Роберт Льюис Стивенсон
«Тайна корабля (The Wrecker). 3 часть.»

"Тайна корабля (The Wrecker). 3 часть."

- Кто? - спросил я, машинально принимая большую фотографию и сдерживая зевок, так как час был поздний, день хлопотливый, и меня клонило ко сну.

- Трент и Компания,- ответил он.- Это фотография всей шайки.

Я поднес ее к свету довольно равнодушно; я уже видел капитана Трента и не испытывал желания любоваться им еще раз. Это была фотография палубы брига и его экипажа, рассаженного по обычному шаблону, матросы на шкафуте, командиры на корме. Внизу была надпись: "Бриг "Летучее Облачко", Рангун" и дата, а над или под каждой отдельной фигурой имя.

Всмотревшись в фотографию, я вздрогнул; сон и усталость слетели с моих глаз, как от солнца туман исчезает над водами, и я ясно увидел группу незнакомцев. Надпись "Д. Трент, капитан" указывала на невысокого, худощавого человека с густыми бровями и окладистой седой бородой, в сюртуке и белых брюках; в петличке его торчал цветок; заросший густой растительностью подбородок выдавался вперед, и сжатые губы носили выражение решимости. Он мало походил на моряка: сухощавый, аккуратный человек, который мог бы сойти за проповедника какой-нибудь строгой секты; во всяком случае, это не капитан Трент, виденный мною в Сан-Франциско. Остальные также были мне незнакомы: кок, несомненный китаец, в характерном костюме, стоял в стороне, на ступеньках юта. Но, пожалуй, всех более заняла меня фигура с надписью: "Э. Годдедааль, старш. пом.". Он, которого я не видел, мог оказаться настоящим; возможно, что он был ключом и пружиной всей этой тайны; и я всматривался в его черты глазами сыщика. Он был высокого роста, по-видимому, белокур как викинг, волосы обрамляли его голову косматыми завитками, огромные усы торчали точно пара клыков какого-то странного животного. С этим мужественным обликом и вызывающей позой, в которой он стоял, не совсем гармонировало выражение его лица. Оно было дикое, героическое и женственное одновременно, и я не удивился бы, узнав, что он сентиментален, и увидев слезы на его глазах.

В течение некоторого времени я молча переваривал свое открытие, обдумывая, как бы подраматичнее сообщить о нем капитану. Я вспомнил о своем альбоме, достал его из каюты, где он валялся вместе с другими вещами, и отыскал мой рисунок, изображавший капитана Трента и уцелевших от кораблекрушения в баре в Сан-Франциско.

- Нэрс,- сказал я,- я вам рассказывал, как я увидел капитана Трента в салоне Фриско? Как он явился туда со своими матросами, в числе которых был канака с канарейкой? И как я видел его потом на аукционе, перепуганного насмерть и удивленного скачками цифр? Ну, вот человек, которого я видел,- с этими словами я протянул капитану рисунок,- вот Трент, бывший во Фриско, и трое его матросов. Найдите кого-нибудь из них на этой фотографии, вы меня очень обяжете.

Нэрс молча сравнил оба снимка.

- Ну,- сказал он наконец,- это все-таки, по-моему, облегчение: это как будто расчищает горизонт. Мы могли бы предположить что-нибудь подобное: число-то сундуков двойное.

- Разъясняет это что-нибудь? - спросил я.

- Это могло бы разъяснить все,- отвечал Нэрс,- кроме аукциона. Все бы выходило гладко как пасьянс, если бы не эта надбавка цены на разбитое судно. Тут мы натыкаемся на каменную стену. Во всяком случае, мистер Додд, дело нечисто.

- И похоже на разбой,- прибавил я.

- Похоже на ребус! - воскликнул капитан.- Нет, не обманывайте самого себя: ни моя, ни ваша голова недостаточно сильны, чтобы дать правильное название этому делу.

ГЛАВА XV

Груз "Летучего Облачка"

В дни моей юности я был человеком в высшей степени преданным идолам моего поколения. Я был обитатель городов, простак, одураченный так называемой цивилизацией; суеверный поклонник пластических искусств, горожанин и опора ресторанов. Был у меня в те дни приятель, до некоторой степени чуждый нашему кругу, хотя вращавшийся в компании артистов, человек, славившийся в нашем маленьком кругу своей галантностью, короткими штанами, колкими и меткими замечаниями. Он, обратив внимание на долгие обеды и растущие животы французов, которым я, признаться, немножко подражал, заклеймил меня как "выращивателя ресторанного брюха". И мне думается, что он попал в точку; мне думается, что если бы мои дела шли гладко, я бы раздобрел телом как премированный бык, а душою превратился бы в существо, быть может, такое же пошлое, как многие типы bourgeois - в законченного или исключительного артиста. Вот любимое словцо Пинкертона, которое следовало бы написать золотыми буквами над входом в каждую школу искусств: "Вот чего я не могу понять,- почему вы не хотите делать ничего другого". Тупой человек создается не природой, а познается по степени поглощения одним-единственным делом. А особенно если это дело связано с сидячей жизнью, отсутствием приключений и бесславной безопасностью. Большая половина человека остается в таком случае без упражнения и развития; остальное расширяется и деформируется чрезмерным питанием, чрезмерной мозговой работой и духотой комнат. И я часто изумлялся бесстыдству джентльменов, которые описывают жизнь человеческую и судят о ней при почти абсолютном незнании ее необходимых элементов и естественного течения. Те, которые живут в клубах и мастерских, могут писать превосходные картины или очаровательные новеллы. Одного они не должны делать: они не должны высказывать суждение о судьбе человека, так как это вещь, с которой они не знакомы. Их личная жизнь есть поросль данного момента, которой суждено в превратностях истории отжить и исчезнуть. Вечная жизнь человека, проводимая под дождем и солнцем в грубых физических усилиях, остается по другую сторону, и вряд ли изменилась с самого начала.

Хотелось бы мне захватить с собой на Мидуэй-Айленд всех писателей и болтливых художников моего времени. День за днем несбывшиеся надежды, духота, неослабная работа, ночь напролет ноющие члены, ломота в руках, и ум, отуманенный физической усталостью. Обстановка, характер моего занятия, грубые речи и лица моих товарищей-тружеников, яркий день на палубе, вонючий полумрак внизу, крикливые мириады морских птиц, а сильнее всего ничем не смягчаемое чувство нашего отчуждения от современного мира, точно мы жили на несколько эпох раньше; день, возвещаемый не ежедневной газетой, а восходящим солнцем; исчезновение государства, церквей, населенных стран, войны, слухов о войне и голоса искусства - как в те времена, когда ничего этого еще не было выдумано. Таковы были обстоятельства моего нового жизненного опыта, которые я заставил бы (если бы мог) разделить со мною всех моих собратьев и современников, чтобы они забыли временные модные течения и отдались единственной материальной цели под взором неба.

О характере нашей задачи я должен дать общее представление. Бак был завален разной корабельной утварью, трюм почти наполнен рисом, лазарет загроможден чаем и шелковыми материями. Все это пришлось перерыть, что составляло только часть нашей задачи. Трюм был сплошь устлан бревнами; часть его, где, быть может, помещались особенно нежные товары, была вдобавок обшита дюймовыми досками; а между бимсами в трюме имелись вставные филенки. Все это, равно как и переборки кают, да и сами бревна трюма, могло оказаться тайником. Поэтому необходимо было разрушить, как мы и сделали, большую часть внутренней обшивки и отделки корабля, а остальное исследовать наподобие того, как доктор исследует посредством выстукивания больные легкие. Если бревно или балка издавали пустой или подозрительный звук, приходилось браться за топор и рубить: работа тяжкая и неприятная, вследствие обилия сухой гнили в разбившемся судне. Каждая ночь видела новый натиск на останки "Летучего Облачка", новые бревна, изрубленные в щепы, и переборки, отодранные и сваленные в стороне,- и каждая ночь видела нас так же, как раньше, далекими от цели нашего рьяного опустошения. Эти непрерывные разочарования не поколебали моего мужества, но сбивали с толку мой ум; и сам Нэрс становился молчаливым и угрюмым. Вечером, за ужином, мы проводили часок в каюте, большей частью молча: я дремал иногда над книгой, Нэрс угрюмо, но усердно сверлил морские раковины инструментом, который называется "скрипкой янки". Посторонний мог бы подумать, что мы в ссоре; на деле в этом тесном товариществе труда наша дружба росла.

Я был поражен в самом начале нашего предприятия на разбившемся судне готовностью матросов повиноваться малейшему слову капитана. Не решаюсь сказать, что они любили его, но, во всяком случае, они им восхищались. Ласковое слово из его уст ценилось выше, чем похвала и полдоллара от меня; если он вообще сменял гнев на милость, вокруг него царило оживленное веселье; и мне пришлось заключить, что его теория исполнения капитанских функций, если и была доведена до крайности, то опиралась на какое-нибудь разумное основание. Но даже страх и восхищение капитаном стали изменять нам под конец. Люди были утомлены безнадежными, бесплодными поисками и продолжительной напряженной работой. Они начинали отлынивать и ворчать. Взыскание не заставило себя ждать, но взыскания усиливали ропот. С каждым днем все труднее становилось заставить их выполнить дневную работу, и в нашем тесном мирке мы ежеминутно чувствовали недовольство наших помощников.

Несмотря на все старания хранить дело в тайне, цель наших поисков была как нельзя лучше известна всей команде; а кроме того, до нее дошли кое-какие сведения о несуразностях, так поразивших меня и капитана. Я мог слышать, как матросы обсуждали характер Трента и высказывали различные теории насчет того, куда спрятан опиум; и так как они, по-видимому, подслушивали нас, то я не считал зазорным навострить уши, когда имел возможность подслушать их. Я мог, таким образом, судить об их настроении и о том, насколько они осведомлены относительно тайны "Летучего Облачка". Лишь после того как я подслушал таким образом несколько почти мятежных речей, мне пришла в голову счастливая мысль. Я обдумал ее ночью в постели, и наутро первым делом сообщил капитану.

- Что если я попытаюсь немножко подбодрить их обещанием награды? - спросил я.

- Если вы думаете заинтересовать их таким способом, то я ничего не имею против,- ответил он.- К тому же они вами наняты, и вы суперкарг.

Принимая во внимание характер капитана, эти слова можно было считать полным согласием, и соответственно тому команда была вызвана на корму. Никогда еще лоб капитана не хмурился так грозно. Все думали, что обнаружен какой-нибудь проступок и предстоит объявление примерного наказания.

- Слушайте, вы! - буркнул капитан через плечо, продолжая ходить по палубе.- Мистер Додд намерен предложить награду первому, кто отыщет опиум на этой развалине. Есть два способа заставить осла идти - оба хорошие, по-моему: один - побои, и другой - морковь. Мистер Додд хочет попробовать морковь. Ну, детки,- тут он в первый раз повернулся лицом к матросам,- если опиум не будет найден в течение пяти дней, вы можете прийти ко мне за побоями.

Он кивнул автору этого рассказа, который повел теперь речь.

- Вот что я предлагаю,- сказал я,- я назначаю сто пятьдесят долларов. Если кто-нибудь найдет это добро по собственному соображению, он получит сто пятьдесят долларов. Если кто-нибудь догадается, где оно запрятано, и правильно укажет место, он получит сто двадцать пять долларов, а остальные двадцать пять достанутся тому, кто найдет сокровище. Мы назовем это Ставкой Пинкертона, капитан,- прибавил я с улыбкой.

- Назовите его лучше Рычагом Великой Комбинации,- воскликнул он.- Слушайте, ребята, я повышу награду до двухсот пятидесяти долларов американской золотой монетой.

- Благодарю вас, капитан Нэрс,- сказал я,- вы хорошо поступили.

- С хорошими намерениями, - возразил он.

Предложение было сделано не напрасно; как только люди оценили величину награды и загудели, возбужденные удивлением и надеждой, как выступил китаец-повар с изящными поклонами и заискивающей улыбкой.

- Капитан,- сказал он,- моя служила Меликанском флоте два года; служила шесть лет пароходный буфетчик. Знала все.

- Ого! - воскликнул Нэрс.- Знала все, в самом деле. Плут, наверное, подглядел эту штуку на пароходе. Что ж ты раньше не знала все, сынок?

- Моя думала, не будет ли награда,- отвечал кок, улыбаясь с достоинством.

- Откровенно сказано,- заметил капитан,- а теперь, когда награда назначена, ты и заговорил. Ну, говори же. Если укажешь верно, награда твоя. Валяй!

- Моя долго думала,- отвечал китаец.- Видела много маленьких циновки лиса; очень слишком много маленьких циновки лиса; шестьдесят тонна маленьких циновка лиса. Моя думала все время, может быть, много опиум в много маленьких циновки лиса.

- Ну, мистер Додд, что вы на это скажете? - спросил капитан.- Может быть, он прав, может быть, не прав. Похоже на то, что прав, так как в противном случае где же это снадобье? С другой стороны, если он неправ, то мы погубим даром полтораста тонн хорошего риса. Вот пункт, который нужно обсудить.

- По-моему, тут нечего и думать,- сказал я.- Надо искать до конца. Рис ничего не значит, рис нас невыручит и не разорит.

- Я ожидал, что вы так взглянете на дело,- отвечал Нэрс.

Мы уселись в шлюпку и отправились на новые поиски.

Трюм теперь почти опустел; циновки были вынесены на палубу и загромождали шкафут и бак. Нам предстояло вскрыть и исследовать шесть тысяч циновок и погубить полтораста тонн ценного продукта. Внешний вид работы этого дня был не менее странен, чем ее сущность. Каждый из нас, вооруженный большим ножом, атаковал груду циновок, вспарывал ближайшую, запускал в нее руку и высыпал на палубу рис, который нагромождался кучей, рассыпался, хрустел под ногами и в конце концов стекал по шпигатам. Над бригом, превратившимся таким образом в переполненный закром, мириады морских птиц сновали с удивительной дерзостью. Зрелище такого обильного корма взбудоражило их; они оглушали нас своими визгливыми голосами, носились среди нас, бились нам в лицо и клевали зерно из рук. Матросы с окровавленными от этих нападений лицами бешено оборонялись, рубили птиц ножами и снова рылись в рисе, не обращая внимания на крикливых тварей, которые бились и умирали у них под ногами. Мы представляли странную картину: реющие птицы, тела убитых птиц, окрашивающие рис своей кровью; шпигаты, извергавшие зерно; люди, увлеченные погоней за богатством, работающие и убивающие с громкими криками; а надо всем этим паутина снастей и лучезарное небо Тихого океана. Каждый матрос работал из-за пятидесяти долларов, а я из-за пятидесяти тысяч.

Около десяти часов утра эта сцена была прервана. Нэрс, только что вскрывший новый мешок, высыпал к своим ногам вместе с рисом обернутую бумагой жестянку.

- Вот оно! - гаркнул он.

Все матросы отвечали криком. В следующий момент, забывая в этом заразительном чувстве успеха о собственном разочаровании, они троекратно гаркнули ура, распугав птиц, а затем столпились вокруг капитана и запустили руки в только что вскрытую циновку. Жестянка за жестянкой стали являться на свет Божий, всего шесть, завернутые в бумагу с китайскими буквами.

Нэрс повернулся ко мне и пожал мне руку.

- Я начинал думать, что мы никогда не дождемся этого дня,- сказал он.- Поздравляю вас, мистер Додд.

Тон капитана глубоко тронул меня, и когда Джонсон и остальные в свою очередь столпились вокруг меня с поздравлениями, слезы навернулись мне на глаза.

- В этих коробках по пяти таэлей,- более двух фунтов,- сказал Нэрс, взвешивая их в руке.- Скажем, двести пятьдесят долларов на циновку. За дело, ребята! Мы еще до вечера сделаем мистера Додда миллионером.

Странно было видеть, с каким бешенством мы набросились на циновки. Матросам нечего больше было ждать; простая мысль о громадных суммах внушала им бескорыстное рвение. Циновки вскрывались и опорожнялись, мы стояли по колено в рисе, пот струился по нашим лицам и слепил нам глаза, руки невыносимо болели, но пыл наш не остывал. Наступил обед; мы слишком устали, чтобы есть, слишком охрипли, чтобы разговаривать, и тем не менее, кое-как покончив с обедом, были уже на ногах и снова принялись за рис. До наступления темноты не осталось ни одной неисследованной циновки, и мы оказались лицом к лицу с поразительным результатом.

Из всех необъяснимых вещей в истории "Летучего Облачка" эта была наиболее необъяснимой. Из шести тысяч циновок только в двадцати оказался опиум; в каждой одинаковое количество: около двенадцати фунтов, всего двести сорок фунтов. По последним бюллетеням в Сан-Франциско опиум стоил двадцать долларов фунт; но незадолго перед тем за него можно было получить в Гонолулу, куда он ввозился контрабандой, сорок долларов.

Итак, принимая высокую цифру Гонолулу, стоимость опиума на "Летучем Облачке" можно определить в десять тысяч, без малого, долларов, а по оценке Сан-Франциско почти в пять тысяч. А мы с Джимом заплатили за него пятьдесят тысяч. А Беллэрс хотел идти еще выше. Не нахожу слов, чтобы выразить мое изумление при таком результате.

Скажут, пожалуй, что мы еще не знали наверняка; на корабле мог оказаться какой-нибудь другой тайник. Можете быть уверены, что мы не упустили из виду этого соображения. Никогда никакой корабль не обыскивался так тщательно; все было пересмотрено по бревнышку, ни один прием не упущен из виду; изо дня в день, с возрастающим отчаянием, мы копали и рылись во внутренностях брига, поощряя матросов подарками и обещаниями; из вечера в вечер мы с Нэрсом сидели друг против друга, ломая головы, где бы еще поискать. Я мог поручиться спасением души за несомненность результата: во всем этом корабле не оставалось ничего ценного, кроме дерева и медных гвоздей. Таким образом наше жалкое положение было совершенно ясно: мы заплатили пятьдесят тысяч долларов, взяли на себя издержки по снаряжению шхуны, обязались уплатить фантастические проценты, и в самом благоприятном случае могли реализовать пятнадцать процентов затраченной суммы. Мы были не просто банкроты, мы были комические банкроты - отличная мишень для насмешек улицы. Надеюсь, что я выдержал этот удар стойко; моя душа давно успокоилась, и со дня нахождения опиума я ждал этого результата. Но мысль о Джиме и Мэми терзала меня как физическая боль, и я избегал разговоров и общества.

Я был в этом подавленном настроении, когда капитан предложил мне съездить на остров. Я видел, что он хочет поговорить со мной, и боялся только, чтобы он не вздумал утешать, так как я мог выносить свою беду, а не неуклюжее сочувствие; однако мне оставалось только согласиться на его предложение.

Мы долго шли молча вдоль берега. Солнце над нашими головами струило раскаленные лучи; сверкающий песок, ослепительная вода лагуны резали глаза; крики птиц и отдаленный гул бурунов сливались в дикую симфонию.

- Мне нет надобности говорить вам, что игра проиграна? - спросил Нэрс.

- Нет,- сказал я.

- Я думаю завтра отплыть,- продолжал он.

- Лучшее, что мы можем сделать,- согласился я.

- В Гонолулу? - осведомился он.

- О, да, будем держаться программы,- воскликнул я.- Идем в Гонолулу.

Мы помолчали, затем Нэрс откашлялся.

- Мы были довольно хорошими друзьями, мистер Додд,- начал он.- Мы прошли через такое дело, которое испытывает человека. Мы проделали чертовски тяжелую работу, нам не везло, и мы потерпели поражение. Все это мы выдержали, не жалуясь. Я не ставлю этого в заслугу себе: это мое ремесло; мне за него платят, я к нему приучен практикой и воспитанием. Но вы совсем другое дело; для вас все это было ново, и мне приятно было смотреть, каким вы молодцом держались и действовали изо дня в день. А затем видеть, как вы приняли это разочарование, хотя всякий понимает, как оно вас подвело! Надеюсь, вы позволите мне сказать вам, мистер Додд, что вы вели себя во всей этой истории как нельзя более мужественно и хорошо, и заставили всех и каждого полюбить вас и восхищаться вами. Еще я желал сказать вам, что принимаю это дело так же близко к сердцу, как вы; что у меня сердце не на месте, когда я думаю о нашей неудаче; и если бы я думал, что, оставаясь здесь, мы чего-нибудь добьемся, то оставался бы на этом рифе, пока бы мы не подохли с голоду.

Я попытался было поблагодарить его за эти великодушные слова, но он моментально оборвал меня:

- Я пригласил вас на остров не затем, чтобы слушать похвалы себе. Мы понимаем друг друга - это все, что требуется; и я надеюсь, что вы можете положиться на меня. Но я хотел поговорить о более важном деле, которым теперь и займемся. Что мы сделаем с "Летучим Облачком" и всей этой темной историей?

- Я, право, еще не думал об этом,- ответил я,- но надеюсь добраться до сути дела; и если этого поддельного капитана Трента можно еще найти на земной поверхности, постараюсь разыскать его.

- Для этого вам нужно только пустить в ход язык,- сказал Нэрс,- вы можете поднять трезвон на весь мир; нечасто репортерам достается такая пожива, и я могу вам сказать, как пойдет дело. Пойдет по телеграфу. мистер Додд; будут телеграфироваться целые столбцы, отмечаться жирными заголовками, раздуваться, опровергаться властями; и в конце концов поддельного капитана Трента захватят в каком-нибудь мексиканском баре, поддельного Годдедааля сцапают в какой-нибудь трущобе на Балтийском море, а Гэрди и Броуна прищемят в матросском мюзик-холле подле Гринока. О, без сомнения, вы можете отправить их на небо. Только вот загвоздка: здраво рассуждая, хотите ли вы этого?

- Ну,- сказал я,- здраво рассуждая, я не хочу одного: не хочу выставлять напоказ публике себя и Пинкертона, таких нравственных людей - привозящими контрабандой опиум; таких отборных ослов - платящими пятьдесят тысяч долларов за "дохлую клячу"!

- Без сомнения, это может повредить вам в деловом смысле,- согласился капитан,- и я рад, что вы становитесь на такую точку зрения, так как, по-моему, надо махнуть рукой на это дело. Сомнения нет, тут скрывается какая-то пакость; но если мы накинемся на труппу, то первые актеры удерут с добычей, и вы сцапаете только олухов, которые вряд ли сами могут разобраться в этой истории. Десять против одного, что, если вы поднимете суматоху, то сами пожалеете невинных, которым придется держать ответ. Другое дело, если б мы понимали, что тут произошло; но мы не понимаем, как вам известно. В жизни много чудного, и мое мнение не ворошить эту дрянь.

- Вы говорите так, как будто это в нашей власти,- возразил я.

- Да так оно и есть,- сказал он.

- А матросы-то? - спросил я.- Они знают добрую половину дела, и вы не можете завязать им рты.

