Стендаль
«Люсьен Левен (Красное и белое). 1 часть.»

"Люсьен Левен (Красное и белое). 1 часть."

Перевод Б. Лифшица

ПРЕДИСЛОВИЕ

Однажды человек, страдавший лихорадкой, принял хину. Он еще держал стакан в руке и корчил гримасу от горечи; взглянув в зеркало, он увидел в нем свое бледное, даже слегка позеленевшее лицо. Быстро отставив стакан, он кинулся к зеркалу, чтобы его разбить.

Такова, пожалуй, будет участь этих томов. На свою беду они повествуют не о событии столетней давности: действующие в них лица - наши современники; они были еще живы, кажется, два-три года назад. Повинен ли автор, если некоторые из них - убежденные легитимисты, а другие рассуждают, как республиканцы? Должен ли автор признать себя одновременно легитимистом и республиканцем?

Правду сказать, раз уж его вынуждают к столь серьезному признанию, он, на худой конец, заявляет, что был бы в отчаянии, если бы жил под властью нью-йоркского правительства. Он предпочитает угождать господину Гизо, чем своему сапожнику. В девятнадцатом столетии демократия неизбежно приводит к господству в литературе людей посредственных, рассудочных, ограниченных и в литературном отношении пошлых.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Люсьена Левена выгнали из Политехнической школы за то, что он некстати вышел прогуляться в день, когда, подобно всем своим товарищам, находился под домашним арестом: это было в один из прославленных июньских, апрельских или февральских дней 1832 или 1834 года.

Несколько молодых людей, достаточно безрассудных, но обладавших немалым мужеством, намеревались низложить короля, и воспитанники Политехнической школы, этого питомника смутьянов, бывшие в немилости у владыки Тюильри, были посажены под строгий арест в своем собственном помещении. На другой день после прогулки Люсьен был исключен как республиканец. Сильно огорченный на первых порах, он уже два года утешался тем, что ему не нужно больше работать по двенадцати часов в сутки. Он отлично проводил время у своего отца, человека, привыкшего жить в свое удовольствие, богатого банкира, салон которого был одним из самых приятных в Париже.

Господин Левен-отец, участник знаменитой фирмы Ван-Петерс, Левен и К°, боялся лишь двух вещей на свете: докучливых людей и сырого воздуха. Он никогда не бывал в дурном настроении, никогда не разговаривал серьезно с сыном и после исключения Люсьена из школы предложил ему работать в конторе один только день в неделю, по четвергам, когда прибывала главная корреспонденция из Голландии. За каждый отработанный четверг кассир выплачивал Люсьену двести франков и, кроме того, время от времени покрывал кое-какие его долги. По этому поводу г-н Левен говорил:

- Сын - кредитор, данный нам природой.

Иногда он посмеивался над этим кредитором.

- Знаете ли,- спросил он однажды,- какую надпись сделали бы на вашей мраморной гробнице на кладбище Пер-Лашез, если бы мы имели несчастие потерять вас?

SISTE VIATOR! (*)

(* Остановись, прохожий! (лат.))

ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ ЛЮСЬЕН ЛЕВЕН,

РЕСПУБЛИКАНЕЦ,

КОТОРЫЙ В ТЕЧЕНИЕ ДВУХ ЛЕТ

ВЕЛ НЕПРЕРЫВНУЮ БОРЬБУ

С СИГАРАМИ

И С НОВЫМИ САПОГАМИ.

В момент, с которого мы начинаем наше повествование, этот противник сигар уже не думал о республике, заставлявшей ждать себя слишком долго (По мнению нашего безрассудного героя, который со временем исправится. (Прим. автора.)). "В самом деле,- говорил он себе,- если французам нравится, чтобы ими управлял монарх под барабанный бой, к чему их тревожить? Большинству, по-видимому, пришлась по вкусу пресная смесь из лицемерия и жеманства, которую называют представительным образом правления (Это говорит республиканец. (Прим. автора.)).

Родители Люсьена вовсе не стремились регламентировать его жизнь до мелочей, и он проводил свое время в салоне матери. Еще молодая и довольно красивая, г-жа Левен пользовалась глубочайшим уважением окружающих. Ее считали необыкновенно умной. Тем не менее строгий судья мог бы упрекнуть ее в чрезмерной деликатности и в слишком непримиримом презрении, с которым она относилась к громким речам и к наглости наших молодых людей, пользующихся успехом в обществе. Эта женщина, обладавшая гордым и своеобразным характером, даже не удостаивала их внешним проявлением своего презрения и при малейших признаках вульгарности или жеманства погружалась в непреодолимое молчание. Г-жа Левен могла невзлюбить самые безобидные вещи только потому, что впервые встретила их у слишком шумливых людей.

Обеды г-на Левена славились во всем Париже; нередко они бывали верхом совершенства. В иные дни он принимал у себя людей денежных или делавших карьеру, но эти господа не входили в круг лиц, собиравшихся у его супруги. Таким образом, общество это ничего не проигрывало от профессии г-на Левена: деньги не признавались здесь единственной заслугой человека и даже, вещь невероятная, не считались самым крупным преимуществом. В этом салоне, обстановка которого стоила сто тысяч франков, ни к кому не относились с ненавистью (странное противоречие!), но любили посмеяться и при случае очень неплохо вышучивали всякое притворство, начиная с короля и архиепископа. Как видите, беседы, которые здесь велись, отнюдь не имели целью способствовать карьере или достижению хорошего положения. Однако, невзирая на это обстоятельство, отпугивавшее от салона немало людей, о которых в нем не сожалели, множество лиц стремились быть допущенными в кружок г-жи Левен. Он стал бы одним из модных салонов, если бы г-жа Левен захотела облегчить доступ в него, но для этого надо было удовлетворять сразу многим условиям. Единственной целью г-жи Левен было желание развлечь мужа, который был старше ее на двадцать лет и, как утверждала молва, состоял в очень близких отношениях с актрисами Оперы. Несмотря на это неудобство, г-жа Левен, как бы ни была приятна атмосфера ее салона, бывала счастлива лишь тогда, когда видела в нем своего мужа.

Окружающие считали, что Люсьен обладает изящной внешностью, непринужденностью и чрезвычайной изысканностью манер, но на этом кончались похвалы: он не слыл человеком большого ума. Любовь к труду, почти военное воспитание и прямота суждений, привитая ему Политехнической школой, сделали для него невозможным какое-либо притворство. В любой момент он действовал сообразно с желанием, владевшим им именно в эту минуту, и мало оглядывался на других.

Он сожалел о шпаге Политехнической школы, потому что г-жа Гранде, очень красивая женщина, пользовавшаяся успехом при новом дворе, сказала ему, что он умеет носить шпагу. Он был достаточно высокого роста и превосходно держался в седле. Красивые темно-русые волосы сообщали приятность его лицу, неправильные и слишком крупные черты которого дышали искренностью и живостью. Но, надо признаться, никакой резкости в манерах, ничего напоминающего выправку полковника на подмостках театра Жимназ и еще меньше - важного, рассчитанно-надменного тона молодого атташе при посольстве. Ничего решительно в его поведении не говорило: "У моего отца десять миллионов". Таким образом, герой наш не обладал модной внешностью, составляющей в Париже три четверти красоты. Наконец - вещь непростительная в наш накрахмаленный век - у Люсьена был беспечный, ветреный вид.

- Как легкомысленно пренебрегаешь ты своим положением! - заметил ему однажды его кузен Эрнест Девельруа, молодой ученый, уже блиставший в "Revue de ***" и получивший три голоса при выборах в Академию моральных наук.

Эрнест говорил это в кабриолете Люсьена, который, по его просьбе, отвозил его на вечер к г-ну N., либералу возвышенно-чувствительного образа мыслей в 1829 году, а теперь занимающему несколько должностей с общим окладом в сорок тысяч франков и называющему республиканцев позором рода человеческого.

- Будь ты немного серьезнее, не смейся ты по самому глупейшему поводу, ты мог бы прослыть в салоне твоего отца, и даже в других местах, одним из лучших воспитанников Политехнической школы, уволенным из нее за политические убеждения. Посмотри на своего школьного товарища, господина Коффа, исключенного подобно тебе: бедный, как Иов, он на первых порах из милости был допущен в салон твоей матери, а теперь разве не пользуется он уважением, да еще каким, среди этих миллионеров и пэров Франции! Его секрет очень прост, каждый может последовать его примеру: у него важное выражение, лица, и он никогда не проронит ни слова. Напускай же на себя хоть иногда немного мрачности. Все люди твоего возраста стремятся иметь какое-то значение; ты приобрел его в одни сутки, без малейшего старания, мой милый, и ты с легким сердцем отказываешься от него. Тебя можно принять за ребенка, и, что еще хуже, за ребенка самодовольного. Тебя начинают ловить на слове, предупреждаю тебя, и, несмотря на отцовские миллионы, с тобой совсем не считаются; в тебе нет никакого постоянства, ты только милый школьник. В двадцать лет это почти смешно, а ты, чтобы придать совершенную законченность своему образу, проводишь целые часы перед зеркалом, и это всем известно.

- Чтобы тебе понравиться,- отвечал Люсьен,- я должен был бы разыгрывать роль, не правда ли, роль меланхолически настроенного человека? А что получу я от общества взамен за мою скуку? Ведь эта неприятность сопутствовала бы мне постоянно. Разве не пришлось бы мне, бровью не моргнув, выслушивать длинные проповеди маркиза Д. на экономические темы и сетования аббата Р. на бесконечные опасности, сопряженные с разделом имущества между братьями, предписываемым Гражданским кодексом? Во-первых, возможно, эти господа не знают, о чем говорят, а во-вторых,- и это много вероятнее - они здорово поиздевались бы над простофилями, которые поверили бы им.

- Ну что ж, опровергни их, начни спорить: галерка за тебя. Кто заставляет тебя соглашаться? Будь серьезен, напусти на себя солидность.

- Боюсь, как бы меньше чем за неделю эта напускная солидность не стала подлинной. Что мне до мнений света? Я не спрашиваю его ни о чем. Я не дал бы и трех луидоров за честь быть членом твоей академии; разве мы только что не видели, каким способом был избран господин Б.?

- Но свет рано или поздно потребует у тебя отчета в положении, которое он отводит тебе на слово, благодаря миллионам твоего отца. Если твоя независимость вызовет у света чувство досады, он отлично сумеет найти повод поразить тебя в самое сердце. В один прекрасный день ему придет фантазия отшвырнуть тебя в последний ряд. Ты привыкнешь к благожелательному приему; предвижу твое отчаяние, но будет слишком поздно. Тогда ты почувствуешь необходимость быть чем-нибудь, принадлежать к какой-нибудь корпорации, способной при случае поддержать тебя, и ты сделаешься рьяным любителем конских бегов. Я же считаю менее глупым быть академиком.

Проповедь кончилась, так как Эрнест вышел из кабриолета у дверей ренегата, занимавшего двадцать должностей.

"Чудак мой кузен! - решил Люсьен.- Точь-в-точь как госпожа Гранде, которая находит, что для меня крайне важно ходить в церковь: "Это в особенности необходимо для того, кто предназначен к блестящей карьере, но не обладает громким именем". Черт возьми, дурак бы был я, если бы занимался этими скучными вещами! Кому до меня дело в Париже?

Шесть недель спустя после нравоучения Эрнеста Девельруа Люсьен прохаживался у себя по комнате; он внимательнейшим образом рассматривал клетки дорогого турецкого ковра, который г-жа Левен распорядилась перенести из своей комнаты в комнату сына в день, когда он простудился. В связи с этой же простудой Люсьен был облачен в великолепный причудливый халат, синий с золотом, и в очень теплые рейтузы из кашемира малинового цвета.

У Люсьена был счастливый вид, на его лице играла улыбка. Всякий раз, проходя мимо кушетки, он немного скашивал глаза в ее сторону, не останавливаясь, однако; на ней лежал зеленый мундир с малиновой выпушкой, и к мундиру были прикреплены эполеты корнета.

В этом-то и заключалось счастье.

ГЛАВА ВТОРАЯ

У г-на Левена, знаменитого банкира, было много друзей, так как он давал изысканнейшие, почти безупречные обеды и вместе с тем не был человеком ни требовательным в нравственном отношении, ни скучным, ни честолюбивым, а только взбалмошным и оригинальным. Однако - и это была серьезная ошибка - друзья были выбраны не из числа лиц, способных повысить то значение и уважение, которым он пользовался в свете. Это были прежде всего умные люди, не привыкшие отказывать себе в удовольствиях, люди, которые по утрам, быть может, занимаются серьезно своими делами, но по вечерам смеются над всем на свете, посещают Оперу и, что весьма существенно, не придираются к власти в вопросе об ее происхождении, ибо в связи с этим пришлось бы сердиться, порицать, впадать в уныние. Эти друзья сказали всесильному министру, что Люсьен отнюдь не какой-нибудь Хемпден, фанатик американской свободы, отказывающийся платить налоги, если бюджет не утвержден, а всего-навсего двадцатилетний молодой человек, образ мыслей которого не отличается от образа мыслей окружающих. В результате тридцать шесть часов спустя Люсьен уже был корнетом 27-го уланского полка, носящего на мундире малиновые выпушки и, кроме того, прославленного блестящими воинскими подвигами.

"Должен ли я сожалеть о Девятом полку, где тоже была вакансия? - задавал себе вопрос Люсьен, закуривая сигарету, скрученную им из лакричной бумаги, которую ему прислали из Барселоны.- У Девятого ярко-желтые выпушки... это живее, но менее благородно, менее строго, менее по-воински... Ба! По-воински! Эти полки, находящиеся на содержании у палаты депутатов, никогда не пустят в настоящее дело! Самое существенное для мундира - это быть нарядным на балу, а ярко-желтый цвет живее...

Какая разница! В былое время, когда, поступив в Школу, я впервые надел мундир, меня мало интересовал его цвет; я думал о прекрасных батареях, быстро строящихся в боевом порядке под ураганным огнем прусской артиллерии... Как знать? Быть может, мой Двадцать седьмой уланский бросится в один прекрасный день в атаку на этих изящных гусаров смерти, о которых Наполеон лестно отозвался в Иенском бюллетене... Но чтобы драться с подлинным удовольствием, нужно, чтобы родина была действительно заинтересована в исходе сражения; ибо если речь идет лишь о том, чтобы понравиться этим господам, являющимся привалом в грязи и поощряющим наглость иноземцев (), тогда, право, незачем стараться".Молодой человек изъясняется еще на языке партии, к которой он раньше принадлежал; это говорит республиканец. (Прим. автора.)

И все удовольствие пренебрегать опасностью, сражаться геройски потускнело в его глазах. Из любви к мундиру он делал попытку помечтать о преимуществах военной службы.

"Получать чины, ордена, деньги... А почему бы,- сразу подумал он,- не пограбить немца или испанца, как N. или как N.?"

Оттопырив губу с видом глубокого презрения, он уронил сигарету на прекрасный ковер, подарок матери; он поспешно поднял ее; это был уже другой человек: отвращения к войне не было и в помине.

"Ба,- сказал он себе,- никогда ни Россия, ни другие деспотии не простят нам Трех дней. Значит, сражаться будет прекрасно..."

Убедившись в том, что ему не страшно унизительное общение с любителями выдач из казны, он снова перевел взор на кушетку, на которой военный портной разложил мундир корнета. Он представлял себе войну по артиллерийским упражнениям в Венсенском лесу...

"Быть может, получу рану!" И он уже видел, как его переносят в хижину, где-нибудь в Швабии или в Италии; прелестная юная девушка, чьей речи он не понимает, ухаживает за ним, сначала из человеколюбия, потом... Когда же двадцатилетнее воображение исчерпало все счастливые картины любви к простодушной и свежей крестьянке, перед ним возник образ молодой женщины, близкой ко двору и сосланной на берег Сезии угрюмым мужем. Сперва она присылает своего лакея с корпией для раненого юноши, а несколько дней спустя появляется сама под руку с сельским священником.

"Но нет,- продолжал Люсьен, нахмурив брови и внезапно вспомнив о шутках, которыми его со вчерашнего дня донимал г-н Левен,- я буду воевать только с сигарами; я стану одним из почетных завсегдатаев военного кафе в унылом гарнизоне плохо мощенного городишки; в качестве вечерних развлечений у меня будет несколько партий на бильярде и несколько бутылок пива да иногда по утрам пустая перепалка с грязными, умирающими с голоду рабочими... В лучшем случае я буду убит, как Пирр, ночным горшком (неприятный сюрприз!), брошенным из окна шестого этажа беззубой старухой. Какая слава! Моя душа окажется в довольно нелепом положении, когда на том свете я буду представлен Наполеону.

"Без сомнения,- скажет он,- вы умирали с голоду, раз взялись за это ремесло?" - "Нет, генерал, я думал, что подражаю вам".- И Люсьен громко расхохотался.- Наши правители чувствуют себя слишком непрочно, чтобы у них хватило смелости затеять настоящую войну; в одно прекрасное утро из рядов может выступить какой-нибудь капрал, вроде Гоша, который обратится к солдатам с призывом: "Друзья мои, идем на Париж и изберем первого консула, который не позволит глумиться над собой Николаю".

