводу Каткова статьи Рётшера в "Наблюдателе"),31 не могу без священного трепета читать этого места. Даже есть поэзия общественная, житейская французская, и такой человек, как Гюго, несмотря на все его дикости, есть большой талант и заслуживает великого уважения, даже и прочие очень и очень примечательны, кроме Ламартина, сей ... рыбы, сей водяной элегии.

-

Кирюша начинает подыматься на ноги пустился в знать: рисует портрет с Всеволожского, познакомился с его женою (через Языкова" и рисует портреты с ее родни; представлялся Одоевскому, Жуковскому, который хочет писать к его барыне.32

-

Податель сего огромного письма есть товарищ Кирюши, Алексей Тимофеевич Никольский юноша не безызвестный тебе. Прими и приголубь, пригласи к себе ходить, особенно на музыкальные вечера. Он малый чудесный в нем много семян ...

-

Мадонна Бронзини дивное, гениальное создание.33 Посмейся надо мною: иногда умираю от жажды слышать музыку иногда слышу около себя запах таких NoNo из "Роберта",34 на которые не обращал никакого внимания. О "Фрейшюце"35 нечего и говорить иной раз хоть умереть, а услышать, но именно тут-то и не попадешь, как хочется. Хочу зарядить ходить в оперу. Одно воспоминание о "Лейермане"36 исторгает слезы. Услышу ли когда? О меломан!

-

Письмо к Кольцову прочти, но никому не говори о его содержании.37 Если же Кольцов уже уехал, то сделай конверт и отошли в Воронеж.

Твой В. Б.

Твой образчик русского гумору доставил мне большое удовольствие.38


166. В. П. БОТКИНУ

11 12 декабря 1840 г. Петербург.

Любезнейший Василий Петрович, вот тебе и еще писулька, да с просьбою, исполнением которой ты окажешь мне чертовское распреодолжение. Ты знаешь мою старуху Дарью Титовну,1 знаешь, как много я ей обязан; но едва ли знаешь, что я заставил ее проливать кровавые слезы и терпеть ужасную нужду, ибо до сих пор не могу с ней расплатиться. К 1-му февраля я это непременно сделаю; но до тех пор она еще натерпится чорт знает какого горя. Ради всех святых, дай ей 25 р. ассигн. да фунт чаю, если можно: это будет ей и; подмогою перед праздником и бог знает какою радостью она любит чай не меньше тебя и Алексея Васильевича.2 Сделай милость, друже! Мне очень совестно но... и прочее. Она придет к тебе в следующую субботу или воскресенье (21 или 22 декабря). Пожалуйста доставь мне одну из самых счастливейших минут.

В. Б.


167. В. П. БОТКИНУ

СПб. 1840. Декабря 26.

Боткин, да что ж ты ничего не пишешь ко мне мне становится досадно и больно. Я писал к тебе мое последнее, большое письмо окостенелою от пера рукою сто раз бросал и сто раз принимался вновь и с большим жаром, воображая, как обрадуешься ты толстому письму и с какой веселой улыбкой будешь его перечитывать.1 Получа твое письмо, я всегда бываю полон дня два, а полнота для меня редкий гость. Ах, Боткин, Боткин! как жить-то становится мне всё гаже и гаже!


И с мира, и с время

Покровы сняты,

Загадочной жизни

Прожиты мечты!


Осталось чорт знает что, и приходится вопить:


Давайте веселья!

Давайте печаль!

Давно нас не манит

Волшебница даль!2


Жизнь страшно надула меня бессовестно и предательски: назади фантазии, в настоящем медленная смерть, впереди гниение и смрад. Гадко! Зачем не умер я хоть за полгода перед этим, когда еще мог мечтать и о чем же? о действительности!

Что ты там говоришь о переводе Каткова "Ромео и Юлии" неужели шибко неверен? Да, чорт возьми, возможное ли дело верно переводить Шекспира? Однако напиши мне об этом. А в "Буре" воля ваша лирические места переведены Сатиным прекрасно вы уж чересчур строги.3 К переводчикам Шекспира не мешает быть и поснисходительнее благо переводят. Как мне грустно, что Кудрявцев отказался от рецензий "Отечественные записки" много теряют. Как хороша его рецензия в последнем No на "Лирический пантеон" Ф., только он уж чересчур скуп на похвалы о строгий критик! А г. Ф. много обещает.4

Не забудь прислать мне адреса своего в Харьков может быть, вздумается написать к тебе стишками или прозою как выкинется.5 Да пришли кстати и адрес Кульчицкого (имя и отчество его мне уже известны но адрес где живет).

Кирюша сорвал печать с тайны бытия я этому до смерти рад и преусердно развращаю его насчет того, как надо пользоваться жизнию и надувать ее, чтобы она после не надула нас. А Мадонна Бронзини чудо!6

Ну, что у вас деется в Москве? А какова статья Искандера?7 Ведь живой человек-то! В 1 No выкинули преинтересную статью о Пугачеве не знаем, что и делать с цензурою самая кнутобойная и калмыцкая!

Каковы последние-то стихотворения Кольцова а? Экой чорт коли размахнется так посторонись ушибет. А "Ночь"? Да это просто и слов нету!8

Милому Василию Ивановичу Красову братское лобызание; а всё-таки статьи он не кончит, а на рецензии только ярится.9 Уж эти мне поэты! Если он кончил своего "Ворона", пришли не для печати, а прочесть мне жажду.10

Спасибо тебе, Василий, за брата: Кольцов пишет, что ты защитил его от холода11 спасибо тебе, друг. Пожалуйста, пиши у меня только и отрады в жизни, что твои письма.

Твой В. Белинский.


168. M. С. КУТОРГЕ

30 декабря 1840 г. Петербург.

Любезнейший Михаил Семенович, виноват перед Вами без вины виноват, как говорит многознаменательная русская поговорка.1 Я Краевскому всё сказал, как следует, и он оставил у себя Ваш адрес; я думал, что он уже и переговорил с Вами, как вдруг получил Вашу записку третьего дня.2 Опять к нему, и он просит и умоляет Вас повидаться с ним на другой день нового года, потому что теперь он занят до того, что не находит времени пообедать: в 2 недели должен он приготовить книжку журнала, которая едва успевала печататься в четыре недели. На другой день нового года, поутру, книжка выйдет, и вечером А. А. Краевский свободен, и это будет первый вечер, после целого месяца, в который он свободен.

Ваш покорный слуга

В. Белинский.

СПб. 1840, декабря 30.


Письмо Белинского В. Г. - Переписка за год 1840 год., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

Переписка за год 1841 год.
169. В. П. БОТКИНУ 30 декабря 1840 г. 22 января 1841 г. Петербург. СП...

Переписка за год 1842 год.
188. И. И. ХАНЕНКЕ СПб. 1842. Февраля 8. Долго ругал я тебя, о Ханенк...