Роберт Льюис Стивенсон
«Принц Отто (Prince Otto). 3 часть.»

"Принц Отто (Prince Otto). 3 часть."

- Ну, так вот, - продолжала она, - я могу выманить его одного под предлогом тайного свидания куда-нибудь в дальний уголок парка, ну, скажем, хотя бы к статуе Летящего Меркурия. Гордон может спрятаться со своими людьми где-нибудь поблизости в чаще деревьев; карета может ожидать за греческим храмом; и все обойдется без крика, без суматохи, без топота ног, просто и мило. Принц выйдет в полночь на свидание и исчезнет! Ну, что ты на это скажешь? Пригодная ли я для тебя союзница? Могут ли мои beaux yeux, при случае сослужить тебе службу? Ах, Генрих, мой тебе совет, старайся не потерять твоей Анны! У нее тоже есть немалая власть!

Гондремарк громко хлопнул ладонью по мрамору каминной доски:

- Чародейка! - воскликнул он, восхищенный, весь просияв. - Другой такой как ты не сыщешь! Нет тебе равной на всякие дьявольские проделки в целой Европе! У тебя всякое дело катится как по рельсам!

- Ну, так поцелуй же меня покрепче, и отпусти меня поскорее! Мне нельзя прозевать моего принца, - сказала она.

- Постой, постой! Не так скоро! - остановил ее барон. - Я хотел бы, клянусь тебе моей душой, вполне поверить тебе; но ведь ты и войдешь, и выйдешь, и всякого вокруг пальчика обернешь. Ты такой увертливый и ловкий чертенок, что я, право, боюсь. Нет, как хочешь, я не могу, Анна, я не смею!

- Ты мне не доверяешь, Генрих? - гневно крикнула она, и в тоне ее было что-то вызывающее, что-то похожее на угрозу.

- Это не совсем подходящее слово, - "не доверяешь", - но я тебя знаю и раз ты уйдешь отсюда, с этой бумагой в кармане, кто может сказать, что ты с нею сделаешь? И не только я, но даже и ты сама, ты этого не знаешь! Ты сама видишь, - добавил он, покачивая головой, - ведь ты изменчива, капризна и притворна, как обезьяна.

- Клянусь тебе спасением моей души! - воскликнула она.

- Мне отнюдь неинтересно слышать, как ты клянешься, - сказал барон.

- Ты полагаешь, что у меня нет никакой религии? Ты очень ошибаешься! Ты думаешь, что у меня нет чести, нет совести! Ну, хорошо, смотри же, я не стану с тобою спорить, но говорю тебе в последний раз: - оставь указ в моих руках, и принц будет арестован без шума, без хлопот, без скандала; если же ты возьмешь от меня указ, то так же верно как то, что я теперь стою перед тобой и говорю с тобой, - я испорчу вам всю вашу затею. Одно из двух: - или верь мне, или бойся меня! Предоставляю тебе выбор.

С этими словами она достала из кармана указ и протянула его ему.

Барон в величайшем затруднении и в нерешительности стоял перед этой женщиной, которую даже он не мог ни сломить, ни победить, ни покорить своей воле. Он стоял перед ней и мысленно взвешивал обе опасности. Была минута, когда он уже протянул руку к бумаге, но сейчас же опять опустил ее.

- Ну, - сказал он, - если это называется по-твоему доверием...

- Ни слова больше, - остановила она его, - не порти своей роли и теперь, так как ты в этом деле вел себя, как подобает порядочному человеку, не зная даже в чем дело. Я, так и быть, соблаговолю разъяснить тебе свои причины, т. е. те причины, которые заставляли меня настаивать на том, чтобы ты оставил указ в моих руках. Я сейчас прямо отсюда направлюсь к Гордону; но скажи мне на милость, на каком основании стал бы он мне повиноваться и исполнять мои приказания? А затем, как могу я заранее назначить час? Возможно, что это будет в полночь, но возможно также и тотчас после того, как стемнеет. Все это дело случая, все зависит от обстоятельств; а чтобы действовать разумно и успешно, я должна иметь полную свободу действий и держать в своих руках все пружины этого задуманного вами предприятия. Ну, вот, а теперь бедный Вивиан уходит! - как говорится в комедиях. Посвяти же меня в рыцари свои!

И она раскрыла ему свои объятия, лучезарно улыбаясь ему своей манящей, многообещающей улыбкой.

- Ну, - сказал он, поцеловав ее с особым удовольствием, - у каждого человека бывает свое безумие и свой конек, и я благодарю Бога за то, что мое не хуже того, что оно есть! А теперь вперед!.. Можно сказать, что я дал ребенку зажженную ракету. Но что же делать!..

XII. Спасительница фон Розен: действие второе - она предупреждает принца

Первым побуждением госпожи фон Розен, когда она вышла из дома барона Гондремарка, было возвратиться на свою виллу и переодеться. Что бы там ни вышло из всей этой затеи, она решила непременно повидаться и побеседовать с принцессой. И перед этой женщиной, которую она так не любила, графиня желала появиться во всеоружии своей красоты. Для нее это было делом всего нескольких минут. У г-жи фон Розен был на этот счет, т. е. на счет женского туалета, так сказать, командирский глаз; с первого взгляда она умела уловить и заметить, чего не достает в туалете, и что следует добавить или убавить в нем; она отнюдь не принадлежала к числу тех женщин, которые часами сидят в нерешимости, роясь в своих нарядах и уборах, и не знают, что надеть и чем себя украсить, и в конце концов после столь долгих размышлений появляются в обществе безвкусно выряженные. Один беглый взгляд в зеркало, небрежно спущенный локон, грациозно взбитые на висках волосы, клочочек тонких старинных кружев, чуть-чуть румян и красивая желтая роза на груди, - и все, как нельзя лучше! Точно картина, вышедшая из рамы.

- Так хорошо, - решила графиня. - Скажите, чтобы мой экипаж ехал за мною во дворец; через полчаса он должен ожидать меня там, - приказала она мимоходом лакею.

На улице начинало уже темнеть, и в магазинах стали зажигаться огни, особенно в тех, что вытянулись длинным непрерывным рядом витрин и окон вдоль тенистой аллеи главной улицы столицы принца Отто. Отправляясь на свой великий подвиг, графиня чувствовала себя весело настроенной; ее и радовало и интересовало задуманное предприятие; и это настроение, это возбуждение придавало еще большую прелесть ее красоте, и она это хорошо знала. Она шла по тенистой аллее главной улицы; остановилась перед сверкающим бриллиантами магазином ювелира, полюбовалась некоторыми камнями, затем заметила и одобрила выставленный в другом магазине дамский наряд, и когда, наконец, дошла до густой липовой аллеи, под высокими тенистыми сводами которой мелькали торопливые и ленивые прохожие, то села на одну из скамей и стала обдумывать, предвкушая и оттягивая предстоящие ей удовольствия. Вечер был свежий, но госпожа фон Розен не чувствовала холода, ее согревала внутренняя теплота. В этом тенистом уголке ее мысли светились и сверкали лучше и ярче бриллиантов там, в витрине ювелира; шаги прохожих, раздававшиеся у нее в ушах, сливались для нее в своеобразную музыку.

"Что она сделает теперь?" - спрашивала она себя. - Бумага, от которой теперь зависело все, лежала у нее в кармане, и вместе с нею в ее кармане, можно сказать, лежала и судьба Отто, и Гондремарка, и Ратафии, и даже самого государства, словом, всего этого маленького княжества. И все это весило так мало на ее весах, как пыль; стоило ей положить свой маленький пальчик на ту или другую чашку весов, чтобы вскинуть на воздух все, что лежало на другой чашке! И она радовалась и упивалась своим громадным значением и своею властью, и смеялась при мысли о том, как бессмысленно и бесцельно можно было растратить эту громадную власть. Дурман и опьянение власти, эта болезнь кесарей, охватывала минутами ее рассудок. "О, безумный свет! Глупая игрушка пустых случайностей, иногда - пустого женского каприза или прихоти!" - подумала она и довольно громко рассмеялась.

Ребенок с пальцем во рту остановился в нескольких шагах от нее и смотрел с смутным любопытством на эту смеющуюся барыню. Она подозвала его, приглашая его подойти поближе, но ребенок попятился назад. Моментально, со свойственной большинству женщин в подобных случаях необъяснимой и беспричинной настойчивостью, она решила приручить маленького дикаря; и действительно, не прошло и нескольких минут, как малыш вполне дружелюбно сидел у нее на коленях и играл с золотою цепочкою ее медальона.

- Если бы у тебя был глиняный медведь и фарфоровая обезьянка, - спросила она ребенка, двусмысленно улыбаясь, - которую из двух игрушек ты предпочел бы разбить?

- У меня нет ни медведя, ни обезьянки! - сказал ребенок.

- Но вот тут у меня есть светленький флорин, - сказала она, - на который можно купить и то, и другое. Я подарю тебе обе эти игрушки, если ты мне скажешь, которую из двух ты не пожалеешь разбить. Ну же? Ответь скорее, - медведя или обезьянку?

Но бесштанный оракул только пялил глаза на блестящую монету, которую нарядная барыня держала в руке, и не мог отвести от нее своих больших вытаращенных глаз. Никакие ласки и увещания не могли подвигнуть этого оракула дать хоть какой-нибудь ответ. Тогда графиня поцеловала малютку, подарила ему флорин, спустила его на землю и, встав со скамьи, пошла дальше своей легкой пластичной походкой.

- Которого же из двух я разобью? - спрашивала она себя; и при этом она с особенным наслаждением провела рукой по своим пышным, тщательно причесанным волосам и, лукаво улыбаясь прищуренными глазами, снова спросила себя: - Которого? - и она взглянула на небо, словно ища там указания или ответа. - Разве я люблю их обоих? Немножко?.. Страстно?.. Или нисколько?.. Обоих, или ни того, ни другого?! Мне кажется, обоих! - решила она. - Но, во всяком случае, этой Ратафии я досажу порядком, будет она меня помнить!..

Тем временем графиня миновала чугунные ворота, поднялась к подъезду и уже поставила ногу на первую ступень широкой, украшенной флагами террасы. Теперь уже совершенно стемнело. Весь фасад дворца ярко освещен рядами высоких окон, и вдоль балюстрады фонари и лампионы горели ярко и красиво. На самом краю западного горизонта еще светился бледный отблеск заката, янтарно-желтый и зеленоватый, как цвет светляков; и она остановилась на дворцовой террасе и стала следить, как там вдали догорали и бледнели эти последние светлые точки.

- Подумать только, - размышляла она, - что здесь стою я, как воплощенная судьба, как воплощенный рок, и вместе с тем и Провидение, и спасительница, - смотря по моему желанию, - и я стою, и сама не знаю, в какую сторону склонить мои весы, за кого мне вступиться и кого погубить! Какая другая женщина на моем месте не считала бы себя связанной обещанием, но я, благодарение Богу, рождена без предрассудков! Я чувствую себя свободной от всяких обязательств, и мой выбор свободен!

Окна комнат Отто тоже светились, как и остальные окна дворца; графиня взглянула на них и вдруг почувствовала прилив неизъяснимой нежности, которая помимо ее воли подымалась и росла в ее душе. - Бедный, милый безумец! - подумала она. - Каково-то у него на душе будет теперь, когда он поймет и почувствует, что все отрекаются от него... Эта девчонка положительно заслуживает того, чтобы он увидел этот ее собственноручный указ! Да, пусть он увидит его, и пускай решит сам.

И не раздумывая больше ни секунды, она вошла во дворец и послала сказать принцу, что просит его принять ее немедленно по спешному делу. Ей сказали, что принц находится в своих апартаментах и желает быть один, что он приказал никого не допускать к себе. Но графиня все-таки приказала передать ему свою карточку. Немного погодя камердинер принца вернулся и доложил, что его высочество очень просит извинить его, но что он в настоящий момент никого принять не может, потому что чувствует себя нездоровым.

- В таком случае я напишу ему, - сказала фон Розен, и набросала на листке бумаги несколько строк карандашом; она писала принцу, что дело, по которому она хочет его видеть, есть дело чрезвычайной важности, не терпящее отлагательства, что это вопрос жизни и смерти. - "Помогите мне, принц, никто, кроме вас, мне в этом помочь не может", - гласила ее приписка.

На этот раз человек вернулся с большой поспешностью и пригласил графиню фон Розен следовать за ним.

- Его высочество изволил изъявить особенное удовольствие видеть графиню у себя, - объявил слуга, отворяя перед нею дверь.

Графиня застала принца в оружейной, той самой большой комнате, в которой все стены были увешаны старинным оружием и которую особенно любил принц. При неровном свете пылавшего в камине огня, это оружие светилось то здесь, то там странными, капризными отблесками, придавая что-то фантастическое обстановке этого зала. Отто сидел в глубоком низком кресле перед камином; его лицо носило следы слез и глубокого душевного волнения, оно было красиво и печально, даже трогательно. Отто даже не встал и не пошел ей навстречу, как всегда, а только привстал и поклонился, и приказал слуге удалиться.

То чувство безотчетной нежности, которое заменяло графине все сердечные порывы и даже совесть, охватило ее теперь с удвоенной силой при виде этой безмолвной угнетенности, этого убитого горем милого, печального принца. Едва только слуга успел уйти и запереть за собою дверь, едва только она осталась с глазу на глаз с принцем, как, сделав решительный шаг вперед и сопровождая свои слова великолепным жестом, графиня воскликнула:

- Воспряньте духом, принц! Надо бороться!

Отто с недоумением поднял на нее глаза.

- Madame, - сказал он, - вы прибегнули к громким словам, чтобы заставить меня открыть перед вами мою дверь, вы сказали, что дело идет о жизни и смерти. Скажите же мне, прошу вас, кому грозит опасность, и кто здесь в Грюневальде может быть столь жалок и столь несчастен, - добавил он с горечью, - что даже принц Отто Грюневальдский может помочь ему!

- Кто, спрашиваете вы? Прежде всего я назову вам имена заговорщиков, - сказала фон Розен, - и по ним вы, быть может, догадаетесь и об остальном. Те, что злоумышляют на близкое вам лицо, - это принцесса и барон фон Гондремарк!

Но видя, что Отто продолжает молчать, она воскликнула:

- Они угрожают вам, ваше высочество! - И она указала пальцем на принца. - Ваша негодница и мой негодяй порешили вашу судьбу! - продолжала она. - Но они забыли спросить вас и меня! Мы можем составить с ними partie carree, mon prince, - и в любви, и в политике! Об этом они, видно, забыли! Правда, у них на руках туз, но мы можем побить его козырем!

- Madame, - сказал на это Отто, - объясните мне, прошу вас, в чем собственно дело; я положительно не могу ничего взять в толк из того, что вы мне сейчас сказали. Я вас не понимаю.

- Вот, смотрите своими глазами! Прочтите это, и тогда вы уже наверное поймете! - воскликнула графиня, и с этими словами она передала ему указ.

Он взял его, посмотрел недоумевающим взглядом и вздрогнул; затем, не проронив ни единого звука, он закрыл рукой своей страшно побледневшее лицо, и так застыл в этой позе.

Она ждала, что он скажет что-нибудь, но он молчал.

- Как! - воскликнула она. - И это вас не возмущает?! Вы встречаете этот низкий поступок, склонив перед ним голову с покорностью раба?! Да поймите же наконец, что одинаково бессмысленно искать вина в кринке молока, или искать любви у этой бессердечной куклы! Пора покончить с этой смешной иллюзией, пора, наконец, стать мужчиной!.. Против союза львов устроим заговор мышей! Нам сейчас ничего не стоит разрушить их козни. Ведь вчера вы были достаточно сильны, когда в сущности у вас почти ничего не стояло на карте, когда дело шло о пустяках, а теперь, теперь, когда на карте стоит ваша свобода, быть может, ваша жизнь, - теперь вы молча опускаете крылья!!.

Вдруг принц Отто встал, и на его лице, вспыхнувшем румянцем от внутреннего волнения, выразилась решимость.

- Madame фон Розен, - сказал он, - я вас прекрасно понимаю, и поверьте, я вам глубоко благодарен; вы еще раз доказали мне на деле ваше расположение и вашу доброту ко мне: мне право очень больно сознавать, что я должен принести вам разочарование, что я должен обмануть ваши ожидания. Вы, очевидно, ждете от меня энергичного сопротивления, отпора. Но зачем, для чего буду я сопротивляться, что я этим выиграю?! После того, как я прочел эту бумагу, этот собственноручный ее указ, последняя искра надежды на счастье, даже на возможность мечты о счастье, угасла для меня. Мне кажется праздным делом говорить о потере чего бы то ни было от имени Отто Грюневальдского; все, что я мог потерять, я уже потерял! Вы знаете, что у меня нет партии, нет сторонников, нет своей политики; у меня даже нет честолюбия, словом, у меня нет ничего такого, чем бы я мог гордиться или дорожить. Свобода! Жизнь! Да на что мне они? Так скажите же мне, для чего и ради чего мне бороться? Или вам просто хочется видеть, как я буду кусаться и царапаться, и визжать, как пойманный в капкан хорек? Нет, madame, передайте тем, кто прислал вас сюда, что я готов отправиться в заточение, когда им будет угодно. Я желаю только одного. Я желаю избежать всякого скандала.

- Так вы решили идти в ссылку? Решили добровольно сойти с их дороги и в угоду им идти покорно и беспрекословно в тюрьму!

- Я не могу сказать, что иду вполне добровольно, - возразил печально Отто, - нет, но, во всяком случае, я иду с полной готовностью; признаюсь вам, я всегда желал перемены в своей жизни, особенно же в последнее время, а теперь, как видите, мне предлагают ее! Неужели же мне отказаться от нее? Благодарение Богу, я еще не настолько лишен чувства юмора, чтобы делать трагедию из подобного фарса! - И он небрежно бросил указ на стол. - Вы можете известить их о моей готовности, - добавил он величественно и спокойно и отвернулся от стола.

- О, - воскликнула она, - вы гневаетесь больше, чем хотите сознаться!

- Я гневаюсь? О, madame! - воскликнул Отто. - Вы бредите! У меня нет никакого основания для гнева. Мне доказали во всех отношениях и мою слабость, и мою бесхарактерность, и мое безволие, и мою совершенную непригодность для жизни. Мне доказали, что я не что иное, как сочетание слабостей и сумма всевозможных недочетов, бессильный принц и даже сомнительный джентльмен! Да ведь даже и вы, при всей вашей снисходительности ко мне, вы уже дважды упрекнули меня весьма строго в том же, в чем меня обвиняют и другие: в безволии и бессилии! Могу ли я после того еще гневаться?! Я могу, конечно, глубоко чувствовать недоброе ко мне отношение, но я достаточно честен, чтобы признать справедливость причин, приведших к этому государственному перевороту.

- Это еще откуда у вас? Скажите, откуда вы все это взяли? - воскликнула удивленная фон Розен. - Вы думаете, что вы вели себя нехорошо? Но разве вы не были молоды и красивы? Разве вы не имели права на жизнь, как всякий другой? Права на радости жизни? А эти добродетели мне ненавистны! Все это ханжество или расчет! Разве у вас нет благородства, нет великодушия, нет благороднейших порывов и благородных чувств!.. Вы свои добродетели доводите до последней крайности, принц, и это они губят вас! А эта удивительная неблагодарность с ее стороны, разве она не возмутительна! Она бьет вас тем оружием, которое вы же дали ей в руки!

- Поймите меня, madame фон Розен, - возразил принц, краснея гуще прежнего, - в данном случае не может быть речи ни о благодарности, ни о гордости. Волею судеб и неизвестных мне обстоятельств, и несомненно движимая вашей беспредельной добротой и расположением ко мне, вы оказались приплетенной в мои семейные дела - дела, касающиеся только меня одного. Вы не имеете представления о том, что вынесла и выстрадала моя жена, ваша государыня, и потому не вам да и не мне судить ее. Я признаю себя глубоко виноватым и перед ней, и перед своей страной и народом; но если бы даже этого не было, то и тогда я назвал бы человека пустым хвастуном, если бы он говорил о своей любви к женщине и вместе с тем отступал назад перед небольшим унижением, перед уколом его самолюбия. Во всех прописях говорится о том, что человек должен быть готов умереть в угоду возлюбленной им женщине, так неужели же он может отказаться пойти в тюрьму ради того, чтобы угодить ей!

- Любовь! Да при чем тут любовь! - воскликнула графиня. - Что общего между любовью и пожизненным тюремным заключением? - И она призывала и потолок, и стены в свидетели своего возмущения и негодования. - Одному Богу известно, что я думаю о любви не меньше других и ставлю ее очень высоко; я любила не раз и всегда любила горячо; моя жизнь может служить тому доказательством; но я не признаю любовь, по крайней мере, для мужчины, там, где она не встречает взаимности! Без взаимного ответного чувства любовь не более как призрак, сотканный лунным светом, самообольщением, самообманом.

- Я смотрю на любовь более отвлеченно и более широко, madame, хотя я уверен, что не более нежно, чем вы; вы женщина, которой я обязан так много, которая проявила ко мне столько душевной доброты, - сказал принц. - Однако все это бесполезные слова! Ведь мы здесь не для того, чтобы поддерживать прения, достойные трубадуров, не так ли?

- Да, но вы все же забываете об одном, а именно, что если она сегодня составила заговор с Гондремарком против вашей свободы, а быть может, и самой жизни вашей, то завтра она может с ним устроить заговор и против вашей чести.

- Против моей чести? - повторил принц. - Как женщина, вы положительно удивляете меня! Если мне не удалось заслужить ее любовь, если я не сумел заставить ее полюбить себя и я не сумел сыграть роль мужа, то какое же право я имею требовать что-нибудь от нее? И какая честь может устоять после столь полного поражения! Я даже не понимаю, о какой моей чести может быть еще речь; ведь я становлюсь ей совершенно чужим. Если жена моя меня совсем не любит, то почему мне не идти в ссылку и не дать ей этим той полной свободы, которой она ищет, которой она хочет? И если она любит другого человека, то где мне может быть лучше и спокойнее, чем в той тюрьме? В сущности, кто же виноват в этом, как не я сам? Вы говорите в данном случае, как большинство женщин, когда дело касается не их лично, а других их сестер; вы говорите языком мужчин! Предположим, что я сам поддался бы искушению (а вы лучше чем кто-либо знаете, что это очень легко могло случиться), я, может быть, дрожал бы за свою судьбу, но я все же надеялся бы на ее прощение, и в таком случае мой грех перед ней был бы все же только изменой в чаду любви к ней. Но позвольте мне сказать вам, - продолжал Отто с возрастающим возбуждением и воодушевлением, - позвольте мне сказать вам, madame, что там, где муж своей пустотой, ничтожеством, своим легкомыслием и непростительными прихотями истощил терпение жены, там я не допущу, чтобы кто-либо, будь то мужчина или женщина, смел осуждать и клеймить ее. Она свободна, а человек, которого она считает достойным ее, ждет ее!

- Потому что она не любит вас! - крикнула графиня. - Вот вся причина! Но вы знаете, что она вообще совсем неспособна на подобные чувства.

- Вернее, я был рожден неспособным внушить их к себе, - сказал Отто.

На это фон Розен вдруг разразилась громким смехом.

- Безумец! - воскликнула она. - Вот до чего доводит человека ослепление любовью! Да я первая люблю вас!

- Ах, madame, - возразил, печально улыбаясь, принц, - вы полны сострадания ко мне, и этим объясняется все! Но мы напрасно тратим слова. Мое решение принято; у меня есть даже, если хотите, известная цель. И чтобы отплатить вам такой же откровенностью, я скажу вам, что, поступая так, как я намерен поступить, я поступаю согласно моим интересам. Поверьте, у меня тоже есть известная склонность к приключениям, а кроме того, вам хорошо известно, что здесь, при дворе, я находился в ложном положении, и общественное мнение громко заявляло об этом; так позвольте же мне воспользоваться этим представляющимся мне выходом из моего неприятного и тяжелого положения.

- Если вы бесповоротно решили, - сказала фон Розен, - то зачем я стану отговаривать вас, я вам открыто признаюсь, что от этого я только останусь в выигрыше. Идите с Богом в ссылку, в тюрьму и знайте, что вы унесете с собой мое сердце, или во всяком случае, большую его долю, чем бы я того сама хотела. Я буду не спать по ночам, думая о вашей печальной судьбе; но не бойтесь, я не желала бы переделать вас; вы такой прекрасный, такой героический безумец, что я невольно любуюсь вами; вы приводите меня в умиление, принц!

- Увы, madame! - воскликнул Отто. - Между нами есть нечто, что меня очень смущает и тревожит особенно в эти минуты - это ваши деньги. Я был не прав, я сделал дурно, что взял их, но вы обладаете таким удивительным даром убеждения, что устоять против вас положительно нельзя. И я благодарю Бога, что еще могу предложить вам нечто равноценное. Он подошел к камину и взял с него какие-то документы и бумаги. - Вот это документы и купчая на ту ферму. Там, куда я теперь отправляюсь, они, конечно, мне будут бесполезны, а у меня теперь нет никакого другого средства расплатиться с вами и нечем даже отблагодарить вас за вашу доброту ко мне. Вы ссудили меня без всяких формальностей, повинуясь исключительно побуждениям вашего доброго сердца, но теперь наши роли, можно сказать, изменились; солнце принца Отто Грюневальдского уже совсем близко к закату, но я настолько знаю вас, что верю, что вы еще раз откинете в сторону все формальности и примите то, что этот принц еще в состоянии дать вам. Поверьте мне, что, если мне еще суждено испытывать какое-нибудь утешение, я буду находить в мысли, что старый крестьянин обеспечен до конца своей жизни, и что самый великодушный и бескорыстный друг мой не понес убытков из-за меня.