Но я хочу, чтобы капрал преуспел,- философски продолжал он, закуривая вновь сигарету.- Когда нация охвачена гневом и любовью к славе, прощай свобода. Газетчик, усомнившийся в правдивости бюллетеня, сообщающего о последнем сражении, будет рассматриваться как предатель, как союзник неприятеля, и будет умерщвлен, как это делается республиканцами в Америке. Еще раз мы будем избавлены от свободы любовью к славе... Порочный круг... И так до бесконечности..."

Очевидно, наш корнет не был совершенно свободен от недуга резонерства, связывающего по рукам и ногам современную молодежь и сообщающего ей старушечий характер.

"Как бы там ни было,- вдруг решил он, примеряя мундир и глядясь в зеркало,- все они утверждают, что надо сделаться чем-нибудь. Ну что ж, я стану уланом; изучив военное дело, я выполню, по их мнению, свое назначение, а там будь что будет!"

Вечером, когда, впервые в жизни надев эполеты, он проходил мимо Тюильри, часовые взяли ему на-караул; он был вне себя от радости. Эрнест Девельруа, настоящий интриган, знакомый решительно со всеми, вел его к подполковнику 27-го уланского полка, г-ну Филото, находившемуся проездом в Париже.

На улице Булуа, в одном из номеров четвертого этажа гостиницы, Люсьен, сердце которого учащенно билось и который искал встречи с героем, увидел плотного мужчину с хитрыми глазами и крупными белокурыми бакенбардами, тщательно расчесанными во всю длину лица. "Боже великий! - подумал он.- Да ведь это прокурор из Нижней Нормандии!" Широко раскрыв глаза, он стоял неподвижно перед г-ном Филото, тщетно приглашавшим его "потрудиться присесть". При каждом слове этот бравый солдат, участник Аустерлица и Маренго, умудрялся вставлять: "Моя верность королю" или: "Необходимость обуздания мятежников". По истечении десяти минут, показавшихся ему вечностью, Люсьен поспешил уйти; он шел таким быстрым шагом, что Девельруа с трудом следовал за ним.

- Боже великий! И это - герой? - воскликнул он, внезапно остановившись.- Ведь это жандарм! Это наемный убийца, получающий деньги от тирана за убийство своих сограждан и гордый своим ремеслом.

Будущий академик смотрел на вещи иначе и не столь высокомерно.

- Что означает эта гримаса отвращения, как будто тебе подали заплесневелый паштет? Хочешь ты или не хочешь быть чем-нибудь в свете?

- Господи! Какая каналья!

- Этот подполковник в сто раз лучше тебя; это крестьянин, который, работая саблей на того, кто ему платит, дослужился до штаб-офицерских эполет.

- Но он так груб, так отвратителен...

- Это лишь увеличивает его заслугу; вызывая отвращение у своих начальников, если они были достойнее его, он вынуждал их добиваться для него чина, в котором он сегодня состоит. А ты, господин республиканец, сумел ли ты за всю свою жизнь заработать хоть один сантим? Ты взял на себя труд появиться на свет как княжеский сынок. Твой отец содержит тебя; что стало бы с тобой без него? Неужели тебе не стыдно, что в твои годы ты не в состоянии заработать себе на сигары?

- Но такое гнусное существо...

- Гнусное он существо или нет, он в тысячу раз выше тебя; он действовал, а ты ничего не делал. Человек, который, служа страстям сильного, зарабатывает четыре су, составляющие стоимость сигары, или который, будучи сильнее слабых, сидящих на своих мешках с деньгами, забирает у них эти четыре су,- гнусное он существо или нет (об этом мы поговорим позднее),- прежде всего человек сильный, он мужчина. Его можно презирать, но как бы то ни было, с ним надо считаться. Ты же - мальчик, с которым ни в каком отношении не стоит считаться, мальчик, вычитавший в книжке несколько звонких фраз и повторяющий их, как хороший, увлеченный своей ролью актер; но там, где нужно действовать, ты нуль. Прежде чем презирать грубого овернца, который, невзирая на свою отталкивающую физиономию, уже не торгует где-нибудь на углу, а принимает у себя явившегося к нему засвидетельствовать свое почтение господина Люсьена Левена, изящного молодого парижанина и сына миллионера, подумай немного о разнице между ним и собой. Господин Филоте, быть может, содержит своего отца, старика-крестьянина, тебя же содержит твой отец.

- Ах, ты не сегодня-завтра станешь членом Института! - с отчаянием в голосе воскликнул Люсьен.- Что касается меня, я только глупец. Вижу, ты сто раз прав, я это чувствую, но я поистине достоин сострадания. Мне внушает омерзение дверь, в которую надо войти; на ее пороге слишком много навоза. Прощай!

И Люсьен поспешно удалился. Он с удовольствием заметил, что Эрнест не последовал за ним; бегом поднявшись к себе, он с яростью швырнул свой мундир на пол. "Одному богу известно, к чему он вынудит меня".

Несколько минут спустя он сошел вниз к отцу и со слезами на глазах обнял его.

- А, вижу, в чем дело,- сказал, крайне удивившись, г-н Левен.- Ты проиграл сто луидоров: я дам тебе двести. Но мне не нравится этот способ выпрашивать деньги; я не хотел бы видеть слезы на глазах корнета. Разве бравый офицер не должен прежде всего думать о впечатлении, которое производит на окружающих его лицо?

- Наш кузен Девельруа, этот ловкач, прочел мне нравоучение; он сейчас доказал мне, что у меня в жизни нет никаких заслуг, кроме того, что отец мой умный человек. Я ни разу еще не заработал своим трудом стоимости сигары, без вас я был бы нищим.

- Значит, ты не хочешь получить двести луидоров? - спросил г-н Левен.

- Я и так осыпан вашими щедротами сверх всякой меры. Что стало бы со мной без вас?

- В таком случае, черт тебя побери,- резко выкликнул г-н Левен,- уж не собираешься ли ты сделаться сен-симонистом? Как ты будешь скучен!

Волнение Люсьена, которое он не мог скрыть, в конце концов привело его отца в веселое настроение.

- Я требую,- сказал он, прерывая его внезапно, так как пробило девять часов,- чтобы ты тотчас же отправился в мою ложу в Опере. Там ты найдешь девиц, которые в триста, в четыреста раз лучше тебя; ибо, во-первых, они не дали себе никакого труда родиться и, во-вторых, в те дни, когда они танцуют, они зарабатывают от пятнадцати до двадцати франков. Я требую, чтобы ты от моего имени угостил их ужином как мой представитель, понимаешь? Ты отвезешь их в "Роше де Канкаль" и там израсходуешь не меньше двухсот франков; в противном случае я отрекаюсь от тебя, объявляю тебя сен-симонистом и запрещаю тебе видеть меня в течение полугода. Какая пытка для столь любящего сына!

Люсьен испытывал всего-навсего прилив нежности к отцу.

- Разве среди ваших друзей я слыву скучным человеком?- ответил он достаточно умно.- Клянусь вам, что истрачу надлежащим образом ваши двести франков.

- Слава богу! И запомни, что ничего нет невежливее, чем явиться внезапно, как ты сейчас, с серьезными разговорами к бедному шестидесятилетнему человеку, которому нечего делать с сильными чувствами и который не дал тебе никакого повода приходить к нему, обрушиваясь на него с такой безудержной любовью. Черт бы тебя побрал! Ты всю свою жизнь будешь лишь пошлым республиканцем. Удивляюсь, как это ты еще не отпустил себе жирных волос и грязной бороды.

Задетый за живое, Люсьен был весьма учтив с дамами, которых застал в отцовской ложе. За ужином он много говорил и с изысканной любезностью подливал им в бокалы шампанского. Развезя их по домам и возвращаясь к себе в час ночи один в своей карете, он удивлялся приливу чувствительности, которому поддался в начале вечера. "Мне надо относиться с недоверием к первым движениям моего сердца,- думал он.- В самом деле, я совсем не уверен в себе; моя нежность только неприятно поразила отца... Я не сумел его разгадать, мне надо действовать, и по-настоящему. Значит, поступай в полк".

На другой день в семь часов утра он явился в своем мундире в угрюмый номер подполковника Филото. Там в течение двух часов он имел мужество быть с ним крайне любезным; он серьезно старался усвоить себе военные манеры, воображая, что у всех его товарищей тон и повадки Филото. Невероятное заблуждение, которое имело, однако, свою хорошую сторону! То, что он видел, возмущало его, внушало ему смертельное отвращение. "И все же я это вытерплю,- мужественно сказал он себе,- я не буду подшучивать над этими манерами, а стану подражать им".

Подполковник Филото говорил о себе, и говорил много; он долго рассказывал, как и за что получил он свои первые офицерские погоны в Египте, в первом сражении под стенами Александрии; рассказ был великолепен, дышал правдой и глубоко взволновал Люсьена. Но старый солдат, характер которого был надломлен пятнадцатью годами Реставрации, нисколько не возмутился при виде "парижского франта", сразу при вступлении в полк получившего чин корнета,- по мере того как Филото покидал героизм, в его голове зарождались всякие спекулятивные комбинации,- он тут же начал соображать, какую пользу можно будет извлечь из молодого человека; он спросил Люсьена, депутат ли его отец.

Господин Филото отклонил приглашение на обед к г-же Левен, переданное ему Люсьеном, но на третий день без церемоний принял в подарок пенковую трубку с великолепным массивным чеканного серебра чубуком. Филото принял ее из рук Люсьена, как получают обратно долг, и даже не подумал поблагодарить.

"Это означает,- решил он, закрывая дверь за Люсьеном,- что франт, поступив в полк, будет часто проситься в отпуск, чтобы сорить деньгами в соседнем городке... И,- прибавил он, взвешивая в руке отделанную серебром трубку,- вы получите эти отпуска, господин Левен, но получите их только через мое посредство; я никому не уступлю такого клиента: ведь он, может быть, тратит по пятьсот франков в месяц; его отец, вероятно, бывший военный комиссар или поставщик, эти деньги когда-то были украдены у бедного солдата... Конфисковать!" - заключил он, улыбаясь. И, запрятав чубук среди своего белья, Филото запер на ключ ящик комода.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Став гусаром в 1794 году, восемнадцати лет от роду, Тонер Филото принимал участие во всех кампаниях революции. Первые шесть лет он сражался с энтузиазмом, распевая Марсельезу. Но вот Бонапарт сделался консулом, и вскоре хитрый ум будущего подполковника заметил, что не следует так часто распевать Марсельезу; он оказался поэтому первым в полку лейтенантом, получившим крест. При Бурбонах он впервые пошел к причастию и стал офицером ордена Почетного Легиона.

Теперь он приехал на три дня в Париж - напомнить о себе нескольким низшим по чину друзьям, между тем как 27-й уланский полк совершал переход из Нанта в Лотарингию. Будь Люсьен немного сообразительнее, он упомянул бы о влиянии, которым пользуется его отец в военном министерстве. Но он не замечал таких вещей; подобно пугливой лошади, он видел несуществующие опасности, но зато имел смелость кидаться им навстречу.

Узнав, что на следующий день г-н Филото уезжает дилижансом, чтобы нагнать свой полк, Люсьен попросил у него разрешения поехать вместе с ним. Г-жа Левей была немного удивлена, увидев, как из коляски сына, которую она велела подать под свои окна, выгружают чемоданы и отправляют их к дилижансу.

Во время первой же остановки на обед подполковник сухо отчитал Люсьена, взявшего в руки газету.

- В Двадцать седьмом приказом по полку запрещено господам офицерам читать газеты в общественных местах. Исключение сделано лишь для органа военного министерства.

- К черту газету! - весело воскликнул Люсьен.- Сыграем в домино на вечерний пунш, если только лошадей не впрягли в дилижанс.

Как ни был молод Люсьен, у него, однако, хватило сообразительности проиграть, шесть партий подряд, вследствие чего, садясь в экипаж, славный Филото был совершенно покорен. Он находил, что у этого франта недурной характер, и принялся объяснять ему, как следует вести себя в полку, чтобы не производить впечатления желторотого птенца. Этот образ действий представлял собой почти полную противоположность изысканной вежливости, к которой привык Люсьен, ибо в глазах господ Филото, как в монашеской среде, изысканная вежливость считается признаком слабости: необходимо в первую очередь говорить о себе и о своих преимуществах, необходимо преувеличивать их. Сначала наш герой с грустью и с величайшим вниманием слушал его, затем Филото уснул глубоким сном, и Люсьен мог дать волю своим мечтам. В конечном итоге он был счастлив открывавшейся перед ним возможностью действовать и увидеть нечто новое.

На третий день к шести часам утра, не доезжая трех лье до Нанси, они нагнали двигавшийся походным порядком полк; остановив дилижанс и велев выгрузить вещи, они сошли на дорогу.

Люсьен, смотревший на все широко открытыми глазами, был поражен выражением угрюмой и топорной важности, которое приняло полное лицо подполковника в момент, когда его денщик, раскрыв саквояж, подал ему украшенный густыми эполетами мундир. Г-н Филото распорядился дать лошадь Люсьену, и они присоединились к полку, за время их переодевания ушедшему вперед. Семь-восемь офицеров, придержав коней, образовали почетный арьергард подполковника; им в первую очередь и был представлен Люсьен; он нашел их слишком сдержанными. Трудно было найти менее обнадеживающие физиономии.

"Так вот они, люди, с которыми мне придется жить!" - подумал Люсьен, и сердце у него сжалось, как у ребенка. Привыкший к лицам, сияющим светской любезностью, с которыми он обменивался несколькими словами в парижских салонах, он был теперь готов поверить, что эти господа задались целью нагнать на него страху. Он говорил слишком много, но каждая его фраза вызывала у них возражение или неприязненную настороженность; он замолчал.

С час уже ехал Люсьен, не говоря ни слова, слева от ротмистра, командовавшего эскадроном, к которому он должен был быть причислен; он придал - по крайней мере так ему казалось - холодное выражение своему лицу, но сердце его было сильно взволновано. Едва прекратил он неприятный диалог с офицерами, как уже позабыл об их существовании. Он глядел на улан, и его охватили радость и удивление. "Вот он, соратник Наполеона! Вот он, французский солдат!" С необычайным, страстным интересом он присматривался к мельчайшим подробностям. Затем, немного поостыв от восторгов первой минуты, призадумался над своим положением.

"Вот я имею наконец профессию, которую все считают наиболее благородной и наиболее интересной. Политехническая школа посадила бы меня на коня в качестве артиллериста, я же нахожусь теперь в рядах улан; единственная разница,- добавил он, улыбнувшись,- состоит в том, что вместо отличного знания дела я совершенно с ним не знаком". Ехавший рядом с ним капитан, заметив улыбку, скорее нежную, чем насмешливую, был ею задет. "...Неважно! - продолжал размышлять Люсьен.- Так ведь начали свою карьеру Дезе и Сен-Сир, герои, не запятнавшие себя герцогским титулом" (Это говорит республиканец. (Прим. автора.)).

Беседа, которую вели между собой уланы, отвлекла Люсьена от его мыслей. Это был самый обыкновенный разговор, касавшийся простейших нужд очень бедных людей: качества солдатского хлеба, стоимости вина и т. п. Но искренность тона, твердость характера и правдивость собеседников, сквозившие в каждом слове, сообщали новые силы душе Люсьена, точно воздух горной местности. Было в них что-то простое и чистое, резко отличавшееся от тепличной атмосферы, в которой он жил до сих пор. Почувствовать эту разницу и изменить свой взгляд на жизнь было делом одной минуты. Вместо вежливости, весьма приятной, но, по существу, очень осмотрительной и мелочно щепетильной, тон всех этих речей весело говорил: "Я плюю на все на свете и полагаюсь на самого себя".

"Вот самые прямодушные и самые искренние люди,- подумал Люсьен,- и, быть может, самые счастливые. Почему бы одному из их командиров не уподобиться им? Я искренен, как они, у меня нет задних мыслей, я буду стараться всеми мерами содействовать их благополучию; в сущности, я смеюсь над всем, кроме собственной чести. С этими же важными особами, именующими себя моими товарищами, но отталкивающими резкостью своего тона и самодовольством, у меня нет ничего общего, кроме эполет". Скосив глаза, он взглянул на ротмистра, ехавшего справа от него, и на лейтенанта, ехавшего справа от ротмистра. "Эти господа являются полным контрастом уланам; вся жизнь их - сплошная комедия; они страшатся всего, за исключением, пожалуй, смерти. Это люди вроде моего кузена Девельруа".

Люсьен снова стал прислушиваться к беседе улан и наслаждался; вскоре он перенесся в чистую область воображения; его свобода, его великодушие доставляли ему живейшее удовлетворение; он видел перед собой лишь великие задачи и привлекательные опасности. Исчезла необходимость интриговать и устраивать свою жизнь по примеру Девельруа. Незамысловатые речи солдат производили на него впечатление прекрасной музыки. Жизнь представлялась ему в розовом свете.

