Письмо Белинского В. Г.
В. П. Боткину - 10-11 декабря 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, декабря 10. Вчера получил я два письма от Красова с твоими, о Боткин, приписками, в которых ты говоришь, что ради нашего скорого свидания не можешь ты ни о чем писать, готовясь обо всем переговорить лично. Скажи, ради аллаха, разве ты к Рождеству хочешь приехать в Питер? У меня все жилки задрожали от этой мысли. А если ты разумеешь Пасху, то, Боткин, ради всех святых, не напоминай мне об этом скором свидании, до которого мы успеем с тобою сто раз умереть. Ведь это перед окончанием зимы в Питере да это целая вечность! А зима в Питере (a propos) (кстати (фр.). ) начинается с сентября, а оканчивается в конце мая.

Два письма твои давно уже лежат без ответу. Шутка ли, одно от 31 октября, другое от 9 ноября!2 Но я коли ленюсь, так уж ленюсь, а как примусь за дело, так с жаром бурша и аккуратностию филистера. И вот теперь отвечаю тебе на каждый пункт твоих писем.

Во-первых, поздравляю тебя с воскресением твоим, с возвращением к жизни и человеческому достоинству. Последние письма твои все уяснили мне и в тебе, и во мне самом, были для меня великим актом сознания, решили бездну мучительных вопросов о жизни. Ты стал бодр, свеж, в тебе пробудилась потребность деятельности (без которой я не понимаю, почему мужчина мужчина, а не мокрая курица в юбке), ты стал человеком и мужчиною. Да, так, Боткин, выходят только из царства фантазии и призраков, а не живой, хотя бы и печальной действительности. Это значит не терять, а выигрывать. Вот твои собственные слова: "Я чувствую себя словно вышедшим из мрачной, душной атмосферы, так легко, так мне хорошо умственные способности спокойны и ясны чувствую в себе охоту к деятельности; эта несчастная любовь делала меня получеловеком". Да, ты прав, 1000 раз прав, твоя любовь была несчастная и делала тебя получеловеком. Но теперь ты стал больше, чем человек в тебе теперь не один человек, а несколько, и каждого из них я горячо обнимаю и крепко прижимаю к сердцу такие они все прекрасные люди. От писем твоих веет свежестью, здоровьем, чем-то успокоительным и отрадным, а между тем, по-видимому, они больше прозаичны, просты и положительны, чем прежние твои письма.

Теперь об ней3. Боткин, я высказываю тебе мое убеждение не упрекай меня, если оно окажется ложным. Я глубоко убежден, что ее чувство к тебе фантазия, фантазия и 1000 раз фантазия. Но пойми значение этого слова и не шути фантазиями, не презирай их: я по себе знаю, как тяжело, как мучительно можно страдать о них, и верю, что от них так же возможно (если еще не возможнее) умирать, как и от действительных чувств. Это девушка, глубокая по натуре, святое, чистое, полное грации создание но ее натура искажена до последней возможности, без всякой надежды на исправление она падший ангел, красота которого губительна, очаровательный взгляд смертоносен. Она давно отвыкла от жизни сердцем, и сердце у нее покорный слуга воображения. Воображение живет в голове, следовательно, голова у нее повелевает сердцем, а это хуже, чем когда у мужчины сердце повелевает головою. Поэтому у ней нет истинных чувств и истинных потребностей; ей нужен не мужчина, а идеал мужчины, и она может глубоко полюбить мужчину, которого никогда не видала, которого знает по слухам, и несмотря на то, в ее фантастическом чувстве будет столько сердечной мистики, столько лиризма, что перед ним преклонит колена всякий, у кого только есть человеческая душа. Она никогда не увидит и не оценит в мужчине человека глубокое гуманическое начало, доступность всему высокому и прекрасному, здоровая натура, благородный характер обо всем этом ей не снилось и во сне: ей нужно блеску, ей нужен герой, хоть Дон Кихот, только герой, и идеал ее героя брат ее, Михаил Александрович. Может быть, я жестко выражаюсь, но это так. Я убежден, что она не раз спрашивала себя что в тебе, и за что любить тебя, что эта мысль преследовала ее, производила борьбу между ее головою и сердцем; она оценила тебя не сама, а основываясь на разных авторитетах, на дружбе к тебе даже великого Мишеля. Теперь, как ты отказываешься от нее, ее чувство свежее и сильнее; скажи ты ей, что чувство твое снова и с новою силою вспыхнуло она почувствует невольное к тебе охлаждение; женись на ней она почувствует к тебе отвращение. Она страдание предпочитает счастию, видя в первом поэзию, во втором прозу, а это значит чувствовать и понимать задом наперед или вверх ногами и ходить на ходулях. Пойми ее отец и мать с малолетства, умей дать ей настоящее направление это была бы, может быть, жемчужина своего пола; но в ее натуре есть наклонность к мечтательности; отец и мать указывали ей на гнусную действительность, которой не могла не отвращаться благородная душа ее, и она бросилась в пустой, болезненный идеализм, а Мишель все прекрасно повершил и покончил. Если ее положение тебя не трогало бы, я не знал бы, что и подумать о тебе; по, Боткин, страдай и плачь, если будут слезы, но не вини себя, ибо ты ни в чем не виноват, и не приходи в отчаяние ни от чего, что бы ни случилось. Нами управляет жизнь, мы невольные ее орудия пусть же она сама и расквитывается с самой собою. Слова Александры Александровны, которые ты выписываешь из ее письма, суть полнейшее выражение ее состояния в отношении к тебе и подтверждение всего сказанного мною: они прекрасны, но для книги, а не для жизни, в них видно страдание сердца, но переданное сердцу головою. Берегись возвращаться к старому и спеши разорвать все нити, связывающие тебя с ним.

