Жорж Санд
«Пиччинино. 7 часть.»

"Пиччинино. 7 часть."

- Моя должность хоть и незаметна, но всегда была очень приятной, -

ответил мажордом, - даже во времена князя Диониджи, который не был любезен ни с кем, кроме меня. Он дарил меня уважением и почти дружбой, потому что я был как бы открытой книгой, где он всегда мог справиться о своих предках.

Что до княжны, его дочери, то поскольку она добра ко всем на свете, как не быть счастливым подле нее? Я делаю почти все, что хочу, и меня огорчает только то, что княжна Агата рассталась со своей семенной галереей, никогда не взглянет на свое генеалогическое древо и знать не желает геральдической науки. А геральдика - чудесная наука, и в ней когда-то с успехом отличались дамы.

- Теперь же она переходит в ведение живописцев по внутренней отделке дома и золотильщиков по резному дереву, - снова засмеялся Микеле. - Это удачные орнаменты, их яркие краски и детали рыцарского оружия ласкают глаз и будят воображение - вот и все.

- Вот и все?! - возразил возмущенный управитель. - Простите, сударь, это вовсе не все! Геральдика - это история, написанная иероглифами ad hoc*.

Увы! Придет время и, быть может, скоро, когда эту тайнопись разучатся читать, как уже не умеют читать священные письмена, покрывающие гробницы и статуи Египта. А ведь сколько глубоких мыслей изложено самым хитроумным образом на языке этих рисунков! Уместить на печатке, на простой оправе кольца всю историю своего рода - не есть ли это достижение подлинно волшебного искусства! И какими еще знаками, столь же точными и выразительными, пользовались когда-либо цивилизованные народы?

* К данному случаю (лат.).

- В том, что он говорит, есть и разумные основания и здравый смысл, -

сказал маркиз вполголоса, обращаясь к Микеле. - Ты, мой мальчик, слушаешь его с презрением, которое кажется мне страшным. Ну что ж, говори все, что думаешь, я рад буду узнать твое мнение, и понять, есть ли у тебя настоящие причины с такой горечью, как мне кажется, насмехаться над знатью. Не стесняйся нисколько, я выслушаю тебя так же спокойно и беспристрастно, как слушают нас эти мертвецы, тусклыми глазами следящие за нами из своих почернелых от времени рам.

XXXVI

СЕМЕЙНЫЕ ПОРТРЕТЫ

- Ну так вот, - заговорил Микеле, ободренный рассудительностью и искренней добротой хозяина дома. - Я скажу все, что думаю, и пусть мэтр Барбагалло позволит мне высказаться до конца, даже если это будет затрагивать его убеждения. Будь изучение геральдики занятием полезным и нравственным, мэтр Барбагалло, столь успешно выпестованный этой наукой, считал бы всех людей равными перед богом и единственным различием на земле было бы для него различие между людьми ограниченными и зловредными и людьми просвещенными и добродетельными. Он прекрасно видел бы суетность всех этих титулов и понимал бы сомнительную ценность родословных. Его представления об истории человечества, как мы только что говорили, были бы шире, и он судил бы эту великую историю столь же твердо, сколь беспристрастно. Вместе этого в его взглядах есть - если не ошибаюсь - известная узость, с которой я не могу согласиться. Он почитает дворянство особой породой, ибо оно обладает привилегиями, и он презирает простонародье, ибо оно не имеет истории и воспоминаний. Бьюсь об заклад, что, преклоняясь перед величием других, он презирает самого себя, разве что он обнаружил в библиотечной пыли некий документ, который дарует ему право считать себя в родстве четырнадцатой степени с каким-нибудь блистательным родом.

- Такой честью я не могу похвалиться, - сказал несколько раздосадованный мажордом. - Все же я с удовлетворением убедился, что происхожу отнюдь не из черни: у меня есть по мужской линии предки среди духовенства и торгового сословия.

- С чем я вас искренне поздравляю, - иронически отвечал Микеле. - А мне-то и в голову не приходит расспрашивать отца, нет ли среди наших предков каких-нибудь маляров, малевавших вывески, либо пономарей или дворецких. Признаюсь даже, мне это совершенно безразлично. В этом отношении у меня одна забота: своей славой быть обязанным самому себе и заработать себе герб кистью и палитрой.

- В добрый час, - заметил маркиз. - Это благородное честолюбие. Тебе хочется, чтобы от тебя пошел славный род мастеров искусства, и ты желаешь приобрести себе благородное звание, а не потерять его, как многие нищие синьоры, недостойные носить громкие имена. Но, может быть, тебе заранее неприятно знать, что твои потомки будут гордиться твоим именем?

- Да, господин маркиз, мне было бы неприятно, если бы мои потомки оказались невеждами и глупцами.

- Друг мой, - возразил маркиз с величайшим спокойствием, - я отлично знаю, что во всех странах дворянство вырождается, и мне незачем говорить тебе, что это тем непростительней для этого сословия, чем больше за ним славы и величия. Но зачем нам из-за этого осуждать ту или иную замкнутую часть общества и заниматься здесь проверкой - велики или малы достоинства отдельных личностей, ее составляющих? В споре такого рода может быть интересным и даже полезным для нас лишь рассмотрение этого института как он есть. Скажи же мне, что ты думаешь, Микеле: осуждаешь ты или одобряешь различия, установленные между людьми?

- Одобряю, - не раздумывая ответил Микеле, - потому что сам надеюсь выдвинуться, но в этих различиях я отрицаю всякий принцип наследования.

- Всякий принцип наследования? - переспросил маркиз. - Поскольку он применяется к богатству или власти - я согласен. Это французская идея, идея смелая... Мне эта идея по душе!.. Но если речь идет о славе, не связанной ни с какой корыстью, либо о чести, в прямом смысле... Ты позволишь, мой мальчик, задать тебе несколько вопросов?

Предположим, Микеланджело Лаворатори, здесь присутствующий, родился лет двести-триста тому назад. Предположим, он состязался с Рафаэлем или Тицианом и оставил по себе имя, достойное стоять рядом с этими славными именами. Предположим далее, что дворец, в котором мы сейчас находимся, принадлежал ему и переходил по наследству его потомкам. Предположим, наконец, что ты последний отпрыск этого рода и совсем не занимаешься искусством живописи. Твои склонности толкали тебя к другой профессии, а может быть, у тебя даже нет никакой профессии, ибо ты богат, великие творения твоего знаменитого прадеда принесли ему состояние, а потомки честно передали это состояние тебе. Ты здесь у себя дома, в той картинной галерее, куда твои предки являлись один за другим, чтобы занять здесь свое место. Более того - тебе известна история каждого из них. Она начертана в рукописях, которые сохраняются и заботливо продолжаются в твоей семье. И вот вхожу сюда я, найденыш, подобранный у приютской двери, - предположим и такое. Мне неведомо имя моего отца и даже той несчастной, что дала мне жизнь. С прошлым я не связан ровно ничем, и, рожденный только вчера, я с изумлением рассматриваю эту череду предков, с которыми бок о бок ты живешь уже почти триста лет. Остолбенев от удивления, я расспрашиваю тебя о них, и мне даже хочется подразнить тебя, как это ты живешь подле покойников и их радением. Побаиваюсь даже, как бы эти блистательные поколения не поистрепались в долгом пути.

В ответ ты с гордостью указываешь на прародителя, прославленного Микеланджело Лаворатори, который из ничего стал великим человеком и память о котором сохранится в веках. Затем ты сообщаешь мне факт, которому я очень дивлюсь: оказывается, сыновья и дочери этого Микеле, исполненные почтения к памяти отца, тоже решили служить искусству. Один стал музыкантом, другой гравером, третий живописцем. Если небо не даровало им таких же талантов, как отцу, они по крайней мере сохранили в душе и передали своим детям уважение и любовь к искусству. Те, в свою очередь, поступали так же, и все эти портреты, девизы на гербах, эти биографии, с которыми ты меня знакомишь, представляют наглядно историю многих поколений художников, ревностно поддерживающих свою наследственную профессию. Разумеется, между этими соискателями славы лишь некоторые действительно достойны имени, которое носят. Гений есть исключение, и ты мне называешь только двух-трех замечательных художников, собственной деятельностью продолживших славу твоего рода. Но этих двух-трех достаточно, чтобы подновить вашу богатую кровь и сохранить в душах промежуточных поколений некий пыл, некую гордость, некую жажду величия, которые могут еще способствовать появлению выдающихся людей.

Однако я, незаконный сын, человек без роду и племени в настоящем и прошлом (так продолжаю я свою притчу), естественный хулитель всякой родовой славы, я стараюсь сбить с тебя спесь. Я улыбаюсь с видом превосходства, когда ты мне признаешься, что тот или иной предок, портрет которого привлекает меня своим чистосердечным выражением, был человеком невеликих талантов, ограниченным и неумным. Другой, который мне вовсе не нравится -

он одет небрежно, у него усы торчком, - оказывается негодяем, безумцем или фанатиком. И, наконец, я намекаю, что сам ты - выродившийся художник, ибо не унаследовал священного огня и, созерцая деятельную жизнь своих прадедов, погрузился в сладкую дремоту ленивого far niente*.

* Ничегонеделания (итал.).

Тут ты мне возражаешь. Позволь мне вложить в твои уста кое-какие, по-моему, достаточно разумные слова:

"Сам по себе я ничто. Но я был бы еще ничтожней, потеряй я связь с достойным прошлым. Меня одолевает апатия, свойственная душам, лишенным вдохновения. Но мой отец научил меня тому, что было в его крови и перешло в мою - сознанию, что я принадлежу к хорошему роду и что, если я не способен ничем оживить его блеск, то должен по крайней мере удерживаться от мыслей и пристрастий, которые могли бы заставить его потускнеть. За неимением таланта я питаю уважение к традициям рода, и, не будучи в состоянии гордиться самим собой, я искуплю перед моими предками вину своего ничтожества тем, что в некотором роде поклоняюсь им. Моя вина была бы стократ белее, если бы, кичась своим невежеством, я изорвал бы их изображения и оскорбил бы их память презрительной гримасой. Отказываться от своего отца, ибо ты не способен сравняться с ним, может лишь дурак или подлец. И, наоборот, человек поступает в некотором смысле благочестиво, когда обращается к памяти отца, стремясь искусить свое неумение сравняться с ним. И художники, у которых я бываю и которым не решаюсь показывать мои произведения, по крайней мере слушают меня с любопытством, когда я говорю о произведениях моих предков.

Вот что ответишь ты мне, Микеле, и неужели это не окажет на меня действия? По-моему, будь я тем нищим, заброшенным юношей, которого я описал, меня охватила бы великая печаль и я обвинял бы свою судьбу, повинную в моем полном одиночестве и, так сказать, безответственности на земле.

Но вот тебе другая притча, не такая трудная и более соответствующая твоему воображению художника - прерви меня на первых же словах, если тебе она уже известна... Случай этот приписывают многим персонажам типа Дон Жуана, и так как старые истории только молодеют, переходя от поколения к поколению, последнее время его приписывали Чезаре де Кастро-Реале, Дестаторе, прославленному разбойнику, человеку необыкновенному и в добре и в зле.