Вдруг вдоль свободного пространства посередине дороги, по обеим сторонам которой, небрежно сидя в седле, медленно ехали уланы, проскакал галопом подпрапорщик. Он что-то сказал вполголоса унтер-офицерам, и Люсьен увидел, как сразу приосанились на своих конях уланы. "Теперь у них совсем бравый вид",- подумал он. На его юном, наивном лице не могло не отразиться сильное волнение, охватившее его при этом: на нем было написано удовлетворение, благожелательство и, пожалуй, некоторое любопытство. Это было ошибкой; ему следовало оставаться бесстрастным или, еще лучше, придать своим чертам выражение, обратное тому, которого все ожидали. Ротмистр, по левую руку которого он ехал, тотчас сказал себе: "Этот изящный молодой человек сейчас задаст мне вопрос, и я ловким ответом поставлю его на место". Но Люсьен ни за что на свете не задал бы вопроса кому-либо из своих товарищей, проявивших так мало товарищеских чувств; он сам постарался угадать слово, которое внезапно заставило встрепенуться всех улан и небрежную посадку, вызванную продолжительным переходом, заменило бравой воинской выправкой.

Ротмистр все ждал вопроса; в конце концов он не вынес затянувшегося молчания.

- Это главный инспектор, которого мы ждали, генерал, граф N., пэр Франции,- произнес он сухо и надменно, с таким видом, точно не обращался непосредственно к Люсьеку.

Люсьен равнодушно взглянул на ротмистра, как будто выведенный из задумчивости звуком его голоса: губы ротмистра сложились в ужасную гримасу, его лоб многозначительно наморщился, он старался не глядеть на корнета.

"Вот чучело! - подумал Люсьен.- По-видимому, это и есть тот военный тон, о котором мне столько говорил подполковник Филото. Конечно, ради того чтобы понравиться этим господам, я не перейму этих резких и грубых манер; я останусь среди них чужаком. Быть может, придется разок скрестить с кем-нибудь свою шпагу, но, разумеется, я не откликнусь на сообщение, сделанное подобным тоном".

Ротмистр, по-видимому, ожидал от Люсьена возгласа восхищения: "Неужели это знаменитый граф N., неужели это тот генерал, чье имя с таким почетом упоминается в бюллетенях Великой армии?.." Но наш герой держался настороже; его лицо хранило выражение человека, вынужденного вдыхать дурной запах. После минуты тягостного молчания ротмистру волей-неволей пришлось прибавить, нахмурив еще больше брови:

- Это граф N., прославившийся знаменитой атакой под Аустерлицем. Полковник Малер де Сен-Мегрен, человек ловкий, всучил экю почтальонам последней станции: один из них прискакал галопом. Уланы не должны смыкать ряды: это было бы признаком того, что они предупреждены. Но посмотрите, какое хорошее впечатление произведет наш полк на инспектора: первое впечатление - крайне важная вещь... Вот люди, точно родившиеся на коне.

Люсьен ответил лишь кивком головы; он стыдился клячи, которую ему дали; он пришпорил ее; она метнулась в сторону и едва не упала. "Какой жалкий у меня вид!" - подумал он.

Десять минут спустя послышался стук колес сильно нагруженной кареты; это был граф N., ехавший посередине дороги, между двумя рядами улан; вскоре карета поравнялась с Люсьеном и ротмистром. Им не удалось разглядеть генерала - до такой степени огромная берлина была набита всякого рода пакетами.

- Ящики, ящики, ящики с провизией без конца,- недовольно заметил ротмистр.- Он разъезжает не иначе, как с грудами окороков, жареных индеек, паштетов, с бесчисленными бутылками шампанского!

Наш герой был вынужден ответить. Пока ему приходится заниматься неприятной обязанностью учтиво отплатить ротмистру Анрие презрением за презрение, мы, с согласия читателей, последуем на минуту за генерал-лейтенантом, графом N., пэром Франции, на которого в этом году было возложено инспектирование 26-й дивизии.

В момент, когда его карета проезжала по подъемному мосту Нанси к месту стоянки 26-й дивизии, семь пушечных выстрелов оповестили население об этом крупном событии.

Эти семь выстрелов снова окрылили душу Люсьена.

У дверей инспектора поставили двух часовых, и генерал-лейтенант, барон Теранс, начальник дивизии, попросил справиться у него, примет ли он его сейчас же или на другой день.

- Сейчас же, черт возьми! - ответил старый генерал.- Неужели он думает, что я с... на службу?

Граф N. до сих пор сохранял в некоторых мелочах привычки, приобретенные им в армии Самбры-и-Мааса, где в былое время началась его известность. Эти привычки ожили в нем теперь с особенной силой потому, что уже не раз за последние шесть-семь перегонов он узнавал позиции, которые некогда занимала эта армия, увенчанная ничем не омраченной славой.

Хотя это был человек, лишенный воображения и отнюдь не склонный к иллюзиям, он замечал, до чего живы в нем воспоминания 1794 года. "Какая разница между 1794 и 183* годом!.. Господи! Как мы тогда клялись в ненависти к королевской власти! И с каким жаром! Эти молодые унтер-офицеры, наблюдать за которыми мне так советовал N., в ту пору были мы сами... В то время сражения происходили ежедневно; военное дело было приятным, люди любили сражаться. Нынче же надо прислуживаться к какому-нибудь маршалу..."

Генерал, граф N. был довольно красивый мужчина лет семидесяти пяти, стройный, худощавый, ничуть не сгорбленный, с отличной выправкой. У него была еще прекрасная фигура, а несколько тщательно расчесанных прядей не совсем поседевших русых волос скрашивали почти совершенно лысый череп. Черты лица свидетельствовали о непреклонном мужестве и огромной воле к повиновению, но были лишены печати мысли. Эта голова уже меньше нравилась со второго раза, а с третьего казалась почти совсем заурядной; на этой физиономии лежало как бы облако фальши: видно было, что Империя с ее низкопоклонством оставила на ней свои следы.

Счастливы герои, умершие до 1804 года!

Эти фигуры ветеранов армии Самбры-и-Мааса приобрели гибкость в тюильрийскнх приемных и на церемониях в соборе Нотр-Дам. Граф N. был свидетелем изгнания генерала Дельмаса, которое явилось следствием знаменитого диалога:

- Прекрасная церемония, Дельмас! Поистине великолепно!- сказал император, возвращаясь из Нотр-Дам.

- Да, генерал, не хватает лишь двух миллионов человек, пожертвовавших жизнью, чтобы уничтожить то, что вы восстанавливаете.

На другой день Дельмас был выслан с запрещением приближаться к Парижу на расстояние сорока лье.

В ту минуту, когда лакей доложил о приходе барона Теранса, генерал N., облачившийся в парадный мундир, прогуливался по гостиной; ему еще слышалась пушечная пальба, снявшая блокаду с Валансьена. Он быстро отогнал от себя воспоминания, способные привести к неосторожным поступкам, и мы, чтобы услужить читателю, как выкрикивают газетчики, продающие речь короля на открытии парламента, передадим некоторые места из диалога двух старых генералов. Они были почти не знакомы друг с другом.

Барон Теранс вошел, неловко кланяясь. Он был без малого шести футов росту и имел осанку крестьянина из Франш-Конте. Кроме того, в сражении при Ганау, где Наполеону пришлось прорвать ряды своих верных союзников баварцев, чтобы вернуться во Францию, полковник Теранс, прикрывавший со своим батальоном знаменитую батарею генерала Друо, получил удар саблей, рассекший ему обе щеки и отхвативший кончик носа. Раны кое-как были залечены, но оставили очень заметные следы, и огромный рубец на лице, изборожденном морщинами вечного недовольства, придавал генералу весьма воинственную внешность. На войне он отличался изумительной отвагой, но с воцарением Наполеона его уверенности в себе пришел конец. В Нанси он боялся всего, особенно же газет; потому-то он часто угрожал расстрелять адвокатов. Его неотступным кошмаром был страх подвергнуться публичному осмеянию. Плоская шутка в газете, насчитывавшей сто читателей, положительно выводила из себя этого столь бравого военного. Было у него и другое огорчение: никто в Нанси не обращал внимания на его эполеты. Когда-то, во время майского восстания 183* года, он круто обошелся с городской молодежью и был уверен, что его ненавидят.

Этот некогда столь счастливый человек представил своего адъютанта, который тотчас же удалился. Он разложил на столе план расположения воинских частей и госпиталей дивизии. С добрый час ушло на обсуждение всяких военных тонкостей. Генерал осведомился у барона о моральном состоянии солдат; отсюда оставался только шаг до вопроса об общественном настроении. Нужно, однако, сознаться, что ответы достойного начальника 26-й дивизии могли бы показаться слишком длинными, если бы мы воспроизвели все красоты их военного стиля; мы ограничимся здесь лишь выводами, которые сделал граф и пэр Франции из ворчливых речей провинциального генерала.

"Этот человек - воплощение чести,- подумал граф.- Он не боится смерти; он даже скорбит от всего сердца об отсутствии опасности; но он все же деморализован, и если бы ему предстояло подавить восстание, он сошел бы с ума от страха перед завтрашними газетами".

- Мне ежедневно причиняют всякого рода неприятности,- повторял барон.

- Не говорите об этом слишком громко, дорогой генерал. Двадцать генералов старше вас домогаются вашего поста, а маршал желает, чтобы все были довольны. Откровенно, по-товарищески, передам вам одно его словечко, быть может, немного резкое. Неделю назад, когда я был перед отъездом у министра, он мне сказал: "Только глупец не сумеет свить себе гнездышко в провинции".

- Хотел бы я видеть господина маршала,- нетерпеливо возразил барон,- между богатым, хорошо сплоченным дворянством, открыто нас презирающим, непрерывно издевающимся над нами, и буржуазией, идущей на поводу у иезуитов, у этих тончайших пройдох, под влиянием которых здесь находятся все мало-мальски богатые женщины. С другой стороны, вся городская молодежь, если они не дворяне и не ханжи,- ярые республиканцы. Если мои глаза случайно задерживаются на одном из них, он показывает мне грушу или каким-нибудь иным способом выказывает свое бунтарское настроение. Даже школьники издеваются надо мной. Если молодые люди встречают меня в двухстах шагах от моих часовых, они подымают оглушительный свист, а затем в анонимном письме предлагают дать мне удовлетворение, осыпая площадной бранью в случае, если я не приму вызова; к анонимному письму прилагается клочок бумаги с именем и адресом его автора. Видано ли что-либо подобное в Париже? Если же я молча проглатываю оскорбление, на другой день все говорят об этом или намекают на это. Не далее, как позавчера, господин Людвиг Роллер, очень храбрый отставной офицер, слуга которого был убит случайно во время событий третьего апреля, предложил мне драться с ним на пистолетах за пределами расположения дивизии. Так вот вчера эта дерзость была предметом пересудов всего города.

- Такое письмо передают королевскому прокурору. Разве здешний королевский прокурор недостаточно энергичен?

- Он зол, как дьявол; он родственник министра и уверен в том, что выдвинется при первом политическом процессе. Я имел глупость через несколько дней после мятежа показать ему только что полученное мною анонимное письмо с угрозами; черт возьми, это было в первый раз в моей жизни! "Что мне сделать с этой бумажкой? - беспечно спросил он.- Если бы меня оскорбили таким образом, я у вас, генерал, просил бы защиты или же сам расправился бы с оскорбителем". Порою меня подмывает дать саблей по носу этим дерзким штафиркам.

- Тогда прощай должность!

- Ах, если бы я мог обстрелять их картечью! - глубоко вздохнул, подняв глаза к небу, старый бравый генерал.

- В добрый час! - ответил пэр Франции.- Таково всегда было мое мнение: спокойствием своего царствования; Бонапарт был обязан пушкам святого Рока. А разве господин Флерон, ваш префект, не доносит о настроении умов министру внутренних дел?

- Не в этом дело; он марает бумагу с утра до вечера, но это юнец, двадцативосьмилетний ветрогон, разыгрывающий нередко передо мною политика; его снедает тщеславие, а труслив он, как женщина. Напрасно говорю я ему: "Отложим соперничество префекта и генерала до более счастливых времен; и вас и меня целый день обливают помоями все решительно. Отдал ли нам, например, господин епископ наши визиты? Дворянство никогда не посещает ваших балов и не приглашает вас на свои. Если, согласно полученным нами инструкциям, мы в генеральном совете пользуемся каким-нибудь деловым поводом, чтобы поклониться дворянину, он отвечает нам на поклон только в первый раз, а во второй отворачивается от нас. Республиканская молодежь освистывает нас, глядя нам прямо в лицо". Все это очевидно. А префект отрицает это; он отвечает мне, краснея от гнева: "Говорите о себе; меня никогда не освистывали". А между тем не проходит недели, чтобы его не освистали в двух шагах от него, если он с наступлением сумерек осмелится показаться на улице.

- Но вполне ли вы уверены в этом, дорогой генерал? Министр внутренних дел показал мне десять писем господина Флерона, судя по которым, он не сегодня-завтра совершенно помирится с партией легитимистов. Господин Г., префект города N.. у которого я позавчера обедал, отлично ладит с людьми этого толка,- я это видел собственными глазами.

- Еще бы, черт возьми! Это ловкий малый, превосходный префект, приятель всех ловких воров, сам ежегодно ворующий по двадцать-тридцать тысяч франков, да так, что его не поймаешь; именно за это его и уважают в департаменте. Но вы можете заподозрить меня в том, что я клевещу на здешнего префекта; разрешите пригласить сюда капитана Б.,- вы, кажется, знаете его? Он, должно быть, находится в приемной.

- Если не ошибаюсь, это наблюдатель, присланный в Сто седьмой полк, чтобы представить отчет о моральном состоянии гарнизона!

- Совершенно верно; всего три месяца, как он здесь. Чтобы не разоблачить его перед однополчанами, я никогда не принимаю его днем.

Явился капитан Б. Увидев его на пороге, барон Теране счел необходимым удалиться в другую комнату; капитан на примере двадцати отдельных случаев подтвердил жалобы бедного генерала.

- В этом проклятом городе молодежь настроена республикански, а дворянство тесно сплочено и богобоязненно. Господин Готье, редактор либеральной газеты и вожак республиканцев,- человек решительный и ловкий. Господин Дю Пуарье, возглавляющий дворянскую партию,- продувная бестия, каких мало, и необыкновенно активен. Словом, все решительно смеются над префектом и над генералом: оба они настоящие отщепенцы, с ними никто не считается. Епископ периодически объявляет своей пастве, что через три месяца мы падем. Я в восторге, граф, что могу снять с себя ответственность за возлагаемую на меня обязанность. Хуже всего то, что если откровенно напишешь об этом маршалу, он отвечает, что ты проявляешь недостаточно рвения. Для него это удобно в случае смены династии...

- Ни слова больше, сударь!

- Простите, генерал, я не то хотел сказать. Здесь иезуиты помыкают дворянством, как прислугой, да и вообще всеми нереспубликанцами.

- Сколько населения в Нанси? - спросил генерал, найдя разговор слишком откровенным.

- Восемнадцать тысяч жителей, не считая гарнизона.

- Сколько среди них республиканцев?

- Несомненных республиканцев тридцать шесть.

- Значит, два человека на тысячу. А сколько среди них настоящих людей?

- Один-единственный - землемер Готье, редактор газеты "Aurore".

- И вы не можете унять тридцать пять молокососов, а заправилу посадить за решетку?

- Прежде всего, генерал, среди всех дворян признается хорошим тоном быть богобоязненным; среди тех же, кто не богобоязнен, считается модным подражать республиканцам во всех их безрассудствах. Есть здесь кафе "Монтор", где встречается оппозиционная молодежь; это настоящий клуб девяносто третьего года. Если четыре или пять солдат проходят мимо этих господ, они вполголоса восклицают: "Да здравствует армия!" Если появляется унтер-офицер, его приветствуют, с ним заговаривают, ему предлагают угощение. Если же, напротив, показывается офицер, состоящий на службе у нынешнего правительства, как, например, я, нет такого косвенного оскорбления, которое не пришлось бы вынести. Еще в последнее воскресенье, когда я проходил мимо кафе "Монтор", все сразу повернулись ко мне спиной, как солдаты на параде; у меня было сильное желание пнуть их ногой пониже спины.

- Это был верный способ уйти в запас, как только пришла бы обратная почта из Парижа. Разве вы получаете недостаточно высокий оклад?

- Тысячефранковый билет в полгода. Мимо кафе "Монтор" я прошел по рассеянности, обычно я делаю крюк шагов в пятьсот, чтобы обойти это проклятое кафе. Подумать только, что офицер, раненный под Дрезденом и при Ватерлоо, вынужден избегать встречи со штафирками.

- Со времени Славных дней штафирок больше не существует! - с горечью промолвил граф.- Но довольно говорить о личных делах,- прибавил он, вызвав из соседней комнаты барона Теранса и приказав капитану остаться.- Кто в Нанси предводители партий?

Генерал ответил:

- Вождями карлизма, выполняющими поручения Карла Десятого, на первый взгляд кажутся господа Понлеве и Васиньи, но в действительности подлинным вождем является проклятый интриган, именуемый доктором Дю Пуарье (его называют доктором, потому что он по профессии лекарь). Официально он только секретарь карлистского комитета. Иезуит Рей, старший викарий, подчинил своему влиянию всех женщин в городе, начиная с самой знатной дамы и кончая самой мелкой торговкой; у него все расписано, как по нотам. Увидите, будет ли присутствовать на обеде, который префект устроит в вашу честь, хоть одно лицо, кроме чиновников, состоящих на государственной службе. Спросите, вхож ли в дома госпожи Шастеле, д'Окенкур или Коммерси хоть один из сторонников правительства, бывающий у префекта?

- Кто эти дамы?

