Жорж Санд
«Пиччинино. 9 часть.»

"Пиччинино. 9 часть."

Когда он пришел в монастырь, братья монахи читали отходную кардиналу, и Маньяни, вынужденный ждать, чтобы фра Анджело вышел к нему, остался в саду, где дорожки были выложены фаянсовыми плитками, а клумбы окружены кусками лавы. Зловещие песнопения наводили тоску, и он не мог отделаться от мрачного предчувствия, говоря себе, что шел сюда с надеждой на помолвку, и угодил к похоронной службе.

Он уже накануне, прощаясь с Пьетранджело на обратном пути из дворца Ла-Серра, выспрашивал старого мастера о чувствах его дочери. Обрадованный таким началом переговоров, Пьетранджело простодушно ответил, что, кажется, дочь любит его. Но так как тот все не осмеливался поверить в свое счастье, Пьетранджело посоветовал ему обратиться к своему брату-капуцину, которого, хоть сам и был старше, привык считать главой семьи.

Маньяни был очень взволнован и совсем не ощущал уверенности в себе.

Однако ж тайный голос говорил ему, что Мила его любит. Он вспоминал ее робкие взгляды, внезапный румянец, скрытые слезы, минутную смертельную бледность, самые ее слова, в которых притворное равнодушие, быть может, было подсказано гордостью. Он надеялся. Он нетерпеливо дожидался, пока дочитают молитвы, и когда фра Анджело вышел к нему, попросил уделить ему полчаса, чтобы дать совет и прежде всего без околичностей сказать всю правду.

- Вот это дело сложное, - ответил ему добрый монах, - я всегда дружил с твоей семьей, сын мой, и очень уважаю тебя. Не ручаешься ли ты, что знаешь и любишь меня достаточно, чтобы мне поверить, если мой совет не сойдется с твоими тайными желаниями? Ведь с нами, монахами, советуются часто, а слушаются нас редко. Каждый приходит рассказать о своих замыслах, страстях, даже о делах, так как считается, что люди, отказавшиеся от собственных интересов в жизни, разбираются в ней лучше других. Это ошибка.

Чаще всего мы в своих советах бываем либо слишком снисходительны, либо слишком суровы, и невозможно ни следовать нашим советам, ни выполнять их. Я сам терпеть не могу советов.

- Ну, если вы считаете, - сказал Маньяни, - что я не способен с пользой выслушать ваши наставления, так не можете ли вы пообещать ответить без всяких колебаний и обиняков на вопрос, который я вам задам?

- Колебаться мне не свойственно, друг! Но говоря без обиняков, можно причинить боль тем, кого любишь. А разве ты хочешь, чтобы я был жесток с тобой? Ты подвергаешь мою дружбу трудному испытанию.

- Вы меня пугаете заранее, отец Анджело. Мне кажется, вы уже угадали вопрос, который я хочу задать.

- Все-таки говори, а то, быть может, я и ошибаюсь.

- И вы ответите?

- Отвечу.

- Ну, хорошо! - дрогнувшим голосом сказал Маньяни. - Правильно ли я поступлю, если попрошу у вашего брата руки вашей племянницы Милы?

- Вот как раз то, чего я и ждал. Брат уже говорил со мной об этом. Он думает, что его дочь тебя любит. Ему кажется, что это так.

- Боже мой, если бы это было правдой! - сказал Маньяни, молитвенно складывая руки.

Но лицо фра Анджело было строго и печально.

- Вы считаете, что я недостоин стать ее мужем, - сказал скромный Маньяни. - Ах, отец мой, это верно! Но если бы вы знали, как твердо решил я сделаться достойным ее!

- Друг, - отвечал монах, - лучшим днем в жизни Пьетранджело, и в моей также, будет день, когда ты станешь мужем Милы, если оба вы любите друг друга горячо и искренно. Ведь мы, монахи, знаем твердо - надо от всей души любить супругу, которой ты отдаешь себя, семья ли то или религия. И вот, я верю, ты любишь Милу, потому что добиваешься ее, но я вовсе не знаю, любит ли тебя Мила и не ошибается ли тут мой брат.

- Увы! - вздохнул Маньяни, - я тоже не знаю.

- Не знаешь? - чуть нахмурясь, спросил фра Анджело. - Значит, она тебе ничего никогда не говорила?

- Никогда!

- И все-таки оказывала тебе какие-нибудь невинные милости? Случалось ли ей оставаться с тобой наедине?

- Лишь по необходимости или встретясь случайно.

- И никогда не назначала тебе свидания?

- Никогда!

- А вчера? Вчера на закате она не гуляла с тобой в этой стороне?

- Вчера, в этой стороне? - бледнея, переспросил Маньяни. - Нет, отец мой.

- Клянешься спасением своей души?

- И спасением души и моей честью!

- Тогда, Маньяни, незачем тебе думать о Миле. Мила любит кого-то, но не тебя. И, что еще хуже, ни отец, ни я не можем дознаться кого. Дал бы бог, чтобы такой самоотверженной, такой работящей и - до вчерашнего дня -

такой скромной девушке полюбился человек вроде тебя! Вы бы составили хорошую семью, и ваш союз был бы примером для других. Но Мила еще девочка, дитя, и опасаюсь, склонна ко всяким фантазиям. Теперь будем следить за ней более тщательно: я предупрежу отца, а ты, как человек мужественный, будешь молчать и забудешь ее.

- Как? - вскричал Маньяни. - Мила - верх откровенности, мужества и невинности, а за ней уже есть грех, в котором ей надо упрекать себя? Боже мой! Так, значит, на свете нет ни чистоты, ни правды?

- Я этого не говорю, - возразил монах. - Надеюсь, Мила покамест чиста, но если ее не удержать, она на пути к погибели. Вчера на закате она шла здесь - одна, разряженная. Она старалась избежать встречи со мной, отказалась от всяких объяснений, пыталась лгать. Я молился за нее всю ночь и не заснул ни на минуту!

- Я никому не выдам тайны Милы и перестану думать о ней, - сказал убитый Маньяни.

Однако он продолжал думать обо всем этом. Сильный и меланхоличный, он был чужд хвастливой самоуверенности и никогда не брал препятствия с наскоку, а останавливался перед ними, не умея ни преодолеть, ни обойти их.

В это мгновение появился Микеле. Хоть он и был в прежней рабочей одежде, но с вечера в нем как будто произошла некая волшебная перемена. Лоб и глаза словно стали больше, ноздри глубже вдыхали воздух, грудь словно расширилась, дыша вольней. Лицо его сияло гордостью, силой и спокойствием свободного человека.

- Ах, твой сон уже сбылся, Микеле! - воскликнул Маньяни, бросаясь в раскрытые объятия молодого князя. - Это был прекрасный сон, а пробуждение еще прекрасней! А меня мучил кошмар, и хотя твое счастье развеяло его, но я все еще чувствую себя измученным, усталым и разбитым.

Фра Анджело благословил обоих и обратился к князю:

- Я рад видеть, что в час, когда ты пришел к величию и власти, ты прижимаешь к сердцу человека из народа твоей страны, Микеле де Кастро-Реале, Микеланджело Лаворатори, любя в тебе своего князя, я всегда буду любить тебя и как своего племянника. А вы и теперь скажете, eccellenza, что людям моего сословия глупо служить людям вашего и любить их?

- Не напоминайте мне о моих заблуждениях, почтенный дядюшка, - ответил Микеле. - Сегодня я уже не знаю, к какому сословию принадлежу, знаю только, что я мужчина и сицилиец, вот и все.

- Тогда да здравствует Сицилия! - воскликнул капуцин, взмахом руки указывая на Этну.

- Да здравствует Сицилия! - отвечал Микеле, тем же жестом приветствуя Катанию.

Маньяни был растроган и дружелюбен. Он искренно радовался счастью Микеле, но сам был очень удручен препятствием, возникшим между ним и Милой, и в то же время боялся подпасть под власть своей первой любви. Все же

"мать" - это больше, чем "женщина", и когда Агата предстала ему в этом новом свете, обожание, которое Маньяни испытывал к ней, стало спокойней и глубже, чем это было до сих пор. Он понимал, что если в душе его сохранится хоть капля прежнего безумия, ему придется краснеть в присутствии Микеле. И он решил стереть все его следы в своем сердце и радовался возможности утверждать, что свою молодость посвятил по обету одной из прекраснейших небесных святых, и будет беречь ее образ и память в своей душе как некое райское благоухание.

Маньяни выздоровел - но какое грустное выздоровление! В двадцать пять лет отречься от всякой мечты о любви! Он до конца покорился судьбе, но с этой минуты жизнь стала для него только тяжким и суровым долгом.

Умерли мечты и мучения, что заставляли его любить этот долг. И не было на свете человека более одинокого, до такой степени потерявшего вкус ко всему земному, чем Маньяни в день своего избавления.

Он расстался с Микеле и фра Анджело, которые хотели немедля идти в Николози, и остаток дня провел, одиноко бродя по берегу моря, у базальтовых скал Ячи-Реале.

Решив идти к Пиччинино, молодой князь и монах сразу же пустились в путь. Когда они проходили мимо зловещего креста Дестаторе, колокола Катании сменили мелодию, и до них донеслись унылые звуки, возвещавшие о чьей-то смерти. Фра Анджело на ходу перекрестился, Микеле подумал о своем отце, убитом, быть может, по приказу нечестивого прелата, и ускорил шаги, чтобы преклонить колени на могиле Кастро-Реале.

Он еще не чувствовал в себе достаточно мужества, чтобы вблизи рассмотреть этот роковой крест, у которого испытал такие тягостные ощущения, еще даже не зная, какие кровные узы связывают его с разбойником Этны. Но большой стервятник, взлетевший внезапно от самого подножия креста, заставил его невольно обратить туда глаза. На миг ему показалось, что он становится жертвой галлюцинации. На том месте, откуда взлетел стервятник, в луже крови лежал труп.

Оледенев от ужаса, Микеле с монахом подошли ближе к кресту и увидели, что это тело аббата Нинфо, изуродованное двумя пистолетными выстрелами, сделанными в упор. Убийство было обдумано заранее или совершено с редким хладнокровием, так как убийца нашел время и не пожалел труда сделать мелом на черной лаве, служившей кресту пьедесталом, следующую, не оставлявшую никаких сомнений, надпись мелким, изящным почерком:

"Здесь восемнадцать лет назад, день в день, нашли тело знаменитого разбойника Дестаторе, князя Кастро-Реале, мстителя за бедствия своей страны.

Сегодня здесь найдут тело его убийцы аббата Нинфо, который сам признал свое участие в убийстве. Столь трусливый воин не посмел бы напасть на столь отважного человека. Он заманил его в засаду, где и сам погиб через восемнадцать лет, проведенных им в безнаказанных злодействах.

Более удачливый, чем Кастро-Реале, которого поразили руки наемников, Нинфо пал от руки свободного человека.

Если хотите знать, по чьему приказу был убит Дестаторе и кто оплатил это убийство, расспросите сатану, перед которым вот-вот предстанет в его судилище мерзкая душа кардинала Джеронимо Пальмароза.

Не обвиняйте вдову Кастро-Реале - она ни в чем не повинна.

Микеле де Кастро-Реале! Немало придется пролить крови, прежде чем отомстится смерть твоего отца!

Написавший эти строки - незаконный сын князя Кастро-Реале, тот, кого называют Пиччинино, или Свободный Мститель. Это он убил обманщика Нинфо. Он совершил это на восходе солнца, под звон колоколов, возвещающих смертный час кардинала Пальмарозы. Он совершил это, чтобы не думали, будто все злодеи могут умереть в своей постели.

Пусть первый же, кто прочтет эту надпись, перепишет или заучит ее на память и передаст народу в Катании".

- Сотрем ее, чтобы дерзость моего брата не оказалась роковой для него, - сказал Микеле.

- Нет, не будем стирать ее, - сказал монах, - твой брат достаточно осторожен и сейчас уже, наверное, далеко, а мы не вправе скрывать от вельмож и народа в Катании этот страшный пример и кровавый урок. Значит, он был убит, гордый Кастро-Реале! Убит кардиналом, завлечен в ловушку подлым аббатом! Ах, мне следовало бы догадаться самому! У него было еще слишком много энергии и мужества, чтобы он мог унизиться до самоубийства. Ах, Микеле! Не вини своего брата за чрезмерную жестокость; ведь это кара, а не бессмысленное преступление. Ты не знаешь, каким бывал твой отец в свои лучшие дни, в дни своей славы! Не знаешь, что он был уже на пути к исправлению, на пути к тому, чтобы снова стать Мстителем Гор. Он раскаивался, он верил в бога, он, как и раньше, любил свою страну и обожал твою мать! Проживи он так еще год, и она полюбила бы его и простила бы все.

Она делила бы его опасную жизнь и была бы женой разбойника, а не узницей и жертвой подлых убийц. Она сама воспитала бы тебя и никогда не разлучалась бы с сыном! Сосцы дикой львицы поили бы тебя, ты мужал бы в бурях. Все было бы лучше! Сицилия была бы ближе к своему освобождению, чем будет и через десять лет, а я не оставался бы монахом! И мы не прогуливались бы с тобой по горам, где в глухом углу наткнулись на этот труп, и Пиччинино не бежал бы отсюда через пропасти - нет, мы были бы вместе и с мушкетом в руках задавали бы трепку швейцарским наемникам неаполитанского короля, а может быть, шагали бы по Катании с желтым знаменем, золотые складки которого плясали бы на утреннем ветру! Да, все было бы лучше тогда, уверяю тебя, князь Кастро-Реале!.. Но да будет воля господня! - закончил фра Анджело, вспомнив наконец, что он все же монах.

В полной уверенности, что Пиччинино покинул эти места задолго до часа, указанного в надписи, как часа убийства, Микеле с капуцином повернули обратно и пошли прочь от страшного места, где лежал труп аббата, предоставляя стервятнику еще много часов подряд терзать свою добычу, прежде чем кто-либо нарушил бы его ужасное пиршество. Возвращаясь прежней дорогой, они видели, как зловещая птица пролетела над их головами и жадно накинулась вновь на свою злосчастную добычу.

- "И сожрут тебя псы и стервятники", - сказал монах без всякого сожаления, - такого удела ты и заслужил! Вот проклятие, которым от века народ клеймит доносчиков и предателей. А вы побледнели, мой молодой князь!

Быть может, вам кажется, что я слишком суров к этому священнику, - ведь я и сам принадлежу к служителям церкви. Чего же вы хотите? Я видывал, как убивают, и убивал сам, пожалуй, чаще, чем надо бы для спасения моей души.