В Палермо рассказывают, что в ту пору, когда он искал забвения в пьяных оргиях, сам не зная, скатиться ли ему на дно или поднять знамя восстания, однажды под вечер ей отправился в свой старинный дворец, который проиграл накануне. Теперь он хотел побывать там в последний раз, чтобы уже никогда в него не возвращаться. Дворец был последнее, что у него оставалась от его богатства, и единственное, может быть, о чем он сожалел. Потому что там он провел свои юные годы; там были погребены его родители; наконец, там под пылью давнего забвения хранились портреты его предков.

И вот теперь он пришел отдать приказ своему управителю уже завтра утром принять в качестве нового владельца того синьора, который выиграл у него дворец одним броском костей.

"Как?" - вскричал этот управитель, подобно мессиру Барбагалло питавший уважений к семейным преданиям и портретам. - Вы могли сделать ставкой в игре гробницу отца и даже портреты своих предков?"

"Все поставил и все проиграл, - беззаботно отвечал Кастро-Реале. -

Впрочем, некоторые вещи мне выкупить по силам, и мой партнер не станет из-за них торговаться. Ну-ка, поглядим на эти семейные портреты! Я их уже не помню. Я их видел, когда был еще несмышленышем. Если есть среди них стоящие, я их отмечу, чтобы сразу договориться с новым владельцем. Бери факел и иди за мной".

Взволнованный управитель дрожа последовал за своим господином в темную, пустую галерею. Кастро-Реале уверенно и высокомерно шел первым. Но говорят, чтобы сохранить до конца твердость и беспечность, он, придя в свой замок, пил без меры. Он сам толкнул заржавленную дверь и, заметив, что старый дворецкий держит факел дрожащей рукой, взял его и поднял на уровень лица первого портрета, оказавшегося у входа в галерею. То был гордый воин, вооруженный с головы до пят, в широком круглом воротнике фландрского кружева поверх железных лат. Да вот он, Микеле! Ведь картины, играющие такую роль в моем рассказе, - все они перед твоими глазами: это те самые, что присланы мне из Палермо, как последнему в роде.

Микеле посмотрел на старого воина и был поражен его мужественным лицом, торчащими усами и суровым видом.

- Ну, ваша светлость, - сказал он, - этот не чересчур веселый и не чересчур благосклонный господин, наверное, поставил нашего dissoluto* на место?

* Гуляку (итал.).

- Да к тому же еще этот господин ожил, - продолжал маркиз, - и, вращая разгневанными глазами в темных орбитах, произнес замогильным голосом: "Я недоволен вами!" Кастро-Реале содрогнулся в изумлении и отступил, но, сочтя себя жертвой игры собственного воображения, перешел к следующему портрету и, почти обезумев, нагло посмотрел на него в упор. То была древняя и почтенная аббатиса монастыря урсулинок в Палермо, одна из его прабабок, умершая праведницей. Ты можешь увидеть ее здесь, Микеле, вот она, направо, в покрывале, с золотым креслом, с лицом морщинистым и желтым, как пергамент, с проницательным в властным взором. Не думаю, чтобы ее портрет что-либо говорил тебе. Но когда Кастро-Реале поднял светильник к ее лицу, она прищурилась, словно свет внезапно ослепил ее, и сказала скрипучим голосом: "Я недовольна вами!"

На этот раз ужас охватил князя, и он повернулся к управителю, у которого подкашивались ноги.

Однако Дестаторе решил не поддаваться этим предостережениям из потустороннего мира и резко обратился к третьему портрету - это был тот старый судья, которого ты видишь рядом с аббатисой. Не осмеливаясь долго разглядывать его горностаевую мантию, которая сливалась с длинной седой бородой, Кастро-Реале взялся за раму, решился все-таки тряхнуть ее и спросил: "А вы?"

"Я тоже!" - ответил старик суровым голосом судьи, произносящего смертный приговор.

Кастро-Реале уронил, говорят, свой факел и, не помня себя, спотыкаясь на каждом шагу, бросился в глубь галереи, а бедный дворецкий, оцепенев от страха, не смея ни следовать за ним, ни его покинуть, остался у двери, через которую они вошли. Он слышал, как его господин неровным и поспешным шагом бежал в темноте, натыкаясь по дороге на кресла и столы и бормоча проклятия. И он слышал, как каждый портрет провожал его господина все теми же грозными словами: "Я тоже! Я тоже! Я тоже!.." Голоса один за другим стихали в темной глубине галереи, но каждый четко произнес роковой приговор. И Кастро-Реале не убежать было от проклятия, от которого ни один из предков его не избавил. Рассказывают, будто прошло много времени, пока он добрался до выхода. Когда же он переступил порог и с силой захлопнул за собой дверь, словно за ним гнались призраки, опять воцарилось молчанке. И уж я не знаю, доводилось ли с тех пор портретам, висящим здесь, снова обрести дар речи.

- Досказывайте, досказывайте, ваша светлость, - воскликнул фра Анджело, с блиставшими глазами и полуоткрытым ртом слушавший эту историю;

ведь несмотря на свой ум и полученное образование, бывший разбойник с Этны был монах и сицилиец и не мог до известной степени не дать веры рассказу. -

Расскажите же, как с этой минуты ни управитель дворца и никто из жителей Палермо и всей округи никогда не видели князя Кастро-Реале. Там, по выходе из галереи, находился подъемный мост, и люди слышали, что он шел по нему, но когда потом во рву нашли его шляпу с перьями, плавающую по воде, решили, что он утопился, хотя и напрасно искали его тело.

- На самом-то деле этот урок подействовал целебно, - сказал маркиз. -

Князь Кастро-Реале бежал в горы, собрал там партизан и вел борьбу десять лет, добиваясь спасения или хотя бы отмщения для своей родины. Правда это или неправда, только легенда эта довольно долго ходила в народе, и новый владелец поместья верил в нее; он даже не захотел хранить у себя эти страшные семейные портреты и тут же отослал их мне.

- Не знаю, справедлив ли этот рассказ, - сказал фра Анджело, - я никогда не решался расспрашивать Дестаторе. Однако верно, что решение стать партизаном пришло к нему в прадедовском доме в тот последний раз, когда он посетил его. Правда и то, что он испытал там сильное потрясение и что он не любил, когда с ним заговаривали об его предках. Верно, наконец, и то, что с того часа рассудок его немного помутился и что часто я слыхал, как он говаривал в черные дни:

"Ах, зачем не пустил я себе пулю в голову, когда последний раз проходил по подъемному мосту своего замка!"

- Вот, наверное, и все, что есть правдивого во всей этой фантастической сказке, - сказал Микеле. - Но все равно! Хотя между теми знаменитыми лицами и моими предками и нет никакой связи и хотя я не знаю за собой ничего, в чем бы мне следовало упрекать себя перед ними, мне было бы все-таки не по себе, коли мне пришлось бы провести ночь одному в этой галерее.

- А я, - без всякого ложного стыда сказал Пьетранджело, - ни одному слову этой истории не верю. И все же пообещай мне господин маркиз свое состояние и свой дворец в придачу, я не согласился бы провести и одного часа после захода солнца наедине с госпожой аббатисой, монсиньором главным судьей и всеми прославленными воинами и монахами, которые здесь развешаны.

Здешние слуги не раз пробовали запереть меня тут для своей забавы, но я им не давался, я бы скорей выпрыгнул в окошко.

- И какой же вывод насчет дворянства сделаем мы из всего этого? -

спросил Микеле, обращаясь к маркизу.

- Тот вывод, мой мальчик, - ответил маркиз Ла-Серра, - что привилегии знати есть несправедливость, но что в легендах и в семейных преданиях много мощи, поэзии и пользы. Во Франции, уступая доброму порыву, дворянство предложило сжечь свои титулы и с пристойной учтивостью и хорошим вкусом выполнило свой долг, принеся эту искупительную жертву. Но вслед за тем стали взламывать склепы, вытаскивать из них трупы, даже оскорблять образ Христа, как будто не священны пристанища мертвых и как будто сын Марии был покровителем лишь вельмож, а не убогих и малых сих. Я прощаю революции ее безумства, я понимаю их, быть может, лучше, чем те, кто говорил вам о них, мой юный друг. Но я знаю также, что ее философия не была ни законченной, ни глубокой философией и что в отношении идей дворянства, как и в отношении всех идей, она умела разрушать, а не строить, умела вырывать с корнем, но не сеять. Позвольте мне сказать еще два слова на эту тему, а потом мы выйдем в сад есть мороженое, потому что боюсь, как бы все эти покойники не нагнали на вас тоску и скуку.

XXXVII

БЬЯНКА

- Так-то, Микеле, - продолжал свою речь маркиз Ла-Серра, беря правой рукой за руку Пьетранджело, а левой - фра Анджело, - все люди по благородству равны между собой. И я прозакладывал бы свою голову, что род Лаворатори стоит рода Кастро-Реале. Если о мертвых судить по живым, то предки этих двоих наверняка были людьми добрыми, умными и мужественными, тогда как Дестаторе - вместилище высоких добродетелей и жалких недостатков, то князь, то разбойник, то кающийся благочестивец, то впавший в отчаяние самоубийца - заставляет усомниться в благородстве вельмож, портреты которых нас окружают. Если вы когда-нибудь разбогатеете, Микеле, вы сами нечаянно положите начало семейной галерее, написав прекрасные лица вашего отца и дяди, и никогда не станете продавать их портретов.

- И портрета своей сестры! - вскричал Пьетранджело. - Он ее тоже не забудет нарисовать; ведь ее портрет когда-нибудь послужат доказательством, что в нашем роду люди не были противны с виду.

- Тогда не находите ли вы, - подхватил маркиз, опять обращаясь к Микеле, - что вам есть над чем призадуматься? Что вы можете пожалеть, почему у вас нет портрета вашего отца и вашего дяди и почему вам неведома его история?

- Вот это был человек! - воскликнул Пьетранджело. - Он служил в солдатах, потом стал хорошим мастером, а я его помню хорошим отцом.

- А его брат был монахом, как я, - сказал фра Анджело. - Он был набожен и мудр. Его пример сильно подействовал на меня, когда я колебался, идти ли мне в монахи.

- Вот как действуют семейные воспоминания! - сказал маркиз. - А кем были ваши дед и брат его, друзья мои?

- Что до брата моего деда, - отвечал Пьетранджело, - не знаю, кажется, его вовсе не было. Но дед мой был крестьянин.

- Как же прожил он свою жизнь?

- Мне, наверное, рассказывали о нем в детстве, да я не припомню ничего.

- А ваш прадед?

- Я и не слышал о нем.

- И я тоже, - вмешался фра Анджело. - Мне смутно помнится, что наш прапрадед был моряк, и притом весьма отважный. Но как его звали - не помню.