- Представительницы очень богатой и очень спесивой знати. Госпожа д'Окенкур - самая красивая женщина в городе, живущая на широкую ногу. Госпожа де Шастеле, пожалуй, даже красивее госпожи д'Окенкур, но последняя - сумасбродка, разновидность госпожи де Сталь, столь же напыщенно защищающая Карла Десятого, как нападала на Наполеона обитательница Женевы. Я в ту пору служил командиром в Женеве, и эта взбалмошная женщина причиняла нам много беспокойств.

- А госпожа де Шастеле? - с интересом спросил граф.

- Эта совсем молодая, хотя уже успела овдоветь; ее муж был маршалом, близким ко двору Карла Десятого. Госпожа де Шастеле ораторствует в своем салоне; вся местная молодежь от нее без ума; третьего дня один благомыслящий юноша проиграл крупную сумму, и госпожа де Шастеле осмелилась навестить его на дому. Не правда ли, капитан?

- Совершенно верно, генерал. Я случайно находился в переулке, ведущем к дому молодого человека. Госпожа де Шастеле вручила ему три тысячи франков золотом и украшенную алмазами записную книжку, подаренную ей герцогиней Ангулемской; молодой человек поехал, заложить ее в Страсбург. При мне письмо страсбургского комиссионера.

- Довольно этих подробностей,- сказал граф капитану, который уже собрался раскрыть толстый бумажник.

- Есть еще,- продолжал генерал Теранс,- дома де Пюи-Лоранс, де Серпьер и де Марсильи, где монсиньора епископа принимают как главнокомандующего и куда, хоть лопни, ни одному из нас не показать и носа. Знаете ли, где господин префект коротает свои вечера? У госпожи Бершю, бакалейной торговки, у которой гостиная позади лавки. Об этом он не пишет министру. Я веду себя с большим достоинством, не показываюсь нигде и ложусь спать в восемь часов.

- Что по вечерам делают ваши офицеры?

- Кафе и девицы, ни одной мещаночки; мы живем здесь, как отверженные. Эти проклятые мужья-буржуа занимаются взаимным сыском - все под предлогом либерализма; чувствуют себя хорошо только артиллеристы да офицеры инженерных войск.

- Кстати, какого они образа мыслей?

- Отъявленные республиканцы, идеологи. Капитан может вам подтвердить, что они состоят подписчиками "National", "Charivari", всех дурных газет, и что они открыто издеваются над моими приказами относительно органов печати. Они выписывают их на имя одного из обитателей Дарне, городка, расположенного в десяти лье отсюда. Не поручусь, что они не пользуются охотой как предлогом для встреч с Готье.

- Что это за человек?

- Главарь республиканцев; я вам о нем уже говорил: главный редактор их зажигательного листка, который называется "Aurore" и занимается преимущественно тем, что всячески высмеивает меня. В прошлом году он предложил мне драться с ним на шпагах; отвратительнее же всего то, что он состоит на государственной службе; он землемер кадастра, и я не могу сместить его с должности. Сколько я ни указывал, что он послал сто семьдесят девять франков газете "National" в возмещение последнего штрафа, наложенного на нее в связи с маршалом Неем...

- Оставим это,- прервал его, покраснев, граф N.

И ему стоило большого труда избавиться от барона Теранса, который находил облегчение в том, что изливал перед ним свою душу.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Между тем как барон Теранс набрасывал эту печальную картину Нанси, 27-й уланский полк приближался к городу, проезжая по самой унылой равнине на свете; сухая, каменистая почва казалась совершенно бесплодной. Лишь в одном лье от города Люсьен заметил клочок земли с тремя деревьями да еще одно деревцо, росшее при дороге; оно было совсем хилым и имело не больше двадцати футов в высоту. Довольно близко торизонт замыкался цепью лысых холмов; в ущельях, образованных этими долинами, виднелось несколько чахлых виноградников. В четверти лье от города двойной ряд малорослых вязов тянулся по обеим сторонам большой дороги. У крестьян, попадавшихся навстречу, был жалкий вид. "Вот она, прекрасная Франция!" - думал Люсьен. Затем полк проехал мимо больших, но грязных зданий, столь печально свидетельствующих об успехах городской цивилизации; мимо общественно полезных заведений: бойни, маслоочистительного завода и т. п. За этими строениями начинались обширные, засаженные капустой огороды без единого деревца.

Наконец дорога сделала крутой поворот, и полк очутился перед первой линией крепостных сооружений, со стороны, обращенной к Парижу, казавшихся чрезвычайно низкими, словно ушедшими в землю. Полк остановился и был осмотрен караулом. Мы забыли сказать, что на расстоянии одного лье от города на берегу ручья полк сделал привал, чтобы привести себя в порядок и почистить лошадей; в несколько минут следы дорожной грязи были уничтожены, и мундиры и конская упряжь снова приобрели свой обычный блеск.

В половине девятого утра 24 марта 183* года, в пасмурный холодный день, 27-й уланский полк вступил в Нанси. Впереди шел великолепный оркестр, имевший огромный успех у буржуа и местных гризеток; тридцать два трубача в красных мундирах, сидя на белых конях, трубили что было мочи. Мало того, шесть трубачей, составлявших первый ряд, были негры, а главный трубач был без малого семи футов росту.

Городские красотки, в особенности молодые работницы в кружевных косынках, показались во всех окнах и отнюдь не остались равнодушными к этой оглушительной гармонии; правда, этому способствовали и красные, роскошные, обшитые золотым галуном мундиры трубачей.

Нанси, этот замечательно укрепленный город, шедевр Вобана, произвел на Люсьена отвратительное впечатление. Грязь и бедность выпирали изо всех углов; физиономии обитателей находились в полном соответствии с унылым видом зданий. Взор Люсьена встречал повсюду только лица ростовщиков - пошлые, лукавые, злобные лица. "Эти люди думают лишь о деньгах и о способах их накопления,- с отвращением решил он про себя.- Таков, конечно, характер и внешний вид этой Америки, которую нам превозносят либералы".

Наш юный парижанин, привыкший у себя на родине к приветливым лицам, был глубоко опечален. Узкие, плохо мощенные улицы со множеством крутых поворотов и закоулков были примечательны разве своей ужасной грязью; посредине мостовой тянулась канава со сточной водой, показавшейся Люсьену шиферным отваром.

Конь улана, ехавшего по правую руку от Люсьена, шарахнулся в сторону и обдал этой черной зловонной жижей клячу, которую дали Люсьену по приказанию подполковника. Наш герой заметил, что это маленькое происшествие послужило поводом к неподдельному взрыву веселья у тех из его новых товарищей, которые, находясь поблизости, имели возможность наблюдать всю сцену. При виде их Люсьен почувствовал, как разлетелись все его мечты; он рассердился.

"Прежде всего,- подумал он,- мне следует вспомнить, что в четверти лье отсюда нет никакого неприятеля и что многие из этих господ - те, кому не исполнилось сорока лет,- так же не видели неприятеля, как и я. Значит, все дело в пошлых привычках, порожденных скукой. Это не те молодые офицеры, которых можно видеть на сцене Жимназ, отважные, безрассудные и веселые; это просто скучающие люди, которые не прочь поразвлечься на мой счет; они будут наглы со мною, пока я не скрещу шпаги с кем-нибудь из них; лучше установить мирные отношения. Но может ли этот толстяк-подполковник быть моим секундантом? Сомневаюсь: его чин не позволит ему; он должен подавать пример порядка остальным... Где найти секунданта?"

Люсьен поднял глаза и увидел большой дом, менее убогий, чем те, мимо которых проезжал до сих пор полк; посредине широкой белой стены он заметил окно с жалюзи ярко-зеленого цвета. "Какое пристрастие к кричащим тонам у этих мошенников-провинциалов!"

Люсьен с удовольствием задержался на этой не слишком благожелательной мысли, как вдруг увидел, что ярко-зеленое жалюзи немного приоткрылось: в окне показалась молодая белокурая женщина с роскошными волосами и высокомерным лицом; она смотрела на проходящий полк. Все печальные мысли сразу покинули Люсьена при виде хорошенькой головки; он воспрянул духом. Облупленные, грязные стены домов Нанси, черная грязь, зависть и ревность сослуживцев, предстоящие, дуэли, дрянная мостовая, заставлявшая скользить клячу, которую ему, быть может, дали нарочно,- все исчезло. Проходя под аркой, в конце улицы, полк был вынужден остановиться. Молодая женщина закрыла окно и продолжала смотреть, наполовину скрытая занавеской из вышитого муслина. Ей можно было дать лет двадцать пять. Люсьен нашел в ее глазах особое выражение; была ли то ирония, злоба или просто молодость и известное предрасположение к подтруниванию над всем на свете?

Второй эскадрон, эскадрон Люсьена, тронулся сразу; Люсьен, не сводя взора с ярко-зеленых жалюзи, пришпорил лошадь, она поскользнулась, упала и сбросила его на землю.

Вскочить на ноги, ударить клячу ножнами, прыгнуть в седло было для него, конечно, делом одной минуты, но все вокруг разразились громким хохотом. Люсьен заметил, что дама с пепельно-белокурыми волосами еще улыбалась в тот момент, когда он уже был в седле. Офицеры продолжали смеяться деланным смехом, нарочно, как смеется представитель партии центра в палате депутатов, когда министрам бросают обоснованный упрек.

- А все-таки он молодчага,- заметил старый, седоусый вахмистр.

- Никогда у этой клячи не было лучшего ездока,- отозвался один из улан.

Люсьен был красен как рак, но притворился совершенно спокойным.

Как только полк разместился в казармах и покончили с нарядами, Люсьен галопом погнал свою клячу на почтовую станцию.

- Сударь,- сказал он станционному смотрителю,- я, как видите, офицер, и у меня нет коня. Эта кляча, которую мне временно дали в полку, может быть, для того, чтобы надо мной поиздеваться, уже сбросила меня на землю, как вы тоже видите.- И он, покраснев, взглянул на следы высохшей грязи, которая белела на левом рукаве мундира, выше локтя.- Словом, сударь, есть У, вас в городе подходящая лошадь, которую можно было бы купить? И сейчас же?

- Черт возьми, вот отличный случай накрыть вас. Я этого, однако, не сделаю,- сказал станционный смотритель г-н Бушар.

Это был толстяк с внушительной внешностью, с насмешливым выражением лица и пронизывающими собеседника глазами; произнося эти слова, он всматривался в изящного молодого человека, чтобы определить, сколько луидоров ему можно будет прикинуть к цене лошади.

- Вы, сударь, кавалерийский офицер и, конечно, знаете толк в лошадях.

Так как Люсьен промолчал, воздерживаясь от всякого бахвальства, станционный смотритель счел себя вправе прибавить:

- Позволю себе спросить вас: были ли вы на войне?

При этом вопросе, который можно было счесть за издевку, открытое лицо Люсьена мгновенно приняло другое выражение.

- Речь идет не о том, был ли я на войне,- ответил он крайне сухо,- а о том, есть ли у вас, у станционного смотрителя, лошадь, которую можно было бы купить.

У г-на Бушара, которого так недвусмысленно осадили, в первую минуту явилось желание прекратить на этом разговор с молодым офицером. Но упустить случай заработать десять луидоров, а главное, добровольно лишить себя возможности поболтать часок, оказалось выше его сил. В молодости он служил в войсках и смотрел на офицеров в возрасте Люсьена, как на детей, с серьезным видом занимающихся пустяками.

- Сударь,- слащавым тоном продолжал Бушар, точно ничего не произошло между ними,- я несколько лет служил бригадиром, а затем вахмистром в Первом кирасирском, и в этом чине был ранен в 1814 году под Монмирайлем при исполнении служебных обязанностей; потому-то я и заговорил о войне. Что касается лошадей, то мои лошади - жалкие клячонки ценою в десять-двенадцать луидоров, недостойные такого молодцеватого и щеголеватого офицера, как вы; они в лучшем случае способны сделать один перегон - настоящие клячи! Но если вы умеете ездить верхом, в чем я не сомневаюсь (тут глаза Бушара скользнули по левому рукаву изящного мундира, забрызганному грязью, и он, против собственного желания, опять впал в насмешливый тон), если вы умеете ездить верхом, то господин Флерон, наш молодой префект, может вполне устроить ваше дело: у него есть английская лошадь, проданная ему проживающим здесь лордом; ее хорошо знают местные любители - великолепный подколенок, восхитительные лопатки, цена три тысячи франков; эта лошадь сбросила господина Флерона на землю только четыре раза по той уважительной причине, что вышеупомянутый префект рискнул сесть на нее только четыре раза; последнее падение произошло на смотру национальной гвардии, составленной частично из старых служак вроде меня, отставного вахмистра...

- Идемте к нему, сударь,- недовольно перебил его Люсьен.- Я сейчас же ее куплю.

Решительный тон Люсьена и твердость, с которой он обрывал его на полуслове, покорили бывшего унтер-офицера.

- Идем, господин корнет,- ответил он со всей возможной почтительностью и сразу же двинулся пешком за клячей, с которой так и не сошел Люсьен.

Пришлось отправиться в префектуру, находившуюся на краю города, у порохового склада, в пяти минутах ходьбы от последних жилых домов; это был старинный монастырь, отлично приспособленный под служебное здание одним из последних префектов Империи. Флигель, занимаемый префектом, был окружен английским садом. Люсьен со своим спутником добрались до железных дверей. Из первого этажа, где находилась канцелярия, их направили к другим дверям, украшенным колоннами, откуда лестница вела во второй, роскошно отделанный этаж, в котором жил г-н Флерон. Г-н Бушар позвонил, но долгое время никто не подходил к дверям; наконец появился с очень занятым видом чрезвычайно щегольски одетый лакей и пригласил посетителей в еще не убранную гостиную; правда, был всего час пополудни. Лакей повторял с напускной важностью свои обычные фразы о том, что видеть г-на префекта очень трудно, и Люсьен уже готов был рассердиться, когда г-н Бушар произнес сакраментальные слова:

- Мы пришли по денежному делу, интересующему господина префекта.

Важного лакея это заявление как будто сконфузило, но он не подал и виду.

- Э, черт возьми, речь идет о продаже Лары, которая так славно сбрасывает на землю нашего господина префекта,- прибавил отставной вахмистр.

Услышав это, лакей опрометью кинулся вон из комнаты, попросив посетителей подождать.

Минут десять спустя Люсьен увидал молодого человека четырех с половиной футов роста; он вошел с важностью; в его наружности чувствовалась какая-то смесь робости и педантства. Казалось, он был преисполнен почтения к своим прекрасным волосам, до того белокурым, что они выглядели бесцветными. Волосы эти, необычайно тонкие и чрезмерно длинные, были на лбу разделены безукоризненно правильным пробором на две равные части, по немецкой моде. При виде этой фигурки, двигавшейся точно на пружинах и притязавшей одновременно и на изящество и на величественность, гнев Люсьена сразу улегся; им овладело безумное желание расхохотаться, и ему стоило немалого труда не разразиться громким смехом. "Эта голова префекта,- подумал он,- похожа на копию головы Христа на картинах Луки Кранаха. Вот он, один из тех страшных префектов, против которых либеральные газеты каждое утро мечут громы и молнии".

Люсьен уже не сердился на то, что его заставили ждать: он внимательно рассматривал маленького чопорного человечка, приближавшегося довольно медленно, вразвалку; это был вид существа, глубоко бесстрастного и стоящего выше земной суеты. Люсьен до того был поглощен созерцанием, что произошла неловкая пауза.

Господин Флерон был польщен впечатлением, которое он произвел, да к тому же еще на военного. Наконец он осведомился у Люсьена, чем он может быть ему полезен, но произнес эту фразу картавя и тоном, вызывавшим желание ответить дерзостью.

Люсьен с трудом удерживался, чтобы не рассмеяться префекту прямо в лицо; к несчастью, он вспомнил о некоем депутате, тоже Флероне. "Этот субъект, вероятно, достойный сын или племянник того Флерона, который плачет от умиления, говоря о наших достойных министрах".

Воспоминание об этом было еще слишком свежо для нашего героя: он разразился смехом.

- Милостивый государь,- сказал он наконец, рассматривая халат, единственный в своем роде, в который драпировался юный префект,- милостивый государь, говорят, что у вас продается лошадь; я хочу взглянуть на нее, поездить на ней четверть часа и готов уплатить за нее наличными.

Достойный префект казался погруженным в задумчивость. Он даже не обратил должного внимания на смех молодого офицера: самым существенным в его глазах было вести себя так, чтобы никто не подумал, что он хоть немного заинтересован в исходе сделки.

- Милостивый государь,- ответил он наконец, точно решив повторить заученный наизусть урок,- важные и неотложные дела, которыми я занят сверх меры, боюсь, привели к тому, что я в отношении вас допустил невежливость. У меня есть основания предполагать, что я заставил вас ждать. Это было бы непростительно с моей стороны.

И он рассыпался в любезностях. Слащавые фразы отняли довольно много времени. Так как он все не приходил к концу, наш герой, менее дороживший своей репутацией благовоспитанного человека, взял на себя смелость напомнить о том, что привело его сюда.

- Лошадь английской породы,- продолжал почти интимным тоном префект,- настоящая полукровка; я приобрел ее у лорда Линка, долгие годы проживающего в наших краях; лошадь хорошо известна знатокам; но должен признаться,- добавил он, опуская глаза,- что в данное время за ней ходит лишь конюх-француз; я предоставлю Перена в ваше распоряжение. Можете поверить, сударь, что я не доверяю ухода за нею первому встречному; никто, кроме него, не приближается к ней.