Твоя история довершила давно уже начавшийся во мне переворот. Я наконец сбросил с себя все идиллические и буколические пошлости, я уже не жалуюсь всем и каждому, что меня ни одна женщина не любила и не будет любить (ибо-де меня женщина не может любить); и хотя юбка и доселе приводит меня в смятение, как семинариста преподобное reverendissime (почтеннейший (лат.). ), но я уже потерял всякую охоту толковать (и даже мечтать) о любви и женщине. Значит, вопрос вытанцовался. Я понимаю теперь любовь очень просто. Ее основа разность полов, а причина выбора гармония натур и каприз субъективности. Через это я нисколько не исключаю ни мистики сердечной, ни лиризма чувства, ни сладкого и таинственного волнения надежд, сомнений, предчувствий и т. п. Женщина не самка, а мужчина не самец только: при этом, каждый из них человек, существо духовное, а оттого и совокупление их тайна, но тайна светлая, как луч солнечный, здоровая и не расплывающаяся в пустоте мистических призраков и аксаковского идеализма. Я не верю предопределению в любви, не верю, что для мужчины только одна женщина в мире, и наоборот, и что если слепой случай не свел их не любить им никого. Нет, для каждого мужчины по 1000 женщин на земном шаре, и наоборот. Иногда любовь может начинаться вдруг, иногда она возбуждается случаем. И потому я понимаю, как иногда, женившись не любя, влюбляются друг в друга, узнавши один другого, и как, женившись по любви, бывают несчастны. Тут великое дело сближение и образ сближения. Некогда много толковать об этом, да в письме и не выскажешь вполовину того, что хочешь, но только я понимаю это дело очень просто и вместе с тем очень человечески. Я уже не поклоняюсь женщине, как раб деспоту, как дикарь божеству своему. Если я возьму от нее любовь ее, то не как милость божества недостойной его твари, а как следующее мне по праву, и за что я могу заплатить еще с лихвою, дать гораздо больше. Мужчина, когда женится, теряет много свою свободу, энергию своей борьбы с действительностию, которой тогда принужден бывает уступать иногда, прирастает, как улитка, к одному месту, обязывается работать до кровавого поту и делать то, к чему не лежит душа его. Женщина, выходя замуж, ничего не теряет, но все выигрывает: из семейства, где с каждым годом становится более и более чужою, не дочерью и сестрою, а нахлебницею, тягостным бременем, переходит она в свой дом, госпожою, свободно и законно предается влечению сердца и требованиям натуры, выполнение которых возможно для нее только в супружестве и без выполнения которых ее жизнь апатический сон, медленная смерть. Если женщина желает страстно любви, но не желает замужества, ее любовь не стоит железного гроша; как существо стыдливое по натуре, она может страшиться того, чего страстно желает, душа ее трепещет и замирает при мысли о торжественном и великом акте жизни, но тем не менее, если она живое существо, а не деревяшка, она страстно желает предмета своего мистического ужаса. Мужчина может обойтись и без брака, ибо брак и женщина для него не одно и то же. Далее: женщина слабейший организм, низшее существо, чем мужчина. Лучшая из женщин хуже лучшего из мужчин. В женщине как-то нет середины или глубока, или совсем мелка и ничтожна. В самых лучших из них много чего-то ничтожного. Ты не знаешь В. Бакуниной: это чудное создание, брильянт своего пола. Ее любил один военный, хорош собою, с независимым состоянием, с характером и душою; молча любил он ее, молча и отошел от нее, получив отказ (уехал на Кавказ); а она вышла за Дьякова вот женщина! Если часто попадаются в свете глубокие женственные натуры в обладании у скотов, этому виною не одно невежество нашего общества и тиранизм отцовской власти. Для меня идеал женщины Л. Бакунина, покойница, лучшей я не встречал. Красота, грация, женственность, гуманизм, доступность изящному и всему человеческому в жизни и в искусстве, стыдливость, готовность скорее умереть, чем перенести бесчестие, способность к простой, детской, но бесконечной преданности к избранному вот стихии, из которых она была составлена и лучше этого ничего нельзя вообразить. Дан бог всякому найти такую подругу в жизни. Мишель ставил ей в вину, что она увлекалась графом Соллогубом, а я так и в этом вижу ее прекрасную женскую натуру: откинь Соллогуб свои светско-ярыжные замашки, он был бы не глубокий человек, но человек comme il faut (как должно (фр.). ), мужчина, который стоит любви женщины, который оценил бы ее любовь и сделался бы чрез нее лучше; но его замашки и не дали в ней развиться возникающему чувству. Для меня это факт, что женщина действительная ищет не героя, а мужчины. Я бы желал найти женщину и не столь чудесную, как Л. Бакунина (ибо можно быть далеко ниже ее и все-таки быть прекрасным явлением женственного мира), и желал бы, во-первых, увидеть в ней, после красоты и грации, две стороны: здравый рассудок и инстинкт приличия в жизни домашней, в отношениях житейских, и религиозное чувство во внутренней ее жизни и ее торжественных минутах; потом я желал бы заметить, что есть надежда; тогда решено я люблю. Но второе условие теперь для меня важно не менее первого, ибо, хоть богиня будь, а даром не истрачу не только фунта фимиаму, но и на копейку ладану: мне стыдно и наедине с собою вспомнить о моем позорном унижении во времена оны, в котором я, впрочем, за неимением лучшего, утешаюсь этими стихами Пушкина:


К чему, несчастный, я стремился!

Пред кем унизил гордый ум!

Кого восторгом чистых дум

Боготворить не устыдился!4


Да, я, наконец, сознал, что быть мужчиною чего-нибудь да стоит. Каков бы я ни был, но я борюсь с действительностию, вношу в нее мой идеал жизни, самая свежая, самая горячая кровь моя пожертвована мною (после Венеры, Меркурия и Комуса) общему, для себя я ничего не делал и не сделал. Нет, черт возьми, моя гордость в этом случае идет так далеко, что я убежден, что редкой женщине не сделает чести полюбить меня и быть любимой мною. Знай наших, черт возьми! Я потребовал бы от женщины вот чего: чтобы, при красоте (разумеется, относительно), грации и женственности, она могла понимать в искусстве столько, сколько дано женщине понимать своим непосредственным чувством, а главное чтобы она все понимала по-женски, и чтобы она полюбила меня не за героизм, не за блеск, которого не лишена моя дикая и нелепая натура, но за человечность, доброту сердца, инстинкт к истине и справедливости, и чтобы за них простила слабость воли, недостаток характера и другие грехи. Может быть, Кольцов рассказывал тебе о маленькой истории со мною: простая девушка, не красавица, а только что недурная, не грациозная, но не без грации будь в ней побольше идеальных элементов, побольше стремления к очарованиям внутренней жизни, побольше понимания поэзии, и я шил бы теперь весело и видел бы хорошие сны... Но я сознаю себя слишком выше ее стоящим, и потому себе на уме и думаю: пусть страдает. (Впрочем, последняя фраза сказана из удальства только: замеченная мною ее склонность ко мне, льстя моему самолюбию, тревожит иногда мое человеческое чувство, и мне было бы грустно увериться, что у ней в самом деле есть что-нибудь ко мне, а не показалось только, как очень может быть.) Признаюсь в грехе: когда бываю вместе с нею, и теперь забываюсь не видавши долго, с особенным удовольствием вижусь; но когда не вижу ее, то забываю о ее существовании недостает в ней чего-то, а то чего доброго пожалуй, и спятил бы с ума. Но ей-богу, не лгу меня теперь больше мучит одиночество, чем мечта о любви и женщине. Борьба с действительностию снова охватывает меня и поглощает все существо мое.