Имя Лаворатори служит всего двум нашим поколениям. Это ведь прозвище, как и большая часть фамилий в народе. Оно указывает на смену занятия в роду, когда наш дед, бывший раньше земледельцем в горах, перебрался в город и стал ремесленником. Нашего деда звали Монтанари, это тоже прозвище, а его дед, верно, звался иначе. А уж дальше начинается полная тьма, и наша родословная погружается в забвение, равное небытию.

- Так вот, - сказал маркиз Ла-Серра, - вы сейчас на примере своей семьи пересказали всю историю народа. Два-три поколения ощущают родство между собою, но те, что предшествовали, к те, что следуют позже, чужды им.

По-вашему, это справедливо и достойно, милый Микеле? Ведь такое полное забвение прошлого, такое равнодушие к будущему, такое отсутствие связи между промежуточными поколениями - это варварство, состояние дикости, возмутительное презрение к человечеству!

- Вы правы, господин маркиз, и я вполне понимаю вас, - отвечал Микеле. - История любой семьи повторяет историю человечества, и кому известна история семьи, тот знает и историю человечества. Разумеется, кто помнит своих предков и кто с детства, вникая в эти одна за другою проходящие жизни, привык черпать в них примеры, которым он следует или которым старается не следовать, такой человек живет в своей душе жизнью более интенсивной и полной, чем тот, кто связан в прошлом лишь с двумя-тремя смутными, неуловимыми тенями. Благородство по происхождению -

великое общественное преимущество. Если оно налагает великие обязательства, оно в основном дает и более широкий взгляд на вещи и предоставляет великие возможности. Ребенок, который научается различать добро и зло по книге, написанной той же кровью, что струится и его жилах, и по чертам портретов, сходных с его собственным образом, словно это зеркало, где он с радостью встречает самого себя, - такой ребенок непременно станет великим человеком либо по крайней мере, следуя вашим словам, он станет человеком, преданным идее подлинного величия, то есть будет обладать качеством приобретенным взамен качества врожденного. Теперь я понимаю, что есть истинного и благого в принципе наследования, который связывает одни поколения с другими. Не буду напоминать вам, что есть в нем вредного, - вы это знаете лучше меня.

- Что есть в нем вредного, - я скажу сам, - возразил маркиз. - Вредно то, что мы имеем исключительное право на благородство, а остальной род людской не причастен к нему, что признанные сословные различия основаны на ложном принципе и герой-крестьянин не будет так прославлен и отмечен в истории, как герой-патриций, что семейные добродетели ремесленника не будут вписаны в книгу, навечно открытую для потомства, что имени и изображения добродетельной и бедной матери семейства, которая была напрасно столь красива и целомудренна, не сохранится на стене бедного жилища, что это жилье бедных не становится верным убежищем даже для ее потомков; что не все люди настолько богаты и свободны, чтобы в честь своего прошлого создавать статуи, поэмы и картины, наконец, что история человеческого рода не существует, что она сводится лишь к нескольким именам, спасенным от забвения, которые называют прославленными именами, знать не желая того, что в иные эпохи целые народы достигают величия под воздействием какого-нибудь одного события или одной идеи.

Кто перечислит нам имена всех тех энтузиастов и великодушных храбрецов, что бросали свои заступ или пастуший посох и шли сражаться с неверными? Не сомневаюсь, среди них у тебя есть предки, Пьетранджело, а ты ничего о них не знаешь! А те вдохновенные монахи, что проповедовали закон божий дикарским народам? И там есть твои родичи, фра Анджело, но ты о них тоже ничего не знаешь. Ах, друзья мои, сколько перестало биться великих сердец, какие великие деяния канули в вечность, не принеся пользы живущим ныне! Какая печаль и безнадежность для народа в этой непроницаемой тьме прошлого, и как мне мучительно думать, что вам, быть может - кровным родичам этих мучеников и храбрецов, не найти ни малейших следов их на наших тропах! А я, который вас не стою, я могу узнать у мэтра Барбагалло, какой из моих дальних предков родился и умер в этом месяце пятьсот лет тому назад! Подумайте! С одной стороны - пустое и зряшное поклонение праотцам, с другой - ужасная, необъятная могила, без разбора поглощающая и священные и нечистые кости простого народа! Забвение - кара, которая должна постигать лишь дурных людей, но в наших горделивых семьях она не постигает никого;

среди вас же забвению предаются самые высокие достоинства и добродетели. Мы как бы завладели историей в собственных интересах, а вы, остальные, вы словно не имеете к ней отношения, хотя она скорее есть дело ваших рук, чем наших!

- Да, - сказал Микеле, взволнованный горячей речью маркиза, - вы заставили меня в первый раз уяснить себе понятие благородства. Я его связывал лишь с немногими прославленными личностями, которых надо отделять от их родичей и потомков. Теперь мне понятны возвышенные и гордые предания, которые передаются от поколения к поколению, связывают их между собою и ведут строгий счет и скромным добродетелям и блистательным деяниям. Это справедливый счет, господин маркиз, и имей я честь и несчастье принадлежать к благородному сословию (ибо это тяжкое бремя для того, кому понятна его тяжесть), я хотел бы глядеть вашими глазами и думать как вы!

- Благодарю тебя за это, - отвечал маркиз Ла-Серра, беря его за руку и выводя на террасу дворца.

Фра Анджело и Пьетранджело переглянулись - они были растроганы. Обоим была понятна мысль маркиза, и они почувствовали, как их возвышает и подкрепляет этот новый взгляд на коллективную и личную жизнь, который был сейчас изложен перед ними. Что касается мэтра Барбагалло, он внимал разговору с почтительным благоговением, но не понял ровно ничего и ушел домой, недоумевая, какое же это благородство без дворцов, без грамот, без гербов, и особенно без семейных портретов. И вывел заключение, что благородное сословие не может обойтись без богатства, - удивительное открытие, которое ему стоило немало труда.

В то время как в галерее Ла-Серра клюв большого великана из позолоченного дерева, служивший стрелкой на огромных часах, твердо указывал на четыре часа пополудни, Пиччинино казалось, что полдюжины часов с репетицией у него сильно отстают, - так нетерпеливо ждал он появления Милы.

От английских часов он переходил к женевским, пренебрегая катанийскими, лучшими, какие он мог достать за свои деньги (ведь Катания, как Женева, славится часовщиками), и от часов, усыпанных алмазами, к другим, украшенным рубинами. Он любил драгоценные вещи и из добычи своих людей отбирал лишь самое изысканное. И он всегда точнее других мог сказать, который теперь час, ибо он-то хорошо знал цену времени и умел строго распорядиться им, чтобы вести сразу и жизнь, посвященную занятиям и раздумью, и жизнь приключений, интриг и разбоя, и, наконец, жизнь наслаждения и сладострастия, которой мог, да и хотел, наслаждаться только втайне.

В нетерпении он бывал горяч до сумасбродства, и ему так же нравилось держать других в ожидании или мучать их хитрыми проволочками, как не под силу было дожидаться кого-либо самому. Впрочем, уступая необходимости, он на этот раз первым явился на место свидания. Он не мог рассчитывать, что у Милы достанет смелости поджидать его, а тем более войти к нему в сад, если он не выйдет к ней навстречу. Он и выходил уже раз десять и с досадою возвращался, не решаясь пересечь тенистую дорожку, шедшую вокруг сада, так как не хотел в случае встречи с кем-либо дать заметить, что он охвачен желанием или вообще что-то затеял. Вся наука, на которой держалось его сложное существование, была в том, чтобы иметь всегда спокойный и равнодушный вид перед людьми мирными и вид рассеянный и занятой перед людьми деловыми.

И когда Мила появилась вверху, на зеленой тропинке, круто спускавшейся к его саду, Пиччинино был уже по-настоящему сердит на нее: она запоздала на целых четверть часа. Между тем - то ли благодаря его уму, то ли благодаря личным чарам, - еще ни одной красавице из горных деревень никогда не удавалось заставить его первым прийти на любовное свидание. Дикая душа разбойника горела поэтому мрачной яростью. Он совсем забыл, что Мила ему вовсе не любовница, с повелительном видом двинулся навстречу, взял Бьянку под уздцы и, едва молодая девушка очутилась перед садовой калиткой, он подхватил ее на руки и, почти с бешенством сжав ее прекрасный стан, опустил на землю.

Но, раздвигая складки легкой двойной мантильи, Мила удивленно взглянула на него и сказала:

- Разве нам уже грозит опасность, синьор? Или вы, быть может, думаете, что я велела кому-нибудь сопровождать меня? О нет, смотрите, я явилась одна, я вам доверяю, и у вас нет причин для недовольства мною.

Пиччинино посмотрел на Милу и овладел собой. Отправляясь к своему защитнику, она простодушно приоделась и сейчас была в своем воскресном наряде. Из-под алого бархатного корсажа виднелся другой - бледно-голубой, отделанный изящной вышивкой и стянутый шнуром. Тонкая сетка из золотых нитей сдерживала по местному обычаю ее прекрасные волосы, а для защиты лица и наряда от знойных солнечных лучей на ней была mamtellina - большое легкое покрывало, которое, когда оно умело накинуто и ловко носится, окутывает голову и весь стан. На сильной кобылке разбойника вместо седла лежало украшенное золочеными гвоздиками плоское бархатное сиденье, чтобы женщина могла удобно сидеть боком; разгоряченное животное бурно дышало, как будто гордясь своей прекрасной всадницей и тем, что может унести ее от любой опасности. Судя по ее покрытым пеной бокам, маленькая Мила ничуть не сдерживала кобылку в пути, храбро доверясь ее резвому нраву. А между тем дорога была довольно опасна: приходилось взбираться на кручи, пересекать ручьи, проезжать подчас по краю пропасти. Бьянка выбирала дорогу самую короткую, карабкалась и прыгала, как коза. Заметив ее силу и резвость, Мила, несмотря на всю свою робость, не могла не испытывать странного и бурного наслаждения, которое женщины находят в опасности. Она гордилась, чувствуя, как наряду с нравственной силой в ней просыпается и физическое мужество. Пока Пиччинино любовался блеском ее глаз и щечками, разрумяненными скачкой, она была занята лишь достоинствами своей белой кобылки и, обернувшись, поцеловала ее в ноздри со словами:

- Тебе бы возить самого папу!

Разбойник не мог сдержать улыбки и позабыл о своей досаде.

- Мое милое дитя! - сказал он. - Я рад, что вам нравится моя добрая Бьянка, я думаю, она теперь достойна есть из золотой кормушки, как лошадь одного римского императора, но идемте же скорее, я не хотел бы, чтобы видели, как вы входите сюда.

Мила покорно ускорила шаг и, пройдя через сад вслед за разбойником, не позабывшим дважды повернуть ключ в калитке, вошла в дом, прохлада и чистота которого обрадовали ее.

- Вы здесь и живете, синьор? - спросила она Пиччинино.

- Нет, - отвечал он. - Это дом Кармело Томабене, как я и говорил вам.

Но он мой помощник и друг, и у меня здесь есть комната, куда я подчас прихожу, когда мне нужно отдохнуть и побыть одному.