- Не могу? - отвечал Нэрс.- А корабельный подрядчик, ручаюсь, может. Их всех можно подпоить, как только они высадятся, напоить вдрызг к вечеру, а утром отправить на разных кораблях. Не могу завязать им ртов, не могу? Зато могу сделать так, что они будут говорить поодиночке. Когда говорит целая команда, люди слушают; но когда говорит один какой-нибудь матросишка - это пустая болтовня. И, наконец, никто не услышит их россказней раньше, чем через шесть месяцев или, если нам повезет и найдется сподручный киобой,- раньше трех лет. А к тому времени, мистер Додд, это будет старая история.

- Это называется "увозить в Шанхай"? - спросил я.- Я думал, что такие штуки проделываются только в романах с приключениями.

- О, в романах с приключениями много верного,- возразил капитан.- Только в них штуки нагромождаются гуще, чем то бывает в жизни.

- Стало быть, это дело может остаться между нами,- сказал я.

- Есть только одна особа, которая может проболтаться,- заметил он.- Хотя я не думаю, что у нее найдется что сказать.

- Кто же она? - спросил я.

- Та старая девка,- ответил он, указывая на разбившееся судно.- Я знаю, что на ней ничего нет, но у меня какой-то страх, что кто-нибудь - это последнее, чего можно ожидать, и, стало быть, первое, что может случиться,- кто-нибудь попадет на этот забытый Богом остров, куда никто не попадает, заберется на эту развалину, обыскивая которую мы успели состариться, и наткнется на что-нибудь, разъясняющее всю историю. Вы, может быть, спросите, какое мне до этого дело? И с чего это я так расчувствовался? Они разорили вас и мистера Пинкертона, прибавили мне седых волос своими загадками, они, без сомнения, сыграли какую-то штуку; вот и все, что я знаю о них, скажете вы. Да, но в том-то и дело. Я не достаточно знаю, не знаю самого главного; тут представляется такая масса разных возможностей, что я не хочу ворошить ее; и прошу вас позволить мне распорядиться со старой девкой по-свойски.

- Разумеется, делайте что хотите,- ответил я невнимательно, так как новая мысль завладела моим умом.- Капитан,- прибавил я,- вы ошибаетесь, мы не можем скрыть этого дела. Вы забыли одну вещь.

- Какую? - спросил он.

- Поддельный капитан Трент, поддельный Годдедааль, вся поддельная команда отправилась домой,- сказал я.- Если мы правы, ни один из них не достигнет цели плавания. Неужели вы думаете, что такое обстоятельство может остаться незамеченным?

- Моряки,- сказал капитан,- только моряки! Если б они все направлялись в одно место, тогда так, но ведь они разойдутся, кто куда - в Гулль, в Швецию, на Клайд, на Темзу. Что же особенного случится в каждом отдельном пункте? Ничего нового! Не хватает одного моряка: запил, или утонул, или брошен,- обычная участь.

Какая-то горечь в словах и тоне говорившего задела меня за живое.

- Хороша и наша участь! - воскликнул я, вскакивая, так как незадолго перед этим мы присели.- Как я... как я вернусь к Джиму с таким результатом?

- Послушайте,- сказал тактично Нэрс,- мне нужно на корабль. Джонсон на бриге собирает снасти и парусину, а на "Норе" нужно кое-что наладить к отъезду. Хотите побыть один в этом курятнике? Я пришлю за вами к ужину.

Я с радостью ухватился за это предложение. Риск получить солнечный удар или слепоту от раскаленного песка был не слишком дорогой платой за одиночество при моем состоянии духа; и вскоре я остался один на этом зловещем островке. Я затруднился бы сказать, о чем я думал,- о Джиме, о Мэми, о нашем утраченном состоянии, о моих утраченных надеждах, о предстоящей мне участи: заниматься какой-нибудь ремесленной работой в роли подчиненного и тянуть эту лямку в неизвестности и скуке, пока не наступит час последнего освобождения. Я так погрузился в свои унылые мысли, что не замечал, куда иду; и случай или какое-то тонкое чувство, которое живет в нас и руководит нами только в минуты рассеянности, направил мои шаги в ту часть острова, где птиц было мало. По какой-то извилистой дороге, которую я не мог бы найти на обратном пути, я поднялся на высшую точку острова. И здесь я пришел в себя благодаря последнему открытию.

С того места, где я стоял, открывался обширный вид на лагуну, окаймляющий ее риф и далекий горизонт. Ближе ко мне я видел соседний остров, разбившееся судно, "Нору Крейну" и шлюпку "Норы", уже направлявшуюся к берегу. Солнце стояло уже низко, воспламеняя край моря, и камбузная труба дымилась на шхуне.

Таким образом, хотя мое открытие могло тронуть и заинтересовать меня, но мне было некогда заниматься им. Я увидел обуглившиеся остатки костра. По всем признакам, он пылал не один день и пламя поднималось на значительную высоту; остаток обгорелого бруса показывал, что костер раскладывали несколько человек; и мне разом представилась картина затерянной группы потерпевших кораблекрушение, бесприютных в этом забытом уголке мира, и поддерживающих сигнальный огонь. Минуту спустя меня окликнули со шлюпки, и, пробравшись сквозь кустарник и растревожив птиц, я простился (надеюсь, навсегда) с этим пустынным островом.

ГЛАВА XVI

В которой я становлюсь контрабандистом, а капитан казуистом

Последнюю ночь на Мидуэе я спал плохо; утром, когда взошло солнце и на палубе водворилась суматоха отплытия, я долго лежал и дремал; когда же наконец вышел на палубу, шхуна уже направлялась по проходу в открытое море. Под самым бортом высокая кайма бурунов крутилась вдоль рифа с чудовищным шумом; а за собою я увидел разбившееся судно, извергавшее в утренний воздух витую колонну дыма. Клубы его уже уносились далеко по ветру, пламя вырывалось из иллюминаторов, а морские птицы в изумлении реяли над лагуной. Когда мы отплыли подальше, пламя поднялось выше, и долго после того, как мы потеряли из виду всякие признаки Мидуэй-Айленда, дым еще висел над горизонтом, точно над далеким пароходом. Но вот исчезли его последние следы, и "Нора Крейна" снова очутилась в бесформенном мире воды и тумана. Резкие очертания суши, появившиеся одиннадцать дней спустя над линией горизонта, были бесплодными горами Оаху.

С тех пор я часто утешался мыслью, что мы уничтожили изобличающие остатки "Летучего Облачка", и часто мне казалось странным, что моим последним впечатлением и воспоминанием об этом роковом корабле был столб дыма на горизонте. Для многих, кроме меня, воспоминание о нем имело значение: иных оно обольщало несбыточными надеждами, других наполняло невообразимым ужасом. Но наш столб дыма был последним актом этой истории, и когда он развеялся, тайна "Летучего Облачка" сделалась достоянием лишь нескольких человек.

Утро чуть брезжило, когда мы увидели главный остров Гавайской группы. Мы шли вдоль берега, как можно ближе к нему, под свежим бризом и при ясном небе, мимо голых склонов гор и тощих кокосовых пальм этого несколько меланхоличного архипелага. Около четырех часов пополудни мы обогнули Вайманоло, западный мыс большой бухты Гонолулу, держались минут двадцать на виду, а затем снова ушли под ветер, и остаток дня лавировали, убавив паруса, под защитой Вайманоло.

Вскоре после наступления темноты мы еще раз обогнули мыс и осторожно прокрались к устью Пирль-Лохс, где, как мы условились с Джимом, я должен был встретиться с контрабандистами. К счастью, ночь была темная, море спокойное. Согласно инструкциям мы не несли огней на палубе; только с каждого крамбала был спущен красный фонарь, висевший фута на два над поверхностью воды. На конце бушприта был поставлен часовой, на краспис-салинге другой; вся команда толпилась на носу, высматривая врагов и друзей. Это был критический момент нашего предприятия; мы рисковали теперь свободой и репутацией, и притом за сумму, настолько ничтожную для человека, потерпевшего такое банкротство, что я готов был рассмеяться горьким смехом. Но пьеса уже шла, и нам оставалось разыгрывать ее до конца.

Некоторое время мы не видели ничего, кроме темных очертаний гористого острова, факелов туземных рыбаков там и сям у берега, и группы огней, которыми оповещает о себе город Гонолулу. Вдруг со стороны берега появилась красноватая звезда, по-видимому, приближавшаяся к нам. Это был условный сигнал, и мы поспешили дать ответный, опустив со шканцев белый огонь, погасив оба красных, и легли немедленно в дрейф. Звезда приближалась, плеск весел и звуки голосов донеслись До нас по воде; наконец чей-то голос окликнул нас:

- Это мистер Додд?

- Да,- отвечал я.- Здесь ли Джим Пинкертон?

- Нет, сэр,- ответил голос.- Но здесь один из его клиентов, по имени Спиди.

- Я здесь, мистер Додд,- прибавил сам Спиди.- У меня есть письма для вас.

- Отлично,- ответил я.- Поднимайтесь на палубу, джентльмены, и позвольте мне взглянуть на мою корреспонденцию.

Вельбот подошел к шхуне, и к нам поднялись трое людей: мой старый приятель из Сан-Франциско, биржевой игрок Спиди; маленький сморщенный господин по имени Шарн и дюжий, цветущий, смахивавший на гуляку мужчина по имени Фоулер. Последние двое (как я узнал позднее) часто действовали сообща: Шарн доставлял капитал, а Фоулер, пользовавшийся большим уважением на островах и занимавший видное положение, вносил предприимчивость, смелость и личное влияние, в высшей степени необходимое в таких делах. Кажется, оба увлекались романтической стороной дела; и, я думаю, она была главной приманкой, по крайней мере для Фоулера, который мне скоро понравился. Но в первую минуту я был слишком занят другими мыслями, чтобы обсуждать характеры моих новых знакомцев; и прежде чем Спиди успел достать письма, наша неудача обнаружилась во всем своем объеме.

- Мы привезли вам довольно плохие вести, мистер Додд,- сказал Фоулер.- Ваша фирма лопнула.

- Уже? - воскликнул я.

- Да, ведь и то удивлялись, что Пинкертон так долго держится,- был ответ.- Предприятие с разбившимся кораблем было чересчур громоздко для вашего кредита; вы бесспорно затеяли большое дело, но затеяли его с чересчур крохотным капиталом и должны были лопнуть при первом затруднении. Пинкертон отделался благополучно: платит семь за сто, сделаны кое-какие замечания, но опасаться нечего; пресса относится к нам снисходительно - кажется, Джим имеет там связи. Одно неудобно: история "Летучего Облачка" попала в печать со всеми подробностями; в Гонолулу все на чеку, и чем скорее мы заберем товар и выложим доллары, тем лучше будет для всех участников.

- Джентльмены,- сказал я,- вы должны извинить меня. Мой друг, капитан этой шхуны, разопьет с вами бутылочку шампанского, чтоб скоротать время; я же не способен даже к обыкновенному разговору, пока не прочту этих писем.

Они попытались было возражать, и действительно опасность замедления казалось очевидной; но мое огорчение, которого я не сумел скрыть, подействовало на их добродушие, и меня оставили наконец в покое на палубе, где при свете фонаря, я прочел следующие печальные письма:

"Дорогой Лоудон,- гласило первое,- это письмо будет передано вам вашим другом Спиди из Купара. Его безупречный характер и неизменная преданность вам делают его самым подходящим человеком для наших целей в Гонолулу; с тамошними компаньонами трудно иметь дело. Заправилой там некто по имени Билли Фоулер (вы, наверное, слыхали о Билли); он играет роль в политике и умеет ладить с должностными лицами. Мне приходится туго, но я чувствую себя ясным, как доллар, и сильным, как Джон Л. Сюлливан. Имея подле себя Мэми и зная, что мой компаньон спешит за море, а капитан дожидается нас на разбитом судне, я, кажется, мог бы жонглировать египетскими пирамидами, как фокусники алюминиевыми шарами. Мои искреннейшие молитвы следуют за вами, Лоудон, чтобы вы могли себя чувствовать так же, как я,- в полном восторге! Я ног под собою не чую, словно пловец. Мэми точно Моисей и Аарон, которые поддерживали руки другого индивидуума. Она увлекает меня как лошадь кабриолет. Я побиваю рекорд.

Ваш верный компаньон Дж. Пинкертон".

Следующее письмо было совсем иного тона:

"Дражайший Лоудон, как мне подготовить вас к этому жестокому известию? О, Боже мой, оно совсем огорошит вас. Определение состоялось, наша фирма обанкротилась без четверти двенадцать. Вексель Брэдли (на двести долларов) привел к концу эти обширные операции и вызвал предъявление обязательств на сумму свыше двухсот пятидесяти тысяч. О, стыд и срам, а вы уехали всего три недели тому назад! Лоудон, не браните вашего компаньона. Если бы человеческие руки и мозг могли тут что-нибудь поделать, я бы справился с делом. Но оно медленно расползалось; Брэдли дал только последний толчок, но проклятое дело просто растаяло. Я вожусь с обязательствами,- кажется, предъявлены все, потому что трусы были начеку, и требования посыпались точно как билеты на Патти. Я еще не подвел баланса и надеюсь, что мы рассчитаемся прилично. Если разбившийся корабль доставит хоть половину того, что он должен доставить, мы еще посмеемся. Я бодр и деятелен, как всегда, и справляюсь со всеми нашими затруднениями. Мэми держит себя молодцом. Я чувствую себя, как будто только я обанкротился, вы же и она чисты от всего этого. Торопитесь. Это все, что вам остается делать.

Весь ваш Дж. Пинкертон".

В третьем тон еще более изменился:

"Мой бедный Лоудон,- начиналось оно,- я работаю далеко за полночь, стараясь привести наши дела в порядок; вы не поверите, до чего они обширны и сложны. Дуглас Б. Лонггерст с юмором говорит, что куратору не обобраться хлопот. Я не могу отрицать, что некоторые из них смахивают на спекуляции. Не дай Бог человеку с чувствительной и утонченной душой, такой, как ваша, иметь дело с уполномоченным, исследующим банкротство; у этих людей нет искры человечности. Но мне легче бы было выносить все это, если б не комментарии печати. Как часто, Лоудон, я вспоминаю вашу вполне справедливую критику нравов нашей прессы. Газеты напечатали интервью со мной, совершенно не похожее на то, что я говорил, с шуточными комментариями; они возмутили бы вас до глубины души, они были просто бесчеловечны; я не стал бы писать таких вещей о последнем прохвосте, попавшем в такую переделку, как я. Мэми была возмущена; в первый раз за всю эту катастрофу она вышла из себя. Как поразительно справедливо то, что вы говорили еще в Париже по поводу задевания личностей. Этот молодец сказал..."

Тут несколько слов было зачеркнуто, а дальше мой огорченный друг обращался к другому предмету:

"Мне думать тошно о нашем активе. Он просто ничего не стоит. Даже "Тринадцать Звезд", самое верное дело на нашем берегу, никого не прельщают. Разбившееся судно заразило порчей все, за что мы ни брались. А какой прок? Оно не покроет нашего дефицита. Меня мучает мысль, что вы станете бранить меня; я помню, как я смеялся над вашими возражениями. О, Лоудон, не будьте строги к вашему несчастному компаньону. Я боюсь вашего прямодушия, как Божьего суда. Не могу ни о чем думать, кроме книг, которые как будто не совсем в порядке; впрочем, я, кажется, не так ясно разбираюсь в своих делах, как хотел бы. Или у меня размягчение мозга. Лоудон, если выйдет какая-нибудь неприятность, будьте уверены, что я поступлю честно и постараюсь обелить вас. Я уже говорил вам, что у вас нет деловой складки, и что вы никогда не заглядывали в книги. О, я уверен, что поступал правильно в этом отношении. Я знаю, что это была вольность, что вы можете быть в претензии, но нельзя было иначе. А ведь и дела-то все законные! Даже ваша чуткая совесть не нашла бы в них никакой фальши, если б они удались. "Летучее Облачко" было самой смелой из наших афер, а ведь это была ваша идея. Мэми говорит, что не могла бы взглянуть вам в лицо, если б эта идея была моя: она так добросовестна!

Ваш огорченный Джим".

Последнее начиналось без всяких формальностей:

"Коммерчески я конченный человек. Я сдаюсь, моя энергия убита. Кажется, я должен радоваться, потому что мы увернулись от суда. Не знаю, не представляю себе, каким образом,- хоть убейте, ничего не помню. Если будет удача - я подразумеваю разбитое судно - мы уедем в Европу и будем жить на проценты с капитала. Работа для меня кончена. Я дрожу, когда люди говорят со мной. Я шел вперед, надеясь да надеясь, работая да работая, пока не надорвался. Я бы желал лежать в саду и читать Шекспира или Эдгара По. Не думайте, что это малодушие, Лоудон. Я больной человек. Мне нужен покой. Я работал как вол всю жизнь; никогда не щадил себя, каждый доллар, нажитый мною, я выковал из своего мозга. Я никогда не делал гадостей, жил честно, подавал бедному. Кто же имеет больше меня прав на отдых? И я надеюсь хоть на год отдыха, иначе слягу тут же и умру от горя и расстройства мозга. Не думайте, что я ошибаюсь, это так и есть. Если будет какая-нибудь пожива, положитесь на Спиди: постарайтесь, чтобы кредиторы не пронюхали о ваших делах. Я помог вам, когда вам приходилось плохо, теперь вы мне помогите. Не обманывайтесь, вы можете помочь мне теперь или никогда. Я служу конторщиком и не в состоянии считать. Мэми работает на пишущей машинке в Phoenix Guano Exchange. Свет погас в моей жизни. Я знаю, что мое предложение вам не понравится. Думайте только о том, что это вопрос жизни или смерти для Джима Пинкертона.

P. S. Наша цифра была семь за сто. О, какое падение! Ну, ну, это беда непоправимая, я не хочу хныкать. Но, Лоудон, я хочу жить. Прочь честолюбие; все, что я прошу, это жизни. Я служу конторщиком, и я негоден для этого дела, Я знаю, что выпроводил бы такого конторщика в сорок минут в свое время. Но мое время прошло. Я могу только цепляться за вас. Не выдайте

Джима Пинкертона".

В письме был еще постскриптум, еще взрыв самосожаления и патетических заклинаний; а к письму был приложен отзыв доктора, довольно неутешительный. Я обхожу то и другое молчанием. Мне совестно показывать с такими подробностями, как добродетели моего друга расплавились в переживаниях болезни и бедствий; а о действии писем на мое настроение читатель может судить сам. Я поднялся на ноги, глубоко вздохнул и уставился на Гонолулу. На мгновение мне показалось, что наступает конец мира. В следующее мгновение я испытал прилив огромной энергии. На Джима я не мог больше полагаться, приходилось действовать на свой страх и риск. Я должен был решиться и делать то, что сочту лучшим.

Сказать это было легко, но дело с первого взгляда казалось неразрешимым. Я был охвачен жалким бабьим состраданием к моему сокрушенному другу; его вопли удручали мой дух; я видел его раньше и теперь - раньше непобедимым, теперь упавшим так низко, и не знал, как отвергнуть его просьбу и как согласиться на нее. Воспоминание о моем отце, который пал на том же поле незапятнанным, картина его памятника, вызвавшая без всякой видимой связи страх перед законом, ледяной воздух, которым точно пахнуло на мое воображение из тюремных дверей, воображаемый звон оков, побуждали меня к отрицательному решению. Но тут опять примешивались жалобы моего больного компаньона. Я стоял в нерешительности, чувствуя, однако, уверенность, что, выбрав путь, пойду по нему до конца.

Вспомнив, что у меня есть друг на корабле, я спустился в каюту.

- Джентльмены,- сказал я,- еще несколько минут; но на этот раз, к сожалению, мне придется заставить вас поскучать без сосебедника. Мне необходимо сказать несколько слов капитану Нэрсу.

Оба контрабандиста разом вскочили, протестуя. Дело, заявили они, должно быть сделано немедленно; они уже достаточно рисковали и теперь должны либо кончать, либо уходить.

- Выбор ваш, джентльмены,- сказал я,- но кажется, дело для вас подходящее. Я еще не уверен, что у меня найдется что-нибудь для вас; да если найдется, то нужно принять в соображение много обстоятельств; но могу вас уверить, что не в моих привычках решать дело с ножом, приставленным к горлу.

- Все это совершенно справедливо, мистер Додд; никто не желает принуждать вас, поверьте мне,- сказал Фоулер,- но прошу вас, примите в расчет наше положение. Оно действительно опасно, не мы одни видели, как ваша шхуна огибала Вайманоло.

- Мистер Фоулер,- возразил я,- я не вчера родился. Позвольте мне высказать мнение, которое, быть может, ошибочно, но за которое я твердо держусь. Если бы таможенные чиновники отправились за нами, они были бы уже здесь. Иными словами, кто-нибудь нам поворожил, и этот кто-нибудь (нетрудно догадаться) зовется Фоулер.

Оба расхохотались и, ублаженные второй бутылкой шампанского Лонггерста, предоставили капитану и мне уйти без дальнейших разговоров.

Я передал Нэрсу письма, и он пробежал их глазами.

- Ну, капитан,- сказал я,- мне нужен разумный совет. Что это значит?

- Дело довольно ясное,- отвечал капитан.- Это значит, что вы должны положиться на Спиди, передать ему все, что только можете, и держать язык за зубами. Я почти жалею, что вы показали мне письма - прибавил он угрюмо.- Деньги с разбившегося судна да выручка за опиум составят изрядную сумму.

- То есть предполагаете, что я поступлю так? - сказал я.

- Именно,- ответил он,- предполагаю, что вы так поступите.

- Ну, тут есть pro и contra,- заметил я.

- Есть риск попасть в тюрьму,- сказал капитан,- и предполагая даже, что вы увернетесь от исправительного дома, все же останется скверный вкус во рту. Цифры достаточно крупны, чтобы наделать хлопот, но недостаточно крупны, чтобы быть живописными; и мне сдается, что человек всегда чувствует унижение, если продался дешевле чем за шесть цифр. Я бы по крайней мере чувствовал. В миллионе есть что-то возбуждающее, что могло бы увлечь меня, но при подобных обстоятельствах я бы чувствовал себя тоскливо, просыпаясь по ночам. Затем этот Спиди? Вы хорошо знаете его?

- Нет, не хорошо,- сказал я.

- Ну, конечно, он может прикарманить деньги, если захочет,- продолжал капитан,- если же не сделает этого, то я не вижу, как вы будете возиться и нянчиться с ним до окончания дела. Думаю, что мне бы это было невтерпеж. Затем, разумеется, мистер Пинкертон. Он был хорошим другом для вас, не так ли? Выручал вас, и все прочее? Тянул вас всеми силами?

- Да, он делал это,- воскликнул я,- и я не сумел бы передать вам, как многим я ему обязан!

- Да, это тоже важное соображение,- сказал капитан.- Принципиально, я не пошел бы на такое дело ради денег. "Не стоит",- вот что сказал бы я. Но даже принцип должен уступить, когда дело идет о друзьях,- разумеется, о настоящих. Пинкертон запуган и, кажется, болен; врач, по-видимому, не даст ни цента за состояние его здоровья; и вы должны сообразить, что вы будете чувствовать, если он умрет. Помните, что риск этой маленькой плутни целиком ложится на вас; Пинкертон тут ни при чем. Ну, так вот и поставьте перед собой вопрос ясно и посмотрите, как он вам понравится: мой друг Пинкертон рискует попасть на тот свет, а я рискую попасть в кутузку; какой из этих рисков я предпочту?