Но, знаете, в завоеванной стране подчас не остается иных средств борьбы, кроме самовольного убийства. Не считайте, что Пиччинино хуже других. От рождения он сдержан и терпелив, но у нас иные добродетели могут стать пороками, если мы будем их строго придерживаться. Ум и чувство справедливости научили его при нужде проявлять жестокость. Но, впрочем, в глубине души он человек честный. Вы сказали, что он злобствует против вашей матери и что вы опасаетесь его мести, но видите сами - он не винит эту святую женщину в преступлении, которого у нее и в мыслях не было. Вы видите, он отдает дань правде, даже в пылу гнева. Вы видите также, он не шлет вам проклятий, но призывает при случае сражаться вместе. Нет, нет, Кармело чужда низость!

Микеле был того же мнения, что капуцин, но промолчал. Ему стоило большого труда испытывать братские чувства к этому изысканному дикарю с мрачной душой, который называл себя Пиччинино. Он отлично понимал тайную склонность монаха к этому разбойнику. На взгляд фра Анджело, не молодой князь, а незаконнорожденный Кармело был вправе считаться законным сыном Дестаторе и наследником его власти. Но Микеле так изнемог от испытанных за последние несколько часов то сладостных, то ужасных волнений, что был не в силах уже вести никакого разговора. Притом, если капуцин и казался ему мстительным и склонным к излишней жестокости, Микеле не чувствовал себя вправе опровергать, а тем более осуждать человека, которому был обязан законностью своего рождения, спасением жизни и счастьем встретиться со своей матерью.

Они издали заметили, что вилла кардинала вся затянута черным.

- И вам тоже, Микеле, придется надеть траур! - сказал фра Анджело. -

Кармело, стоящий вне общества, сейчас счастливей вас. Будь он сыном княгини Пальмароза, ему пришлось бы носить обманное платье печали, траур по убийце своего отца.

- Ради моей дорогой матери, дядюшка, - отвечал молодой князь, - не указывайте мне на дурную сторону моего положения. Я могу думать только о том, что прихожусь сыном благороднейшей, прекраснейшей и лучшей из женщин.

- Хорошо, сын мой, ты прав. Прости меня, - сказал монах. - Я ведь живу прошлым, меня не оставляет память о моем бедном убитом капитане. Зачем я покинул его? Зачем пошел в монахи? Ах, я тоже трусил! Если бы я остался ему верен в злосчастье, был бы терпелив к нему, когда он сбивался с пути, он не попался бы в эту дрянную засаду и - кто знает? - посейчас был бы жив! Он был бы горд и счастлив, что имеет двоих сыновей, таких красивых и смелых!

Ах, Дестаторе, Дестаторе! Я плачу по тебе еще горше, чем в день твоей смерти. Узнать, что ты погиб от чужой, не от своей руки - это потерять тебя снова!

И монах, только что сурово и равнодушно попиравший кровь предателя, расплакался как дитя. В нем проснулся старый солдат, хранящий верность в жизни и смерти, и он обнял Микеле со словами:

- Утешь меня, дай мне надежду, что мы отомстим за него!

- Будем надеяться на освобождение Сицилии! - отвечал Микеле. - У нас есть дело поважнее, чем отмщение наших семейных ссор, мы должны спасти родину! Ах, моя родина! Вчера тебе надо было объяснять мне это слово, добрый солдат; сегодня это слово мне понятно.

Они крепко пожали друг другу руки и вошли в ворота виллы Пальмароза.

XLVIII

МАРКИЗ

Мэтр Барбагалло поджидал их у входа - на лице его читалось сильнейшее беспокойство. Завидев Микеле, он бросился к нему навстречу, опустился на колени и хотел поцеловать руку.

- Встаньте, встаньте, сударь, - сказал молодой князь, неприятно пораженный таким раболепством. - Вы всегда преданно служили моей матери.

Подайте же мне руку, как подобает честному человеку!

Вместе они прошли через парк. Но Микеле не хотелось принимать знаки преданности и почтения от всех слуг, хотя вряд ли это могло стать таким докучным, как излияния мажордома. Тот не отставал ни на шаг и, в сотый раз принося извинения по поводу сцены на балу, старался доказать, что если бы приличия позволили ему тогда надеть очки, слабое зрение не помешало бы ему заметить, что Микеле точь-в-точь походит лицом на великого начальника Джованни Пальмарозу, умершего в 1288 году, чей портрет он у него на глазах принес накануне к маркизу Ла-Серра.

- Ах, как я сожалею, - твердил он, - что княгиня подарила маркизу всех Пальмароза! Но ваша светлость получит обратно эту важную и драгоценнейшую часть своего наследства. Я уверен, что его сиятельство маркиз оставит вам по завещанию либо передаст вам еще и раньше того всех предков обеих семей.

- По-моему, им хорошо и там, где они сейчас, - смеясь, отвечал Микеле. - Не очень-то мне нравятся портреты, обладающие даром речи.

Еле избавясь от приставаний мажордома, Микеле обогнул скалу, чтобы войти в дом через апартаменты княгини. Но, входя в будуар матери, он заметил, что запыхавшийся Барбагалло бежит вслед за ним по лестнице.

- Простите, ваша светлость, - сказал тот срывающимся голосом, - ее светлость в большой галерее со всеми своими родными, друзьями и слугами, которым она только что сделала публичное заявление о своем браке с благороднейшим и сиятельнейшим князем, вашим родителем. Поджидают лишь достопочтенного фра Анджело, который уже часа два тому назад должен был получить посланную ему спешную просьбу принести из монастыря подлинные брачные свидетельства, долженствующие подтвердить права княгини на наследование имущества его преосвященства, высочайшего, всемогущего и всесветлейшего князя кардинала...

- Документы у меня с собой, - сказал подошедший монах, - а вы уже все сказали, высочайший, всемогущий и всесветлейший мэтр Барбагалло?

- Я должен сказать еще его светлости, - ничуть не смущаясь, продолжал управитель, - что его светлость тоже ожидают с нетерпением... Но что...

- Да в чем дело? Зачем вы все время с таким умоляющим видом преграждаете мне дорогу?.. Если моя мать ожидает меня, не мешайте мне поспешить к ней, если же у вас еще какая-нибудь личная просьба ко мне, я выслушаю вас в другой раз и заранее обещаю все, что хотите.

- О мой благородный хозяин - вот, вот, личная просьба! - воскликнул Барбагалло, с геройским видом становясь в дверях и подавая Микеле парадный камзол старинного фасона. Он тут же быстро схватил колокольчик и вызвал слугу, который принес шелковые панталоны с золотым шитьем, шпагу и шелковые чулки с красными стрелками. - Да, да, осмеливаюсь обратиться к вам с личной просьбой, - продолжал Барбагалло. - Вы ведь не можете явиться к ожидающим вас съехавшимся родным в этой толстой куртке и грубой рубашке. Это невозможно! Невозможно, чтобы князь Пальмароза, я хотел сказать - князь Кастро-Реале, впервые появился перед своими двоюродными братьями и сестрами и отпрысками их в нелепой одежде чернорабочего. Всем известны возвышенные горести вашей юности и недостойное положение, пред которым сумело устоять ваше благородное сердце. Но это не основание, чтобы на плечах вашей милости видели бедное платье. Я припадаю к стопам вашей светлости и умоляю вашу светлость переодеться в парадные одежды, которые князь Диониджи де Пальмароза надевал, когда представлялся к неаполитанскому двору.

Первая половина этой речи прогнала недовольство художника. И он и монах не могли сдержать отчаянного хохота. Но конец ее оборвал их смех и заставил нахмуриться.

- Я совершенно уверен, - сухо сказал Микеле, - что моя мать не поручала вам предлагать мне такой смешной маскарад и что ей не доставит никакого удовольствия, если я наряжусь в эту ливрею. Мне больше нравится то платье, что на мне сейчас, и я не сниму его до вечера, как бы вы ни сердились, господин мажордом.

- Пусть ваша светлость не гневается на меня, - смешавшись, отвечал Барбагалло, делая знак лакею унести поскорей это одеяние. - Быть может, я поступил неосмотрительно, моим единственным советчиком было мое рвение...

Но если...

- Нет и нет! Оставьте меня, - сказал Микеле, решительно открывая дверь, и, взяв под руку фра Анджело, он спустился по внутренней лестнице и в своем рабочем платье решительно вступил в большую залу.

Княгиня, вся в черном, сидела на софе в глубине залы. С нею были маркиз Ла-Серра, доктор Рекуперати и Пьетранджело. Ее окружали испытанные друзья обоего пола, а также многочисленные родственники с более или менее недоброжелательными или расстроенными лицами, несмотря на все их усилия казаться умиленными и потрясенными романом ее жизни, который она только что им рассказала. Мила сидела на подушке у ее ног - прекрасная, растроганная, побледневшая от неожиданности и волнения. Остальные группами расположились в галерее. Там сидели друзья уже не столь близкие и дальние родственники, а также юристы, которых Агата призвала, чтобы они подтвердили законность ее брака и законное рождение сына. Еще дальше толпились слуги - и те, что служили сейчас, и те, что были уже стары и получали пенсию, затем кое-какие избранные рабочие - между ними семья Маньяни, наконец, некоторые наиболее видные "клиенты", с которыми сицилийские синьоры поддерживают связи, основанные на общности интересов, что не принято у нас и сходно с античными обычаями римского патрициата.

Само собой разумеется, Агата не сочла нужным объяснять, какие тягостные обстоятельства принудили ее обвенчаться с человеком такой дурной славы, как князь Кастро-Реале, отважным и грозным разбойником, столь развращенным и подчас столь простодушным, с каким-то раскаявшимся Дон Жуаном, о похождениях которого ходило так много страшных, фантастических и неправдоподобных рассказов, что ему было и не совершить всего этого. Она не желала объявлять о насилии, что было бы противно ее стыдливости и гордости, и предпочла намекнуть, что то была любовь романтическая, даже безумная, -

но любовь по обоюдному согласию и освященная законным браком. Один маркиз Ла-Серра был посвящен в ее истинную историю, лишь ему одному из собравшихся было известно о бедствиях Агаты, о жестокости ее родных, о вероятном убийстве Дестаторе, об умыслах на жизнь младенца - сына. Прочим присутствующим княгиня дала лишь понять, что ее семья никогда бы не признала этого тайного брака и что ей пришлось скрытно воспитывать сына, чтобы не подвергать его опасности из-за нее оказаться лишенным наследства от родных с материнской стороны. Ее рассказ был краток, прост и ясен, она говорила с уверенностью, достоинством и спокойствием, которые придавала ей сила материнской любви. Раньше, когда она еще не знала о существовании сына, она скорее умерла бы, чем позволила людям заподозрить и десятую часть своей тайны, теперь, желая добиться для сына признания, она раскрыла бы все, если бы подробный рассказ оказался необходимым.

Она уже с четверть часа как закончила говорить. Когда вошел Микеле, она оглядывала своих слушателей совершенно спокойно. Она понимала, чего ей ждать от наивной растроганности одних, от скрытой враждебности других. Она знала, что у нее хватит храбрости с открытым лицом встретить все те домыслы, насмешки и злобные выходки, которые ее заявление должно было породить в обществе и особенно в высшем кругу. Она была готова ко всему и чувствовала себя сильной, опираясь на сына, - эта женщина, никогда не искавшая ни защиты мужа, ни утешений любовника. Иные из присутствующих лиц, то ли по злобе, то ли по глупости пробовали вытянуть из нее разные подробности и объяснения. Она отвечала мягко, но непреклонно:

- Не годится мне перед столькими свидетелями в день траура и печали в моей семье развлекать или занимать вас рассказом о любовной истории. Да в моей памяти многое уже стерлось. Я была тогда совсем юной и теперь, спустя двадцать лет после тех волнений, мне было бы трудно пробудить в себе чувства, которые помогли бы вам понять, почему я сделала тогда такой выбор.

Допускаю, он кажется странным, но я никому не позволю осуждать этот выбор в моем присутствии - это значило бы чернить память человека, имя которого я приняла, чтобы передать его моему сыну.

Разные группы собрания, к этому времени уже разошедшегося по просторной галерее, жадно шушукались. Только добрые рабочие и верные слуги, державшиеся в отдалении в самом конце залы, были серьезны, спокойны и втайне растроганы. Отец и мать Маньяни подошли к княгине и со слезами поцеловали ей руку. Полная изумления и радостного восторга Мила в глубине души испытывала грусть. Она говорила себе, что Маньяни следовало быть здесь, а он все не появлялся, хотя его искали везде. Впрочем, когда она увидела, что вошел Микеле, она, позабыв про Антонио, вскочила и пробилась к нему между пораженными или враждебно настроенными гостями, которые расступались, пропуская князя-рабочего в суконной куртке. Но вдруг она вспыхнула и остановилась в огорчении - Микеле больше не был ей братом. Ей нельзя было теперь поцеловать его.

Агата поднялась со своего места еще раньше Милы. Она обернулась, сделала той знак и, взяв ее за руку, уверенно и гордо, как подобало матери и королеве, пошла с Милой к сыну. На глазах у всего собрания она сначала подвела его под благословение к приемному отцу и фра Анджело, затем представила своим друзьям, чтобы он пожал им руку, и знакомым, которые его приветствовали. Микеле доставляло удовольствие держаться холодно и надменно с теми, кто ему казался холоден и надменен. Лишь дойдя до гостей-простолюдинов, он стал самим собой и вел себя с ними искренно и сердечно. Ему не трудно было завоевать их сердца, и здесь его приняли так, словно он родился и вырос на глазах у этих честных людей.

Затем Агата представила свидетельства о заключении брака и рождении сына, которые были составлены и зарегистрированы при старой церковной администрации и оказались вполне действительными и законно засвидетельствованными. Потом она простилась со съехавшимися родными и удалилась в свои комнаты вместе с Микеле, семьей Лаворатори и маркизом Ла-Серра. Здесь, без помех, они вкусили наконец радость быть вместе и немного отдохнули от перенесенного напряжения, вволю посмеявшись над случаем с дедовским придворным одеянием - забавной выдумкой Барбагалло! Все заранее потешались над тем, какие нелепые и смешные сплетни возникнут в первые же дни у легковерных жителей Катании, Мессины и Палермо по поводу новых обстоятельств в семье Пальмароза.

Однако еще день не подошел к концу, как выяснилось, что мужество им всем понадобится для дел более важных. Весть об убийстве аббата Нинфо и дерзкой надписи на кресте к вечеру достигла города и быстро облетела его.

Некоторые жители уже побывали там и принесли списанную надпись, campieri принесли тело. Поскольку тут имелся политический оттенок, о происшествии толковали тайком, но так как оно было связано с событиями дня, со смертью кардинала и заявлением Агаты, о нем толковали ночь напролет, пока не потеряли всякую охоту спать. Самый прекрасный, самый большой город, если он не являлся одной из столиц цивилизованного мира, всегда, и особенно на юге Европы, по духу и умственному уровню схож с маленьким провинциальным городком.