Он провел ее по дому, устроенному и обставленному по-деревенски просто, однако везде были видны порядок, основательность и опрятность, какие редко встретишь в жилье разбогатевшего крестьянина. В глубине сквозного коридора, пересекавшего верхний этаж, он открыл дверь, за которой была вторая, обитая железными полосами, и ввел Милу в ту низкую башню, приспособленную, так сказать, им для своего жилья, где он тайно устроил себе чудесный уголок.

Ни у какой принцессы не было такого богатого, такого раздушенного и такого разукрашенного всякими редкостями будуара. И притом ни один рабочий не приложил сюда руки. Пиччинино сам завесил стены восточными шелками, затканными золотом и серебром. На диване, крытом желтым атласом, лежала большая шкура королевского тигра с мордой, которая сначала даже испугала молодую девушку. Но Мила вскоре освоилась, потрогала пальчиком бархатный пунцовый язык и эмалевые глаза и села на черные полосы тигровой шкуры.

Потом она обвела взглядом сверкающее оружие, турецкие сабли, украшенные драгоценными камнями, курительные трубки с золотыми чашечками, курильницы для благовоний, китайские вазы, сотни других вещей - изящных, роскошных, диковинных, ласкавших ее взор и воображение, словно в описаниях очарованных замков, которыми полна была ее память.

"Это еще удивительней, еще прекрасней, чем то, что я видела во дворце Пальмароза, - говорила она себе, - и, наверное, этот князь еще богаче и знатней. Он, наверное, наследник королевского трона в Сицилии и втайне готовит свержение неаполитанского правительства".

Что подумала бы бедная девочка, узнай она, откуда взялась у разбойника эта роскошь?

Пока она с детским, простодушным восторгом разглядывала все эти вещи, Пиччинино закрыл дверь на засов, опустил китайскую циновку на окне и теперь с чрезвычайным удивлением смотрел на Милу. Он приготовился по необходимости плести ей самые невероятные россказни, пускаться в самую наглую ложь, чтобы она решилась последовать за ним в его логово, и от легкости успеха ему уже становилось не по себе. Мила была, конечно, самым прекрасным созданием из тех, что встречались ему до сих пор, но отвага или глупость порождали ее спокойствие? Могла ли такая привлекательная девушка не понимать, какое волнение должна вызывать ее прелесть? Могла ли столь юная девушка отважиться на такое свидание, не испытывая хотя бы минутного страха или растерянности?

Пиччинино, заметив на ее руке очень красивое кольцо и следуя за ее взглядом, подумал, что угадывает ход ее мыслей, и сказал с улыбкой:

- Вам нравятся драгоценности, милая, и, как все молодые девушки, вы охотно предпочтете такую вещицу всему на свете. Моя мать оставила мне несколько ценных безделушек, они там - в лазуритовой шкатулке рядом с вами.

Хотите посмотреть на них?

- Охотно, если вы не сочтете это нескромностью, - ответила Мила.

Кармело взял шкатулку, положил ее на руки девушке, затем встав коленом на край тигровой шкуры рядом с нею, поднял крышку, и ее взору открылись ожерелья, кольца, цепочки, броши, насыпанные в шкатулку с каким-то великолепным презрением ко всем этим драгоценным вещам, из которых одни были прекрасными образчиками старинной резной работы, другие - подлинными сокровищами по красоте камней или величине брильянтов.

- Синьор, - сказала молодая девушка, с любопытством перебирая пальчиками эти богатства, в то время как Пиччинино не сводил с нее упорного, сухого, пылающего взора, - синьор, вы небрежно обходитесь с драгоценностями вашей матушки. Моя мать оставила мне всего несколько лент да ножницы с серебряными ручками, - я их храню, как святыню, и все это у меня тщательно убрано в шкафу и закрыто на ключ. Если у нас станет времени до прихода проклятого аббата, я бы вам навела порядок в шкатулке.

- Не трудитесь, - сказал Пиччинино, - да и времени у нас мало. Но вы все же успеете выбрать себе в этой шкатулке все, что вам захочется взять.

- Мне? - засмеявшись, сказала Мила и снова поставила шкатулку на мозаичный столик. - Что мне с ними делать? Ведь мне, бедной прядильщице, зазорно носить княжеские драгоценности, да и вам не годится отдавать материнские вещицы никому, кроме той женщины, которая станет вашей невестой. Да к тому же мне эти побрякушки могут принести только лишние хлопоты. Приятно смотреть на драгоценности, приятно даже потрогать их -

так, говорят, курочки любят переворачивать лапкой то, что блестит на земле, но еще приятней видеть их на шее и на руках у кого-нибудь другого, а не на своих собственных. Для меня это так стеснительно, что владей я ими, я бы их никогда не носила.

- А счастье владеть ими вы, значит, ни во что не ставите? - спросил разбойник, ошеломленный результатом затеянного испытания.

- По мне, владеть тем, с чем не знаешь, что делать, очень хлопотно, -

ответила она, - и мне непонятно, зачем обременять свою жизнь такими глупостями, - разве что иногда приходится взять чужую вещь на хранение.

- Однако вот красивое колечко! - сказал Пиччинино, целуя ее пальцы.

- О сударь, - сказала молодая девушка, сердито убирая руку, - а достойны ли вы целовать это кольцо?.. Простите, что я так говорю с вами, но, видите ли, оно не мое, и мне надо сегодня вечером вернуть его княжне Агате, которая поручила мне взять его у ювелира.

- Бьюсь об заклад, - сказал Пиччинино, все-таки подозрительно и недоверчиво поглядывая на Милу, - что княжна Агата засыпает вас подарками!

Поэтому вы и презираете мои.

- Я никого и нечего не презираю, - отвечала Мила. - Иной раз княжна уронит булавку или шелковую ниточку, я их подбираю и берегу как святыню. Но если б она стала засыпать меня богатыми подарками, я бы попросила ее приберечь их для тех, кому они нужнее. Впрочем, надо сказать правду: она подарила мне красивый медальон, и я вложила в него волосы брата. Но он у меня спрятан, я не люблю наряжаться иначе, чем мне следует по моему положению.

- Скажите, Мила, - помолчав, спросил Пиччинино, - вы, значит, уже перестали бояться?

- Перестала, синьор, - уверенно ответила она. - Когда я заметила вас на дороге у этого дома, у меня пропал всякий страх. До того, признаюсь, я сильно боялась, не разбирала, какой дорогой еду, и за каждым кустом мне мерещилось лицо мерзкого аббата. Когда я поняла, как далеко меня завезла славная Бьянка, когда я завидела наконец эту башню и деревья сада, я вздумала: "Боже мой, а вдруг моему покровителю не удастся сюда прийти, а вдруг этот подлый аббат - ведь он на все способен - устроил, чтобы его забрали campieri, либо его убили по дороге, - что тогда станется со мной?"

И я боялась не только за себя самое, но и за вас, потому что считаю вас нашим ангелом-хранителем, и потому, что ваша жизнь ценнее моей, как мне кажется.

Пиччинино, с момента приезда Милы державшийся вполне хладнокровно и как бы сердившийся на нее, теперь почувствовал себя немножко взволнованным и сел рядом с нею на тигровую шкуру.

XXXVIII

ЗАПАДНЯ

- Значит, дитя мое, вы все-таки хорошо относитесь ко мне? - спросил он, устремляя на нее свой взгляд, опасная власть которого была известна ему самому.

- Хорошо? Конечно, клянусь моей душой! - ответила молодая девушка. -

Да и как еще мне к вам относиться после всех ваших забот о нашей семье?

- И вы думаете, что ваши родные испытывают ко мне те же чувства, что и вы?

- Но разве может быть иначе? Впрочем, говоря по правде, никто не говорил мне о вас, и я не знаю о вас ровно ничего. В семье со мной обходятся как с болтливой девчонкой, но вы-то понимаете меня лучше, ведь вы видите сами, я не любопытствую зря и даже не спрашиваю, кто вы такой.

- И вам не хочется узнать, кто я? Или вы говорите так, чтобы выспросить меня?

- Нет, сударь, я не посмела бы задавать вам вопросы, и лучше мне не знать ничего, о чем, по мнению родных, следует помалкивать. Я горжусь тем, что вместе с вами делаю все ради их благополучия, не пытаясь сбросить повязку, которой они завязывают мне глаза.

- Это хорошо с вашей стороны, Мила, - сказал Пиччинино, которого начинало задевать полное спокойствие молодой девушки, - пожалуй, даже слишком хорошо.

- Почему? Как же это может быть слишком хорошо?

- Потому что вы по легкомыслию подвергаете себя большой опасности.

- Какой такой опасности, синьор? Разве вы не обещали перед господом богом защищать меня от всякой опасности?

- Со стороны этого мерзкого монаха - я жизнью отвечаю за вас. Но разве вы не подозреваете, что вам может грозить что-нибудь еще?

- Да, пожалуй, - сказала Мила, чуть-чуть подумав. - Тогда, у родника, вы назвали страшное для меня имя: вы говорили, будто вы связаны с Пиччинино. Но потом вы сказали еще раз: "Приходи, не бойся", и я пришла.

Признаться, я все-таки боялась, пока ехала одна по дороге. Когда я выйду отсюда, мне, должно быть, снова станет страшно. Но пока я с вами, я не боюсь ничего. Я чувствую себя очень храброй, и мне кажется, если на нас нападут, мы будем обороняться вместе.

- Даже если нападет Пиччинино?

- Ну, тут уж не знаю... Но, боже мой, неужели он придет?

- Если и придет, то лишь для того, чтобы наказать монаха и защитить вас. Почему вы так боитесь его?

- Да, собственно говоря, я и сама не знаю. Однако у нас, когда девушка отправляется одна за город, ей говорят посмеиваясь: "Берегись Пиччинино!"

- Вы, значит, думаете, что он убивает молодых девушек?

- Да, синьор, ведь рассказывают, будто оттуда, куда он их уводит, никто не возвращается, а если какая и вернется, так уж лучше бы оставалась там.

- И вы ненавидите его?

- Нет, зачем его ненавидеть: ведь, говорят, он сильно досаждает неаполитанцам, и если бы другие собрались с духом и пришли ему на помощь, он очень помог бы своей стране. Но я его боюсь, а это дело другое.

- И вам рассказывали, что он изрядный урод?

- Конечно, ведь у него длинная борода, и он похож, я думаю, на того ненавистного монаха. Но что же монах-то не идет? Когда он явится, мне можно будет уйти, не правда ли, синьор?

- Вы так торопитесь уйти, Мила? Значит, вам здесь очень неприятно?

- Ах, вовсе нет, но к ночи страшно пускаться в путь.

- Я сам провожу вас.

- Вы очень добры, синьор, это было бы самое лучшее - лишь бы нас никто не увидел. Ну, а с аббатом вы собираетесь расправиться очень жестоко?

- Ничего подобного. Полагаю, вам совсем неохота слушать его крики?

- Царь небесный! Я не хочу ни присутствовать при насилии, ни быть повинной в нем. Но если сюда придет Пиччинино, боюсь, может пролиться кровь. Вы улыбаетесь, синьор? - спросила девушка, побледнев. - Ох, теперь мне становится страшно! Отпустите меня сразу же, как только аббат переступит порог.