- Это неудачная постановка вопроса,- возразил я,- и вряд ли красивая. Надо принять в расчет нравственность и безнравственность.

- Не знаю этих участников дела,- возразил Нэрс,- но перехожу к ним. Ведь вы не колебались, когда дело шло о контрабанде опиума?

- Нет, не колебался,- сказал я.- Со стыдом признаюсь в этом.

- Это все равно,- продолжал Нэрс,- вы взялись за контрабанду без оглядки; и сколько я слышал шума из-за того, что материала для контрабанды оказалось слишком мало. Может быть, ваш компаньон несколько иначе смотрит на вещи, чем вы; может быть, он не видит особенной разницы между контрабандой и утайкой денег от кредиторов?

- Вы как нельзя более правы: он, думается мне, не видит никакой разницы,- воскликнул я,- а я вижу, хотя не умею объяснить, какую!

- Этого не объяснишь,- изрек Нэрс - дело вкуса, мнения. Но вопрос в том, как отнесется к этому ваш друг? Вы отказываете в услуге и в то же время принимаете благородную позу; вы разочаровываете его и даете ему щелчок. Это не годится, мистер Додд, этого никакая дружба не выдержит. Вы должны быть таким же хорошим, как ваш друг, или таким же плохим, как ваш друг, или распроститься с ним.

- Я не вижу этого,- сказал я.- Вы не знаете Джима.

- Ну, вы увидите это,- сказал Нэрс.- Теперь еще один пункт. Эта куча денег кажется огромной мистеру Пинкертону; она может дать ему жизнь и здоровье; но для ваших кредиторов она не многим больше значит, чем кучка бобов. Не думайте, что вас поблагодарят. Известно, что вы заплатили огромную сумму за право обшарить разбившееся судно; вы обшарили его, вы возвращаетесь домой и предъявляете десять тысяч,- двадцать, если хотите,- часть которых, как вам придется сознаться, вы добыли контрабандой; и заметьте, Билли Фоулер никогда не согласится выдать квитанцию за своей подписью. Взгляните-ка на эту сделку со стороны, и вы увидите, что тут выходит. Ваши десять тысяч только шерсти клок, и все будут дивиться вашему бесстыдству, видя, что вы хотите отделаться такой ничтожной суммой. Какой бы вы ни выбрали путь, мистер Додд, ваша репутация пострадает; так что это соображение приходится оставить в стороне.

- Вы вряд ли поверите мне,- сказал я,- но это доставляет мне положительное облегчение.

- Вы, видно, несколько иначе созданы, чем я,- ответил Нэрс.- А заговорив о себе, я кстати объясню вам свое положение. Вы не встретите никаких затруднений с моей стороны - у вас довольно своих затруднений; я же вам все-таки друг, чтобы, когда вы в затруднительном положении, закрыть глаза и идти, куда укажут. Все равно я в довольно курьезном положении. Кредиторы потребуют отчета у моих хозяев. Я их представитель, и я стою и поглядываю за борт, пока банкрот переправляет свое имущество на берег за пазуху мистера Спиди. Я бы не сделал этого для Джемса Дж. Блэка, но сделаю это для вас, мистер Додд, и жалею только о том, что не могу сделать больше.

- Благодарю вас, капитан; мое решение принято,- сказал я.- Я пойду прямым путем, ruat coelum! До нынешнего вечера я не понимал этого изречения.

- Надеюсь, что не мое положение вызвало это решение? - спросил капитан.

- Не стану отрицать, что оно тоже играет роль,- сказал я.- Надеюсь, что я не трус, надеюсь, что у меня хватило бы духа украсть самому для Джима! Но когда выходит, что я должен втянуть в эту историю и вас, и Спиди, и того, и этого, то - пусть Джим умирает, и дело с концом. Я буду хлопотать и действовать за него, когда попаду во Фриско; но думаю, что мне не в чем будет себя упрекнуть, даже если он и умрет. Ничего не поделаешь - я могу идти только в этом направлении.

- Не скажу, что вы не правы,- ответил Нэрс,- и повесьте меня, если я знаю, правы ли вы. Как бы то ни было, мне это нравится. Но слушайте, не лучше ли отделаться от наших приятелей,- прибавил он,- стоит ли подвергаться риску и неприятностям контрабанды в пользу кредиторов?

- Я не думаю о кредиторах,- сказал я.- Но я столько времени задерживал здесь эту парочку, что у меня не хватит нахальства выпроводить их ни с чем.

Действительно, это, кажется, была единственная причина, заставившая меня войти в сделку, теперь уже не отвечавшую моим интересам, но, как оказалось, вознаградившую меня добрым мнением Фоулера и Шарпа; они были оба сверхъестественно хитры; они сделали мне честь в самом начали приписать мне свои пороки, и прежде чем мы покончили сделку, их почтение ко мне выросло почти до благоговения. Этого высокого положения я достиг единственно тем, что говорил правду и выказывал непритворное равнодушие к результату. Я, без сомнения, проявил все существенные качества искусной дипломатии, которую можно считать, следовательно, результатом известного положения, а не умения. Ибо говорить правду само по себе вовсе не дипломатично, а не заботиться о результатах - вещь непростительная. Когда я сообщил, например, что у меня всего-навсего двести фунтов опиума, мои контрабандисты обменялись многозначительными взглядами, говорившими: "Это жох не хуже нашего брата!" Но когда я небрежно назначил тридцать пять долларов вместо предлагавшихся двадцати и заключил словами: "Все это дело пустяк в моих глазах. Соглашайтесь или отказывайтесь и наполните ваши стаканы",- я имел неописуемое удовольствие подметить, что Шарп предостерегающе толкнул Фоулера локтем, а Фоулер поперхнулся вместо того, чтобы выразить согласие, готовое сорваться с его уст, и жалобно проговорил: "Нет, довольно вина, благодарю вас, мистер Додд!" Это еще не все: когда сделка состоялась по тридцати долларов за фунт - хорошее дельце для моих кредиторов - и наши друзья уселись в свой вельбот и отчалили от шхуны, оказалось, что они плохо знакомы с особенностями распространения звука по воде, и я имел удовольствие подслушать отзыв о себе.

- Глубокий человек этот Додд,- сказал Шарп.

На что бас Фоулера отозвался:

- Будь я проклят, если понимаю его игру.

Итак, мы снова остались одни на "Норе Крейне", и вечерние известия, жалобы Пинкертона, мысль о моем крутом решении вернулись и осадили меня в темноте. Согласно всему книжному хламу, какой мне случилось прочесть, меня должно было бы поддержать сознание своей добродетели. Увы! Я сознавал лишь одно: что я пожертвовал моим больным другом ради страха тюрьмы и глупых зевак. А еще ни один моралист не заходил так далеко, чтобы зачислить трусость в разряд тех вещей, которые в себе самих носят свою награду.

ГЛАВА XVII

Свет с военного корабля

На восходе солнца мы увидели город, раскинувшийся среди рощ у подножия Пуншевой Чаши, и целый лес мачт в маленькой гавани. Свежий бриз, поднявшийся с моря, торжественно пронес нас по извилистому проходу, и вскоре мы бросили якорь вблизи пристани. Я припоминаю безобразную форму современного военного корабля, стоявшего в гавани, но мой дух так глубоко погрузился в меланхолию, что я не обратил на него внимания.

В самом деле, в моем распоряжении было мало времени. Господа Шарп и Фоулер уехали от нас накануне в убеждении, что я первоклассный лгун; это гениальное соображение заставило их снова явиться к нам при первом удобном случае, с предложением помощи тому, кто показал, что не ищет ее, и гостеприимства такой почтенной личности. У меня было дело, я нуждался как в поддержке, так и в развлечении; мне нравился Фоулер - не знаю почему; словом, я предоставил им делать со мною, что хотят. Никто из кредиторов не явился, и я провел первую половину дня, выясняя положение дел на чайном и шелковом рынке при содействии Шарпа; позавтракал с ним в отдельном кабинете "Гавайского Отеля" - на глазах у публики Шарп был титотеллером (Титотеллеры - секта трезвенников.), а около четырех часов пополудни был сдан с рук на руки Фоулеру. Этот джентльмен был собственником бунгало (Ост-индское название здания, в котором живут европейцы (прим. перев.).) на набережной Вайкики; и здесь, в компании нескольких молодых людей Гонолулу, меня угощали морским купаньем, "петушиными хвостами" ("Cocq-tail" - смесь спиртных напитков с различными ингредиентами (прим. перев.).) необъяснимого состава, обедом, гула-гулой и, чтобы завершить вечер, покером (Карточная игра (прим. перев.).) с подходящими напитками. Проигрывать деньги в ночные часы бледным, нетрезвым юношам никогда не казалось мне завидным удовольствием. Но, признаюсь, в моем тогдашнем настроении духа оно показалось мне восхитительным, я спускал мои деньги, или, лучше сказать, моих кредиторов, и пропускал шампанское Фоулера с одинаковой жадностью и успехом; и проснулся на следующее утро с легкой головной болью и довольно приятным осадком после возбуждения минувшей ночи. Молодые люди, из которых многие были еще далеко не в трезвом состоянии, забрали кухню в свои руки, выпроводив китайца; и так как каждый стряпал себе блюдо по собственному вкусу, ничуть не стесняясь портить стряпню соседа, то я вскоре убедился, что можно разбить много яиц, но сделать маленькую яичницу. Мне удалось найти кружку молока и ломоть хлеба, а так как день был воскресный и дела приостановились, а гульба в приюте Фоулера должна была возобновиться вечером, то, утолив голод, я тихонько ушел подышать чистым воздухом в одиночестве.

Я направился к морю мимо потухшего кратера, известного под названием Алмазной Головы. Дорога шла некоторое время в тени зеленых, усаженных шипами деревьев, чередовавшихся с домами. Здесь я мог видеть картины туземной жизни: большеглазых нагих детей вместе со свиньями; юношу, спящего под деревом; старого джентльмена в очках, читающего Гавайскую библию; несколько щекотливое зрелище дамы, купающейся в ручье, и мелькание пестрых цветных одежд в глубокой тени домов. Затем я направился берегом, утопая в песке; с одной стороны шумел и сверкал прибой и расстилалась бухта, заполненная судами; с другой поднимались к кратеру и голубому небу обрывистые, голые склоны и крутые утесы. Несмотря на присутствие скользивших по морю судов, место произвело на меня впечатление пустыни. Мне вспомнился рассказ, слышанный мною накануне за обедом, о пещере в недрах вулкана, которую посещают с факелами, месте успокоения костей жрецов и воинов, оглашаемых шумом невидимого потока, пробирающегося к морю по трещинам горы. И мне представилось внезапно, до какой степени все эти бунгало, Фоулеры, веселый и суетливый город, толпящиеся корабли,- дети вчерашнего дня. Сотни лет жизнь туземцев, с ее славами и честолюбиями, с ее радостями, преступлениями и муками, текла, незримая миру, как подземная река, в этом окруженном океаном уголке. Халдея не казалась более древней, ни египетские пирамиды более темными; и я слышал, как время измерялось "треском и грохотом" незапамятных побед, и видел себя самого созданием минуты. Казалось, дух вечности улыбается банкротству Пинкертона и Додда с Монтана-Блок, С. Ф., и тревогам совести младшего компаньона.

Без сомнения, мои ночные излишества способствовали этому настроению философской грусти, так как не одна добродетель несет подчас в себе самой свою награду; но в конце концов у меня стало гораздо легче на душе. Пока я еще предавался своим размышлениям, изгиб берега привел меня к сигнальной станции с ее караульней и флагштоком на самом краю утеса. Дом был новый, чистый и ничем не защищенный, открытый для пассатов. Ветер налетал на него гулкими порывами; стекла на стороне, обращенной к морю, немилосердно дребезжали; грохот прибоя внизу, со своей стороны, подбавлял шума, и мои шаги на узкой веранде были совершенно неслышны находившимся внутри.

Тут оказалось двое людей, перед которыми я появился так неожиданно: смотритель с начинавшей седеть бородой, острыми глазами моряка и тем особенным отпечатком, который налагает одинокая жизнь; и посетитель, ораторского вида малый, в бросающемся в глаза тропическом костюме служащих британского флота, сидевший на столе и куривший сигару. Я был встречен любезно и вскоре забавлялся речами этого господина.

- Нет, если бы я не родился англичанином,- заявил он, между прочим,- то, черт побери, желал бы родиться французом! Укажите мне другую нацию, достойную чистить им сапоги.

Тотчас он изложил с такой же резкостью свои взгляды на внутреннюю политику.

- Я лучше желал бы быть диким животным, чем либералом,- сказал он,- таскающим знамя и тому подобное; у свиней больше смысла. Да вот, посмотрите на нашего главного механика,- говорят, он носил знамя собственными руками: "Да здравствует Гладстон!", должно быть, или "Долой аристократию!" Кому мешает аристократия? Покажите мне путную страну без аристократии! Соединенные Штаты? Гнездо подкупа! Я знал человека - хорошего человека - сигнального квартирмейстера на "Виандоре". Он мне рассказывал о тамошних порядках. Мы здесь все британские подданные,- продолжал он.

- Боюсь, что я американец,- сказал я извиняющимся тоном.

Он, по-видимому, чуть-чуть смутился, но оправился, и ответил мне обычным британским комплиментом.

- Что вы говорите! - воскликнул он.- Честное слово, я бы никогда не подумал этого. Никто бы не сказал этого о вас.

Я поблагодарил его, как всегда поступаю в этом случае с его соотечественниками; не столько, пожалуй, за комплимент мне и моей бедной родине, сколько за проявление (всегда новое для меня) британского самодовольства и вкуса. Он был так тронут моей благодарностью, что прибавил несколько похвальных слов по поводу американского способа крепить паруса.

- Вы опередили нас в пристегивании парусов,- сказал он,- вы можете признать это с чистой совестью.

- Благодарю вас,- ответил я,- конечно, я так и сделаю.

После этого наша беседа пошла гладко, и когда я встал, собираясь вернуться к Фоулеру, он тоже вскочил и вызвался осчастливить меня своим обществом на обратном пути. Я, хажется, обрадовался предложению, так как это создание (по-видимому, единственное в своем роде или представлявшее тип вроде птицы додо) забавляло меня. Но когда он надел шляпу, я убедился, что тут намечается нечто большее, чем развлечение, так как на ленте оказалась надпись: "Е. В. Ф. Буря".

- Ведь это ваш корабль,- начал я, когда, простившись со смотрителем, мы спускались по тропинке,- подобрал команду "Летучего Облачка", не правда ли?

- Совершенно верно,- отвечал он.- Это было большой удачей для "Летучего Облачка". Этот Мидуэй-Айленд - Богом забытое место.

- Я прямехонько оттуда,- сказал я,- это я купил разбившееся судно.

- Прошу прощения, сэр,- воскликнул моряк,- джентльмен с белой шхуны?

- Он самый,- сказал я.

Мой собеседник раскланялся, как будто мы впервые были формально представлены друг другу.

- Конечно,- продолжал я,- вся эта история не может не интересовать меня; и вы бы меня очень обязали, рассказав все, что вам известно о спасении команды.

- Вот как это было,- сказал он.- Мы имели приказ заглянуть на Мидуэй на случай потерпевших кораблекрушение и подошли к нему довольно близко днем накануне. Всю ночь мы шли с половинным паром, рассчитывая попасть на остров К полудню, так как старый Тутльс - прошу прощения, сэр, капитан,- боится этих мест ночью. Там, вокруг этого Мидуэя, есть опасные, предательские течения; вы знаете это, так как сами побывали там; одно из них, должно быть, увлекло нас. По крайней мере, около трех часов, когда мы думали, что остров еще далеко, кто-то увидел парус, и вдруг, не угодно ли, перед нами бриг с полной оснасткой! Мы увидели сначала его, а потом остров, и заметили, что бриг сел вплотную на мель. Прибой у рифа был сильный; мы легли в дрейф и послали пару шлюпок. Я не был ни в одной; только стоял и смотрел; но, кажется, все они перепугались и растерялись так, что не могли отличить кормы от носа. Один из них хныкал и ломал руки, и явился к нам на корабль весь в слезах, точно месячный младенец. Трент поднялся первый, рука у него была обмотана окровавленной тряпкой. Я был от них не дальше, чем теперь от вас, и мог заметить, что он совсем запыхался - слышал его дыхание, когда он поднимался по лестнице. Да, перепугались они, не слишком это для них лестно. Вслед за капитаном поднялся помощник.

- Годдедааль! - воскликнул я.

- Хорошее имя для него,- ухмыльнулся он, вероятно, смешивая эту фамилию со знакомым проклятием (Goddamn (произн. "годдем"), звучит одинаково с первыми слогами Goddedaal (прим. перев.).).- Хорошее имя, только не его. Он оказался прирожденным джентльменом, сэр, и, так сказать, разыгрывал маскарад. Один из наших офицеров знал его на родине, и вот он узнает его, останавливает, протягивает ему руку и говорит: "Ба, Норри, здорово, старина!" Тот поднялся на палубу молодцом и вовсе не выглядел расстроенным - грех было бы сказать это о нем. Но только он услышал свое настоящее имя, побелел, как Страшный Суд, уставился на мистера Сибрайта, точно на привидение, и (даю вам мое честное слово) грохнулся в обморок. "Снесите его в мою каюту,- говорит мистер Сибрайт.- Это мой старый приятель, Норри Кэртью".

- А какого такого рода джентльмен этот мистер Кэртью? - проговорил я.

- Буфетчик кают-компании говорил мне, что он происходит из одной из лучших английских фамилий,- ответил мой приятель,- воспитывался в Итоне и мог бы быть баронетом!

- Нет, как он выглядит из себя? - поправился я.

- Да так же, как мы с вами,- последовал ответ,- ничего особенного. Я не знал, что он джентльмен, но я ни разу не видал его после того.

- Как так? - воскликнул я.- Ах, да, помню: он был болен все время, пока вы шли во Фриско, не так ли?

- Болен или расстроен, или что-нибудь в этом роде,- возразил мой спутник.- Мне кажется, он не очень-то стремился показываться людям. Он сидел взаперти; буфетчик кают-компании, носивший ему еду, говорил мне, что он почти ничего не ел; а во Фриско он высадился на берег тайком. Кажется, его брат взял да и умер, а он оказался наследником. Но еще раньше он ушел искать счастья, и никто не знал, куда он девался. Оказалось, он здесь, служит на купеческом корабле, потерпел крушение на Мидуэе и укладывает свои пожитки, готовясь к долгому плаванию на шлюпке. Попадает на наш корабль и тут узнает, что он лендлорд и завтра может попасть в Парламент! Довольно естественно, что он прячется, мы бы с вами то же сделали на его месте.

- Наверное,- сказал я.- А о других вы знаете что-нибудь?

- Конечно,- ответил он,- народ безобидный, насколько я знал. Был там некто Гэрди: родился в колонии и просадил много денег. Ничего худого нельзя сказать о Гэрди; был он богат, потом разорился и не упал духом. Сердце у него было доброе, и человек образованный, знал по-французски, и латынь знал, как туземец! Мне нравился этот Гэрди: молодец малый, право.

- Много они рассказывали о крушении? - спросил я.

- Много рассказывать не приходилось,- ответил он.- В бумагах все написано. Гэрди любил рассказывать о деньгах, которые прошли через его руки; он водился с букмекерами, жокеями, актерами и тому подобной публикой - народ все аховый,- прибавил мой рассудительный собеседник.- Но тут поблизости моя лошадь и, с вашего позволения, я отправлюсь.

- Одну минуту,- сказал я.- Что, мистер Сибрайт на корабле?

- Нет, сэр, сегодня он на берегу,- сказал матрос.- Я отвез ему чемодан в отель.

На этом мы расстались. Вслед затем мой друг обогнал меня на наемной лошади, которая, казалось, презирала своего всадника, а я остался в поднятой им пыли, с целым вихрем мыслей в голове. Ведь я стоял теперь или казалось, что стоял, у самого порога этих тайн. Я знал настоящее имя Диксона - его звали Кэртью; знал, откуда взялись деньги нашего соперника на аукционе - это была часть наследства Кэртью; и в моей галерее картин из истории разбившегося судна прибавилась еще одна, быть может, самая драматическая. Я видел палубу военного корабля в этой отдаленной части великого океана, толпу любопытных офицеров и матросов: и вот человек знатного происхождения и хорошего воспитания, плававший под вымышленным именем на торговом судне и только что избавившийся от смертельной опасности, падает, как бык, при одном звуке своего имени. Я не мог не вспомнить о своем личном опыте у телефона "Западного Отеля". Герой этих приключений, Диксон, Годдедааль или Кэртью, должен быть человек с чуткой или нечистой совестью. Тут мне вспомнилась фотография, найденная на "Летучем Облачке"; именно такой человек, рассуждал я, должен быть способен к подобным выходкам и кризисам; и я склонялся к мысли, что Годдедааль (или Кэртью) - главная пружина тайны.

Однако было ясно: пока "Буря" доступна мне, я должен познакомиться с Сибрайтом и доктором. С этой целью я извинился перед Фоулером, вернулся в Гонолулу и провел остаток дня, бесплодно слоняясь по прохладным верандам отеля. Только около девяти часов вечера мое терпение было вознаграждено.

- Вот джентльмен, о котором вы спрашивали,- сказал мне служащий.

Я увидел господина в твидовой паре, с необыкновенно томными манерами, и тросточкой, которую он таскал за собой с изящным усилием. Судя по имени, я ожидал найти нечто вроде викинга, юного властителя битв и бурь; и тем сильнее, конечно, разочаровался, очутившись лицом к лицу с таким неподходящим типом.

- Если не ошибаюсь, я имею удовольствие обращаться к лейтенанту Сибрайту,- сказал я.

- Э-э-да,- ответил герой,- но, э-э! Я-а-ннне-е знаю вас, кажется? (Он говорил, как лорд Фоппингтон в старой пьесе - доказательство живучести людского кривлянья. Но я не стану воспроизводить здесь его выговор).

- Я и обратился к вам с намерением познакомиться,- сказал я, нимало не смущаясь (так как бесстыдство вызывает с моей стороны такое же - быть может, мой единственный воинственный атрибут).- Есть предмет, который интересует обоих нас, меня очень живо; я думаю, что могу оказать услугу одному из ваших друзей, по крайней мере, сообщить ему полезную справку.

Последнюю оговорку я прибавил для очистки совести; я не мог уверять даже себя самого, что могу или хочу оказать услугу мистеру Кэртью, но я был уверен, что ему приятно будет узнать, что "Летучее Облачко" сгорело.

- Не знаю - я - я не понимаю вас,- промямлила моя жертва.- У меня, знаете, нет друзей в Гонолулу.

- Друг, о котором я говорю, англичанин,- возразил я.- Это мистер Кэртью, которого вы подобрали на Мидуэе. Моя фирма купила разбившееся судно; я только что вернулся после его разборки, и чтобы объяснить вам мое дело, мне необходимо сделать сообщение; оттого я и побеспокою вас просьбой сообщить мне адрес мистера Кэртью.