- Но, Боже мой, неужели вы не понимаете, что мое положение возмутительно, невыносимо! - воскликнула графиня. - Дорогой принц, ведь я на вашей погибели созидаю свое благополучие!

- Тем более было благородно ваше усилие склонять меня к сопротивлению, - сказал Отто. Это, конечно, не может изменить наших отношений, и потому я в последний раз позволю себе употребить по отношению к вам свою власть в качестве вашего государя и просить вас взять эти обеспечивающие вас бумаги в уплату моего долга. - И с присущей ему грацией и чувством достоинства принц насильно заставил ее взять бумаги.

- Мне ненавистно даже прикосновение к ним, к этим бумагам, - сказала фон Розен. - Ах, принц, если бы вы только знали, как мне вас жаль!

Наступило непродолжительное молчание.

- А в какое время, madame (если вам это известно), должны меня арестовать? - спросил Отто.

- Когда это будет угодно вашему высочеству! - ответила графиня. - А если бы вы пожелали изорвать этот указ, то и никогда!

- Я предпочел бы, чтобы это совершилось скорее, - проговорил он. - Я хочу только успеть написать одно письмо, которое прошу доставить принцессе.

- Хорошо, - сказала госпожа фон Розен. - Я вам советовала, я просила вас сопротивляться, но если вы, вопреки всему, решили быть безгласны и покорны, как овца в предстоящей жизни, это утешение стригущему ее, то мне остается только идти и принять необходимые меры для вашего ареста. Что за горькая насмешка судьбы! Я, которая готова была бы отдать жизнь, чтобы спасти вас от этого, я же должна руководить всеми подробностями этого ареста. Дело в том, что я взялась... - она на минуту замялась, - я взялась устроить все это дело, надеясь, поверьте мне, мой дорогой друг, надеясь быть вам полезной! Клянусь вам в том спасением моей души! Но раз вы не хотите воспользоваться моими услугами, то хоть, но крайней мере, окажите мне сами услугу в этом печальном деле. Когда вы будете готовы и когда вы сами того пожелаете, приходите к статуе Летящего Меркурия, к тому самому месту, где мы вчера встретились с вами. Для вас это будет не хуже, а для всех нас, я говорю вам вполне откровенно, это будет гораздо лучше! Вы согласны?

- Конечно! Как могли вы в том сомневаться, дорогая графиня! Если уж я раз решился на самое главное, то стану ли я спорить или говорить о подробностях. Идите с Богом и примите мою самую искреннюю, самую горячую благодарность; после того, как я напишу несколько строк, в которых прощусь с ней, я оденусь и немедленно поспешу к указанному месту. Сегодня ночью я не встречу там столь опасного молодого кавалера, - добавил он, улыбаясь с присущей ему милой любезностью.

Когда госпожа фон Розен ушла, Отто призвал на помощь все свое самообладание; он стоял лицом к лицу с затруднительным, горьким и обидным положением, из которого он хотел, если возможно, выйти с честью, сохранив свое чувство достоинства. Что касается самого важного факта, то в этом отношении он ни минуты не колебался и не раздумывал. Он вернулся к себе после своего разговора с Готтхольдом до того расстроенный, разбитый душевно, до того потрясенный и измученный, до того жестоко униженный и пристыженный, что теперь он встретил эту мысль о заточении почти с чувством облегчения. Это был во всяком случае шаг, который, ему казалось, можно было считать безупречным, и кроме того, это был выход из его мучительного общественного положения.

Он сел и взял перо в руки, чтобы написать письмо Серафине; и вдруг в его душе вспыхнул гнев. Длинная вереница его снисхождений, его попустительств, его долготерпение вдруг воскресли в памяти; и все это теперь у него перед глазами превратилось в нечто чудовищное; но еще более чудовищными представлялись ему та холодность, тот черствый эгоизм и жестокость, какие были необходимы для того, чтобы вызвать подобное поведение. И перо так сильно дрожало теперь в его руке, что он принужден был подождать, прежде чем начать писать. Теперь он и сам был удивлен, даже поражен тем, как это его покорность судьбе вдруг разом исчезла и уступила место чувству глубокого возмущения; и несмотря на все свои усилия, он уже не мог вернуть себе прежнее спокойствие духа. Он прощался с принцессой в нескольких раскаленных, как раскаленное до бела железо, словах, прикрывая клокотавшее в его душе возмущение и отчаяние именем любви, и называл свое бешенство прощением... Затем он окинул прощальным взглядом свои комнаты; выйдя в сад, он взглянул на дворец, который столько лет был его дворцом и отныне перестал принадлежать ему, и поспешил к назначенному месту, сознавая себя добровольным пленником любви или собственной гордости.

Он вышел из дворца тем маленьким интимным ходом, которым он, бывало, так часто уходил в менее торжественные минуты. Привратник выпустил его, ничуть не удивленный его уходом. Отрадная прохлада ночи и ясное звездное небо встретили его за порогом родного дома, который он теперь покидал, вероятно, навсегда. Отто оглянулся кругом и глубоко вдохнул в себя ночной воздух, пропитанный ароматом земли. Он поднял глаза к небу, и беспредельный небесный свод подействовал как-то успокоительно на его душу. Его крошечная, ничтожная, чванливо раздутая жизнь разом съежилась до ее настоящих размеров, и он вдруг увидел себя, этого великого мученика с пламенеющим в груди сердцем - крошечной былинкой, едва приметной под беспредельным, холодным, ясным небом. При этом он почувствовал, что все жгучие обиды уже больше не жгли душу, что волновавшие его чувства улеглись в груди, что терзавшие его мысли как будто разлетелись или заснули. Чистый свежий ночной воздух здесь, под открытым небом, и тишина уснувшей природы своим безмолвием как будто отрезвили его, и он невольно облегчил свою душу, прошептав: "прощаю ее, и если ей нужно мое прощение, то я даю его ей от всей души!.. Бог с ней!"

И быстрым легким шагом он бодро прошел через сад, вышел в парк и дошел до статуи Летящего Меркурия. В этот момент какая-то темная фигура отделилась от пьедестала и приблизилась к нему.

- Прошу извинения, сударь, - сказал мягкий мужской голос, - но я позволю себе спросить вас, не ошибаюсь ли я, принимая вас за его высочество принца Отто? Мне было сказано, что принц рассчитывает найти меня здесь.

- Мне кажется, что со мной говорит господин Гордон? - спросил Отто.

- Да, полковник Гордон, - отозвался офицер. - Это столь щекотливое дело, столь деликатное и столь неприятное для человека, на которого оно возложено, что для меня является громадным облегчением, что все идет так гладко до сих пор. Экипаж здесь, он ждет нас в нескольких шагах отсюда; разрешите мне, ваше высочество, следовать за вами?

- В настоящее время я дожил, полковник, до того счастливого момента в моей жизни, когда мне приходится получать разрешение, а не отдавать приказания, - сказал принц.

- Весьма философское замечание, ваше высочество, - промолвил полковник, - чрезвычайно уместное и меткое. Положительно, его можно было бы приписать Плутарху. К счастью, я совершенно чужд по крови и вашему высочеству, и всем в этом княжестве. Но даже и при этих условиях это возложенное на меня поручение мне очень не по душе. Однако теперь уже изменить этого нельзя и так как с моей стороны, мне кажется, должное уважение к особе вашего высочества ничем не было нарушено, насколько это в моей власти, а ваше высочество принимает все это так хорошо, то я начинаю надеяться, что мы прекрасно проведем время в дороге; да, положительно, прекрасно, я в том уверен! Ведь, в сущности, тюремщик тот же сотоварищ по заключению, если присмотреться поближе!

- Могу я вас спросить, господин Гордон, что побудило вас принять на себя эти опасения и, как мне кажется, неблагодарные обязанности? - спросил Отто.

- Весьма простая причина, как мне кажется, - совершенно спокойно ответил наемный офицер. - Я покинул родину и приехал служить сюда, чтобы заработать копейку, а на этом посту мне обещано двойное жалование.

- Ну, что же, я не стану вас осуждать, милостивый государь, - сказал принц, - у каждого человека свои соображения. А вот и экипаж!

Действительно, на перекрестке двух аллей парка стоял экипаж, запряженный четверкой, заметный среди темноты по зажженным фонарям, а несколько дальше, в некотором расстоянии от ожидавшего экипажа, в тени деревьев выстроилось человек двадцать улан в конном строю, назначенных для эскорта принца.

XIII. Спасительница фон Розен: действие третье - она раскрывает глаза Серафине

Когда госпожа фон Розен вышла от принца, она прямо поспешила к полковнику Гордону и, не удовольствовавшись передачей своих распоряжений и предписаний, лично проводила полковника к статуе Летящего Меркурия. Понятно, что полковник предложил ей руку, и разговор между этими двумя заговорщиками завязался громкий и оживленный. Дело в том, что графиня в этот вечер была, можно сказать, в угаре торжества и сильных впечатлений; все ей удавалось как нельзя лучше, и смех и слезы одинаково просились у нее сегодня наружу. Глаза ее горели и сияли гордостью и удовольствием, румянец, которого обыкновенно недоставало ее лицу, теперь горел у нее на щеках, делая ее необычайно красивой: еще немножко и Гордон был бы у ее ног, или, по крайней мере, так думала она и вместе с тем презрительно отвергала эту мысль.

Притаившись в темных кустах, она с особым интересом следила за всей процедурой ареста, жадно ловя каждое слово обоих мужчин и прислушиваясь к их удаляющимся шагам. Вскоре после того послышался шум колес экипажа и топот копыт сопровождавшего его эскорта, явственно раздававшийся в чистом ночном воздухе, но мало-помалу и этот шум, постепенно удаляясь, замер вдали. Принц уехал.

Госпожа фон Розен взглянула на часы и решила, что у нее остается то, что она приберегла себе сегодня на закуску, как самый лакомый кусок изо всей программы сегодняшнего дня. С этой мыслью она поспешила вернуться во дворец и, опасаясь, что Гондремарк успеет прибыть туда раньше и помешать ее намерению, она, не теряя ни минуты, приказала доложить о себе принцессе с настоятельной просьбой принять ее безотлагательно. Так как ей прекрасно было известно, что ей, как графине фон Розен, просто неминуемо будет отказано в этом несвоевременном приеме, то она приказала доложить о себе как о посланной барона, в качестве каковой и была тотчас же допущена к принцессе.

Серафина сидела одна за маленьким столом, на котором был сервирован обед, и делала вид, будто она ест, но на самом деле у нее куски останавливались в горле, и, кроме того, она не чувствовала ни малейшего аппетита. Щеки ее побледнели и осунулись, веки отяжелели; она не ела и не спала со вчерашнего дня; даже туалет ее не отличался обыкновенной тщательностью, а напротив того, был несколько небрежен. Словом, она была и нездорова, и невесела, и не авантажна, и на душе у нее было как-то тяжело, потому что совесть не давала ей покоя. Переступив порог, графиня сразу сравнила ее с собой и от сознания своего превосходства в этот момент красота ее засияла победнее и лучезарнее прежнего. Такова уж была эта женщина, любившая и умевшая всегда и везде побеждать и властвовать.

- Вы являетесь сюда, madame, от имени барона фон Гондремарка? - протянула принцесса. - Прошу садиться, я вас слушаю. Что вы хотите сказать?

- Что я хочу сказать, - повторила фон Розен. - О, много, очень много! Много такого, чего бы я предпочла не говорить вам, и много такого, о чем придется умолчать, хотя я бы охотно вам это сказала! У меня, видите ли, ваше высочество, такой нрав, что мне всегда хочется сделать то, что не следовало бы делать, или что я не должна была бы делать! Но будем кратки! Я вручила принцу ваш указ; в первый момент он не хотел верить своим глазам: "Ах, воскликнул он, - неужели это возможно! Дорогая madame фон Розен, я не могу этому поверить; я должен услышать об этом из ваших уст. Моя жена, бедная девочка, попавшая в дурные руки. Она во многом заблуждается, но она не глупая и не жестокая". - "Mon prince", - ответила я ему на это, - она девочка и потому жестока; дети давят мух, дети обрывают им крылья. - Но ему бедному, очевидно, было так трудно понять ваш поступок.

- Madame фон Розен, - сказала Серафина самым спокойным и сдержанным тоном, но с заметным нарастанием гнева в голосе и в выражении лица, - кто прислал вас сюда и с какой целью? Потрудитесь передать мне то, что вам было поручено.

- О, madame, я полагаю, что вы прекрасно понимаете меня, - возразила графиня. - Я не обладаю вашим философским складом ума, я ношу свое сердце у всех на виду, как брелок; оно такое маленькое, и я часто перевешиваю его с правой руки на левую, это все знают, - и она весело засмеялась.

- Из ваших слов я должна, по-видимому, заключить, что принц был арестован? - спросила Серафина, возвращаясь к главной теме разговора и перебивая свою собеседницу, и при этом она встала из-за стола, желая этим дать понять графине, что аудиенция кончена.

Но госпожа фон Розен оставалась все в той же небрежно-грациозной позе в низком кресле, в котором она сидела до сих пор, и на вопрос принцессы ответила:

- Да, пока вы здесь спокойно обедали! - и в голосе ее звучал едкий, вызывающий упрек.

- Вы выполнили возложенное на вас поручение, - сказала принцесса, стараясь сохранить свое спокойствие и свое чувство собственного достоинства, - и я вас больше не задерживаю.

- О, нет, madame, - возразила графиня, прошу меня извинить, я еще далеко не кончила, я еще далеко не все сказала вам. Я очень много вынесла сегодня, служа вам, - и говоря это, она раскрыла свой веер, и хотя пульс ее бился медленно и лениво, волнение сказывалось исключительно только в необычайном блеске глаз, в ярком румянце щек и в том же почти дерзком, торжествующем выражении, с каким она теперь смотрела на принцессу. Между этими двумя женщинами были старые счеты, соперничество во многих отношениях, так, по крайней мере, казалось графине фон Розен; и на этот раз она решила вкусить полностью радость торжества и победы над своею соперницей.

- Вы мне не слуга, madame фон Розен, - сказала Серафина.

- Нет, madame, я вам, действительно, не слуга, никогда ею не была и не намерена быть! Мы обе служим одному и тому же человеку, как это вам должно быть известно, а если же вам неизвестно, то я имею честь вас об этом уведомить. Ваше поведение до того легкомысленно, до того легкомысленно... - И она стала шевелить своим веером, грациозно перекидывая его из стороны в сторону, так что от этого движения получалось впечатление порхающей бабочки. - Вы, быть может, сами того не сознаете, а это еще опаснее, - добавила она и, сложив свой веер, она положила его на колени и несколько изменила свою небрежную позу на более строгую. - Право, я была бы очень огорчена видеть в подобных условиях и в таком странном двусмысленном положении любую молодую женщину. Вы вступили в жизнь со всеми преимуществами, каких только можно было желать: с преимуществами положения, рода, состояния; вы вступили в брак, вполне соответствующий вашему сану, с человеком привлекательнейшей наружности и прекраснейшей души; при всем том, вы недурненькая. И что вы со всем этим сделали?! Посмотрите вы на себя и спросите себя, до чего вы дошли! Бедная девочка, страшно даже подумать о том, что вы с собою сделали! Да, ничто не может принести женщине столько вреда, как легкомыслие и необдуманность ее поступков, - наставительно заметила фон Розен в заключение и снова раскрыла свой веер и принялась им обмахиваться с самодовольным видом, в котором ясно чувствовалось сознание своего превосходства.

- Я не позволю вам продолжать так забываться со мной! - гневно крикнула Серафина. - Мне положительно кажется, что вы потеряли рассудок.

- О, нет, - возразила госпожа фон Розен, - во всяком случае мой рассудок еще настолько здрав, что позволяет мне сознавать, что сегодня вы не посмеете довести со мной дело до явного разрыва, и что я могу этим воспользоваться для своих целей. Я хочу вам сказать, что оставила моего бедного prince charmant плачущим из-за бесчувственной деревянной куклы, не стоящей ни единой его слезы! У меня сердце мягкое, и я люблю своего бедненького, хорошенького принца. Вы никогда не сумеете этого понять, но я настолько его люблю, что желала бы подарить ему эту куклу, чтобы осушить его слезы, чтобы увидеть его счастливым и довольным. Он так этого стоит! У него такая нежная душа и такое удивительно верное сердце... Ах, вы, недозрелая слива! - воскликнула графиня, разом захлопнув свой веер и указывая им на Серафину, и веер задрожал теперь в ее руке, а глаза ее горели, и голос звучал задушевно, тепло и красиво. - Ах, деревянная кукла! Разве у вас есть сердце в груди! Разве у вас есть в жилах кровь! Разве в вас есть что-нибудь живое, человеческое! А этот человек, безумное дитя, этот человек любит вас! И такой любви вы не встретите другой раз в вашей жизни! Поверьте мне, это бывает не часто! Красавицы и умницы часто тщетно ищут такой любви и очень, очень редко находят ее; а вы, жалкий подросток, топчете ногами этот драгоценный алмаз! Если бы вы только знали, как вы глупы с вашим смешным честолюбием! Прежде чем браться управлять государством, вам следовало бы научиться, как себя вести у себя дома, в своей семье! Потому что дом - это истинное царство женщины!

И графиня на минуту смолкла и рассмеялась странным жутким смехом, придававшем ее красивому лицу тоже какое-то странное, жуткое выражение.

- Я скажу вам, так и быть, одну из тех вещей, которые должны были оставаться несказанными, - продолжала графиня, - а именно, фон Розен лучше женщина, чем вы, принцесса, хотя вы, конечно, никогда не потрудитесь понять это и не захотите с этим согласиться. Но вот вам для примера одно маленькое доказательство: когда я вручила ваш указ принцу и посмотрела на него, на его милое, бледное лицо, вся душа во мне перевернулась, и, - о, я откровенна, сударыня, я не люблю скрывать того, что я делаю, - и я предложила ему найти утешение в моих объятиях, и предложила ему уничтожить этот позорный, этот возмутительный указ! - И говоря эти слова, она сделала шаг вперед, простирая вперед руки красивым царственным движением, и вся она была в этот момент такая величественная и гордая, и полная сознания своей силы и мощи. - Да, я раскрыла перед ним свои объятия и обещала дать ему забвение и отдых.

Серафина при этом невольно попятилась, а фон Розен насмешливо воскликнула:

- О, не бойтесь, madame, я не вам предлагаю это надежное убежище. В целом мире есть только один человек, который в нем нуждается, и этого человека вы убрали с своей дороги! - "Если это будет для нее радостью, я рад был бы принять даже мученический венец, - сказал принц, - я готов целовать свои тернии!" - И я говорю вам чистосердечно, я отдала ему в руки ваш указ и умоляла его противиться! Теперь вы, предавшая своего мужа, можете предать и меня Гондремарку! Но мой принц никого не хотел предать, никого! И поймите, - крикнула графиня, - поймите, что только благодаря его кротости и долготерпению, благодаря его бесконечной самоотверженной любви к вам, вы теперь еще сидите здесь, в его дворце, из которого вы изгнали его, из дворца, где он родился и жил, где жил и его отец, и все его предки! Поймите, что в его власти было переменить игру, я дала ему эту власть. Но он не воспользовался ею! Если бы он только захотел, он мог написать подобный же указ и уничтожить ваш; он мог обвинить вас перед лицом всего народа в предательстве и государственной измене. Он прирожденный принц Грюневальда, а вы чужая здесь! А он не захотел и добровольно пошел в изгнанье и в тюрьму вместо вас!

Теперь заговорила принцесса, и в голосе ее слышалось подавленное горе и отчаяние.

- Ваша запальчивость и ваши обвинения поражают и огорчают меня, но я не могу сердиться на вас за них, потому что они во всяком случае делают честь вашему доброму сердцу. Мне действительно следовало узнать все, о чем вы мне сейчас говорили, и я снизойду до того, что скажу вам, что я с громадным сожалением и неохотой вынуждена была решиться на этот шаг. Поверьте, я во многом ценю принца и отдаю должное многим его качествам. Я признаю его весьма приятным и привлекательным во многих отношениях. Это было большим несчастьем для нас обоих, быть может, в том была даже отчасти моя вина, что мы так мало подходили друг другу. Но я очень ценю и уважаю в нем некоторые его качества. И будь я частное лицо, я, вероятно, смотрела бы на него так же, как смотрите вы. Я знаю, что трудно считаться с требованиями государственных соображений, и, поверьте, я с глубоким возмущением покорилась требованиям высшего долга. Как только я получу возможность, безнаказанно для государственных интересов, вернуть свободу принцу, я обещаю вам сделать это немедленно; обещаю вам немедленно позаботиться об этом. Многие на моем месте не простили бы вам вашей вольности, но я стараюсь забыть о ней.

И она взглянула на графиню почти с состраданием. - Я не так уж бесчеловечна, как вы полагаете, - добавила она.

- И вы можете сопоставлять и сравнивать все эти государственные передряги и беспорядки с любовью человека?! - воскликнула фон Розен.

- Но ведь эти государственные беспорядки являются вопросом жизни и смерти для многих сотен людей и для принца, и, быть может, для вас самой в том числе, madame фон Розен! - сказала принцесса с достоинством. - Я научилась, хотя я еще очень молода, научилась в тяжелой школе уметь отводить своим личным чувствам всегда самое последнее место.

- О, святая простота! - воскликнула фон Розен. - Да неужели же это возможно, что вы ничего не знаете и не подозреваете? Неужели вы не видите той интриги, в которой вы запутались, как муха в паутине?! Нет, право, мне вас жаль, сердечно жаль! Ведь, в сущности, мы обе женщины! Бедная девочка! Неужели же это в самом деле возможно! Такая наивность! Такое младенческое неведение!.. Впрочем, кто рожден женщиной, тот рожден неразумной и безрассудной! И хотя я ненавижу женщин вообще за их мелочность, за их узость взглядов, за их глупость и бессердечие, но во имя этого общего нашего безумия я прощаю вас!.. - И немного погодя она продолжала уже совершенно иным тоном: - Ваше высочество, - сказала она и при этом сделала глубокий, чисто театральный реверанс, - я намерена оскорбить вас и выдать с головой человека, которого называют моим любовником и не только моим, но и... И если вашему высочеству будет угодно воспользоваться тем оружием, которое я сейчас дам вам в руки, без всяких оговорок и условий, вы легко можете погубить меня; я это знаю и предоставляю себя всецело на вашу волю. О, Боже, что это за французская комедия или мелодрама разыгрывается у нас здесь! Вы предаете! Я предаю! Мы предаем! Теперь очередь за мной, я должна подавать реплику. Так вот она: письмо! - И госпожа фон Розен вынула из-за корсажа нераспечатанное письмо. - Взгляните на него, madame, вы видите, оно еще не распечатано; печать не тронута, и оно не вскрыто; таким, как вы видите письмо, я нашла его на моем столике у кровати сегодня утром; я не читала его, потому что была не в настроении, потому что я получаю этих писем так много, что они меня совсем не интересуют и не забавляют; такого внимания я удостаиваюсь слишком часто; чаще всего я их бросаю в камин. Но ради вас самих, ради моего бедного prince charmant, и даже ради этого великого государства, тяжесть которого ложится таким страшным грузом на вашу совесть, распечатайте это письмо и прочтите его.

- Неужели я должна понять из ваших слов, что в этом письме есть нечто, касающееся меня? - спросила принцесса.

- Вы видите, что я его еще не вскрывала и не читала, - ответила фон Розен, - но письмо это принадлежит мне, оно мне адресовано, и я прошу вас ознакомиться с его содержанием.

- Я не могу заглянуть в него раньше, чем это сделаете вы, - возразила Серафина настойчиво. - Ведь это частное письмо, и в нем может быть что-нибудь, чего мне не следует знать.

Тогда графиня при Серафине сорвала конверт, мельком пробежала глазами содержание письма и отбросила его от себя. Принцесса взяла его в руки и сразу узнала почерк Гондремарка. Затем она прочла с болезненным возмущением и чувством горькой обиды следующие строки:

"Драгоценная моя Анна, приходи сейчас же, Ратафия сделала то, что от нее требовалось: ее супруг будет запрятан в тюрьму сегодня же; это обстоятельство, как ты сама хорошо понимаешь, отдает ее всецело в мою власть. Теперь эта мартышка, эта жеманница в моих руках. Le tour est joue! Теперь она будет послушно ходить в хомуте, не то я буду знать, как с ней управиться. Приходи скорее!

Генрих".

- Овладейте собою, madame! Сделайте над собой усилие! - сказала фон Розен, не на шутку встревоженная при виде белого, как салфетка, лица Серафины. - Поймите, что вы тщетно стали бы бороться с Гондремарком. Сила он, а не вы! У него есть другие ресурсы, более важные и значительные, чем фавор при дворе. Он в дворе не нуждается, но двор очень нуждается в нем, потому что, если он только захочет, он завтра же сотрет весь этот двор с лица земли одним своим словом. Я не предала бы его, если бы я не знала Генриха. Он настоящий мужчина и всегда играет с подобными вам, как с марионетками, которых он заставляет плясать под свою музыку. Но теперь вы, по крайней мере, видите, ради чего вы пожертвовали моим принцем, madame! Вы такая умная, такая дальновидная, такая деловая женщина, которую первый умный и ловкий мужчина льстивыми словами одурачил и провел, как глупого ребенка! Madame? Не дать ли вам вина? Я была жестока, простите!