Кроме того, из-за мщения, постигшего одного из ее агентов, забеспокоилась и полиция. Люди, бывшие в милости у правительства, сыпали в гостиных угрозами против дворян, настроенных патриотически. Неаполитанская партия давала понять, что князю Кастро-Реале следует помалкивать, если он хочет, чтобы преступления его батюшки были забыты. Даже в будуар княгини проникали душеспасительные увещания, с которыми к нему хотели бы обратиться. Один искренний, но малодушный друг явился к ней и сообщил, что подтверждение ее невиновности в безумном послании Пиччинино и призыв к ее сыну мстить за Кастро-Реале в этом же послании могут чрезвычайно скомпрометировать ее, если она не поспешит сделать некоторые благоразумные шаги. Так, например, ей следует явиться с сыном к ныне действующим властям, и хоть и не прямо, но вполне ясно заявить, что она предоставляет душу покойного разбойника дьяволу, тело его незаконного сына, своего пасынка, -

палачу, а сама намерена стать подлинно добрым отпрыском семьи Пальмароза, какими были ее отец и дядя; и, наконец, ей надо поручиться, что она постарается дать наилучшее политическое воспитание наследнику такого опасного и обременительного имени, как Кастро-Реале.

На эти увещания Агата спокойно и разумно отвечала, что она вовсе не бывает в свете, что вот уже двадцать лет, как она живет в тихом уединении, где никогда не устраивалось никаких заговоров, что сделай она сейчас какие-либо шаги для сближения с властями, это выглядело бы так, будто она признает основательность их недоверия, которого вовсе не заслуживает, что сын ее пока еще мальчик, выросший в скромных обстоятельствах и в неведении всего, кроме поэтической стороны искусства, наконец, что и она и он смело будут носить имя Кастро-Реале, потому что было бы трусостью отрицать свои связи и происхождение, и что оба они постараются заставить уважать это имя на глазах у самой полиции. Что до Пиччинино, она ловко притворилась, будто даже не понимает, чего от нее хотят, и не верит в существование этого неуловимого призрака, какого-то чудовища, которым пугают маленьких детей и старых бабушек в предместье. Убийство Нинфо поразило и испугало ее, но так как завещание весьма кстати нашлось у доктора Рекуперати, никто не мог заподозрить, будто помогли вернуть этот документ тайные связи с горными разбойниками. Доктор даже никогда и не узнал, что оно было у него похищено, так как, когда он собрался заявить, что аббат Нинфо украл у него завещание, Агата остановила его, сказав:

- Смотрите, доктор, вы ведь очень рассеянны, не обвиняйте никого так легко. Позавчера вы мне показывали это завещание - не оставили ли вы его у меня в кабинете, под мозаичным пресс-папье?

И в указанном месте, в присутствии свидетелей, нашли завещание целехоньким. Доктор подивился своей рассеянности и поверил Агате, как и все прочие.

Агата слишком много перенесла, ей приходилось слишком часто скрывать разные страшные тайны, чтобы не выучиться действовать хитростью, когда нужно было. Микеле и маркиз восхищались присутствием духа, которое она проявила во всем этом деле, выбираясь из довольно затруднительного положения. Но фра Анджело очень опечалился, да и Микеле ложился спать в своем дворце далеко не так беззаботно, как, бывало, в своей мансарде. Все эти необходимые предосторожности и постоянное притворство, которыми приходилось вооружаться, раскрыли ему глаза на заботы и опасности, связанные со знатным титулом. Капуцин опасался, как бы Микеле не развратился нечаянно для самого себя. Микеле не боялся этого, но понимал, что ему придется либо соблюдать осторожность и держаться в тени ради своего покоя и счастья семьи, либо ввязаться в борьбу, которая закончится лишь с погибелью его состояния и его самого.

Он яа этом и успокоился. Он говорил себе, что ради матери будет вести себя благоразумно до того дня, когда настанет случай проявить отвагу ради своей отчизны. Миновали часы упоения и счастья, наступало время выполнять свой долг: так романы, которые не обрываются на хорошей развязке, если они хоть отчасти правдоподобны, омрачаются на последней странице.

Иные люди со вкусом и воображением хотели бы, чтобы романы никак не заканчивались и чтобы фантазия читателя доделывала остальное. Другие, рассудительные и любящие порядок, желали бы, чтобы все нити интриги неторопливо развязывались у них на глазах и все действующие лица прочно устраивались на всю остальную жизнь либо умирали, чтобы ими уж более не заниматься. Я согласен с первыми и думаю, что мог бы покинуть читателя у креста Дестаторе, разбирающим надпись, начертанную Свободным Мстителем.

Читатель и без меня придумал бы главу, которую, я уверен, просматривал только что довольно вяло, все время приговаривая: "Я так и знал, я так и думал, это само собой разумеется".

Но я боюсь иметь дело с чувствительным читателем, который не захочет оказаться в образцово-романтическом соседстве с трупом и стервятником.

Почему все развязки так или иначе неудачны и неудовлетворительны?

Причина проста - все получается из-за того, что в жизни развязок не бывает, что всякий роман в жизни длится без конца, печальный или спокойный, поэтичный или обыденный, и что в чисто условном произведении не найдется ни единого правдивого характера, который вызывал бы интерес.

Но раз наперекор своим склонностям я решил все объяснять, я честно признаю, что оставил Маньяни на мели, Милу - в тревоге, Пиччинино - в бегах, а маркиза Ла-Серра - у ног княгини.

Почти двенадцать лет он припадал к ее стопам, и днем больше, днем меньше - ничего не изменяло в его судьбе. Но теперь, когда, зная тайну Агаты, он увидел, что сын ее получил все свои права и достиг всякого счастья, он изменил позицию, и, поднявшись, во всем своем величии, как настоящий верный рыцарь, сказал ей в присутствии Микеле:

- Сударыня, я вас люблю, как всегда любил: я вас тем более уважаю, что, доказав этим свою гордость и честность, вы под прекрасным именем девственницы отказывались вступить в союз, в который вам пришлось бы втайне нести имя вдовы и матери. Но ежели вы считаете, будто пали в моих глазах из-за того, что вам нанесли когда-то ужасную обиду, вы совсем не знаете моего сердца. Ежели из-за того, что вы носите имя, странное и страшное по связанным с ним воспоминаниям, вам кажется, что я побоюсь присоединить его к моему, значит, вы недооцениваете мою преданность. Напротив, как раз в этом кроется причина, почему я больше прежнего желаю стать вашим другом, вашей опорой, вашим защитником и вашим супругом. Ваш первый брак сейчас вызывает насмешки. Отдайте мне вашу руку, и никто не посмеет шутить над вашим вторым замужеством. Вас именуют женой разбойника. Станьте женой благоразумного и выдержанного дворянина, и все поймут, что если вы могли зажечь воображение человека страшного, вы можете царить также в сердце человека мирной жизни. Вашему сыну очень нужен отец, сударыня. Он еще не раз окажется в трудных и опасных обстоятельствах из-за той несчастной жизни, которую мы должны вести по вине иноземцев. Знайте, я уже люблю его как сына, моя жизнь и мое состояние принадлежат ему. Но этого мало: надо, чтобы освящение брака с вами положило конец двусмысленному положению, в котором мы оба находимся. Как ему любить и уважать меня, когда я считаюсь любовником его матери? Не покажется ли смешным и, быть может, низким, если он будет делать вид, будто допускает все это, не испытывая стыда и негодования? И теперь, если вы откажетесь заключить брак со мной, я должен буду удалиться. Вы потеряете лучшего своего друга, и Микеле тоже!.. Что до меня, я уже не говорю о горе, которое мне это причинит, у меня нет слов, чтобы выразить его. Но дело вовсе не во мне, и вовсе не из себялюбия умоляю я вас. Нет, я знаю, вам неведома любовь, и страсть пугает вас. Я знаю, какая рана нанесена вашей душе и какое отвращение внушают вам чувства, которые зажигают воображение всех, знающих вас. Ну что ж! Если вы потребуете, я буду вам только братом, я обещаю это честью. Микеле - ваше единственное дитя, и он останется вашей единственной любовью. Однако тогда закон и общественное мнение позволят мне стать его лучшим другом, его руководителем и в то же время защитником чести и репутации его матери.

Маркиз произнес эту длинную речь спокойно, и выражение его лица вполне совпадало с нею. Только слезы показались на его глазах, и он напрасно старался их удержать, ибо они были красноречивей его слов.

Княгиня зарумянилась. Маркиз впервые видел, как она краснеет, и это так взволновало его, что он потерял все хладнокровие, которым вооружился.

Этот румянец впервые, в тридцать два года, делавший ее женщиной, казался лучом солнца на снегу.

Микеле был достаточно тонкий художник и догадался, что она хранила в глубине души еще одну тайну, или, вернее сказать, что ее сердце, ожившее под влиянием счастья и покоя, могло начать любить. И какой мужчина заслуживал ее любви больше, чем маркиз де Ла-Серра?

Молодой князь опустился на колени.

- О матушка, - сказал он, - вам сейчас всего двадцать лет! Вот поглядите на себя, - прибавил он, протягивая ей ручное зеркальце, забытое горничной на столе. - Вы так прекрасны и молоды, и вы хотите отречься от любви! Неужто ради меня? Разве я буду счастливей, если ваша жизнь будет не такой полной и радостной? И разве я буду чтить вас меньше, зная, что теперь вы окружены большим уважением и лучше защищены? Вы опасаетесь, что я стану ревновать, как меня в этом упрекала Мила?.. Нет, я вовсе не буду ревновать, разве что почувствую, что он любит вас больше, чем я, но уж тут он со мной не поспорит! Дорогой маркиз, мы очень будем любить ее, не правда ли? Мы заставим ее забыть прошлое, мы сделаем ее счастливой - ведь она-то никогда не была счастлива и больше всех в мире заслужила самое полное счастье!

Матушка, скажите "да", я не поднимусь с колен, пока вы не скажете "да"!

- Я уже думала об этом, - ответила Агата, снова краснея. - Я полагаю, что это нужно ради тебя, ради достоинства нас всех.

- Не говорите так! - воскликнул Микеле, сжимая ее в своих объятиях. -

Если вы хотите, чтобы мы были счастливы - и он и я, - скажите, что делаете это ради собственного счастья!

Агата протянула руку маркизу и спрятала голову сына на своей груди. Ее смущало, что сын видит радость ее жениха. Она сохранила стыдливость молодой девушки и с этого дня снова стала такой молодой и прекрасной, что злобные люди из тех, кому непременно хочется видеть повсюду ложь и преступление, утверждали, будто Микеле вовсе не сын ей, а любовник, под священным именем сына обманно введенный в дом. Однако всякая клевета и всякие насмешки отступили прочь, когда было объявлено о ее свадьбе с маркизом Ла-Серра, которая должна была состояться по окончании траура. Пробовали было очернить

"донкихотскую" любовь маркиза, но здесь было больше зависти к нему, чем сожаления.

XLIX

ОПАСНОСТЬ

Новость произвела сильное впечатление на Маньяни. Она его и излечила и опечалила. Его восторженная душа требовала любви исключительной и всепоглощающей. Но, видимо, он сам ошибался, внушая себе, будто не испытывал надежды, ибо когда всякая надежда стала невозможной, образ Агаты перестал преследовать его. Теперь его раздумьями, его бессонными часами завладел образ Милы. Но эта страсть началась с мучений, горших, чем все былые. Агата представлялась ему недостижимым идеалом. На Милу он глядел такими же глазами, но вдобавок еще был уверен, что у нее есть любовник.

И вот в этом тесном кругу, между членами его, связанными родственными и дружескими отношениями, начали возникать еле заметные нелады, как будто по незначительным поводам, но становящиеся все тягостней для Милы и Маньяни. Пьетранджело видел, что дочь его грустит, и, ничего не понимая, решил откровенно объясниться с Маньяни и заставить его открыто и определенно просить руки Милы. Фра Анджело был не согласен с ним и удерживал его от такого шага. Спор этот был вынесен на снисходительный суд княгини, и хотя ее объяснение причин поездки Милы в Николози удовлетворило отца и дядю, оно оставило все же некоторые сомнения в прямой и гордой душе молодого влюбленного. Фра Анджело, учинивший эту беду, взялся ее поправить.

Он пошел к Маньяни и, не раскрывая секрета великодушной неосмотрительности Милы, объявил ему, что она полностью оправдана в его глазах и что, как выяснилось, загадочное путешествие имело причиной лишь благородные и отважные цели.

Маньяни не задал ни единого вопроса. Случись иначе, монах, не умевший приукрашивать правду, рассказал бы ему все. Но прямодушный Маньяни откинул все свои подозрения, раз фра Анджело поручился ему за Милу. Он наконец поверил своему счастью и пошел к Пьетранджело, чтобы тот подтвердил их помолвку.

Но счастье не было суждено ему. В день, когда он явился, чтобы признаться в любви и просить ее руки, Мила не захотела его видеть, ушла в сердцах из мастерской отца и закрылась у себя в комнате. Ее гордость была уязвлена тем, что Маньяни целых пять дней находился в нерешительности и унынии. Она думала, что победа достанется ей быстрей и легче. Ей уже было стыдно, что этой победы приходится добиваться так долго.

И, кроме того, ей было известно все, что произошло за эти тоскливые дни. Она знала, что Микеле не по душе, чтобы Маньяни так торопили с предложением, Микеле же один знал тайну своего друга и боялся за названную сестру; он боялся, как бы внезапный переход Маньяни к ней не оказался актом отчаяния. А Мила решила, что Микеле знает о стойкой любви Маньяни к другой женщине, хотя тот и отказался взять кольцо Агаты и просил Милу оставить его у себя в залог его преданности и уважения. В тот самый вечер, когда Микеле остался у матери и Маньяни провожал ее домой из дворца Ла-Серра, молодой человек, опьяненный красотой, умом и успехом Милы, говорил с нею так пылко, что это было почти объяснение в любви. У девушки достало силы не идти открыто ему навстречу, но она уже считала себя победительницей и думала, что завтра, то есть в тот день, когда Агата публично делала свои признания, она снова увидит Маньяни у своих ног и откроет тогда ему свою любовь.