Отдав распоряжение напыщенным слогом и прислушиваясь к собственным словам, юный сановник плотно запахнулся в свой кашемировый, тканный золотом халат и надвинул низко на лоб причудливый, ежеминутно грозивший упасть на пол колпак, похожий на головной убор, употребляемый в легкой кавалерии. Все эти движения были проделаны медленно, под пристальным взором станционного смотрителя Бушара, у которого насмешливое выражение на лице сменилось совершенно неприличной горькой улыбкой. Но эта деланная улыбка не произвела ни малейшего эффекта. Г-н префект, не имевший обыкновения глядеть на таких людей, убедившись, что его туалет в порядке, поклонился Люсьену, слегка кивнул головой г-ну Бушару, даже не посмотрев на него, и удалился в свои покои.

- Подумать только, этакий заморыш устроит нам в будущее воскресенье смотр! - воскликнул Бушар.- Можно лопнуть от досады.

Гнев г-на Бушара против юнцов, преуспевших в жизни больше, чем унтер-офицеры, сражавшиеся при Монмирайле, нашел вскоре другой повод к злорадству. Едва Лара увидал себя вне стен конюшни, откуда бедняжку выводили слишком редко, как он несколько раз обежал двор и стал делать невероятные скачки; высоко задирая голову, он отрывался от земли четырьми ногами сразу, словно желал вскарабкаться на платаны, окружавшие двор префектуры.

- Лошадь неплохая,- заметил Бушар, с угрюмым видом подходя к Люсьену,- но, пожалуй, уже с неделю ни господин префект, ни его лакей Перен не решались выпустить ее из конюшни; быть может, благоразумнее было бы...

Люсьен был поражен тайной радостью, светившейся в глазах станционного смотрителя. "Мне предназначено судьбою,- подумал он,- дважды в один день быть сброшенным на землю; таков должен быть мой дебют в Нанси". Бушар набрал немного овса в решето и остановил лошадь, но Люсьену стоило большого труда сесть на нее и заставить ее слушаться.

Он тронулся с места галопом, но вскоре перевел коня на шаг. Изумленный красотою и мощью аллюров Лары, Люсьен не постеснялся обречь на ожидание станционного смотрителя-зубоскала. Лара пробежал изрядное расстояние и лишь через полчаса возвратился во двор префектуры. Лакей был порядком испуган этим промедлением. Что касается станционного смотрителя, то он был почти уверен, что лошадь вернется одна. Увидав ее с седоком, он пристально осмотрел мундир Люсьена: никаких признаков падения не было заметно. "Ну, этот будет половчее других",- решил Бушар.

Люсьен закончил сделку, не сходя с коня. "Нельзя, чтобы Нанси увидел меня опять на роковой кляче". Г-н Бушар, не разделявший этих опасений сел на полковую лошадь. Лакей Перен направился с ними в казначейство, где Люсьен взял деньги.

- Видите, сударь, я позволяю сбрасывать себя на землю только раз на дню,- заявил Люсьен Бушару, когда они остались одни.- Но меня глубоко огорчает, что мое падение произошло под окнами с ярко-зелеными жалюзи, перед аркой... У въезда в город, около особняка...

- А! На улице Помп,- сказал Бушар.- И у самого маленького из окон стояла, конечно, красивая дама?

- Да, сударь, и она посмеялась над моей неудачей. Чрезвычайно неприятно дебютировать таким образом в гарнизоне, да еще в гарнизоне, где начинаешь службу! Вы ведь были военным и понимаете это, сударь. Что станут говорить обо мне в полку? Но кто эта дама?

- Это была, вероятно, женщина лет двадцати пяти, с пепельно-белокурыми волосами чуть не до самой земли?

- И с красивыми, но очень лукавыми глазами.

- Это госпожа де Шастеле, вдова, перед которой лебезят все здешние дворяне, потому что у нее миллионное состояние. Она при каждом случае с жаром восхваляет Карла Десятого, и, будь я одним из сотрудников нашего маленького префекта, я бы живо ее упрятал; наш край в конце концов станет второй Вандеей. Это ярая ультрароялистка, которая рада была бы сжить со свету всех, кто когда-либо служил интересам родины. Она дочь маркиза де Понлеве, одного из наших завзятых ультрароялистов; он,- прибавил Бушар, понизив голос,- один из эмиссаров Карла Десятого в нашей стране. Это между нами; я не хочу быть доносчиком.

- Будьте покойны.

- Они приехали сюда сеять смуту после июльских дней. Они хотят, по их словам, довести до голода парижское население, лишив его работы; но при всем том маркиз человек недалекий. Его правая рука - доктор Дю Пуарье, первый врач в наших краях. Господин Дю Пуарье, пройдоха, каких мало, водит за нос как господина де Понлеве, так и господина де Пюи-Лоранса, второго эмиссара Карла Десятого. Здесь ведь открыто устраивают заговоры. Есть еще и аббат Олив, он шпион...

- Ах, дорогой мой,- смеясь, перебил его Люсьен,- я нисколько не возражаю против того, чтобы аббат Олив занимался шпионажем,- мало ли есть на свете шпионов. Но, пожалуйста, расскажите мне еще немножко об этой красавице, госпоже де Шастеле.

- А, об этой красотке, которая расхохоталась, когда вы свалились с лошади? Она насмотрелась на такие картины. Она вдова одного из бригадных генералов, состоявших лично при Карле Десятом не то обер-камергером, не то генерал-адъютантом, словом, вдова вельможи, который, перебравшись сюда после июльских дней, вечно умирал от страха. Ему все казалось, что чернь вышла на улицу, как он мне раз двадцать об этом говорил. Но он был человек не злой, ничуть не наглый, напротив, очень кроткий. Иной раз, когда приезжали какие-то посланцы из Парижа, он требовал, чтобы на станции для него держали пару лошадей, и щедро платил за них. Ибо, надо вам сказать, сударь, до Рейна отсюда по проселочной дороге всего девятнадцать лье. Это был рослый, худощавый, бледный человек. Он вечно чего-то боялся.

- А его вдова? - смеясь, спросил Люсьен.

- У нее был особняк в Сен-Жерменском предместье, на Вавилонской улице,- название-то какое! Вы, сударь, должно быть, знаете эту улицу. Госпоже де Шастеле очень хочется возвратиться в Париж, но отец против этого и старается перессорить ее со всеми ее друзьями; он хочет совсем забрать ее в руки. Дело в том, что при господстве иезуитов, в годы царствования Карла Десятого, господин де Шастеле, большой ханжа, нажил миллионы на одном из займов; его вдова владеет всем капиталом, обращенным в земельную ренту, а господин де Понлеве стремится наложить на нее руку в случае революции.

Каждое утро господин де Шастеле приказывал заложить коляску и ехал к мессе в пятидесяти шагах от его дома; английская коляска, стоившая по меньшей мере десять тысяч франков, катилась по мостовой без всякого шума; он говорил, что это необходимо делать для народа. Он придавал этому очень большое значение; по воскресеньям на торжественном богослужении он всегда бывал в парадном мундире, с красной орденской лентой через плечо и в сопровождении четырех лакеев в богатых ливреях и желтых перчатках. А между тем, умирая, он ничего не оставил своей челяди, потому что - так объяснял он причащавшему его викарию - все они якобинцы. Но супруга, оставшаяся в этом мире и опасающаяся многого, заявила, что это простое упущение в завещании; она назначила им небольшие пенсии, а некоторых оставила на службе у себя и иногда по какому-нибудь пустячному поводу дарит им по сорок франков. Она занимает весь второй этаж особняка де Понлеве; там вы ее и видели; но отец требует, чтобы она платила за помещение. Это обходится ей в четыре тысячи франков, хотя маркиз никогда не сдал бы второй этаж больше, чем за сто луидоров. Это отъявленный скряга; но разговаривает он со всеми, и очень вежливо; он утверждает, что у нас скоро будет республика и снова придется эмигрировать; что будут рубить головы дворянам и духовенству и т. д. Во время первой эмиграции господин де Понлеве сильно бедствовал: говорят, в Гамбурге он работал переплетчиком; но он приходит в ярость, когда теперь при нем заговаривают о книгах. Как бы там ни было, он рассчитывает в случае нужды на капиталы дочери; потому-то он и не хочет терять ее из виду; одному из моих друзей он заявил...

- Но, сударь,- перебил его Люсьен,- что мне за дело до странностей этого старика? Расскажите мне о госпоже де Шастеле.

- Она собирает у себя гостей по пятницам, чтобы произносить перед ними проповеди, точно настоящий священник. Она говорит, по словам прислуги, как ангел божий; все понимают ее; в иные дни она трогает их до слез. "Дрянь вы этакая,- говорю я им,- она ведь ненавидит народ; если бы это было в ее власти, она всех нас передушила бы". Но она все же им кружит головы, они ее любят.

Она очень осуждает отца, говорит лакей, за то, что он не желает видеть своего младшего брата, председателя королевского суда в Меце, потому что тот принес присягу; маркиз считает, что брат этим запятнал себя. Ни один человек умеренных убеждений в этом обществе не принят. Этот щеголь-префект, продавший вам коня, молча сносит обиду за обидой; он не смеет показаться госпоже де Шастеле, которая выложила бы ему все начистоту. Когда он является с визитом к госпоже д'Окенкур, самой блестящей из наших дам, она становится у окна, выходящего на улицу, и велит передать через швейцара, что ее нет дома... Но простите, сударь, я забыл: вы сами человек умеренных убеждений.

Последняя фраза была довольно удачна; не менее удачен был и ответ Люсьена:

- Мой дорогой, вы сообщаете мне ряд сведений, и я выслушиваю их как донесение о позиции, занимаемой противником. А пока прощайте. До свиданья. Какая гостиница считается здесь лучшей?

- Гостиница "Трех императоров" на улице Старых иезуитов, номер тринадцать, но вам будет трудно найти ее. Мне с вами по дороге; я почту за честь проводить вас до этой гостиницы.

"Я слишком несерьезно говорил с ним,- решил станционный смотритель,- надо этому молодому ветрогону рассказать кое-что о наших дамах".

- Госпожа де Шастеле - самая чудная из здешних дам,- продолжал Бушар с развязностью простолюдина, желающего скрыть свое замешательство.- Должен вам сказать, что госпожа д'Окенкур не менее красива, чем она; но у госпожи де Шастеле был только один любовник - господин Тома де Бюзан де Сисиль, гусарский подполковник. Она всегда какая-то печальная и странная, только когда она говорит о Генрихе Пятом, то вся загорается. Ее люди передают, что она иногда приказывает заложить карету, потом через час, даже не выйдя из дому, велит распрягать лошадей. У нее замечательно красивые глаза, как вы сами видели, и притом глаза, выражающие все, что угодно, но госпожа д'Окенкур гораздо веселее и остроумнее ее, она всегда умеет сказать что-нибудь забавное. Госпожа д'Окенкур держит под башмаком своего мужа, отставного ротмистра, раненного в июльские дни, впрочем, вполне порядочного человека. Да они все здесь порядочные люди. Но она вертит им, как хочет, и ежегодно без зазрения совести меняет любовников. Теперь на нее тратит все свои деньги господин д'Антен. Я без конца отпускаю ему лошадей для прогулок в Бюрельвильерский лес, что виднеется вон там, в конце равнины; одному богу известно, чем они занимаются в этом лесу. Моих почтальонов они напаивают до бесчувствия, чтобы те ничего не видели и не слышали. Черта с два, если они, вернувшись оттуда, способны сказать мне хотя бы словечко!

- Да где вы видите этот лес? - спросил Люсьен, всматриваясь в самый унылый пейзаж на свете.

- В одной миле отсюда, в конце равнины, великолепный черный лес; прекрасное место. Там есть кафе "Зеленый охотник", где всегда играет оркестр; его содержат немцы; это здешние Тиволи...

Люсьен шевельнул повод, и это встревожило болтуна. Ему показалось, что от него сейчас ускользнет его жертва, и какая жертва! Изящный молодой парижанин, новоприбывший и обязанный слушать его!

- Каждую неделю эта хорошенькая белокурая женщина, госпожа де Шастеле,- торопливо продолжал он,- которая слегка рассмеялась, увидев, как вы упали, или, вернее, как упала ваша лошадь (это существенная разница),- словом, эта дама, можно сказать, каждую неделю отклоняет предложения искателей ее руки. Господин де Блансе, ее кузен, находящийся при ней неотступно, господин де Гоэлло, величайший интриган, настоящий иезуит, граф Людвиг Роллер, самый бедовый из этих дворян,- все остались ни с чем. Она не так глупа, чтобы выйти замуж за провинциала! Чтобы не скучать, она мужественно вступила в незаконное сожительство, как я вам уже говорил, с подполковником Двадцатого гусарского господином Тома де Бюзан де Сисиль. Он был слишком к ней привязан, но это неважно; он вел себя смирно, и к тому же он, но слухам, один из самых знатных дворян во Франции.

Есть еще маркиза де Пюи-Лоранс и госпожа де Сен-Венсан, которые не позволяют себе ничего; но вообще здешние дамы боятся нарушать правила нравственности. Они в этом отношении дьявольски строги, и надо вам сказать, сударь, со всем уважением, которым я вам обязан, я, всего лишь бывший унтер-офицер кирасирского полка (правда, за десять лет я участвовал в десяти кампаниях), я сомневаюсь в том, чтобы вдова господина Де Шастеле, бригадного генерала, взявшая себе в любовники подполковника, захотела откликнуться на чувства простого корнета, как бы он ни был мил. Потому что,- прибавил с соболезнующим видом станционный смотритель,- личные достоинства здесь не в почете: все решается чином и знатностью происхождения.

"В таком случае я почти ничто",- подумал Люсьен.

- Прощайте, сударь,- сказал он Бушару, пуская рысью коня.- Я пришлю улана за лошадью, оставленной у вас в конюшне. До свиданья.

Он заметил вдали огромную вывеску "Трех императоров".

"Что там ни говори, а этого молодчика с умеренными убеждениями я основательно поддел,- торжествовал Бушар, посмеиваясь про себя.- И вдобавок сорок франков для раздачи моим почтальонам! Почаще бы только это повторялось!"

ГЛАВА ПЯТАЯ

У г-на Бушара было больше оснований для насмешек, чем он сам предполагал. Когда, уже не видя рядом с собой этого человека с острыми глазами, Люсьен получил возможность предаться своим мыслям, он пришел в очень дурное настроение. Падение с лошади, которым он дебютировал в провинциальном городе и в кавалерийском полку, представилось ему величайшим несчастьем. "Этого никогда не забудут; всякий раз, когда я буду проезжать по улице, хотя бы я сидел в седле, как самый старый улан, люди будут говорить: "А, это тот молодой парижанин, который так смешно упал с лошади, когда полк вступал в город".

Наш герой в данном случае испытывал на себе последствия парижского воспитания, развивающего в людях только тщеславие, печальный удел сынков богатых родителей. Все это тщеславие сразу встрепенулось в первые же часы пребывания Люсьена в полку; Люсьен уже приготовился к дуэли; надо было подойти к происшествию легко и решительно, надо было выказать при этом отвагу и т. п. Напротив, он очутился в нелепом и унизительном положении под окном молодой женщины, самой знатной из местных дам, отъявленной роялистки и болтушки, которая сумеет осмеять сторонника политической умеренности. Чего только она не наплетет про него!

Он не мог отделаться от воспоминания об улыбке, скользнувшей по ее губам в тот момент, когда он поднялся с земли, весь облепленный грязью, и ударил коня ножнами. "Что за дурацкая мысль ударить эту клячу ножнами! И притом с яростью! Это действительно повод к издевательству. Каждый может упасть вместе с конем, но бить его, рассвирепев от гнева, выказать себя до такой степени несчастным из-за падения! Надо было сохранить полное спокойствие, вести себя, как говорит мой отец, как раз обратно тому, чего от меня ждали...

Если я когда-нибудь встречусь с этой госпожой де Шастеле, ей трудно будет удержаться от смеха при виде меня. А что станут говорить в полку? Ну, что касается этого, господа зубоскалы, я бы вам посоветовал зубоскалить шепотом!"

Взволнованный неприятными мыслями, Люсьен, найдя своего слугу в самом лучшем номере "Трех императоров", употребил по меньшей мере часа два на тщательнейший туалет, как это полагалось, по его мнению, молодому офицеру.

"Лиха беда начало; мне предстоит многое исправить. Мундир сидит на мне отлично,- сказал он себе, глядясь в два зеркала, которые он распорядился поставить таким образом, чтобы видеть себя с головы до пят,- однако насмешливые глаза госпожи де Шастеле, эти глаза, светящиеся лукавством, всегда отыщут брызги грязи на моем левом рукаве".- И он горестно поглядывал на свой дорожный мундир, валявшийся на одном из стульев и сохранивший, невзирая на чистку, явные следы несчастного происшествия.