- Нет, вы были не жестоки, вы были целительны, - сказала Серафина с бледной улыбкой. - Благодарю вас, мне не надо ничьих услуг. Меня это все поразило только в первый момент вследствие неожиданности; будьте добры, дайте мне несколько минут времени; мне нужно собраться с мыслями... мне нужно подумать... - И она взялась за голову обеими руками и погрузилась в созерцание невыразимого хаоса мыслей и чувств, бушевавших в ней.

- То, что я сейчас узнала, я узнала как раз тогда, когда мне это особенно важно было знать, - сказала она; - я не поступила бы так, как поступили вы, но тем не менее я вам очень благодарна. Я весьма обманулась в бароне Гондремарке.

- О, madame, оставьте барона Гондремарка, подумайте лучше о принце! Он вам ближе должен быть! - досадливо воскликнула фон Розен.

- Вы опять говорите, как частный человек, а не как лицо общественное и официальное, - сказала принцесса. - Я вас не осуждаю, но поймите, что мои мысли отвлечены более важными вопросами. Но я вижу, однако, что вы действительно друг моему... - она замялась, - друг ему... друг принцу Отто, - выговорила она наконец. - Я вручу вам сейчас же указ о его освобождении. Дайте мне письменный прибор, вон там, с того стола... так, благодарю. - И она написала другой собственноручный указ, крепко опираясь рукой на стол, так как рука ее сильно дрожала. - Но помните, madame, - сказала она, передавая фон Розен указ об освобождении принца, - что этим указом вы не должны ни пользоваться, ни даже упоминать о нем в настоящий момент, то есть раньше, чем я не переговорю с бароном; всякий поспешный шаг может быть пагубным для всех нас. Я положительно теряюсь в мыслях и предположениях. Эта неожиданность выбила меня из колеи, я так потрясена...

- Я обещаю вам не пользоваться этим указом до того момента, когда вы сами дадите мне на то ваше разрешение, - сказала фон Розен, - хотя я бы очень желала уведомить о нем принца, это было бы для него таким утешением. Ах, да, я и забыла, ведь он оставил вам письмо. Дозвольте мне принести его вам. Кажется, эта дверь на половину принца? - и она хотела отворить ее.

- Дверь замкнута, - сказала Серафина, густо покраснев.

- О! О! - воскликнула графиня и отошла от двери.

Наступило довольно неловкое молчание.

- Я сама принесу сюда это письмо, - сказала Серафина, - а вас я попрошу теперь меня оставить; я очень благодарна вам, но чувствую потребность остаться одной и буду весьма признательна, если вы уйдете.

На это графиня ответила глубоким реверансом и удалилась.

XIV. В которой повествуется о причине и взрыве революции в Грюневальде

Несмотря на присущее ее характеру мужество и на свой смелый и решительный ум, в первый момент, когда она наконец осталась одна, Серафима принуждена была ухватиться за край стола, чтобы не упасть. Ее маленький мир, вся ее вселенная рухнула разом со всех четырех сторон. Она, в сущности, никогда не любила и никогда не верила вполне Гондремарку и постоянно допускала возможность, что его дружба окажется ненадежной; но от этого до того, что ей пришлось сейчас узнать о нем, до полного отсутствия в нем всех тех гражданских доблестей, которые она чтила и уважала в нем, до низкого интригана, пользовавшегося ею для своих личных целей, расстояние было громадное и разочарование потрясающее. Проблески света и моменты полного мрака сменялись одни другими в ее бедной голове. То она верила всему, что слышала и что узнала, то она отрицала возможность того, что ей пришлось узнать. Сама едва сознавая, что делает, Серафина стала искать глазами письмо, но фон Розен, которая не забыла захватить с собой документы и бумаги от принца, не забыла также захватить и письмо от принцессы. Дело в том, что фон Розен была старый вояка, и в моменты самого сильного волнения ум ее не затуманивался, а как будто еще более обострялся. Мысль об этом возмутительном письме напомнила другое письмо, письмо Отто. Она встала и поспешно прошла на половину принца; в голове у нее все еще путались мысли. Когда она вошла в оружейную, ту комнату, где он чаще всего проводил время, когда бывал дома, в ней шевельнулось какое-то странное детское чувство страха. Здесь находился, ожидая возвращения своего господина, старый камердинер Отто. При виде чужого лица, смотревшего, как ей казалось, на ее растерянное, расстроенное лицо, в ней заговорил гнев, и она сердито приказала:

- Уйдите!

И когда старик повернулся и покорно пошел к двери, она вдруг остановила его.

- Постойте, - сказала она, - передайте, как только барон фон Гондремарк прибудет во дворец, чтобы его пригласили пожаловать сюда, - он застанет меня здесь.

- Слушаю-с, я передам в точности, - сказал старик.

- Да, тут должно быть письмо для меня... - начала она и вдруг остановилась на полуслове.

- Ваше высочество найдете это письмо на том столе, - сказал старый слуга. - Мне не было дано никаких распоряжений относительно него, иначе бы вашему высочеству не пришлось самой беспокоиться.

- Нет, нет, нет! - закричала она. - Благодарю вас, я найду, я желаю быть одна.

И как только дверь за стариком затворилась, как только она осталась одна, Серафина бросилась к столу и схватила письмо как добычу. В мыслях у нее все еще было смутно и туманно; ее рассудок, как месяц, который в облачную ночь то скрывался за тучами, то выплывал из них и ярко светил какое-то мгновение, а затем опять его заслоняли облака; так и ее мысли, то становились ясными, то их как будто заволакивал какой-то туман; и минутами она понимала, что читает, а минутами смысл слов ускользал от нее.

"Серафина, - писал принц, - я не напишу здесь ни слова упрека; я видел ваш собственноручный указ и я ухожу, покоряясь вашей воле. А что оставалось мне делать? Я истратил, я израсходовал на вас напрасно весь запас горевшей во мне любви, и больше у меня ее не осталось! Сказать вам, что я вам прощаю, бесполезно; теперь мы с вами расстались, наконец, навсегда, по вашей воле, и этим вы освободили меня от моих добровольных уз. Я ухожу в заточение свободным человеком. Я ушел теперь из вашей жизни, и вы можете, наконец, вздохнуть свободно, хотя мне казалось, что насколько это от меня зависело, я никогда не мешал вам жить и дышать свободно; теперь вы избавились от супруга, который позволял вам покидать и игнорировать себя, и от принца, который передал вам свою власть и свои права, которыми вы воспользовались для того, чтобы столкнуть его с того трона, на который он вас возвел, а также избавились вы и от влюбленного, который гордился тем, что всегда выступал вашим защитником у вас за спиной и никому не позволял не только оскорблять, но даже и злословить о вас за глаза. Чем вы мне за все это отплатили, вам, вероятно, подскажет когда-нибудь ваше собственное сердце, гораздо громче, чем это могли бы сделать мои слова. Настанет день, когда ваши пустые мечты развеются, как дым, и вы увидите себя всеми покинутой; вы останетесь одна, и никто не пожалеет вас, никто не заступится за вас. Тогда вы вспомните

Отто".

Она читала эти последние строки с чувством невыразимого ужаса. Да, этот день уже настал! Она была одна. Она была лжива, неискренна, она была бессердечна и жестока, - и теперь раскаяние грызло ее. Но затем более резкой нотой врывался в ее душу, заглушая на время все остальное, голос честолюбия, голос ее оскорбленной гордости. Она была одурачена! Она оказалась беспомощной! Она обманулась сама, пытаясь обойти своего мужа! Да, не она обошла, а ее обошли! И все эти годы она жила, питаясь грубой лестью; она вдыхала в себя яд обмана, была шутом, дергунчиком в руках ловкого негодяя! Она, Серафина!.. И ее быстрый сообразительный ум видел уже перед собой последствия; она ясно предвидела свое падение, свой публичный позор и посрамление; она видела теперь всю гнусность, весь позор, все безрассудство и безумие своего поведения, и всю свою хвастливую чванливость и напыщенность своих тщеславных замыслов, ставших посмешищем и басней во всей Европе, при всех европейских дворах. Теперь ей вдруг припомнились все те гнусные толки и сплетни, которыми она пренебрегала в своем царственном величии, но теперь, увы! у нее уже не хватало смелости презирать их или встречать их с высоко и надменно поднятой головой. Слыть любовницей этого человека! Может быть, потому... И она невольно закрыла глаза, чтобы не видеть ужасающего будущего. С быстротою мысли она сорвала со стены сверкающий кинжал и радостно воскликнула:

- Нет, я увернусь, я уйду от всего этого! Уйду из этого мирового театра с его громаднейшей сценой, на которой все люди подвизаются как актеры на подмостках, на которых зрители смотрят и одним аплодируют, а глядя на других, качают головой, жужжат и перешептываются. И среди этих последних она теперь видела и себя, беспощадно бичуемую всеми. Но, слава Богу, еще одна дверь оставалась пред нею открытой; у нее был еще один выход, и какой бы то ни было ценой, путем каких угодно мук и страданий она задушит этот жуткий смех издевательства. Она не станет посмешищем для всех. И она закрыла глаза, вознесла в одном глубоком вздохе молитву Богу и вонзила оружие себе в грудь. Но острая боль, причиненная уколом, заставила ее вскрикнуть, очнуться и, как бы пробудив, вернула к действительности. Как-то разом натянула нервы, отрезвила, и весь ее план самоубийства рухнул. И только маленькое алое пятнышко крови явилось единственным признаком этого поступка, вызванного безумным, безнадежным отчаянием.

В этот момент послышались номерные, размеренные шаги, которые приближались со стороны картинной галереи; и в них она сразу узнала шаги барона, которые так часто радостно приветствовала, и даже сейчас звук этих уверенных шагов подействовал на нее возбуждающе, как призыв к битве.

Она спрятала кинжал в складках своей юбки и, выпрямившись во весь рост, стояла прямо и гордо, сияя злобой и готовая встретить врага лицом к лицу.

Дежурный лакей доложил, и, на приказание просить, барон вошел как всегда уверенно и спокойно. Для него Серафина являлась ненавистной задачей, заданной ему строгим учителем, как стихи Виргилия для ленивого ученика, и потому у него не было ни времени, ни желания замечать ее красоту, но на этот раз, когда он вошел и увидел ее стоящей во всем блеске волновавших ее страстей, в нем вдруг проснулось новое чувство к ней, чувство невольного восхищения и, наряду с этим, мимолетная искорка желания. И то и другое он заметил в себе не без некоторого удовольствия; ведь это было тоже оружие, тоже средство для достижения цели! "Если мне придется играть роль влюбленного, - подумал он при этом, а эта мысль всегда очень заботила его, - то я, пожалуй, сумею теперь сыграть ее с некоторым подъемом. Это хорошо!" Тем временем он со своей обычной тяжеловатой грацией склонился перед принцессой.

- Я предлагаю, - сказала она странным, ей самой совершенно чуждым голосом, - освободить принца и не вступать в войну с соседями.

- Ах, madame, я так и знал, что это будет; я это предвидел! Я знал, что ваше сердце возмутится против этого, как только мы дойдем до действительно крайне неприятного, но совершенно необходимого шага. Поверьте мне, madame, я достоин быть вашим союзником, говорю это не хвастаясь. Я знаю, что вы имеете такие качества, которые мне совершенно чужды, и их-то я считаю за лучшее оружие в нашем арсенале; это прежде всего - женщина в королеве! Жалость, нежность, любовь и смех, т. е. веселье; та чарующая улыбка, которая может дарить счастье и награждать людей. Я умею только приказывать; я хмурый, мрачный и гневный, а вы не только обладаете способностью привлекать и очаровывать, любить и жалеть, но вы еще умеете и управлять этими чувствами и подавлять их там, где это является необходимым, там, где этого требует ваш рассудок. Сколько раз я восторгался этим даже в вашем присутствии, и я не раз высказывал это вам. Да, вам! - добавил он с особою нежностью, подчеркивая эти слова и как будто уносясь мыслью к минутам более интимных восторгов и восхищений. Но теперь, madame...

- Но теперь, господин фон Гондремарк, время для таких деклараций прошло! - крикнула она. - Я хочу знать, преданы вы мне или вероломны? Загляните в свою душу и ответьте мне; я не хочу больше слышать одни пустые слова, я хочу знать, что у вас на душе!

- "Момент настал", - подумал про себя Гондремарк. - Вы, madame?! - воскликнул он, подавшись немного назад, как бы в испуге и в то же время с недоверчивой, почти робкой радостью в голосе. - Вы сами приказываете мне заглянуть в мою душу?!

- Неужели вы думаете, что я боюсь вашего ответа? - крикнула принцесса и посмотрела на него такими горящими глазами, с вспыхнувшим яркой краской лицом и такой необъяснимой улыбкой, что барон откинул в сторону все свои сомнения и решился выступить в новой роли перед принцессой.

- Ах, madame! - воскликнул он, опускаясь на одно колено. - Серафина! Так вы мне разрешаете? Значит, вы угадали мою заветную тайну? Неужели это так? Я с радостью отдам свою жизнь в ваши руки! Я люблю вас страстно, безумно, безрассудно! Люблю, как равную себе, как возлюбленную, как боевого товарища, как боготворимую, страстно желанную, очаровательную женщину! О, желанная невеста! - воскликнул он, впадая в патетический тон, - невеста разума моего, невеста души моей, невеста страсти моей! Сжальтесь, сжальтесь над моей любовью, если не надо мной, вашим покорным рабом!

Она слушала его с удивлением, с бешенством, с отвращением и презрением. Его слова вызывали в ней чувство гадливости и омерзения, а вид его в те минуты, когда он, такой огромный и неуклюжий, ползал перед ней на коленях по полу, вызывал в ней злобный дикий смех, каким мы иногда смеемся под влиянием кошмара во сне.

- Стыдитесь, - воскликнула она. - Неужели вы не понимаете и не чувствуете, что это глупо, пошло, смешно и отвратительно! Что бы сказала на это графиня?!.

И великий политик, величественный и грозный барон фон Гондремарк остался еще некоторое время стоять на коленях в таком душевном состоянии, которое невольно вызвало бы в нас жалость, если бы мы могли вполне его себе представить. Его гордость в броне железной воли, можно сказать, кипела и истекала кровью. О, если бы он мог вымарать все это признание! Если бы он мог уйти, скрыться, провалиться в землю! Если бы он только не называл ее своей невестой, своей возлюбленной! У него шумело в ушах, а в голове, точно рой пчел, жужжали мысли, сшибались, сталкивались и всплывали на поверхность одни за другими отдельные слова и выражения его признания. Спотыкаясь, поднялся он на ноги, и в первый момент, когда немая пытка, наконец, вырывается у человека наружу и выражения в словах, когда язык помимо нашей воли и рассудка выдает самые сокровенные помыслы и чувства человека, у него вырвалась фраза, о которой он потом сожалел в течение целых долгих шести недель.

- Ага! - крикнул он нагло и дерзко. - Графиня?! Так вот в чем весь секрет вашего возбуждения, ваше высочество! Да, теперь я его понимаю! Графиня - помеха вам! Она вам стала поперек дороги? Ха, ха!!!

И эта лакейская дерзость, эта наглость слов была еще умышленно подчеркнута вызывающим тоном взбесившегося хама. При этом на Серафину нашло какое-то затмение, как будто черная грозовая туча гнева и бешенства затмила на мгновение ее рассудок; она не помнила, что она сделала в этот момент, но только услышала свой крик. Дикий, яростный крик раненой тигрицы, и, когда туман, застилавший ей глаза и рассудок, снова рассеялся, она отшвырнула от себя окровавленный кинжал, который до сего момента судорожно сжимала ее рука, сама того не чувствуя и не сознавая. В тот же самый момент она увидела Гондремарка с широко раскрытым ртом, отшатнувшегося назад, зажимавшего обеими руками рану, из которой сочилась кровь. Но затем с градом ужаснейших проклятий, каких она еще никогда в своей жизни не слыхала, этот ужасный, громадный человек кинулся на нее, совершенно озверев от бешенства; но в тот момент, когда она отступала перед ним, он вцепился в нее обеими руками и прежде, чем она успела оттолкнуть его, он пошатнулся и упал на пол. Она не успела даже испытать чувства страха, как он уже упал у самых ее ног.

Спустя секунду он еще раз приподнялся, опершись на один локоть, а она стояла неподвижно, вся побелев, как холст, с остановившимся взглядом, полным ужаса, и смотрела на него.

- Анна! - крикнул он приподнявшись. - Анна, помоги!..

И с этими словами голос его оборвался, и он упал навзничь без всяких признаков жизни. Тогда Серафина стала бегать и метаться взад и вперед по комнате; она ломала руки и задыхающимся голосом выкрикивала бессвязные слова. В мыслях и чувствах ее царил сплошной хаос и ужас и какое-то мучительное желание проснуться, очнуться от этого страшного кошмара, который давил и душил ее.

В этот момент послышался стук в дверь; тогда она одним прыжком подскочила к двери и стала крепко держать ее, навалившись на нее плечом и всем корпусом; она держала ее со всей силой безумия и отчаяния, пока, наконец, ей не удалось задвинуть засов. После этого она как будто несколько поуспокоилась. Она вернулась к тому месту, где упал барон, и посмотрела на свою жертву. Стук в дверь становился громче и как бы настойчивее. - "Он умер", - решила Серафина, глядя на Гондремарка, - "я его убила!" Она, которая своей слабой нерешительной рукой едва сумела нанести себе укол, из которого вышло всего несколько капель крови, как могла она убить одним ударом этого колосса! Откуда взялась у нее такая сила?

А между тем стук в дверь становился все громче, все тревожнее, все менее и менее соответствующий обычному спокойному течению жизни в этом дворце. Как видно, там за дверью ее ждал скандал и огласка и, Бог весть, какие ужасные последствия, предугадать которые она боялась. Теперь уже за дверью слышались голоса, и среди них она узнала голос канцлера. Он или кто другой, не все ли равно, кто-нибудь должен узнать первый.

- Господин фон Грейзенгезанг здесь? - спросила она, возвысив голос так, чтобы ее могли слышать за дверью.

- Ваше высочество, я тут! - отозвался старик. - Мы слышали здесь крик и падение. Не случилось ли у вас какого-нибудь несчастия?

- Ничего подобного, - уверенно и твердо ответила Серафина, - с чего вы взяли! Я желаю говорить с вами, отошлите отсюда всех остальных.

Она вынуждена была переводить дыхание между каждой отдельной фразой, но теперь мысли ее были совершенно ясны. Она опустила обе половинки тяжелой бархатной портьеры прежде, чем отворить дверь и впустить канцлера. Таким образом, ничей любопытный глаз не мог заглянуть в комнату и случайно заметить то, что здесь произошло. Впустив раболепного и трусливого канцлера, она снова задвинула засов дверей и успела выйти из-за опущенной портьеры одновременно со стариком, запутавшимся в тяжелых складках бархата.

- Боже мой! - воскликнул он. - Барон!..

- Я убила его, - сказала Серафина, - ну да, убила!

- Ах, как это прискорбно!.. - вымолвил старик. - И так необычайно... совершенно необычайно. У нас не бывало еще подобных инцидентов... Ссоры любовников, - продолжал он скорбным тоном, - конечно, возобновляются, но... - и он не договорил. - Но, дорогая принцесса, во имя святого благоразумия скажите мне, что же мы теперь будем делать? Ведь это чрезвычайно серьезный случай... чрезвычайно серьезный... с точки зрения морали, это ужасный, потрясающий случай! Я позволю себе на мгновение, ваше высочество, обратиться к вам, как к дочери, любимой и уважаемой дочери, и не утаю от вас, что этот прискорбный случай с точки зрения нравственности весьма предосудительный. А главная беда, что у нас теперь здесь мертвое тело! Что мы с ним будем делать?..

Все это время Серафина пристально смотрела на старого царедворца; ее надежда найти в нем советчика и помощника в эту тяжелую минуту ее жизни, в этом убийственном положении разом разлетелась и сменилась презрением к этому старому болтуну. Она брезгливо посторонилась от этой жалкой беспомощности мужчины, и в тот же момент к ней вернулось все ее обычное присутствие духа, ее обычная решимость и рассудительность.

- Убедитесь, умер ли он! - приказала она, не считая нужным давать никаких объяснений этому жалкому человеку, а тем более оправдываться или защищаться перед ним. Кроме слов: "убедитесь, умер ли он" - она ничего больше не сказала и молча, гордо выпрямясь во весь рост, стояла и ждала ответа.

С самым сокрушенным видом канцлер приблизился к неподвижно распростертому на полу барону, и в тот момент, как он склонился над ним, Гондремарк повел ими из стороны в сторону.

- Он жив! - радостно воскликнул канцлер. - Madame, он еще жив! - обратился он уже прямо к принцессе.

- Так помогите ему, - приказала она, не меняя ни своей позы, ни тона голоса, - перевяжите его рану!

- Но у меня нет ничего под руками, никаких перевязочных средств, - возразил канцлер.

- Да разве вы не можете воспользоваться для этого, ну, хоть вашим платком, вашим галстуком, ну, словом, чем-нибудь! - досадливо воскликнула она. - И, говоря это, она одним ловким сильным движением оторвала волан своего легкого кисейного платья и, пренебрежительно швырнув его на пол, добавила: - Возьмите это! - И при этом она впервые взглянула прямо в лицо Грейзенгезангу.

Старый канцлер воздевал руки к небу и в страхе отворачивал голову от принцессы, стараясь смотреть в сторону. Сильные руки барона во время падения оборвали нежную отделку корсажа, волан с подола оторвала сама Серафина, чтобы перевязать им рану, и только теперь Грейзенгезанг заметил это.

- Ваше высочество! - воскликнул он в ужасе. - В каком невероятном беспорядке ваш туалет!

- Возьмите волан, - сказала она все так же гордо и надменно, - перевяжите рану, надо задержать кровь! Ведь пока вы тут разглядываете мой туалет, этот человек может умереть, может изойти кровью.

Грейзенгезанг тотчас же обернулся к раненому и стал неумело и неловко перевязывать рану, стараясь задержать кровь.

- Он еще дышит, - повторит он, - значит, еще не все потеряно: он еще не умер...

- Ну, а теперь, - приказала принцесса, все время не трогавшаяся с места и стоявшая гордо выпрямясь, как статуя на своем пьедестале, - если это все, что вы можете для него сделать, идите и приведите сюда людей для того, чтобы его сейчас вынести отсюда и тотчас же отнести домой.

- Madame! - воскликнул канцлер. - Если это печальное зрелище хоть на одно мгновение представится глазам населения столицы, то... то все государство погибнет! Все падет разом! О, Боже!.. Как тут быть?

- Во дворце должны быть крытые носилки, - сказала Серафина. - Уж это ваше дело, чтобы его доставили домой благополучно. Я возлагаю все на вас. Вы мне ответите за это вашей жизнью.

- Понимаю, понимаю, ваше высочество, - беспомощно и плаксиво залепетал старик, - я это слишком хорошо понимаю. Но как это сделать? Откуда я возьму людей? Каких людей? Разве что кого-нибудь из слуг принца. Они все были ему лично преданы, все его любили... эти, пожалуй, не выдадут...

- Нет, не их. Зачем звать слуг принца? - воскликнула Серафина. - У меня есть свои люди, возьмите, например, моего Сабра.

- Сабра! Что вы, ваше высочество! Этот Сабра, этот масон!.. Да если он только хоть одним глазом увидит и догадается о том, что здесь случилось, - да он сейчас же ударит в набат! Нас всех прирежут, как овец к празднику, сию же минуту начнется резня!

Слушая его, Серафина, не вздрогнув, измерила мысленно всю глубину своего падения.

- Так возьмите кого хотите, кого знаете, мне все равно, - сказала она, - только пусть принесут сюда скорее носилки.

Когда Грейзенгезанг вышел и Серафина осталась одна, она подбежала к барону и с замиранием сердца старалась остановить кровь. Но прикосновение к телу этого великого шарлатана вызывало в ней чувство глубокого возмущения; она вся дрожала. В ее глазах, столь неопытных в распознавании серьезности ран, рана барона Гондремарка казалась смертельной; но она совладала с собой и, не взирая на внутреннюю дрожь, пробегавшую по всему ее телу, она с большим умением и ловкостью, чем старый канцлер, забинтовала кровоточащую рану. Беспристрастный зритель, наверное, залюбовался бы бароном в этот момент, когда он лежал на полу в глубоком обмороке. Он выглядел таким величественным, крупным и статным; теперь же он лежал неподвижно, и черты этого умного, строгого лица, с которого в настоящий момент сбежало неприятное льстивое, лукавое выражение и напускная мрачность и суровость, теперь казались такими правильными, строгими, спокойными, даже почти красивыми. Серафина же, глядя на него с ненавистью и злобой, видела его совсем другим. Как безобразно выглядела распростертая на полу ее жертва, слегка вздрагивавшая, с обнаженной широкой, богатырской грудью, и мысли ее невольно на мгновение перенеслись к Отто, который в эту минуту живо предстал ее воображению.