Чтобы дополнить тебе мой теперешний взгляд на любовь и женщину, скажу тебе, что абсолютное осуществление того и другого вижу в "Патфайндере". Мабель вот истинная женщина, чуждая всякой мелочности, нормальная и простая в глубокости своей. Колоссальное величие Патфайпдера и его глубокая любовь к ней не заслонили от нее доброго, простого и возвышенного Джаспера; поняв первого, оцепив его чувство и отдав ему полную дань женского сострадания, она отдалась Джасперу без всякого сценизма и эффектов. В ней нет мечтательности, магнетизма и мистицизма, она почти ничего не говорит во всем романе, но, боже мой, что же это за создание! Оно так божественно, что не смею верить, чтобы могло существовать и в действительности, а не быть только мечтою великого художника. Что перед нею все немки и все обожательницы Жан-Поля, Гофмана и Шиллера?


Декабря 11. Вот тебе, Боткин, целая диссертация о любви и женщине. Желаю, чтобы ты прочел ее с таким же удовольствием, с каким я писал ее. Поверишь ли: вчера был прекрасный вечер для меня я забыл все и видел только тебя, читающего эти строки и помавающего лысою главою во знамение того, как твой неистовый друг перепрыгивает из одной крайности в другую. Но диссертация еще не кончилась, она должна быть длинна, потому что она последняя об этом предмете, и крайность еще только начинается. Смейся надо мною, лукаво улыбайся и качай во всю ивановскую лысым вместилищем своего разума, но, вот те Христос, а я чуть ли уж не презираю женщину. Скудельный сосуд, исполненный лукавства орудия слабого, мелкого тщеславия, кокетства. Они не оценяют любви и презирают тех, кто искренно, беззаветно их любит, преклоняется пред ними, как пред божествами. Они любят, чтобы их обманывали, льстя им и в то же время тиранствуя над ними. "Чем меньше женщину мы любим, тем больше нравимся мы ей", сказал Пушкин5. Вот причина, почему с лучшими из них так часто удается наглецам и фатам. Часто, чтобы обратить на себя любовь женщины, надо сделать вид, что любишь другую: оскорбленное мелкое самолюбие вернее твоей любви предаст ее в твою волю и полное распоряжение. Чтобы удержать ее в любви к себе, показывай вид, что ты ежеминутно готов полюбить другую и других. Странная вещь! или я начинаю уж офилистериваться, но мне теперь как-то трудно вообразить возможность любить всю жизнь одну женщину, и с этой стороны брак пугает меня. Скудельные сосуды, они так скоро портятся, розы весенние, они так скоро отцветают; роскошная упругость груди (вещь, за которую тысячу жизней готов я отдать хоть сейчас же, одно, что лучше и жизни и всего в жизни, всего и на земле и на небе) делается куском вяленого мяса; атласная, мрамористая кожа делается потною и шершавою. Мне кажется, что греки лучше нас понимали жизнь и женщину: они любили femme, а не une femme и не la femme; (женщину, а не какую-нибудь женщину и не женщину вообще (фр.). ) в каждой женщине они видели не саму красоту, а только одно из ее явлений, одну из смертных дщерей бессмертной матери. Право, если чем можно упиться в жизни, так это греческие отношения в любви. "Римские элегии" Гете самый лучший катехизис любви, и за них я люблю Гете больше, чем за все остальное, написанное им6. Мне кажется, что в мире мудр только один художник, а все прочие сумасшедшие, из них же первый ты. Пусть мелькают образы за образами, как волны за волнами в потоке, и в осень дней пусть обступают усталую от наслаждений жизни голову сладостно-грустные воспоминания о лучшем времени, подобно оссиановским теням. Боткин, разругай меня за это я, право, не рассержусь на тебя, и чем хуже разругаешь, тем благодарнее буду я тебе.