Однако в тот день он вовсе не появился и в следующие дни не сказал ей ни слова, а когда не мог избежать ее взгляда, ограничивался почтительным ледяным приветствием. Смертельно обиженная и опечаленная, Мила отказалась открыть правду, хотя добряк отец, встревоженный ее бледностью, чуть ли не на коленях умолял ее признаться. Она упорно отрицала, что любит молодого соседа. Пьетранджело не придумал ничего лучшего, как сказать ей с обычной своей прямотой и простотой:

- Не горюй, дочка, мы отлично знаем, что вы любите друг друга. Его беспокоит только твоя поездка в Николози. Он тебя ревнует, но если ты постараешься оправдаться перед ним, он будет опять у твоих ног. Завтра так и случится, я уверен в этом.

- Ах, так господин Маньяни позволяет себе ревновать и подозревать меня! - с сердцем возразила Мила. - Давно ли он меня любит, не знает даже, люблю ли я его, а когда ему в голову приходят подозрения, так вместо того, чтобы смиренно изложить их мне и постараться вытеснить беспокоящего его соперника, он разыгрывает обманутого мужа, дуется, забывает, что меня нужно завоевывать, что мне нужно нравиться, и думает будто доставит мне великое удовольствие и окажет великую честь, если явится с заявлением, что изволил простить меня! Так вот, теперь я его не прощаю. Вот, батюшка, это вы ему и передайте от меня.

Раздосадованная, она так упорствовала, что отцу пришлось привести Маньяни к ее двери; она заставила его долго стучать и, открыв наконец, стала сердито жаловаться, что вот-де как ее мало жалеют и не дают отдохнуть в час сьесты.

- Поверь, - сказал ее отец Маньяни, - эта обманщица и не думала спать, ведь она только-только вышла от меня, когда ты пришел. Ну, дети, бросьте ваши дурацкие ссоры. Подайте друг другу руки - ведь вы оба любите, и поцелуйтесь с моего позволения. Не хотите? У Милы самолюбия не меньше, вижу я, чем было у ее бедной матери! Ах, друг Антонио, с тобой будут обращаться, как со мной когда-то, и от этого тебе будет не хуже, так-то! Ну, тогда на колени, и проси прощения. Синьора Мила, может быть, и вашему отцу стать рядом?

- Отец, - отвечала Мила, вся пунцовая от радости, гордости и огорчения сразу, - выслушайте меня, вместе того чтобы смеяться надо мной. Ведь надо же мне беречь и защищать мое достоинство. У женщин нет ничего драгоценней, и мужчине - даже отцу - не понять, до какой степени мы имеем право на щепетильность. Я не хочу, чтобы меня любили наполовину, не хочу быть средством и лекарством от незалеченной страсти. Я знаю, господин Маньяни был долго влюблен и, боюсь, еще и сейчас влюблен немножко в некую прекрасную незнакомку. Ну, что ж! Я, ему предлагаю подождать, пока он не забудет ее совсем, а мне пусть даст время, чтобы разобраться, люблю ли я его. Все это еще слишком незрело, чтобы мне соглашаться сразу. Я знаю, уж если дам слово, так не стану брать его обратно, даже если придется пожалеть об обещании. Так я узнаю, какова любовь Маньяни, - прибавила она, с упреком взглянув на него, - узнаю, равны ли наши чувства и достаточно ли он тверд в своей привязанности ко мне. Ему надо кое-что загладить, а мне - кое-что простить.

- Принимаю это испытание, - отвечал Маньяни, - но не в наказание; я не чувствую за собой вины оттого, что предавался печали и унынию. Я не думал, что Мила любит меня, и отлично понимал, что не имею никакого права на ее любовь. Я и сейчас думаю, что недостоин ее, и хоть немного и надеюсь, но все же боюсь...

- Ах, сколько красивых и пустых слов! - воскликнул Пьетранджело. - В наше время мы были не так красноречивы, зато были искренней. Мы говорили:

"Ты меня любишь?" - "Да, а ты?" - "Безумно". - "И я тоже, до самой смерти".

Это стоило побольше ваших разговоров, похожих на какую-то игру, да еще на такую, где каждый хочет наскучить и насолить другому. Но, может быть, я вас стесняю. Я ухожу. Наедине вы договоритесь скорее.

- Нет, отец, - сказала девушка, опасаясь, как бы ей не смягчиться и не позволить слишком быстро уговорить себя. - Даже если сегодня у него достанет любви и ума, чтобы заставить себя слушать, завтра я непременно пожалею, что была чересчур доверчива. Кроме того, я вижу, вы не все ему сказали. Я знаю, он позволяет себе ревновать меня из-за той странной поездки. Вижу и другое. Убеждая Маньяни, что я не совершила тогда ничего дурного, чему Антонио соизволил поверить, дядя счел своим долгом умолчать о цели моего путешествия. А мне только неприятно и стыдно от таких уверток, которые будто бы ему необходимы: я не хочу из жалости к нему утаивать ни капельки правды.

- Как хочешь, дочка, - ответил Пьетранджело. - Я думаю так же, как ты.

Не стоит, пожалуй, скрывать то, что ты считаешь своим долгом сказать.

Поэтому поступай как знаешь. Только не забывай: это тайна не только твоя, но и человека, которому ты обещала никогда его не называть.

- Я могу его назвать - ведь его имя у всех на устах, особенно в последние дни. Да если и опасно говорить, что знаешь человека, носящего это имя, так ведь это опасно лишь для тех, кто похваляется его дружбой. А я не собираюсь ничего открывать из того, что мне о нем известно. Поэтому я могу сообщить господину Маньяни, что по своей воле провела два часа наедине с Пиччинино, но не скажу где и не скажу зачем.

- Видно, все женщины заразились лихорадкой делать признания! - со смехом воскликнул Пьетранджело. - С тех пор как княгиня Агата сделала те признания, о которых столько говорят, все женщины хотят исповедаться на народе!

Пьетранджело сам не знал, насколько был прав. Пример мужества заразителен для женщин, а восторженная Мила так страстно обожала Агату, что жалела, зачем она не может сию же минуту объявить о своем тайном браке с Пиччинино, впрочем, разумеется, при условии, чтобы она сразу осталась вдовой и могла бы выйти замуж за Маньяни.

Но это смелое признание произвело совсем другое действие, чем она ожидала. На лице Маньяни не выразилось никакого волнения, и ей не пришлось внутренне порадоваться, что ей удалось уколом ревности разбудить и подстрекнуть его любовь. Он стал еще грустней, чем обычно, поцеловал Миле руку и мягко сказал:

- Ваша откровенность исходит из благородного сердца. Мила, но тут есть и доля гордости. Вы хотите, должно быть, подвергнуть меня тяжкому испытанию, рассказывая то, что до крайней степени встревожило бы любого, но не меня. Я ведь слишком хорошо знаю вашего отца и дядю, чтобы опасаться, будто они меня обманывают, объясняя, что вы оказались на горной дороге ради какого-то доброго дела. Так не старайтесь же задеть мое любопытство. Это было бы дурно, потому что тут нет иной цели, как заставить меня страдать.

Расскажите мне все либо не говорите ничего. У меня нет права требовать признаний, которые могут быть для кого-нибудь опасны. Но у меня есть право просись вас не забавляться мною, стараясь поколебать мое доверие к вам.

Пьетранджело сказал, что на этот раз Маньяни говорил "как по книге" и что в таком тонком деле нельзя было найти ответа честней, великодушней и разумней.

Но что же произошло за эти несколько коротких дней в душе маленькой Милы? Вероятно, нельзя играть с огнем, каким бы добрым побуждением ты ни руководился, и она напрасно отправилась тогда в Николози. Короче сказать, ответ Маньяни понравился ей меньше, чем отцу, и она почувствовала себя задетой и обиженной наставлениями, которые прочел ей ее поклонник.

- Как? Уже и поучения! - сказала она, поднимаясь и тем давая понять Маньяни, что на сегодня с нее хватит. - Читать проповеди мне, кого вы любите будто бы так безнадежно и робко? Мне кажется, сосед, вы рассчитываете, что, наоборот, я окажусь весьма послушной и весьма покладистой. Ну, боюсь, как бы вам не ошибиться. Я еще дитя, я должна об этом помнить, мне это твердят беспрестанно. Но я прекрасно знаю и другое: когда любят, то не замечают недостатков, не ищут, в чем бы обвинить любимую девушку. Все, что она делает и говорит - мило или по меньшей мере - важно.

Ее честность не называют надменностью, а гордость - ребяческим вздором. Вот ведь, Маньяни, как это скучно в любви, видеть все слишком ясно. Есть такая песенка, в которой поется: "Cupido e un bambino cieco"*. Отец ее знает, он вам споет. А пока помните, что проницательность заразительна и, срывая повязку со своих глаз, вы выдаете другим свои собственные недостатки. Вам стало ясно, что я важничаю и вы, конечно, считаете меня кокеткой. А я из этого делаю вывод, что вы чересчур самолюбивы, и боюсь, как бы вы не оказались педантом.

* "Купидон - дитя слепое" (итал.).

В семье Анджело надеялись, что туча рассеется и что, вдоволь взбунтовавшись, Мила станет мягче, а Маньяни счастливей. И правда, случались у них беседы и завязывались словесные перепалки, разыгрывалась борьба чувств, и подчас они настолько готовы были понять друг друга, что внезапные ссоры минуту спустя, горесть Маньяни и раздражение Милы - все это казалось необъяснимым. Маньяни иногда пугало подобное упорство и настойчивость в женщине. А Милу пугало, что у мужчины она встречает подобную серьезность, непреклонность и рассудительность. Ей казалось, что Маньяни не способен к великой страсти, а ей хотелось внушать ее, так как она ощущала в себе склонность к бурному ответному чувству. Он же в своих речах и мыслях был воплощенной добродетелью, и Мила с некоторой долей иронии называла его "истинным праведником".

Она очень кокетничала с ним, а Маньяни, вместо того чтобы радоваться, видя, сколько усилий и ухищрений тратит она, желая ему понравиться, побаивался только, не кокетничает ли она понемногу со всеми мужчинами. Ах, если бы он видел ее в доме Пиччинино, какое сражение она там провела и как ее нравственная чистота и будто бы мужественное простодушие одержали победу над темными желаниями и дурными мыслями молодого разбойника! Тогда Маньяни понял бы наконец, что Мила вовсе не кокетка, потому что кокетничала она лишь с ним одним.

Но бедный молодой человек совсем не знал женщин: он любил долго, безответно и мучительно и еще ничего не понимал в нежных и таинственных загадках разделенной любви. Он был слишком скромен, слишком на веру принимал жестокие выходки Милы и бранил ее, когда она бывала зла с ним, вместо того, чтобы на коленях благодарить за это.

И наконец будем откровенны. Это путешествие в Николози было отмечено печатью рока, как и все, связанное хоть тончайшей нитью с таинственной судьбой Пиччинино. Не входя в подробности, которые раскрывать нельзя было, молодому человеку рассказали об этом приключении все, что могло бы его успокоить. Фра Анджело, верный своей тайной склонности к разбойнику, ручался за его рыцарскую порядочность в подобных обстоятельствах. Княгиня с материнским пристрастием и сердечным красноречием говорила с Маньяни о преданности и отваге молодой девушки. Пьетранджело был простодушно уверен, что все устроил к лучшему. Один Микеле содрогнулся, услышав о происшедшем, и поблагодарил провидение за то, что оно совершило чудо ради его благородной и прелестной сестры.

Но, несмотря на свое великодушие, Маньяни все не мог примириться с тем, будто поездка Милы исходила из доброго порыва, и, не говоря об этом ни единого слова, жестоко страдал. Впрочем, это понятно.

А для Милы последствия поездки оказались важнее, чем она пока могла предполагать. В памяти Милы эта глава ее девического романа оставила неизгладимый след. Узнав, как легкомысленно она сама предалась в руки грозного Пиччинино, Мила сначала перепугалась и поплакала. Затем она обсудила про себя свой неосмотрительный поступок и втайне изменила мнение об этом страшном человеке, встреча с которым оставила в ней не стыд, не угрызения совести и не отчаяние, но лишь поэтические воспоминания, хорошее мнение о самой себе да букет незапятнанных цветов, который, уж не знаю почему, она сначала бережно высушила, а потом тщательно хранила, запрятав среди других своих сентиментальных реликвий.

Мила не была кокеткой, и мы уже доказали это, упомянув, как держалась она с мужчиной, на которого смотрела как на своего жениха. Не была она и переменчива и до самой смерти хранила бы ему безупречную верность. Но в сердце женщины есть тайны, и они тем деликатней и глубже, чем одаренней эта женщина, чем тоньше ее натура. Кроме того, есть нечто сладостное, льстящее гордости каждой молодой девушки в том, чтобы укротить грозного льва и выйти целой и невредимой из страшных приключений благодаря лишь могуществу своей прелести, искренности и мужества. Теперь Мила понимала, сколько без своего ведома проявила она силы и ловкости в этом опасном положении, и мужчина, который до такой степени подчинился власти ее очарования, не мог казаться ей презренным или заурядным.

Поэтому какая-то восторженная признательность приковывала память Милы к капитану Пиччинино, и сколько бы ни говорили о нем дурного, ее доверие к нему не могло поколебаться. Она приняла его за принца; разве он не был сыном князя и братом Микеле? И за героя, будущего освободителя своей родины; а разве он не мог стать им, и не в этом ли состояло его честолюбие?

Его мягкие речи, его воспитанность, его обхождение очаровали ее, а почему это плохо? Не было ли увлечение княгиней Агатой еще более пылким, и разве это обожание было менее законным и менее чистым, чем то?

Все это не мешало Миле любить Маньяни так горячо, что она вот-вот готова была невольно признаться ему в любви. Однако прошла неделя с их первой ссоры, а скромному и робкому Маньяни все еще не удавалось вырвать у нее это признание.

Он, без сомнения, добился бы этой победы раньше или позже, быть может даже завтра!.. Но непредвиденные события перевернули жизнь Милы и поставили под угрозу жизнь всех героев этой повести.

Однажды вечером, когда Микеле с матерью и маркизом прогуливались по садам виллы и строили планы своей будущей жизни, полной взаимной преданности и счастья, фра Анджело пришел навестить их; по его изменившемуся лицу и по его волнению Микеле понял, что монах хочет поговорить с ним наедине. Они вдвоем, словно случайно, отошли в сторону;

тут капуцин вынул из-за пазухи какой-то испачканный и измятый листок и дал его прочесть Микеле. В записке было всего несколько слов: "Я ранен и схвачен. На помощь, брат! Малакарне расскажет тебе все. Через сутки будет поздно".

Микеле узнал нервный, мелкий почерк Пиччинино. Строки эти были написаны его кровью.

- Я знаю, что надо делать, - сказал монах. - Письмо пришло шесть часов тому назад. Все готово. Я пришел проститься: ведь очень может быть, что я оттуда не вернусь.

И он остановился, словно опасаясь договаривать.