Тем временем во дворце поднялся непривычный суетливый шум; всюду слышались голоса, раздавались поспешные шаги; кто-то бежал куда-то, окликал кого-то, под высокими сводами лестницы гулким эхом раздавались какие-то смутные звуки суеты и смятения. Затем в галерее четко раздались быстрые тяжелые шаги нескольких пар ног, тяжело ступавших по паркету. То возвращался канцлер в сопровождении четверых лакеев принца, несших носилки. Когда они вошли в оружейную, они с невольным удивлением и недоумением уставились сперва на принцессу, пораженные ее растерзанным видом, затем на раненого Гондремарка, все еще находившегося в обморочном состоянии. Никто из них не проронил ни слова; этого они не посмели себе позволить, но зато в мыслях их проносились самые оскорбительные предположения. Гондремарка общими силами всунули в носилки и занавески на окнах опустили; носильщики подняли их и вынесли из дверей, а канцлер, бледный, как мертвец, пошел в двух шагах за носилками.

Как только это шествие покинуло комнату, Серафина подбежала к окну и, прижавшись лицом к стеклу, смотрела на террасу, где огни фонарей соперничали между собой, и далее - на длинный двойной ряд уличных фонарей по обеим сторонам аллеи, соединявшей город и дворец. А надо всем этим темная ночь, и кое-где на небе крупные яркие звезды. Вот маленькое шествие вышло из дворца, пересекло плац-парад и вступило в ярко освещенную, залитую светом аллею, представлявшую собою главную улицу столицы. Она видела мерно колышущиеся носилки с их четырьмя носильщиками и еле-еле плетущегося за ними в глубоком раздумье канцлера. Серафина следила за этим шествием, которое медленно продвигалось вперед, и тяжкие думы одолевали ее. Она мысленно представляла картину крушения всей ее жизни, надежд и расчетов. В целом свете не оставалось теперь ни единого человека, которому она могла бы довериться; никого, кто бы дружески протянул ей руку, или на кого она могла бы рассчитывать как на сколько-нибудь бескорыстно преданное ей существо. С падением Гондремарка распадалась и ее партия, а с ней и ее кратковременная популярность, и все ее планы и мечты. И вот она сидела теперь, скорчившись, на подоконнике, прижавшись лбом к холодному стеклу окна, в разодранном платье, висевшем на ней жалкими лохмотьями, едва прикрывавшими тело, в голове у нее проносились одни горькие и обидные мысли. Тем временем последствия быстро назревали; в обманчивой тишине ночи уже пробуждалось, шевелилось и предательски подкрадывалось к ней народное возмущение, грозное восстание и неминуемое ее падение! Вот носилки вышли из чугунных ворот и двинулись по улицам города. Каким ветром, каким необъяснимым чудом перелетели из дворца или передались по воздуху необычайное смущение и тревога, взволновавшие несколько времени тому дворец, каким образом передалось это смутное предчувствие беды или чего-то неладного мирным гражданам города, трудно объяснить. Но разные толки и слухи громким шепотом уже носились по городу и переходили из уст в уста. Мужчины выходили из дома, сами не зная, собственно, зачем, незаметно сходились они в кучки; вскоре эти отдельные кучки, рассеявшиеся вдоль бульвара, образовали одну толпу, и с каждой минутой эта толпа под светом редких фонарей и под тенью густых развесистых лип все разрасталась и становилась все чернее и чернее, все многочисленнее и многочисленнее.

И вот через эту неизвестно зачем собравшуюся, словно чего-то ожидающую толпу, должны были пройти приближавшиеся к ней закрытые носилки, представлявшие собою столь необычайное зрелище сами по себе, - носилки, за которыми то плелся, то трусил, как собачонка за хозяином, столь важный сановник, как сам канцлер Грейзенгезанг. Гробовое молчание воцарилось в тот момент, как это необычайное шествие проходило через толпу, расступившуюся, чтобы дать носилкам дорогу; но едва только они прошли, как толпа зашептала, зашушукалась и зашипела, как перекипающий через край горшок с похлебкой. Теперь вся эта толпа, образовавшаяся из отдельных кучек, на мгновение как бы остолбенела, точно громом пораженная, а затем, как будто по команде, двинулась всей массой за закрытыми носилками с опущенными занавесками на окнах; двинулась чинно, медленно, точно провожающие в похоронной процессии. Но вскоре выборные, те, что были несколько посмелее остальных, стали осаждать канцлера вопросами. Никогда еще не имел он такой настоятельной надобности во всем своем искусстве притворства и лживости, благодаря которым он так хорошо прожил всю свою жизнь, а между тем теперь-то это искусство как раз и изменяло ему. Он сбивался, запинался, потому что его главный господин и владыка, "страх", предавал его. К нему приставали, настаивали, и он становился непоследователен, трусил... Вдруг из колышащихся носилок раздался стон, громкий, протяжный стон. В тот же момент в толпе поднялся шум и крики: вся она заволновалась и загудела, как потревоженный рой пчел. Предусмотрительный и чуткий канцлер мгновенно сообразил в чем дело; он, так сказать, уловил своим чутким слухом задержку перед боем часов и угадал опасность прежде, чем пробил час рокового переворота. И на секунду, всего, быть может, на одну секунду, он позабыл о себе, и за это ему, вероятно, простится много грехов! Он дернул одного из носильщиков за рукав и, задыхаясь, шепнул ему:

- Пусть принцесса бежит! Все погибло!

А в следующий момент он уже извивался и крутился в толпе, как катящийся шар, который сбивают ногою, и всячески отстаивал свою жалкую старческую жизнь.

Пять минут спустя в оружейную принца ворвался, как ураган, слуга с выпученными, обезумевшими глазами и крикнул:

- Все погибло! Канцлер прислал сказать, чтобы вы бежали!

В этот самый момент Серафина, взглянув в окно, увидела, что толпа черной шумящей массой уже хлынула в железные ворота и начинала наводнять освещенную фонарями аллею, ведущую ко дворцу.

- Благодарю вас, Георг, - сказала она внешне спокойно, - благодарю вас. Идите! - И так как слуга продолжал все еще стоять, вероятно, ожидая каких-нибудь приказаний, она повторила еще раз: - Идите! Спасайтесь сами! Я сама позабочусь о себе!

И она спустилась вниз в сад по той же самой интимной лестнице половины принца, по которой ровно два часа тому назад спустился ее муж, покидая, как и она теперь, навсегда этот дворец. По этой самой лестнице сходила теперь Амалия-Серафина, последняя принцесса Грюневальда, и по ней же еще так недавно уходил из этого дворца навсегда и Отто-Иохан-Фридрих, последний принц Грюневальдский.

ЧАСТЬ III

СЧАСТЬЕ В НЕСЧАСТЬЕ

I. Принцесса Золушка

Привратник, привлеченный шумом и тревогой, царившими во дворце, ушел, оставив дверь незапертой, мало того, даже совершенно раскрытой, и через нее на Серафину глянула темная ночь. В то время как она бежала вниз по террасам сада, шум голосов и громкий топот сотен ног, ворвавшихся во дворец и на плац-парад и быстро приближавшихся ко дворцу, слышался все ближе и ближе и становился все громче и громче. Этот натиск толпы походил на атаку кавалерии; над общим шумом и гулом выделялся звон стекла разбиваемых фонарей, а еще громче раздавалось из толпы ее собственное имя с самыми оскорбительными эпитетами, выкрикиваемое наглыми голосами, быть может, сотнями голосов. У дверей Кордегардии прозвучал сигнал; затем раздался один залп, заглушенный дикими криками освирепевшей толпы, и одним дружным натиском Миттвальденский дворец был взят приступом. Подгоняемая этими дикими голосами, принцесса неслась по саду, по темным тенистым аллеям и залитым звездным светом мраморным ступеням лестниц все вперед и вперед, по направлению к парку. Затем через весь парк, который в этом месте не так широк, как в других, прямо в темный лес, примыкающий к нему почти вплотную. Таким образом, Серафина разом, одним махом, так сказать, покинула уютный, ярко освещенный бесчисленными веселыми огнями дворец, с его вечерними собраниями и развлечениями и разом перестала быть царствующей особой, перед которой преклонялся весь двор. Она упала с высоты своего земного величия и даже с высоты цивилизации и комфорта и очутилась в жалком положении одинокой бродяжки, оборванной Золушки в темном, глухом лесу среди ночи.

Она шла все прямо, по прорубленной в лесу просеке, поросшей кустами терновника, репейником и всякой дикой растительностью, но здесь ей, по крайней мере, светили звезды. А там, впереди, было, казалось, совершенно темно из-за сплетавшихся между собой косматых ветвей высокой сосновой чащи, образовавшей почти непроницаемый свод над головой. В это время здесь царила кругом мертвая тишина; все ужасы ночи, казалось, водворились здесь, в этой укрепленной цитадели леса; но Серафина продолжала продвигаться вперед ощупью, поминутно натыкаясь на стволы деревьев и, напрягая свой слух, жадно ловила хоть какой-нибудь звук, но, увы, напрасно!

Но вот она заметила, что лесная дорога как будто подымается в гору, и это обрадовало ее; она надеялась выйти на более открытое место. И, действительно, вскоре она увидела себя на скалистой вершине, возвышавшейся над морем темных сосен, над их красивыми, зубчатыми верхушками. Кругом, куда ни погляди, всюду вырисовывались вершины гор и холмов, высокие и низкие, между ними опять черные долины сосновых лесов, а над головой распахнулось тоже темное небо, сверкающее блеском бесчисленных звезд, а там, на краю западного горизонта - смутные силуэты гор. Чудесная красота ночного неба невольно очаровала беглянку; теперь ее глаза светились так же, как звезды, светились непривычным, неведомым ей восторгом; она глубоко вздохнула, и этот вздох принес успокоение ее наболевшей душе; ей казалось, что она погрузилась в упоительную прохладу и лучистое сиянье далекого неба, совершенно так же, как она погрузила бы свою горячую руку в воду холодного ручья; ее трепещущее сердце стало биться ровнее и спокойнее. Лучезарное солнце, победно шествующее над нами, заливающее своими золотыми и живительными лучами поля и луга и озаряющее своим сиянием безбрежное пространство полдневной лазури небес, являющееся благодетелем миллионов людей, - ничего не говорит горю одинокого человека, тогда как бледный месяц, подобно скрипке, воспевает и оплакивает только частные наши радости и горести. Только одни звезды, эти мигающие и мерцающие искорки, весело нашептывающие нам что-то таинственное и неведомое, только они навевают нам неясные сны и предчувствия и действуют на нас успокоительно, как участие близкого нежного друга. Они, улыбаясь, внимают нашим горестям и скорбям, как разумные старики, много видавшие на своем веку, полные снисхождения, терпимости и примирения, и, благодаря удивительной двойственности своего масштаба, благодаря тому, что они так малы для глаза и так необъятно велики в нашем воображении, они являются как бы прообразом одновременно двойственного характера человеческой природы и человеческой судьбы.

И принцесса сидела и с восторгом смотрела на несравненную красоту этих звезд и черпала в них успокоение и совет. Яркими живыми картинами, отчетливо как на холсте, вырисовывались теперь перед ее мысленным взором отдельные эпизоды минувшего вечера: она видела перед собой графиню с ее подвижным, выразительным веером; громоздкого, громадного барона Гондремарка на коленях перед ней, и кровь на ярко вылощенном паркете, и стук в дверь, и колыхание носилок вдоль аллеи, идущей от дворца, и канцлера, и крики, и шум штурмующей дворец толпы. Но все это казалось ей теперь далеким, фантастическим, и сама она все время не переставала живо ощущать мир и спокойствие и целительную тишину этой чарующей прекрасной ночи. Она взглянула в сторону Миттвальдена, и из-за вершины горы, скрывавшей его теперь от ее взора, она увидела красное зарево, зарево пожара. - "Лучше так!" - подумала при этом она. - "Лучше сидеть здесь, чем погибнуть в трагическом величии при свете пламени пылающего дворца!" Она не чувствовала ни малейшей искры жалости к Гондремарку, ее совершенно не тревожила судьба Грюневальда. Тот период ее жизни, когда она всем на свете готова была пожертвовать ради того и другого или, вернее, ради своего личного честолюбия, был окончательно забыт. Теперь у нее была только одна мысль: - бежать! И еще другая, менее ясная, менее определенная, наполовину отвергнутая, но тем не менее властная, - бежать в направлении Фельзенбурга. Она была обязана освободить Отто, так ей подсказывало сердце или, вернее, холодный рассудок, а сердце ухватывалось за эту обязанность с особой страстностью, потому что теперь ее охватила жажда ласки, потребность сердечной доброты и участия.

Наконец она очнулась, словно пробудилась от долгого сна. Встала начала спускаться под гору, где темный лес вскоре обступил ее со всех сторон и скрыл в своей зеленой чаще. И снова она шла торопливо все вперед и вперед, наугад. Лишь кое-где сквозь просветы между соснами мигали две-три звездочки, да какое-нибудь одинокое дерево выделялось среди соседей необычайной мощью и резкостью своих очертаний, да тут и там гуща кустов в одном каком-нибудь месте образовывала среди окружающей темноты еще более темное, совсем черное, жуткое пятно, или же в поредевшем лесу вдруг получалось более светлое, туманно-сумеречное пятно, и это как будто еще более подчеркивало давящий мрак и безмолвие леса. Временами эта бесформенная тьма как будто вдруг сгущалась еще более, и тогда ей начинало казаться, что ночь своими черными недобрыми глазами со всех сторон жадно смотрит на нее, сопровождая каждый ее шаг, подстерегая каждое ее движение. Серафима останавливалась, а безмолвие леса росло и росло до того, что начинало спирать ей дыхание. Тогда она принималась бежать, спотыкаясь, падая, цепляясь за кусты, но все спеша вперед и вперед, словно чувствуя за собою погоню. И вдруг ей стало казаться, что и весь лес сдвинулся с места и теперь бежит вместе с ней. Шелест и шум ее собственных шагов и движений, раздававшийся среди царящей здесь жуткой тишины, пробуждал повсюду слабое, сонное эхо, наполняя и самый воздух, и обступившую ее со всех сторон густую чащу леса смутными, бесформенными ужасами. Ее преследовал панический страх, страх деревьев, простиравших к ней со всех сторон свои косматые, колючие ветви, страх темноты, населенной бесчисленными чудовищами, призраками и безобразными лицами. Она задыхалась и бежала, чтобы уйти от этих ужасов, а между тем ее бедный беспомощный рассудок, загнанный всеми этими страхами в свою последнюю цитадель, еще слабо светился оттуда и шептал, что ей надо остановиться, и она чувствовала, что он прав, но не в силах была повиноваться ему, потому что ее толкала вперед какая-то непостижимая, злая сила, и она бежала и бежала все дальше и дальше, выбиваясь из последних сил.

Она была положительно близка к помешательству, когда перед нею вдруг открылась узкая просека, и одновременно с этим шум ее шагов стал как будто громче и отчетливее, и она увидела впереди какие-то смутные очертания и фигуры. Еще минута, и перед нею развернулись белевшие среди ночи поля и луга. Но вдруг земля под ней как будто расступилась, и она упала, но тотчас же опять вскочила на ноги; при этом она испытала какое-то необъяснимое, беспричинное потрясение, и в следующий момент потеряла сознание. Когда Серафина опять пришла в себя, то увидела, что стоит чуть не по колени в ледяной воде шумного потока, несшегося откуда-то с гор; она прислонилась к мокрой скале, с которой небольшим водопадом низвергался этот поток; брызги его, разлетавшиеся во все стороны, смочили ее волосы; она взглянула кверху и увидела белый пенящийся каскад, а внизу - шумящую воду в неглубоком бассейне, образовавшемся в месте падения потока, и на этой воде дрожали звезды, а по обе стороны потока, словно часовые на посту, стояли высокие темные сосны, спокойно отражаясь в воде и любуясь звездным сиянием. Теперь, когда мысли ее несколько успокоились, когда волновавшие и терзавшие ее страхи улеглись, Серафина с радостью прислушивалась к плеску водопада, низвергавшегося в дрожащий бассейн. Вся промокшая, она стала выбираться из воды, но, сознавая теперь свою слабость и полное истощение сил, она поняла, что пуститься снова бродить по темной чаще леса в таком состоянии грозило гибелью ее жизни или рассудку, тогда как здесь, вблизи потока, где звезды лили с высоты свой ласковый свет, где теперь из-за леса только что выплывал бледный месяц, здесь она могла спокойно и без тревоги ожидать рассвета.

Прогалина, образовавшаяся здесь, в темной чаще леса, где стройные сосны расступились, чтобы дать дорогу шумливому потоку, шла круто под гору, извиваясь далеко-далеко, между двух стен соснового леса. Прогалина эта была гораздо шире, чем было нужно для потока, и местами темный лес то выдвигался вперед, суживая в этом месте береговую полосу лугов, то отступал назад, давая место открытым полянкам и лужайкам, на которых мирно дремал лунный свет. На одной из таких полян Серафина остановилась и стала терпеливо дожидаться утра. Она медленно ходила по ней взад и вперед; взгляд ее невольно поднялся кверху на горы, откуда несся с такой быстротой веселый поток, перескакивая на своем пути с уступа на уступ и образуя целый ряд каскадов, а затем спокойно бежал дальше в своих зеленых берегах по ровной пологой полянке, широко разливаясь между тростником и как бы отдыхая в этом затишье; он безмолвно глядел на далекое небо, неустанно любуясь его красотой, которую так заманчиво отражали в себе его тихие, спокойные в этом месте воды. С вечера было прохладно, но ночь была мягкая и теплая, а из глубины леса веяло приятным теплом, словно от дыхания мирно спящего там великана; на траве тяжелыми алмазными каплями лежала роса, и бесчисленные белые маргаритки на лугу плотно свернули свои нежные лепестки и как будто дремали, сомкнув свои ясные золотые очи. Это была первая ночь, которую принцесса Серафина проводила под открытым небом; и теперь, когда страхи ее улеглись, она чувствовала себя растроганной до глубины души ласковым миротворным спокойствием этой тихой, ясной ночи. А там, высоко в небесах бесчисленная звездная рать кротко, ласково и любовно смотрела со своей недосягаемой высоты на бедную, странствующую, бездомную бродяжку-принцессу, и светлый ручей у ее ног не находил для нее иных слов, кроме слов нежного утешения.

И вдруг Серафина почувствовала чудесное перерождение всего, что она видела вокруг себя. То, что представлялось теперь ее глазам, было до того великолепно, что пожар Миттвальденского дворца по сравнению с этим был не более как вспышка игрушечного пистона. Даже самые сосны как будто иначе глядели теперь на нее, и трава, еще совсем молодая, казалось, начала робко улыбаться, и вся восходящая лестница потока с ее резвыми каскадами и падениями как будто вдруг повеселела, и от нее повеяло какой-то особенной отрадной свежестью. Все кругом приняло необычайно торжественный и нарядный вид. Это постепенное радостное перерождение во всем начало мало-помалу проникать и в нее, начало действовать благотворно и на душу, наполняя ее каким-то странным, никогда еще не испытанным ею трепетом. Серафина посмотрела вокруг, и на нее как будто глянула, как будто заглянула ей в глаза вся природа, таинственная, многозначительно приложившая палец к устам. Серафина взглянула на небо - там уже почти не было звезд, а те, что еще виднелись кое-где, заметно бледнели, догорали и гасли, словно таяли в прозрачном голубом эфире. Самое небо стало теперь не то, каким оно было раньше: цвет его был теперь какой-то удивительный; прежний густо-синий цвет как будто расплылся, смягчился и посветлел, точно его сменил светлый лучистый туман или дымка, которой нет названия и которую никогда больше видеть нельзя, кроме как только в момент нарождающегося утра, как предвестник близкого рассвета.

- О, - воскликнула Серафина, и радость перехватила ей дыхание, - о, ведь это рассвет!

Мгновение - и она, подобрав юбки, перебралась через поток и побежала вперед, вниз по прогалине, где еще царил предрассветный сумрак и туман. А в это время в соседних кустах и в лесу трещали и звенели щебечущие голоса бесчисленных птиц, звучавшие лучше всякой музыки: сладко проспав всю ночь в своем крошечном, напоминающем блюдечко гнездышке, приютившемся где-нибудь в разветвлении двух толстых сучков, проспав, плотно прижавшись друг к другу, точно двое влюбленных, эти счастливые пташки просыпались теперь, быстроглазые и веселые, чуткие и восторженные певцы; они просыпались и радостно приветствовали нарождающийся день. И сердце принцессы дрожало и рвалось к ним, полное любви и умиления, а они со своих маленьких и высоких веточек срывались из-под самого лесного купола, как камень летели и, можно сказать, почти падали к ее ногам на зеленый мох и траву, чуть не задевая ее своими крылышками, в то время как она, эта принцесса в лохмотьях, мелькала между деревьев, мчась вперед.

Вскоре она добралась до вершины лесистого холма и теперь могла видеть далеко перед собой и следить за безмолвным, победным шествием дня. Там, далеко на востоке, разливался бледный свет, который затем заметно белел, повсюду мрак точно дрогнул и спешил уступить место свету, звезды все уж погасли, словно уличные фонари в городе с наступлением дня. Белый свет стал переходить в сияющий серебряный, а серебряный, как будто раскаляясь, постепенно становился золотым, а золото разгоралось и становилось огнем, ярким пылающим огнем, а затем повсюду разливался румяный, розовый отблеск зари. Наконец проснувшийся день дохнул живительной прохладой на всю природу, и на многие мили в округе темный лес тоже глубоко вздохнул, и по нему пробежала как бы легкая дрожь. Еще момент и солнце вдруг разом выкатилось из-за горизонта, точно выплыло на поверхность, и первая стрела лучезарного светила ударила прямо в лицо пораженной и очарованной принцессе, которая при этом вдруг почувствовала нечто похожее на робость, смешанную с восторгом. Повсюду тени выползали из своих тайников и ложились, расстилались по земле. День настал, яркий, блестящий, сияющий, и солнце там, на востоке, продолжало победное свое шествие, подымаясь медленно и величественно все выше и выше.

Серафина, однако, переутомилась; она чувствовала, что ослабевает, и опустилась на траву, прислонясь спиной к дереву; а веселый лес как будто смеялся над ней, над ее ночными страхами. Теперь и эти ужасы, и радостная перемена близящегося рассвета были пережиты: но под палящим взором яркого дня она тревожно оглядывалась, боясь не призрачных ужасов ночи, а живых людей. И невольно тяжело вздыхала. На некотором расстоянии, среди низкорослого леса, она увидела подымающуюся к небу и тающую в воздухе тонкую струйку дыма, то появлявшуюся на золотисто-голубом фоне неба, то минутами исчезавшую. Там, наверное, были люди, собравшиеся вокруг очага. Руки человеческие сложили эти сучья, человеческое дыхание раздуло маленький огонек в яркое пламя и теперь это пламя весело озаряет лицо того, кто его вызвал к жизни. При этой мысли она почувствовала себя такой одинокой, озябшей, затерянной в этом необъятном Божием мире. И теперь поразившее и оживившее ее, как искры электрического тока, первые золотые лучи восходящего солнца, и неповторимая красота этих лесов начинали досаждать ей, раздражали, даже пугали ее. И кров, и уют дома, приятное уединение в комнате, равномерный, умеренно яркий огонь камина, удобная мебель, словом, все то, что красит и придает приятность жизни культурного человека, начинало тянуть ее к себе неудержимо. Теперь столб дыма, очевидно, под влиянием движения воздуха начал клониться в сторону наподобие крыла и, как бы приняв это изменение в направлении дымка за призыв или приглашение, Серафина снова вступила в лабиринт лесной чащи с намерением добраться до жилья.

Здесь, в лесу, еще было сумрачно и прохладно, как на рассвете; сюда еще не успели проникнуть горячие, обогревающие и освещающие все своим светом лучи солнца, и ее охватила голубоватая мгла и холодок ночной росы. Но тут и там верхушка высокой сосны уже светилась под яркими лучами золотившего ее солнца, а там, где прерывалась цепь холмов, яркие лучи солнца победно врывались в царство тени и мглы и длинной широкой полосой ложились между частыми стволами деревьев, словно прокладывая в лесу золотую дорогу. Серафина спешила по лесной тропинке, и хотя теперь дымка ей больше не было видно, но она придерживалась желаемого направления по солнцу. Вот еще и новые признаки подтвердили присутствие и близость человека; это были срубленные стволы, белые щепки, собранные в вязанки зеленые ветки и поленницы дров. Это придало ей мужества, и она смелее и бодрее пошла вперед. Наконец она вышла на расчищенное от леса место, откуда подымался дымок. У самого ручья, который весело перепрыгивал через небольшие пороги, стояла избушка, и на пороге, в самых дверях, виднелась фигура загорелого дровосека с грубыми жесткими чертами лица. Он стоял, заложив руки за спину, и смотрел на небо.

Серафина, не задумываясь, прямо направилась к нему, - прекрасное, но дикое и странное видение с блестящими глазами, в жалких лохмотьях когда-то драгоценного наряда, с парою бриллиантов в ушах, сверкавших, как капли росы на солнце. На ходу, от движения, одна из ее небольших грудей то показывалось, то скрывалась под тонким кружевом ее разорванного лифа. В такое время дня, да еще прямо из леса, где все молчало, не успев пробудиться от сна, это видение смутило дровосека, и он попятился от принцессы, как от какой-нибудь лесной волшебницы.