Однако ж, черт возьми, я ужасно изменяюсь; но это не страшит меня, ибо с пошлою действительностию я все более и более расхожусь, в душе чувствую больше жару и энергии, больше готовности умереть и пострадать за свои убеждения. В прошедшем меня мучат две мысли: первая, что мне представлялись случаи к наслаждению, и я упускал их, вследствие пошлой идеальности и робости своего характера; вторая: мое гнусное примирение с гнусною действительностию. Боже мой, сколько отвратительных мерзостей сказал я печатно, со всею искренностию, со всем фанатизмом дикого убеждения! Более всего печалит меня теперь выходка против Мицкевича, в гадкой статье о Менцеле: как! отнимать у великого поэта священное право оплакивать падение того, что дороже ему всего в мире и в вечности его родины, его отечества, и проклинать палачей его, и каких же палачей? казаков и калмыков, которые изобретали адские мучения, чтобы выпытывать у жертв своих деньги (билп гусиными перьями по ... раскладывали на малом огне благородных девушек в глазах отцов их это факты европейской войны нашей с Польшею, факты, о которых я слышал от очевидцев). И этого-то благородного и великого поэта назвал я печатно крикуном, поэтом рифмованных памфлет! После этого всего тяжелее мне вспомнить о "Горе от ума", которое я осудил с художественной точки зрения и о котором говорил свысока, с пренебрежением, не догадываясь, что это благороднейшее гуманическое произведение, энергический (и притом еще первый) протест против гнусной расейской действительности, против чиновников, взяточников, бар-развратников, против нашего онанистического светского общества, против невежества, добровольного холопства и пр., и пр., и пр. О других грехах: конечно, наш китайско-византийский монархизм до Петра Великого имел свое значение, свою поэзию, словом, свою историческую законность; но из этого бедного и частного исторического момента сделать абсолютное право и применять его к нашему времени фай неужели я говорил это?.. Конечно, идея, которую я силился развить в статье по случаю книги Глинки о Бородинском сражении верпа в своих основаниях, но должно было бы развить и идею отрицания, как исторического права, не менее первого священного, и без которого история человечества превратилась бы в стоячее и вонючее болото, а если этого нельзя было писать, то долг чести требовал, чтобы уж и ничего не писать. Тяжело и больно вспомнить! А дичь, которую изрыгал я в неистовстве, с пеною у рту, против французов этого энергического, благородного народа, льющего кровь свою за священнейшие права человечества, этой передовой колонны человечества au drapeau tricolore? (с трехцветным знаменем (фр.). ) проснулся я и страшно вспомнить мне о моем сне... А это насильственное примирение с гнусною расейскою действительностию, этим китайским царством материальной животной жизни, чинолюбия, крестолюбия, деньголюбия, взяточничества, безрелигиозности, разврата, отсутствия всяких духовных интересов, торжества бесстыдной и наглой глупости, посредственности, бездарности, где все человеческое, сколько-нибудь умное, благородное, талантливое осуждено на угнетение, страдание, где цензура превратилась в военный устав о беглых рекрутах, где свобода мыслей истреблена до того, что фраза в повести Панаева "Измайловский офицер, пропахнувший Жуковым"7, даже такая невинная фраза кажется либеральною (от нее взволновался весь Питер, Измайловский полк жаловался формально великому князю за оскорбление и распространился слух, что Панаев посажен в крепость), где Пушкин жил в нищенстве8 и погиб жертвою подлости, а Гречи и Булгарины заправляют всею литературою, помощию доносов, и живут припеваючи... Нет, да отсохнет язык, который заикнется оправдывать все это, и если мой отсохнет жаловаться не буду. Что есть, то разумно; да и палач ведь есть же, и существование его разумно и действительно, но он тем не менее гнусен и отвратителен. Нет, отныне для меня либерал и человек одно и то же; абсолютист и кнутобой одно и то же. Идея либерализма в высшей степени разумная и христианская, ибо его задача возвращение прав личного человека, восстановление человеческого достоинства, и сам Спаситель сходил на землю и страдал на кресте за личного человека. Конечно, французы не понимают абсолютного ни в искусстве, ни в религии, ни в знании, да не это их назначение; Германия нация абсолютная, но государство позорное и ... Конечно, во Франции много крикунов и фразеров, но в Германии много гофратов, филистеров, колбасников и других гадов. Если французы уважают немцев за науку и учатся у них, зато и немцы догадались наконец, что такое французы, и у них явилась эта благородная дружина энтузиастов свободы, известная под именем "юной Германии", во главе которой стоит такая чудная, такая прекрасная личность, как Гейне, на которого мы некогда взирали с презрением9, увлекаемые своими детскими, односторонними убеждениями. Черт знает, как подумаешь, какими зигзагами совершалось мое развитие, ценою каких ужасных заблуждений купил я истину, и какую горькую истину что все на свете гнусно, а особенно вокруг нас... Ты помнишь мои первые письма из Питера ты писал ко мне, что они производили на тебя тяжелое впечатление, ибо в них слышался скрежет зубов и вопли нестерпимого страдания: от чего же я так ужасно страдал? от действительности, которую называл разумною и за которую ратовал... Странное противоречие! К приезду Каткова я был уже приготовлен, и при первой стычке с ним отдался ему в плен без противоречия. Смешно было: хотел спорить, и вдруг вижу, что уж нет ни сил, ни жару, а через l/4 часа, вместе с ним, начал ратовать против всех, сбитых с толку мною же...