Покончив с затянувшимся туалетом, который, хотя он об этом и не подозревал, показался настоящим спектаклем для прислуги и для хозяйки гостиницы, предоставившей в его распоряжение свое большое зеркало, Люсьен спустился во двор и не менее критическим взглядом осмотрел туалет Лары. Он нашел его в порядке, за исключением правого заднего копыта, которое он велел снова начистить в своем присутствии. Наконец он прыгнул в седло с легкостью вольтижера, а не с точностью и солидностью, свойственной военному. Ему слишком хотелось показать столпившейся во дворе гостиничной прислуге, что он превосходно чувствует себя на лошади. Он осведомился, где находится улица Помп, и пустил коня крупной рысью. "К счастью,- думал он,- госпожа де Шастеле, вдова генерала, должна быть хорошим судьей".

Но ярко-зеленые жалюзи были наглухо закрыты, и Люсьен напрасно проехался взад и вперед. Он отправился к подполковнику Филото поблагодарить его и расспросить об обязанностях, налагемых приличиями на корнета в первый день его пребывания в полку.

Он сделал два-три десятиминутных визита с ледяною холодностью, подобающей двадцатилетнему молодому человеку, и этот признак отличного воспитания вызвал вполне желанный эффект.

Отделавшись от визитов, он вернулся на то место, где утром упал с лошадью. Он доехал крупной рысью до особняка де Понлеве и у самого дома перевел коня на мелкий, восхитительно плавный галоп. Несколько движений поводом, незаметных для непосвященных, вызвали у Лары, удивленного дерзостью всадника, нетерпеливые удары копытом, способные привести в восхищение знатоков. Но тщетно Люсьен сохранял в седле неподвижную и даже немножко напряженную позу: зеленые жалюзи оставались по-прежнему закрыты.

Как настоящий военный, он узнал окно, где увидел г-жу де Шастеле: оно было с готической рамой и значительно меньше других; находилось оно во втором этаже большого, по-видимому, очень старинного дома, недавно окрашенного клеевой краской, как того требует хороший провинциальный вкус. Во втором этаже пробили прекрасные окна, но в третьем этаже окна были еще с поперечинами. Этот полуготический дом был огражден великолепной современной работы железной решеткой со стороны Алтарной улицы, пересекавшей под прямым углом улицу Помп. Над воротами Люсьен прочел на темно-сером мраморе надпись золотыми буквами:

"ОСОБНЯК ДЕ ПОНЛЕВЕ"

У этого квартала был невеселый вид, и Алтарная улица казалась одною из самых красивых и вместе с тем самых безлюдных улиц в городе; на каждом шагу здесь росла сорная трава.

"С каким бы пренебрежением я отнесся к этому унылому дому,- подумал Люсьен,- если бы в нем не жила молодая женщина, посмеявшаяся надо мной, и не без оснований! Но черт с ней, с этой провинциалкой! Где в этом дурацком городе место общественных гуляний? Поищем".

Благодаря резвости своего коня Люсьен меньше чем в три четверти часа объехал весь Нанси, жалкое скопление домишек, окруженное крепостными сооружениями. Сколько ни искал он, ему не удалось найти другого места для гуляний, кроме продолговатой площади, пересеченной в обоих концах зловонными канавами, в которые стекались городские нечистоты; вокруг печально прозябали низкорослые липы, тщательно подстриженные веером.

"Можно ли представить себе более мрачное место на свете, чем этот город!" - повторял себе наш герой при каждом новом открытии, и сердце его сжималось от тоски.

Поддаваясь чувству столь глубокого отвращения, он проявлял известную неблагодарность к судьбе, ибо в то время, как он кружил по улицам и крепостным валам, его заметили г-жа д'Окенкур, г-жа де Пюи-Лоранс и даже мадмуазель Бершю, первая красавица среди мещанок Нанси. Мадмуазель Бершю даже сказала: "Какой интересный всадник!"

В обычное время Люсьен легко мог бы прогуливаться по Нанси инкогнито, но в этот день все слои общества - высший, низший и средний - были взволнованы: прибытие нового полка в провинции - событие огромное; Париж не имеет ни малейшего представления об этих чувствах, так же как о многих других. При вступлении полка в город торговец мечтает о расцвете своего заведения, а почтенная мать семейства - об устройстве одной из своих дочерей; надо только понравиться клиентам. Дворянство задает себе вопрос: "Есть ли в этом полку представители знатных фамилий?" Священники: "Все ли солдаты были у первого причастия?" Причастить впервые сотню заблудших овец - заслуга немаловажная в глазах его преосвященства. Гризетки испытывали чувства менее глубокие, нежели служители господа, но, пожалуй, более пылкие.

За время этой первой прогулки Люсьена, прошедшей в поисках места общественных гуляний, немного подчеркнутая смелость, с которою он управлял конем префекта, известным своим норовом,- смелость, по-видимому, доказывавшая, что он действительно купил Лару,- вызвала уважение к нему у целого ряда лиц. "Кто этот корнет,- задавали они вопрос,- ознаменовавший свой приезд в наш город покупкой лошади, стоящей тысячу экю?"

Среди особ, наиболее пораженных предполагаемым богатством новоприбывшего корнета, справедливость требует отметить в первую очередь мадмуазель Сильвиану Бершю.

- Мама, мама! - воскликнула она, увидев прославившуюся на весь город лошадь префекта.- Это Лара господина префекта, но на этот раз всадник не проявляет никакого страха!

- Молодой человек, должно быть, очень богат,- ответила г-жа Бершю, и вскоре эта мысль поглотила внимание матери и дочери.

В тот же день все знатное общество Нанси обедало у г-на д'Окенкура, очень богатого молодого человека, который уже имел честь быть представленным читателю. Праздновали день рождения одной из принцесс, живших в изгнании. Наряду с дюжиной дураков, влюбленных в прошлое и опасавшихся будущего, следует отметить семь-восемь бывших офицеров, молодых, полных огня, желавших войны больше всего на свете и не сумевших с легким сердцем примириться с последствиями переворота. Выйдя в отставку после июльских дней, они ничем не занимались и считали себя несчастными; вынужденная праздность, в которой они прозябали, отнюдь не доставляла им радости, и эта невеселая жизнь не вызывала у них излишней снисходительности к молодым офицерам, состоявшим на действительной службе в армии. Вечное недовольство неблагоприятно отражалось на их суждениях, и хотя они были людьми довольно тонкими, это недовольство проявлялось в притворном пренебрежении к существующему порядку.

Во время своей рекогносцировки Люсьен трижды проехал мимо особняка де Сов д'Окенкур, сад которого выступом преграждал дорогу к крепостному валу. Гости как раз вставали из-за стола; все, что было в городе наиболее безукоризненного - по рождению ли или по благомыслию,- устремило взоры на Люсьена. Лучшие судьи, подполковник де Васиньи, три брата Роллеры, г-н де Блансе, г-н д'Антен - оба ротмистры,- гг. де Гоэлло, Мюрсе, де Ланфор - все произнесли свое слово. Бедные молодые люди в этот день скучали меньше, чем обычно; утром прибытие полка послужило для них поводом к разговорам о войне и о лошадях - два предмета наряду с акварельной живописью, в области которых провинция разрешает истому дворянину иметь кой-какой запас сведений; вечером им выпало редкое удовольствие увидеть вблизи и разобрать по косточкам офицера новой армии.

- Конь бедняги префекта, должно быть, здорово удивлен, чувствуя, что им так смело управляют,- заметил г-н д'Антен, друг г-жи д'Окенкур.

- Юнец недавно сел впервые на коня, хотя сидит он неплохо,- откликнулся г-н де Васиньи.

Это был очень красивый сорокалетний мужчина с крупными чертами лица, сохранявшего выражение смертельной скуки даже в минуты, когда он шутил.

- Это, по-видимому, один из тех торговцев мебелью или свечных фабрикантов, которые именуют себя июльскими героями,- промолвил г-н де Гоэлло, высокого роста блондин, чопорный, с лицом, изборожденным морщинами зависти.

- Как вы отстали, мой бедный Гоэлло! - сказала г-жа де Пюи-Лоранс, местная острячка.- Июльские герои уже давно не в моде; это, вероятно, сын какого-нибудь пузатого продажного депутата.

- Одного из тех красноречивых персонажей, которые, выстроившись шеренгой за спиною министров, кричат "тс!" или разражаются хохотом при обсуждении законопроекта об улучшении пищевого довольствия каторжников, в обоих случаях руководствуясь сигналом, подаваемым им спиною министра.

Друг г-жи де Пюи-Лоранс, изящный г-н де Ланфор, этой красивой, медленно произнесенной фразой развивал и иллюстрировал мысль своей остроумной подруги.

- Он, вероятно, на две недели взял напрокат лошадь префекта: папаша получает ведь немалые деньги из дворца,- сказал г-н де Санреаль.

- Полно!

Ты должен знать людей, раз говоришь о них,-

перебил его маркиз де Васиньи.-

Муравей ссужать не любит...

Мрачный Людвиг Роллер трагическим тоном подхватил:

Не велик еще порок!

- Сговоритесь же между собой, господа: где мог он взять деньги, чтобы купить лошадь? - сказала г-жа де Сов д'Окенкур.- Не станете же вы из предубеждения против этого свечного фабриканта отрицать, что в данный момент он сидит на лошади?

- Деньги! Деньги! - воскликнул г-н д'Антен.- Нет ничего легче: папенька либо на трибуне, либо в бюджетной комиссии высказался за приобретение ружей Жиске или в пользу другой какой-нибудь военной поставки (Это говорят ультрароялисты. Кто мог бы взять под сомнение безукоризненную честность, которой руководствуются при заключении договоров на поставки? (Прим. автора.)).

- Надо жить самому и давать жить другим,- с глубокомысленным видом высказал политическую мысль г-н де Васиньи,- этого никогда не понимали наши бедные Бурбоны. Надо было досыта накормить всех юных плебеев, болтунов и нахалов, надо было, как принято иначе говорить, иметь талант. Кто усомнится в том, что господа N., N. и N. продались бы Карлу Десятому, как они продаются теперешнему монарху? И даже дешевле, ибо это было бы для них меньшим позором. Они были бы приняты в хорошем обществе, они были бы вхожи в светские дома, что является заветной мечтою всякого буржуа, как только обед у него обеспечен.

- Слава богу, вот мы и погрузились в высокую политику! - воскликнула г-жа де Пюи-Лоранс.

- Июльский ли он герой, столяр или сын какого-нибудь жирного богача, пусть будет он кем угодно, но на коне он сидит премило,- сказала г-жа де Сов д'Окенкур.- Уж он-то во всяком случае, поскольку его отец продался, будет избегать разговоров о политике и окажется лучшим собеседником, чем наш Васиньи, который удручает своих друзей постоянными сетованиями и вечными догадками. Скорбные вздохи следовало бы запретить, по крайней мере после обеда.

- Приятный мужчина, свечной фабрикант, столяр - все, что вам угодно,- сказал пуританин Людвиг Роллер, рослый молодой человек с черными, гладко зачесанными волосами, обрамлявшими бледное, угрюмое лицо.- Вот уже пять минут, как я не свожу глаз с этого молодчика, и готов держать пари на любых условиях, что он недавно поступил на службу.

- Значит, он не июльский герой и не свечной фабрикант,- с живостью возразила г-жа д'Окенкур,- потому что после Славных дней прошло уже три года, и у него было достаточно времени набраться апломба. Это, должно быть, сын какого-нибудь благонамеренного толстяка, мало чем отличающегося от клики господина де Виллеля, и возможно даже, что он научился грамоте и умеет держаться в гостиной ничуть не хуже других.

- У него вид не совсем заурядный,- заметила г-жа де Коммерси.

- Но он не так уверенно сидит в седле, как вам это кажется, сударыня,- возразил задетый за живое Людвиг Роллер.- Он держится слишком напряженно и манерно; достаточно его коню чуть-чуть оступиться - и он полетит на землю.

- Это было бы второй раз за один день! - воскликнул г-н де Санреаль с торжествующим видом глупца, не избалованного вниманием слушателей и собирающегося рассказать что-то занимательное.

Господин де Санреаль был самым богатым и самым толстым из всех местных дворян. Ему выпало редкое для него удовольствие видеть, как глаза всех присутствующих повернулись в его сторону, и он долго наслаждался этим, прежде чем решился внятно рассказать историю падения Люсьена. Так как своими потугами на остроумие он сильно запутал повествование о столь интересном случае, ему стали задавать вопросы, и он, к великой своей радости, принялся вторично излагать происшествие, однако все время старался выставить героя в более смешном свете, чем это было на самом деле.

- Можете говорить что вам угодно,- воскликнула г-жа де Сов д'Окенкур, когда Люсьен в третий раз проезжал под окнами ее особняка,- но это очаровательный юноша, и если бы я не зависела от мужа, я пригласила бы его на чашку кофе хотя бы для того, чтобы доставить вам неприятность!

Господин д'Окенкур принял ее слова всерьез; его кроткое и почтительное лицо побледнело от испуга.

- Как, дорогая моя, неизвестного человека? Человека без роду и племени, может быть, рабочего? - умоляюще обратился он к своей прекрасной половине.

- Хорошо, отказываюсь от него ради вас,- прибавила она насмешливо, и г-н д'Окенкур нежно пожал ей руку.- А вы, человек могучего телосложения и сведущий,- обернулась она к Санреалю,- от кого вы узнали эту клевету о падении бедного юноши, такого худенького и такого красивого?

- Не от кого иного, как от доктора Дю Пуарье,- ответил Санреаль, сильно задетый насмешкой над его полнотой,- от доктора Дю Пуарье, который находился у госпожи де Шастеле как раз в ту минуту, когда этот герой вашего воображения шлепнулся наземь, как дурак.

- Герой он или нет, но этот молодой офицер уже имеет завистников - начало недурное; я, во всяком случае, предпочла бы, чтобы мне завидовали, нежели завидовать самой. Его ли вина, что он не похож на Вакха, возвращающегося из Индии, или на его спутников? Подождите, пока он станет старше на двадцать лет; тогда он подомнет под себя любого противника. Больше я вас не слушаю,- сказала г-жа д'Окенкур, направляясь в другой конец гостиной и открывая там окно.

Стук распахнувшейся рамы заставил Люсьена повернуть голову, а у Лары вызвал неожиданный приступ резвости, задержавший коня и седока на одну-две минуты перед взорами этой благожелательной компании. И когда Люсьен уже почти проехал мимо открывшегося окна, Лара стремительно подался назад, по-видимому, вопреки желанию всадника.

"Это не та молодая дама, что была утром",- подумал он с легким разочарованием и, сдержав сильно возбужденную лошадь, удалился медленным шагом.

- Фат! - промолвил Людвиг Роллер, с гневом отходя от окна.- Это, должно быть, какой-нибудь конюх из труппы Франкони, преображенный июльскими днями в героя.

- Действительно ли на нем мундир Двадцать седьмого полка? - с видом знатока спросил Санреаль.- У Двадцать седьмого другие выпушки.

Это интересное, и веское замечание дало повод заговорить всем сразу. Обсуждение вопроса о выпушках заняло добрых полчаса. Каждый из этих господ пожелал обнаружить свою осведомленность в той области военной науки, которая вплотную смыкается с портняжным искусством и когда-то доставляла немало радости одному великому королю, нашему современнику.

От выпушек перешли к монархическому принципу, и женщины уже начали скучать, когда подоспел, весь запыхавшись, исчезнувший на короткое время г-н де Санреаль.

- У меня новости! - крикнул он с порога, едва переводя дыхание.

Тотчас же монархический принцип был самым жалким образом забыт. Но Санреаль внезапно онемел: в глазах у г-жи д'Окенкур он уловил любопытство, и из него пришлось, так сказать, вытягивать слово за словом его историю. Конюх префекта служил раньше лакеем у Санреаля, и пылкая любовь к исторической правде привела благородного маркиза в конюшню префектуры. Там его бывший слуга сообщил ему обо всех обстоятельствах, сопровождавших сделку. Но случайно во время разговора маркиз узнал от своего собеседника, что, судя по всем данным, овес должен подняться в цене, ибо помощник префекта, ведающий справочными ценами, распорядился немедленно сделать запас для конюшни префекта; и сам он, богатый землевладелец, заявил, что больше не будет продавать овес. Эта новость придала мыслям благородного маркиза совершенно иное направление; он был признателен самому себе за то, что пошел в префектуру; он напоминал собой актера, который, исполняя на сцене роль, узнает, что горит его собственный дом. У Санреаля был овес, предназначенный к продаже, а в провинции малейший денежный интерес сразу затмевает всякий другой: забывают о самом увлекательном разговоре, оставляют без внимания скандальнейшее происшествие. Возвратившись в особняк д'Окенкуров, Санреаль был глубоко озабочен тем, чтобы не проронить ни слова насчет овса: это было необходимо потому, что в гостиной сидело несколько богатых землевладельцев, которые могли бы извлечь из этого выгоду и продать овес раньше, чем продаст он.

В то время как Люсьену выпала честь сделаться предметом общей зависти лучших представителей нансийской знати - ибо стало известным, что лошадь приобретена за полтораста луидоров,- сам он, удрученный убогим видом города, уныло сдавал Лару в конюшне префектуры, пользоваться которою в течение нескольких дней ему разрешил г-н Флерон.

На следующий день перед полком в полном сборе полковник Малер де Сен-Мегрен представил Люсьена в качестве корнета.