- Я озябла, - сказала Серафина, - и я устала. Дайте мне отдохнуть и обогреться у вашего очага.

Дровосек, видимо, смутился, но ничего не ответил и стоял, как столб, глядя исподлобья на свою необычную посетительницу.

- Я заплачу, - сказала Серафина и тотчас же раскаялась в этих словах, быть может, уловив в его взгляде искорку скрытого страха. Но как всегда ее мужество только возросло при этой первой неудаче. Не дожидаясь приглашения, она оттолкнула его в сторону и вошла в избу, а он последовал за нею в суеверном страхе и недоумении.

В избе или, вернее, в лачуге было неуютно и темно, но на большом камне, служившем очагом, весело трещали сучья, и красивое яркое пламя веселило взгляд. При виде огня Серафина как-то сразу успокоилась; она опустилась на земляной пол и присела на нем у самого очага, слегка вздрагивая и подставляя пламени свои руки и лицо. А дровосек стоял над ней все в таком же недоумении и не сводил с нее глаз; он не мог надивиться на лохмотья дорогого наряда, на обнаженные плечи и руки, на клочки тонкого кружева и сверкающие бриллианты в ушах своей странной гостьи и не находил слов.

- Дайте мне поесть, - сказала принцесса, - здесь, у огня.

Он молча повернулся и минуту спустя поставил перед ней глиняный кувшин с простым домашним кислым вином, краюху хлеба, кусок сыра и большую пригоршню сырых луковых головок. Хлеб был черствый и кислый, сыр походил на кожаную подошву, и даже лук, занимающий здесь место трюфелей, едва ли был кушаньем, достойным принцессы, особенно в сыром виде. Но тем не менее она поела всего, и если нельзя сказать, что с аппетитом, то во всяком случае с мужеством, а поев, она не побрезгала и содержимым глиняного кувшина. За всю свою жизнь она ни разу не пробовала грубой пищи и никогда еще не пила из кружки, из которой только что перед ней, в ее присутствии, пил другой человек. Но надо сказать правду, что мужественная и решительная женщина всегда скорее примиряется с переменой обстоятельств, чем даже самый мужественный мужчина. В продолжение всего этого времени дровосек ни на минуту не переставал исподтишка наблюдать за ней, и в глазах его отражались попеременно разные низкие мысли и суеверный страх, и алчность, и Серафина читала эти мысли на его лице и сознавала, что ей надо как можно скорее уходить отсюда.

Она встала и подала ему монету в один флорин.

- Достаточно вам этого? - спросила она.

И вдруг он заговорил; способность речи разом вернулась к нему.

- Я желаю получить больше этого, - сказал он.

- Очень жаль, но это все, что я имею, - ответила принцесса, - все, что я могу вам дать. - И с этими словами она спокойно вышла из лачуги, пройдя мимо него.

Но вместе с тем сердце ее дрогнуло, потому что она видела, как он протянул к ней руку, чтобы удержать ее, и при этом его блуждающий взгляд упал на топор. Протоптанная тропинка вела на запад от избы, и Серафина, не задумываясь, пошла по ней. Она не оглядывалась назад, но как только за поворотом тропинки она почувствовала, что скрылась, наконец, из глаз дровосека, она тотчас свернула с тропинки в целину и, скользя между стволами, как змейка, бросилась бежать что было мочи. Она бежала до тех пор, пока наконец не почувствовала себя в безопасности, тогда только она остановилась и перевела дух.

Тем временем солнце поднялось уже высоко, и его горячие лучи проникали повсюду, даже в самую чащу леса и пронизывали ее в тысяче местах, и заливали светом и теплом этот приют тени и прохлады, и горели алмазами в каплях росы на траве и во мху. Смола этих громадных деревьев наполняла воздух душистым ароматом; казалось, что не только каждый ствол, но и каждый сук, и каждая из этих бесчисленных зеленых игл выделяли из себя этот целебный аромат; пригретые жарким солнышком в это веселое ясное утро, они как будто курили фимиам Своему Творцу. Время от времени по лесу пробегал ветерок, и тогда эти душистые великаны начинали качаться, и тени и свет дрожали и мигали на траве, как проворные ласточки, и в лесу пробуждался вдруг шелест и шепот сотен и тысяч зеленых ветвей, пробуждался и затем снова смолкал надолго.

А Серафина все шла и шла, то в гору, то под гору, то по солнцу, то в тени, то высоко по голому хребту гор, среди камней и утесов, где грелись на солнце проворные юркие ящерицы, и пробирались под папоротниками ленивые змеи; то низом по ущельям и оврагам, поросшим густым лесом, куда не проникало солнце, и где старые стволы стояли, как колонны древних храмов. То она шла извилистой лесной тропой в лабиринте лесистой долины, то опять подымалась на вершину холма или горы, откуда ей открывался вид на дальние цепи гор, где она видела громадных птиц, парящих в воздухе, или там, вдали, приютившееся на пригорке селение, и она обходила кругом, чтобы миновать его. Спустившись снова вниз, она следила за течением речек, пенистых горных потоков, шумно бежавших по долине; видела, где они зарождались чуть заметными ручейками или били родничками из земли; видела, как местами целая семья таких ручейков сливалась в один общий поток, образуя в месте своего слияния маленькое озеро, в котором прилетали купаться воробьи; в другом месте такие же ручейки, падая со скалы хрустальными струйками, звенели и журчали по камням; и на все это Серафина смотрела, спеша все вперед и вперед, смотрела с жадным восхищением, с удивлением, и сердце ее замирало от радости. Все это было для нее так ново, так глубоко трогало и волновало ее, все так благоухало, так манило, так влекло и ее чувства, и ее воображение, и все это как будто утопало в голубой лазури сияющего небесного свода, раскинувшегося надо всем высоким светлым куполом.

Наконец, когда она почувствовала себя совсем усталой, она подошла к большому мелкому болотному озерку, среди которого виднелись большие камни, как островки, а по берегам росли тростники; все дно было устлано иглами сосен, тех сосен, что своими горбатыми узловатыми корнями образовывали мысы, вдающиеся в эту лужу, а сами гляделись в ее водяную поверхность, как в зеркало, отражавшее их красивый темно-зеленый наряд, их стройные силуэты и гордые вершины Серафина подползла к самой воде и с удивлением увидела в ней свой отражение; это был какой-то бледный, тощий призрак с большими блестящими и ясными глазами, призрак, на котором еще уцелели лоскутья придворного наряда. Но вот ветерок зарябил воду, и ее образ задрожал и заколыхался вместе с водой. Она видит свое лицо; то она видит его обезображенным морщинками, и это смешит ее; она улыбается, и вода отражает эту улыбку; Серафина видит ее, и теперь ее лицо кажется милым и добрым, каким она его никогда не видела раньше. Она долго сидит у воды, пригретая солнышком, и жалостно смотрит на свои маленькие исцарапанные и израненные руки и удивляется, видя их такими грязными. Теперь ей положительно не верится, что она могла пройти такое громадное расстояние, и что она столько времени шла в таком ужасном виде и до сих пор не подумала привести себя хоть немного в порядок. Серафина вздохнула и принялась приводить в порядок свой туалет с помощью большого лесного зеркала, так ласково улыбавшегося ей. Она начала с того, что обмыла всю грязь и следы крови от ссадин и царапин и брызги крови, попавшие на нее во время ее приключения в оружейной принца. Обмывшись, она сняла с себя все драгоценности и бережно завернула их в платок, в свой тоненький носовой платок; после того она привела в порядок, насколько это было возможно, те лохмотья, которые еще уцелели на ней от ее бывшего дорогого наряда, и поправила волосы. Когда она распустила их, то посмотрела на себя в таком виде и невольно улыбнулась. "Они пахнут, как лесные фиалки", - припомнила она, что когда-то ей сказал Отто, и при этом воспоминании она приблизила их к своему лицу, и потянула в себя воздух, словно желая убедиться в справедливости того, что говорил принц, и при этом она уныло покачала головой и усмехнулась про себя бледной, печальной улыбкой. Нет, она не только усмехнулась, но даже тихонько засмеялась, и вдруг на ее смех, точно эхо, ответил серебристый детский смех. Она подняла голову, обернулась и увидела двух малюток, с любопытством смотревших на нее. Это были маленькая девочка и мальчик, что, точно игрушечные, стояли, прижавшись друг к другу; стояли они с улыбающимися личиками на самом краю озера, под высокой развесистой сосной; совсем как в сказке. Серафина никогда не любила детей, но теперь эти малютки испугали ее до того, что у нее сердце забилось, как у пойманной птички.

- Кто вы такие? Откуда вы взялись? - крикнула она сердито.

Малыши вместо ответа прижались плотнее друг к другу и, как стояли обнявшись, так и стали обнявшись пятиться назад, не спуская с нее глаз. Теперь ей стало жалко, что она так без всякой причины напугала своим сердитым окриком этих бедных малюток, таких крошечных и таких безобидных и вместе с тем таких чутких и впечатлительных. Она невольно сравнила их с птичками и опять взглянула на них; они были, пожалуй, немного больше птичек, но много безобиднее и невиннее их; на их открытых детских личиках она ясно читала изумление и чувство страха и боязни, и ей стало жаль этих малышей; ей захотелось теперь приласкать их, и она поднялась на ноги, чтобы подойти к ним.

- Подите сюда, детки, - сказала она, - не бойтесь меня! - И она сделала шаг вперед по направлению к ним. Но, увы! При первом ее движении малютки повернулись и, ковыляя как молодые утята, бросились бежать от принцессы. Видя это, сердце молодой женщины защемило от боли; ей было всего только двадцать два, впрочем, нет, скоро двадцать три года, и ни одно живое существо не любило ее, ни одно, кроме Отто! Но и он может ли, даже он, простить ей когда-нибудь то, что она сделала? Слезы душили ее, но она напрягла все свои силы, чтобы подавить их. Только не плакать! Если она расплачется теперь здесь, в этом лесу, одна, это может окончиться для нее помешательством, - мелькнуло у нее в голове, и она поспешила отогнать от себя черные мысли, поспешила отбросить их от себя, как горящую бумагу, и, закрутив наскоро свои длинные и густые волосы тяжелым узлом на затылке, подгоняемая ужасным опасением, с сильно бьющимся сердцем она снова пустилась в путь, стараясь заглушить движением осаждавшие и пугавшие ее мысли.

Часов около десяти утра она какими-то судьбами вышла на большую проезжую дорогу, пролегавшую в этом месте по горе, между двух стен зеленого стройного леса. Дорога шла в гору, вся залитая солнцем; тут было так тепло, так приветливо и так хорошо, а Серафина чувствовала смертельную усталость и, долго не задумываясь над возможными последствиями, а скорее ободренная этим присутствием цивилизации, этим сооружением рук человеческих, она расположилась на траве, под тенью развесистого дерева, на самом краю дороги, и почти тотчас же заснула. В первую минуту она боролась со сном; ей казалось, что он должен перейти в глубокий обморок, но затем она невольно поддалась ему, и он ласково принял ее в свои успокаивающие объятия.

И вот эта бедная, измученная, истомленная и исстрадавшаяся молодая женщина хоть на время была укрыта и избавлена от всех мучительных тревог и волнений, горя и печалей, и бедная душа ее, наконец, вкусила покой, а молодое тело нашло желанный отдых здесь, на краю большой проезжей дороги. В роскошных лохмотьях, в золотистом уборе ее густых, рассыпавшихся по плечам волос, она лежала здесь, забыв про целый мир, а птицы со всех сторон слетались из лесу посмотреть на нее и носились над ней и, сзывая других птиц, совещались с ними на своем птичьем языке, обсуждая это странное, необычайное явление в их зеленом лесном царстве.

Между тем солнце продолжало свой дневной путь. Тень, ложившаяся на откос дороги от ног Серафины, заметно вытягивалась и подымалась все выше и выше, и собиралась уже совершенно исчезнуть, когда стук колес приближающегося экипажа взволновал птиц, и они принялись быстро сновать взад и вперед поперек дороги, извещая своих сородичей о новом событии. Дорога в этом месте круто поднималась в гору, а потому экипаж приближался чрезвычайно медленно, и прошло добрых десять минут, прежде чем из-за подъема показался пожилой господин, шедший степенной, старческой, хотя и довольно бодрой походкой, по обочине дороги, поросшей низкой, мягкой, зеленой травой. Он шел не торопясь, с видимым удовольствием оглядываясь по сторонам; время от времени он приостанавливался на минуту, доставал из кармана записную книжку и вписывал в нее несколько строк карандашом. Если бы поблизости оказался кто-нибудь, желающий понаблюдать за ним, то увидел бы, что этот пожилой господин бормочет что-то вполголоса про себя, точно стихотворец, подбирающий рифмы и созвучия. Шум колес экипажа все еще слышался довольно слабо; как видно, экипаж приближался очень медленно и был еще довольно далеко; путешественник намного опередил его, отдав вознице приказание следовать за ним шагом, чтобы дать отдохнуть лошадям. Сам же пожилой господин подходил все ближе и ближе к тому месту, где на краю дороги расположилась Серафина; думы его были далеко, и он больше смотрел на небо, на верхушки деревьев, чем на дорогу, шагая почти механически. Но вот он подошел совсем близко к принцессе, которая все еще крепко спала, и только теперь взгляд его случайно упал на спящую. Увидев ее, он невольно остановился, спрятал в кармане свою записную книжку и осторожно приблизился к ней. Неподалеку от того места, где она спала, лежал большой, старый жернов, на который наш путешественник присел и принялся спокойно разглядывать принцессу. Она лежала на боку, свернувшись, скорчившись, в полном изнеможении: голова ее покоилась на обнаженной руке; другая же рука была вытянута и лежала бессильно, упав на траву. Ее прекрасное молодое тело производило впечатление выкинутого или брошенного кем-нибудь по дороге ненужного предмета и казалось безжизненным. Даже дыхание не волновало ее груди и беззвучно вылетало из ее уст. Все говорило о смертельной усталости, о полном изнеможении этого бедного молодого тела. Глядя на нее, путешественник грустно усмехнулся. И, словно перед ним лежала мраморная фигура, он принялся оценивать ее красоту и недостатки: в этой бессознательной, непринужденной позе красота ее форм поразила его; легкий румянец разгоревшегося во сне лица шел к ней, как красивый убор из ярких цветов.

- Клянусь честью, - подумал он, - я никогда не предполагал, что она может быть так красива! И какая досада, что я обязался ни единым словом не упоминать о ней!

При этом он слегка коснулся спящей кончиком своей палки. От этого прикосновения Серафина проснулась и, слегка вскрикнув, села и блуждающим взглядом уставилась в неподвижно сидевшего на камне путешественника.

- Надеюсь, ваше высочество изволили хорошо почивать? - спросил он, дружелюбно кивая головой. Но она издала ответ только какие-то несвязные звуки.

- Успокойтесь, придите в себя, - сказал пожилой господин, подавая ей благой пример своим поведением. - Мой экипаж здесь близко, и если вы пожелаете, то на мою долю, вероятно, выпадет, как я надеюсь, странная честь увезти владетельную принцессу.

- Сэр Джон! - промолвила она, наконец узнав своего собеседника.

- К услугам вашего высочества! - отозвался он.

Она разом вскочила на ноги и как будто вдруг встрепенулась и ожила.

- О! - воскликнула она. - Вы из Миттвальдена?

- Да, я выехал оттуда сегодня утром, - ответил сэр Джон, - и если есть на свете человек, который менее всего захочет туда вернуться, кроме, конечно, вашего высочества, то это я, - добавил англичанин.

- А барон? - начала было она и замолчала, не договорив.

- Madame, - сказал, улыбаясь своею несколько саркастической улыбкой, сэр Джон, - ваше намерение было прекрасно, и я могу сказать, вы настоящая Юдифь, но по прошествии всего этого времени вы, вероятно, все-таки будете рады услышать, что он жив, и что ему даже не грозит никакая серьезная опасность. Я справлялся о его здоровье сегодня поутру, перед моим отъездом, и узнал, что ему довольно хорошо, но что он очень сильно страдает. Я слышал его стоны в третьей комнате.

- А принц? - спросила она. - Слышно о нем что-нибудь в городе?

- Говорят, - ответил ей на это сэр Джон все с той же приятной медлительностью, - что об этом вашему высочеству всего лучше должно быть известно: ни в городе, ни во дворце его никто не видел.

- Да, - сказала принцесса, - но, сэр Джон, вы сейчас были так великодушны, что упомянули о вашем экипаже и предлагали мне воспользоваться им, так будьте же столь добры, умоляю вас, отвезти меня в Фельзенбург. У меня там есть очень важное, очень спешное дело.

- Я ни в чем не могу отказать вам, ваше высочество, - отозвался сэр Джон весьма серьезно и сдержанно. - Все, что в моей власти, и все, что я могу сделать для вас, я сделаю с величайшей готовностью и с полным удовольствием. Как только мой экипаж подъедет сюда, он будет в полном вашем распоряжении и отвезет вас, куда вы только прикажете. Но, - вдруг добавил он, снова переходя к своему обычному слегка насмешливому тону, - я замечаю, что вы ничего не спросили меня о дворце.

- Меня он не интересует, - сказала она, - мне безразлично, какая участь постигнет его. Если я не ошибаюсь, мне казалось, что я видела его в огне нынче ночью.

- Удивительно! Невероятно! - воскликнул баронет. - Возможно ли, чтобы мысль о гибели сорока новых туалетов оставляла вас совершенно спокойной и равнодушной? Если так, то я положительно преклоняюсь перед вашим геройством и мужеством. И государство, вероятно, тоже преклоняется перед ним. Когда я уезжал, новое правительство уж заседало в городской ратуше, - новое правительство, в числе которого вы нашли бы два знакомых вам лица, а именно: Сабра, который, если не ошибаюсь, воспитался на службе вашего высочества, насколько помню, в должности выездного лакея, не правда ли? И затем наш старый приятель, бывший канцлер фон Грейзенгезанг, состоящий теперь, как и подобает, на низшей ступени общественного положения, так как при такого рода государственных переворотах первые всегда становятся последними, а последние первыми.

- Сэр Джон, - сказала Серафина, по-видимому, вполне просто и искренно, - я уверена, что вы действуете из самых лучших побуждений, но, право, все это меня теперь нисколько не интересует.

Баронет до того был сбит с толку и выбит из колеи этими ее словами, что он искренно обрадовался, завидев наконец свой экипаж, и крикнул кучеру подъехать. При этом, желая придать себе хоть сколько-нибудь развязный вид, предложил принцессе, главным образом для того, чтобы сказать что-нибудь, - пойти навстречу экипажу. Она выразила свое согласие, и они пошли. Когда экипаж остановился, он предупредительно подсадил Серафину со всей присущей придворному человеку любезностью, затем сам поместился рядом с ней и принялся из разных сумочек и кармашков кареты, чрезвычайно хорошо приспособленной для дальних путешествий, доставать фрукты, паштеты с трюфелями, белый хлеб, дорожный стаканчик и хорошее старое вино. Всем этим он принялся потчевать Серафину с внимательной заботливостью отца, уговаривая ее отведать того и другого, увещевая ее всеми мерами подкрепить свои силы, и за все это время, как бы сдерживаемый законами гостеприимства, он не позволил себе ни единой, даже самой легкой насмешки. Действительно, его доброжелательство к ней казалось настолько искренним и непритворным, что Серафина была глубоко тронута им и сердечно благодарна сэру Джону.

- Сэр Джон, - сказала она наконец, - я знаю, что в душе вы ненавидите и презираете меня: почему же вы так добры ко мне?

- Ах, сударыня, - отозвался он, не пытаясь протестовать против возведенного на него обвинения, - это объясняется, может быть, тем, что я имею честь быть другом вашего уважаемого супруга и большим его почитателем.

- Вы! - воскликнула она с непритворным удивлением. - А мне говорили, что вы писали самые возмутительные вещи о нас обоих.

- Да, это совершенно верно, и именно на этой почве, как это ни странно, родилась и выросла наша дружба, - сказал сэр Джон. Я написал особенно много жестокого, или, если вы предпочитаете это выражение, "возмутительного" о вашей прекрасной особе, и ваш супруг, несмотря на это, вернул мне свободу, снабдил меня пропуском, распорядился предоставить мне свой экипаж, который приказал тотчас же заложить и подать к фазаньему домику, и затем с чисто юношеским порывом и благородством побуждения вызвал меня драться с ним. Зная его супружескую жизнь и ваше к нему отношение, признаюсь, я счел этот его поступок в высшей степени благородным и прекрасным. При этом я не могу забыть простоты, искренности и сдержанной горячности этого порыва и тех скорбных нот, которые звучали в его голосе когда он, желая убедить меня драться с ним, сказал: "Вы не бойтесь, в случае, если бы я был убит, никто не хватится меня, ведь я здесь никому не нужен". Как видно, вы впоследствии подумали то же самое. Но, простите, я уклонился, - когда я стал доказывать ему, что не могу с ним драться, то он воскликнул: "Даже и в том случае, если я ударю вас?" - и это вышло у него так горячо, так искренно и так забавно! Я очень сожалею, что не могу занести этой сцены в мою книгу, но я скажу вам, что принц Отто положительно покорил меня; я почувствовал к нему величайшее уважение, и в угоду ему, тут же на его глазах уничтожил все, что мною было написано нелестного, или, как вы говорите, "возмутительного" о вас. И это одна из тех многочисленных услуг, которыми вы обязаны вашему мужу.

Серафина сидела молча, забившись в угол кареты, и когда сэр Джон кончил, она продолжала молчать еще некоторое время. Она легко мирилась с ложным и невыгодным для нее мнением тех лиц, кого она презирала, или кем она пренебрегала; она не обладала присущей Отто потребностью похвал и одобрений своих поступков: она шла прямо и неуклонно своим путем, высоко подняв голову, невзирая на клевету и порицания. Но сэру Джону, после того, что он сказал, и как другу мужа, она была готова дать ответ.

- Что вы думаете обо мне, сэр Джон? - вдруг спросила она.

- Я уже сказал вам, - ответил он уклончиво, - я думаю, что вам следует выпить еще один стаканчик моего доброго вина.

- Полноте, - сказала она, - это непохоже на вас: вы никогда, кажется, не боялись говорить людям в глаза правду. Вы только что сказали, что цените и уважаете моего мужа, так ради него, прошу вас, будьте правдивы и откровенны со мной.

- Я восторгаюсь вашей смелостью и вашим мужеством, madame, - сказал баронет, - а в остальном, как вы сами угадали и даже высказали, наши натуры не симпатизируют друг другу.

- Вы упомянули, кажется, о скандале, о нелестных отзывах обо мне; скажите, этот скандал и эти отзывы были очень возмутительны?

- В весьма достаточной мере! - отозвался сэр Джон.

- И вы им верили? - снова спросила она.

- О, madame, - уклончиво промолвил сэр Джон, - зачем такой вопрос?

- Благодарю вас за ответ! - воскликнула Серафина. - Ну, а теперь послушайте меня, я скажу вам, и готова поручиться за это своею честью, готова поклясться спасением моей души, что, вопреки всем слухам, вопреки всем очевидностям на свете, я была всегда самая верная жена своему мужу!

- Мы, вероятно, не сойдемся с вами в определении, - заметил сэр Джон.

- О, - воскликнула принцесса, - я сознаюсь, что я относилась к нему возмутительно, я это знаю, но я говорю не об этом! И так как вы утверждаете, что восхищаетесь моим мужем, что считаете себя его другом, то я настаиваю на том, чтобы вы поняли меня! Я хочу сказать, что могу смело смотреть в лицо моему мужу, не краснея.

- Весьма возможно, madame, - сказал сэр Джон, - да я и не осмеливался думать иначе.

- Вы не желаете мне верить! - воскликнула она, ярко вспыхнув. - Вы считаете меня преступной женой? Вы думаете, что он был моим любовником?

- Madame, - возразил баронет, - когда я на глазах вашего мужа изорвал все, что я написал о вас и о ваших семейных делах, я обещал вашему уважаемому супругу впредь не заниматься и не интересоваться более вашими супружескими отношениями, и в последний раз позволю себя уверить вас, что я отнюдь не желаю быть вашим судьей.

- Но вы не желаете также и оправдать меня! О, я это прекрасно вижу, - воскликнула Серафина. - Но он оправдает меня, я в том уверена! Он лучше меня знает!

Сэр Джон невольно улыбнулся.

- Вы улыбаетесь при виде моего отчаяния? - спросила принцесса.

- Нет, при виде вашего женского хладнокровия и вашей уверенности, - сказал сэр Джон. - Едва ли бы мужчина нашел в себе достаточно смелости для такого восклицания при данных условиях, тогда как у вас оно вышло, я хочу сказать, оно вырвалось, совершенно естественно и непосредственно, и я ничуть не сомневаюсь, что это сущая правда. Но заметьте, madame, раз вы уж делаете мне честь говорить со мной серьезно о таких вещах, - я не чувствую никакого сострадания к тому, что вы называете вашим отчаянием. Вы все время были в высшей степени эгоистичны, можно сказать, прямо-таки возмутительно эгоистичны, и теперь вы пожинаете плоды этого эгоизма. Если бы вы хоть всего один только раз подумали о своем муже, вместо того, чтобы думать исключительно только о себе, вы бы не были теперь так совершенно одиноки, такой несчастной беглянкой на большой дороге, с руками, замаранными человеческой кровью, и вам не пришлось бы выслушивать от старого брюзги англичанина такой правды, которая горче всякой клеветы и всяких пересуд.