-

С нетерпением жду от тебя портретов Джемсон они ужасно интересуют меня10. "Двенадцатую ночь" прочел чудо, прелесть, только самый тяжелый гений может создавать такие легкие вещи11. И Рётшера разбор "Лира" меня много интересует12, хотя, признаюсь, и не так, как Джемсон. Герцен кричит против статьи Рётшера о "Wahlverwandschaften"13, и знаешь ли что? мне хочется с ним согласиться: Рётшера уважение к субстанциальным элементам жизни мне не нравится (может быть, потому, что я теперь в другой крайности) в статье о 4 драмах Шекспира меня даже оскорбил его взгляд на эту Люцию, которая, не любя Флоуердена, гоняется за ним в качестве верной жены14. Для меня баядерка и гетера лучше верной жены без любви, так же как взгляд сенсимонистов на брак лучше и человечнее взгляда гегелевского (то есть который я принимал за гегелевский). Что мне за дело, что абстрактным браком держится государство? Ведь оно держится и палачом с кнутом в руках; однако ж палач все гадок. Я даже готов согласиться с Герценом, что Рётшер не понял романа Гете что он не апология, а скорее протест против этого собачьего склещивания с разрешения церкви. Ведь Бауман подкусил же Рётшера на этой статье, доказавши, что коллизия произошла именно потому, что брак был недействителен в смысле разумности15. Подбивай-ко Кронеберга перевести "Лира", который опозорен на Руси переводом Якимова и переделкою Каратыгина16. Кронеберг пишет ко мне, что не имеет сил приняться за "Ричарда II"17, и прислал мне 1 акт "Гамлета", которого нельзя поместить, как отрывок уже из известной глупой нашей публике пьесы. Ты весь погрузился в греческий мир это хорошо чудный мир. Я сам один вечер блаженствовал, погрузясь в него. Есть книга, глупая там, где выказывается личность автора, но драгоценная по фактам "Теория поэзии в историческом развитии у древних и новых народов" Шевырева. В ней (стр. 17 19) переведен гимн Гезиода к музам боже мой, что это такое! Не могу удержаться, чтобы не выписать места:


Они неумолчным гласом прославляют, во-первых, священный род богов и сначала поют тех, которых произвели Земля и Уран широкий, и тех, кои произошли от них, боги дарители благ; во-вторых, Зевеса, отца богов и людей, славя от начала до конца песий, как он могучее всех богов и как велик своею властию. Потом уже поют род человеков и исполинов силы, и увеселяют на Олимне ум Дня олимпийские дщери Дия Эгиоха, которых в Пиэрии родила отцу Крониду Мнемозина, владычица нив Элевфира: отраду в бедах, облегчение в печалях. Девять крат соединялся с нею благосоветный Зевес, вдали от бессмертных восходя на святое ложе. Когда же год, течением часов, дней и месяцев, исполнился, Мнемозина родила девять дщерей, согласных мыслию, у которых песнь всегда на уме, а в груди беззаботное сердце (как у В. И. Красова)... Кого почтут дочери великого Дня, на кого из царей богорожденных взглянут приветно, тому язык обольют сладкою росою, у того из уст слова текут медом.


Прочти сам вполне в книге божественно хорошо. Экой народец! Вот миросозерцаине-то! Земная поэзия, по их понятию, могла воспевать только прошедшее и будущее, а небесная (музы) и настоящее, потому что у богов и самая жизнь блаженство. А вот, не хочешь ли полюбоваться, как Платой понимал красоту:


Красота одна получила здесь этот жребий быть пресветлою и достойною любви. Не вполне посвященный, развратный, стремится к самой красоте, невзирая на то, что носит ее имя; он не благоговеет перед нею, а, подобно четвероногому, ищет одного чувственного наслаждения, хочет слить прекрасное с своим телом... Напротив того, вновь посвященный, увидев богам подобное лицо, изображающее красоту, сначала трепещет; его объемлет страх; потом, созерцая прекрасное, как бога, он обожает, и, если бы не боялся, что назовут его безумным, он принес бы в жертву предмету любимому... 18


Мне кажется, что Платон в греческой философии то же, что Гомер в поэзии колоссальная личность! Счастливчик плут Кудрявцев, что знает эллинскую грамотку.