- Понимаю вас, отец мой, вы рассчитывали на мою помощь, - отвечал Микеле, - я готов. Позвольте мне лишь поцеловать мою мать.

- Если вы это сделаете, она поймет, что вы уходите, - она вас не отпустит.

- Нет, отпустит, но станет беспокоиться. Я не пойду к ней, идем. По дороге мы придумаем, как объяснить ей мой уход, и найдем, с кем послать ей записку.

- Это будет очень опасно для нее и для всех нас, - возразил монах. -

Предоставьте это мне - задержка на пять минут, но она нужна.

Он вернулся к Агате и сказал ей при маркизе:

- Кармело укрывается у нас в монастыре. Он не испытывает вражды к вашей светлости и к Микеле и хочет примириться с ним перед отправлением в долгий поход, к чему его вынуждает дело аббата Нинфо к начавшиеся с тех пор строгости встревоженной полиции. К тому же ему надо просить брата об одной услуге. Поэтому разрешите нам уйти вместе, а если нас выследят, что весьма возможно, я задержу Микеле в монастыре до тех пор, пока ему нельзя будет уйти оттуда, не подвергаясь опасности. Доверьтесь благоразумию человека, который разбирается в этих делах. Быть может, Микеле заночует в монастыре;

не беспокойтесь, если он задержится и дольше, и ни в коем случае не присылайте к нам никого. Не пишите ему: письма могут быть перехвачены, и тогда они выдадут нас - станет известно, что мы оказываем приют и помощь изгнаннику. Пусть ваша светлость простит, ко я ничего не могу сказать больше для вашего успокоения. Надо спешить!

Перепуганная Агата постаралась сдержать свое волнение, поцеловала Микеле и проводила его до выхода из парка. Но тут она вдруг остановила его.

- У тебя с собой нет денег, - сказала она. - Они могут понадобиться для Кармело. Я сбегаю за ними.

- Женщины подумают обо всем, - сказал фра Анджело. - Я чуть не забыл самое главное.

Агата вернулась, неся червонцы и лист бумаги со своей подписью; Микеле мог заполнить его по своему усмотрению, если бы брату понадобился приказ на выплату денег. Тут пришел. Маньяни. По волнению княгини, по тому, как Микеле старался ее успокоить, он понял, что нависает какая-то настоящая опасность, которую стараются скрыть от любящей матери.

- Я не помешаю вам, если отправлюсь с вами? - спросил он монаха.

- Напротив! - сказал монах. - Ты нам при случае можешь быть очень полезен. Идем с нами!

Агата поблагодарила Маньяни взглядом, полным материнской любви, взглядом, какие бывают красноречивее всяких слов.

Маркиз хотел было присоединиться к ним, но Микеле запротестовал.

- Мы воображаем себе фантастические, несуществующие опасности, -

сказал он, улыбнувшись, - но если опасность может грозить мне, то она может грозить и моей матери. Ваше место рядом с нею, мой друг. Я вам поручаю то, что для меня дороже всего. Но не слишком ли торжественно мы прощаемся перед простой прогулкой при луне в монастырь Бель-Пассо?

L

НОЧНОЙ ПОХОД

Когда они отошли шагов на сто от парка, Микеле стал просить молодого ремесленника вернуться в Катанию. Он охотно соглашался поставить под угрозу собственную жизнь, но не хотел, чтобы жених Милы рисковал своей из-за дела для него чуждого и участвовать в котором его не заставляли ни долг совести, ни семейные связи. Фра Анджело держался другого мнения. Когда дело доходило до дружбы и патриотизма, он был фанатиком и считал Маньяни за помощь, посланную судьбой. Одним крепким и храбрым соратником больше, - ведь их отряд был так мал! Маньяни же стоил троих. Небо послало его им на помощь, и следовало воспользоваться его великодушием и преданностью ради правого дела.

Они горячо спорили на ходу, не сбавляя шагу. Микеле корил монаха за бесчеловечную в этих обстоятельствах жадность при вербовке сторонников.

Монах упрекал Микеле, что, мол, признавая цель, он не соглашался со средствами; Маньяни покончил их спор, выказав непреклонную решимость.

- Я понял с самого начала, - сказал он, - что Микеле вмешался в дело гораздо более серьезное, чем было сказано его матери. Для меня все решено.

Однажды я дал княгине священную клятву - никогда не оставлять ее сына в опасности, которую я мог бы разделить с ним. Хочет ли этого Микеле, или не хочет, я сдержу слово и пойду туда, куда пойдет он. Не вижу никакого средства помешать мне, разве что вы прострелите мне голову. Выбирайте же, Микеле, - терпите мое общество либо убейте меня на месте...

- Вот и прекрасно! - сказал монах. - Но потише, ребята! Становится пасмурно, и не стоит разговаривать, если рядом тянется изгородь. Да и шагаешь медленней, когда споришь. Ах, Маньяни, ты настоящий мужчина!

Маньяни шел навстречу опасности, полный бесстрастного и печального мужества. Он не ощущал в любви полного счастья. Потребность в бурных переживаниях толкала его наудачу к любой отчаянной затее, которая смутно обещала ему изменить его теперешнее существование и навсегда покончить с неуверенностью и тоской, владевшими его душою.

Микеле был полон решимости, но не был спокоен. Он прекрасно понимал, что его увлекает за собой фанатик, спешащий на помощь человеку, быть может столь же вредному, сколь и полезному для правого дела. Он знал, что сам он рискует жизнью более счастливой и значительной, чем его товарищи, но обстоятельства были таковы, что он не колебался перед совершением поступка, требующего мужества. Пиччинино был его брат, и хотя Микеле испытывал к нему лишь некоторую симпатию пополам с недоверием и жалостью, он знал, в чем его долг. Быть может, он уже стал "настоящим князем" и уже не мог допустить, чтобы сын его отца закончил свою жизнь в петле, с позорным приговором, приколоченным к столбу виселицы. И все же сердце его сжималось при мысли, какое горе причинит он матери, если погибнет в этом смелом походе. Но, отметая прочь всякую человеческую слабость, он несся вперед быстрее ветра, словно надеясь забыть о все растущем расстоянии между ним и Агатой.

Монастырь вовсе не был на подозрении, и монахи не подвергались слежке, потому что Пиччинино там не было и полиция в Катании отлично знала, что, пробираясь в глубь острова, он уже миновал Гаррету. Фра Анджело сочинял опасности, будто бы подстерегавшие их в близком соседстве, чтобы не дать княгине догадаться об опасностях дальних, но и более существенных.

Он провел своих молодых товарищей к себе в келью и помог им переодеться в монашеское платье. Они распределили червонцы ("деньги -

основная пружина военных действий", как выразился фра Анджело), чтобы не обременять кого-нибудь одного тяжестью золота. Под рясой каждый из них скрывал надежный пистолет, порох и пули. Переодевание и снаряжение заняли сколько-то времени, затем фра Анджело, знавший по давнему опыту, что может случиться из-за спешки, тщательно и хладнокровно проверил все.

Действительно, свобода передвижения и свобода действий целиком зависели от того внешнего обличья, какое они могли придать себе. Капуцин обработал бороду Маньяни, подкрасил брови и руки Микеле, разными ухищрениями, известными ему по прежней профессии, изменил цвет щек и рта, и сделал все так хорошо, что эти изменения могли выдержать и дождь, и пот, и даже насильное умывание, к чему нередко прибегала полиция, стараясь разоблачить захваченных пленников.

При всем том подлинный капуцин отнюдь не старался отвести глаза врагам от собственной персоны. Ему не важно было, что его могут схватить и повесить, - лишь бы ему удалось сперва спасти сына своего капитана. А так как для этого им надобно было пересечь местность под личиной самых мирных людей, ничто не могло так пригодиться ему для взятой на себя роли, как его настоящее лицо и одежда.

Когда оба молодых человека были полностью снаряжены, они с удивлением оглядели друг друга. Их было почти не узнать, и они поняли теперь, почему Пиччинино, еще более опытный в искусстве переодевания, чем фра Анджело, мог во всех похождениях так долго скрывать свою подлинную личность. Когда же они оседлали больших мулов - худых, но горячих, невзрачных, но безупречно сильных, - они подивились сообразительности монаха и не могли ею нахвалиться.

- Мне бы не проделать одному так быстро столько всяких дел, - скромно ответил он, - но мне помогают рьяно и ловко. Мы ведь не одни отправляемся в поход. На пути нам будут встречаться различные паломники. Вы, ребята, вежливо-превежливо приветствуйте всех встречных, кто будет приветствовать вас, но смотрите берегитесь перемолвиться с кем-нибудь хоть словом, не оглянувшись на меня. Если по какому-либо непредвиденному случаю мы разойдемся врозь, у вас будут другие проводники и товарищи. Пароль такой -

"Не здесь ли, друзья, проходит дорога на Тре-Кастанье?". Нечего говорить, что эта дорога совсем в другой стороне, и никто, кроме соучастников, не обратится к вам с таким дурацким вопросом. Однако из предосторожности вы должны ответить как бы шутя: "Все дороги ведут в Рим"". И вы можете вполне довериться лишь после того, как вам ответят: "По милости господа бога-отца". И помните - не дремлите в седлах и не жалейте мулов. По дороге будут подставы. И ни слова - разве что на ухо один другому.

Углубясь в горы, они погнали мулов быстрым шагом и в короткое время проделали с десяток миль. Как и предупреждал фра Анджело, им не раз попадались люди, с которыми они обменивались условными фразами. Капуцин подъезжал к этим встречным, тихо переговаривался с ними, и затем, соблюдая известное расстояние, чтобы не подумали, будто они едут вместе, но в то же время стараясь не терять друг друга из виду, Микеле и его товарищи продолжали путь.

Ночь в горах вначале была удивительно тепла и светла. Луна освещала громады скал и самые романтические пропасти. Но по мере того как они поднимались по этим диким местам, холод заставлял себя чувствовать все больше и вскоре туман скрыл свет звезд.

Маньяни был погружен в свои думы, но молодой князь по-детски наслаждался приключениями; он вовсе не собирался, подобно своему другу, лелеять и вынашивать разные зловещие предчувствия и ехал, вполне доверяясь своей счастливой звезде.

Монах же старался даже не думать о чем-либо, не относящемся к предприятию, которое возглавлял. Зорко и внимательно вглядываясь вперед и прислушиваясь к малейшему шуму, он наблюдал еще и за малейшим изменением в посадке своих товарищей, следил, чтобы никто из них не задремал и не выпал из седла, чтобы не ослабла рука на поводьях, не закивала бы подозрительно голова под капюшоном.

Через пятнадцать миль они сменили мулов в хижине отшельника, с виду давно уже покинутой. Однако в темноте их там встретили люди, одетые погонщиками мулов, у которых они спросили дорогу к пресловутой деревни Тре-Кастанье и которые пожали им руки и, придерживая стремя, отвечали, что все дороги ведут в Рим. Всем, кто отзывался на этот красноречивый пароль, фра Анджело раздавал деньги, порох и пули, которые вез в своей монашеской суме. Подъезжая к цели путешествия, Микеле насчитал уже два десятка человек в их отряде: погонщиков мулов, коробейников, монахов и просто крестьян.

Были даже три женщины - три юных мальчика, еще безбородых, с еще не установившимися голосами. Они были переряжены и прекрасно играли свою роль.

При случае они должны были служить нарочными или дозорными.

Вот каково было положение Пиччинино, и вот как он был захвачен.

Убийство Нинфо было совершено и разглашено с безумным удальством, наперекор обычной предусмотрительности молодого капитана. Убить человека и этим похваляться в надписи, оставленной тут же, вместо того чтобы спрятать труп и скрыть все улики - а это сделать совсем нетрудно в таких краях, как предгорья Этны, - все это было, конечно, поступком отчаянным и как бы вызовом, брошенным судьбе в приступе безумия. Однако Кармело, не желая навсегда закрывать себе доступ в свое любимое убежище в Николози, навел там полный порядок и подготовил все к домашнему обыску, к которому могло бы повести следствие. Он быстро убрал мебель из своего пышного будуара и все роскошные вещи вынес в подвал, вход в который почти невозможно было найти и о существовании которого было и не догадаться. Потом на восходе солнца он весело и спокойно прошелся по городскому рынку, чтобы таким образом закрепить свое алиби, если бы, поверив заявлению, начертанному на цоколе креста Дестаторе, полиция заподозрила его и навела справки, что он делал в этот час. Убийство же Нинфо было совершено на самом деле по крайней мере на два часа ранее.

После всего этого Кармело проехал по рынку верхом и сделал ряд закупок для многодневного путешествия, объясняя своим знакомым, что собирается съездить в глубь острова, чтобы присмотреть там земли под аренду.

Он поехал на север Сицилии, в сторону гор Небродичи, решив провести несколько дней у членов своей банды, пока не пройдет достаточно времени, чтобы вокруг Катании прекратились расследования и розыски. Ему были известны обычаи местной полиции: сначала браться за дело горячо и ретиво, затем робеть и трусить и, наконец, действовать лениво и вяло.

Но дело у креста Дестаторе обеспокоило власти больше, чем обычное убийство. Оно имело политическую окраску и связывалось с последними событиями - с признаниями Агаты и появлением на общественной сцене ее сына.

Во все стороны полетели быстрые и суровые приказы. В горах Кармело тоже не был в безопасности, тем более что его правая рука, поддельный Пиччинино, присоединился к нему, навлекая на них опасность преследования. Кармело же вовсе не хотел покидать этого пылкого и свирепого человека, уже доказавшего ему свою безграничную преданность и свое послушание и с отвагой, гордостью и упорством взявшегося до конца играть свою роль.

Поэтому, прежде чем думать о собственной безопасности, он решил помочь ему уйти. Поддельный Пиччинино, настоящее имя которого было Массари, по прозванию Вербум Каро, потому что он происходил из деревни с таким названием, отличался безупречной храбростью, но сметки у него было не больше, чем у разъяренного быка. С ним Кармело выбрался к морю в стал искать судно, которое перевезло бы его в Сардинию. Но несмотря на всю осмотрительность, которой сопровождалась эта попытка, капитан судна их обманул и выдал береговым таможенникам, как контрабандистов. Вербум Каро защищался как лев и достался врагам полумертвым. Кармело был ранен довольно легко. Обоих препроводили на ближний форт, где передали отряду campieri.