Как видите, я быстро оставил всякую надежду заинтересовать этого тупоумного британского медведя. Он со своей стороны был, очевидно, как на иголках от моей настойчивости; я решил, что он мучится опасением приобрести в моем лице нежелательного знакомого; я определил его как брюзгливое, тупое, тщеславное, необщительное животное без соответствующей защиты - нечто вроде улитки без раковины - и заключил, довольно правильно, что он согласится на все, лишь положить конец нашей беседе. Минуту спустя он бежал, оставив мне клочок бумаги с адресом:

Норрис Кэртью

Стальбридж-ле-Кэртью,

Дорсет

Я мог торжествовать победу - поле битвы и часть неприятельского обоза остались за мною. На деле же мои моральные страдания в течение этой стычки были не меньше, чем мистера Сибрайта. Я был неспособен к новым военным действиям; я сознавал, что флот старой Англии оказывается (для меня) непобедимым, как встарь; и, оставив всякую надежду на доктора, решил в будущем салютовать его почтенному флагу на почтительном расстоянии. Таково было мое настроение, когда я ложился спать; и мое первое впечатление на следующее утро только укрепило его. Я имел удовольствие встретиться с моим вчерашним противником, возвращавшимся на корабль; и он удостоил меня таким демонстративно сухим приветствием, что мое раздражение взяло верх надо мною, и (вспомнив тактику Нельсона) я не счел нужным заметить его и ответить на него.

Судите же о моем изумлении, когда полчаса спустя я получил следующую записку с "Бури":

"Уважаемый сэр, мы все очень интересуемся разбившимся судном "Летучее Облачко", и когда я сообщил, что имел удовольствие познакомиться с вами, было выражено общее желание видеть вас на корабле. Вы доставите нам величайшее удовольствие, приняв наше приглашение пообедать с нами сегодня вечером, если же вы приглашены куда-нибудь в другое место, то позвольте пригласить вас на ленч сегодня или завтра"

Затем были указаны часы и следовала подпись: "Дж. Лэселль Сибрайт" с удостоверением, что он "весь мой".

- Нет, мистер Лэселль Сибрайт,- думал я,- я подозреваю, что это не вы, а другой. Вы сообщили о своей встрече, друг мой; вам намылили голову, на вас насели, это письмо было продиктовано; меня приглашают на корабль (несмотря на ваши меланхолические протесты) не для того, чтобы познакомиться с людьми, не для того, чтобы рассказывать о "Летучем Облачке", а для того, чтобы подвергнуться допросу со стороны кого-то, интересующегося Кэртью,- доктора, держу пари. И еще держу пари, что все это результат вашей опрометчивости с адресом.

Я, не теряя времени, ответил на письмо, выбрав самый близкий срок, и в назначенный час матросы "Норы Крейны", несколько смахивавшие на бродяг, перевезли меня на шлюпке под пушки "Бури".

Кают-компания приняла меня, по-видимому, с удовольствием; офицеры, товарищи Сибрайта, в противоположность ему, расспрашивали с детским любопытством о моем плавании; много толковали о "Летучем Облачке", о его гибели, о том, как я нашел его, о погоде, якорной стоянке и течениях около Мидуэй-Айленда. О Кэртью упоминали без всякого недоумения; приводили подобный же случай с покойным лордом Абердином, который умер помощником на американской шхуне. Если они мало сообщили мне об этом человеке, то лишь потому, что им нечего было сообщать; они только интересовались его опознанием и сожалели о его продолжительной болезни. Я не мог думать, что они уклоняются от этой темы; ясно было, что офицеры не только ничего не скрывают, но и что им нечего скрывать.

Пока, таким образом, все казалось естественным, и тем не менее доктор смущал меня. Это был рослый, лохматый, мужиковатый человек, лет пятидесяти с хвостиком, уже седой, с подвижным ртом и косматыми бровями: он говорил редко, но весело, и его беззвучный смех был заразителен. Я заметил, что в кают-компании он считается чудаком, но пользуется полным уважением; и убедился, что он исподтишка наблюдает за мною. Разумеется, я ответил тем же. Если Кэртью притворялся больным, а похоже было на то, то здесь был человек, знавший все, или, во всяком случае, знавший много. Его строгое, честное лицо постепенно и безмолвно убеждало меня в том, что он знает все. Эти глаза, этот рот не могли принадлежать человеку, который играет втемную или действует наобум. В то же время это не было лицо человека, щепетильного со злодеями; в нем даже было что-то напоминавшее Брута, а отчасти судью, приговаривавшего к виселице. Короче говоря, он казался человеком, совершенно не подходящим для той роли, которую я назначал ему в моих теориях, и в моей душе боролись удивление и любопытство.

Ленч кончился, предложили перейти в курилку, когда (по какому-то внезапному побуждению) я сжег свои корабли, и, под предлогом нездоровья, выразил желание поговорить с доктором.

- Речь идет не о моем теле, доктор Эркварт,- сказал я, когда мы остались одни.

Он промычал что-то, губы его зашевелились, он пристально взглянул на меня своими серыми глазами, но, видимо, решил промолчать.

- Мне нужно поговорить с вами о "Летучем Облачке" и мистере Кэртью,- продолжал я.- Вы должны были ожидать этого. Я уверен, что вам известно все; вы проницательны и должны были догадаться, что мне известно многое. Как мы отнесемся друг к другу? И как мне относиться к мистеру Кэртью?

- Я не совсем понимаю вас,- ответил он после некоторой паузы, и прибавил после другой,- я подразумеваю смысл, мистер Додд.

- Смысл моих вопросов? - спросил я.

Он кивнул головой.

- Я думаю, что мы в этом сойдемся,- сказал я.- Смысла-то я и ищу. Я купил "Летучее Облачко" за бешеные деньги, за сумму вздутую мистером Кэртью через его агента; и в результате я банкрот. Но если я не нашел на бриге состояния, то нашел недвусмысленные следы какой-то нечистой игры. Примите в расчет мое положение: я разорен этим человеком, которого никогда не видел; я могу, весьма естественно, желать мести или компенсации; и думаю, что имею возможность добиться того и другого.

Он ничего не ответил на этот вызов.

- Можете ли вы теперь понять смысл моего обращения к тому, кто несомненно посвящен в тайну,- продолжал я,- и моего прямого и честного вопроса: как мне относиться к мистеру Кэртью?

- Я должен просить вас объясниться обстоятельнее,- сказал он,

- Вы не очень-то помогаете мне,- возразил я.- Но, может быть, вы поймете следующее: моя совесть не слишком щепетильна, но все же у меня есть совесть. Есть степени нечистой игры, против которых я не стану особенно восставать. Я уверен относительно мистера Кэртью, я вовсе не такой человек, чтобы отказываться от выгоды, и я очень любопытен. Но с другой стороны, я вовсе не охотник до травли; и, прошу вас верить,- не стремлюсь ухудшить положение несчастного или навлечь на него новую беду.

- Да, мне кажется, я понимаю,- сказал доктор.- Допустим, я дам вам слово, что, что бы там ни случилось, но есть извинения для случившегося, важные извинения, могу сказать, очень важные?..

- Это имело бы большой вес для меня, доктор,- ответил я.

- Я могу пойти дальше,- продолжал он.- Допустим, что я был там или вы были там. После того как совершилось известное событие, возникает серьезный вопрос, как же нам поступить, или даже, как мы должны поступить. Или возьмите меня. Я буду откровенен с вами и сознаюсь, что мне известны факты. Вы догадались, что я действовал, зная эти факты. Могу ли я просить вас судить на основании этого образа действий о характере того, что мне известно, и о чем не считаю себя вправе сообщить вам?

Я не могу передать выражения сурового убеждения и судейского пафоса речи доктора Эркварта. Тем, которые не слышали ее, может показаться, что он угощал меня загадками; мне же, слышавшему, показалось, что я получил урок и комплимент.

- Благодарю вас,- сказал я,- я чувствую, что вы сказали все, что могли сказать, и больше, чем я имел право спрашивать. Я считаю это знаком доверия, которое постараюсь оправдать. Надеюсь, сэр, что вы позволите мне считать вас другом.

Он уклонился от этого изъявления дружбы резким предложением присоединиться к компании, но минуту спустя смягчил свой отказ. Когда мы вошли в курилку, он с ласковой фамильярностью положил мне руку на плечо и сказал:

- Я только что прописал мистеру Додду стакан нашей мадеры.

Я никогда больше не встречался с доктором Эрквартом; но он так ярко запечатлелся в моей памяти, что я вижу его как живого. Да и в самом деле, у меня есть причина помнить об этом человеке ввиду его сообщения. Было довольно трудно построить какую-нибудь теорию относительно происшествий на "Летучем Облачке"; но представить себе происшествие, главный и наиболее виновный участник которого мог заслужить уважение или, по крайней мере, сожаление, такого человека, как доктор Эркварт, оказалось для меня решительно невозможным. Здесь, по крайней мере, кончились мои открытия. Больше я не узнал ничего, пока не узнал всего, и читателю известны все мои данные. Превосходит ли он меня проницательностью, или, подобно мне, откажется от объяснения?

ГЛАВА XVIII

Перекрестный допрос и уклончивые ответы

Я резко отзывался о Сан-Франциско; мой отзыв вряд ли можно принимать буквально (нельзя ожидать от израильтян справедливого отношения к стране Фараонов); и город тонко отомстил мне при моем возвращении. Никогда еще он не выглядел так благопристойно; солнце сияло, воздух был чистый, люди ходили с цветами в петлицах и улыбающимися физиономиями; и направляясь к месту службы Джима с черной тревогой на душе, я чувствовал себя исключением среди общего веселья.

Контора помещалась в переулке, в дрянном, ветхом домишке. На переднем фасаде была надпись: "Компания Парового печатания Франклина Г. Доджа", и более свежими буквами, свидетельствовавшими о недавнем их добавлении, лозунг: "Только Белый Труд". В конторе, в пыльной загородке Джим сидел один за столом. Печальная перемена произошла в его одежде, наружности и манерах: он выглядел больным и жалким. Он, который когда-то так весело управлялся с делами, точно конь на пастбище, уставился теперь на столбец цифр, лениво грызя перо, и временами тяжко вздыхал,- картина бессилия и невнимания. Он был поглощен печальными размышлениями, не видел и не слышал меня, и я стоял и следил за ним незамеченный. Бесполезное раскаяние внезапно овладело мною. Меня терзали угрызения совести. Как я и предсказывал Нэрсу, я стоял и ругал себя. Я вернулся спасти свою честь, но вот мой друг, нуждающийся в покое, в уходе, в хороших условиях. И я спрашивал вместе с Фальстафом: "Что же такое честь?" - слово. А что такое само это слово "честь" - и подобно Фальстафу, отвечал самому себе: "Пар".

- Джим! - сказал я.

- Лоудон! - произнес он, задыхаясь, вскочил и пошатнулся.

В следующее мгновение я был за решеткой и мы пожимали друг другу руки.

- Мой бедный старый друг! - воскликнул я.

- Слава Богу, вы вернулись наконец! - пробормотал он, трепля меня по плечу.

- У меня нет хороших новостей для вас, Джим,- сказал я.

- Вы вернулись - вот хорошие новости, в которых я нуждаюсь,- возразил он.- О, как я тосковал по вас, Лоудон!

- Я не мог сделать того, о чем вы писали мне,- сказал я, понижая голос.- Я отдал деньги кредиторам. Я не мог поступить иначе.

- Ш-ш-ш! - произнес Джим.- Я был не в своем уме, когда писал. Я не мог бы взглянуть в лицо Мэми, если бы мы сделали это. О, Лоудон, какое сокровище эта женщина! Думаешь, что кое-что знаешь о жизни, а оказывается, не знаешь ровно ничего. Доброта женщины - вот откровение.

- Это верно,- сказал я.- Я надеялся услышать это от вас, Джим.

- Итак, "Летучее Облачко" оказалось обманом,- продолжал он.- Я не совсем понял ваше письмо, но вывел из него такое заключение.

- Обман слишком мягкое выражение,- сказал я.- Кредиторы никогда не поверят, какими дураками мы оказались. Кстати,- продолжал я, радуясь случаю переменить тему разговора,- в каком положении банкротство?

- Счастье ваше, что вас не было здесь,- отвечал Джим, покачивая головой,- счастье ваше, что вы не видели газет. "Западный Вестник" назвал меня жалким маклеришкой с водянкой в голове; другая газета - лягушкой, которая забралась на один луг с Лонггерстом и раздувалась, пока не лопнула. Это было жестоко для человека в медовом месяце, как и все, что они говорили обо мне. Но я рассчитывал на "Летучее Облачко". Что же оно дало все-таки? Я, кажется, не уловил сути этой истории, Лоудон.

"Черт ее уловит!"- подумал я и прибавил вслух: - Видите ли, нам обоим не повезло. Я добыл немногим больше того, что требовалось для покрытия текущих издержек, а вы обанкротились почти немедленно. Почему мы так скоро лопнули?

- Мы еще поговорим обо всем этом,- сказал Джим, внезапно встрепенувшись.- Мне нужно заняться книгами, а вы лучше ступайте прямо к Мэми. Она у Спиди. Она ждет вас с нетерпением. Она относится к вам, как к любимому брату.

Для меня был на руку всякий план, который отсрочивал объяснение и откладывал (хотя бы на самое короткое время) разговор о "Летучем Облачке". Итак, я поспешил на Бош-стрит. Мистрис Спиди, уже обрадованная возвращением супруга, приветствовала меня радостным восклицанием.

- Вы прекрасно выглядите, мистер Лоудон, голубчик,- сказала она любезно и прибавила сердито: а насчет Спиди я имею подозрения. Ухаживал он там за негритянками?

Я отозвался о Спиди как о безупречном человеке.

- Никто из вас не выдаст другого,- сказала эта бойкая дама и провела меня в почти пустую комнату, где Мэми работала за пишущей машиной.

Я был тронут сердечностью нашей встречи. С самым милым жестом на свете она протянула мне обе руки, пододвинула стул и достала из буфета жестянку с моим любимым табаком и книжечку папиросных бумажек, которые я исключительно употреблял.

- Видите, мистер Лоудон,- воскликнула она,- мы все приготовили для вас; это было куплено в день вашего отплытия.

Я ожидал с ее стороны любезного приема, но известный оттенок искреннего расположения, которого я не мог не заметить, вытекал из неожиданного источника. Капитан Нэрс, которого я никогда не буду в состоянии достаточно отблагодарить, урвал минутку от своих занятий, побывал у Мэми и нарисовал ей самую лестную для меня картинку моего доблестного поведения на разбившемся судне. Она не заикнулась об этом посещении, пока не заставила меня рассказать о моих приключениях.

- Ах, капитан Нэрс рассказывал лучше,- сказала она, когда я кончил.- Из вашего рассказа я узнала только одну новую вещь: что вы так же скромны, как храбры.

Я пытался что-то возразить.

- Не трудитесь,- сказала Мэми.- Я знаю, кто вел себя героем. И когда я услышала, как вы работали целыми днями, как простой работник, с окровавленными руками и поломанными ногтями, и как вы не побоялись шторма, которого он сам испугался, и как вам грозил этот ужасный бунт (Нэрс, очевидно, обмокнул свою кисть в землетрясение и извержение), и как было сделано все, по крайней мере отчасти, для Джима и для меня,- я почувствовала, что мы никогда не сумеем выразить, как мы восхищаемся вами и благодарны вам.

- Мэми,- воскликнул я,- не говорите о благодарности, это слово не должно употребляться между друзьями. Джим и я благоденствовали вместе, теперь будем бедствовать вместе. Мы сделали что могли, и это все, что требуется сказать. Затем мне нужно искать занятие и отправить вас и Джима на отдых в деревню, в сосновые леса, потому что Джим заслужил отдых.

- Джим не может брать ваших денег, мистер Лоудон,- сказала Мэми.

- Джим? - воскликнул я.- Как так? Разве я не брал его денег?

Тут явился сам Джим и с места в карьер набросился на меня с проклятой темой.

- Ну, Лоудон,- сказал он,- теперь мы все собрались, работа кончена и вечер в нашем распоряжении; расскажите же всю историю.

- Одно слово,- ответил я, стараясь оттянуть время и в тысячный раз пытаясь (в потаенных уголках моего мозга) найти какое-нибудь удовлетворительное изложение моей истории.- Я бы желал знать, как обстоит дело с банкротством.

- О, это уже старая история! - воскликнул Джим.- Мы заплатили семь центов, и я удивляюсь, что у нас хватило на это. Куратор...- (при воспоминании об этом лице судорога сдавила ему горло, и он не кончил фразы).- Ну, да все это прошло и кончилось, и мне хотелось бы только узнать факты относительно разбившегося корабля. Я что-то плохо понимаю; мне сдается, что под этим что-то скрывается.

- В нем, во всяком случае, ничего не скрывалось,- ответил я с деланным смехом.

- Об этом-то мне и хотелось бы потолковать,- возразил Джим.

- Что это я никак не могу добиться от вас подробностей насчет банкротства? Похоже, будто вы избегаете говорить о нем,- заметил я, непростительно глупо для человека в моем положении.

- А разве не похоже, будто вы избегаете говорить о разбившемся судне? - спросил Джим.

Я сам вызвал этот вопрос; увернуться было невозможно.

- Ну, дружище, если уж вам так не терпится, извольте! - сказал я, и с поддельной веселостью начал свой рассказ.

Я говорил с юмором и остроумием; описал остров и разбившееся судно, передразнил Андерсона и китайца, поддерживал недоумение...- перо мое споткнулось на этом роковом слове. Я поддерживал недоумение так искусно, что оно вовсе не разъяснилось; когда я кончил,- не решаюсь сказать: заключил, потому что заключения не было,- Джим и Мэми смотрели на меня с удивлением.

- Ну? - сказал Джим.

- Ну, это все,- ответил я.

- Но как же вы объясните это? - спросил он.

- Я не могу объяснить этого,- ответил я.

Мэми зловеще покачала головой.

- Но, дух великого Цезаря, ведь деньги предлагались! - воскликнул Джим.- Тут что-нибудь не так, Лоудон; это очевидная бессмыслица! Я не спорю, что вы с Нэрсом сделали что могли, я уверен в этом; но я утверждаю, что вы опростоволосились. Я утверждаю, что товар и сейчас на корабле, и я достану его.

- А я говорю вам, что на корабле нет ничего, кроме старого дерева и железа! - сказал я.

- Мы увидим,- возразил Джим.- Следующий раз я отправлюсь сам. Я возьму с собой Мэми: Лонггерст не откажет мне в ссуде на наем шхуны. Подождите, пока я обыщу разбившееся судно.

- Но вы не можете обыскать его! - воскликнул я.- Оно сгорело.

- Сгорело! - отозвалась Мэми, изменяя спокойную позу, в которой она слушала мой рассказ, сложив руки на груди.

Наступила многозначительная пауза.

- Простите Лоудон,- сказал наконец Джим,- но чего ради вздумалось вам сжечь его?

- Это была идея Нэрса.

- Это, конечно, самое странное обстоятельство во всей истории,- заметила Мэми.

- Я должен сказать, Лоудон, что это действительно несколько неожиданно,- прибавил Джим.- Это выглядит даже как-то нелепо. Что вы думали, что думал Нэрс выиграть, сжигая судно?

- Не знаю; это, казалось, не имеет значения, мы взяли все, что можно было взять.

- В том-то и вопрос! - воскликнул Джим.- Совершенно ясно, что вы не все взяли.

- Почему вы так уверены? - спросила Мэми.

- Как могу я вам сказать это? - воскликнул я.- Мы обшарили корабль сверху донизу. Мы были уверены, вот и все, что я могу сказать.

- Я начинаю думать, что вы действительно были уверены,- возразила она с многозначительным пафосом.

Джим поспешил вмешаться.

- Мне не совсем понятно, Лоудон, ваше отношение к особенностям этого случая,- сказал он.- По-видимому, они вовсе не задевают вас так, как меня.

- Ба! Стоит ли говорить об этом? - воскликнула Мэми, внезапно вставая.- Мистер Додд не намерен рассказывать нам, что он думает или что он знает.

- Мэми! - сказал Джим.

- Тебе нечего беспокоиться о его чувствах, Джемс; потому что он не беспокоится о твоих,- возразила она.- Кроме того, он не осмелится отрицать это. Да ведь он уже не в первый раз прибегает к умолчанию. Разве ты забыл, как он узнал адрес и не хотел сказать тебе, пока тот человек не улизнул?

Джим повернулся ко мне с умоляющим выражением - мы все встали.

- Лоудон,- сказал он,- вы видите, что Мэми забрала себе в голову какую-то фантазию, и я должен сказать, что для нее есть тень извинения, потому что все это действительно странно, даже для меня, Лоудон, с моей деловой опытностью. Ради Бога, разъясните, в чем дело.

- Вы правы,- сказал я,- мне не следовало пытаться оставлять вас в потемках; я должен был с самого начала сказать вам, что обязался хранить тайну; должен был с самого начала просить у вас доверия. Это все, что я могу сделать теперь. У этой истории есть подкладка, но она не касается никого из нас, и мой язык связан. Я дал честное слово. Вы должны поверить мне и попытаться простить меня.

- Может быть, я очень тупа, мистер Додд,- начала Мэми с кротостью, не сулившей ничего доброго,- но я думала, что вы отправились в это плавание как представитель моего мужа и на средства моего мужа. Вы говорите нам, что обязались хранить тайну, но мне кажется, что прежде всего вы взяли на себя обязательство по отношению к Джемсу. Вы говорите, что это не касается нас; мы бедные люди, мой муж болен, и нас очень касается все, что может объяснить, каким образом мы потеряли состояние и почему наш представитель вернулся к нам ни с чем. Вы просите поверить вам, вы, кажется, не понимаете, что вопрос, который мы ставим самим себе,- это вопрос, не слишком ли много мы вам верили.

- Я не прошу вас поверить мне,- возразил я.- Я прошу Джима. Он знает меня.

- Вы думаете, что можете сделать все, что угодно, с Джимом; вы полагаетесь на его привязанность, не так ли? А меня, я думаю, вы ни в грош не ставите,- сказала Мэми.- Но, может быть, для вас был несчастным тот день, когда мы обвенчались, потому что я, по крайней мере, не слепа. Команда бежала, корабль продан за огромную сумму, вы знаете адрес того человека и скрываете его; вы не находите того, за чем вы посланы, и тем не менее сжигаете корабль; а теперь, когда мы требуем объяснения, заявляете, что обязались хранить тайну! Но я не брала на себя никаких подобных обязательств; я не стану молчать, глядя на своего больного и разоренного мужа, обманутого снисходительным другом. Я вам скажу всю правду, мистер Додд: вы были подкуплены и получили плату.

- Мэми,- воскликнул Джим,- довольно! Ты наносишь удар мне, ты меня оскорбляешь! Ты не знаешь, не можешь понимать этих вещей. Да ведь если б не Лоудон, я не мог бы взглянуть тебе в глаза. Он спас мою честь.