-

Бога ради, Боткин, пиши скорее о "Прометее" это у нас и ново и полезно, а я просто с ума сойду от твоей статьи даю тебе вперед честное слово19. (Да кстати: отдавай свои статьи переписчику и, просмотрев уже, отсылай ведь это тебя не разорит, а между тем избавит от египетской работы самому переписывать и неудовольствия видеть в печати статью свою с чудовищными опечатками и искажениями. С твоей руки нет возможности набирать.) Не можешь представить, как я рад, что ты согласился с моими понятиями о журнале на Руси; мне кажется, что я вновь приобрел тебя. Насчет исторических статей взяты меры, и Герцен уже переводит из книги Тьерри о Меровингах и будет обработывать другие вещи в этом роде20. Его живая, деятельная и практическая натура в высшей степени способна на это. Кстати: этот человек мне все больше и больше нравится. Право, он лучше их всех: какая восприимчивая, движимая, полная интересов и благородная натура! Об искусстве я с ним говорю слегка, потому что оно и доступно ему только слегка, но о жизни не наговорюсь с ним. Он видимо изменяется к лучшему в своих понятиях. Мне с ним легко и свободно. Что он ругал меня в Москве за мои абсолютные статьи21, это новое право с его стороны на мое уважение и расположение к нему. В XII No "Отечественных записок" прочтешь ты отрывок из его "Записок" как все живо, интересно, хотя и легко!22 Что ты не ездишь к Огареву воля твоя, может быть, ты и прав, с своей точки зрения; но я теперь по теории поддерживаю отношения с людьми (далее часть текста утеряна) в нем нет ни почвы, ни воздуха для благодатных семян духа; он лучше всего доказывает, что человек может развиваться только на общественной тточве, а не сам по себе. Все эти люди не истекали кровью при виде гнусной действительности или созерцая свое ничтожество. Я понимаю, почему Анненков так мало полюбился тебе. Он нисколько не хуже Панаева и Языкова, даже характернее, личнее их, но и на нем питерская печать, к которой я уже пригляделся, а ты еще нет. Да, Боткин, только в П. (сочти эту букву хоть за ... ты не дашь промаха) сознал я, что я человек и чего-нибудь да стою, только в Питере? узнал я цену нашему человеческому, святому кружку. Мне милы теперь и самые ссоры наши: они выходили из того, что мы возмущались гадкими сторонами один другого. Нет, я еще не встречал людей, перед которыми мы могли бы скромно сознаться в своей незначительности. Многих людей я от души люблю в Петербурге, многие люди и меня любят там больше, чем я того стою; но, мой Боткин, я один, один, один! Никого возле меня! Я начинаю замечать, что общество Герцена доставляет мне больше наслаждения, чем их; с теми я или говорю о вздоре, или тщетно стараюсь завести общий интересный разговор, или проповедую, не встречая противоречия, и умолкаю, не докончивши; а эта живая натура вызывает наружу все мои убеждения, я с ним спорю и, даже когда он явно врет, вижу все-таки самостоятельный образ мыслей. Несмотря на свое еще детство, мне Кирюша ближе, чем они я вижу в нем семя благодати божией; я с Никольским провел несколько приятных минут, ибо и от этого юноши, который не бывал в нашем кружке, веет Москвою. Когда приехал Кольцов, я всех тех забыл, как будто их и не было на свете. Я точно очутился в обществе нескольких чудеснейших людей. Кудрявцев промелькнул тенью, ибо виделся со мною урывками (но я не забуду этих урывков), с Катковым мне было как-то не совсем свободно, ибо я страдал, а он еще хуже, так что был для всех тяжел; но и с ним у меня были чудные минуты. И вот опять никого со мною, опять я один, и пуста та комната, где еще так недавно мой милый Алексей Васильевич с утра до ночи упоевался чаем и меня поил!


Увы! Наш круг час от часу редеет:

Кто в гробе спит, кто дальний сиротеет23.


Зачем я, как Станкевич, не сплю в гробе, а сиротею дальний?.. Боткин, впечатление, которое произвела на меня потеря Станкевича, заставляет меня, как страшилища, бояться разлуки... Спеши свиданием, а то, может быть, и увидимся, да не узнаем друг друга...

-

Да, если таковы у нас лучшие люди, об остальных нечего и говорить. Что ж делать при виде этой ужасной действительности? Не любоваться же на нее, сложа руки, а действовать елико возможно, чтобы другие потом лучше могли жить, если нам никак нельзя было жить. Как же действовать? Только два средства: кафедра и журнал все остальное вздор. О, если бы у "Отечественных записок" нынешний год зашло тысячи за три, тогда было бы из чего забыть даже и Маросейку24, и женщину, и свою краткую безотрадную жизнь, и поратовать, и костьми лечь, если нужно будет. О, если бы при этом можно было печатать хоть то, что печаталось назад тому десять лет в Москве! Тогда бы я умер на дести бумаги и, если бы чернила все вышли, отворил бы жилу и писал бы кровью... Кстати о писании. Я бросаю абстрактные общности, хочу говорить о жизни по факту, о котором идет дело. Но это так трудно: мысль не находит слова, и мне часто представляется, что я жалкий писака, дюжинная посредственность. Особенно летом преследовала меня эта мысль. Эх, если бы мне занять у Каткова его слог: я бы лучше его воспользовался им. Кстати: скажи откровенно: как тебе его статья о Сарре Толстой? Она никому не нравится я сам вижу, что много мыслей, но которые проходят сквозь голову читающего, как сквозь решето, не оставаясь в ней. Начну читать превосходно; закрою книгу ничего не помню, что прочел25. Как ты?