- Благодарю вас, - сказала она, вся дрожа, - все это истинная правда; не потрудитесь ли вы приказать остановить экипаж.

- Нет, - решительно возразил сэр Джон, - не раньше, чем вы совершенно успокоитесь и овладеете собой.

За этим последовало довольно продолжительное молчание. Экипаж тем временем продолжал катиться то лесом, то между голых скал.

- Ну, а теперь, надеюсь, вы согласитесь, что я в достаточной мере успокоилась, - сказала, наконец, Серафина с легким оттенком горечи в голосе. - Прошу вас, как джентльмена, приказать остановить лошадей и позволить мне выйти.

- Мне кажется, что вы поступаете неразумно, - заметил сэр Джон. - Прошу вас продолжать пользоваться моим экипажем.

- Сэр Джон, - возразила принцесса, - если бы смерть сидела вот на этом камне и подстерегала меня, клянусь вам, я предпочла бы пойти ей навстречу. Я не осуждаю вас, напротив того, я благодарю вас, потому что теперь я вижу, какою я представляюсь другим, и в каком свете меня видят люди; до сих пор я об этом мало думала и, вероятно, заблуждалась под влиянием льстивых людей, но мне трудно дышать, сидя рядом с человеком, который может думать обо мне так дурно. Нет, о нет, это свыше моих сил! - крикнула она и разом смолкла.

Сэр Джон дернул шнур, надетый петлей на руку кучера, и когда тот остановил лошадей, он вышел и предложил руку принцессе, чтобы помочь ей выйти. Но она не приняла его руки, а легко и проворно соскочила на землю без посторонней помощи.

Дорога, которая долгое время шла низом, извиваясь в долине, теперь достигла высшей точки гребней гор, по которым она шла дальше, извиваясь, как змея, переползая с одного гребня на другой, по обрывистому скалистому кряжу, служившему северной границей Грюневальда. То место, где они остановились, находилось на возвышенном месте кряжа, на большой скалистой вершине, где торчало несколько старых косматых сосен, изведавших немало горя от ветров и непогоды. Там вдали голубая долина Герольштейна раскинулась на громадном протяжении и сливалась там, на краю горизонта, с небесной лазурью; а впереди, прямо перед сэром Джоном и Серафиной тянулась и развертывалась дорога; рядом смелых зигзагов она шла вверх, туда, где виднелась на высокой скале старая темная башня, заслонявшая собою пейзаж.

- Вон там, - сказал баронет, указывая на башню, - ваша тюрьма, Фельзенбург. Желаю вам приятно пути, и весьма сожалею, что не могу ничем больше служить вам.

Он почтительно поклонился, сел в экипаж и уехал.

Серафина осталась одна на краю дороги; она смотрела вперед, не видя ничего перед собою. О сэре Джоне она уже успела окончательно забыть; она теперь ненавидела его, и этого с нее было достаточно, чтобы совершенно забыть о его существовании. Все, что она презирала или ненавидела, мгновенно превращалось для нее в минимальнейшую величину, совершенно изглаживалось из ее мыслей и переставало существовать для нее. Но у нее была теперь иная забота: ее последнее свидание с Отто, которого она до сих пор не могла еще ему простить, теперь представлялось ей в совсем ином свете. Ведь он пришел к ней тогда, еще весь дрожа от только что пережитого оскорбления, не успев еще отдышаться после тяжелой борьбы, в которой он геройски отстаивал ее честь.

Теперь, когда она знала все это, их разговор, все его слова получали совсем новый смысл и значение. Да, несомненно, он любил ее, он защищал ее и готов был защищать ее честь ценою своей жизни! Значит, это было смелое, благородное чувство, а не слабоволие, не легкая блажь избалованного ребенка. А она сама, разве она не была способна любить? Оно во всяком случае могло казаться так, и при этом у нее в горле стояли слезы; она глотала эти слезы и чувствовала неудержимое влечение, непреодолимое желание увидеть Отто, объяснить ему все, на коленях просить его простить ей ее горькую ошибку и ее вину перед ним; она хотела умолять его о жалости, и если все другое было теперь уже безвозвратно потеряно для нее, если она не могла больше надеяться загладить прошлое, то по крайней мере она хотела во что бы то ни стало вернуть ему свободу, которой лишила его.

И она быстро пошла вперед по большой дороге, и по мере того, как эта дорога извивалась то в ту, то в другую сторону вокруг скалистых утесов, то спускалась под откос в ущелье, то снова взбиралась на самые вершины каменистого кряжа, Серафина минутами то видела перед собой темную башню, то теряла ее из вида, а затем башня опять как будто грозно вырастала перед ней, возвышалась высоко на крутой одинокой скале, как мрачный великан, окутанный прозрачным горным воздухом в румяном отблеске золотившего его солнца.

II. Рассуждения о христианской добродетели

Когда Отто сел в свою передвижную тюрьму, т. е. в карету, которая должна была отвезти его в Фельзенбург, он уже нашел в ней другого пассажира, плотно прижавшегося в уголок переднего сиденья. Но так как этот пассажир низко опустил голову, а яркие каретные фонари светили вперед, но не освещали самой кареты, то принц мог только различить, что этот неожиданный спутник был мужчина. Вслед за пленным принцем вошел в карету и полковник Гордон и захлопнул за собой дверцу; в тот же момент четверка коней разом подхватила экипаж и быстрой рысью понеслась вперед по дороге.

- Господа, - сказал полковник после непродолжительного молчания, - если уж нам суждено путешествовать в строжайшем молчании, то почему бы нам не чувствовать себя здесь, в этой карете, как дома, и не позволить себе кое-какое удовольствие. Я, конечно, являюсь в данный момент в гнусной роли тюремщика, но тем не менее я человек со вкусом, не без образования, большой любитель и ценитель хороших книг и серьезных поучительных бесед; но, к несчастью, я обречен на всю жизнь проводить свои дни в казармах или в караульном помещении. Господа, сегодня для меня представляется счастливый случай; не лишайте же меня возможности воспользоваться им! Сейчас здесь со мной весь цвет двора, кроме очаровательных дам. Здесь со мной большой ученый и автор ценных трудов, в лице доктора.

- Готтхольд! - воскликнул принц.

- По-видимому, так, - отозвался доктор с горечью, - приходится нам отправляться вместе, ваше высочество. Как видно, вы на это не рассчитывали?

- На что ты намекаешь? - воскликнул Отто. - Неужели ты думаешь, что я отдал приказ тебя арестовать?

- Мне кажется, что этот намек разгадать не трудно, - заметил Готтхольд.

- Полковник Гордон! - сказал принц. - Окажите мне услугу и разъясните это недоразумение между доктором фон Гогенштоквицем и мною.

- Господа, - сказал полковник, - оба вы были арестованы мною на основании одного и того же указа: именного и собственноручного указа принцессы Амалии-Серафины, законной правительницы Грюневальда, за ее печатью и подписью, скрепленной подписью первого министра барона фон Гондремарка, и помеченного числом вчерашнего дня. Заметьте, что я выдаю вам, господа, служебную тайну, на что я, в сущности, не имею права, - добавил он.

- Отто, прошу тебя простить мне мое недостойное подозрение! - воскликнул доктор.

- Извини меня, Готтхольд, - но я не вполне уверен в том, что смогу исполнить твою просьбу, - промолвил принц слегка дрогнувшим голосом.

- Ваше высочество, я в том глубоко убежден, слишком великодушны, чтобы колебаться в данном случае! - сказал полковник Гордон. - Но позвольте, мы сейчас поговорим о способах примирения и, с вашего разрешения, господа, я предложу вам сейчас вернейший из всех способов.

С этими словами полковник зажег яркий фонарь, который он прикрепил к одной из стенок кареты, а из-под переднего сиденья вытащил довольно большую корзину, из которой торчали длинные горлышки бутылок. "Tu spem redneis", - а как дальше, доктор? - весело спросил он, - вам это, вероятно, должно быть, известно! Я здесь в некотором смысле хозяин, а вы мои гости, и я уверен, что и его высочество, и господин доктор слишком хорошо сознаете всю затруднительность моего положения, чтобы отказать мне в этой чести, о которой я прошу вас, в чести распить вместе со мной стаканчик, другой доброго вина!

Говоря это, он наполнил стаканы, также оказавшиеся в корзине, вином, и, подняв свой, громко возгласил:

- Господа, я пью за принца!

- Полковник, - отозвался Отто, - мы должны считать себя счастливыми, что имеем такого веселого и приятного хозяина, так радушно угощающего своих гостей, а потому я пью за полковника Гордона!

Все трое стали пить, добродушно похваливая вино и хозяина, перекидываясь веселыми шутками и замечаниями, и в то время, как они пили, карета, описав полукруг поворота, выехала на большую дорогу и понеслась еще быстрее и ровнее прежнего.

В карете было светло и уютно; выпитое вино разрумянило щеки доктора Готтхольда. Смутные очертания деревьев мелькали и заглядывали в окна кареты; клочки темного звездного неба, то большие во все окно, то узкие в просвете между верхушками леса, быстро проносились мимо окон; в одно из них, опущенное, врывался живительный лесной воздух, с ночной свежестью и запахом ночных фиалок; а шум катящихся колес и стук конских копыт эскорта звучали как-то бодряще, даже весело в ушах путешественников, находившихся в карете. Тост следовал за тостом, и стакан за стаканом выпивался, и мало-помалу собутыльниками начали овладевать те таинственные чары, под влиянием которых продолжительные минуты тихой задумчивости прерывались звуком спокойного, доверчивого смеха.

- Отто, - сказал наконец доктор после одной из таких пауз, - я не прошу тебя простить меня; я хорошо понимаю и сознаю, что, если бы я был на твоем месте, я тоже не мог бы тебя простить.

- Постой, - сказал Отто, - ведь это, собственно говоря, общепринятая фраза, которую все мы охотно употребляем; но я могу, и я уже давно простил тебя; только твои слова и твое подозрение саднят мою душу, и не твои одни, - добавил он. - Бесполезно было бы, имея в виду то поручение, которое теперь возложено на вас, полковник Гордон, скрывать от вас мой семейный разлад. Он, к несчастью, достиг теперь таких пределов, которые сделали его всеобщим достоянием; достоянием толпы, достоянием целого народа. Ну, так вот, скажите мне, господа, как вы думаете, могу ли я простить мою жену? Да, могу, и, конечно, прощаю; но в каком смысле? Понятно, что у меня нет мысли отомстить ей, я не мог бы унизиться до этого, но также верно и то, что я не могу думать о ней иначе, как о человеке, изменившемся до неузнаваемости в моих глазах.

- Позвольте, - возразил полковник, - я надеюсь, что все мы здесь добрые христиане, и что я теперь обращаюсь к христианам. Ведь все мы в душе сознаем, как я полагаю, что каждый из нас грешен.

- Я отрицаю сознательность, - заявил доктор Готтхольд. - Согретый благородным напитком, я безусловно отвергаю ваш тезис.

- Как, сударь? Неужели вы никогда не совершили ничего дурного? Никогда не сознавали в душе, что это дурное, содеянное вами, было дурно? Но ведь я только что слышал, как вы просили прощения, и не у Господа Бога, а у такого же смертного и грешного брата вашего, у такого же человека, как вы! - воскликнул полковник Гордон.

- Признаюсь, вы меня поймали, - добродушно согласился доктор, - вы весьма опытны в аргументации, как я вижу, полковник, и это очень меня радует.

- Ей Богу, доктор, я весьма польщен, слыша от вас подобный отзыв, - сказал полковник. - Когда-то я получил хороший фундамент образования и знаний в бытность мою в Абердине, но все это было очень давно и давно быльем поросло, потому что жизнь моя сложилась совсем иначе, чем я предполагал. Что же касается вопроса о прощении, то мне кажется, доктор, что оно истекает главным образом из свободных взглядов (столь опасных вообще), а также от правильной жизни, тогда как крепкая вера и дурная нравственность являются корнем мудрости. Вы, господа, оба слишком хорошие люди для того, чтобы быть всепрощающими.

- Это, пожалуй, несколько форсированный парадокс, - заметил Готтхольд.

- Извините меня, полковник, - сказал в свою очередь Отто, - я с величайшей готовностью допускаю, что вы не имели никакого намерения обидеть меня, но, право, ваши слова бичуют, как злая сатира. Как вы полагаете, уместно ли теперь называть меня хорошим человеком и приятно ли мне слышать применение этого определения к моей личности, теперь, в то самое время, когда я расплачиваюсь, так сказать, и подобно вам, охотно признаю эту расплату справедливой и заслуженной, расплачиваюсь за мой продолжительный ряд проступков и заблуждений?..

- О, простите меня великодушно, ваше высочество! - воскликнул полковник. - Вы без сомнения иначе понимаете мое определение "хорошего человека" и это объясняется тем, что вы в своей жизни никогда не были изгнаны из среды порядочных людей; вы никогда не переживали крупного, потрясающего перелома в своей жизни, а я его пережил! Я был разжалован за крупную неисправность, за нарушение военного долга. Я скажу вам всю истинную правду, ваше высочество, я был горчайшим пьяницей, и это сделалось главной причиной обрушившихся на меня несчастий. Я пил запоем; теперь этого со мной никогда не бывает. Но, видите ли, человек, познавший на горьком опыте преступность своей жизни и свои пороки, как познал это я, пришедший к тому, что стал смотреть на себя, как на слепой волчок, крутящийся в тесном пространстве и поминутно натыкающийся на самые разнородные явления жизни, отбрасываемый из стороны в сторону, поневоле научается несколько иначе смотреть на право прощения. Я посмею только тогда заговорить о праве не простить другому какую ни на есть вину его, когда я сумею простить самому себе, - не раньше; а до этого, думается мне, еще очень далеко! Мой покойный отец, досточтимый Александр Гордон, занимавший довольно высокий пост в церковной иерархии, был хороший человек и жестоко клял и упрекал других, ну а я-то, что называется, дурной человек, и потому являюсь естественною противоположностью моего отца и в остальном. Человек, который не может простить другому что бы то ни было на свете, еще новичок в жизни, - добавил Гордон с глубоким вздохом и замолчал.

- А между тем, я слышал, полковник, что вы не раз дрались на дуэли, - заметил Готтхольд.

- О, это другое дело, доктор, - отозвался вояка. - Это ничто иное как профессиональный этикет... И мне кажется, что в этом нет даже антихристианского чувства.

Вскоре после этих слов полковник Гордон заснул крепким спокойным сном, а его спутники переглянулись и улыбнулись.

- Странная личность, - заметил Готтхольд.

- И еще более странный страж и тюремщик, - сказал принц; - но то, что он сказал, правда!

- Если правильно посмотреть на вещи, - принялся рассуждать про себя вполголоса доктор, - то это мы себя простить не можем, когда отказываем в прощении нашим ближним. Потому что в каждой обиде или ссоре замешана частица нашей собственной виновности, - докончил Готтхольд.

- Но скажи, разве нет таких обид, которые делают прощение недопустимым, потому что оно унижает или позорит прощающего? - спросил Отто. - Разве нет обязательств, налагаемых на нас чувством самоуважения?

- А ты скажи мне по совести, Отто, уважает ли себя в самом деле хоть один человек? - спросил в свою очередь доктор, отвечая вопросом на вопрос. Конечно, этому бедному отбросу, этому авантюристу мы с тобой можем казаться уважаемыми людьми, но нам самим, если мы отнесемся к себе хоть немного серьезно и строго, чем мы покажемся самим себе, как не картонною декорацией извне и сочетанием всевозможных слабостей внутри!

- Я, да! - отозвался Отто. - Я о себе не говорю, но ты, Готтхольд, ты такой бесконечно трудолюбивый работник, ты с твоим живым и проницательным умом, ты, автор стольких книг, ты, трудящийся на пользу человечества, отказывающий себе в удовольствиях и развлечениях, отвращающий свое лицо от всех искушений, - ты не можешь сказать этого о себе! - Ты не поверишь, Готтхольд, как я тебе завидую!

- Завидуешь? Не стоит, Отто! Я скажу тебе всего только одно слово о себе, но сказать это слово горько и трудно: - Я тайный пьяница! Да, я пью слишком много, гораздо больше, чем бы следовало. И эта роковая привычка лишила даже самые те книги, за которые ты меня восхваляешь и превозносишь, тех достоинств, какие они могли бы иметь, если бы я был человек воздержанный. Эта привычка испортила мой характер; и когда я говорил с тобой в тот раз, кто может сказать, сколько пыла и горячности следовало приписать требованиям добродетели, и сколько лихорадочному возбуждению от выпитого вчера на ночь вина? Да, как сказал вот этот мой сотоварищ по пьянству (а я еще так тщеславно его опровергал), все мы жалкие грешники, брошенные сюда, в этот мир, на короткий миг, знающие, где добро, и что добро и зло, и избирающие добровольно зло, и стоящие нагие и пристыженные перед своим Творцом и Господом.

- Так ли это? - усомнился Отто. - В таком случае, что же мы такое? Неужели и лучшие из людей...

- По-моему, лучших среди людей вообще нет! - перебил принца Готтхольд. - Я не лучше тебя и, вероятно, не хуже тебя, и так же не лучше и не хуже вон того спящего бедняги. - До сих пор я был просто мистификатор, ну а теперь ты меня знаешь, каков я на самом деле, вот и все!

- И тем не менее, это не изменяет моей любви к тебе, это не мешает мне любить тебя по-прежнему, - мягко сказал принц. Как видно, наши дурные поступки, наши ошибки и заблуждения не изменяют нас. Наполни свой стакан Готтхольд, и давай выпьем с тобой от всей души за все, что есть хорошего и доброго в этом злом и страшном мире! Выпьем за нашу старую дружбу и привязанность, а затем, прости причиненные тебе ею столь незаслуженно обиды, и выпей за мной за мою бедную жену, за Серафину, к которой я так дурно относился, которая так дурно относилась ко мне и которую я оставил, как я теперь начинаю опасаться, в большой и серьезной опасности. Что из того, что мы все скверны, если несмотря на это, другие подобные нам еще могут любить нас, и мы сами тоже можем любить их, несмотря на все их недостатки, пороки и вины!

- Ах, да! - воскликнул доктор. - Это ты прекрасно сказал! Это лучший ответ пессимисту и это неизменное чудо в жизни человечества, которым оно живо по сие время. Итак, ты еще любишь меня, Отто, еще можешь простить свою жену? А если так, то мы можем заставить молчать нашу совесть, мы можем крикнуть ей: "Молчи, пес!", как бы мы крикнули дурно воспитанной Жучке, лающей на тень.

После этого они оба замолчали. Доктор некоторое время постукивал пальцами по своему пустому стакану, а принц откинулся в угол кареты и закрыл глаза, но не спал. Между тем экипаж выехал из долины на открытые вершины скалистого горного кряжа, служившего естественной границей Грюневальда. Отсюда открывался на все стороны обширный вид; вправо - на зеленые леса Грюневальда, а влево от дороги - на плодородную равнину Герольштейна. Далеко внизу белел серебристой струей водопад, как будто улыбавшийся звездам, среди зеленой опушки леса спускавшегося по скату горы, а там внизу, еще ниже водопада, царила над равниной ночь. По другую сторону фонари кареты освещали крутой обрыв и низкорослые карликовые сосны, росшие на каменистой почве, на мгновение сверкали, залитые звездным светом, всеми своими иглами, и затем исчезали вместе с дорожной колеей. Колеса и копыта лошадей громко стучали теперь по гранитной дороге, которая поминутно круто извивалась, так что Отто по временам на поворотах мог видеть сопровождавший его экипаж эскорт, скакавший на той стороне ущелья в стройном порядке, как на плац-параде, под покровом темной ночи, над обрывами и ущельями, точно кавалькада ночных призраков. А вот и Фельзенбург показался вдали, на высоком выступе скалы, и своей темной массой заслонял часть звездного неба.

- Посмотри, Готтхольд, - сказал Отто, - вот наше место назначения.

При этих словах принца Готтхольд пробудился как от транса, хотя он и не спал.

- Я все время думал, - сказал он. - Если ты полагал, что ей грозит опасность, почему ты не воспротивился? Мне сказали, что ты добровольно подчинился изгнанию; а разве тебе не следовало бы быть там, чтобы в случае надобности помочь ей?

Отто ничего не ответил, но краска сбежала с его лица, и он побледнел так сильно, что даже при свете фонаря это бросилось в глаза.

III. Спасительница фон Розен. Действие последнее, в котором она ускакала

Когда энергичная графиня вышла от принцессы Серафины, то можно было смело сказать, что она испытывала нечто похожее на действительный испуг. Она остановилась на минуту в коридоре и стала припоминать все свои слова и действия, думая при этом о Гондремарке. Она принялась энергично обмахиваться веером, но ее тревожное состояние не поддавалось благотворному влиянию ее кокетливого опахала.

- Эта девчонка потеряла голову, это несомненно! - думала фон Розен. - Я, пожалуй, зашла слишком далеко! - досадливо продолжала она, и тут же решила удалиться на время из города. Неприступною крепостью госпожи фон Розен, ее Mons Sacer'ом, была небольшая лесная дача в прекрасной местности в некотором расстоянии от города, прозванная ею в минуту нахлынувшего на нее поэтического настроения "Чары Сосен", но для всех остальных носившая просто название "Клейнбрунна".

Туда-то помчалась теперь она в ожидавшем ее у подъезда дворца экипаже; помчалась с такой поспешностью, будто ее дача горела; на самом же деле горела почва у нее под ногами. При выезде из аллеи, ведущей от дворца в город, она столкнулась с экипажем Гондремарка, ехавшего во дворец, но сделала вид, что не видела его. Так как "Клейнбрунн" находился на расстоянии добрых семи миль от столицы, в глубине узкой лесной долинки, то графиня провела там спокойно ночь, в полном неведении всего того, что происходило в это время в Миттвальдене. До нее не дошли даже слухи о народном восстании и о пожаре дворца, потому что и самое зарево пожара было скрыто от нее заслоняющими вид на город горами. Однако несмотря на тишину и уединение ее загородной дачи, несмотря на все окружающие ее здесь удобства, госпожа фон Розен плохо спала эту ночь. Ее серьезно тревожили и беспокоили могущие быть последствия так превосходно проведенного ею вечера, доставившего ей столько разнообразных переживаний и столько торжества. Она уже видела себя обреченной на весьма продолжительное пребывание в ее уединенном "Клейнбрунне", в этой безлюдной пустыне, в этой лесной берлоге, и кроме того, вынужденной на весьма длинную оборонительную переписку, прежде чем можно будет решиться снова показаться на глаза Гондремарку после всего того, что она в этот вечер натворила. Ради отвлечения от этих дум, она принялась рассматривать документы, относящиеся к покупке "Речной фермы" и отданные ей в качестве уплаты за долг. Но и тут она нашла причину для некоторого огорчения или разочарования: в такое тревожное время она, в сущности, вовсе не была расположена к приобретению земельной собственности, и кроме того она была почти уверена, что Отто, этот великодушный мечтатель, заплатил за эту ферму много дороже того, что она действительно стоит, - так что покупка эта была едва ли выгодной операцией. От этих рассуждений и мыслей, связанных с принцем, она естественно перешла на мысль о нем, и вспомнила об указе о его освобождении. При этом ей неудержимо захотелось воспользоваться им как можно скорее. Этот указ положительно жег ей пальцы.

Как бы то ни было, но на следующее утро элегантная и красивая наездница, в щегольском верховом костюме и живописном сомбреро (широкополой мягкой шляпе), на кровном скакуне подъехала к воротам Фельзенбурга. Не то чтобы у графини было какое-нибудь определенное намерение, нет, но она просто как всегда последовала, с одной стороны, влечению своего сердца, а с другой, своим экстраординарным взглядам на жизнь. Вызванный полковник Гордон поспешил выйти к воротам и с рыцарской любезностью приветствовал всесильную графиню; она положительно была поражена и внутренне дивилась, каким старым казался днем этот галантный полковник; вчера вечером он представлялся ей много красивее и много моложе, но madame фон Розен, конечно, не показала вида, и не дала ему заметить своего разочарования.

- А, комендант! - воскликнула она с самой очаровательной улыбкой. - У меня есть весьма важные новости для вас!

И она многозначительно подмигнула ему.

- О, madame, оставьте мне только моих пленников, - сказал он. - И если бы вы пожелали присоединиться к нашему маленькому обществу, то, ей Богу, я ничего лучшего в жизни не желал бы?

- Ведь вы избаловали бы меня? Не правда ли? - спросила она.

- Во всяком случае, постарался бы, как только я могу! И он помог ей соскочить с седла и предложил ей руку.

Она приняла его руку, другой подобрала свою амазонку и плотно прижалась к нему, причем шепнула ему на ухо:

- Я приехала повидать принца. Ну, конечно, по делу, - добавила она лукаво, грозя пальчиком Гордону. У меня есть поручение от этого противного Гондремарка, который гоняет меня, положительно, как курьера. Ну, разве я похожа на курьера, скажите, господин Гордон! И она впилась в него своими большими задорно смеющимися глазами.

- Вы похожи на ангела, madame! - ответил комендант с особенно подчеркнутой любезностью.

Графиня весело рассмеялась.

- На ангела в амазонке! Да где вы это могли видеть, полковник! Право, я никогда еще не слыхала ничего подобного! И как скоро это все у вас рождается, положительно непостижимо!