- Я уже слышала об этом достаточно,- возразила она.- Ты мягкосердечный дурак, и я люблю тебя за это. Но я женщина с ясной головой; мои глаза открыты, и я понимаю лицемерие этого человека. Ведь он сегодня явился ко мне и заявил, что будет искать работу - заявил, что будет делиться с нами своим заработком, пока ты не выздоровеешь. Заявил! Это приводит меня в бешенство! Своим заработком! Делиться своим заработком! Это подаяние будет твоей долей в "Летучем Облачке" - твоей, человека, который корпел и работал для него, когда он нищенствовал на парижских улицах. Но мы не нуждаемся в вашем милосердии; я, слава Богу, могу работать для моего мужа! Вы же всегда издевались над Джемсом! Вы всегда смотрели на него сверху вниз в вашем сердце, вы знаете это!

Она обратилась к Джиму:

- А теперь, когда он богат...- начала она и снова накинулась на меня.

- Потому что вы богаты, попробуйте отрицать это, попробуйте взглянуть мне в глаза и попытаться отрицать, что вы богаты - богаты на наши деньги - на деньги моего мужа...

Бог знает, до чего бы она могла дойти, увлеченная ураганом своих слов. Огорчение, горькое уныние, предательское сочувствие моему врагу, невыразимая жалость к бедняге Джиму уже сокрушили, смутили, пришибли мой дух. Бегство казалось единственным средством, и, сделав знак Джиму, я удалился с поля битвы.

Я прошел немного, когда звук шагов бегущего человека и голос Джима, окликавший меня, заставили меня остановиться. Джим догнал меня с письмом, которое давно уже дожидалось моего возвращения.

Я взял его точно во сне.

- Чертовское вышло дело,- сказал я.

- Не судите строго Мэми,- ответил он.- Так уж она создана, это такая высокая честность. Я же, разумеется, знаю, что все сделано правильно. Я знаю ваш безупречный характер, но вы не рассказали нам обо всем прямо, Лоудон. Иной мог подумать, я хочу сказать, я хочу сказать...

- Все равно, что вы хотите сказать, мой бедный Джим,- перебил я.- Она храбрая женщина и честная жена и действовала великолепно. Моя история была чертовски двусмысленна. Я никогда не буду думать дурно ни о ней, ни о вас...

- Она разубедится, должна разубедиться!..- сказал он.

- Никогда этого не будет,- возразил я со вздохом,- и не пробуйте разубеждать ее. Не называйте при ней моего имени, разве только с проклятием. И возвращайтесь к ней немедленно. Покойной ночи, мой лучший друг. Покойной ночи, и благослови вас Бог. Мы никогда больше не увидимся.

- О, Лоудон, подумать только, что мы дожили до таких слов! - воскликнул он.

Без всяких мыслей, кроме случайно мелькавших в голове проектов покончить самоубийством или напиться, я тащился по улице, в полубессознательном состоянии, смахивая на фланера, потерпевшего неприятность. У меня были деньги в кармане - мои или моих кредиторов, я не мог сообразить, и, поравнявшись с рестораном, я машинально вошел и уселся за столик. Слуга подошел ко мне, и я, вероятно, отдал распоряжения, так как убедился, при внезапном проблеске сознания, что начинаю обедать. На белой скатерти у моего локтя лежало письмо с написанным канцелярским почерком адресом, с английской маркой и Эдинбургским штемпелем. Чашка бульона и стакан вина пробудили в одном из уголков моего мозга слабое движение любопытства; и в ожидании следующего блюда, недоумевая, что такое я заказал, я распечатал и прочел следующий достопамятный документ:

"Милостивый государь, на меня возложен печальный долг известить Вас о кончине Вашего превосходного деда, мистера Александра Лоудона, последовавшей 17-го сего месяца. В воскресенье, 13-го, он по обыкновению отправился утром в церковь, а на обратном пути остановился на углу Принцевой улицы, на сильном восточном ветру, обычном в это время года, поговорить с одним из своих старых друзей. Вечером того же дня у него обнаружился острый бронхит. С самого начала доктор М'Комби предсказывал роковой исход, и сам старый джентльмен не обманывался насчет своего состояния. Он несколько раз повторил мне, что ему приходит "карачун", "и давно пора", прибавил он однажды с характерной резкостью. Он ничуть не изменился ввиду приближающейся смерти; только (о чем, я уверен, вам будет приятно услышать) еще чаще, чем обыкновенно, вспоминал и говорил о вас, как о "младшем сынке Дженни", с выражением сильной привязанности. "Его одного я любил из всей молодежи",- заметил он однажды; и вам доставит удовольствие узнать, что он особенно распространялся о должном почтении, с которым вы относились к вашим родственникам. Коротенькое прибавление к завещанию, в котором он оставляет вам своего Молесворта и другие профессиональные сочинения, сделано им за день до смерти; так что вы занимали его мысли до конца. Я должен сказать, что хотя он был довольно нетерпеливым пациентом, но ваш дядя и ваша кузина, мисс Эвфемия, окружали его самой нежной заботливостью. Прилагаю копию завещания, из которой вы увидите, что наследуете в равной доле с мистером Адамом, и что я имею вам передать сумму почти в семнадцать тысяч фунтов. Позволю себе поздравить вас с этим значительным приобретением и ожидаю ваших распоряжений, которые будут исполнены немедленно. Предполагая, что вы можете пожелать немедленно вернуться на родину, и не зная, каковы ваши обстоятельства, прилагаю аккредитив на шестьсот фунтов. Не откажите подписать препроводительный листок и мне вернуть его при первой возможности.

Искренно преданный Вам,

В. Ротерфорд Грегг".

"Боже, благослови старого джентльмена! - подумал я.- А заодно и дядю Адама, и кузину Эйфимию, и мистера Грегга!" Мне живо представились седой старик, которого постигла теперь кончина,- "и давно пора",- улицы в воскресный день, то пустые, то полные молчаливых людей; колокольный звон, гнусавое пение псалмов, пронизывающий восточный ветер, пустой, оглашаемый эхом шагов, скучный дом, куда "Экки" вернулся, уже чувствуя руку смерти на своем плече; представился и долговязый, неуклюжий деревенский парень, быть может, любезник, ухаживающий за девушками под прикрытием боярышниковой изгороди, или танцор на сельской лужайке, впервые получивший и отозвавшийся на это уменьшительное имя. И я спрашивал себя, точно ли, в общем итоге, бедный Экки имел успех в жизни; не было ли положение этого человека в конце хуже, чем в начале; и не был ли дом в Рандольф-Крешент менее завидным жилищем, чем деревушка, в которой он увидел свет и возмужал? Это была утешительная мысль для того, кто сам оказался неудачником.

Да, я повторял слова, пришедшие мне на ум; а между тем, в другом отдалении моего мозга, я ликовал и пел, радуясь неожиданному богатству. Груда золота - четыре тысячи двести пятьдесят двойных орлов ("Eagle",- американская монета в 10 долларов (прим. перев.).), семнадцать тысяч безобразных соверенов, двадцать одна тысяча двести пятьдесят наполеондоров - плясала, кружилась, плавилась и освещала жизнь своим блеском в глазах воображения. Тут все было ясно: Рай - я разумею, Париж - становится доступным, Кэртью избавляется от преследования, Джим поправляется, кредиторы...

"Кредиторы!" - повторил я, и откинулся на спинку стула в оцепенении. Все это принадлежало им до последнего фартинга: мой дед умер слишком рано, чтобы спасти меня.

Должно быть, у меня есть задатки редкой решимости. В этот ответственный момент я чувствовал себя готовым на все крайности, кроме одной: предпринять что-нибудь или идти куда-нибудь, пока есть возможность спасти мои деньги. В худшем случае оставалось бегство, бегство в какую-нибудь из тех благословенных стран, где еще не занимались выдачей преступников.

"Никого не выдают! Никогда в Каллао!"

Эти беззаконные слова вертелись у меня в голове, и я видел себя самого обнимающим мое золото в компании людей, подобных тем, которые когда-то сложили и распевали эту песню в грубых и кровавых кабачках гаваней Чили и Перу. Моя неудача, разрыв старой дружбы, это эфемерное состояние, блеснувшее на минуту перед моими глазами, чтобы тотчас исчезнуть, довели меня до отчаяния и (изъясняясь выразительно, но вульгарно) свинства. Пить грубые напитки с грубыми приятелями при свете факела; носить мое сокровище спрятанным в поясе; бороться за него с ножом в руке, катаясь по земляному полу, переезжать то и дело, меняя суда, с острова на остров, казалось мне, в моем тогдашнем настроении, желанными приключениями.

Это было худшее, но понемногу я начал соображать, что возможен и лучший исход. Раз ускользнув, очутившись в безопасности в Каллао, я мог бы вступить в сношения с кредиторами и при помощи ловкого агента уговорить их на сделку. Эта надежда навела меня на мысль о банкротстве. Странно, подумал я, сколько раз я спрашивал о нем Джима, и ни разу он не ответил мне. Торопясь узнать о разбившемся судне, он не счел нужным удовлетворить моего не менее законного любопытства. Как ни тяжело мне было идти к нему, но я решил, что должен это сделать и выяснить положение.

Я бросил обед недоеденным, заплатив, разумеется, за все и кинув служителю золотую монету. Я действовал, очертя голову, не знал, что мое и знать не хотел; решил брать, что дается в руки, и давать, что могу; похищать и расточать казалось мне необходимым дополнением моей новой участи. Я шел по Бом-стрит, посвистывая, подбадривая себя для ожидаемой встречи сначала с Мэми, а затем с миром вообще и неким воображаемым судьею. У самого дома я остановился, закурив сигару для вящей бодрости духа, и, попыхивая ею и напустив на себя жалкое подобие (я уверен в этом) бахвальства, вновь явился на сцене моего посрамления.

Мой друг и его жена заканчивали скудный обед - обрывки старой баранины, холодные пирожки, оставшиеся от завтрака, и жидкий кофе.

- Прошу прощения, мистрис Пинкертон,- сказал я.- Жалею, что мне приходится навязывать свою особу там, где она вовсе нежелательна, но есть дело, о котором необходимо переговорить.

- Прошу вас, не обращайте на меня внимания,- сказала Мэми, вставая, и вышла в соседнюю спальню.

Джим посмотрел ей вслед и покачал головой: он выглядел плачевно старым и больным.

- В чем дело? - спросил он.

- Может быть, вы припомните, что не ответили ни на один из моих вопросов? - сказал я.

- Ваших вопросов? - пролепетал Джим.

- Именно так, Джим, моих вопросов,- повторил я.- Я задавал вопросы так же, как и вы, и если мои ответы не удовлетворили Мэми, то прошу вас вспомнить, что вы не дали мне никаких.

- Вы подразумеваете банкротство? - спросил Джим.

Я кивнул головой.

Он повернулся на стуле.

- Говоря по правде, я совестился,- сказал он.- Я пытался увернуться от ответа. Я сыграл с вами штуку, Лоудон, обманул вас с самого начала и стыдился сознаться в этом. И вот вы возвращаетесь домой и задаете тот самый вопрос, которого я боялся. Почему мы лопнули так скоро? Ваш острый деловой глаз не обманул вас. Вот в чем штука, вот в чем мой срам, вот что терзало меня сегодня, когда Мэми так отнеслась к вам, а моя совесть все время говорила мне: "Обманщик ты".

- Да в чем же дело, Джим? - спросил я.

- Это тянулось все время, Лоудон,- простонал он,- и я не знаю, как мне взглянуть вам в глаза и сознаться, после моей двуличности. Это были акции...- прибавил он шепотом.

- И вы боялись сказать мне! - воскликнул я.- Ах, вы, злополучный, старый, унылый мечтатель! Да что же это за важное дело? Разве вы не видите, что мы были осуждены на провал? И во всяком случае, не это меня интересует. Я хочу знать, как обстоят мои дела. У меня есть особая причина интересоваться этим. Чист ли я? Выдано мне удостоверение или когда я могу получить его? И с какого момента оно вступает в силу? Вы не знаете, какие важные вещи зависят от этого!

- Это худшее из всего,- проговорил Джим точно во сне,- не знаю, как и сказать ему.

- Что вы хотите сказать! - крикнул я, чувствуя в душе дрожь ужаса.

- Боюсь, что я принес вас в жертву, Лоудон,- ответил он, глядя на меня жалобно.

- Принесли меня в жертву? - повторил я.- Как так? Что вы подразумеваете под жертвой?

- Я знаю, что это заденет ваше чуткое самолюбие,- сказал он,- но что же мне было делать? Дела обстояли так плохо. Куратор... (как и раньше, это слово застряло в его горле, и он начал новую фразу). Пошли толки, репортеры уже травили меня, началась история, и все из-за Мексиканского предприятия; я перепугался и совсем потерял голову. Вас не было тут, и это было для меня искушением.

Я не знал, сколько еще времени он будет ходить таким образом вокруг да около, отделываясь какими-то страшными намеками, когда я и без того уже был вне себя от ужаса. Что такое он сделал? Я видел, что у него было какое-то искушение, я знал из его писем, что он был не в состоянии сопротивляться. Каким образом он принес в жертву отсутствующего?

- Джим,- сказал я,- вы должны высказаться откровенно! Я не могу больше выносить!..

- Ну,- сказал он,- я знаю, что это была вольность: я объяснил, что вы не деловой человек, что вы только неудачный живописец; что вы, собственно, ничего не знали, особенно по части денег и отчетов. Я сказал, что вы никогда не могли разобраться в этих вещах. Я сказал, что ввиду некоторых статей в книгах...

- Ради Бога,- воскликнул я,- выведите меня из этой агонии! В чем вы обвинили меня?

- В чем обвинил вас? - повторил Джим.- О чем же я говорю? Что вы не были компаньоном, а только чем-то вроде конторщика, которого я называл компаньоном, чтобы польстить вашему самолюбию; и таким образом я добился того, что вас признали кредитором, имеющим право требовать свое жалованье и вклад. И...

Я едва на ногах устоял.

- Кредитором! - заорал я.- Кредитором! Значит, я вовсе не участник банкротства?

- Нет,- сказал Джим.- Я знаю, что это была вольность...

- О, черт с ней, с вашей вольностью! Прочтите это,- крикнул я, бросая перед ним на стол письмо,- и позовите вашу жену и полно жевать эту дрянь!..- Говоря это, я швырнул холодную баранину в пустой мусорный ящик.- Пойдем и закажем ужин с шампанским. Я обедал - не помню, что я ел, но я готов съесть двадцать обедов в такой вечер. Читайте же, олух вы этакий! Я не сумасшедший. Сюда, Мэми,- продолжал я, отворяя дверь в спальню,- идите сюда и помиритесь со мной и поцелуйте вашего мужа, а после ужина отправимся куда-нибудь на музыку и будем вальсировать до рассвета.

- Что все это значит? - воскликнул Джим.

- Это значит, ужин с шампанским сегодня и поездка в Долину Туманов или Монтерэй завтра,- ответил я.- Мэми, идите и одевайтесь, а вы, Джим, не сходя с места, берите листок бумаги и пишите Франклину Доджу, что он может отправляться в Техас. Мэми, вы были правы, дорогая моя, я все время был богат и не знал этого!..

ГЛАВА XIX

Путешествие в обществе сутяги

Захватывающее и пагубное приключение с "Летучим Облачком" теперь совершенно закончилось; мы ринулись в эту пучину и вынырнули из нее для голодовки; мы разорились и спаслись, поссорились и помирились, нам оставалось только петь "Те Deum", подвести черту и начать новую страницу моего ненаписанного дневника. Я не утверждаю, что снова поднялся в глазах Мэми; это было бы больше, чем я заслужил, и без сомнения, я был менее откровенен, чем подобает компаньону и другу. Но она мило приняла новое положение, и в течение недели, которую я провел с ними, ни она, ни Джим не удручали меня вопросами. Мы отправились в Калистоту; там в это время много толковали о Нантской земельной спекуляции, и это заинтересовало Джима; он говорил мне, что ему доставляет удовольствие следить за чужими делами, как Наполеон на острове Святой Елены находил удовольствие в чтении военных книг. Джим распростился со своими честолюбивыми мечтами; он покончил с делами и мечтал об усадьбе в горной долине, о клочке маисового поля, о паре коров, о мирной созерцательной жизни в тени зеленых лесов. "Дайте мне только возможность лежать на травке,- говорил он,- и я пальцем не пошевелю".

Два дня он действительно отдыхал. На третий я застал у него местного издателя, и он сознался, что подумывает о покупке типографии и газеты. Это подходящее времяпрепровождение для праздного человека, сказал он извиняющимся тоном, если же повести дело умненько, оно может и доллары доставить. На четвертый день он пропадал до обеда; на пятый предпринял продолжительную прогулку по новому полю деятельности, а шестой был проведен в составлении проспектов. К пионеру Мак-Брайд-Сити уже вернулись бодрость и самонадеянность, прежний огонь горел в его глазах, голос звучал по-прежнему; боевой конь почуял битву и приветствовал ее звонким ржанием. На седьмой день мы подписали товарищеский договор, так как Джим не хотел брать у меня ни единого доллара на иных условиях; и, запутав еще раз свою особу, или ее уязвимую часть - кошелек - в колесах его махинаций, я вернулся один в Сан-Франциско и поселился в Палас-Отеле.

В тот же вечер я пригласил обедать Нэрса. Его загорелое лицо, странная и неповторимая манера разговаривать напоминали мне дни, которые только что миновали, но казались уже далекими. Мне казалось, что сквозь звуки музыки, сквозь гул и звон обеденной залы я слышу грохот прибоя и крики морских птиц на Мидуэй-Айленде. Ссадины на наших руках еще не зажили, а мы сидели, ублажаемые услужливыми неграми, ели изысканные блюда и пили замороженное шампанское.

- Вспомните наши обеды на "Норе", капитан, и для контраста взгляните на эту залу.

Он медленно обвел взглядом залу.

- Да, это похоже на сон,- сказал он,- словно эти негры только призраки, и вот-вот откроется главный люк и Джонсон просунет в него свою большую голову и плечи, крикнет: "Восемь склянок" - и все это исчезнет.

- Нет, исчезло то, прежнее,- возразил я.- Все прошло, умерло и погребено. Аминь!

- Не знаю, мистер Додд, и сказать правду, не думаю,- заметил Нэрс.- Кое-что от "Летучего Облачка" еще в печи, а имя пекаря, сдается мне, Беллэрс. Он прицепился ко мне в день нашего возвращения: жалкое старенькое подобие человека: судейская одежда, полный набор прыщей; я сразу узнал его по вашему описанию. Я предоставлял ему выкачивать меня, пока не понял его игры. Он знает многое, чего мы не знаем, многое, что мы знаем, и подозревает остальное. Для кого-то заваривается плохое питье.

Меня удивило, что я не подумал об этом раньше. Беллэрс знал Диксона, знал о бегстве команды; вряд ли возможно, чтобы у него не возникли подозрения; но, несомненно, раз они возникли, он постарается извлечь из них выгоду.

Действительно, не успел я еще одеться на следующее утро, как адвокат постучал ко мне. Я впустил его, так как меня разбирало любопытство; и он, после уклончивого предисловия, напрямик предложил мне вступить с ним в долю.

- Долю в чем? - спросил я.

- Если вы позволите мне облечь мою мысль в несколько вульгарную форму,- сказал он,- то я спрошу вас: вы ездили на Мидуэй-Айленд для поправки здоровья?

- Не думаю,- ответил я.

- Равным образом, мистер Додд, вы можете быть уверены, что я не предпринял бы настоящего шага без веских оснований,- продолжал адвокат.- Навязываться не в моем характере. Но вы и я, сэр, заинтересованы в одном и том же деле. Если мы можем продолжать работу сообща, то я предоставляю в ваше распоряжение мое знание законов и значительную практику в деликатных делах этого рода. Если вы откажете в своем согласии, то можете найти во мне сильного и..,- он немного помедлил,- к моему сожалению, быть может, опасного соперника.

- Вы заучили это наизусть? - спросил я шутливо.

- Советую это вам! - сказал он с внезапным проблеском гнева и угрозы, который, впрочем, тотчас исчез и сменился прежним раболепием.- Уверяю вас, сэр, я явился в качестве друга, и мне кажется, вы слишком низко цените мои сведения. Чтобы пояснить примером, я знаю до последнего фартинга, что вы получили (или, вернее, потеряли); мне известно также, что вы разменяли значительный вексель на Лондон.

- Что же отсюда следует? - спросил я.

- Я знаю, откуда взялся этот вексель,- воскликнул он, слегка отшатнувшись, как человек, который позволяет себе слишком много и инстинктивно пугается своей смелости.

- Ну-с? - сказал я.

- Вы забываете, что я был доверенным агентом мистера Диксона,- пояснил он.- Вам известен его адрес, мистер Додд. Только мы двое имели с ним сношения в Сан-Франциско. Вы видите, что мои выводы совершенно достоверны; вы видите, что я держу себя с вами откровенно и прямодушно, как желал бы держать себя со всяким джентльменом, которого связывает со мной общее дело. Вы видите, как много я знаю, и от вашего здравого смысла вряд ли могло ускользнуть, что было бы гораздо лучше, если б я знал все. Вы не можете питать надежды отделаться от меня, я занял известное место в деле, и выбросить меня невозможно. Предоставляю вам самому оценить, каких хлопот я могу наделать. Но не заходя так далеко, мистер Додд, и не затрудняя самого себя, я могу устроить не совсем приятные вещи. Например, ликвидация мистера Пинкертона. Вам и мне, сэр, и вам лучше, чем мне, известно, какая крупная сумма вам досталась. А участвует ли в этом мистер Пинкертон? Только вы знали адрес и скрыли его. Допустим, что я снесусь с мистером Пинкертоном...

- Послушайте! - перебил я его,- сноситесь с ним, пока (если позволите мне облечь мою мысль в несколько вульгарную форму) ваша физиономия не украсится синяками. Единственная особа, с которой я не позволю вам дальше сноситься, это я сам. До свидания.

Он не мог скрыть своего бешенства, разочарования, удивления, и ушел (я уверен в этом) в припадке пляски святого Витта.

Меня взбесил этот разговор; мне было досадно сознавать, что меня подозревают со всех сторон, и выслушивать от сутяги то, что я выслушал уже от Мэми; но при всем этом мое сильнейшее впечатление было иное и может быть охарактеризовано как безличный страх. Было что-то противоестественное в дерзком бесстыдстве этого человека: меня точно вздумал бодать ягненок; такая дерзость со стороны подобного труса предполагает неизменное решение, давление крайней нужды и сильные средства. Я подумал о неизвестном Кэртью, и мне стало прискорбно, что этот хорек пустился его выслеживать.

Наведя справки, я узнал, что адвокат был только что исключен из сословия за какие-то плутни; и это открытие крайне усилило мое беспокойство. Это был негодяй без денег и без средств добыть их, выброшенный из своей профессии, публично осрамленный, и, без сомнения, озлобленный против вселенной. Тут был, с другой стороны, человек с какой-то тайной - богатый, испуганный, фактически скрывавшийся, готовый заплатить десять тысяч фунтов за остов "Летучего Облачка". Я незаметно становился союзником жертвы. Дело это преследовало меня целый день; я спрашивал себя, что известно адвокату, о чем он догадывается и когда начнет нападение.