-

Стыдно тебе скромничать, что ты кажется можешь переводить, переделывать, составлять небольшие (?) статьи, писать небольшие (?) критики. Не кажется, а есть. Если ты не можешь, то где же взять людей, которые могут? Я так дорого ценю твои статьи и особенно вот за что: за отсутствие амфазу26, кротость тона, простоту и еще за то, что ты в них высказываешь именно то, что хотел высказать, тогда как я или ничего не выскажу (хоть иногда и удается), или ударюсь в общности и наговорю о посторонних предметах. Например, с каким живым наслаждением я прочел твою статейку о выставке:27 все так просто, не натянуто, и все сказано, что следовало сказать, труд читателя не потерян. Ты просто глуп в своей скромности.

Аксаков сказывал, что Гоголь пишет к нему, что он убедился, что у него чахотка, что он ничего не может делать 28. Но это, может быть, и пройдет, как вздор. Важно вот что: его начинает занимать Россия, ее участь, он грустит о ней; ибо в последний раз он увидел, что в ней есть люди! А я торжествую: субстанция общества взяла свое космополит поэт кончился и уступает свое место русскому поэту.

-

Я решил для себя важный вопрос. Есть поэзия художественная (высшая Гомер, Шекспир, Вальтер Скотт, Купер, Байрон, Шиллер, Гете, Пушкин, Гоголь); есть поэзня религиозная (Шиллер, Жан Поль Рихтер, Гофман, сам Гете); есть поэзия философская ("Фауст", "Прометей", отчасти "Манфред" и пр.). Между ними нельзя положить определенных границ, потому что они не пребывают одна к другой в неподвижном равнодушии, но, как элемент, входят одна в другую, взаимно модифицируя друг друга. Слава богу, наконец всем нашлось место. Вот отчего в "Фаусте" есть дивные вещи (то есть даже во 2-й части), как, например, "Матери" (в выноске к переводу Каткова статьи Рётшера в "Наблюдателе")29, не могу без священного трепета читать этого места. Даже есть поэзия общественная, житейская французская, и такой человек, как Гюго, несмотря на все его дикости, есть большой талант и заслуживает великого уважения, даже и прочие очень и очень примечательны, кроме Ламартипа, сей ... рыбы, сей водяной элегии.

-

Кирюша начинает подыматься на ноги пустился в знать: рисует портрет с Всеволожского, познакомился с его женою (через Языкова) и рисует портреты с ее родни; представлялся Одоевскому, Жуковскому, который хочет писать к его барыне30.

-

Податель сего огромного письма есть товарищ Кирюши, Алексей Тимофеевич Никольский юноша не безызвестный тебе. Прими и приголубь, пригласи к себе ходить, особенно на музыкальные вечера. Он малый чудесный в нем много семян ...

-

Мадонна Бронзини дивное, гениальное создание. Посмейся надо мною: иногда умираю от жажды слышать музыку иногда слышу около себя запах таких NoNo из "Роберта"31, на которые не обращал никакого внимания. О "Фрейшюце"32 нечего и говорить иной раз хоть умереть, а услышать, но именно тут-то и не попадешь, как хочется. Хочу зарядить ходить в оперу. Одно воспоминание о "Лейермане"33 исторгает слезы. Услышу ли когда? О меломан!

-

Письмо к Кольцову прочти, но никому не говори о его содержании. Если же Кольцов уже уехал, то сделай конверт и отошли в Воронеж.

Твой В. Б.

-

Твой образчик русского гумору доставил мне большое удовольствие.


Письмо Белинского В. Г. - В. П. Боткину - 10-11 декабря 1840 г. Петербург., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

В. П. Боткину - 26 декабря 1840 г. Петербург.
СПб. 1840, декабря 26. Боткин, да что ж ты ничего не пишешь ко мне мн...

В. П. Боткину - 30 декабря 1840-22 января 1841 г. Петербург.
СПб. 1840, декабря 30. Спасибо тебе, друже, за письмо я даже испугалс...