После парада Люсьен, будучи дежурным, обошел казармы; не успел он вернуться домой, как тридцать шесть трубачей, расположившись под его окнами, приветствовали его тушем. Он с честью выпутался из всех этих церемоний, не столь занимательных, сколь необходимых.

Он был невозмутимо холоден, однако недостаточно; несколько раз, помимо его воли, в углу рта у него появлялась легкая усмешка, не оставшаяся незамеченной. Так было, например, когда полковник Малер, обняв его перед выстроенным во фронт полком, неловко осадил своего коня, и тот подался немного в сторону от коня Люсьена; но Лара, восхитительно повинуясь легкому движению повода и шенкеля седока, плавно последовал за несвоевременно отступившей лошадью полковника. Так как на командира полка смотрели с еще большей завистью, чем на франта, приезжающего из Парижа готовым корнетом, этот ловкий маневр не ускользнул от взоров улан и доставил много чести нашему герою.

- А еще говорят, что английские лошади тугоузды! - сказал вахмистр Лароз, тот самый, который накануне вступился за Люсьена, когда молодой человек упал на землю.- Они тугоузды для тех, кто не умеет держать повод. Этот желторотый юнец, во всяком случае, хорошо сидит в седле. Видно, что он подготовился, прежде чем вступить в полк,- с важностью прибавил он.

Уважение к 27-му уланскому, сквозившее в этих словах, приятно пощекотало самолюбие соседей вахмистра.

Однако, выравнивая своего коня с конем полковника, Люсьен, сам того не чувствуя, усмехнулся краешком губ. "Проклятый республиканец, я тебе это еще припомню!" - решил про себя полковник, и с той минуты у Люсьена оказался враг, имевший возможность благодаря своему служебному положению причинить ему много зла.

Когда наконец Люсьен избавился от поздравлений офицеров, от дежурства по казарме, от тридцати шести трубачей и т. д., он почувствовал, что ему невероятно грустно; надо всем всплывала только одна мысль: "Все это довольно пошло. Они говорят о войне, о неприятеле, о героизме, о чести, а неприятеля вот уж двадцать лет нет и в помине. И мой отец утверждает, что скупой парламент никогда не решится отпустить деньги на мало-мальски серьезную войну. На что же мы годимся? Только на то, чтобы проявлять рвение, словно продажные депутаты!"

Придя к этому глубокомысленному заключению, Люсьен, окончательно потерявший всякую бодрость, собирался прилечь на диван провинциальной работы, но под тяжестью его тела одна из ручек дивана обломилась; он вскочил в ярости и разнес вдребезги старую рухлядь.

Не лучше ли было сходить с ума от счастья, как это случилось бы в положении Люсьена с молодым провинциалом, воспитание которого не стоило ста тысяч франков? Значит, существует ложная цивилизация? Значит, мы еще не достигли высшей ступени цивилизации? А между тем мы с утра до вечера изощряемся в остроумии над бесконечными неприятностями, сопутствующими ее успехам!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

На следующий день утром Люсьен снял на центральной площади квартиру у г-на Бонара, торговца зерном, а вечером узнал от г-на Бонара, которому об этом сообщила маркитантка, поставляющая водку к столу унтер-офицеров, что подполковник Филото открыто выступил в качестве покровителя Люсьена, защитив его от не совсем благожелательных намеков полковника Малера де Сен-Мегрена.

Люсьеном овладело сильнейшее раздражение. Этому содействовало все: и безобразие города, и грязные кафе, заполненные офицерами, носившими такой же мундир, что и он; и то, что среди стольких лиц он не увидел ни одного, на котором лежала бы печать даже не благожелательности, но хотя бы той простой вежливости, какая в Париже встречается на каждом шагу. Он зашел навестить г-на Филото, но это уже был не тот человек, с которым он вместе путешествовал. Филато защитил его и, чтобы дать Люсьену почувствовать это, принял по отношению к нему важный и грубо покровительственный тон, еще усиливший дурное настроение нашего героя.

"И все это для того, чтобы зарабатывать девяносто девять франков в месяц! - думал он.- Что же должны были вытерпеть люди, обладающие миллионами? Как! - с яростью возвращался Люсьен к той же мысли.- Пользоваться покровительством! И чьим! Человека, которого я не взял бы себе в лакеи!" - Несчастье склонно преувеличивать.

Будь его хозяин достойным парижанином, они не обменялись бы и десятью словами за целый год при той суровости, едкости и несговорчивости, какими в эту минуту отличался Люсьен. Но толстый г-н Бонар имел лишь одну слабость - любовь к деньгам, вообще же был общителен, услужлив, уступчив, поскольку речь не шла о том, чтобы зарабатывать четыре су на мерке зерна. Г-н Бонар занимался торговлей зерном. Он распорядился обставить комнату нового постояльца подходящей мебелью, и не прошло двух часов, как оба они с большим удовольствием беседовали друг с другом.

Господин Бонар посоветовал Люсьену отправиться к г-же Бершю и сделать себе запас крепких напитков. Без почтенного торговца зерном Люсьену никогда не пришла бы в голову простейшая мысль, что корнет, слывущий богачом и только что вступивший в полк, должен иметь возможность блеснуть своим запасом крепких напитков.

- Это, сударь, госпожа Бершю, у которой такая красивая дочь, мадмуазель Сильвиана; у нее постоянно покупал полковник де Бюзан. Это та самая нарядная лавка, рядом с кафе; торгуясь, найдите какой-нибудь предлог, чтобы поговорить с мадмуазель Сильвианой. Это наша мещанская красавица,- прибавил он серьезным тоном, плохо вязавшимся с его толстой физиономией.- Оставив в стороне порядочность, которой она отличается и которой нет у других, она легко может выдержать сравнение с госпожами д'Окенкур, де Шастеле, де Пюи-Лоранс, и так далее, и так далее.

Славный г-н Бонар приходился дядей г-ну Готье, главарю местных республиканцев; не будь этого, он никогда не позволил бы себе углубиться в столь опасные размышления. Но юные редакторы "Aurore", американской газеты, издаваемой в Лотарингии, часто захаживали к нему поболтать за стаканом пунша и убеждали его, что он должен считать себя оскорбленным некоторыми действиями знатных землевладельцев, продававших ему свой хлеб. Хотя эти молодые люди объявляли себя строгими республиканцами и считали себя толковыми, они в глубине души сокрушались, видя, что отделены непроницаемой стеной от знатных молодых женщин, красотой и прелестью которых они могли любоваться только на улице или в церкви. Они мстили тем, что подхватывали все сплетни, выставлявшие в неблагоприятном свете добродетель этих дам, но единственным источником злословия была в данном случае только домашняя прислуга, потому что в провинции иной связи, хотя бы косвенной, между враждующими классами уже не существует.

Но возвратимся к нашему герою. Просвещенный г-ном Бонаром, он снова нацепил на себя саблю, надел кивер и отправился к г-же Бершю. Он купил ящик киршвассера, затем ящик коньяка, затем ящик, рома, помеченный 1810 годом, сделав все это с небрежной гримасой, с подчеркнутым безразличием к цене и с видом превосходства, имевшим целью поразить воображение мадмуазель Сильвианы. Он с удовольствием убедился, что эти замашки, достойные водевильного полковника, произвели желаемое впечатление. Добродетельная Сильвиана Бершю поспешила в лавку; она увидала в васистас, устроенный в полу комнаты, расположенной над торговым помещением, что покупатель, из-за которого перевернули вверх дном всю лавку, был не кто иной, как молодой офицер, который накануне гарцевал на Ларе, пресловутой лошади г-на префекта. Эта первая красавица среди мещанок Нанси соблаговолила выслушать несколько учтивых слов, с которыми к ней обратился Люсьен. "Она в самом деле хороша,- подумал он,- но не в моем вкусе. Это статуя Юноны, скопированная с античного образца современным художником; ей не хватает тонкости и изящества линий, формы слишком массивны, но в ней есть немецкая свежесть. Большие руки, большие ступни, очень правильные черты лица и бездна жеманства, под которым легко угадывается еле замаскированное высокомерие. И эти люди еще возмущаются высокомерием светских женщин!" Люсьену бросилась в глаза ее исполненная какого-то вульгарного благородства манера откидывать голову назад движением, очевидно, имевшим целью напомнить о приданом в двадцать тысяч экю. Подумав о скуке, ожидавшей его дома, Люсьен затянул свое пребывание в лавке. Сильвиана с торжеством подметила это и снисходительно предложила его вниманию несколько достаточно искусно закругленных фраз, выражавших ходячие истины насчет господ офицеров и опасностей, таящихся в их любезности. Люсьен ответил, что опасность обоюдная, что в данный момент он это чувствует, и т. д., и т. д. "Должно быть, девица заучила все это наизусть,- решил он,- ибо, как ни заурядны эти прекрасные фразы, они выделяются на фоне ее обычной речи".

Таково было восхищение, которое внушила ему мадмуазель Сильвиана, нансийская красавица, и, когда он вышел из лавки, городок показался ему еще более мрачным. В задумчивости шел он за тремя ящиками со "спиртным", по выражению мадмуазель Сильвианы. "Теперь надо найти лишь подходящий повод,- подумал он,- чтобы отослать один или два ящика подполковнику Филото".

Вечер был томителен для молодого человека, вступившего на самое блестящее и самое веселое поприще на свете. Его лакею Обри, уже много лет служившему в доме его отца, вздумалось корчить из себя педанта и давать ему, Люсьену, советы. Люсьен объявил слуге, что завтра утром отправляет его в Париж, и поручил ему отвезти г-же Левен ящик сливового варенья.

Покончив с этим, Люсьен вышел из дому. Погода была пасмурная, с севера дул холодный, пронизывающий ветер. На Люсьене был парадный мундир; он не мог снять его, так как был дежурным по казармам, и, кроме того, перечислив множество его обязанностей, ему сказали, что без особого разрешения полковника он не должен и мечтать о штатском сюртуке. Ему только и оставалось, что прогуливаться пешком по грязным улицам укрепленного города и слышать через каждые двести шагов дерзкий оклик: "Кто идет?" Он курил сигару за сигарой; после двух часов такого приятного времяпрепровождения он принялся отыскивать книжную лавку, но не мог найти. В одном лишь окне увидал он книги и поспешил войти в лавку: это оказались "Дни христианина", выставленные на продажу у торговца сыром, у городских ворот.

Он прошел мимо нескольких кафе; стекла всюду запотели от дыхания множества людей; он не решился войти ни в одно из этих заведений: он представлял себе, как невыносимо там пахло. Услышав доносившийся оттуда смех, Люсьен впервые в жизни почувствовал зависть.

В этот вечер он основательно призадумался над различиями в формах управления государством, над преимуществами, к которым следовало бы в жизни стремиться, и т. д., и т. д. "Будь здесь какой-нибудь театр, я попробовал бы поухаживать за одной из певичек. Я нашел бы, вероятно, ее приветливость менее тяжеловесной, чем у мадмуазель Сильвианы, и уж по крайней мере она не помышляла бы выйти за меня замуж".

Никогда еще будущее не рисовалось ему в столь мрачном свете. Всякая возможность менее печальных перспектив отпадала для него, поскольку он не мог справиться с неотвязной мыслью: "Так проведу я год или два, и как бы я ни старался, я все время буду делать то же, что делаю теперь".

Несколько дней спустя, по окончании занятий, подполковник Филото, проходя мимо квартиры нашего героя, увидал на пороге дома Никола Фламе, улана, которого он прикомандировал к Люсьену для ухода за его конем. (Простой солдат ходит за его английской лошадью! Люсьен раз десять на дню должен был заглядывать в конюшню.)

- Ну, что ты скажешь о корнете?

- Славный малый, господин полковник, очень щедр, но что-то невесел.

Филото поднялся наверх.

- Я пришел осмотреть ваше жилище, дорогой товарищ; ведь я вам дядька, как говорили в Бершини, когда я служил там бригадиром,- это было еще до Египта, потому что в вахмистры я был произведен только в Абукире, при Мюрате, а в корнеты - две недели спустя.

Однако все эти подробности героической эпопеи Люсьен пропустил мимо ушей; он вздрогнул при слове "дядька", но тотчас взял себя в руки.

- Ну что же, дорогой дядюшка,- весело ответил он,- весьма польщен таким родством. Есть у меня тут три почтенных родственника, которых хочу иметь честь вам представить. Речь идет об этих трех ящиках: первый - "Вдова Киршвассер из Шварцвальда"...

- Беру ее,- громко расхохотавшись, объявил Филото и, подойдя к раскрытому ящику, взял оттуда бутылку.

"Мне не пришлось ломать себе голову, подыскивая благовидный предлог",- подумал Люсьен.

- Но, полковник, эта почтенная родственница поклялась никогда не расставаться со своим братом, носящим имя "Коньяк 1810 года". Понимаете?

- Черт возьми, я не знаю человека остроумнее вас. Вы в самом деле славный малый,- воскликнул Филото,- и я должен быть признателен нашему приятелю Девельруа за то, что он меня познакомил с вами.

Это не было простою скупостью у нашего достойного подполковника, но он никогда не подумал бы раскошелиться на два ящика спиртных напитков и был в восторге, что они точно с неба свалились к нему. Отведывая поочередно киршвассер и коньяк, он долго сравнивал их между собою и пришел в умиление.

- Но поговорим о деле: я ведь явился сюда именно для этого,- сказал он с таннственно-многозначительным видом, грузно опускаясь на диван.- Вы швыряетесь деньгами. Купить трех лошадей на протяжении трех дней - я не осуждаю вас: прекрасно, прекрасно, отлично! Но что скажут ваши сослуживцы, у которых только одна лошадь, да и то нередко трехногая? - прибавил он, громко расхохотавшись.- Знаете, что они скажут? Они объявят вас республиканцем. В этом наше уязвимое место,- хитро заметил он.- А знаете, чем вы должны ответить? Красивым портретом Людовика-Филиппа верхом на коне, в богатой золотой раме, который вы повесите здесь, над комодом, на почетном месте; а теперь всего лучшего, честь имею.

Он не без труда поднялся с дивана.

- Человек умный понимает с полуслова, а вы мне не кажетесь слишком непонятливым; честь имею.

Это было обычным приветствием полковника.

- Никола! Никола! Позови-ка кого-нибудь из этих штафирок, слоняющихся без дела на улице, и присмотри за тем, чтобы он снес ко мне домой, знаешь, на Мецскую улицу, дом номер четыре, эти два ящика - только, черт возьми, не вздумай докладывать мне, что по дороге одна бутылка разбилась. Без этих штук, приятель!

- Но, думается мне,- сказал Филото Люсьену,- добро все же следует поберечь! Как бы одна из бутылок не разбилась. Пойду-ка я за ними шагах в двадцати, не подавая вида. Прощайте, дорогой товарищ! - И рукой, затянутой в перчатку, он показал на место над комодом: - Вы поняли меня? Хороший портрет Людовика-Филиппа.

Люсьен думал, что он уже избавился от него, но Филото снова показался в дверях.

- Да, вот еще! Никаких зловредных книжонок в ваших чемоданах, никаких дурных газет или брошюр, в особенности ничего из дурной прессы, как говорит Маркен.

С этими словами Филото сделал четыре шага от порога и присовокупил вполголоса:

- Этот высокий рябой поручик Маркен, который прибыл к нам из Парижа,- он приставил руку ребром к углу рта,- его побаивается сам полковник. Словам, хватит. Не попусту же всем даны уши, как по-вашему?

"В сущности, он хороший человек,- решил Люсьен.- Как и мадмуазель Сильвиана Бершю, он нравился бы мне, если бы меня не тошнило от него. Мой ящик киршвассера принес мне большую пользу". И он вышел из дому, чтобы приобрести портрет Людовика-Филиппа, самый большой, какой найдется.

Через четверть часа Люсьен возвратился в сопровождении рабочего, несшего огромный портрет, который наш герой нашел уже вставленным в раму, по заказу полицейского комиссара, только что назначенного на эту должность благодаря г-ну Флерону. Люсьен задумчиво смотрел, как вколачивали гвоздь и вешали портрет на стену.

"Отец часто говаривал мне, и теперь я понимаю его мудрые слова: "Ты кажешься совсем не парижанином по рождению среди этих людей, изворотливый ум которых никогда не возвышается над уровнем полезных для них целей. Ты считаешь всех и вся крупнее, чем это есть на самом деле, и превращаешь в героев, положительных или отрицательных, всех своих собеседников.

Ты слишком высоко расставляешь свои сети, как сказал Фукидид о беотийцах". И Люсьен повторил цитату на греческом языке, которого я не знаю.

"Парижская публика,- прибавлял мой отец,- услыхав о чьем-либо низком или предательском поступке, на котором кто-то нагрел руки, восклицает: "Браво, это ход, достойный Талейрана!" - и искренне восхищается.

Я предполагал, что мне придется предпринять ряд осторожных, остроумных и трудных мер, чтобы удалить со своей репутации налет республиканства и роковое клеймо: "Ученик, исключенный из Политехнической школы". Пятифранковая литография и рама стоимостью в пятьдесят четыре франка разрешили весь вопрос - вот что нужно этим людям! Филото смыслит в этом деле больше меня. В этом-то и состоит подлинное превосходство гениального человека над толпою: он вместо ряда мелких шагов совершает одно только действие - ясное, простое, поражающее всех и служащее ответом на все вопросы. Я сильно опасаюсь,- прибавил Люсьен со вздохом,- что очень не скоро стану подполковником" и т. д.