Некоторые из этих проблем остаются нерешенными до сего дня, другие скоро разъяснились. Откуда он узнал имя Кэртью, до сих пор остается тайной; быть может, какой-нибудь матрос с "Бури", мой знакомый, например, доставил ему эти сведения; но я был буквально бок о бок с ним, когда он узнал адрес. Это случилось так. Однажды вечером, когда я был приглашен в гости и старался убить время до назначенного часа, мне случилось выйти во двор гостиницы, где играл оркестр. Тут было светло как днем, благодаря электрическим лампам, и я узнал в нескольких шагах от себя Беллэрса, беседовавшего с каким-то джентльменом, лицо которого показалось мне знакомым. Несомненно, я видел этого человека, и видел недавно; но где, и кто он такой, я не мог припомнить. Швейцар, стоявший недалеко от меня, дал мне необходимую справку. Незнакомец был офицер английского флота, возвращавшийся домой из Гонолулу по болезни. Если бы не перемена костюма и действие болезни, то я, без сомнения, немедленно узнал бы моего друга и корреспондента лейтенанта Сибрайта.

Схождение этих планет казалось зловещим, и я подошел к ним, но Беллэрс, по-видимому, сделал свое дело; он исчез в толпе и мой офицер остался один.

- Знаете ли вы, с кем вы говорили, мистер Сибрайт? - спросил я.

- Нет,- ответил он,- понятия не имею. Что-нибудь скверное?

- Он скомпрометированный адвокат, недавно исключенный из сословия,- сказал я.- Жаль, что я не заметил вас вовремя. Надеюсь, вы ничего не говорили ему о Кэртью?

Он покраснел до ушей.

- Мне чертовски жаль,- сказал он.- Он казался вежливым, и мне хотелось отделаться от него. Он спросил только адрес.

- И вы дали его? - воскликнул я.

- Право, мне чертовски жаль,- ответил Сибрайт.- Боюсь, что дал.

- Прости вам Бог! - ответил я, и повернулся спиной к болвану.

Теперь машина пошла в ход; Беллэрс узнал адрес, и теперь Кэртью предстояло вскоре услышать о нем. Впечатление было так сильно и так болезненно, что на другое утро я решился посетить логовище адвоката. Какая-то старуха мыла лестницу, доска была снята.

- Адвокат Беллэрс? - сказала старуха.- Уехал сегодня утром на Восток. Тут рядом живет адвокат Дин.

Я не побеспокоил адвоката Дина, но медленно вернулся в отель, раздумывая по дороге. Образ старухи, моющей оскверненную лестницу, поразил мое воображение; казалось, что вся вода в городе и все мыло в штатах не отмоют ее; этот притон так долго был гнездом грязных тайн и фабрикой скверных плутней. Теперь это логовище опустело; судья, подобно заботливой хозяйке, смахнул паутину, и паук отправился на поиски новых жертв в других местах. В последнее время я (как я уже сказал выше) незаметно принял сторону Кэртью; теперь, когда враг напал на его след, мое сочувствие еще более разгорелось, и я начал соображать, не могу ли помочь ему. Драма "Летучего Облачка" вступила в новую фазу. Она была странной с самого начала; она обещала экстраординарный конец, и я, заплативший так дорого за возможность увидеть начало, мог заплатить еще немного, чтоб посмотреть конец. Я томился в Сан-Франциско, отдыхая от трудного плавания, тратя деньги, сожалея об этом, постоянно обещая уехать завтра. Почему бы мне в самом деле не уехать и не последить за Беллэрсом? Если мне не удастся настичь его, беда небольшая; зато я буду ближе к Парижу. Если же я нападу на его след, то, вероятно, сумею сунуть палку в колеса его махинаций, а на худой конец могу обещать себе интересные сцены и разоблачения.

В таком настроении я принял решение и еще раз вмешался в историю Кэртью и "Летучего Облачка". Я написал прощальное письмо Джиму, и уведомительное доктору Эркварту, которого просил предостеречь Кэртью; на другой день я тронулся в путь и десять дней спустя уже разгуливал по палубе "Города Денвера". К этому времени мой ум вернулся к своему естественному состоянию; я говорил себе, что еду в Париж или Фонтенбло продолжать занятия искусством, и не думал больше о Кэртью и Беллэрсе или только улыбался своей фантазии. Первому я не мог помочь, если б даже хотел этого; второго я не мог найти, если б даже имел возможность, найдя, повлиять на него.

И при всем том я был бок о бок с нелепым приключением. Вечером моим соседом за столом оказался один господин из Фриско, которого я немного знал. Он приехал в Нью-Йорк двумя сутками раньше меня, и этот пароход был первый, отплывший из Нью-Йорка в Европу после его приезда. Двумя сутками раньше меня, значит, сутками раньше Беллэрса; и едва дождавшись конца обеда, я поспешил к судовому комиссару.

- Беллэрс? - повторил он.- В первом классе нет, я уверен. Может быть, во втором. Список еще не полон, но... ага! "Гарри Д. Беллэрс?" Это его имя? Стало быть, он здесь.

На следующее утро я увидел его на носовой палубе: он сидел в кресле с книгой в руке, укутав колени потертой шкурой пумы: картина почтенного упадка. Я следил за ним, не спуская глаз. Он читал книгу, вставал и любовался морем, при случае заговаривал с соседями, а однажды поднял упавшего ребенка и старался утешить его. Я проклинал его в душе; книга, которую он, конечно, не читал, море, к которому он, без сомнения, был равнодушен, ребенок, которого он, наверное, охотно выбросил бы за борт,- все это казалось мне элементами театрального представления, и я не сомневаюсь, что он уже разведывает секреты других пассажиров. Я не старался остаться незамеченным; мое презрение к этому человеку равнялось моему отвращению. Но он не смотрел на меня, и только вечером я узнал, что он меня заметил.

Я курил у дверей машинного отделения, так как было свежо, когда чей-то голос раздался в темноте возле меня.

- Прошу прощения, мистер Додд,- произнес он.

- Это вы, Беллэрс? - отозвался я.

- Одно слово, сэр. Ваше присутствие на корабле не является ли следствием нашего разговора? - спросил он.- Не пришло ли вам в голову, мистер Додд, отказаться от вашего решения?

- Нет,- сказал я, и видя, что он все еще топчется подле меня, был настолько вежлив, что прибавил "покойной ночи"; на что он ответил вздохом и удалился.

На другой день он оказался на том же месте, с книгой и шкурой пумы; так же упорно читал книгу и любовался морем; и если не было ребенка, которого понадобилось бы поднять, то я заметил, что он несколько раз оказывал услуги больной женщине. Ничто так не развивает подозрительность, как выслеживание; человеку, за которым вы шпионите, достаточно повести носом, чтобы вы обвинили его в коварных замыслах, и я воспользовался первым удобным случаем, чтобы подойти поближе и взглянуть на женщину. Она была бедна, стара, и очевидно из простых людей; я сконфузился, почувствовав, что обязан вознаградить Беллэрса за свои несправедливые подозрения, и видя, что он стоит у борта в созерцательной позе, подошел и окликнул его.

- Вы, по-видимому, большой любитель моря,- сказал я.

- Это моя страсть, мистер Додд,- ответил он.- "И мощный водопад манил меня как страсть",- процитировал он.- Море никогда не надоедает мне, сэр. Это мое первое океанское плавание. Я чрезвычайно доволен им.- Тут исключенный из сословия адвокат снова пустился в поэзию: "Кати, глубокий океан, свои синеющие волны!"

Хотя я читал это стихотворение в школьной хрестоматии, но я появился на свет слишком поздно, а с другой стороны, думаю, слишком рано, чтобы оценить по достоинству Байрона; и звучный стих, прекрасно произнесенный, поразил меня.

- Вы также любитель поэзии? - спросил я.

- Я охотник до чтения,- ответил он.- Одно время я начал было составлять небольшую, но избранную библиотеку, и когда она рассеялась, я сохранил несколько томов - главным образом вещей, предназначенных для декламации, которые были моими спутниками в путешествиях.

- Это одна из них? - спросил я, указывая на книгу, которую он держал в руке.

- Нет, сэр,- ответил он, показывая мне перевод "Страданий молодого Вертера",- это повесть, которую я достал недавно. Она доставила мне много удовольствия, хотя это книга безнравственная.

- О, безнравственная! - воскликнул я, негодуя, как водится, на это смешение искусства с этикой.

- Конечно, вы не можете отрицать этого, сэр, если знаете книгу,- сказал он.- Изображается незаконная страсть, хотя бесспорно с большим пафосом. Это произведение нельзя предложить даме, что во всех отношениях достойно сожаления, так как, не знаю, какого вы о нем мнения, но, по-моему, как изображение оно далеко превосходит своих соперников, даже знаменитых соперников. Даже у Скотта, Диккенса или Готорна чувство любви, как мне кажется, не всегда бывает описано так верно и справедливо.

- Вы высказываете очень распространенное мнение,- заметил я.

- Неужели, сэр? - воскликнул он с непритворным изумлением.- Значит, это известная книга? Кто такой Готи? Я интересуюсь этим, потому что на заглавном листе обычные инициалы опущены и сказано просто "сочинение Готи". Это какой-нибудь известный автор? Есть у него какие-нибудь произведения?

Такова была наша первая беседа, первая из многих; и во всех он проявлял те же привлекательные качества и те же недостатки. Его влечение к литературе было прирожденное и непритворное; его сентиментальность, хотя крайняя и несколько смешная, была искренней. Я удивлялся своему простодушию. Почему, в самом деле, будучи знаком с противоречиями человеческой природы, я ожидал найти в Беллэрсе цельную натуру, из одного куска, всецело подчиненную своему ремеслу, насквозь и во всем шпиона? Ненавидя ремесло этого человека, я ожидал, что буду ненавидеть и его самого; а между тем, он мне нравился. Бедняга! Он был, по существу, тряпка, воплощенная чувствительность и трепет, напичкан дешевой поэзией, не лишен способностей, но совершенно лишен мужества. Его дерзость была отчаянием; бездна, разверзавшаяся за ним, подстрекала его; он был одним из тех людей, которые скорее способны совершить убийство, чем сознаться в краже почтовой марки. Я был уверен, что предстоящее объяснение с Кэртью угнетало его воображение, как кошмар; мне казалось, что я знаю, когда эта мысль приходит ему в голову, по страдальческому выражению его лица. Но он не мог отступить. Нужда стояла у него за плечами, голод (его старый гонитель) следовал за ним по пятам; и я спрашивал себя, удивление или отвращение возбуждает во мне этот дрожащий героизм, направленный на зло. Сравнение, пришедшее мне в голову после его посещения, было правильно: меня пытался забодать ягненок, и жизненное явление, которое я теперь изучал, может быть названо Бунтом Овцы.

О нем можно было сказать, что он на собственной шкуре испытал то, что проделывал с другими, и что его жизнь была не лучше жизни любой из его жертв. Он родился в штате Нью-Йорк; отец его был фермером, потом разорился и ушел на Запад. Стряпчий и ростовщик, разоривший эту бедную семью, по-видимому, почувствовал угрызения совести; он выгнал отца, но предложил ему, в виде компенсации, взять на свое попечение одного из сыновей; и Гарри, пятый сын, уже тогда болезненный, был оставлен. Он оказался полезным в конторе; приобрел кое-какие азы образования; читал, что попадется; присутствовал на собраниях Христианской Ассоциации Молодых Людей и принимал участие в их дебатах; и в свои юные годы был образцом для нравоучительной книжки. Встреча с дочерью его хозяйки оказалась для него роковой. Он показывал мне ее фотографию: дебелая, красивая, эффектная, нарядная, вульгарная баба, без характера, без чувства, без ума, и (как показали факты) без добродетели. Больной и робкий мальчик, живший в ее доме, был под рукою; когда не было других, она заигрывала с ним! - пока не сделалась светом жизни и предметом грез жалкого малого в его тоскливом существовании. Он работал, как Иаков для жены; превзошел своего патрона в деловитости; сделался главным клерком; и в тот же день, поощряемый сотнями вольностей, угнетаемый сознанием своей молодости и болезненности, сделал предложение, которое было встречено смехом. Не прошло и года, как его хозяин, чувствуя наступающую старость, принял его в компаньоны. Он снова сделал предложение, оно было принято; последовали два года тревожной брачной жизни; проснувшись однажды утром, он узнал, что его жена сбежала с блестящим коммивояжером, оставив ему кучу долгов. Предполагалось, что долги, а не коммивояжер, были причиной внезапного переселения: она скрывала свои обязательства; наступил момент, когда они должны были обнаружиться; Беллэрс ей надоел, и вот она взяла коммивояжера, как могла бы взять извозчика. Удар сокрушил ее супруга; компаньон его умер, он должен был один вести дело, с которым не мог больше справляться; долги замучили его; последовало банкротство, и он бежал из города в город, изо дня в день опускаясь все ниже. Надо принять во внимание, что он учился и привык смотреть как на приятную обязанность на такую практику, высшим достоинством которой было умение увернуться от скамьи подсудимых: практику адвоката, занимающегося ростовщичеством. С такой подготовкой он был теперь выброшен в подозрительные кварталы городов, в положении скитальца без гроша в кармане; вряд ли можно было удивляться результату.

- Имели вы после этого какие-нибудь сведения о своей жене? - спросил я.

Он жалостно заерзал.

- Боюсь, что вы будете плохого мнения обо мне,- сказал он.

- Вы приняли ее обратно? - спросил я.

- Нет, сэр. Надеюсь, что для этого у меня слишком достаточно самоуважения,- ответил он,- впрочем, она и не просилась обратно. Она не хочет вернуться, она не любит меня, по-видимому, даже питает ко мне положительное отвращение, а между тем я считался снисходительным супругом.

- Значит, вы все еще поддерживаете сношения? - спросил я.

- Судите меня как угодно, мистер Додд,- ответил он,- свет очень суров; мне самому пришлось испытать эту суровость, испытать горечь жизни. Каково же приходится женщине, которая к тому же поставила себя (своим собственным дурным поведением: этого я не отрицаю) в такое несчастное положение?

- Словом, вы помогаете ей? - подсказал я.

- Не могу отрицать этого. Действительно помогаю,- признался он.- Это жернов на моей шее. Но я думаю, что она признательна мне. Можете судить сами.

Он протянул мне письмо, нацарапанное безобразными каракулями, но на прекрасной пунцовой бумаге, с монограммой. Оно было очень глупо по изложению, и по-моему (за исключением нескольких условных ласкательных выражений), бездушно и сухо по содержанию. Писавшая говорила, что она больна, чему я не верил; что последняя получка целиком пошла на лечение, которое я мысленно заменил нарядами, питьем и монограммами; и просила прибавки, в которой, надеюсь, ей было отказано.

- Мне кажется, она действительно благодарна? - спросил он с некоторой горячностью, когда я вернул письмо.

- Кажется,- сказал я.- Имеет она какие-нибудь права на вас?

- О нет, сэр. Я развелся с ней,- возразил он,- у меня очень строгое чувство самоуважения в этих вещах, и я развелся с ней немедленно.

- Какой образ жизни она ведет теперь? - спросил я.

- Не хочу вас обманывать, мистер Додд. Я не знаю, стараюсь не знать; в этом больше достоинства. Меня жестоко бранили,- прибавил он, вздыхая.

Как видите, я позорно сблизился с человеком, которому собирался стать поперек дороги. Моя жалость к этому существу, его восхищение мною, удовольствие, которое он находил в моем обществе, очевидно, непритворное,- таковы были узы, сковавшие нас; быть может, говоря по совести, я должен прибавить к ним мой дурно направленный интерес к явлениям жизни и человеческим характерам. Факт тот (по крайней мере), что мы ежедневно просиживали вместе часами, и что я проводил на носовой палубе почти столько же времени, сколько в салоне. Но все это время я ни разу не забывал, что он обнищавший плут, замышляющий грязную аферу. Сначала я говорил себе, что наше знакомство - ловкий ход с моей стороны, и что я действую в пользу Кэртью. Я говорил это себе, но не был так глуп, чтобы верить этому даже тогда. В этих обстоятельствах я проявил в самом широком масштабе две главные особенности моего характера - мою беспомощность и мою инстинктивную любовь к медлительности и выбрал такой смехотворный образ действий, что краснею при воспоминании о нем.

Мы прибыли в Ливерпуль утром; частый, докучливый дождик сеял над грязным городом. У меня не было никаких планов кроме нежелания позволить улизнуть моему плуту; и я дошел до того, что остановился в одной с ним гостинице, обедал с ним, гулял с ним по мокрым улицам и слушал с ним в дешевом театрике почтенную пьесу "Раскаявшийся каторжник". Это было чуть ли не первое его посещение театра, так как он питал сильное предубеждение к этим увеселительным местам; и его невинный, напыщенный разговор, невинные старые цитаты и простодушное восхищение героем пьесы безмерно забавляли меня. Из сожаления к себе я распространяюсь о своих удовольствиях и, может быть, преувеличиваю их. Я нуждаюсь во всяких мыслимых извинениях, так как вынужден сознаться, что я улегся спать, не заикнувшись о деле Кэртью, но условившись с моим проходимцем отправиться на следующий день в Честер. В Честере мы осмотрели собор, бродили по крепостным стенам, рассуждали о Шекспире и о стеклянных гармониках - и условились насчет завтрашней поездки. Не знаю, и рад, что забыл, как долго продолжались эти путешествия. Мы посетили, двигаясь странными зигзагами, Стратфорд, Варвик, Ковентри, Глочестер, Бристоль, Бат и Уэльс. На каждой остановке мы толковали, как подобает, о местности и ее особенностях; я рисовал, сутяга извергал стихи и списывал эпитафии. Кто бы мог усомниться, что мы двое американцев, путешествующих для самообразования. Кто бы мог подумать, что один из них шантажист, с трепетом приближающийся к месту действия, а другой - беспомощный сыщик-любитель, выжидающий дальнейшего развития событий?

Нет надобности замечать, что ничего подходящего для моего намерения оказать содействие Кэртью не случилось. Два мелочных происшествия, впрочем, пополнили, хотя и не изменили, мое представление о сутяге. Первое случилось в Глочестере, где мы провели воскресенье, и я предложил прослушать службу в соборе. К моему удивлению, у этого создания оказался свой изм, которому он был верен; и он предоставил мне идти в собор одному, или, быть может, вовсе не идти, а сам отправился по безлюдной улице в какую-то молельню своего толка. Когда мы снова сошлись за ленчем, я стал подсмеиваться над ним, а он окрысился.

- Вы бы говорили со мной без околичностей, мистер Додд,- сказал он внезапно.- Вы смотрите на мое поведение с неблагоприятной точки зрения: боюсь, что вы считаете меня лицемером.

Я был несколько сконфужен этим нападением.

- Вы знаете, что я думаю о вашем ремесле,- возразил я неловко и грубо.

- Простите, если я покажусь чересчур настойчивым,- продолжал он,- но если вы считаете мою жизнь неправильной, то почему вы хотите, чтобы я пренебрегал средствами спасения? Считая меня неправым в одном пункте, вы хотите, чтобы я оказался неправым во всем. Конечно, сэр, церковь для грешника.

- Вы просили небо благословить ваше предприятие? - усмехнулся я.

На него напал сильный припадок пляски святого Витта, лицо его изменилось, глаза сверкнули.

- Я вам скажу, что я делал! - воскликнул он.- Я молился за несчастного человека и погибшую женщину, которой он пытается помочь.

Сознаюсь, что я не нашелся, что ответить.

Второй инцидент случился в Бристоле, где я потерял из виду моего джентльмена на несколько часов. Из этой отлучки он вернулся нетвердыми шагами, с заплетающимся языком, весь перепачканный известкой. Я почти ожидал этого и при всем том чуть не заплакал при таком зрелище. Все беды обременяли эту слабую спину - семейная неудача, нервное расстройство, неприятная наружность, пустые карманы и гибельный порок.

Я не буду отрицать, что наше продолжительное сближение было результатом двойной хитрости. Каждый боялся оставить другого, каждый боялся говорить или не знал, что сказать. За исключением моего неудачного намека на Глочестер, предмет, наиболее занимавший нас обоих, мы обходили молчанием. Кэртью, Стальбридж-ле-Кэртью, Стальбридж-Минстер - который мы давно уже (и не раз) отождествляли с ближайшей станцией, даже название Дорсетшайра тщательно обходились в наших разговорах. А между тем мы все время подвигались вперед, скитаясь по широкой Англии, как корабль, лавирующий против ветра, приближаясь к месту нашего назначения не прямо, а обходными маневрами. Наконец, сам не знаю как, медлительный местный поезд высадил нас на платформе Стальбридж-Минстер.

Город был древний и тесный, сущее домино из крытых черепицей домов и обнесенных стенами садов; он казался крошечным в силу контраста с непропорционально огромной церковью. С середины улицы, делившей его на две части, видны были с обеих сторон поля и деревья: зеленая трава молчаливо заполняла улицы, надвигаясь из деревни. Пчелы и птицы составляли, по-видимому, большинство населения; в каждом саду имелся ряд ульев, карнизы каждого дома были усеяны гнездами ласточек, а башенки церкви обвевались целый день множеством крыльев. Город был основан римлянами; когда я смотрел под вечер на улицу из низенького окошка гостиницы, я, пожалуй, не удивился бы, увидев центуриона с отрядом усталых легионеров. Короче говоря, Стальбридж-Минстер был один из тех городков, которые Англия бережет для назидания и восхищения американского туриста, в которые его приводит, по-видимому, какое-то чутье, не менее замечательное, чем чутье сеттера, и которые он посещает и покидает с одинаковым удовольствием.

Я был вовсе не в настроении туриста. Я затратил несколько недель и не выполнил ничего; мы стояли накануне решительных действий, а у меня не было ни планов, ни союзников. Я взял на себя функции частного провидения и любителя-сыщика; истратил много денег и осрамился.

Все время я толковал себе, что должен наконец заговорить; что это позорное молчание надо было нарушить давно и необходимо нарушить теперь. Мне следовало нарушить его, когда он впервые предложил съездить в Стальбридж-Минстер; мне следовало нарушить его в поезде, мне следовало нарушить его в автобусе, у подъезда гостиницы, много раз. Я поворачивался к моему спутнику с этой мыслью, а он ежился, и я предлагал вместо того осмотреть собор.

Пока мы исполняли эту обязанность, начался настоящий тропический ливень. Гул дождя отдавался под сводами собора; водосточные трубы извергали целые потоки; мы брели обратно в гостиницу по щиколотку в воде импровизированных ручьев, и остаток дня провели, арестованные непогодой, прислушиваясь к звукам потока.