Среди солдат нашлись двое, опознавшие двойника Пиччинино, будто уже виденного ими в одной стычке на другом конце острова. Они заявили об этом городским властям в Чефалу - и началось великое ликование, что наконец-то изловлен знаменитый начальник грозной банды. Настоящего Пиччинино сочли за одного из сообщников, как ни настаивал Вербум Каро, что знает его всего дня три и что это молодой рыбак, желавший вместе с ним переплыть в Сардинию по своим делам. В любом другом случае присутствие духа и умение притворяться помогли бы Кармело добиться освобождения, но сейчас повсюду царило беспокойство. Его решено было отправить в Катанию вместе с его опасным товарищем, где, мол, и разберутся в деле. Их передали отряду жандармов, которые повели их в Катанию по тропам, спускающимся по внутренней стороне гор к главной дороге, что казалось безопаснее.

Однако в окрестностях Сперлинги солдаты подверглись нападению разбойников, уже проведавших о захвате обоих Пиччинино; они чуть не освободили пленников, но непредвиденное подкрепление, явившееся на помощь солдатам, все же обратило разбойников в бегство. Как раз во время этой стычки Пиччинино ловко швырнул в сторону приготовленное заранее на всякий случай письмо с завернутым в него камешком. Малакарне, которого Пиччинино приметил среди разбойников, пытавшихся освободить их, был человек энергичный, сообразительный и преданный, из старинных головорезов его отца, и притом верный друг фра Анджело. Письмо было подхвачено и доставлено по адресу вместе с ценнейшими подробностями.

Вполне обоснованно опасаясь попытки освободить Пиччинино в горах Небродичи, чефалусские власти постарались скрыть, насколько важны захваченные пленники, и конвой был отправлен без лишнего шума. Все же власти послали нарочного в Катанию с просьбой выслать навстречу отряд швейцарских стрелков; предполагалось, что конвой остановится в Сперлинге и будет там поджидать их. Горные разбойники подстерегли и убили курьера;

прочтя послание, они убедились, что пленник действительно их начальник, и, как мы видели, попытались вырвать его их рук стражи.

Неудача этой попытки не обескуражила их. От Кармело, от него одного зависела их судьба. Его умное руководство, его энергия, то дикий, то рыцарственный дух справедливости, которым он руководствовался, управляя ими, огромное обаяние его имени и личности, - все это делало его особу и священной и необходимой для них. Среди них и среди множества горцев, которые не знали его в лицо и не служили непосредственно под его началом, но не раз обменивались с ним и его приспешниками разными взаимными услугами, царствовало единодушное мнение, что умри Пиччинино - и профессия разбойника станет невозможной, а героям разбойничьих приключений не останется ничего другого, как идти побираться.

И вот Малакарне собрал кое-кого из своих товарищей у Сперлинги и ухитрился передать обоим Пиччинино, что им надо притвориться хворыми, чтобы возможно дольше задержаться там. Это оказалось нетрудным, так как Вербум Каро был тяжело ранен; к тому же при стычке в горах, когда он делал отчаянные попытки разорвать свои путы, его рана раскрылась, и он снова потерял столько крови, что его пришлось на руках нести в Сперлингу. Да и сами campieri знали, как важно доставить его живым, чтобы постараться вырвать у него сведения об убийстве Нинфо и деятельности банды.

Приняв свои меры, Малакарне приказал товарищам, которых было всего восьмеро, держаться наготове, а сам, предварительно обрив бороду, чтобы его не узнали, верхом на коне убитого курьера непрямик проехал через эту местность до самого Бель-Пассо. По дороге всем, на кого он мог положиться, он приказывал тоже вооружаться и поджидать его возвращения. Вдвоем с фра Анджело они шесть часов провели в предгорьях Этны, собирая других разбойников, и на вторую ночь по прибытии пленников в Сперлингу десятка два людей, решительных и привычных к такого рода схваткам, поднимались к крепости, а некоторые засели у подножия скалы, на которой она стояла.

Сверх того, для руководства экспедицией подоспели фра Анджело, молодой князь Кастро-Реале и верный Маньяни. Первый был здесь в качестве начальника, потому что, как никто другой, знал эти места и в лучшие времена вместе с Дестаторе брал эту маленькую крепость приступом. Двое других прибыли в качестве его помощников: это-де преданные делу молодые дворяне, вынужденные действовать скрытно, но богатые и имеющие силу. Таковы были объяснения фра Анджело, прекрасно понимавшего, что не только расчет, но и воображение движет людьми, которые ведут борьбу с законом.

Фра Анджело и его друзья спешились, чтобы пробраться между отвесных скал возле Сперлинги, и тут только могли пересчитать своих людей; им сказали, что поблизости держатся вразброс еще десятка два крестьян, эти осторожные союзники поддержат их, как только подойдет удачный момент. Были это все люди мстительные и горячие, они натерпелись от врагов всякого зла, жаждали рассчитаться с ними и, если дело не грозило слишком большой опасностью, умели свершать свой быстрый и жестокий суд. Однако к тому времени, когда прибыл монах, часть банды уже начинала терять бодрость.

Лейтенант тех campieri, что стерегли пленных, днем послал в Кастро-Джованни просьбу о новом подкреплении, и оно должно было прибыть к рассвету. Офицер этот очень беспокоился, видя, что швейцарские наемники, которых он поджидал с нетерпением, все не идут. Настроение крестьян в округе тоже не вселяло уверенности! Быть может, лейтенант прослышал о каких-нибудь передвижениях разбойников в горном районе и об их сношениях с иными горожанами. Наконец, он попросту боялся (а это монах считал бы уже залогом победы!) и дал приказ выступать в тот же день, предпочитая, по его словам, увидеть, как этот негодяй Пиччинино отдаст душу дьяволу по дороге, чем допустить, чтобы его честных солдат передушили в крепости, не имевшей ни крепких ворот, ни оборонных стен.

Быть может, офицер достаточно понимал по-латыни, чтобы прочитать над входом древнего нормандского замка, где они укрылись, пресловутый девиз, который французы-туристы читают с любовью и признательностью: "Quod Sicilis placuit, Sperlinga sola negavit"*. Известно, что Сперлинга была единственной крепостью, отказавшейся выдать анжуйцев в час Сицилийской вечерни, но сколько бы признательности ни испытывали к этой твердыне наши соотечественники-французы, верно то, что Сперлинга не совершила тогда акта патриотизма** и что если лейтенант campieri считал неаполитанское правительство желанным в Сицилии, он должен был видеть в этом "negavit"

крепости Сперлинга вечную угрозу, которая могла возбудить в нем суеверный страх.

* Хотя Сицилия укрощена, Сперлинга одна не сдается (лат.).

** Как бы с точки зрения пользы для страны ни было дурно гостеприимство, оказанное французам в замке Спеллинга, оно вызывает восхищение проявленной при этом дружеской преданностью и стойкостью. И беглецы и их защитники умирали в крепости с голоду, не сдавались до конца.

(Прим. автора.)

Итак, подмоги из Кастро-Джованни ждали с минуты на минуту. Осаждавшие оказались бы между двух огней. Некоторым из них уже мерещилось появление швейцарцев, а швейцарский солдат нагоняет ужас на сицилийца. Эти закаленные и безжалостные сыны Гельвеции, чья корыстная служба у королевских: правительств - стыд и позор для их республики, побивают без различия всех, кого встречают, и тот campiere, кто поколеблется высказать ту же храбрость и ярость, что швейцарцы, первым падет под пулями наемников.

Поэтому разбойникам внушали страх и те и другие. Но фра Анджело рассеял колебания разбойников несколькими фразами, полными сурового красноречия и беспримерной отваги. Обратившись сначала с горячей укоризной к тем, кто предлагал подождать, он объявил, что пойдет один со своими

"двумя князьями", и пусть его убьют под стенами форта, чтобы потом по всей Сицилии говорили: "Двое знатных юношей и один монах - только они старались освободить Пиччинино. Сыны гор видели это и не шевельнули пальцем. Тирания торжествует: народ Сицилии стал труслив".

Малакарне поддержал его, заявив, что тоже пойдет на смерть. "А вы, -

сказал он, - ищите себе другого начальника и делайте что хотите".

Теперь никто не колебался, ведь у этих людей нет середины - либо крайнее малодушие, либо необузданная ярость. Едва завидев, что они двинулись, фра Анджело воскликнул: "Пиччинино спасен!" Микеле удивился, что он может так верить в мужество людей, за минуту до этого столь нетвердых, но вскоре увидел, что капуцин знал их лучше.

LI

КАТАСТРОФА

Крепость Сперлинга, некогда слывшая неприступной, со временем превратилась в развалины - величественные, но непригодные для защиты. В городке, или, вернее, деревушке, под ее стенами ютилось жалкое население, терзаемое лихорадкой и нищетой. Все это располагалось поверх белесоватого утеса из песчаника, а высокие укрепления были выдолблены в самой скале.

Осаждающие вскарабкались на утес со стороны, противоположной деревне.

Он казался недоступным, но для разбойников подобная осада была делом привычным, и они быстро оказались под стенами форта. Половина их, под началом Малакарне, взобралась еще выше, чтобы занять заброшенный бастион, торчащий на дальнем гребне утеса. Зубцы этого бастиона представляли позицию, чтобы оттуда стрелять по замку почти в упор. Было условлено, что фра Анджело со своими людьми подойдет к самой крепости, вход в которую преграждали лишь большие, расшатанные и источенные червем ворота. Однако выламывать их не стоило, так как эта операция заняла бы достаточно времени, чтобы гарнизон успел собраться с силами. Малакарне должен был дать по замку известное число ружейных выстрелов, а фра Анджело предполагал держаться поблизости и напасть на тех, кто выйдет из крепости. Потом монах велит своему отряду притвориться, будто они обращаются в бегство, а когда их станут преследовать, Малакарне спустится и ударит в тыл врага, поставив его между двух огней.

Маленький гарнизон, временно обосновавшийся в замке, состоял из тридцати человек. Он был, таким образом, значительней, чем ожидали разбойники, потому что подмога из Кастро-Джованни скрытно прибыла еще с вечера. Занятые своими приготовлениями и старавшиеся держаться незамеченными, разбойники не видели, как солдаты поднялись по тропе, или, вернее, по лестнице, через поселок. Солдаты той части конвоя, которая накануне несла сторожевую службу, спали, завернувшись в плащи, на каменных плитах пола в больших обветшалых залах. Новоприбывшие разожгли во дворе огромный костер из еловых ветвей и, чтобы не заснуть, играли в mora*.

* Мору (итал.).

Пленники помещались в большой квадратной башне: ослабевший Вербум Каро, тяжело дыша, лежал, растянувшись, на связке камыша. Пиччинино сидел на каменной скамье - невеселый, но спокойный, и был бодрее, чем его сторожа. Он уже услышал, как в овраге просвистела маленькая пташка, и в этой нарочито насвистанной песенке узнал сигнал Малакарне. Терпеливо он силился перепилить о выступ камня веревку, которой ему связали руки.

Начальник отряда campieri сидел в соседней зале на единственном стуле, какой был в замке, опершись локтями на единственный стол, причем и стул и стол пришлось разыскать в деревушке и реквизировать. Это был молодой парень - грубый, энергичный, который привык поддерживать свою раздражительность постоянным возбуждением от вина и сигар, быть может все время стараясь побороть в себе остатки любви к родине и ненависть к швейцарцам. У него не было и часа отдыха с тех пор, как ему поручили охрану Пиччинино, так что приступы сонливости просто валили его с ног. Зажженная сигара, которую он держал в руке, время от времени обжигала ему концы пальцев. Дернувшись, он просыпался, делал затяжку, вглядывался сквозь широкую трещину в стене напротив, не начинает ли светлеть горизонт, плотнее укутывался в плащ, спасаясь от резкого холода, проникающего повсюду на этом одиноком утесе, проклинал двойника Пиччинино, храпевшего в соседней зале, и вскоре голова его снова падала на стол.

На каждом конце замка стоял часовой, но то ли по усталости, то ли по нерадивости, одолевающей даже самых бдительных, когда опасность уже на исходе, только ни один из них не заметил безмолвного и стремительного приближения разбойников. Однако на отдельном укреплении, которое предполагал занять Малакарне, стоял третий часовой, и из-за этого обстоятельства чуть не провалился весь план приступа.

Вскочив в пролом стены, Малакарне увидел под собой этого часового, сидевшего у самых его ног. Он не предполагал такой помехи и держал в руке пистолет, а не кинжал. Кстати нанесенный удар стилета обрывает жизнь человека, не давая ему вскрикнуть. Это вернее выстрела, да Малакарне и не хотел стрелять, прежде чем все его товарищи не станут по местам: и не приготовятся открыть смертоносный огонь по форту. А часовой поднял бы тревогу, даже если разбойник успел бы попятиться, потому что ноги его стояли нетвердо и не скрепленные цементом камешки посыпались вокруг.

Campiere не спал. Его пробирал холод, и он спрятал голову под плащом, укрываясь от пронизывающего ветра, под которым он совсем оцепенел. Но если плащ, смягчая вой ветра, и помогал лучше улавливать отдаленные звуки, он мешал слышать то, что происходит рядом, и вдобавок опущенный в последние четверть часа на глаза капюшон делал часового еще и незрячим. А это был хороший солдат, не способный задремать на посту. Но нет ничего труднее, как уметь бодрствовать. Для этого надо обладать живым умом, в голове же у campiere не было ни одной мысли. Он полагал, что бодрствует, ибо не храпел.

И покатись ему под ноги хоть песчинка, он дал бы выстрел. Он держал палец на курке ружья.

В порыве отчаянной решимости, Малакарне бросился вперед, схватил несчастного стража за горло своими железными руками, скатился с ним внутрь бастиона и продолжал душить, пока один из его товарищей не заколол солдата в его объятиях.

Они сразу же засели за зубцами, чтобы не опасаться ответного огня с форта. Костер, пылавший во дворе, позволял им видеть campieri, беспечно погруженных в игру, и у них хватило времени хорошенько прицелиться. Ружья были перезаряжены мгновенно, пока осажденные искали свои, но прежде чем они успели ими воспользоваться, прежде чем поняли, с какой стороны нападают, раздался другой залп, направленный в упор, и некоторые были тяжело ранены.

Двое вовсе не поднялись, третий упал вперед лицом в огонь и погиб, так как некому было вытащить его из костра.

Со двора офицер увидел, откуда шло нападение. Он прибежал с яростным ревом, но не успел помешать своим людям дать бесполезный залп по стенам.

"Ослы, дураки, - кричал он, - зря тратите патроны, нельзя стрелять наудачу!

Что вы, голову потеряли? Выходите, выходите! Сражаться надо снаружи!"

Тут он понял, что сам теряет голову, так как оставил саблю на столе;

за которым дремал. К той зале вели только шесть ступеней. Он перескочил через них одним прыжком, отлично зная, что через минуту ему придется биться врукопашную.

