Письмо Белинского В. Г.
А. П. Ефремову - 23 августа 1840 г. Петербург.

СПб. 1840, августа 23. Странную роль назначено тебе, любезный Ефремов, играть в отношении ко мне: вот уже в другой раз уведомляешь ты меня об ужасной утрате, о смерти, которой ты был свидетелем1. Станкевича нет, и я уже не увижу его никогда, и никто никогда не увидит его странная, дикая, неестественная идея! Мне все не верится, все кажется, что смерть не посмела бы разрушить такой божественной личности. Разлука много отняла у меня: ты знаешь, как мы все были глупы, когда оставил он нас. Он не был свидетелем самого важного периода моего развития, он давно уже существовал для меня в прошедшем, как воспоминание, как живое представление лучшего, прекраснейшего, что знал я в жизни. О, если бы ты знал, Ефремов, как я завидую тебе: ты жил с ним целый год, ты присутствовал при его последних минутах, ты навсегда сохранишь живую память его просиявшего по смерти лица. Я ничего не знаю, что бы могло сравниться с твоим счастием. Конечно, тебе чувствительнее всех нас его потеря твоя рана и теперь еще сочится теплою кровью, но боже мои! что жизнь и все ее радости, все блаженство в сравнении с счастием вечно носить в душе такую рану! Да, Ефремов, я завидую твоей святой скорби, твоему святому страданию, завидую потому что сам чужд их. Странное дело! Как глубоко страдал я, и как религиозно было мое страдание, когда умерла она, которая была совершенно чуждое мне, хотя и прекрасное явление! Для меня было величайшим счастием знать ее, видеть и слышать, и я так хорошо знал ее, так много видел и слышал ее;2 но большего для меня и не могло быть; тогда как он называл меня своим другом, ему обязан я всем, что есть во мне человеческого, и его смерть произвела на меня такое не глубокое впечатление! Может быть, тут много значит, что я хоть миг, но видел ее незадолго до смерти. Но я думаю, что главная причина мое теперешнее состояние, которое можно характеризовать так: веры нет, знания и не бывало, а сомнения превратились в убеждения. Мысль о том, что все живет одно мгновение, что после самого Наполеона осталось только несколько костей да слава, в которой ему теперь ни черта нет толку и которая хотя и не скоро, но все же погибнет вместе с нашею планетою, эта мысль превратила для меня жизнь в мертвую пустыню, в безотрадное царство страдания и смерти. Смерть, смерть! вот истинный бог мира! Ее владычество для всех равно несомненно ей слава вечная, ей поклонение! Что такое общее (для познания которого Станкевич жил и умер вдали от нас)? Молох, пожирающий собственные создания, Сатурн, пожирающий собственных чад. Зачем родился, зачем жил Станкевич? Что осталось от его жизни, что дала ему она? Нет, ему надо было умереть, потому что чем скорее, тем лучше. И мы, знавшие его, все умрем, и тогда даже и памяти на земле не останется об нем. Вот в таких-то мыслях застало меня письмо твое. Право, мне кажется, что надо мною уже бессильна всякая утрата, всякое бедствие, кроме нужды и физического страдания. Но и к ним можно привыкнуть.

Бога ради, Ефремов, уведомь меня как можно подробнее обо всем, до малейшей подробности, и как он жил и как умирал. Не поленись, душа моя, помни, что то, что ты знаешь о нем, есть общее наше достояние. О, как жажду я видеться с тобою! Будет ли это когда-нибудь, или и ты скоро же умрешь? Собери все мои письма к Станкевичу для доставления ко мне3, если воротишься или найдешь случай. Для меня священна собственная моя строка, которую читали его глаза. Пожалуйста.

А вот тебе и выговор. В твоем письме есть что-то, как будто тебе неловко говорить со мною, да и начинается оно словом "почтеннейший" (так что я думал, что это письмо шуточное, веселое). Стыдно тебе! Неужели ты думаешь, что я способен помнить старые глупости и сердиться за них?4 Поверь, что они мне даже и не смешны. Жизнь наша так коротка, так ничтожна, что и на великое в ней надо смотреть в уменьшительное стекло, а не делать из мелочей великого. Слушай, Ефремов, если ты не считаешь меня тем, чем считал некогда в отношении к себе, то бог с тобой ребенок ты после этого. Но нет, этого не может быть, особенно теперь, когда чувство общей великой утраты, общего сиротства должно еще более сблизить и сроднить нас друг с другом.

Катков хандрит. Он кланяется тебе и сбирается скоро ехать. Кстати: я ничего не могу тебе сказать насчет его отношения к Мишелю. Я показал ему твое письмо он ничего не сказал. Ведь это дело не шуточное, и требование отсрочки в нем очень справедливо и основательно может быть принято за желание оставить дело нерешенным5. Если Мишель хочет его покончить (что всего лучше, особенно для него, когда он явно виноват, что должен сознавать, если он человек), то ему лучше и прямее всего написать к Каткову нечто вроде тон записки, какую он вытребовал себе от В. К. Ржевского6. Я не могу отвечать за Каткова, но если ты обратишься ко мне с вопросом по этому делу, то, сколько я могу судить по чувству Каткова к Мишелю и по взгляду его на сущность дела, это дело едва ли может кончиться иначе, как так, как было условлено между ними, или, как я говорю, то есть запискою, от которой постраждет самолюбие Мишеля, но оправдается его человеческое достоинство (которое теперь в сильном подозрении у всех благородно мыслящих людей).

Кланяйся от меня В. А. Дьяковой. Мне бы очень хотелось написать к ней, да останавливает мысль что же я напишу к ней, когда у меня и в голове и в сердце только фай посвистывает7. Поблагодари ее за память обо мне и попроси подольше не умирать, если можно. Она принадлежит к тем явлениям, которым смерть больше всех грозит; она то же, что он, пусть же спешит сюда, к нам, чтобы все, знавшие и любившие ее, еще раз увидели ее. Что ее Саша? Боже мой! сколько перемен в такое малое время! Ефремов, помнишь ли осень 1836 года еще нет и полных четырех лет, а между тем... Право, мне кажется, что я начинаю умнеть, и не мудрено: жизнь есть такая школа, которая лучше всех университетов и философий дает знать, что она "дар напрасный и случайный"...8 Есть из чего и биться... О пребывании в Берлине Варвары Александровны никому из чужих не скажу. Скоро ли она в Россию и через Петербург ли о, боже мой, какая грустная радость для меня!

Для журнала, прежде всего новостей, ученых, художественных и литературных. Нет ли хороших сказок пожалуйста9.

Долго не отвечал тебе на письмо не на что было послать. Прощай, обнимаю тебя.

Твой В. Белинский.


Письмо Белинского В. Г. - А. П. Ефремову - 23 августа 1840 г. Петербург., читать текст

См. также Белинский Виссарион Григорьевич - письма и переписка :

А. Я. Кульчицкому - 3 сентября 1840 г. Петербург.
Милостивый государь, Александр Яковлевич! Благодарю Вас за милое пись...

В. П. Боткину - 5 сентября 1840 г. Петербург.
СПб. 1840, сентября 5 дня. С чего ты, о Боткин, взял, что мое письмо ...