- Клянусь вам, Мила, я не сделаю аббату ничего худого. Как только я захвачу его, явится Пиччинино и уведет его прочь.

- И все это делается по приказу княжны Агаты?

- Вам следовало бы это знать.

- Тогда я спокойна. Она не захочет смерти даже самого последнего негодяя.

- Вы очень милосердны, Мила. Я думал, вы тверже и отважней. Выходит, у вас не хватило бы храбрости убить этого человека, если б он решил надругаться над вами?

- Простите, синьор, - сказала Мила, вынимая из-за корсажа кинжал, который княжна дала накануне Маньяни и который Мила ухитрилась незаметно унести. - Наверное, мне не под силу спокойно смотреть, как убивают человека. Однако если бы меня захотели оскорбить, я думаю, гнев мог бы довести меня до худого.

- Я вижу, Мила, вы вооружены на славу. Значит, вы мне не доверяете?

- Я вам доверяю, как господу богу, сударь, да только бог-то вездесущ, а вам какая-нибудь нечаянная напасть могла помешать прийти сюда.

- А знаете, Мила, ведь с вашей стороны это очень храбрый поступок -

прийти сюда. И если узнают...

- Ну так что же, сударь?

- Вместо того чтобы восхищаться вашим геройством, вас осудят за легкомыслие.

- Одно я знаю наверняка, - быстро и весело возразила девушка, - узнай кто-нибудь, как я заперлась здесь с вами, и я пропала.

- Еще бы! Злословие...

- Злословие и клевета! И половины этого довольно, чтобы навеки очернить и опозорить девушку.

- А вы полагали, что ваш поступок навеки останется непроницаемой тайной?

- Я полагалась на вашу скромность, а в остальном надеялась на волю божью. Я отлично знаю - впереди большие опасности, но разве вы сами не говорили мне, что дело идет о спасении моего отца и о чести княжны Агаты.

- А ваша преданность так велика, что вы не боитесь погубить свою собственную честь?

- Погубить в чьем-то мнении? По мне, это лучше, чем допустить гибель и бесчестие тех, кого я люблю. Жертва за жертву, так уж лучше жертвой буду я.

Но в чем дело, синьор? Вы говорите так странно, словно осуждаете меня за то, что я доверилась вам и поступила по вашему совету.

- Нет, Мила, я просто спрашиваю. Прости меня, я ведь хочу понять тебя и получше узнать, чтобы оценить тебя по достоинству.

- В добрый час, я на все отвечу вам откровенно.

- Ну так вот, дитя мое, говори же начистоту. Неужели тебе не приходило в голову, что я мог устроить тебе западню и заманить сюда, чтобы здесь обидеть или по крайней мере попытаться соблазнить.

Мила посмотрела в лицо Пиччинино, стараясь понять, что могло заставить его высказать ей такое предположение. Если то был способ испытать ее - он казался оскорбительным. Если то была шутка - она казалась шуткой дурного тона для человека, которого она принимала за существо высшего порядка и вполне воспитанную личность. Минута была решительная для нее и для него.

Выкажи она хоть чуточку страха (а она была не из тех женщин, что умеют скрыть его, как княжна Агата), - Пиччинино сразу осмелел бы; он знал, что страх прокладывает дорогу слабости. Но она смотрела на него так открыто и отважно, с таким явным негодованием, что он почувствовал наконец, что перед ним создание по-настоящему мужественное и искреннее. С этой минуты у него пропало желание вступать с ней в поединок. Он понял, что вести борьбу при помощи хитрости против такой открытой души не доставит ему ничего, кроме стыда и угрызений совести.

- Ну, дитя мое, - сказал он и по-дружески пожал ей руку, - я вижу, вы питаете ко мне доверие, которое делает честь нам обоим. Позвольте же мне задать вам еще один вопрос: у вас есть возлюбленный?

- Возлюбленный? Нет, сударь, - ответила девушка и жестоко покраснела.

И сразу прибавила: - Я только могу сказать, что есть один человек, которого я люблю.

- Где он сейчас?

- В Катании.

- Он богат? Получил образование?

- У него благородное сердце и пара крепких рук.

- И он любит вас, как вы того стоите?

- Это, синьор, вас не касается. Больше я вам ничего не скажу.

- А ведь вы явились сюда с риском потерять его любовь!

- Увы, это так, - вздохнув, ответила Мила.

- О женщины! Неужто вы действительно лучше нас? - сказал Пиччинино, поднимаясь с места.

Но, едва бросив взгляд в окно, он схватил Милу за руку.

- Вот и аббат! - сказал он. - Идем! Почему вы дрожите?

- Это не от страха, - ответила она, - это от гадливости и отвращения.

Но я иду с вами.

Они вышли в сад.

- Вы не оставите меня ни на минуту наедине с ним? - сказала Мила, переступая порог. - Если он поцелует мне хотя бы руку, мне придется выжигать это место каленым железом.

- А мне придется убить его, - ответил Пиччинино.

Они вошли в галерею, увитую зеленью. Найдя сбоку просвет, разбойник скользнул за листву и пошел по ту сторону ее. Так шел он рядом с Милой до самой садовой калитки.

Расхрабрившись от того, что он был тут же, она открыла дверцу и сделала аббату знак войти.

- Вы одна? - спросил тот, распахивая рясу, чтобы покрасоваться изящной черной одеждой, какой щеголяют аббаты-модники.

В ответ она произнесла только:

- Входите скорее.

Едва Мила замкнула калитку, появился Пиччинино, и трудно себе представить, какое разочарование выразилось при этом на лице аббата Нинфо.

- Простите, сударь, - сказал Пиччинино, напуская на себя простоватый вид и удивив тем свою гостью, - от моей родственницы Милы я узнал, что вам захотелось посмотреть мой скромный садик, и я решил сам встретить вас. Не обессудьте - это простой деревенский сад, но плодовые деревья у меня так стары и так хороши, что смотреть на них сходятся со всех сторон. К несчастью, у меня есть дело, и через пять минут мне придется уйти. Но Мила обещает взять на себя роль хозяйки дома, и, с разрешения вашей милости, я удалюсь - только угощу вас вином и персиками.

- Не беспокойтесь, друг мой, - отвечал аббат, обрадованный заявлением Пиччинино, - отправляйтесь по своим делам без всяких церемоний. Идите, идите же, я не хочу вас задерживать.

- Я и уйду, только сначала присядьте к столу. Боже милостивый, вы, верно, умираете от жары. Дороги у нас нелегкие! Входите в дом, я налью вам первый стаканчик, а потом и уйду, раз ваша милость не возражает.

- Братец не уйдет, пока вы не войдете в дом, - сказала Мила, повинуясь выразительному взгляду Пиччинино.

Видя, что, пока он не уступит настояниям такого предупредительного хозяина, ему от него никак не отделаться, аббат прошел зеленой галереей в дом. Он не успел обменяться с Милой ни словом, ни взглядом, так как Пиччинино шел между ними, продолжая разыгрывать почтительного крестьянина и услужливого хозяина. Аббата препроводили в прохладную, полутемную комнату, где уже был накрыт стол. Но в дверях Пиччинино шепнул девушке:

- Я налью стакан и вам, ко вы не дотрагивайтесь до него.

В большом графине, поставленном в глиняный горшок со свежей водой, играл золотистый мускатель. Аббат, которого беспокоило присутствие крестьянина, не колеблясь выпил залпом поднесенный ему стакан.

- Теперь, - сказал монах, - отправляйтесь скорее, мой друг! Я не простил бы себе, если б из-за меня вы пропустили свои дела.

- Проводи меня, Мила, - сказал Пиччинино. - Надо закрыть за мной калитку: ведь если оставить ее незапертой хоть на минутку, ребятишки заберутся в сад воровать персики.

Мила ие заставила себя просить и побежала вслед за ним. Но Пиччинино только вышел за дверь; закрыв ее, он приложил палец к губам, обернулся и припал к замочной скважине. Две-три минуты он оставался в полной неподвижности, затем выпрямился, громко сказал: "Ну, вот и все!" и широко распахнул дверь.

Мила увидела, что аббат лежит на плитах пола с побагровевшим лицом и тяжело дышит.

- О боже мой! - воскликнула она. - Неужели вы отравили его, синьор?

- Нет, разумеется, - ответил Пиччинино. - Ведь нам потом может понадобиться, чтобы он заговорил. Он только задремал, голубчик, но задремал крепко-накрепко.

- О синьор, не говорите так громко: он нас видит, он нас слышит! У него глаза открыты и уставлены прямо на нас.

- Однако он нас не узнает, он сейчас ничего не понимает. Что с того, что он видит и слышит, когда его бедная голова ничего не соображает? Не подходи близко, Мила, как бы эта заснувшая гадюка все-таки тебя не напугала. А мне надо еще проверить воздействие сонного зелья, оно, бывает, действует по-разному.

Пиччинино спокойно подошел к аббату, Мила же, окаменев, осталась у порога и с ужасом смотрела на него. Он потрогал свою жертву, словно волк, что обнюхивает добычу, перед тем как сожрать ее. Он следил, как только что пылавшие огнем лоб и руки аббата становились ледяными, как с лица сбегала краска и как дыхание делалось ровным и слабым.

- Хорошее действие, - сказал он как бы про себя, - а ведь такая слабая доза! Я доволен опытом. Это куда лучше, чем удары, борьба, крики, заглушаемые кляпом. Не правда ли, Мила? Женщина может глядеть на это, не падая в обморок. Вот какие средства мне по душе, и если бы их получше знали, то не применяли бы ничего другого. Только вы все-таки ке рассказывайте об этом, Мила, слышите? А то такими средствами станут злоупотреблять, и тогда никому - понимаете ли, никому! - будет не уберечься. Если бы мне пришло в голову усыпить вас вот этак, дело стало бы лишь за моим желанием. Решитесь ли вы теперь принять из моих рук стакан воды, если я поднесу вам его?

- Да, синьор, приму, - ответила Мила, посчитав за шутку его вызывающие слова.

"Он смеется над чем угодно, - подумала она, - насмешник, как наш Микеле".

- Значит, вам так же не хватает осторожности, как этому несчастному аббату, - рассеянно продолжал Пиччинино, неторопливо обыскивая спящего.

- Вы мне не позволили даже притронуться к этому вину, - возразила Мила, - стало быть, не замышляли против меня ничего дурного.

- А, вот он... - пробормотал Пиччинино, вытаскивая бумажник из кармана аббата. - Потерпите, Мила, мне надо посмотреть, что тут.

И, усевшись у стола, он развернул бумажник и стал вынимать оттуда разные бумаги, тут же проворно и внимательно проглядывая их.

- Донос на Маркантонио Феррера! Неведомая личность, наверное муж женщины, которую наш аббат хотел совратить. Ну-ка, Мила, вот вам огниво, зажгите, пожалуйста, лампу, и пусть бумага сгорит. Этот Маркантонио и не подозревает, что ваша прелестная ручка избавляет его от тюрьмы...