Но за время перестрелки Пиччинино успел отделаться от своих пут и под общий шум высадил едва прилаженную дверь своей тюрьмы. Он кинулся к сабле лейтенанта и опрокинул смоляной факел, воткнутый в стол. Когда офицер вбежал и стал ощупью искать свое оружие, он получил страшную рану в лицо и упал навзничь. Кармело бросился на него и прикончил. Затем он перерезал путы Вербум Каро и, сунув ему в руки фляжку лейтенанта, сказал только:

"Делай что можешь!"

Двойник Пиччинино в мгновение ока забыл о своих ранах и слабости. На коленях он дотащился до двери, и там ему удалось подняться и встать на ноги. Но настоящий Пиччинино, видя, что тот может идти, лишь держась за стены, накинул на него плащ офицера, нахлобучил форменную шляпу и велел не спеша выходить. Сам же спустился в опустелый двор, стащил плащ с одного из только что убитых campieri, переоделся, как умел, и, храня верность товарищу, возвратился к нему, чтобы под руку довести до ворот крепости.

Все уже выбежали наружу, только двое вернулись, так как им было поручено следить, чтобы, воспользовавшись суматохой, пленники не бежали; на них тоже лежала охрана башни. Костер во дворе потух, и от него исходил лишь тусклый свет. "Лейтенант ранен!" - закричал один из солдат, увидев Вербум Каро, которого поддерживал также переодетый Кармело. Вербум Каро ничего не ответил, но жестом приказал им идти охранять башню. Затем как только мог быстро вышел вместе со своим начальником, который ни за что не хотел его покинуть, хотя Вербум Каро упрашивал его бежать без него.

Это было и великодушием, но и мудростью со стороны Пиччинино, ибо, доказывая своим людям таким образом свою любовь, он навек завоевывал их верность. Поддельного Пиччинино могли бы тут же схватить снова, но если бы это и случилось, никакие пытки не заставили бы его признаться, что его товарищ был настоящий Пиччинино.

На узкой площадке перед замком уже шла схватка, и разбойники под началом фра Анджело как раз обратились в притворное бегство. Но campieri, лишившись офицера, действовали без единства и порядка. Когда группа Малакарне, молниеносно спустившись с бастиона, захватила ворота и выяснилась невозможность отступления, солдаты поняли, что пропали, и остановились, словно в столбняке. В этот миг фра Анджело, Микеле и Маньяни со своими людьми повернули обратно и стиснули их так, что положение стало безнадежным. Тогда campieri, зная, что разбойники пощады не дают, яростно бросились в бой. Зажатые между двумя стенами укреплений, они имели позиционное преимущество перед разбойниками, которым надо было остерегаться открытой за ними пропасти. Кроме того, тут в отряде Малакарне возникло изрядное замешательство.

Завидев двух Пиччинино, проходивших в ворота, разбойники, обманутые одеждой, выстрелили по ним. Вербум Каро остался невредим, но Кармело получил пулю в плечо и сразу упал.

Малакарне бросился, чтобы прикончить его, но, узнав Пиччинино, издал горестный вопль, а его люди собрались вокруг позабыв о схватке.

Несколько мгновений фра Анджело и Микеле, бившиеся в первом ряду лицом к лицу с campieri, были в большой опасности. Маньяни выдвинулся еще дальше, чтобы отразить любой удар, угрожающий Микеле. Теперь некогда было перезаряжать ружья, бились уже саблями и ножами, и великодушный Маньяни все время старался своим телом заслонить сына Агаты.

Вдруг Микеле, который все время отталкивал друга, упрашивая его думать о самом себе, заметил, что Маньяни нет рядом. Микеле дрался яростно. Когда рассеялось отвращение, вначале вызванное резней, он вдруг подпал под власть странного и ужасного нервного возбуждения. Он не был ранен. Фра Анджело, суеверно убежденный в счастливой судьбе молодого князя, предсказывал, что с ним этого не случится. Но Микеле могли ранить двадцать раз, и он не заметил бы, так вся жизнь для него сосредоточилась сейчас в одном чувстве. Он был как бы опьянен опасностью и воодушевлен битвой. То было ужасное, но бурное наслаждение; кровь Кастро-Реале пробудилась и начинала бурлить в жилах этого львенка. Когда победа стала клониться на сторону его соратников и когда они, ступая по трупам, соединились с Малакарне, юноше показалось, что все сражение было слишком кратким и слишком легким. Однако же оно было настолько серьезно, что почти каждый из победителей получил какую-нибудь рану. Campieri дорого продавали свою жизнь, и если бы Малакарне не опомнился вовремя, заметив, что Пиччинино приходит в себя, и не нашел в себе достаточно сил для битвы, отряд фра Анджело мог оказаться сброшенным со страшного обрыва, у которого завязалась эта схватка.

Бледная, тусклая заря уже серебрила окутанные мглой горные вершины, замыкавшие горизонт, когда осаждавшие вошли в завоеванную крепость. Надо было пройти сквозь нее и уйти отсюда под взглядами жителей поселка, которые вышли из своих домов и робко поднимались по уличной лестнице, чтобы узнать об исходе сражения. Ночью они, перепуганные, с трудом различали колыхавшуюся толпу сражающихся, освещаемую только мгновенными вспышками ружейных выстрелов. Когда дело дошло до рукопашной, бледные жители Сперлинги стояли, заледенев от страха и вслушиваясь в крики и проклятия непонятной для них битвы. У них не было ни малейшего желания помогать гарнизону, и большая их часть была на стороне разбойников. Но, страшась репрессий и возмездия, они не решались прийти им на помощь. Когда занялась заря, стало видно, как они, полуголые, собираются группами на выступах скал и дрожащими тенями медленно подвигаются вперед, чтобы поддержать победителей.

Фра Анджело и Пиччинино не стали их ждать. Они стремительно вошли в крепость, и каждый разбойник тащил с собой по мертвецу, чтобы нанести ему последний, "верный" удар. Они подняли своих раненых и изуродовали лица тем, кто был уже мертв. Но это отвратительное дело, для которого и Вербум Каро нашел в себе силы, вызывало страшное омерзение у Пиччинино. Он дал приказ спешить, чтобы поскорее рассеяться и разойтись по домам или искать себе другое убежище. Затем, поручив Вербум Каро заботам Малакарне и его шайки, двинулся прочь, взяв под руку фра Анджело, с намерением увести монаха вместе с собой.

Но, охваченный страшным беспокойством, фра Анджело хотел найти Микеле и Маньяни и, никому не называя их имен, спрашивал всех о двух молодых монахах, которые сопровождали его. Он ни за что не соглашался уйти, не найдя их, и его отчаянное упорство грозило стать для него роковым.

Наконец Пиччинино заметил под обрывом двоих людей в рясах.

- Вот твои спутники, - сказал он монаху, увлекая его за собой. - Они ушли вперед - полагаю, им не захотелось присутствовать при ужасном зрелище нашей победы. Но чувствительность не помешала им оказаться храбрецами. Кто же эти парни? Я видел - они дрались как львы, на них одежда твоего ордена.

Понять не могу, как могли эти два героя подрасти в твоем монастыре, я о них и не знал.

Фра Анджело ничего не отвечал: залитыми кровью глазами он вглядывался в двух монахов. Он отлично узнал платье, в которое переодел Микеле и его друга, но он не понимал, почему они так неподвижны, почему охвачены таким безразличием, которое, казалось, отделяло их от всех остальных.

Один как будто сидел, другой стоял рядом с ним на коленях. Фра Анджело бросился вниз по откосу, не помня себя, так что не раз чуть не срывался в пропасть.

Тяжело раненный, но по-прежнему стойкий и полный решимости, Пиччинино последовал за фра Анджело, не думая о себе, и вскоре они очутились на дне пропасти, в совершенно диком, скрытом месте, где под ногами бежал горный поток. Им пришлось много раз обходить отвесные скалы, и они потеряли монахов из виду, да еще и мгла, царившая в ущелье, едва дозволяла им держать направление.

Звать их они не осмеливались; наконец они увидели тех, кого искали.

Один в самом деле сидел, другой поддерживал его. Фра Анджело бросился к ним и откинул первый капюшон, до которого дотянулась рука. Перед ним открылось красивое лицо Маньяни, на которое уже надвигались тени смерти; кровь его стекала на землю. Микеле был залит ею и почти терял сознание, хотя и не был ранен и терзался лишь огромной, невыносимой скорбью оттого, что не мог облегчить страдания друга и должен был смотреть, как тот умирает у него на руках.

Фра Анджело хотел попытаться помочь благородному мастеру, во Маньяни мягко отвел руку, которую тот протянул было к ране.

- Дайте мне умереть спокойно, отец мой, - произнес он таким слабым голосом, что монах должен был приложить ухо к устам умирающего, чтобы расслышать его слова. - Я счастлив, что могу проститься с вами. Скажите матери Микеле и его сестре, что я умер, защищая его, но пусть Микеле не узнает этого. Он позаботится о моей семье, а вы утешите ее... Мы добились победы, не правда ли? - сказал он, обращаясь к Пиччинино, глядя на него потухшим взглядом и не узнавая его.

- О Мила! - невольно воскликнул Пиччинино. - Ты могла бы стать женой храбреца!

- Где ты, Микеле? Я тебя больше не вижу, - говорил Маньяни, ища друга слабеющей рукой. - Мы здесь в безопасности, да? Это, наверное, ворота Катании?.. Ты сейчас поцелуешь свою мать? Ах, конечно, я слышу бормотанье Наяды - этот звук освежает меня, вода капает на мою рану, какая холодная...

но какая целительная.

- Очнись, ты должен увидеть мою мать и сестру! - вскричал Микеле. -

Ах, ты будешь жить, мы никогда не расстанемся!

- Увы! Я знаю эту улыбку, - тихо сказал Пиччинино, вглядываясь в посиневшие, вздрагивавшие губы Маньяни. - Не давайте ему говорить.

- Как мне хорошо! - громко сказал Маньяни, протягивая руки. - У меня ничего не болит. В путь, друзья мои!

Он поднялся одним рывком, мгновение постоял, качаясь, и мертвым упал на влажный песок.

Микеле был сражен горем. Фра Анджело не потерял присутствия духа, хотя из груди его, сотрясаемой тяжелыми рыданиями, вырывался как бы хриплый и мучительный вой. Он отвернул громадный обломок скалы, загораживавший доступ в одну из многочисленных пещер, выдолбленных в песчанике, когда встарь отсюда брали камень для постройки крепости. Он тщательно укутал тело Маньяни в широкую рясу, бывшую на нем, и, устроив ему, таким образом, временное погребение, закрыл пещеру камнем.

Затем он взял Микеле за руку и провел его вместе с Пиччинино на несколько сотен шагов дальше, к обширной пещере, где жила одна бедная семья. Микеле мог бы узнать в человеке, вскоре пришедшем туда, одного из крестьян - союзников их шайки. Но Микеле не понимал ничего и никого не узнавал.

Крестьянин помог монаху перевязать рану Пиччинино; она была глубока и начинала причинять боль, так что ему понадобилась вся сила воли, чтобы скрывать свои мучения.

Фра Анджело был лекарем получше большинства дипломированных лекарей в стране. Он подверг Пиччинино жестокой, но быстрой операции и извлек пулю.

Пациент не издал ни единого стона, и Микеле понял, насколько ему больно, лишь заметив, как Пиччинино побледнел и заскрипел зубами.

- Брат мой! - сказал он, коснувшись его судорожно сжатой руки. -

Неужели и вы умрете?

- Дал бы мне бог умереть вместо твоего друга! - с каким-то ожесточением против самого себя отвечал Кармело. - Я бы не страдал больше, и меня бы оплакивали. А теперь я буду мучиться всю жизнь, и никто не пожалеет обо мне!

- Друг, - сказал монах, швыряя пулю в сторону, - так-то ты ценишь преданность твоего брата?

- Моего брата! - повторил Пиччинино, поднося руку Микеле к своим губам. - Ты делал все это не из любви ко мне, я знаю, ты делал это ради своей чести. Ну, что ж! Ты победил мою ненависть, ибо сохранил свою. Но я-то обречен любить тебя!

Две слезы скатились по бледным щекам разбойника.

Было ли то порывом подлинного чувства, или нервной реакцией после страшного напряжения от физической боли? Несомненно, было здесь и то и другое.

Крестьянин предложил для больного странное лекарство, но фра Анджело охотно на него согласился. То было какое-то полужидкое вещество; его находят по соседству в одном источнике, желтоватая вода которого содержит серу. Местные жители собирают эту грязь, хранят в каменных горшочках и применяют для пластыря - это их панацея. Фра Анджело приготовил повязку и наложил на рану разбойника. Затем он помыл его, одел в лохмотья, на месте купленные у крестьянина, смыл с Микеле и с себя кровь, которой они покрылись во время схватки, дал своим товарищам глотнуть вина и посадил Кармело на хозяйского мула. Он оставил крестьянину кругленькую сумму золотом, чтобы тот понял всю выгоду служения правому делу, а затем распрощался, взяв с хозяина клятву, что следующей ночью тот найдет тело Маньяни и похоронит его достойно, как похоронил бы собственного сына.

- Моего собственного сына, - глухо сказал крестьянин, - того, которого швейцарцы убили у меня в прошлом году?

Такие слова внушили Микеле больше доверия к этому человеку, чем любые обещания и клятвы. Он в первый раз поглядел на него и заметил, сколько в его мрачном и худом лице напряженной решимости и огненного фанатизма. Это был не просто разбойник, но жадный волк, коршун, всегда готовый кинуться на окровавленную добычу, чтобы изорвать ее и насытить свою бешеную злобу ее внутренностями. Видно было, что ему всей жизни не хватит, чтобы отомстить за смерть сына. Он не предложил беглецам проводить их. Ему не терпелось поскорее исполнить свой долг гостеприимства по отношению к ним и пойти поглядеть, не осталось ли в замке хоть одного живого campiere, над которым он успел бы еще надругаться в его смертный час.

LII

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Возвращение в Катанию троих беглецов заняло вдвое больше времени, чем их путь в Сперлингу. Пиччинино не под силу было ехать долго; одолеваемый лихорадкой, он то и дело припадал к шее мула. Тогда они делали остановку у пещеры или у каких-нибудь развалин, и монах был вынужден давать раненому глоток вина для подкрепления сил, хотя и понимал, что это усиливало жар.

Приходилось пробираться по крутым, труднодоступным дорогам, вернее даже избегать любых дорог, чтобы не подвергаться опасности неприятных встреч. Фра Анджело надеялся на полпути в Катанию заехать к одним бедным людям, на которых он мог положиться как на самого себя и которые могли бы принять раненого и позаботиться о нем. Но дом оказался пуст и уже почти весь обрушился. Нищета выгнала несчастных из их убежища - они не могли выплатить налога, которым была обложена хижина. Быть может, они их бросили в тюрьму.