- В этом нет ничего удивительного, - возразил он. - О вас можно с полным правом сказать: пришла, увидела и победила! - рассыпался в любезностях полковник Гордон, весьма довольный собой и своей находчивостью и остроумием. Мы пили за вас вчера в карете, madame, и могу сказать, распили не один стакан доброго вина за прекраснейшую из дам, и за прекраснейшие глаза в целом Грюневальде! Поистине, подобных глаз как ваши, я ни у кого не встречал, кроме одной, единственной девушки у меня на родине, когда я еще был юным студентом. Девушку эту звали Томаенна Хайг; эта была первейшая красавица во всем округе и даю вам слово, что она была так похожа на вас, как две капли воды.

- Так значит, вы весело провели время в дороге? - спросила госпожа фон Розен, грациозно и умело скрывая и маскируя зевоту.

- О, да! У нас был очень интересный разговор, могу сказать, даже задушевный, но мне думается, что мы все выпили, пожалуй, одним стаканчиком больше того, сколько обыкновенно привык выпивать его высочество, наш очаровательный принц, - шутливо заметил комендант Фельзенбурга, - а потому мне показалось, что сегодня его высочество принц был утром как будто не совсем в своей тарелке. Впрочем, я уверен, что он скоро совершенно оправится, и как говорится, "разгуляется"... Вот дверь его комнаты.

- Благодарю, - прошептала контесса. - Только дайте мне отдышаться, подождите немного отворять. Держите дверь наготове, и когда я сделаю вам знак, то распахните ее разом в тот же момент! Поняли вы меня? - все тем же таинственным шепотом сказала она, и, приняв вдохновенную позу, она завела своим прекрасным звучным, превосходно обработанным голосом: "Lascria chio pianda", и когда она дошла до того места, где изливала в поэтических вздохах и жалобах свою тоску по свободе, то по ее знаку дверь распахнулась, и она предстала перед принцем сияющая, с блестящими и сверкающими как искры глазами, с несколько повышенным вследствие пения цветом лица, что так удивительно шло к ней, словом, во всеоружии своей красоты, - и бледному, печальному пленнику, изнывавшему в тоске, ее появление показалось лучезарным видением, ворвавшимся в его унылую тюрьму как яркий ослепительный и радостный луч солнца.

- Madame, - радостно воскликнул Отто, подбегая к ней. - Вы здесь? Какая радость!

Госпожа фон Розен многозначительно оглянулась на Гордона, стоявшего в дверях, и тот поспешил отретироваться и запереть за собой дверь. Едва только это было сделано, как графиня порывистым движением обняла принца и повисла у него на шее.

- Боже мой! Видеть вас здесь!.. - простонала она, прижимаясь к нему с доверчивой лаской.

Но Отто держался несколько деревянно, явно сдерживаясь в этот завидный для многих момент, и графиня тотчас же почувствовала это и, быстро овладев собой и подавив свой порыв непрошенной нежности, легко и свободно перешла на другой тон.

- Бедный, бедный мальчик, - заговорила она ласковым тоном любящей матери, обращающейся к своему баловню, - сядьте вот здесь, подле меня, и расскажите мне все, все... У меня сердце обливается кровью, когда я смотрю на вас, когда я вижу вас в этой ужасной обстановке. Ну, как же у вас здесь проходит время?

- Ах, madame, - сказал Отто, садясь подле нее и вернув себе свою обычную любезность и приветливость, - теперь время будет лететь для меня слишком быстро до вашего отъезда, но зато после оно потащится томительно, медленно и скучно. Однако я должен попросить вас сообщить мне последние придворные новости; я горько упрекал себя потом в моем вчерашнем поведении, в моей пассивной покорности... Вы разумно советовали мне воспротивиться этому указу, вы были правы - это был мой долг протестовать, и не идти, как овца на заклание! Вы, только вы одна дали мне добрый совет, а других советников у меня не нашлось! Впоследствии я вспоминал, что вы настаивали на этом, и дивился в душе. Да, у вас благородное сердце, графиня... Теперь я это знаю!

- Отто, - остановила она его, - пощадите меня, я даже не знаю, хорошо ли я тогда поступила. Ведь у меня тоже есть свои обязанности, бедное дитя мое, об этом вы, по-видимому, совершенно забываете, - но когда я вижу вас, я тоже забываю о них и все мои благие намерения разлетаются как дым!

- А мои, как видно, всегда приходят слишком поздно, - сказал Отто, подавляя тяжелый вздох. - О, чего бы я теперь не дал чтобы вернуть назад свое решение, чего бы я не дал чтобы снова быть свободным!

- Ну, а что бы вы дали? - спросила фон Розен и при этом раскрыла большой пунцовый веер, из-за которого, как из-за крепостной стены, сверкали теперь одни ее глаза, с любопытством следившие за ним.

- Я? Вы спрашиваете меня? Что вы хотите этим сказать? О, madame, у вас есть какие-нибудь новости для меня! - вдруг крикнул он. - Да, да, я это чувствую, я это вижу!

- О-о! - протянула она недоверчиво.

Но он уж был у ее ног.

- Бога ради, не шутите, не играйте моими робкими надеждами! - молил он. - Скажите мне, дорогая madame фон Розен, скажите мне, прошу вас, все! Вы не можете быть жестоки, вы не умеете быть жестоки, это не в вашей натуре... Вы спрашиваете меня, что я могу вам дать? Я ничего решительно дать не могу; у меня нет ничего, вы это знаете! Я могу только просить Христа ради! Просить во имя милосердия!

- О, не делайте этого! Это нехорошо, - сказала она. - Не просите вовсе, ведь вы знаете мою слабость, Отто, пощадите меня! Будьте и вы великодушны!

- О, madame, - сказал он с горечью. - Великодушной можете быть вы, потому что вы можете чувствовать ко мне жалость, а я... Пожалейте меня! И он взял ее руку и крепко пожал ее и затем снова просил ее с лаской и с мольбой. Она с удовольствием выдержала довольно продолжительную бутафорскую осаду и, наконец, сдалась. Она вскочила на ноги, порывисто расстегнута корсаж, вынула указ принцессы и бросила его на пол.

- Вот! - крикнула она. - Я силой вырвала его у нее! Я принудила ее дать его мне! Воспользуйтесь им и это будет моей погибелью! При этом она отвернулась как будто для того, чтобы скрыть свое душевное волнение.

Отто схватил указ и, пожирая его глазами, громко воскликнул:

- О, да благословит ее Бог! Да благословит ее Бог за это!

И он порывисто поднес указ к своим губам и умиленно целовал подпись жены.

Графиня фон Розен была в высшей степени добродушная и терпимая женщина, но этого даже и она не в состоянии была снести. Это оказывалось свыше ее сил.

- Неблагодарный! - крикнула она с глубоким возмущением. - Я положительно силой вырвала у нее этот указ! Я обманула ее доверие ко мне, я нарушила свое слово ради вас, и вот она, ваша благодарность!

- О, неужели вы осуждаете меня за это? - мягко и виновато спросил принц. - Ведь вы же знаете, как я ее люблю.

- Я это вижу! - довольно жестко и гневно отозвалась фон Розен. - Ну, а я? - спросила она.

- А вы, madame, - сказал Отто, подходя к ней и беря ее за руку, которую он медленно, почти благоговейно поднес к своим губам, - вы мой самый дорогой и самый великодушный друг! Вы были бы идеальнейшим другом, если бы вы не были так очаровательно прекрасны. Вы слишком умны, чтобы не сознавать своих чар, и по временам вы забавляетесь и играете со мной, рассчитывая на мою мужскую слабость; временами и я нахожу удовольствие в этой игре и часто рискую даже забыться, но только не сегодня! Сегодня я не могу!.. Я прошу вас, мой прекрасный, мой дорогой друг, будьте сегодня моим истинным, серьезным, мужественным и сильным, благородным и великодушным другом и помогите мне забыть и не видеть, что вы так прекрасны, а я так слаб! Позвольте мне сегодня всецело положиться на вас!

И Отто, улыбаясь, протянул ей руку и ждал. Она взяла ее и, дружески пожав, тряхнула по-мужски.

- Клянусь, вы околдовали меня, ваше высочество, - сказала она, - я не узнаю себя! Вы делаете меня другим человеком, другой женщиной, чем я есть! Кроме того, я должна отдать вам справедливость, вы превосходно вышли из очень затруднительного положения; не легко было найтись, что сказать в данный момент, а вы сказали прекрасно! Право, вы настолько же ловки и тактичны, дорогой принц, насколько я, по вашим словам, очаровательна и прекрасна!

И как бы в подтверждение своей последней фразы она подчеркнула свой комплимент низким придворным реверансом, сопровождая его очаровательной улыбкой.

- Вы едва ли строго придерживаетесь нашего уговора, madame, - сказал Отто с шутливым упреком, - когда прельщаете меня такой грацией и такой поистине чарующей улыбкой, - и он ответил на ее реверанс почтительным поклоном.

- Простите меня, принц: это была моя последняя стрела, - шутливо заявила графиня. - Теперь я совершенно безоружна. Но ведь все это холостые заряды, mon prince, вы это знаете точно так же, как я. А теперь я говорю вам совершенно серьезно, указ в ваших руках, и вы, если хотите, можете покинуть Фельзенбург хоть сейчас. Но помните, что это будет моей погибелью. Решайте!

- Я уже решил, madame фон Розен! - воскликнул принц. - Я еду! Этого требует от меня мой долг, тот долг, которым я по своему легкомыслию пренебрег, как всегда. Но вы не бойтесь, вы от этого нисколько не пострадаете, я предлагаю вам взять меня с собой, как медведя на цепи, и отвезти меня к барону Гондремарку как вашего пленника. Как видите, я неразборчив в средствах, и для того, чтобы спасти мою жену, я сделаю решительно все, чего он от меня потребует. Даю вам слово, что он будет удовлетворен превыше всякой меры, будь он прожорлив как левиафан и жаден как могила! Я удовлетворю его, чего бы мне это ни стоило! А вы, добрая фея нашей печальной пантомимы, вы пожнете лавры!

- Решено! - воскликнула графиня. - Превосходно придумано! Теперь вы уже не только "Prince Charmant", вы положительно принц- колдун, принц-чародей, и мудрый Соломон!.. Так идем сию же минуту! Впрочем, постойте, у меня есть к вам одна большая просьба - вы не можете, не должны отказать мне в ней: - позвольте мне, дорогой принц, вернуть вам ваши документы на ферму, они мне, право, ни к чему! Ведь эта ферма полюбилась вам, а я ее никогда не видела даже. Это вы желаете облагодетельствовать старика крестьянина, которого я совсем не знаю, а кроме всего того, - добавила она слегка комическим тоном, - признаюсь вам, ваше высочество, я предпочла бы получить с вас чистоганом!

И оба они рассмеялись.

- Так, значит, я опять становлюсь фермером1 - сказал принц, принимая из рук графини документы. - Но, увы, фермером, обремененным долгами превыше своей головы.

Графиня подошла к звонку и позвонила; в дверях почти тотчас же появился сам полковник Гордон.

- Господин комендант, - заявила madame фон Розен, - я собираюсь бежать с его высочеством принцем. - Результат нашего разговора привел нас к полнейшему соглашению обеих сторон, и наш "coup d'Etat" благополучно окончен. Вот вам указ принцессы!

Полковник Гордон укрепил у себя на носу пенсне и внимательно ознакомился с содержанием указа.

- Да, - сказал он, - это собственноручный указ принцессы, совершенно верно. Но указ об аресте, позволю вам заметить, был еще кроме того скреплен подписью господина премьер-министра.

- Ну, да, там действительно была подпись Генриха, но в данном случае вместо этой подписи являюсь я, его представительница, и я полагаю, что это равносильно!

- Итак, ваше высочество, я должен вас поздравить с тем, что я теряю! Вас освобождает и извлекает отсюда прелестнейшая женщина, меня же она оставляет здесь в горе и в полном одиночестве. Правда, мне остается в утешение доктор: probus, doctus, lepidus и jucundus книжный человек. Ему честь и слава!

- Как, - воскликнул принц с непритворным сокрушением, - разве в этом указе ничего не сказано о бедном Готтхольде?

- Но ведь доктор последнее утешение коменданта, - заметила madame фон Розен. - Неужели же вы хотите лишить полковника и этой последней утехи!

- Смею ли я надеяться ваше высочество, - обратился Гордон к Отто, - что за короткое время вашего пребывания под моею опекой, так сказать, вы нашли, что я исполнял возложенные на меня обязанности со всем подобающим вашему высочеству почтением и уважением, и смею даже прибавить, с известным тактом? Я позволил себе вчера умышленно принять несколько веселый тон, потому что полагал, что в подобных случаях веселость, даже и напускная, и стакан доброго вина всегда являются наилучшими средствами для облегчения и смягчения всякой душевной горечи и обиды.

- Полковник, - сказал Отто - одного вашего приятного общества уже было достаточно, чтобы скрасить, насколько возможно, горькие минуты, и я не только благодарю вас за ваше милое и любезное отношение и приятную беседу, но и, кроме того, за кое-какие прекрасные философские поучения, которые мне были необходимы. Надеюсь, что я вижу вас не в последний раз, а в данный момент позвольте мне поднести вам на память о нашем более близком знакомстве и о тех странных обстоятельствах, при которых оно произошло, вот эти стихи, написанные мною здесь, в этих стенах, под впечатлением всего только что пережитого мною, и в том числе и нашей вчерашней беседы. В сущности я вовсе не поэт, и эти железные решетки в окнах весьма дурно вдохновляли меня, и стихи эти, вероятно, очень плохи, но они могут все же претендовать на значение своего рода курьеза.

Лицо полковника просияло в тот момент, когда он принял из рук принца исписанный им листок бумаги; поспешно насадив на нос свое пенсне, он тут же принялся читать эти стихи.

- Аа... Александрийский стих! Трагический размер, можно сказать! - воскликнул Гордон. - Поверьте, я буду хранить этот листок как святыню; и ничего более ценного и более подходящего к данному случаю, вы, ваше высочество, не могли подарить мне. "Dieux de 1'immence plaine et des vartes forets" (Бога огромной равнины и просторных лесов.) - ну разве это не прекрасно! - воскликнул он: - "Et du geolier lui-meme apprendre des lecons"? (И от самого тюремщика получать уроки.) - ей Богу, очень хорошо!

- Ну, довольно, комендант! - крикнула графиня. - Вы успеете прочитать эти стихи, когда мы уедем, а теперь распорядитесь лучше, чтобы нам открыли ваши скрипучие ворота.

- Прошу извинить меня, - оправдывался полковник, - но для человека с моим характером и моими вкусами эти стихи, это милое упоминание так дороги, могу вас уверить... Позволите предложить вам эскорт?

- Нет, нет, не беспокойтесь, эскорта нам на надо, мы отправимся инкогнито, как и прибыли сюда. Мы едем вместе верхами. Принц возьмет лошадь моего грума, - потому что другой здесь нет к его услугам. Все, чего мы желаем, господин полковник, это поспешность и секрет!..

И она с плохо скрываемым нетерпением пошла вперед. Но Отто желал еще проститься с Готтхольдом, и комендант счел своим долгом следовать за ним, держа в одной руке листок со стихами, в другой - свое пенсне. Он все повторял вслух один за другим всякому, кто ему попадался навстречу, отдельные стихи, которые ему удавалось разобрать на ходу. И по мере того, как труд его подвигался вперед, энтузиазм его возрастал, и, наконец, он воскликнул с видом человека, который наконец-то открыл великий секрет:

- Даю слово! Эти стихи напоминают мне Робби Бернса!

Но так как всему на свете когда-нибудь приходит конец, то и этому, столь досадному для графини промедлению, тоже пришел конец, и принц Отто шел подле madame фон Розен по горной дороге, довольно круто спускающейся вниз, а грум графини следовал за ним в некотором расстоянии, ведя в поводу обеих лошадей. Все кругом было залито ярким солнцем, птицы пели и щебетали, весело проносясь над ними, и легкий ветерок нес прохладу и аромат лесов, и всюду было столько воздуха и света, такой простор, такой обширный вид во все стороны, куда не погляди. Тут и дремучий лес, и голые скалистые утесы, с их острыми причудливыми башнями и минаретами, и шум горных потоков, стремящихся в долину, а там внизу, далеко, зеленая долина, сливающаяся на краю горизонта с лазурью неба.

Первое время они шли молча. Отто упивался сознанием свободы и красотами природы, к которым он всегда был очень чуток, и, вместе с тем, минутами он мысленно готовился к встрече и разговору с Гондремарком. Но когда они, наконец, обогнули первый крутой выступ горы, на которой стояла старая башня, и грозный Фельзенбург скрылся из глаз за этим выступом, госпожа фон Розен остановилась.

- Теперь, - сказала она, - я брошу здесь моего бедного Карла, а вы и я, мы сядем на коней и пришпорим их хорошенько! Я безумно люблю бешеную скачку, особенно с хорошим компаньоном!

Но в то время, как она говорила, из-за поворота дороги, под ними показался экипаж, медленно и с трудом поскрипывая на ходу, взбиравшийся в гору, а на некотором расстоянии впереди экипажа шел степенной неторопливой походкой пешеход с записной книжкой в одной руке и палкой в другой.

- Это сэр Джон, - сказал Отто и окликнул его.

Баронет поспешил спрятать в карман свою записную книжку, посмотрел вверх в свой бинокль, и, узнав принца, приветствовал его движением руки. После того он с своей стороны, а графиня и принц с их стороны, несколько ускорили шаги, и встретились у нового поворота дороги, в том месте, где небольшой ручеек, брызгая на скалу, обдавал, словно дождем, ближайшие кусты. Баронет раскланялся с принцем с преувеличенной почтительностью, графине же он поклонился как бы с насмешливым удивлением.

- Возможно ли, madame, что вы находитесь здесь, когда на свете творятся такие поразительные вещи! Неужели вы не знаете такой громадной новости?

- Какой новости?! - воскликнула графиня.

- Выдающейся, можно сказать, новости! - ответил баронет: - Революции в княжестве Грюневальде, провозглашения республики, сожжения дворца, сгоревшего до основания, бегства принцессы, и серьезные раны Гондремарка.

- Генрих ранен?! - вскрикнула госпожа фон Розен.

- Да, ранен и сильно страдает, - сказал сэр Джон. - Его стоны...

Но в этот момент у графини вырвалось такое звучное проклятие, что в другой момент и при иных условиях, услышав его, присутствующие наверное бы привскочили чуть не до потолка, и, не слушая далее баронета, она бегом кинулась к своей лошади, без помощи грума, не успевшего опомниться, вскарабкалась в седло с ловкостью кошки, и, не дав себе времени оправиться в седле, помчалась бешеным галопом под гору, мимо своих спутников, которым она крикнула:

- Я к нему!

После минутного недоумения и нерешимости грум последовал за своей госпожой, пытаясь нагнать ее; но госпожа фон Розен неслась вперед с такой безумной скоростью, что лошади, впряженные в экипаж сэра Джона, шарахнулись в сторону в тот момент, когда она проносилась мимо них с быстротой ветра, и чуть было не увлекли за собой экипаж под откос. Невзирая ни, на что, она неслась вперед; звук копыт ее коня о каменистый грунт дороги гулко раздавался в воздухе и горное эхо вторило ему, а бедный грум напрасно полосовал хлыстом ребра своего коня, силясь догнать графиню; ее, казалось, подхватил ураган и уносил вперед неудержимо. За одним из поворотов дороги она чуть было не сшибла с ног женщину, медленно шедшую ей навстречу и с трудом взбиравшуюся в гору. Невольно вскрикнув, она едва успела отскочить в сторону, чтобы не попасть под копыта пущенного во весь опор коня; но неустрашимая наездница даже не оглянулась на несчастную, ей было не до нее, она неслась вперед, словно за нею гнались фурии. Между скал и утесов, в гору и под гору, мчалась она, распустив поводья, самоуверенная и прекрасная, окрыленная одним желанием, одним страстным стремлением, скорее очутиться подле него, а злополучный грум выбивался из сил, чтобы следовать за нею.

- В высокой степени импульсивная женщина, - заметил сэр Джон, глядя ей в след. - Кто бы мог думать, что она его так любит... Ведь она головы своей для него не жалеет...

Но прежде чем сэр Джон успел договорить свою мысль, он принужден был отбиваться от принца, который в порыве нервного возбуждения теребил его, добиваясь ответа на невысказанные еще им вопросы, касающиеся его жены.

- Сэр Джон, что с нею? Где моя жена?.. Что сталось с принцессой?.. Ах, Боже мой! Боже мой!

- Успокойтесь, ваше высочество, принцесса здесь, на этой дороге, ведущей в Фельзенбург. Я оставил ее всего каких-нибудь двадцать минут тому назад, там внизу, при начале подъема, - отвечал, задыхаясь, англичанин, которому Отто не давал времени перевести дух. И едва только он успел выговорить эти слова, как очутился один, удивленный и недоумевающий. Принц несся со всех ног под гору, бегом, как маленький мальчик, несся почти с такой же бешеной быстротой, как madame фон Розен на своем коне.

Баронет постоял некоторое время, глядя ему в след, покачал головой и умиленно улыбнулся.

IV. В лесу

Между тем как принц продолжал бежать все так же быстро вперед, как в первый момент, его сердце, рвавшееся навстречу жене с неудержимою силой в первые минуты, теперь начинало мало-помалу как бы замедлять свое рвение; словно какое-то сомнение сдерживало и подкашивало его сердечный порыв. Не то, чтобы в нем утихла жалость к постигшему ее несчастью, или умерло страстное желание увидеть ее, нет! Но воскресшее в его памяти воспоминание о ее неумолимой, жестокой холодности по отношению к нему пробудило в нем его обычное недоверие к себе, эту присущую ему трогательную скромность, которая так часто мешала ему в жизни, и которая истекала у него от врожденного ему чувства крайней деликатности. Если бы он дал сэру Джону время рассказать ему все, если бы он знал хотя бы только то, что Серафина спешила в Фельзенбург, к нему, он, вероятно, кинулся бы к ней с распростертыми объятиями; но теперь ему опять уже стало казаться, что он проявляет по отношению к жене непозволительную навязчивость, что он как будто неделикатно пользуется ее несчастьем, и в момент ее падения навязывает ей свою любовь и ласку, которыми она пренебрегала в то время, когда была на вершине благополучия. И при мысли об этом болезненная рана, нанесенная его самолюбию, начинала гореть и причиняла ему жестокие страдания. И снова в нем начинал разгораться гнев, находивший выражение в побуждениях враждебного великодушия. Он, конечно, простит ей все, он даже поможет ей, чем только в силах, спасет и укроет ее от врагов, постарается утешить эту нелюбящую его женщину, как бы постарался утешить и успокоить и всякую другую женщину в таком положении, но сделает все это с полной сдержанностью, со строгим самоотречением, заставив замолчать свое сердце, щадя и уважая в ней, в Серафине, ее отсутствие любви к нему, как он пощадил бы невинность ребенка.

И вот, когда Отто наконец обогнул один из выступов дороги и увидел в некотором расстоянии от себя Серафину, то первой его мыслью было уверить ее в чистоте своих намерений. Он тотчас же замедлил свои шаги, а затем остановился и ждал ее. Она же, радостно вскрикнув, побежала к нему, но, увидев, что он остановился, тоже остановилась в свою очередь, смущенная своими угрызениями, и затем медленно и с виноватым видом стала приближаться к тому месту, где он стоял.

- Отто, - сказала она, - я погубила вас!

- Серафина! - чуть не с рыданием вырвалось у него; но при этом он не тронулся с места, отчасти потому, что его удерживало принятое им решение, отчасти же потому, что он был поражен ее измученным, растерзанным видом, поражен до того, что утратил на мгновение всякую способность соображать. Если бы она продолжала стоять молча перед ним, вероятно, что минуту спустя они были бы в объятиях друг друга, но она тоже заблаговременно подготовилась к этой встрече, и потому должна была отравить эти первые, золотые минуты свидания горькими словами признания и раскаяния.

- Я все погубила, все! - продолжала она. - Но, Отто, будь снисходителен и выслушай меня! Я не оправдываться хочу, я хочу сознаться перед тобой в моей вине и в моих заблуждениях! Жизнь дала мне такой жестокий урок; у меня теперь было достаточно времени, чтобы одуматься, чтобы отдать себе отчет во всем, и теперь я все вижу в другом свете. Я была слепа, слепа как крот! Свое настоящее, истинное счастье я упустила; я безрассудно отбросила его от себя и жила одними призраками: но когда мои мечты рушились, я пожертвовала тобой, предала тебя ради этих призраков. Когда я думала, что убила человека... - Тут она перевела дух и затем добавила: - Ведь я думала, Отто, что я убила Гондремарка, - и она густо покраснела при этом, - тогда я поняла, что я осталась одна, как ты предсказывал, и тогда я почувствовала всю горечь этого одиночества.

Упоминание имени Гондремарка пробудило великодушие принца, и он выступил защитником жены, против нее самой.