А это что? Ну, это поважнее! Анонимное письмо на имя коменданта, сообщающее, что маркиз Ла-Серра замышляет заговор против правительства!

Милому аббату хочется убрать с дороги чичисбея княжны либо по крайней мере наделать ему хлопот. Вот дурак. Даже не догадался изменить почерк! В огонь, Мила! Это по адресу не пойдет.

- Еще одно письмо! - продолжал Пиччинино, роясь в бумажнике. -

Негодяй! Он хочет, чтобы схватили того молодца, что свел его с Пиччинино!

Это надо приберечь. Малакарне поймет, как хорошо он сделал, не поверив обещаниям этого болвана, как был бы наказан, не обратись он к своему начальнику!

Странно, что я не нахожу ничего против вашего отца, Мила! Ага, так и есть, вот оно! Монсиньор аббат сделал все, чтобы нанести этот главный удар.

Сегодня вечером Пьетранджело Лаворатори и... Ах, фра Анджело тоже! Ну, друг, ты плохо рассчитал! Ты не знал, что Пиччинино и пальцем не позволит коснуться этой головы с тонзурой! Мало ты знаешь, оказывается! Однако, Мила, этот человек лезет в злодеи, а на самом деле просто дурак!

- А в чем он обвиняет отца и дядю?

- В заговоре - та же песня! Меня удивляет одна вещь - как это полиция еще попадается на такие старые уловки! Полиция так же глупа, как и те, что натравливают ее.

- Дайте, дайте сюда, я сама хочу сжечь это! - вскричала Мила.

- А вот еще! Кто ж это такой... Антонио Маньяни?

Мила ничего не ответила. Но она с такой живостью протянула руку, чтобы схватить и сжечь этот новый донос, что Пиччинино оглянулся и увидел, как ее лицо залилось внезапным румянцем.

- Понимаю, - сказал он, передавая ей бумагу. - Ему бы послать этот донос раньше, чем начинать ухаживать за тобой! Опять опоздал, опять промахнулся, бедняга!

Пиччинино развернул и пробежал глазами еще несколько бумаг, в которых упоминались разные неизвестные имена и которые Мила сожгла, не поглядев на них, но вдруг он вздрогнул и воскликнул:

- Вот как! Это попало к нему в руки? В добрый час! Никогда бы не подумал, что вы способны урвать такую добычу. Простите, господин аббат, -

сказал он, кладя к себе в карман какие-то бумаги и шутовски раскланиваясь перед негодяем, с полуоткрытым ртом и помутившимся взглядом валявшимся у его ног. - В таком случае примите мое восхищение. Ну, право, я не считал вас таким ловким!

Глаза Нинфо как будто блеснули. Он попытался шевельнуться, из груди вырвался какой-то хрип.

- Ах, мы еще не спим? - сказал Пиччинино, поднося ко рту аббата горлышко флакона с сонным зельем. - Тут вы стали просыпаться? Это вам ближе к сердцу, чем прекрасная Мила? Тогда незачем было мечтать об ухаживаниях и являться сюда - ходили бы лучше по своим делам. Спите, спите, сударь, ведь если вы начнете соображать, придется вас прикончить!

Аббат снова опустился на плиты пола, не сводя своего остановившегося, словно у трупа, стеклянного взора с насмешливого лица Пиччинино.

- Ему нужен покой, - с жестокой улыбкой сказал разбойник Миле, - не будем больше его тревожить.

Он подошел к окну, запер висячим замком большие засовы прочных ставень, замкнул дверь на два оборота, положил ключ к себе в карман и вышел с Милой из комнаты.

XXXIX

ИДИЛЛИЯ

Пиччинино провел свою юную спутницу в сад и вдруг, задумавшись, опустился на скамью, словно совсем забыв о ее присутствии. Однако его мысли были заняты как раз ею. И вот о чем он размышлял:

"Позволь этой прекрасной девушке уйти отсюда столь же спокойно и гордо, как она вошла сюда, - не будет ли это поступком глупца?

Да, это было бы глупым поступком для того, кто замышлял бы ее погибель. Но я-то, я хотел лишь испробовать власть своего взгляда, власть своих речей, хотел лишь проверить, могу ли я приманить ее в клетку, словно красивую птичку, которой приятно полюбоваться вблизи и которую сразу же выпускаешь, потому что не хочется, чтобы она умирала.

В бурном желании, которое внушает женщина, всегда есть что-то от ненависти. (Так рассуждал, определяя свои впечатления Пиччинино.) Ведь тут победа становится вопросом самолюбия, а нельзя вести никакой борьбы, если не испытываешь хоть немного злобы.

Но в чувстве, что внушает мне эта девочка, нет ни ненависти, ни желания, ни досады. Ей не приходит в голову даже кокетничать со мною; она не робеет и, не краснея, глядит мне в лицо; ее не волнует мое присутствие.

Если я злоупотреблю ее беззащитностью и слабостью, она, наверное, будет плохо защищаться, но выйдет от меня в слезах и, быть может, убьет себя, -

ведь бывают и такие, что убивают себя... И, уж во всяком случае, ей станет ненавистна самая память обо мне, она будет стыдиться, что мне принадлежала.

А не такой я человек, чтобы меня презирали. Пусть женщины, которые не знают меня, трепещут передо мной, те, кто знают, - пусть почитают меня или желают, а те, кто знали когда-то, - пусть сожалеют обо мне.

Конечно, где-то на грани дерзости и насилия испытываешь безграничное опьянение, полное чувство победы, но лишь на этой грани; перейди ее - и не останется ничего, кроме грубого скотства. Как только женщина окажется вправе укорить тебя в том, что ты применил силу, она опять начинает властвовать, даже побежденная, и ты рискуешь стать ее рабом за то, что стал господином наперекор ей. Поговаривают, будто с моим отцом случилось нечто подобное, хотя фра Анджело и не захотел рассказать мне об этом. Но все отлично знают, что мой отец был несдержан и много пил. Все это слабости, свойственные его времени. Сейчас люди учтивей и ловчей. Нравственней? Нет, только они стали утонченней, а вследствие этого и сильнее.

Много ли потребуется искусства, чтобы добиться у этой девушки того, в чем она еще не уступила своему возлюбленному? Она так доверчива, что первая половина пути окажется наверняка легкой. Впрочем, полпути уже пройдено.

Игра в рыцарскую доблесть очаровала ее. Она явилась, вошла в мою комнату, сидела рядом. Однако другая половина пути не только труднее, но просто невозможна. Стать желанной, чтобы сразиться со мной, и уступить ради обладания противником, - это никогда не придет ей в голову. Будь она моя, я переодел бы ее мальчиком и брал бы с собой в дело. При нужде она ловила бы неаполитанцев, как только что изловила аббата. Она быстро приучится к военной жизни. Пусть бы она была моим пажом - я никогда не смотрел бы на нее как на женщину".

- Ну что ж, синьор, - спросила Мила, которую начинало тяготить долгое молчание хозяина, - вы ждете, чтобы пришел Пиччинино? Разве мне нельзя еще уйти?

- Ты хочешь уйти? - спросил Пиччинино, рассеянно глядя на нее.

- А зачем мне оставаться? Вы быстро справились с делом, сейчас еще достаточно рано, и я могу засветло пуститься одна в обратный путь. Чего мне бояться, когда я знаю, где аббат, и понимаю, что он не в силах броситься вдогонку.

- Значит, ты не хочешь, чтобы я проводил тебя хотя бы до Бель-Пассо?

- Мне кажется, не стоит вам беспокоиться.

- Ну хорошо. Иди, Мила, я тебя не держу, раз ты так торопишься уйти от меня и раз тебе так худо со мною.

- Нет, синьор, не говорите так, - простодушно отвечала девушка. - Для меня быть с вами - большая честь. Но я боюсь, как бы меня не выследили здесь и не ославили - не будь этого, я охотно побыла бы еще с вами. Вам, кажется, грустно, и я по крайней мере постаралась бы развлечь вас. Вот и княжна Агата иной раз грустит, и когда я собираюсь уйти и оставить ее одну, она говорит: "Побудь со мною, малютка, мне легче от твоего присутствия, даже когда я не говорю с тобой".

- Княжна Агата подчас грустит? И вы знаете почему?

- Нет, не знаю; мне кажется, она скучает.

Тут Пиччинино забросал Милу вопросами, на которые она отвечала с обычной откровенностью, хотя не захотела да и не могла сообщить ничего, кроме уже ему известного. Что княжна ведет жизнь целомудренную, уединенную, что она занимается добрыми делами, много читает, любит искусство, что она уступчива и тиха, почти равнодушна в своих отношениях с внешним миром.

Впрочем, Мила наивно прибавила, что уверена, будто ее любимая княжна гораздо горячей и пристрастней к людям, чем думают. Мила сказала, что ей приходилось видеть, как та бывала взволнована до слез при рассказе о чьем-либо несчастье или даже просто о трогательном поступке.

- Ну, например? - попросил Пиччинино. - Приведи же мне пример!

- Ну вот, однажды, - начала Мила, - я ей рассказывала, как одно время мы бедствовали в Риме. Мне тогда было всего лет пять-шесть, нам почти нечего было есть, и я порою говорила своему брату Микеле, будто не голодна, чтобы он взял себе мою долю. Но Микеле, заподозрив мой умысел, со своей стороны тоже начинал уверять, что не голоден. И часто наш хлеб оставался нетронутым до утра, а мы оба не желали признаться друг другу, как нам хочется его съесть. Из-за таких церемоний нам становилось еще хуже, чем было на самом деле. Я, посмеиваясь, рассказывала все это княжне, и вдруг она разразилась слезами. Она прижимала меня к себе и все повторяла: "Бедные детки! Милые бедные детки!" Сами видите, синьор, разве у нее черствое сердце и холодная душа, как хочется утверждать людям?

Пиччинино взял Милу под руку и долго водил по саду, заставляя рассказывать о княжне. Он мысленно стремился к этой женщине, произведшей на него такое сильное впечатление, совершенно позабыв, что какую-то часть этого дня Мила тоже занимала его душу и волновала чувства.

В полной уверенности, что говорит с искренним другом, добрая Мила с радостью предалась восхвалениям женщины, которую так горячо любила, и

"забывая, что забывается", по собственному выражению, целый час провела под великолепными тенистыми деревьями в саду Николози.

У Пиччинино были впечатлительный ум и переменчивый нрав. Вся его жизнь была посвящена то размышлению, то любопытству. Грациозный и наивный разговор молодой девушки, пленительный образ мыслей, великодушная горячность в привязанностях и что-то возвышенное, смелое и веселое, унаследованное от отца и дяди, мало-помалу очаровали разбойника. Перед ним открывались новые дали, словно из утомительной и беспокойной драмы он переходил в радостную и мирную идиллию. Он был достаточно сообразителен, чтобы понимать все, даже то, что претило его инстинктам и привычкам. Он с жадностью читал поэмы Байрона. В мечтах он возносился до Лары и Дон Жуана.