Это было страшным разочарованием для монаха и его товарища. Они с умыслом взяли в сторону от мест, где орудовали разбойники, полагая, что к югу отсутствие бандитов делало полицию менее активной. Но когда единственное убежище, на которое они могли рассчитывать в этих горах, оказалось пустым, они по-настоящему встревожились. Напрасно Пиччинино уговаривал монаха и Микеле предоставить его собственной судьбе и напрасно убеждал их, будто, когда он останется один, нужда придаст ему, быть может, сверхъестественные силы. Они, разумеется, не согласились и, перебрав все средства, остановились на том, что было скорее и вернее, хоть и казалось отчаянным шагом: они решили везти Кармело во дворец Пальма-роза и скрывать его там до той поры, пока он не будет в состоянии бежать. Княгине достаточно было выразить хоть немного лояльности перед некоторыми людьми, чтобы отвести от себя всякие подозрения, а теперь, когда сам Микеле мог быть заподозрен в том, что приложил руку к освобождению Пиччинино, она, разумеется, ничуть не задумается обмануть партию двора насчет своих политических взглядов.

Несколько дней тому назад такие рассуждения показались бы юноше отвратительными, но последние события все больше и больше делали его сицилийцем и заставляли лучше понимать необходимость разных уловок. Поэтому он согласился с планом монаха, и теперь им оставалось только придумать, как пронести раненого во дворец, чтобы никто этого не заметил. Только это и было важно, потому что уединение, в котором жила Агата, ее немногочисленная и слепо преданная челядь, умение молчать верной камеристки Нунциаты, которая одна была вхожа в личные комнаты, да и многие другие обстоятельства обычно замкнутого образа жизни княгини - все это превращало такое убежище в самое надежное из всех возможных. К тому же в двух шагах был дворец Ла-Серра, куда они могли перенести раненого, в случае если дворец Пальмароза окажется небезопасным. Было решено, что Микеле пойдет вперед и явится к матери, с наступлением ночи. Он предупредит ее о прибытии раненого и поможет устроить все нужное для того, чтобы несколькими часами позже тайно провести Пиччинино во дворец.

Агата находилась в неописуемом беспокойстве, когда Нунциата объявила, что кто-то ожидает ее в молельне. Она кинулась туда и чуть не лишилась чувств, увидев рясу монаха, - она решила, что один из братьев из Бель-Пассо принес ей скорбную весть. Но как удачно ни переоделся Микеле, материнского глаза не обманешь, и, разразившись слезами, она заключила сына в объятия.

Микеле скрыл от нее, через какие опасности прошел, - он знал, что ей придется догадаться о них довольно скоро, когда весть об освобождении Пиччинино распространится в их краях. Он сказал ей только, что ездил разыскивать брата и нашел его в одном отдаленном потайном месте, где тот умирал без всякой помощи; что он приведет его к ней, и пусть она позаботится о Пиччинино, пока он не подготовит ему другое убежище.

Раненого без помех доставили глубокой ночью. Однако он не мог так горделиво взбежать по лавовой лестнице, как в прошлый раз. Его силы таяли на глазах. Фра Анджело был вынужден до самого верха нести его на руках. Он едва узнал Агату и несколько дней находился между жизнью и смертью.

Мила, которой сказали, что Маньяни по поручению Микеле отправился в Палермо, сначала успокоилась. Но проходили дни, Маньяни не возвращался, и его семья стала удивляться и тревожиться, Микеле объявил, будто получил от него письмо - он-де уехал в Рим, все ради Микеле. Позже он уверял их, будто по одному важному тайному делу, связанному с семьей Пальмароза, Маньяни пришлось отправиться в Милан, в Венецию, в Вену. Да мало ли куда! И его заставляли путешествовать годы, а ради успокоения и утешения родных им читали (ведь те сами не умели читать) отрывки из будто бы написанных им писем и часто передавали деньги, которые он будто бы присылал для них.

Семья Маньяни богатела и дивилась удачам бедного Антонио. Они печалились, но жили надеждами. Его старая мать умерла, скорбя, что не может обнять его на прощание, но поручила Микеле передать сыну свое благословение.

Милу обмануть было труднее, но княгиня, стараясь избавить ее от большего горя, подсказала ей другую печаль, которую легче было снести.

Сперва она намекала, а потом и объявила напрямик, что Маньяни, разрываясь между былой страстью и новой любовью и не надеясь сделать Милу счастливой, уехал, чтобы подождать, пока не излечится от прошлого полностью, и лишь тогда намерен вернуться.

Миле такой поступок показался благородным и честным; однако ей было обидно, что ей не удалось заставить его забыть эту упорную страсть. Она постаралась сама излечиться от любви, раз ей не могли поручиться за такое же излечение ее милого, и ее великая гордость пришла ей на помощь. Каждый день затянувшегося отсутствия Маньяни прибавлял ей силы и стойкости.

Рассказав об его переезде в Рим, ей намекнули, что Маньяни не превозмог старой привязанности и отрекается от новой. Мила не стала плакать, без всякой горечи помолилась о счастье неблагодарного, и понемногу к ней стала возвращаться былая ясность души.

Микеле, разумеется, подчас очень страдал, слушая, как обвиняют отсутствующего, память которого с его стороны заслуживала всякого поклонения, но жертвовал всем ради спокойствия своей милой названой сестры.

Тайком он отправился с Фра Анджело к могиле друга. Крестьянин, который похоронил его, отвел их на кладбище соседнего монастыря. Добрые монахи, патриоты, какими они обычно бывают в Сицилии, перенесли его туда ночью, и на камне, положенном вместо памятника среди белых роз и цветущего ракитника, начертали по-латыни такие слова:

"Здесь покоится неизвестный мученик".

Выздоровление Пиччинино шло медленней, чем ожидалось. Рана зажила довольно быстро, но нервная горячка достаточно тяжелого характера задержала его на три месяца в будуаре Агаты, который служил ему спальней и охранялся крайне ревностно.

В этом недоверчивом и цельном молодом человеке начал совершаться нравственный переворот. Заботливый уход Микеле и княгини, деликатность, с которой они старались утешить его, вся та ласка и доброта, которых он лишился со смертью матери и не надеялся уже встретить у кого-либо, - все это постепенно смягчало сухость и гордость, словно броней облекавшие его.

Он всегда испытывал горячую потребность быть любимым, хотя не был способен привязываться с такой же силой и упорством, с каким он умел ненавидеть. Сперва его как бы оскорбляло и унижало то, что он оказывался вынужден быть благодарным. Но в конце концов чудо в сердце Агаты свершило чудо в сердце Микеле, и, в свою очередь, оно завершилось чудом в Кармело.

Агата, внешне столь сдержанная и столь пылкая в своих переживаниях, обладала таким щедрым сердцем, что начинала любить, кого жалела. Суровые речи Пиччинино иной раз ужасали ее, но сострадание взяло верх, когда она поняла, как несчастен был он из-за своего нарочитого ожесточения. Во время своей болезни, мучаясь физически и нравственно, Пиччинино, который раньше выставлял напоказ свою проницательность в отношении человеческих чувств, теперь с горечью, поражавшей Агату, оплакивал эту свою печальную способность.

Однажды вечером, говоря о нем с Микеле, который признался, что не ощущает никакой симпатии к брату, она сказала:

- По чувству долга ты ухаживаешь за ним, и подвергаясь себя опасности ради него, и оказываешь ему всяческую заботу и внимание. Ну, что ж! Надо любить свой долг, а этот брат - твой долг, и очень страшный долг. Но долг стал бы легче, если бы ты мог полюбить его. Попытайся, Микеле, быть может, его каменное сердце переменится тоже, ведь у него есть способность проникновения. Быть может, он чувствует, что ты не любишь его, и потому холоден сам. При первом твоем искреннем и ласковом порыве, даже если ты не обнаружишь его, он его угадает и, быть может, полюбит тебя в свою очередь.

Я сама попробую подать тебе пример. Я буду изо всех сил убеждать себя, что он мой сын, правда, совсем не похожий на тебя, Микеле, но что его недостатки не мешают мне любить его.

Агата сдержала слово, и Микеле старался ей подражать. Ощущая искреннее участие к своим нравственным мукам в этих чистых и самоотверженных усилиях облегчить ему физические страдания, Пиччинино мало-помалу смягчался. И настал день, когда он впервые поднес руку Агаты к своим губам и сказал ей:

- Вы добры ко мне, как мать! Ах, если бы мне быть вашим сыном! Я любил бы Микеле, потому что одна утроба носила нас. Настоящими братьями становятся только через женщину. Она одна может заставить нас понять, что называется голосом крови, зовом природы.

Затем через день-другой он сказал Микеле:

- Я не люблю тебя, потому что ты сын моего отца. Человек, который смешивал свою чистую кровь с кровью женщин, столь различных по происхождению и своей природе, был, наверно, существом переменчивым, сложным, лишенным цельности, потому-то и сыновья его различны между собою, как день и ночь. Если бы я полюбил тебя - тебя, кого я уважаю и кем восхищаюсь, то лишь потому, что у тебя есть мать, которую я люблю, и потому, что я воображаю подчас, будто она и моя мать тоже.

Когда Пиччинино был уже в состоянии вернуться к беспокойной жизни, о которой так тосковал во время своей томительной болезни, он вдруг стал сокрушаться, что ему приходится прервать существование, ставшее для него столь счастливым благодаря Агате и ее сыну. Он с независимым видом отказался от предложений, которые, желая изменения его судьбы, делали ему Микеле и Агата, но было видно, что все же его мучат некоторый страх и сожаления.

- Дорогой мой, - сказал ему маркиз, - вам следует принять эти средства, чтобы расширять и углублять деятельность, которой вы посвятили себя. У нас никогда не было мысли заставить вас послушно и трусливо вернуться в общество, которое вы презираете и для которого вы вовсе не созданы. Но не подчиняясь принуждению, никак не изменяя своим принципам неприятия этого общества, своим принципам независимости, вы можете заключить в обход существующих законов истинный союз с истинным человечеством. До сего дня вы обманывали себя, внушая себе ненависть к людям. Но ведь вы выступаете не против них, а против их дурных и ложных установлений. В глубине души вы любите своих ближних, ведь вы страдаете от их неприязни и от своего одиночества. Постарайтесь же понять истинную суть вашей деятельности. До сих пор вы только воображали, что носите звание свободного мстителя, вы им пользовались лишь для личной мести и для удовлетворения своих инстинктов. Чтобы роль ваша стала благородной и вы могли лучше служить нашей родине, вам не хватает более просторного поля действий и средств под стать вашему честолюбию. Брат предлагает вам такие средства. Он готов с вами разделить свои доходы, и это укрепит вашу силу и ваше дело, никак не связывая вас с обществом. Действительно, вы же не можете стать вельможей и помещиком, не заключая связей с законными учреждениями. Но пользуясь втайне дружеской братской поддержкой, так вам необходимой, вы останетесь в стороне от общества, в котором мы живем, и в то же время обретете власть искоренять его порядки. Вы можете уехать с этого несчастного острова, где ваша деятельность оказывается слишком узкой, чтобы дать какие-то результаты, вы можете искать себе товарищей и последователей в иных местах, можете на чужбине установить отношения с врагами общественного неустройства, трудиться над делом всеобщего освобождения, изучить способы уничтожения рабства и вернуться к нам с познаниями и помощью, которые в один год сделают больше, чем ваши походы против жалких campieri сделали бы за всю вашу жизнь. Ваши способности ставят вас гораздо выше разбойничьего ремесла. Ваша проницательность, ваша сообразительность, ваше широкое и всестороннее образование, все - вплоть до чарующей силы вашего лица и вашей обольстительной речи - все предназначает вас стать человеком политического действия, осторожным и отважным, ловким и мужественным вместе. Да, вы рождены заговорщиком. Случайность рождения толкнула вас на этот путь, а ваш душевный строй помог вам проявиться там с ярким блеском. Но существуют большие заговоры, которые, даже и потерпев неудачу в одной точке земного шара, двигают вперед дело свободы во всей вселенной; и существуют малые, заканчивающиеся на виселице вместе с неведомым героем, затеявшим его. Попадись вы завтра в засаду, ваша банда рассеется и последняя надежда на независимость умрет с вашим последним вздохом. Но готовьте свои заговоры на ярком свету человечества, вместо того чтобы разбойничать во тьме наших пропастей, и вы когда-нибудь станете освободителем наших братьев, вместо того чтобы быть пугалом для старух.

Эти слова были одновременно и жестокими и лестными для чуткого самолюбия Пиччинино. Ему больно было выслушивать такую оценку его прежней жизни, но мнение о его будущих возможностях утешило его. Он покраснел, побледнел, задумался и понял. Он был слишком умен, чтобы обороняться от правды. Агата ласково взяла его за руку, Микеле тоже. Они чуть ли не на коленях умоляли его принять половину состояния, которым были обязаны ему целиком. Слезы гордости, надежды, счастья и, быть может, благодарности покатились из его горящих глаз, и он согласился принять их дар.

Надо сказать также, что неведомо для всех в сердце этого странного человека произошло и другое чудо. Любовь, чистая любовь победила его. Мила была сиделкой при нем, и у Милы нашлись на тигра цепи. Она этим справедливо гордилась, да и от природы она была очень гордой. Любовь капитана Пиччинино поднимала ее в собственных глазах и заставляла забыть урок, который нанес ее самолюбию Маньяни, покинув ее. Она была мужественна к тому же. Она чувствовала, что рождена для жизни более трудной и яркой, чем жизнь прядильщицы шелка. Ее склонности к героическому и необычному хорошо согласовывались с жизнью, полной опасностей и волнений. Кармело, сожалевший при их первой встрече, зачем она не мальчик, которого он, подобно Ларе, мог бы сделать своим пажом, теперь думал иначе и говорил себе, что красота женщины и сердце героини прибавляют многое к прелести товарища, о котором он мечтал.

Впрочем, он не сразу добился Милы. Она хотела быть залогом и наградой той покорности, с которой он будет следовать советам княгини и маркиза. Я полагаю, что этот день наступит скоро, если не наступил уже. Но здесь кончается роман, который, если угодно, мог бы длиться еще долго, потому что - повторяю снова - ни один роман не имеет конца.

Жорж Санд - Пиччинино. 9 часть., читать текст

См. также Жорж Санд (George Sand) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Ускок ( L'uscoque). 1 часть.
Пер. с франц. - Н.Рыкова. - Кажется, Лелио, - сказала Беппа, - мы вог...

Ускок ( L'uscoque). 2 часть.
- Не понимаю этой шутки, мессер, - ответила Джованна тоном достойным и...