Два часа я болтал о безразличных вещах, старательно поддерживая разговор; два часа я ежеминутно готов был исполнить свой долг - и каждую минуту откладывал это до следующей. Чтобы придать себе куражу, я потребовал за обедом бутылку шампанского. Оно оказалось дрянью, я почти не прикоснулся к нему, и Беллэрс, совершенно не разбиравшийся в винах, прикончил его один. Без сомнения, вино подействовало на него; без сомнения, от него не ускользнуло мое замешательство днем; без сомнения, он чувствовал, что мы подошли к кризису, и что сегодня вечером я или соединюсь с ним, или объявлю себя его открытым врагом. В конце концов он сбежал. Обед кончился, наступил момент, когда я решил прервать молчание; дальнейшие отсрочки были недопустимы, дальнейшие извинения неприемлемы. Я пошел наверх за табаком, чувствуя необходимость в этом подкреплении при подобных обстоятельствах, а когда вернулся, мой молодец исчез. Слуга сказал мне, что он ушел со двора.

Дождь по-прежнему лил, точно огромный душ, над безлюдным городом; улица мерцала из конца в конец, озаряемая светом ламп, окон и отблеском в лужах. Из кабачка на противоположной стороне улицы доносилось дребезжанье арфы, и унылый голос пел "Вторую Вахту", "Якорь поднят" и другие матросские песни. Куда направился мой сутяга? По всей вероятности, в этот лирический кабак; выбора развлечений не было; в сравнении со Стальбридж-минстером в дождливую ночь овечий загон показался бы веселым.

Я снова мысленно пересмотрел главные пункты разговора, начать который всегда твердо решался, когда мой противник отсутствовал, и снова они показались мне несостоятельными. От этого обескураживающего занятия я обратился к местным развлечениям и в течение некоторого времени рассматривал гравюры, развешанные по стенам залы. Железнодорожный путеводитель, сообщивший мне, как скоро я могу оставить Сталь-бридж и как скоро попасть в Париж, не мог надолго занять мое внимание. Иллюстрированный указатель отелей поверг меня в уныние; когда же я взялся за местную газету, то чуть не заплакал. В той крайности я нашел мимолетное утешение в календаре Уйтекера и в пятьдесят минут приобрел больше сведений, чем мне могло понадобиться.

Тут новое опасение овладело мною. Что, если Беллэрс удрал от меня? Что, если он катит теперь в Стальбридж-ле-Кэртью? Или, быть может, уже явился туда и излагал побледневшему слушателю свои угрозы и предложения? Торопливый человек мог бы немедленно пуститься в погоню. Каков бы я ни был, но я нетороплив, и нашел три важных возражения. Во-первых, я не мог быть уверен, что Беллэрс уехал. Во-вторых, мне вовсе не улыбалась поездка в такой поздний час и под таким немилосердным дождем. В-третьих, я не представляю себе, как меня примут, если я отправлюсь, и что я скажу, если меня примут. "Короче говоря,- заключил я,- все это положение чистейший фарс. Ты забрался туда, где тебе нечего делать и где ты совершенно бессилен. Ты был бы так же полезен в Сан-Франциско; гораздо счастливее в Париже; а раз ты очутился (попущением Божьим) в Стальбридж-Минстере, то самое умное, что ты можешь сделать, это улечься спать". По пути в спальню я догадался (в силу внезапного озарения), что мне давно следовало сделать и о чем теперь поздно было думать,- я подразумеваю письмо к Кэртью, с подробным изложением фактов и описанием Беллэрса, которое позволило бы ему защитить себя, если б это оказалось возможным, и дало бы ему время бежать, в противном случае. Это был последний удар моему самолюбию; и я бросился в постель с сознанием обиды.

Не знаю, в котором часу меня разбудил Беллэрс, вошедший со свечой. Он был перед этим пьян, так как весь перепачкался в грязи; но теперь он был трезв и под влиянием какого-то сильного волнения, которое с трудом подавлял. Он заметно дрожал, и не раз в течение последовавшего разговора, слезы внезапно и безмолвно струились по его щекам.

- Прошу прощения, сэр, за это несвоевременное посещение,- сказал он.- Я не оправдываюсь, не извиняюсь, я дурно вел себя и наказан поделом; я явился с целью просить вашего сострадания и помощи, или - да поможет мне Бог! - я боюсь, что с ума сойду!

- Что случилось? - спросил я.

- Меня обокрали,- сказал он.- Я не оправдываюсь; это случилось по моей вине, я наказан поделом.

- Но, Бог ты мой! - воскликнул я.- Кто же мог обокрасть вас в таком месте, как это?

- Не могу себе представить,- ответил он,- не имею понятия. Я лежал в канаве без сознания. Это унизительное сознание, сэр; я могу только сказать в свою защиту, что, может быть, вы (по вашему добродушию) до некоторой степени ответственны в моем позоре. Я не привык к таким роскошным винам.

- Какие у вас были деньги? Может быть, удастся выследить их, - надоумил я.

- Английские соверены. Я разменял в Нью-Йорке; очень выгодно разменял,- сказал он и воскликнул с внезапным порывом: - Боже милостивый! Каких трудов мне стоило добыть их!

- Это не обещает успеха,- заметил я.- Может быть, не мешает обратиться в полицию, но вряд ли можно надеяться на что-нибудь.

- У меня нет никаких надежд в этом направлении,- сказал Беллэрс,- все мои надежды, мистер Додд, сосредоточены на вас. Я мог бы легко убедить вас, что маленькая, очень маленькая ссуда будет превосходным помещением денег, но я предпочитаю положиться на вашу гуманность. Наше знакомство началось необычайно, но вы знакомы со мной уже какой-то период времени. Мы были некоторое время... я хотел сказать, что мы были почти друзьями. Под влиянием инстинктивной симпатии я излил перед вами мою душу, мистер Додд, что мне случалось делать очень редко; и я думаю - я надеюсь - могу сказать, я уверен, что вы слушали меня с дружеским чувством. Это-то и привело меня к вам в такой непростительный час. Но поставьте себя на мое место - мог ли я уснуть, мог ли я подумать о сне в этой тьме угрызений совести и отчаяния? Подле меня был друг - так я осмелился думать о вас; это вышло инстинктивно: я кинулся к вам, как утопающий хватается за соломинку. Эти выражения не преувеличены, они вряд ли могут передать мое душевное волнение. Подумайте, сэр, как легко вам вернуть мне надежду и, могу сказать, рассудок. Небольшая ссуда, которая будет возвращена сполна. Пятьсот долларов вполне довольно.- Он следил за мной горящими глазами.- Довольно будет четырехсот. Я думаю, мистер Додд, что при экономии могу обойтись и двумястами.

- И вернете их мне из кармана Кэртью? - сказал я.- Очень вам обязан. Но я вам скажу, что я сделаю: я провожу вас на пароход, заплачу за ваш обратный переезд в Сан-Франциско и вручу судовому комиссару пятьдесят долларов, которые он выдаст вам в Нью-Йорке.

Он впивался в мои слова; лицо его выражало экстаз лукавой мысли. Я мог прочесть по нему, что он думал только о том, как провести меня.

- А что я стану делать во Фриско? - спросил он.- Я исключен из сословия, у меня нет профессии, я не могу копать землю, просить...- Он не докончил фразы.- И вы знаете, что я не один,- прибавил он,- другие зависят от меня.

- Я напишу Пинкертону,- ответил я,- я уверен, что он поможет вам найти какое-нибудь занятие, а тем временем, в течение трех месяцев со дня вашего прибытия, он будет выдавать вам лично, первого и пятнадцатого числа, по двадцать пять долларов.

- Мистер Додд, мне трудно поверить, что ваше предложение серьезно,- возразил он.- Разве вы забыли обстоятельства дела? Известно ли вам, что эти люди местные магнаты? О них говорили сегодня вечером в салоне; одно их недвижимое имущество составляет несколько миллионов долларов; их дом местная достопримечательность, а вы предлагаете мне взятку в несколько сотен!

- Я не предлагаю вам взятку, мистер Беллэрс, я подаю вам милостыню,- ответил я.- Я пальцем не пошевелю, чтобы помочь вам в вашем гнусном предприятии, но мне не хотелось бы, чтоб вы умерли с голоду.

- Дайте мне сто долларов, и покончим на этом! - крикнул он.

- Я сделаю то, что сказал, ни более, ни менее,- сказал я.

- Берегитесь,- крикнул он,- вы ведете глупую игру! Вы наживаете врага без надобности; вы ничего не выиграете этим, уверяю вас! - И, внезапно изменив тон, прибавил: - Семьдесят долларов, только семьдесят, умоляю вас, мистер Додд, во имя милосердия! Не отрывайте кубка от моих уст! У вас доброе сердце. Подумайте о моем положении, вспомните о моей несчастной жене.

- Вам бы следовало подумать о ней раньше,- сказал я.- Я сделал вам предложение и хочу спать.

- Это ваше последнее слово, сэр? Прошу вас, подумайте, прошу вас, взвесьте все хорошенько: мое бедственное положение, угрожающую вам опасность. Я предостерегаю вас - я умоляю вас: взвесьте это, прежде чем ответите,- не то умолял, не то грозил он.

- Что я сказал, при том и остаюсь,- ответил я.

Перемена в этом человеке была поразительна. Буря гнева, потрясавшая его, снова всколыхнула осадок хмеля; лицо его исказилось, слова дышали безумием и бешенством; страшные гримасы, выразительные сами по себе, усиливались припадком пляски святого Витта.

- Вы, может быть, позволите мне высказать вам мое обдуманное мнение,- начал он с виду спокойно, но внутренне сотрясаясь от бешенства, - когда я буду со святыми в раю, я увижу, как вы будете вопить о капле воды, и порадуюсь этому зрелищу. Это ваше последнее слово! Оставайтесь с ним, вы, шпион, неверный друг, жирный лицемер! Я вызываю вас, вызываю и презираю, и плюю на вас! Я напал на след, на ваш след или на его, я чую кровь, я выслежу ползком, выслежу, хотя бы пришлось подохнуть с голоду! Я тебя достану, достану, достану! Будь моя сила, я вырвал бы из тебя внутренности, здесь, в этой комнате,- вырвал бы, вырвал! Будь ты проклят, проклят, проклят! Ты считаешь меня слабым? Я сумею укусить, укусить до крови, укусить тебя, извести тебя...

Он бесновался таким образом, пока эта сцена не была прервана появлением хозяина и прислуги, в различных степенях дебильности, и я мог поручить им моего временного помешанного.

- Отведите его в его номер,- сказал я,- он только пьян.

Таковы были мои слова, но я знал больше. После всех моих наблюдений над мистером Беллэрсом я сделал еще открытие в последнюю минуту - он был тайно и неизлечимо болен.

ГЛАВА XX

Стальбридж-ле-Кэртью

Задолго до моего пробуждения сутяга исчез, не заплатив по счету. Мне не было надобности разузнавать, куда он отправился; я и без того знал это, я знал, что мне остается только последовать за ним, и около десяти утра я нанял фаэтон и поехал в Стальбридж-ле-Кэртью.

Дорога, в течение первой четверти пути, покидает долину и пересекает вершину мелового холма, где пасутся стада овец и реют бесчисленные жаворонки. Пейзаж был приятный, но незанимательный, привлекающий, но не задерживающий внимание, и мои мысли вернулись к бурному происшествию минувшей ночи. Мое мнение о человеке, за которым я следил, сильно изменилось. Я представлял его себе где-то впереди меня, на опасном пути, с которого его не заставят свернуть, на котором его не остановят ни страх, ни рассудок. Я назвал его хорьком; теперь он казался мне бешеной собакой. Мне представлялось, что он не идет, а бежит, и лает на бегу с пеной у рта; мне представлялось, что если бы китайская стена преградила ему путь, он принялся бы царапать ее ногтями.

Дорога снова свернула с холма, спустилась по крутому косогору в долину Сталля и продолжалась среди огороженных полей в тени деревьев. Мне сказали, что мы теперь находимся во владениях Кэртью. Наконец налево показалась стена с зубцами, и вскоре я увидел замок. Он стоял в ложбине парка, окруженный высокими деревьями и зарослями лавров и рододендронов, обилие которых неприятно поразило меня. Несмотря на свое положение в низине и соседство огромных деревьев, здание казалось громадным как собор. За ним, продолжая ехать вдоль стены парка, я увидел целый город служб, примыкавших к мызе. Влево виднелся пруд, по которому плавали лебеди. Направо расстилался цветочный сад старомодного типа, блиставший в это время года как разноцветное стекло. Передний фасад дома имел более шестидесяти окон над террасой и увенчивался фронтоном. Широкая дорога, частью усыпанная песком, частью под газоном, окаймленная с каждой стороны тремя рядами деревьев, вела к огромным воротам. Невозможно было смотреть без удивления на место, устраивавшееся в течение стольких поколений, стоившее груды чеканного золота и поддерживавшееся в порядке таким множеством усердных слуг. А между тем о присутствии последних можно было догадаться только по совершенству их работы. Все владение было прибрано и вычищено, как палисадник какого-нибудь пригородного любителя, и я тщетно высматривал замешкавшегося садовника и тщетно прислушивался к звукам работы. Только мычание коров и щебетание птиц нарушали тишину, и даже деревушка, приютившаяся у ворот, как будто задерживала дыхание из почтения к своему великому соседу, точно толпа детей, забравшаяся в королевскую переднюю.

"Герб Кэртью", маленькая, но очень уютная гостиница, была принадлежностью владений и аванпостом семьи, имя которой она носила. Гравированные портреты покойных Кэртью украшали ее стены; Фжльдинг Кэртью, регистратор Лондонского Сити; генерал-майор Джон Кэртью, распоряжающийся какими-то военными операциями; достопочтенный Бэли Кэртью, член парламента за Стальбридж, стоящий у стола и размахивающий каким-то документом; Сингльтон Кэртью, эсквайр, изображенный перед стадом рогатого скота,- без сомнения, по желанию его арендаторов, поднесших ему это произведение искусства,- и достопочтенный архидиакон Кэртью, D. D., L. L. D., А. М., положивший руку на голову маленького ребенка: жест получился отменно натянутым и смешным. Насколько припоминаю, других картин не было в этой исключительной гостинице, и я не удивился, узнав, что хозяин ее экс-дворецкий, хозяйка экс-горничная миледи, а буфет род добавочного вознаграждения бывших слуг.

На американца господство этой семьи над таким значительным участком земли производило гнетущее впечатление; а когда я просмотрел ее летопись, изложенную в надписях под картинами, к моему неприятному чувству начало примешиваться удивление. "Регистратор", конечно, почтенная должность, но мне казалось, что в течение стольких поколений Кэртью могли бы забраться повыше. Солдат остановился на генерал-майоре; церковник благодушествовал в неизвестности архидиаконата; и хотя достопочтенный Бэли, по-видимому, пробрался в тайный совет, но мне неизвестно было, что он там делал. Такие обширные средства, такая долгая карьера и такие скромные успехи,- все это внушало мне мыслью о тупости рода.

Я убедился, что приехать в деревушку и не посетить замка было бы сочтено за оскорбление. Покормить лебедей, полюбоваться на павлинов и Рафаэлей,- эти знатные люди обязательно владеют двумя Рафаэлями,- рискнуть жизнью при осмотре знаменитого стада чиллингэмов Кэртью и сходить на поклон к родителю (еще живому) Донибристль, достославной победительницы в Оксе (Место одной из трех главных скачек в Англии (прим. перев.).): таковы были, по-видимому, неизбежные стадии паломничества. Я не был так безумен, чтобы отказаться, так как мне могло понадобиться перед отъездом общее расположение, и две новости вознаградили меня за покорность. Во-первых, оказалось, что мистер Кэртью отправился "путешествовать"; во-вторых, что передо мной был посетитель, который уже осмотрел достопримечательности Кэртью. Мне казалось, что я знаю, кто это был, и хотелось узнать, что он делал и видел; и судьба благоприятствовала мне: младший садовник, назначенный мне в проводники, уже исполнял ту же функцию при моем предшественнике.

- Да, сэр,- сказал он,- американский джентльмен. Я не думаю, впрочем, чтобы он был вполне джентльмен; но очень вежливая личность.

Во всяком случае, личность была настолько вежлива, что восхищалась чиллингэмами Кэртью, выполнила всю программу с возрастающим восторгом и почти простерлась ниц перед родителем Донибристль.

- Он сказал мне, сэр,- продолжал признательный младший садовник,- что много читал о "владениях английской знати", но что это первое, которое ему случилось видеть. Когда он дошел до конца длинной аллеи, у него захватило дух. "Вот поистине княжеское владение!" - воскликнул он.- Да и естественно, что он заинтересовался имением, так как, кажется, мистер Кэртью был с ним ласков в Штатах. В самом деле, он казался очень признательной личностью и особенно восхищался цветами.

Я слушал этот рассказ с изумлением. Цитированные фразы говорили сами за себя: они были в духе сутяги. Несколько часов тому назад я видел его настоящим кандидатом в Бедлам, нуждающимся в смирительной рубашке; он был без гроша в чужой стране, по всей вероятности, ушел без завтрака; отсутствие Норриса, без сомнения, оказалось для него сокрушающим ударом; он должен был (по всем данным) прийти в отчаяние. И вот я узнаю, что он сумел сохранить приличный вид и присутствие духа, рассуждал, лебезил, восхищался достопримечательностями, нюхал цветы и употреблял при этом самые изысканные выражения. Сила характера, проявлявшаяся в этом, изумляла и пугала меня.

- Это любопытно,- сказал я,- я сам имею удовольствие быть немного знакомым с мистером Кэртью, и думаю, что никто из наших западных друзей никогда не бывал в Англии. Кто бы мог быть этот господин? Неужели это... Нет, невозможно, он не мог быть настолько бесстыдным. Его фамилия не Беллэрс?

- Я не знаю его фамилии, сэр. Вы имеете что-нибудь против него? - воскликнул мой проводник.

- Да, я уверен, что Кэртью не желал бы видеть у себя этого господина,- сказал я.

- Боже милостивый! - воскликнул садовник.- Он так учтиво говорил; я думал, что он что-нибудь вроде школьного учителя. Может быть, сэр, вы пройдете прямо к мистеру Денману? Я поручил его мистеру Денману, когда он осмотрел усадьбу. Мистер Денман наш дворецкий, сэр,- прибавил он.

Предложение было кстати, в особенности потому, что давало мне возможность избавиться от ближайшего знакомства с чиллингэмами Кэртью; и, отказавшись от предполагавшегося обхода, мы направились через кусты и лужайку к заднему фасаду замка.

Лужайка была окружена высокой живой изгородью из тиссов. Когда мы выходили из-за нее, мой проводник остановил меня.

- Достопочтенная леди Анна Кэртью,- произнес он благоговейным шепотом. Взглянув через его плечо, я увидел старую леди, которая шла довольно быстро, прихрамывая, по дорожке сада. Должно быть, она была просто хороша собой в молодости, и даже хромота не портила впечатления ее важной, почти грозной осанки. Печать меланхолии лежала на всех ее чертах, и ее глаза, смотревшие прямо вперед, как будто созерцали бедствие.

- Она кажется печальной,- сказал я, когда она прошла мимо, а мы двинулись дальше.

- Упадок духа, сэр - ответил младший садовник.- Мистер Кэртью,- я хочу сказать, старый барин, умер с год тому назад; лорд Тиллибоди, брат миледи, два месяца спустя; а затем грустная история с молодым барином. Убит в отъезжем поле, сэр, а был любимец миледи. Теперешний мистер Норрис далеко не пользовался такой любовью.

- Я так и думал, - сказал я, настойчиво и (я думаю) искусно продолжая свои расспросы и укрепляя свое положение друга семьи.- Очень, очень грустно. А последняя перемена - возвращение Кэртью и прочее - не улучшили дела?

- Нет, сэр, незаметно что-то,- ответил он.- Даже как будто хуже стало.

- Очень, очень грустно! - повторил я.

- Когда приехал мистер Норрис, она как будто обрадовалась ему - продолжал садовник - и мы все были довольны, разумеется, потому что всякий, кто знает этого молодого джентльмена, не может не любить его. Ах, сэр, это не долго длилось! В тот же вечер они имели разговор и поссорились, или вообще вышло что-то неприятное; миледи выглядела очень печальной, так же, как раньше, только еще хуже. А на другое утро мистер Норрис снова уехал в путешествие. "Денман",- сказал он мистеру Денману, "Денман, я никогда не вернусь домой",- и пожал ему руку. Я не стал бы рассказывать это чужому человеку, сэр,- прибавил он, испугавшись, не сболтнул ли он лишнего.

Он действительно сообщил мне много, и притом много такого, чего и сам не подозревал. В бурную ночь своего возвращения Кэртью рассказал свою историю; к горестям старухи прибавилось еще более тяжелое бремя, и в числе картин, которые она созерцала мысленно, когда шла по дорожке сада, была картина Мидуэй-Айленда и "Летучего Облачка".

Мистер Денман выслушал мои расспросы с некоторым смущением, но сообщил мне, что сутяга уже уехал.

- Уехал! - воскликнул я.- Зачем же он приезжал в таком случае? Могу вам одно сказать: не затем, чтобы осмотреть усадьбу.

- Я не вижу, какую другую цель он мог иметь,- возразил дворецкий.

- Можете быть уверены, что она была,- сказал я.- А какая, про то он знает. Кстати, где теперь мистер Кэртью? Я жалею, что не застал его дома.

- Он путешествует, сэр,- ответил дворецкий сухо.

- А, браво! - воскликнул я.- Я расставил вам ловушку, мистер Денман. Теперь мне незачем спрашивать; я уверен, что вы не сообщили адреса этому незнакомцу.

- Разумеется, нет, сэр,- сказал дворецкий.

Я тоже "пожал ему руку" - подобно мистеру Норрису - не скажу, чтобы с искренним удовольствием, ибо я потерпел бесславную неудачу при попытке узнать адрес; и был твердо убежден, что Беллэрс действовал успешнее, иначе он до сих пор был бы здесь и продолжал обрабатывать мистера Денмана.

Я избавился от усадьбы и сада, но не мог избавиться от замка. Леди с серебряными волосами, тоненьким серебряным голоском и потоком неинтересных, но неотвратимых объяснений, показала мне картинную галерею, концертную залу, большую столовую, длинную гостиную, индийскую комнату, театр и каждый чулан (как мне показалось) этого бесконечного здания. Неосмотренной осталась только комната леди Анны. Я на минуту приостановился у ее двери и усмехнулся самому себе. В самом деле, положение было странное, и эти тонкие доски укрывали тайну "Летучего Облачка". Все время, переходя из комнаты в комнату, я обсуждал посещение и отъезд Беллэрса. Что он добыл адрес, в том я был совершенно уверен; что он добыл его не прямым вопросом, в том я был убежден; какая-нибудь выдумка, какой-нибудь счастливый случай помогли ему. Подобный же случай, подобная же выдумка требовались и для меня; иначе я окажусь беспомощным, хорек настигнет свою добычу, огромные дубы падут под ударами топора, Рафаэли разойдутся по свету, замок перейдет в руки какого-нибудь внезапно разбогатевшего биржевика, и имя, наполнявшее своей славой пять или шесть приходов, исчезнет из памяти людской. Не удивительно ли, что такие важные события, такой древний замок, такая странная фамилия зависят от сообразительности, скромности и хитрости студента Латинского квартала! То, что сделал Беллэрс, должен сделать и я. Случай или выдумка, выдумка или случай, - думал я, идя по аллее и бросая временами взгляд на красный кирпичный фасад и сверкающие окна дома. Как мне приказать случаю? Где найти выдумку?