Но читал он также и Петрарку, знал его наизусть и даже не зевал над ним, и улыбался тихонько, твердя про себя concetti* из "Аминты" и "Верного пастуха". Он чувствовал, что откровенная беседа с маленькой Милой успокоит его вернее, чем чтение тех ребячески-сентиментальных строк, которыми обычно он пытался утихомирить бушевавшие в нем страсти.

* Здесь - стихотворные строки, содержащие причудливые образы и игру слов (итал.).

Наконец солнце стало садиться. Мила подумала о Маньяни и заговорила о прощании.

- Ну, прощай же, моя славная девочка, - сказал Пиччинино. - Я провожу тебя до калитки, а по дороге преподнесу тебе подарок, какого никогда не делал ни одной женщине иначе как в насмешку или из расчета.

- Что же такое, синьор? - удивленно спросила девушка.

- Я подарю тебе букет, белый букет из цветов моего сада, - ответил он с улыбкой, в которой если и была доля иронии, то лишь по отношению к себе самому.

Мила гораздо меньше удивилась этой любезности, чем ожидал Пиччинино.

Он старательно выбрал несколько белых роз, несколько веточек мирта и флердоранжа. Снял с роз шипы. Он выбирал самые прекрасные цветы и составил великолепный букет для своей очаровательной гостьи с таким умением и вкусом, каких и сам не подозревал в себе.

- Ах, - сказал он, подавая ей цветы, - мы чуть было не забыли о цикламенах. Они, верно, на той клумбе. Нет, нет, Мила, не ищи их, я хочу сам сорвать эти цветы, чтобы княжне было приятно понюхать мой букет. Ты ей скажешь, что он от меня и что это единственная любезность, какую я позволил себе, проведя наедине с тобой два часа в моем доме.

- Вы, значит, не запрещаете мне рассказать княжне Агате, что я была здесь?

- Расскажи ей, Мила. Расскажи ей все, но только ей одной, понимаешь?

Клянись мне спасением своей души - ты-то ведь веришь в него?

- А вы, сударь, неужто не верите?

- Во всяком случае, верю, что умри я сейчас, я заслужил бы сегодня право попасть в рай, потому что пока ты со мною, у меня сердце чисто, как у невинного младенца.

- Но если княжна спросит, кто вы, синьор, и о ком я ей рассказываю, что мне сказать про вас, чтобы ей стало понятно?

- Ты скажешь ей то, что я хочу, чтобы и ты знала, Мила... Но в будущем может случиться, что мое лицо в иных случаях не сойдется с именем. Тогда ты промолчишь и, если понадобится, притворишься, будто никогда меня не видела, потому что одним своим словом ты можешь послать меня на смерть.

- Боже избави! - пылко вскричала Мила. - Ах, синьор, вы можете положиться на мою осторожность и на мою скромность, как если б моя жизнь зависела от вашей.

- Ну, хорошо! Скажи княжне, что Кармело Томабене избавил ее от аббата Нинфо и что он поцеловал твою руку с таким уважением, словно то была ее собственная рука.

- Это мне надо целовать вам руку, синьор, - отвечала девушка простодушно, поднося руку разбойника к своим губам, в полной уверенности, что человек, обходившийся с нею так изысканно вежливо и покровительственно, был по крайней мере сыном короля. - Ведь вы меня обманываете, - добавила она. - Кармело Томабене - простой villano, и этот дом не ваш, как и не ваше это имя. Вы могли бы жить во дворце, захоти вы только. Но вы скрываетесь по причинам политическим, которых я не должна и не хочу знать. Мне думается, вы станете когда-нибудь королем Сицилии. Ах, как бы я хотела быть мужчиной и сражаться за вас! Ведь вы осчастливите свой народ, уж в этом-то я уверена!

При этой неожиданной выдумке безумная мысль молнией блеснула в смелом воображении Пиччинино. На миг голова у него пошла кругом, и он испытал такое ощущение, будто девушка угадала его истинные замыслы, а не просто помечтала вслух.

Но он тут же разразился смехом, почти горьким смехом, впрочем, не нарушившим ее иллюзий; она подумала только, что он старается отвести ее нескромные подозрения, и чистосердечно попросила прощения за свои нечаянные слова.

- Дитя мое, - сказал он в ответ, целуя ее в лоб и помогая взобраться на ту же белую кобылку, - княжна Агата скажет тебе, кто я. Разрешаю тебе спросить у нее мое имя. Но когда ты узнаешь его, помни, что либо ты останешься моей сообщницей, либо пошлешь меня на виселицу.

- Лучше я сама пойду на казнь! - сказала девушка, отъезжая, и на глазах разбойника благоговейно поцеловала его букет.

"Ну, - сказал себе Пиччинино, - вот самое приятное и самое романтическое приключение в моей жизни. Разыграл переодетого короля, сам того не зная, ничуть не стараясь, ничего заранее не придумывая, ничего не сделав, чтобы доставить себе такое удовольствие. Говорят, истинные радости - только нечаянные, - начинаю в это верить. Быть может, из-за того, что я слишком обдумываю наперед свои действия и слишком улаживаю все в своей жизни, я так часто, едва достигнув цели моих предприятий, испытываю скуку и отвращение. Прелестная Мила! Как цветет поэзия в твоей юной душе, какое свежее воображение кружит твою головку! Ах, зачем ты не мальчик-подросток? Зачем нельзя мне оставить тебя при себе, но так, чтобы ты не потеряла при этом своих счастливых иллюзии и своей благотворной чистоты? Это был бы верный товарищ, у которого я встречал бы нежность женщины, не опасаясь внушить или самому ощутить страсть, что портит и отравляет любую близость! Но нет на свете такого существа! Женщина непременно изменит, мужчина всегда останется грубым. Ах, мне не дано и никогда не будет дано любить! Мне надо встретить душу, непохожую на все другие и, главное, непохожую на меня... А это ведь невозможно!

Так неужто я исключение? - спрашивал себя Пиччинино, глядя на следы, оставленные на песке в саду маленькими ножками Милы. - Сравнивая себя с горцами, с которыми вынужден жить, и с разбойниками, над которыми начальствую, я думаю, что это так. Между ними у меня, говорят, найдутся братья. Поверить этому мешает как раз то, что у них нет ничего общего со мной. Страсти, что служат нам связью, так же различны, как и черты лица, как сложение тела. Им нужна добыча, чтобы обращать в деньги все, что не есть деньги, а для меня ценно лишь прекрасное и редкое. Они хотят грабить из жадности, а я берегу добычу из щедрости, чтобы при случае обойтись с ними по-королевски и распространить свое могущество и власть на все вокруг.

И золото для меня всего-навсего средство, а для них оно цель. Они любят женщину как вещь, а я - увы! - я хотел бы, чтобы мне было дано любить в женщине живое существо! Их опьяняет насилие, которое мне мерзко и кажется мне унизительным: ведь я-то знаю, что могу нравиться и что никогда не приходилось мне добиваться любви принуждением. Нет, нет! Они не братья мне, они сыновья того, кого называли Дестаторе, они порожденье разнузданности и дней его нравственного падения. А я сын Кастро-Реале. Я был зачат в день просветления. Мать моя не подверглась насилию, как другие. Она отдалась добровольно, я плод соединения двух свободных людей, и они дали мне жизнь по своей воле.

Но разве в этом мире, что именует себя обществом и который я зову средой, подвластной закону, нет людей с кем я мог бы сходиться, чтобы спастись от ужасного душевного одиночества? Неужто среди них не найдется наделенных тонкой восприимчивостью, умных мужчин, с которыми я мог бы завязать дружбу? Или понятливых и гордых женщин, кому я мог бы стать любовником, не оказываясь вынужденным самому смеяться над усилиями, затраченными ради победы над ними? И, наконец, неужели я осужден никогда не испытывать никакого волнения в той жизни, которую избрал как раз в надежде, что она-то к принесет самые бурные волнения? Неужели я осужден вечно растрачивать свое неистовое воображение и свою сметливость, чтобы в конце концов разграбить судно на прибрежных рифах или караван путешественников в горном ущелье? И все это ради того, чтобы завладеть кучей дорогих побрякушек, пачкой денег или сердцем одной из тех некрасивых или сумасбродных англичанок, что ищут приключений с бандитами в качестве средства от сплина?

Но я навсегда захлопнул перед собой дверь в тот мир, где я мог бы встретить равных или подобных себе. В него я могу проникнуть лишь скрытым ходом интриги. Если же мне захочется появиться там среди бела дня, то за мной по пятам будет следовать тайна моего прошлого, а это означает смертный приговор, издавна висящий над моей головой. Покинуть свою страну? Но, быть может, это единственная страна, где профессия разбойника более опасна, чем позорна. Повсюду, в других странах, у меня потребуют доказательств, что я всегда жил в мире закона; и если я не буду в состоянии их представить, меня приравняют к самому низменному отребью, которое эти народы таят в темных трясинах своей фальшивой цивилизации!

О Мила! Какие горести и тревоги вызвали вы из этого сердца, заронив в него луч вашего света?"

XL

ОБМАН

Так терзался этот человек, лишенный места в жизни по несоответствию своего ума своему положению. Развитой ум, доставлявший ему столько наслаждения, становился источником его мук. Начитавшись без разбору и порядка книг и самого возвышенного и самого низменного содержания, последовательно подчиняясь впечатлениям от одних и от других, он узнал о зле не меньше, чем о добре, и незаметно для себя пришел к скептицизму, когда до конца не верят уже ни в добро, ни в зло.

Он возвратился в дом и принял кое-какие меры, относящиеся к аббату Нинфо, чтобы в случае внезапного появления в доме чужих им не попались на глаза никакие следы учиненного насилия. Он вылил из графина вино со снотворным и налил туда чистого, теперь при нужде он мог проделать опыт на самом себе. Затем перетащил аббата на покойное ложе, потушил еще горевшую лампу и вымел пепел от сожженных бумаг. В его отсутствие к нему никто никогда не входил. У него не было постоянных слуг, и строгая чистота, которую он сам поддерживал в доме, не стоила ему большого труда, так как он занимал лишь несколько комнат, да и в те входил не каждый день. В часы досуга он ухаживал за садом, - потому, что ему хотелось поразмяться, и еще потому, что не желал, чтоб говорили, будто он изменяет своему крестьянскому званию. У всех входов и выходов им самим были устроены простые и надежные запоры, которые не сразу уступили бы попытке взломать их. Сейчас он еще спустил двух огромных, страшных псов, каких держат горцы, диких животных, признававших лишь своего хозяина, которые наверняка задушили бы пленника, попробуй он убежать.

Приняв все эти предосторожности, Пиччинино умылся, надушился и, перед тем как спуститься в долину, прошелся по деревне Николози, где пользовался всеобщим уважением. Он поговорил по-латыни с местным священником под навесом виноградных лоз у его дома; перекинулся колкими шутками с местными красотками, глазевшими на него с порогов своих домов; надавал деловых советов и рецептов по садоводству толковым людям, знавшим цену его уму и познаниям. Наконец, уже выходя из деревни, он столкнулся с начальником отряда campieri и прошел с ним часть пути; тот рассказал ему, что Пиччинино по-прежнему ускользает от розысков полиции и городских стражников.