- И всему этому виной я! - воскликнул он. - Мой долг был оставаться подле тебя, вопреки всему; любимый или нелюбимый, я все же оставался твоим мужем, твоим естественным охранителем и защитником. Но я был трус, прятавшийся от неприятностей, обид и оскорблений своих чувств и самолюбия; я предпочел удалиться, вместо того, чтобы противиться; мне, казалось, легче поддаться, чем сопротивляться! Я не умел, я не мог завоевывать любовь, как это делают другие, я ждал и желал, чтобы мне ее подарили, как дарят гостинцы или цветы, но я любил! Всей душой любил! А теперь, когда это наше игрушечное государство, когда наше княжество пало, главным образом, по причине моей неспособности и неумения княжить, а затем по твоей неопытности в делах управления государством, теперь, когда мы оба встретились здесь на большой дороге, оба бездомные и неимущие, уже не владетельный принц и не владетельная принцесса, а просто мужчина и женщина, просто муж и жена, умоляю тебя, забудь мою слабохарактерность, и положись на мою любовь! Доверься моей любви!.. Но, Бога ради, не истолковывай ложно мои слова! - вдруг воскликнул он, видя, что Серафина раскрыла рот, желая что-то сказать или возразить, и при этом он движением руки поспешил остановить ее. - Не думай, - продолжал он, - что я навязываю тебе мою любовь! О, нет, моя любовь к тебе уже не та, что была прежде, она совершенно переродилась. Она чиста и свободна от всяких супружеских притязаний; она ничего больше не требует, ни на что не надеется, ничего не желает взамен; ты смело можешь теперь забыть о той роли, в которой я казался тебе столь неприятным, и принять без колебаний и недоверия ту чисто братскую привязанность, которую я предлагаю тебе.

- Ты слишком великодушен, Отто! - сказала молодая женщина. - Я знаю, что я потеряла право на твою любовь, и принять от тебя такую жертву я не могу. Лучше оставь меня. Иди своей дорогой и предоставь меня моей судьбу!..

- О, нет! - воскликнул Отто. - Прежде всего нам следует покинуть это сорочье гнездо, в которое я тебя привез! К этому меня обязывает моя честь. Я только что сказал, что мы теперь бедны и бездомны, но нет! Невдалеке отсюда у меня есть собственная моя ферма, и туда я отведу тебя; там ты будешь в полной безопасности. Теперь, когда не стало принца Отто, быть может, охотнику Отто выпадет на долю больше счастья! Скажи мне, Серафина, что ты меня прощаешь, и в доказательство, давай займемся вместе тем, что для обоих нас в данный момент всего важнее, т. е. планом нашего бегства из этой страны. И если уж нам надо бежать, то постараемся, по крайней мере, бежать с легким сердцем и с надеждой на лучшее будущее. Ты не раз говорила, что, кроме как муж и как государь, я являлся в твоих глазах довольно приятным человеком; если так, то теперь, когда я ни то и ни другое, может быть, мое общество не покажется тебе неприятным. Во всяком случае бежим скорее отсюда. Ведь не желательно и досадно было бы теперь быть схваченными и арестованными по приказанию нового правительства Грюневальда. Но, быть может, ты не в состоянии идти дальше?.. Нет, ты чувствуешь себя в силах? В таком случае, вперед!

И Отто бодро зашагал по дороге, указывая путь жене, потому что ему здесь все дороги и даже все тропинки были давно знакомы.

Немного ниже под гору от того места, где они встретились, им пересекал путь довольно большой горный поток; красивой дугой падал он с уступа на уступ и затем, прорвавшись между двух темных диких скал, стремился дальше вниз, пенясь и шумя, покуда, наконец, не разливался широким озером в зеленых, мшистых и мягких, как губка, берегах. Из этого красивого озерка поток вытекал уже спокойным серебристым ручьем, бегущим весело по живописному месту среди леса, где он опрокинул на своем пути немало мощных темных сосен для того, чтобы проложить себе дорогу, но зато он же развел по своим берегам целые цветники душистых лесных ландышей и подснежников и целые заросли верб и серебристых ив, а кое-где взлелеял и вырастил небольшие группы стройных и нарядных красавиц, наших любимиц, березок. Велики были усилия горного ручья, пока ему не удалось пробить себе путь между диких скал и утесов, но не менее велики и отрадны были и достигнутые им результаты его усилий. На всем пути ему неотступно сопутствовал верный товарищ и спутник, узенькая тропа, проложенная смелыми людьми, по самому его берегу, тропа, по которой теперь спускались наши беглецы. Впереди шел Отто, останавливаясь заботливо на всех затруднительных местах дороги, чтобы помочь своей молодой спутнице, непривычной к таким рискованным и примитивным путям сообщения.

Серафина шла за ним молча, но всякий раз, когда он останавливался и оборачивался назад, чтобы поддержать ее или помочь ей, лицо ее озарялось радостной улыбкой, а глаза, казалось, молили его почти безнадежно о любви, о ласке. Он видел это выражение в ее глазах, но боялся, не смел поверить ему. - "Нет, - говорил он себе, - она не любит меня. Это в ней говорит теперь раскаяние, а может быть, и чувство благодарности; я был бы недостоин имени джентльмена, и даже мужчины, если бы вздумал воспользоваться этой жалкой, невольной податливостью с ее стороны, податливостью, вызванной столь неблагоприятными, столь тяжелыми для нее условиями только что пережитых ею минут и событий". - И Отто всеми силами старался подавить в своей душе пробуждавшееся чувство нежности к жене.

Немного дальше бежавший теперь по узкой долинке горный ручей принимал на своем пути многочисленные ручейки, несшие ему свои воды, и вздувался до весьма внушительных размеров настоящей речки; здесь он был задержан незатейливой плотиной, и одна треть его воды была отведена с помощью довольно примитивного деревянного желоба в сторону. Весело журча, бежала чистая светлая вода ручья по этому деревянному желобу, дно и края которого она покрыла изумрудно-зелеными водорослями и травами. Тропинка, по которой следовали наши развенчанные принцы, шла параллельно этому водопроводу, пролегая через густую чащу цветущего шиповника и боярышника. Вдруг невдалеке, в нескольких саженях впереди них, появилась коричневая крыша или верхушка мельницы, а вскоре показалось и ее громадное колесо, метавшее во все стороны алмазные брызги, заслоняя собой всю ширину узкой долинки. Одновременно с этим равномерный шум лесопильни нарушил царившую до сих пор кругом тишину.

Мельник, услышав приближающиеся шаги, или, быть может, заметив из своего окна еще издали путников, вышел на порог своего жилища, чтобы посмотреть на прохожих, и вдруг и он и принц одновременно остановились удивленные друг перед другом.

- С добрым утром, мельник! - сказал весело и приветливо Отто. - Ведь вы были правы тогда, мой друг, а я был, как видно, неправ! Вот теперь я первый принес вам эту весть. Сообщаю вам эту приятную для вас новость, и приглашаю вас отправиться немедленно в Миттвальден. Мой престол пал, и его падение было великим торжеством для ваших друзей. Теперь ваши союзники и приятели, члены знаменитого "Феникса" стоят во главе правления и верховодят всем. Дай Бог, чтобы вам всем теперь жилось лучше!

Слушая принца, краснокожий мельник представлял собою воплощенное удивление; казалось, он не верил ни своим ушам, ни своим глазам.

- А ваше высочество? - задыхаясь спросил он.

- А мое высочество, - шутливо ответил Отто, - как видите, бежит без оглядки за пределы этой страны, бежит куда глаза глядят!

- Как! Вы покидаете Грюневальд?! - воскликнул мельник. - Вы покидаете навсегда наследие ваших предков, престол вашего отца! Нет, этого допустить нельзя! Никак нельзя!

- Нельзя? Что же, значит, вы арестуете нас? - улыбаясь спросил принц.

- Арестую! Я вас?! - воскликнул крестьянин. - За кого вы меня принимаете, ваше высочество! Да что я, я готов хоть сейчас головой поручиться, что в целом Грюневальде не найдется ни одного человека, который бы решился поднять руку на ваше высочество.

- Не ручайтесь, - сказал принц с легким оттенком грусти в голосе, - найдутся, и даже очень многие! Но от вас я этого не опасаюсь, и теперь, в момент моего падения, я безбоязненно иду к вам, хотя во время моей власти вы были смелы и даже дерзки со мной. Я считаю вас прямым, честным и справедливым человеком, а ведь теперь ни я, ни жена моя, мы уже больше не мешаем вашему благополучию и благополучию этой страны, и потому вам нет никакого основания желать причинить нам зло, от которого вам не будет никакой пользы.

При этих словах принца лицо мельника из клюквенно-красного, приняло свекольно-красный оттенок.

- Вы вполне можете положиться на меня, ваше высочество. Всем, чем я могу, я рад служить вам, - сказал он. - А пока, прошу вас и вашу супругу войти в мой дом и отдохнуть.

- У нас нет времени на это, - возразил принц; - но если вы принесете нам сюда по стаканчику вина, то доставите нам большое удовольствие и вместе с тем окажете нам хорошую услугу.

Мельник при этом опять густо побагровел, но поспешил исполнить желание своих посетителей. Спустя минуту он вернулся с большим жбаном своего лучшего вина и тремя хрустальными стаканами, сверкавшими на солнце. Наливая вино в стаканы, он сказал:

- Ваше высочество не должны думать, что я закоренелый пьяница. В тот раз, когда я имел несчастие встретиться с вами, я, действительно, был несколько под хмельком; вышел такой случай, и я выпил лишнее, признаюсь. Но в обычной моей жизни, я могу вас уверить, вы едва ли найдете более трезвого человека и более воздержанного во всех отношениях, чем я, и даже вот этот стакан доброго вина, который я теперь хочу выпить за вас (и за вашу даму), является для меня совершенно необычайным угощением.

После этого вино было распито с обычными простонародными любезностями и пожеланиями как в самой дружеской компании, а затем, отказавшись от всякого дальнейшего угощения и гостеприимства, Отто и Серафима пошли дальше, продолжая спускаться вниз по долинке, которая теперь начинала постепенно расширяться и уступать место красивым, высоким деревьям, вместо кустов шиповника, боярышника и жимолости.

- Я должен был доставить этому мельнику случай примириться со мной; я был неправ по отношению к нему. Когда судьба столкнула нас однажды на пути в столицу, я обидел его своею резкостью и хотел теперь загладить эту обиду. Может быть, я в данном случае сужу по себе, но я начинаю думать, что никто не становится лучше от пережитого унижения.

- Да, но многих следует этому научить, - заметила Серафина, - потому что они, раньше никогда об этом не думали.

- Оставим это, - сказал Отто с болезненным смущением, - и позаботимся лучше о нашей безопасности. Мой мельник очень мил, и, может быть, даже искренен, но все же я бы не положился слепо на него. Лучше не доводить его до греха! Если мы пойдем вниз вдоль этого потока, то этот путь приведет нас лишь после бесчисленных излучин и поворотов к моему домику, тогда как здесь, вверх по этой просеке, пролегает тропинка, идущая наперерез большой дороге прямо к моей ферме; тропа эта идет все время глухим лесом; даже олень, и тот редко заглядывает сюда, пробираясь чащей. Можно подумать, что тут конец света!.. Ты не слишком устала, чтобы пробираться этой тропой? Чувствуешь ли ты себя в силах совершить подобный переход?

- Веди меня, куда ты знаешь, Отто, я последую за тобой всюду, - сказала Серафина.

- Нет, зачем, - возразил он, - я ведь предупреждаю тебя, что эта тропа очень затруднительна, она пролегает целиной, через самую чащу леса, ложбиной, заросшей терном и орешником; по ней трудно идти, но зато ближе почти на половину.

- Веди, - сказала Серафина, - ведь на то ты охотник, Отто! Я не отстану от тебя.

И они пошли дальше. Пробравшись сквозь густую завесу кустов и мелколесья, они вышли на небольшую открытую полянку среди леса, зеленую и смеющуюся, окруженную со всех сторон высокой стеной деревьев. На опушке Отто невольно остановился, очарованный этим прелестным лесным пейзажем; в следующий момент он перевел взгляд на Серафину, которая стояла на фоне этой лесной картины, словно в раме из зелени самых разнообразных тонов, и смотрела на него, на своего мужа, с необычайным, загадочным выражением во взгляде. В этот момент Отто вдруг ощутил какую-то беспричинную слабость, физическую и душевную; его как будто клонило ко сну; все струны его напряженных нервов и мускулов как-то разом ослабли, и он не в состоянии был вести глаз от жены.

- Отдохнем здесь, - сказал он слабым голосом и, усадив ее на траву, сам сел подле нее.

Она сидела неподвижно, опустив глаза и перебирая пальцами мягкую зеленую травку подле себя, точно молоденькая крестьяночка, ожидающая признания своего возлюбленного. Между тем ветер, проносясь над верхушками деревьев, налетал, шелестя листвой и ветвями в лесу, и затем замирал, точно вздох, но затем снова как будто пробегал по кустам близко-близко над Отто и Серафиной и замолкал где-то вдали тихим шепотом. Где-то близко в зеленой чаще ветвей маленькая птичка издавала боязливые отрывистые звуки. И все это казалось какой-то таинственной прелюдией к человеческому любовному шепоту. По крайней мере Отто казалось, что вся природа кругом ждет, чтобы он заговорил; но, несмотря на это чувство, гордость долго заставляла его молчать. И чем дольше он смотрел на тоненькую, бледную ручку, перебиравшую пальчиками зеленую траву, тем труднее, тем тяжелее становилось ему бороться во имя своей гордости против другого, более мягкого, более нежного, но отнюдь не менее властного чувства.

- Серафина, - сказал он наконец не громко, а как-то робко, - мне думается, что я должен сказать тебе это для того, чтобы ты знала... Я никогда...

Он хотел сказать, что он никогда не сомневался в ней, но в этот самый момент в его душе родился вопрос: "Так ли это в самом деле? А если так, то хорошо ли, великодушно ли было с его стороны говорить теперь об этом". И, не договорив своей фразы, он замолчал.

- Прошу тебя, скажи мне то, что ты хотел сказать, - взмолилась она, - скажи, если ты хоть немного жалеешь меня, скажи!

- Я хотел только сказать тебе, - начал он, - что я все понял, и что я тебя не осуждаю... Я понял теперь, какими глазами должна была смотреть сильная, смелая женщина на слабовольного, бездеятельного мужчину. Я думаю, что в некоторых вещах ты была не совсем права, но я старался растолковать себе и это, и мне кажется, что теперь я все понял... Я не имею надобности ни забывать, ни прощать, потому что я понял! Этого вполне достаточно.

- Я слишком хорошо знаю, что я сделала, - ответила она; - я не так малодушна, чтобы позволить ввести себя в обман хорошими, ласковыми словами. Я знаю, чем я была, я теперь все это прекрасно вижу! Я не заслуживаю даже твоего гнева; я не стою его, а еще менее заслуживаю я прощения. Но во всем этом падении и несчастии я, в сущности, вижу только тебя и себя; тебя таким, каким ты всегда был, а себя такою, как я была раньше, до этого момента, до того момента, когда у меня вдруг раскрылись глаза. Да, я вижу себя и ужасаюсь, и не знаю, что мне думать о себе!

- О, если так, то поменяемся ролями! - сказал Отто. - Вчера ночью один приятель сказал мне одно очень хорошее слово; он сказал, что это мы сами себя не можем простить, если не можем простить другому, своему ближнему, который в чем-либо виновен перед нами! И ты видишь, Серафина, как охотно и как легко я простил себя. Неужели же я не буду прощен? - И он ласково улыбался, глядя ей в глаза. - Итак, прости себе и мне!

Она не могла ничего ответить на это; у нее не было слов. Ее душа была потрясена и растрогана; и вместо ответа она порывисто протянула ему руку. Он взял эту ручку, и в тот момент, когда ее нежные пальчики очутились в его руке, горячее, живое чувство нежности и любви, словно электрический ток, пробежало по их сердцам, охватило все их существо и слило их души, их чувства и желания воедино.

- Серафина, - воскликнул он, - забудем прошлое! Позволь мне служить тебе и охранять тебя, позволь мне быть твоим рабом и твоим защитником, позволь мне постоянно быть подле тебя, дорогая, и этого с меня будет довольно! Не гони меня от себя! - Все это он говорил поспешно, торопясь скорее все высказать, как это делает испуганный ребенок. - Я не прошу у тебя любви, - продолжал он, - нет, и одной моей любви довольно!

- Отто! - воскликнула Серафина, не будучи долее в состоянии сдержать свое чувство, и в одном этом болезненном, полном нежного упрека возгласе вылилось у нее целое признание.

Он невольно взглянул на нее, и на ее лице он прочел такой живой непритворный экстаз нежности и муки и в каждой черте, особенно в ее потемневших, совершенно изменившихся глазах такое выражение ярко вспыхнувшей любви, что вся она, казалось, совершенно преображенной.

- Серафина?! - вырвалось у него как бы вопросом. - Серафина? - повторил он затем почти беззвучно, потому что у него вдруг разом упал голос.

- Посмотри вокруг, - сказала она. - Видишь ты эту лесную полянку, видишь эти молодые листочки на деревьях, эти светло-зеленые побеги, эти цветы на лугу! Вот где мы встретились с тобой впервые! Так сладко забыть все, и возродиться для новой жизни! О, какой бездонный колодец уготован для всех наших прегрешений! Это Божеское милосердие и человеческое забвение!

- Да, пусть все, что было, будет предано нами забвению и Божескому милосердию к нам, грешным! Пусть все, что было, будет обманом чувств, кошмаром, мимолетным сном! Позволь мне все начать сначала, как если бы я был тебе чужой. Мне снился сон, долгий, продолжительный сон. Я обожал, я боготворил прекрасную, но жестокую женщину, женщину, стоящую во всех отношениях выше меня, но холодную как лед. И снова мне снилась она, но мне казалось, будто она таяла и разгоралась, и обращала лицо свое ко мне, ласковое и лучезарное. И я, за которым не было никаких иных достоинств, кроме способности свято любить, любить раболепно и молитвенно, я лежал подле нее близко, близко и боялся шевельнуться из опасения пробудиться от этого сна...

- Лежи близко, близко... Этот сон не разгонит и пробуждение! - сказала она глубоко дрогнувшим голосом.

И в то время, как Отто и Серафина так изливали в словах свою душу друг перед другом, в это самое время в Миттвальдене, в здании городской ратуши, была провозглашена республика.

БИБЛИОГРАФИЧЕСКАЯ ПРИПИСКА В ДОПОЛНЕНИЕ К ЭТОМУ РАССКАЗУ

Конечно, читатели хорошо знакомы с новейшей историей и не станут спрашивать меня о дальнейшей судьбе этой республики. Самые подробные и вернейшие сведения можно найти, без сомнения, в мемуарах г. Грейзенгезанга или нашего мимолетного знакомого, лиценциата Редерера. Однако следует заметить, что Редерер с излишней авторской вольностью делает из господина Грейзенгезанга настоящего героя этих событий, выставляя его в качестве центральной фигуры и рисуя его настоящим громовержцем, что, как известно нашим читателям весьма далеко от истины. Но, снисходя к этой авторской слабости, можно сказать, что в остальном его книга представляется весьма полной и заслуживающей внимания.

С сильными, яркими и хлесткими страницами книги сэра Джона читатель уже, вероятно, успел познакомиться (два тома, лондонское издание, - Лонгмана, Херста, Риса, Орма и Брауна). Хотя сэр Джон в оркестре, разыгравшем эту историческую симфонию, исполнял партию, написанную для губной гребенки, но в своей книге он как будто играет на фаготе. В его книге ярко вылился весь его характер и все особенности его нрава. Симпатии и благорасположение сильных мира сего обеспечили ей успех и среди публики. Впрочем, книга эта несомненно не лишена интереса. Тут необходимо, однако, одно маленькое разъяснение. Читатель, вероятно, помнит, что глава, в которой сэр Джон пишет о Грюневальдском дворе, была уничтожена автором собственноручно, в присутствии принца Отто, в его дворцовом саду. Каким же образом могло случиться, что эта самая глава, чуть не полностью от начала до конца, фигурирует на страницах моего скромного рассказа или романа?

Объясняется это очень просто. Дело в том, что этот во всех отношениях очень почтенный литератор был человек предусмотрительный и чрезвычайно методичный; "Ювенал по двойной бухгалтерии", как его в насмешку назвал какой-то злой шутник; и он мне говорил впоследствии, что когда он уничтожил в саду эту часть своей рукописи, то он сделал это скорее из потребности проявить каким-нибудь эффектным драматическим жестом искренность своих намерений, чем с намерением уничтожить в действительности эти страницы. В то время кроме арестованной рукописи у него было две черновых тетради его путевых заметок и еще один набело переписанный экземпляр. Тем не менее он сдержал свое обещание и честно выполнил добровольно принятое им на себя обязательство и не включил главы о Грюневальдском дворе в свою книгу "Мемуаров" о различных дворах европейских государей. Но он предоставил ее в мое распоряжение и дал мне разрешение ознакомить публику с ее содержанием.

Дальнейшие библиографические справки позволяют нам заглянуть еще дальше в жизнь тех лиц, чья судьба интересует нас. Сейчас у меня под рукой, на моем письменном столе лежит небольшой томик: сборник стихотворений, без обозначения имени издателя или издательской фирмы, с припиской на передней странице: "Не для широкой публики, а для интимного кружка друзей". Называется эта книга так: "Poesies par Frederie et Amelie" (Стихотворения Фридриха и Амалии"). Мой экземпляр приобретен мною от мистера Бэна на Хаймаркете. Это дарственный экземпляр с собственноручной подписью автора, сделанной рукой самого принца Отто. На первой белой страничке книги значится имя первого владельца этого томика, и следующий скромный эпиграф, который также может быть с большой вероятностью приписан автору: "Le rime n'est pas riche". (Рифмы не богаты.)

Что касается меня, то я должен сказать, что стихи этого сборника как-то уж чересчур проникнуты личными чувствами автора, и мне они показались весьма скучными и до крайности однообразными. Те же из них, о которых, как я полагал, можно было предположить, что они принадлежали перу принцессы, были особенно скучны и добросовестны, и совершенно лишены всякого вдохновения и увлечения. Это, однако, не помешало маленькой книжонке иметь большой успех в том кругу читателей, для которых она предназначалась. Впоследствии я случайно напал на след даже вторичной такой попытки, т. е. еще другого нового издания творений тех же авторов; приобрести этот второй том их произведений я не имел возможности. Впрочем, едва ли это могло сказать нам что-нибудь новое о Фридрихе и Амалии, и потому мы здесь простимся с Отто и Серафиной или Фридрихом и Амалией, стареющими вместе под мирным кровом дворца родителей Серафины, при дворе которых они поселились после пережитой ими катастрофы, и где они проводят время, нанизывая французские рифмы и корректируя взаимно свои творения.

Продолжая просматривать списки появившихся за последнее время книг, я вижу, что некий мистер Свинберн посвятил свои лирические песнопения и звонкие сонеты памяти Гондремарка. Это имя встречается по меньшей мере два раза в патриотических фанфарах Виктора Гюго, в числе упоминаемых великих патриотов; а в последнее время, когда я уже считал свой труд совершенно законченным, я случайно напал на след этого великого политикана и его прекрасной графини. В интересном труде, озаглавленном "Дневник Джона Хогга Коттерилля, эсквайра", я прочел, что мистер Коттерилль, будучи в Неаполе, 27 мая, был представлен барону и баронессе фон Гондремарк; барон - человек, наделавший когда-то в свое время много шума в Европе, а баронесса все еще прекрасная и очаровательная женщина с несомненными следами былой редкой красоты; оба прекрасные, остроумные собеседники. Она очень любезно превозносила мое знание французского языка, уверяла, что никогда бы не подумала, что я англичанин; сказала, что знавала моего дядю сэра Джона при одном из германских дворов, где он был проездом, и признала во мне общую фамильную черту с ним: многие манеры и изысканную учтивость. В заключение она пригласила меня посетить их. Далее (30 мая) читаю:

"Посетил баронессу фон Гондремарк; была очень довольна, и я также. Это несомненно в высшей степени умная, утонченная и многосторонняя женщина, женщина старого закала, тип, ныне, увы! совершенно исчезающий. Она прочла мои "Заметки о Сицилии", говорит, что они ей очень напомнили моего дядю, но что они написаны в более мягких тонах, менее резко и желчно. Я высказал опасение, что, вероятно, они кажутся ей также и менее яркими и выпуклыми, но она поспешила меня успокоить: - "О, нет, только способ изложения и изображения более мягкий, более литературный, если хотите, но та же острота наблюдательности, то же умение отличить существенное от несущественного, та же сила и яркость мысли". Я был весьма польщен и, признаюсь, почувствовал большое уважение к этой прекрасной патрицианке. Очевидно, знакомство это продолжалось довольно долго, и когда мистер Коттерилль должен был уехать из Неаполя в свите лорда Протоколь на флагманском судне адмирала Ярдарм, как он о том подробно сообщает в своем дневнике, то главной причиной его сожаления о необходимости покинуть этот город была необходимость расстаться "с этой в высшей степени умной и симпатичной дамой, которая уже стала смотреть на меня как на младшего брата".

Роберт Льюис Стивенсон - Принц Отто (Prince Otto). 3 часть., читать текст

См. также Роберт Льюис Стивенсон (Robert Louis Stevenson) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Провидение и гитара (Providence and the Guitar)
ГЛАВА I Monsieur Леон Бертелини всегда заботился о своей внешности и с...

Путешествие внутрь страны (An Inland Voyage)
ПРЕДИСЛОВИЕ К РУССКОМУ ПЕРЕВОДУ Небольшая, полная юмора книга Путешест...