Эти размышления привели меня к дверям гостиницы. Здесь, продолжая свою тактику поддержания хороших отношений со всеми, я немедленно перестал хмуриться, и принял (будучи единственным постояльцем в доме) приглашение отобедать вместе с семьей хозяина в общей комнате. Соответственно тому, я уселся за стол с мистером Гигтсом, экс-дворецким, мистрис Гигтс, экс-горничной миледи, и мисс Агнессой Гиггс, их всклокоченной дочкой, наименее обещавшей, но (как показали дальнейшие события) оказавшейся наиболее полезной из всех. Разговор без конца вертелся на великом доме и великой фамилии; ростбиф, йоркширский пудинг, пастила и чеддерский сыр появлялись и исчезали; а поток струился, не иссякая; четыре поколения Кэртью были перебраны, причем не выяснилось ни одного интересного пункта; мы убили мистера Генри "в отъезжем поле", проделав это с самыми удручающими подробностями, и похоронили его со слезами сожаления целого графства, прежде чем мне удалось вывести на сцену моего закадычного друга, мистера Норриса. При этом имени экс-дворецкий сделался дипломатичным, а экс-горничная миледи нежной. Он оказался единственной личностью из этого бесцветного рода, способной, по-видимому, совершить нечто достойное упоминания; и его-то способности должны были пойти к черту, оставив только сожаления. Он был вылитый достопочтенный Бэли, одно из светил этого тусклого рода; и соответственно тому с колыбели предназначался для видной карьеры. Но не успел он еще скинуть детское платьице, как раздвоенное копыто уже начало показываться: он уродился совсем не в Кэртью, обнаруживал страсть к низким развлечениям и дурному обществу, разорял птичьи гнезда с подпаском, не достигнув еще одиннадцати лет, а на двадцатом году, когда уже можно бы было ожидать от него проявления хоть зачатков фамильной важности, слонялся по графству с ранцем, рисовал и заводил знакомства в придорожных кабачках. У него совсем не было гордости; он готов был якшаться с кем угодно; и мои собеседники довольно ловко дали мне понять, что именно этому его качеству я был обязан своим знакомством с ним. К несчастию, мистер Норрис был не только эксцентричный человек, но и мот. О его долгах до сих пор помнили в университете; а тем более о в высшей степени юмористических обстоятельствах его изгнания.

- Он всегда был охотник покутить,- пояснила мистрис Гиггс.

- Да, большой охотник! - подтвердил ее супруг. Но настоящая передряга началась, когда он поступил на дипломатическую службу.

- Кажется, сэр, он начал вести себя экстраординарно,- сказал экс-дворецкий торжественным тоном.

- Долги его были ужасны,- прибавила экс-горничная.- А какой прекрасный джентльмен, если б вы знали!

- Когда известия об этом достигли ушей мистера Кэртью, дела приняли ужасный оборот,- продолжал мистер Гиггс.- Помню это, как будто оно случилось вчера. Миледи уже удалилась, вдруг слышу звонок, думаю себе: кофе требуют. Вхожу, мистер Кэртью стоит. "Гиггс,- говорит он, показывая палкой, с которой ходил из-за подагры,- велите немедленно подать фаэтон для моего сына, который опозорил себя". Мистер Норрис ничего не говорил; он сидел, понурив голову, будто рассматривал орех. Вы бы свалили меня с ног соломинкой,- заключил мистер Гиггс.

- Разве он сделал что-нибудь очень дурное? - спросил я.

- Нет, мистер Додслей! - воскликнула хозяйка, переделывая на свой лад мою фамилию.- Он никогда не делал ничего дурного в своей злополучной жизни. Просто попал в немилость. Он не был фаворитом.

- Мистрис Гиггс, мистрис Гигтс! - воскликнул дворецкий предостерегающим тоном.

- Э, чего там! - возразила хозяйка, тряхнув локонами,- ты сам это знаешь, мистер Гиггс, да и все в доме знают.

Собирая эти факты и мнения, я не пренебрегал и ребенком. Девочка была не привлекательна, но, к счастью, достигла опасного семилетнего возраста, когда полукрона кажется величиной в тарелку и такой же редкостью, как птица додо. Подарив ей шиллинг, опустив сикспенс в ее копилку и прибавив к этому золотой американский доллар, случайно оказавшийся у меня в кармане, я купил ее с душой и телом. Она выразила намерение сопровождать меня на край света и получила выговор от родителей за проведенную ею параллель между мною и ее дядюшкой Вильямом, крайне невыгодную для последнего.

Не успели еще убрать скатерть со стола, как мисс Агнесса уже забралась ко мне на колени с альбомом марок, свидетельством щедрости дяди Вильяма. Мало найдется вещей, к которым бы я питал такое презрение, как к старым маркам, кроме разве гербов; но, как видно, мне суждено было провести этот день в осмотре курьезов; и, подавив зевоту, я еще раз покорился установленному порядку. Должно быть, дядюшка Вильям начал собирать марки для себя самого, но ему надоело это; по крайней мере, альбом (к моему удивлению) оказался довольно полным. Тут были различные типы английских марок, русские с раскрашенной середкой, старые мутные Турни-Таксис, вышедшие из употребления треугольники Мыса Доброй Надежды, марки Лебяжьей Реки с лебедем и Гвианы с плывущим кораблем. Но все это я смотрел глазами рыбы, с интересом овцы; кажется, минутами я по-настоящему засыпал; и, вероятно, в одну из таких минут уронил альбом, причем из него посыпались на пол марки, называемые, кажется, "обменными".

Тут, совершенно неожиданно, счастье поблагоприятствовало мне, потому что, когда я подбирал их, мне бросилось в глаза обилие французских марок в пять су. Кто-то, значит, регулярно писал из Франции в Стальбридж-ле-Кэртью. Не Норрис ли? На одной марке я заметил букву С, на другой СН; но больше ничего не мог разобрать. СН, если принять в расчет, что чуть ли не четверть городов во Франции начинаются с "Chateau", было недостаточным ключом и я быстро припрятал одну из марок, решив осведомиться на почтовой станции.

Проклятая девчонка поймала меня на месте преступления.

- Негодный, украл мою марку! - закричала она, и когда я попробовал отпереться, вытащила улику из моего кармана.

Я оказался в самом ложном положении; и полагаю, мистрис Гиггс, единственно из сожаления, явилась ко мне на выручку с удачным предложением. Если джентльмен действительно интересуется марками, сказала она, вероятно, приняв меня за филателиста, то ему следует посмотреть альбом мистера Денмана. Мистер Денман собирает марки сорок лет, и его коллекция стоит, говорят, кучу денег.

- Агнесса,- прибавила она,- если ты добрая девочка, то сбегаешь в замок, скажешь мистеру Денману, что у нас остановился знаток, и попросишь прислать альбом с кем-нибудь из молодых джентльменов.

- Я желал бы также посмотреть обменные,- крикнул я, пользуясь случаем.- Может быть, в моем бумажнике найдутся подходящие, и мы поменяемся.

Полчаса спустя мистер Денман явился сам с огромнейшим томом под мышкой.

- Ах, сэр,- воскликнул он,- когда я узнал, что вы любитель, я бросился сюда!.. Я говорю, мистер Додслей, что собирание марок делает всех коллекционеров родными. Это узы, сэр; это создает узы.

Правда ли это, я не могу сказать; но нет сомнения, что попытки обманом выдать себя за коллекционера создает очень шаткое положение.

- А, здесь второй завод! - сказал я, прочитав подпись сбоку.- Пунцовая - нет, я хочу сказать лиловая - да, она лучшее украшение этой партии. Хотя, конечно, как вы справедливо говорите,- поспешил я прибавить,- эта желтая на тонкой бумаге более редкий экземпляр.

Словом, я был бы изобличен, если бы не расположил мистера Денмана в свою пользу его любимым напитком - портвейном настолько высокого достоинства, что, без сомнения, он выдерживался не в погребе "Герба Кэртью", а был перенесен сюда под покровом ночи из погребов замка. При каждом промахе, а особенно в тех случаях, когда я решался высказать мнение, я спешил наполнить стакан дворецкого, и к тому времени, когда я перешел к обменным, он находился в таком состоянии, в котором никакой собиратель марок не представляет серьезной опасности. Избави меня Бог утверждать, что он был пьян; по-видимому, он был не способен к необходимому для этого оживлению; но глаза его остановились, и пока я не перебивал его, он говорил, по-видимому, не заботясь о том, слушаю ли я его.

В обменных марках мистера Денмана замечалась та же особенность, что у маленькой Агнессы,- несоразмерное преобладание обыкновенных французских марок в двадцать пять сантимов. И здесь я нашел буквы штемпеля С, СН, на некоторых также А и конечное У. Тут, стало быть, передо мной было почти полное название, и как будто знакомое; но все-таки я не мог разобрать или встретить недостающих букв. Но вот мне попалась марка с буквой L перед Y, и в ту же минуту я сложил все слово. Chailly - да, Chailly-en-Biere, почтовая станция Барбизона - подходящее место для человека, который скрывается, подходящее место для мистера Норриса, который странствовал по Англии и рисовал, подходящее место для Годдедааля, который оставил палитру на "Летучем Облачке". Странно, в самом деле, что пока я таскался по Англии с сутягой, человек, которого мы искали, поджидал меня в том самом пункте, куда я намеревался пробраться под конец.

Показывал ли мистер Денман свой альбом Беллэрсу, догадался ли Беллэрс об адресе (как я) по старым почтовым маркам,- этого я никогда не узнаю, да оно теперь и не важно. Главное, ему не удалось обойти меня; моя задача в Стальбридж-ле-Кэртью была исполнена, мой интерес к почтовым маркам бесстыдно испарился; я простился с изумленным Денманом и, приказав запрячь лошадь, погрузился в изучение путеводителя.

ГЛАВА XXI

Лицом к лицу

Я свалился с неба в Барбизон около двух часов пополудни, в один сентябрьский день. Это мертвый час дня; все работники рисуют, все лентяи бродят по лесу или по равнине; извилистая шоссированная улица безлюдна, гостиница пуста. Тем приятнее было мне встретиться в столовой с одним из моих старых знакомых; городское платье показывало, что он собирается уезжать; и действительно, рядом с ним на полу помещался его портплед.

- Ба, Стеннис! - воскликнул я.- Вас-то я уж никак не ожидал найти здесь.

- Вы быстро найдете меня здесь,- возразил он.- "Царь Пандион,- его в живых уж нет; и всех друзей его давно простыл и след". Людям нашего времени нечем делать в этой бедной старой лавочке.

- "Имел я здесь друзей, товарищей имел?" - продекламировал я в ответ. Кажется, мы оба были взволнованы этой встречей в месте наших прежних похождений, такой неожиданной, после такого долгого промежутка времени, и когда мы оба уже так сильно изменились.

- Таково чувство,- ответил он.- "Их нет, их нет, знакомых милых лиц". Я пробыл здесь неделю, и единственным существом, по-видимому, вспомнившим меня, оказался Фараон. Не считаю Сиронов и вековечного Бодмера.

- Неужели никого не осталось? - спросил я.

- От нашей геологической эпохи? Ни единой души,- ответил он.

- А какого рода бедуины разбили теперь палатки среди руин? - спросил я.

- Молодежь, Додд, молодежь; цветущая, самоуверенная молодежь,- подхватил он.- Этакая шайка, этакие поганцы! Подумать только, что мы были такими же! Удивляюсь, как Сирон не вымел нас из своих владений.

- Может быть, мы были не так плохи,- заметил я.

- Не заставляйте меня разочаровывать вас,- сказал он,- впрочем, мы оба были англосаксы, и единственный искупительный факт для настоящего тот, что здесь есть еще один.

Мысль о цели моих поисков, на минуту оставившая меня, ожила в моей памяти.

- Кто он? - воскликнул я.- Расскажите мне о нем.

- Искупительный Факт? - спросил он.- Ну, он очень милое создание, простоватое, довольно унылое, светское, но очень милое. Он истинный британец, настоящий британец! Может быть, вы найдете его чересчур британцем для трансатлантических нервов. С другой стороны, вы должны его одобрить, он поклонник вашей великой республики, по крайней мере одного из ее сквернейших (простите) продуктов: он получает и усердно читает американские газеты. Я вам уже сказал, что он простоват.

- Какие газеты он получает? - воскликнул я.

- Газеты Сан-Франциско,- сказал он,- получает их целый тюк дважды в неделю, и изучает их точно Библию. Это одна из его слабостей. Другая та, что он несметно богат. Он нанял старую мастерскую Массона - помните, на углу,- обставил ее, не считаясь с издержками, и живет там, окруженный vins fins и произведениями искусства. Когда нынешняя молодежь собирается в Пещеру Разбойников пить пунш, они все делают то же, что мы делали, точно какой-то несносный вид обезьян (я никогда раньше не представлял себе, до чего человек предан традиции), и этот Мадден тащится за ними с корзиной шампанского. Я уверял его, что он ошибается, и что пунш вкуснее, но он думает, что ребята предпочитают его выбор, и кажется, так оно и есть. Он очень добродушный малый, очень грустный и довольно беспомощный. Ах да, есть у него и третья слабость, о которой я было позабыл. Он рисует. Он никогда не учился, ему уже за тридцать, и он рисует.

- Как? - спросил я.

- Кажется, недурно,- ответил он,- посмотрите сами. Эта панель - его произведение.

Я подошел к окну. Это была старая комната, со столами в форме греческого П., буфетом, безголосым пианино и панелями на стенах. Тут были Ромео и Джульетта, вид Антверпена с реки, корабль Энфильда среди льдов, рослый охотник, трубящий в огромный рог, и несколько новых, скудная жатва последующих поколений, не лучших и не худших, чем старые. К одной из них я и направился, грубо и замысловато намалеванной, главным образом шпателем, вещи: местами краски были превосходны, местами же полотно было попросту вымазано глиной. Но мое внимание привлекла сцена, а не искусство или отсутствие искусства. На переднем плане была песчаная отмель, кустарники и обломки разбившегося судна, дальше многоцветная и гладкая поверхность лагуны, окруженной бурунами, за нею голубая полоса океана. Небо было безоблачно, и мне казалось, что я слышу рев прибоя. Ибо это был Мидуэй-Айленд, то самое место, где я высадился с капитаном, и откуда снова сел на шхуну накануне нашего отъезда. Я уже несколько секунд смотрел на картину, когда мое внимание было привлечено каким-то пятном над морем, и, всмотревшись, я различил дым парохода.

- Да,- сказал я, обращаясь к Стеннису,- картина не лишена достоинств. Что это за место?

- Фантазия,- сказал он,- это мне понравилось. В наше время так редко попадаются ребята, наделенные хотя бы воображением улитки.

- Вы сказали, что его имя Мадден? - продолжал я,

- Мадден,- повторил он.

- Он много путешествовал?

- Не имею понятия. Этот человек ничего о себе не рассказывает. Сидит, курит, ухмыляется, иногда подшучивает; вообще же ограничивает свой вклад в развлечение общества тем, что выглядит как джентльмен и держит себя джентльменом. Нет,- прибавил Стеннис,- он не подойдет к вам, Додд; вы любите более прозрачную жидкость. Он покажется вам мутным, как вода из лужи.

- У него огромные светлые усы вроде рогов? - спросил я, вспоминая фотографию Годдедааля.

- Вовсе нет, с какой стати? - возразил он.

- Он часто пишет письма? - продолжал я.

- Почем я знаю? - ответил Стеннис.- Что это с вами? Я никогда еще не видел вас в таком настроении.

- Дело в том, что я, кажется, знаю этого человека,- сказал я,- кажется, я его разыскиваю. Я положительно думаю, что он мой давно пропавший брат.

- Не близнец, во всяком случае,- заметил Стеннис. Так как в это время подали экипаж, то он уехал.

До обеда я бродил по равнине, придерживаясь полей, так как инстинктивно старался остаться незамеченным и был обуреваем многими несуразными и нетерпеливыми чувствами. Здесь находился человек, чей голос я однажды слышал, чьи дела наполнили столько дней моей жизни интересом и горечью,- человек, о котором я бредил наяву, точно влюбленный; и вот он подле меня, теперь мы встретимся, теперь я узнаю тайну подмененной команды. Солнце садилось над равниной Анжелюса, и по мере того, как приближался час встречи, я предоставлял медленно тащившимся крестьянам обгонять меня на обратном пути. Лампы уже были зажжены, суп был подан, вся компания собралась за столом, и комната оглашалась шумным разговором, когда я вошел. Я занял свое место и оказался визави Маддена. Более шести футов ростом, хорошо сложен, черные волосы с легкой проседью, черные ласковые глаза, очень добродушный рот, удивительные зубы, белье и руки безукоризненной белизны; английский костюм, английский голос, английская повадка - человек этот заметно выделялся в здешней компании. Но он, по-видимому, чувствовал себя как дома и пользовался известной спокойной популярностью среди шумных ребят, собравшихся за табльдотом. У него был странный серебристый смех, который звучал нервно, даже когда ему случалось действительно развеселиться, и плохо гармонировал с его крупным ростом и мужественным меланхолическим лицом. Смех продолжался непрерывно в течение всего обеда, как звук треугольника в современной французской музыке; и временами его замечания, которыми он поддерживал или возбуждал веселье, были действительно забавны, скорее по тону, чем по смыслу слов. Он принимал участие в этом веселье не как человек, которому действительно весело, а как человек добродушный, забывающий о себе, готовый забавлять других и следовать за ними. Я не раз замечал у старых солдат такую же смеющуюся грусть и готовность забываться.

Я боялся взглянуть на него, чтобы не выдать взглядами своего глубокого волнения, но случилось так, что мы совершенно естественно познакомились, раньше чем кончили суп. Первый же глоток Шато Сирона, вина, от которого я давно отвык, развязал мне язык.

- Ох, никуда не годится! - воскликнул я по-английски.

- Ужасное пойло, не правда ли? - сказал Мадден на том же языке.- Позвольте мне предложить вам мою бутылку. Они называют это Шамбертэном, хотя это не Шамбертэн; но оно довольно сносно, и лучшего не найдется в этом доме.

Я принял предложение; что-нибудь должно было проложить путь к дальнейшему знакомству.

- Ваше имя Мадден, если не ошибаюсь,- сказал я,- мой старый друг, Стеннис, рассказал мне о вас.

- Да, мне очень жаль, что он уехал; я чувствую себя таким дедушкой Вильямом среди всех этих ребят,- ответил он.

- Мое имя Додд,- продолжал я.

- Да,- сказал он,- мне говорила мадам Сирон...

- Додд из Сан-Франциско,- продолжал я,- бывший Пинкертон и Додд.

- Монтана-Блок, кажется? - спросил он.

- Именно,- сказал я.

Никто из нас не смотрел на другого, но я мог видеть, как его рука катает хлебные шарики.

- Хорошую вещь вы написали,- заметил я,- для этой панели. Передний план, пожалуй, несколько глинист, но лагуна превосходна.

- Вы должны знать это...- сказал он.

- Да,- подтвердил я,- я, кажется, могу быть судьею... этого произведения.

Последовала продолжительная пауза.

- Вы знаете человека по имени Беллэрс? - начал он.

- А! - воскликнул я.- Вы получили письмо от доктора Эркварта!

- Сегодня утром,- ответил он.

- Ну, с Беллэрсом можно не спешить,- сказал я.- Это довольно длинная история и довольно глупая. Но, мне кажется, нам бы не мешало поговорить, только, пожалуй, лучше дождаться, пока мы будем наедине.

- Я то же думаю, - согласился он. - Правда, никто из этих ребят не знает английского языка, но нам будет удобнее у меня. Ваше здоровье, Додд.

Мы чокнулись через стол.

Так состоялось это странное знакомство, оставшееся незамеченным среди тридцати с лишним лиц, учеников-живописцев, напудренных дам в пеньюарах, прислуги, сновавшей с блюдами.

- Еще один вопрос,- сказал я.- Узнали вы мой голос?

- Ваш голос? - повторил он.- Как мог я его узнать? Я никогда не слыхал его - мы никогда не встречались.

- Тем не менее я уже беседовал с вами однажды,- сказал я,- и предложил вам вопрос, на который вы не ответили, и который я с тех пор по гораздо более важным резонам не раз предлагал самому себе.

Он внезапно побледнел и воскликнул:

- Боже милостивый! Так это вы были у телефона?

Я кивнул головой.

- Ну, ну! - сказал он.- Нужно немало великодушия, чтобы простить вам это. Какие ночи я проводил потом! Этот легкий шепот то и дело раздавался в моих ушах, точно вой ветра в замочную скважину. Кто бы мог это быть? Что бы могло это значить? Мне кажется, это принесло мне больше реальных, действительных неприятностей...- Он остановился в смущении.- Хотя мне следовало бы больше винить самого себя,- прибавил он и медленно осушил стакан.

- Мы, кажется, родились для того, чтобы изводить друг друга недоразумениями,- сказал я.- Я часто думал, что моя голова лопнет.

Кэртью расхохотался.

- А все же не вы и не я были наиболее поражены этой шуткой! - воскликнул он.- Другие недоумевают еще сильнее.

- Кто же? - спросил я.

- Страховщики,- ответил он.

- А ведь и в самом деле! - воскликнул я.- Я никогда не думал об этом. Как же они объясняют это себе?

- Никак,- сказал Кэртью.- Этого нельзя объяснить. Это группа мелких дельцов Ллойда; один из них имеет теперь собственный экипаж; о нем говорят, что это чертовски умный малый, со способностями великого финансиста. Другой купил маленькую виллу. Но они в полном смущении и при встречах не решаются смотреть друг на друга, точно авгуры.

Лишь только кончился обед, он повел меня через улицу в старую студию Массона. Она странно изменилась. На стенах были обои, несколько хороших гравюр и замечательных картин: Руссо, Коро, действительно великолепный старый Кром, Уистлер и картина, по словам моего хозяина (которым я верю) кисти Тициана. Комната была меблирована комфортабельными английскими креслами, американскими качалками, и вычурным письменным столом; спиртные напитки и содовая вода (с маркой Швенне, не менее того) стояли на подносе; а в углу, за полузадернутой занавеской, я заметил походную кровать и поместительную ванну. Такая комната в Барбизоне изумляла посетителя не меньше, чем великолепие в пещере Монте-Кристо.

- Ну,- сказал он,- здесь нам будет покойно. Садитесь, если ничего не имеете против, и расскажите мне вашу историю с начала до конца.

Роберт Льюис Стивенсон - Тайна корабля (The Wrecker). 3 часть., читать текст

См. также Роберт Льюис Стивенсон (Robert Louis Stevenson) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Тайна корабля (The Wrecker). 4 часть.
Я так и сделал, начав с того дня, когда Джим показал мне заметку в Зап...

УБИЙЦА (Markheim)
- Да,- сказал антиквар,- наши барыши возрастают от разного рода обстоя...