А Мила, спеша с разрешения своего таинственного принца выложить все секреты княжне и узнать разгадку тайны, спускалась по крутым и опасным склонам с такой быстротой какая только была по силам Бьянке. Мила нисколько ее не придерживала, она, в свою очередь, была сейчас задумчива и рассеянна.

Люди с безмятежной и чистой душой, наверное, замечают, что, общаясь с беспокойными и взволнованными людьми, они отчасти теряют собственную ясность духа. Они дарят, лишь принимая что-то взамен. Ведь доверие бывает только взаимным, и нет такого сильного и богатого сердца, которое, благодетельствуя, не рисковало бы что-то потерять.

Однако тревога мало-помалу стала уступать место радости в душе прекрасной девушки. Слова Пиччинино все еще звучали сладкой музыкой в ее памяти, она вдыхала запах подаренного им букета, и ей чудилось, будто она все еще в том прекрасном сельском саду, где растут фисташковые деревья и темные смоковницы, под ногами у нее ковром лежит мох, кругом цветет мальва, ятрышник и дикий бадьян, и покрывало ее цепляется за колючки алоэ и кусты сассапарели, от которых с почтительной любезностью поспешно освобождает ее рука хозяина. У Милы были скромные вкусы ее сословия, смешанные с поэтическими вымыслами, владевшими ее собственной душой. Если мраморные фонтаны и статуи виллы Пальмароза заставляли ее впадать в мечтательный экстаз, увитые виноградом галереи и старые дикие яблони в саду Кармело говорили ее сердцу еще больше. Она уже позабыла комнату разбойника, убранную в восточном вкусе, она не чувствовала себя там так свободно, как под зеленым сводом сада. У себя в доме Кармело почти все время был холоден и ироничен, - среди цветущих кустарников и у серебряного источника в нем вдруг обнаружились простодушие и нежное сердце.

Почему же молодая девушка, навидавшаяся таких странных и страшных вещей (эта комната в доме простолюдина, достойная королевы, эта ужасная сцена усыпления аббата Нинфо), почему она уже не помнила того, что должно было так поразить ее воображение? И ее изумление и ее испуг растаяли, точно сон, и в памяти остались теперь лишь цветы, зеленые лужайки, птицы, щебечущие в листве, и прекрасный принц, который вел ее по этому волшебному лабиринту и говорил нежные и целомудренные слова.

Миновав крест Дестаторе, Мила спрыгнула с седла, как ради безопасности советовал ей поступить Кармело. Затем она закинула поводья за луку седла и хлестнула прутиком Бьянку по ушам. Умная кобылка рванулась и во весь опор понеслась по дороге в Николози - она и сама знала путь к стойлу. Мила пошла дальше пешком. Она решила обойти стороной Маль-Пассо, но по роковой случайности фра Анджело, возвращаясь в это время из дворца Ла-Серра, шел в свой монастырь окольной дорогой, и Мила как раз столкнулась с ним лицом к лицу. Бедняжка попыталась плотней закутаться в свою мантелину и быстро пройти мимо, словно не замечая дяди.

- Откуда ты идешь, Мила? - Этот оклик, да еще заданный в тоне, не допускающем никакой заминки, остановил ее на ходу.

- Ах, дядя, - сказала она, отводя покрывало, - я вас не видела, солнце бьет прямо в глаза.

- Откуда ты идешь, Мила? - повторил монах, не желая даже оспаривать правдоподобность ее отговорки.

- Ну хорошо, дядя, - отвечала она решительно, - не буду лгать вам, я отлично вас видела.

- Это я и сам знаю, но скажи мне, откуда ты идешь?

- Я иду из монастыря, дядя... Я вас искала... А не найдя вас, пошла обратно в город.

- Что же такое неотложное надо было тебе рассказать мне, моя милая девочка? Поди, что-нибудь очень важное, раз ты решилась одна, наперекор своему обычаю, отправиться за город. Ну, отвечай же! Молчишь? Ты не умеешь обманывать. Мила!

- Ну да, ну да! Я шла...

И она запнулась, совершенно растерявшись, потому что вовсе не готовилась к такой встрече и сейчас всякая сообразительность ей изменила.

- Ты, Мила, совсем потеряла голову, - сказал монах, - я тебе говорю, что ты не умеешь обманывать, а ты твердишь "Ну да, ну да!" Слава богу, ты не знаешь, что такое ложь. Вот и не старайся лгать, деточка, а скажи откровенно, откуда ты идешь.

- Знаете, дядюшка, этого я не могу вам сказать.

- Вот как! - вскричал, нахмурясь, фра Анджело. - А я тебе велю сказать!

- Нельзя, дядюшка, никак нельзя, - с глазами, полными слез, ответила Мила, опуская голову и вся заалевшись от стыда, - так ей горестно стало, что ее почтенный дядя впервые сердился на нее.

- Значит, - возразил фра Анджело, - ты предоставляешь мне думать, что только что совершила что-то необдуманное или даже гадкое?

- Ни то, ни другое! - воскликнула Мила, поднимая голову, - видит бог!

- Ох, боже мой! - грустно сказал монах. - Мне больно слушать тебя, Мила! Неужто ты способна на ложную клятву?

- Нет, дядюшка, нет, никогда!

- Обманывай своего дядю сколько хочешь, но не обманывай господа бога!

- Разве в моих привычках лгать? - горячо воскликнула молодая девушка. - Разве я заслужила, чтобы меня заподозрил в чем-то дурном мой дядя, который так хорошо меня знает, чьим уважением я дорожу больше жизни?

- Тогда отвечай! - сказал фра Анджело, беря девушку за руку, как ему казалось, отечески ласково, однако сделав ей при этом так больно, что у Милы вырвался испуганный крик. - Чего же ты боишься? - удивленно спросил монах. - Ах, значит, ты провинилась, дитя мое, и совершила не то чтобы грех - этого я не думаю, - но какое-то безрассудство, а это первый шаг по дурной дороге. Иначе ты не шарахалась бы так испуганно от меня, не старалась бы скрыть лицо, проходя мимо, и, главное, не пыталась бы обмануть меня. А так как тебе нельзя иметь от меня и самой невинной тайны, ты уж не отнекивайся и объясни, в чем дело.

- А все-таки, дядюшка, эту вполне невинную тайну я никак не могу открыть вам. Не расспрашивайте меня. Я лучше умру, чем расскажу.

- Тогда, Мила, обещай мне по крайней мере рассказать эту тайну отцу, раз уже мне ее нельзя узнать!

- Этого я не обещаю, но клянусь - я все расскажу княжне Агате.

- Я, конечно, уважаю и почитаю княжну Агату, - отвечал монах, - но я знаю, что женщины между собой на редкость снисходительны к некоторым промахам поведения, и чистые женщины тем больше выказывают терпимости, чем меньше знакомы со злом. И мне совсем не по душе, что ты собираешься искать убежище от позора на груди подруги и не можешь, высоко подняв голову, объяснить свое поведение родным. Что ж, иди, Мила, не буду настаивать, раз ты не хочешь больше быть откровенной со много. Но мне жаль тебя, Мила, жаль, что твое сердце уже не так чисто и не так спокойна душа, как утром;

мне жаль моего брата, чьей гордостью и радостью ты была, - жаль и твоего брата, которому, вероятно, вскоре придется отвечать перед людьми за твое поведение, и он наделает себе хлопот, если не захочет, чтобы тебя оскорбляли рядом с ним. Горе, горе мужчинам в той семье, где женщины, которым следует беречь семейную честь, как весталки хранили священный огонь, нарушают законы стыдливости, благоразумия и правдивости!

Фра Анджело ушел прочь, и бедная Мила, бледная, задыхаясь от рыданий, осталась одна на коленях посреди каменистой дороги, словно пригвожденная к месту его суровыми словами.

"Увы! - говорила она себе. - А мне-то до сих пор мое поведение казалось не только невинным, но даже смелым и достойным похвалы. Как все-таки тягостны для женщины обычаи скромности и необходимость беречь свою добрую славу! Ведь даже когда дело идет о спасении твоей семьи, приходится сталкиваться с осуждением тех, кто тебе всего дороже! Быть может, я напрасно поверила обещаниям "принца"? Конечно, он мог и обмануть меня. Но раз он на деле доказал свое мужество и честность, зачем мне упрекать себя, что я ему поверила? И разве не предчувствие истины толкнуло меня к нему, а безрассудное и глупое любопытство?"

Мила пустилась вниз по дороге; на ходу она все время вопрошала свою совесть, и сомнения зашевелились в ее сердце. Может быть, ее толкало честолюбивое желание совершить трудные и опасные подвиги, на которые никто не считал ее способной? Может быть, она поддалась обаянию и красоте незнакомца? И доверилась бы она ему до такой степени, не будь он так молод и красноречив?

"Но что за важность, в конце концов? - говорила она себе. - Что я сделала худого, и в чем могли бы меня упрекнуть, если бы меня и выследили?

Теперь меня могут оболгать и оклеветать, и, конечно, это была бы моя вина, если бы я поступала так из эгоизма или из кокетства. Но когда подвергаешься опасности ради спасения отца и брата! Княжна Агата будет моим судьей; она мне скажет, хорошо или плохо я сделала и поступила бы она так, как я, или нет".

Но что сталось с бедной Милой, когда на первых же словах ее рассказа княжна прервала ее восклицанием:

- О дитя мое! Это был Пиччинино!

Мила попыталась спорить с истиной.

- Весь свет твердит, - говорила она, - что Пиччинино мал, коренаст, кривобок и ужасающе безобразен, что лица его почти не видно под косматыми волосами, что оно заросло клочковатой бородой, а незнакомец был так строен хоть и мал ростом, так изящен и благороден в обхождении!

- Дитя мое, - сказала княжна, - у него есть двойник, и этот поддельный Пиччинино выступает вместо своего хозяина перед теми людьми, которым вождь разбойников не доверяет. Он при необходимости играет роль Пиччинино перед жандармами и судьями, если попадается им в руки. Это безобразное и дикое существо, и его ужасная внешность еще усиливает страх, который нагоняют налеты банды. Но настоящий Пиччинино, кто называет себя "свободным мстителем" и кто распоряжается действиями горных разбойников, - тот, кого никто не знает, и будь он захвачен, никто не мог бы доказать, что он был когда-либо начальником или участником шайки; этот Пиччинино - красивый, молодой человек, воспитанный, красноречивый, распутный и коварный. Это Кармело Томабене, с которым ты встретилась у источника.

Жорж Санд - Пиччинино. 7 часть., читать текст

См. также Жорж Санд (George Sand) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Пиччинино. 8 часть.
Мила так опешила, что с трудом могла продолжать свой рассказ. Как ей б...

Пиччинино. 9 часть.
Когда он пришел в монастырь, братья монахи читали отходную кардиналу, ...