К счастью для Люсьена, который в эту минуту склонен был поставить себя ниже всех, на углу его улицы заиграла труба, и ему пришлось поспешить в казарму, где страх получить резкое замечание от начальства заставлял его внимательно относиться к своим обязанностям.

Вечером, когда он вернулся домой, служанка г-на Бонара вручила ему два письма. Одно было написано на простой, школьной бумаге и грубо запечатано. Люсьен разорвал конверт и прочел:

"Нанси, департамент Мерты... марта 183* г.

Господин корнет Молокосос!

Храбрые уланы, прославившиеся в двадцати сражениях, созданы не для того, чтобы ими командовал парижский франтик; жди всяких бед; ты всюду встретишь Мартына с дубинкой; складывай поскорей свои пожитки и убирайся подобру-поздорову! Советуем тебе это в твоих же интересах. Трепещи!"

Следовали три подписи с росчерками:

"Шасбоде, Дюрелам, Фумуалекан".

Люсьен покраснел, как рак, и задрожал от гнева; Тем не менее он распечатал второе письмо. "Должно быть, женское",- подумал он. Оно было на прекрасной бумаге и написано весьма тщательным почерком.

"Милостивый государь,

Посочувствуйте порядочным людям, краснеющим от того, что они должны прибегать к такому способу обмена мыслей. Не для великодушного сердца имена наши должны оставаться тайной, но полк кишмя кишит доносчиками и соглядатаями. Благородное ремесло воина превращено в школу шпионства! Так подтверждается истина, что крупное вероломство поневоле влечет за собой тысячу мелких подлостей. Предлагаем вам, милостивый государь, проверить путем собственных наблюдений следующий факт: не являются ли пять офицеров - лейтенанты и корнеты,- господа Д., Р., Бл., В. и Би.., весьма изящные молодые люди, принадлежащие, по-видимому, к избранному кругу общества (это заставляет нас опасаться, что они могут вас пленить),- шпионами, выслеживающими людей с республиканскими убеждениями? В глубине души мы исповедуем эти священные убеждения, в один прекрасный день мы прольем за них нашу кровь и смеем верить, что вы готовы в свое время и в надлежащем месте принести ту же жертву. Когда наступит великий день пробуждения, положитесь, сударь, на друзей, которые чувствуют себя равными вам только в силу глубокой жалости к несчастной Франции.

Марций, Публий Юлий, Марк. За всех этих господ - Vindex (Мститель (лат.).), который убьет Маркена".

Письмо это почти целиком уничтожило впечатление гнусности и мерзости, вызванное первым посланием. "Брань на дрянной бумаге,- сказал себе Люсьен,- это анонимное письмо 1780 года, когда в солдаты вербовали на набережных Парижа всяких мошенников и выгнанных лакеев; это тоже анонимное письмо, только датированное 183* годом.

Публий! Vindex! Бедные друзья! Вы были бы правы, если бы вас было сто тысяч; но вас всего две тысячи человек, быть может, рассеянных по всей Франции, и Филото, Малеры, даже Девельруа прикажут на законном основании расстрелять вас, если вы сбросите с себя маску, и их поддержит подавляющее большинство".

Все, что испытал Люсьен со дня приезда в Нанси, было до того мрачно, что за неимением лучшего он занялся этим республиканским посланием. "Было бы лучше, если бы они все уехали в Америку... Но поехал бы я с ними?" Над этим взволновавшим его вопросом Люсьен надолго задумался.

"Нет,- решил он наконец,- к чему обольщать себя надеждой? Пусть тешится этим глупец. Во мне слишком мало суровой доблести, чтобы разделять образ мыслей Vindex'a. Мне стало бы скучно в Америке, среди людей, может быть, безукоризненно справедливых и рассудительных, но грубых и думающих только о долларах. Они вели бы со мной беседы о десяти коровах, которые ближайшей весной должны принести им десять телят, а я предпочитаю говорить о красноречии господина Ламенне или о таланте госпожи Малибран и сравнивать последний с талантом госпожи Паста. Я не могу жить с людьми, не способными мыслить утонченно, как бы они ни были добродетельны. Я сто раз отдал бы предпочтение изысканным нравам какого-нибудь развращенного двора. Вашингтон наскучил бы мне смертельно, но я с большим удовольствием очутился бы в одной гостиной с господином Талейраном. Значит, чувство уважения к самому себе для меня еще не все; я испытываю потребность в развлечениях, возможных только при наличии старой цивилизации.

Но в таком случае, несчастный, мирись с развращенностью правительств, продуктом этой старой цивилизации; только глупец или ребенок может одновременно питать противоположные желания. Мне внушает отвращение скучный здравый смысл американцев. Рассказы о жизни молодого генерала Бонапарта, победителя в битве на Аркольском мосту, вызывают во мне восторг: для меня это Гомер, Тассо и даже в сто раз больше. Американские добрые нравы представляются мне омерзительной пошлостью, и, читая сочинения их выдающихся людей, я испытываю только одно желание: никогда не встречаться с ними в свете. Эта образцовая страна кажется мне торжеством глупой и себялюбивой посредственности, перед которой под страхом гибели надо низкопоклонничать. Будь я крестьянин с капиталом в четыреста луидоров и пятью детьми, несомненно, я приобрел бы и стал возделывать каких-нибудь двести арпанов земли в окрестностях Цинциннати. Но что общего между этим крестьянином и мною? Умел ли я до сих пор заработать стоимость одной сигары?

Эти славные унтер-офицеры не пришли бы в восторг от игры госпожи Паста, им не доставила бы удовольствия беседа с господином Талейраном - они больше всего хотят стать ротмистрами. Они воображают, что в этом счастье. Действительно, если бы речь шла лишь о том, чтобы послужить родине, они, пожалуй, на этих местах оказались бы во сто крат достойнее, чем те, кто их занимает: ведь есть немало людей, получивших чин тем же путем, что и я. Они, эти унтер-офицеры, полагают, и не без основания, что республика сделала бы их ротмистрами, и чувствуют, что способны оправдать повышение геройскими поступками. А я; хочу ли я быть ротмистром? Говоря правду, нет.

Значит, я не республиканец; но мне внушает отвращение подлость Малеров и Маркенов. Что же я собою представляю? Не бог весть что, по-видимому. Девельруа сумел бы бросить мне в лицо: "Ты человек, счастливый тем, что получил от отца аккредитив на имя главного сборщика налогов департамента Мерты". Бесспорно, с точки зрения экономической, я стою ниже моих слуг; я чудовищно страдаю с тех пор, как зарабатываю девяносто девять франков в месяц.

Но кого же уважают в свете, с которым я начал знакомиться? Человека, сколотившего капитал в несколько миллионов или купившего газету для того, чтобы его восхваляли в ней восемь или десять лет подряд (не в этом ли заслуга господина де Шатобриана?). Не в том ли заключается высшее счастье обладателя крупного состояния, вроде меня, чтобы прослыть человеком умным у женщин, одаренных умом? Значит, придется ухаживать за женщинами - мне, который с таким презрением относится к любви и в особенности к влюбленному мужчине!

Разве не начал господин де Талейран свою карьеру с того, что сумел удачным словом осадить надменную заносчивость герцогини де Граммон?

За исключением моих бедных одержимых безумием республиканцев, я не вижу ничего такого на свете, к чему стоило бы относиться с уважением: все известные мне почтенные репутации в какой-то мере основаны на шарлатанстве. Республиканцы, быть может, люди помешанные, но по крайней мере не подлецы".

Дальше этого умозаключения Люсьен при всем желании пойти не мог.

Умный человек сказал бы ему: "Поживите немного больше, и все предстанет вам в ином свете. А пока удовлетворитесь - как это ни пошло - сознанием, что вы никому не причиняете вреда. В самом деле, вы слишком мало видели на своем веку, чтобы судить об этих важных вопросах. Подождите и не торопитесь".

Такого советника у Люсьена не было, и он, предоставленный самому себе, блуждал в области туманных догадок.

"Значит, моя репутация будет зависеть от суждения какой-то женщины или сотни женщин хорошего тона? Что может быть смешнее этого! С каким пренебрежением я относился к влюбленному мужчине, к моему кузену Эдгару, ставящему свое счастье и даже уважение к самому себе в зависимость от мнения молодой женщины, которая все утро провела у ***, обсуждая достоинства нового платья или насмехаясь над почтенным человеком, вроде Монжа, только потому, что у него заурядная внешность!

Но, с другой стороны, угождать простолюдинам, как это необходимо делать в Америке, свыше моих сил. Мне нужны изысканные нравы, плоды развращенного правления Людовика Пятнадцатого, а между тем, кто является наиболее примечательным человеком такой эпохи? Какой-нибудь герцог де Ришелье или Лозен, чьи мемуары дают картину жизни тогдашнего общества".

Мысли эти повергли Люсьена в чрезвычайное волнение. Дело шло о том, что он считал своей религией, дело шло о доблести и чести; а, согласно этой его религии, без доблести не было счастья. "Господи! С кем бы мне посоветоваться? Каково мое место с точки зрения действительной ценности человека? Нахожусь ли я в середине списка или в самом конце его?.. А Филото, несмотря на все мое презрение к нему, занимает почетное место, он блестяще сражался в Египте и был награжден Наполеоном, который знал толк в воинской доблести. Что бы ни делал Филото теперь, это за ним останется; ничто не может отнять у него почетной репутации; человека, получившего в Египте из рук Наполеона чин ротмистра".

Этот урок скромности, преподанный Люсьеном самому себе, был серьезен, основателен и отнюдь не легок. Люсьен был тщеславен, и тщеславие это постоянно находило себе, пищу в его превосходном воспитании.

Через несколько, дней после получения анонимных писем Люсьен, проходя по безлюдной улице, встретил двух унтер-офицеров, стройных, в плотно облегавших талию мундирах; оба были одеты очень тщательно и поклонились ему как-то особенно. Люсьен издали поглядел им вслед и вскоре увидел, что они возвращаются как бы нарочно. "Либо я сильно ошибаюсь, либо эти двое не кто иные, как Vindex и Юлий; они из чувства чести вернулись сюда, словно для того, чтобы подписать таким образом свое анонимное письмо. Сегодня стыдно мне, и я хотел бы вывести их из заблуждения. Я уважаю их убеждения; их честолюбие - честолюбие порядочных людей. Но я не могу предпочесть Франции Америку: деньги для меня еще не все, и демократия - вещь слишком суровая для человека моих вкусов и образа мыслей".

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Эти размышления о республике на несколько недель отравили существование Люсьену.

Тщеславие, горький плод светского воспитания, было его палачом. Юный, богатый, по внешним данным счастливый, он предавался удовольствиям без всякой пылкости: его можно было принять за молодого протестанта. Лишь в редких случаях он вел себя непринужденно; он считал, что ему необходимо относиться к окружающему с большой осторожностью. "Если ты станешь кидаться на шею женщине, она никогда не будет тебя уважать",- сказал ему как-то отец. Словом, открытая жизнь на людях, доставляющая так мало удовольствия в девятнадцатом веке, внушала ему опасения на каждом шагу. Как большинством его современников, завсегдатаев балкона в театре Буфф, ребяческое тщеславие, постоянная невероятная боязнь погрешить против тысячи мелких условностей, созданных нашей цивилизацией, владели и им, придя на смену пылким стремлениям, обуревавшим сердце юного француза при Карле IX. Он был единственным сыном богача, а обычно требуется немало времени, чтобы загладить этот недостаток, вызывающий зависть у большинства людей.

Надо сознаться, тщеславие Люсьена было основательно задето; по роду своей деятельности он был вынужден проводить ежедневно восемь или десять часов в обществе людей, более его знакомых с единственным предметом, о котором он позволял себе беседовать с ними. Каждую минуту сослуживцы Люсьена давали ему чувствовать свое превосходство над ним с учтивой язвительностью самолюбия, поглощенного местью. Эти господа были разъярены, так как догадывались, что Люсьен считает их глупцами. Надо было видеть, с какой надменностью они поглядывали на него, когда он ошибался насчет законом установленных сроков носки штанов конюха или форменной фуражки!

Люсьен оставался невозмутимо спокойным среди оживленной жестикуляции и вежливо-иронических улыбок; он считал своих товарищей злыми людьми; он недостаточно ясно отдавал себе отчет в том, что их поведение было лишь мелкой местью за то швыряние деньгами, которое он себе позволял. "В конце концов,- убеждал он себя,- эти господа могут повредить мне лишь в том случае, если я буду слишком много говорить или действовать; воздерживаться - отныне мой пароль; действовать возможно меньше - план кампании". Люсьен не без напыщенности пользовался этими терминами своей новой профессии; не пускаясь ни с кем в откровенные разговоры, он поневоле смеялся, обращаясь к самому себе.

В течение тех восьми или десяти часов, которые ежедневно отнимали у него обязанности человека, зарабатывающего девяносто девять франков в месяц, он не имел возможности говорить о чем-либо другом, кроме учения, полковой отчетности, цен на лошадей, причем главный вопрос состоял в том, следует ли кавалерийским частям непосредственно закупать лошадей у заводчиков или выгоднее, чтобы их закупала сама казна и первое время обучала их на ремонтных заводах. При втором способе пополнения конского запаса лошадь обходилась в девятьсот два франка, но зато много их околевало и т. д.

Подполковник Филото прикомандировал к нему старого лейтенанта, офицера ордена Почетного Легиона, для обучения высшим ступеням военной науки; но этот славный малый счел своим долгом заняться разглагольствованиями, и какими разглагольствованиями! Люсьен, у которого не хватало духу отказаться от его услуг, принялся читать вместе с ним снотворное сочинение, озаглавленное "Победы и завоевания французов". Вскоре, однако, г-н Готье указал ему превосходные мемуары маршала Гувьона Сен-Сира. Люсьен выбирал в них повествования о сражениях, в которых участвовал отважный лейтенант, и тот рассказывал ему обо всем, чему был очевидцем, умиляясь тем, что в книгах напечатано про события, происходившие в дни его молодости. Повествуя об этом героическом времени, старый лейтенант бывал иногда бесподобен; в ту пору не было совсем лицемеров! Этот простой крестьянин был особенно восхитителен, когда описывал место боя и тысячу мелких подробностей, о которых человек нашего склада и не вспомнил бы, но которые в его устах и при его правдивости способны были довести Люсьена до безумного восторга, ибо он обожал армии республики. Лейтенант бывал очень забавен, когда в минуты откровенности рассказывал о потрясениях, вызванных непредвиденным повышением в чине, в т. п., и т. п.

Эти уроки, после которых глаза Люсьена горели особенным блеском, стали предметом насмешек его сослуживцев. Двадцатилетний мужчина добровольно садится на школьную скамью, мало того - поступает в учение к старому солдату, который и двух слов не может связать без ошибки! Но его искусная сдержанность и ледяная серьезность обескураживали шутников и избавили его от всяких прямых замечаний на этот счет.

Люсьен не видел ничего дурного в своем поведении; а между тем следует сознаться, что было бы трудно совершить больше неловкостей, чем он. Все было ошибкой - вплоть до выбора квартиры. Простой корнет снимает для себя квартиру подполковника! Ибо приходится повторить то, о чем говорили все решительно. До него помещение у славного г-на Бонара снимал маркиз Тома де Бюзан де Сисиль, подполковник гусарского полка, на смену которому пришел 27-й уланский.

Люсьен ничего этого не замечал; более чем холодный прием, оказанный ему, он приписывал только тому, что дурно воспитанные люди всегда держатся в стороне от людей светских. Он оттолкнул бы от себя как грубую приманку всякое проявление благожелательности с их стороны; тем не менее затаенная, но единодушная, злоба, которую он читал у всех в глазах, заставляла сжиматься его сердце. Прошу читателя не принимать его за круглого дурака: сердце его было еще слишком молодо. В Политехнической школе напряженный, неустанный труд, восторженное преклонение перед наукой, любовь к свободе, свойственное ранней юности благородство парализовали злые страсти и завистливые чувства. В полках, напротив, царит самая унылая праздность, ибо что делать там по истечении полугода, когда профессиональные обязанности уже не поглощают всего времени?

Четверо или пятеро офицеров, которые держали себя более вежливо и фамилии которых не значились в списке шпионов, сообщенном Люсьену анонимным письмом, могли бы внушить нашему герою некоторое желание сблизиться с ними; но они выказывали к нему еще большую нелриязнь, чем другие, или, во всяком случае, подчеркивали это с большей резкостью; доброжелательство он читал лишь в глазах нескольких унтер-офицеров, которые всегда с поспешностью отдавали ему честь, делая это особенно выразительно, когда они встречали его на какой-нибудь глухой улице.

Кроме старого лейтенанта Жубера, подполковник Филото приставил к нему вахмистра, который должен был обучать его построениям взвода, эскадрона и полка.

- Вам придется платить старику,- сказал он Люсьену,- не меньше сорока франков в месяц.

И Люсьен, павший духом до такой степени, что готов был подружиться даже с г-ном Филото, который, что ни говори, был современником Дезе, Клебера, Мишо и прекрасных дней Самбры-и-Мааса, узнал, что храбрый Филото, едва не возведенный им в герои, присваивал себе двадцать франков из сорока, выплачиваемых по его указанию вахмистру.

Люсьен заказал себе огромных размеров еловый стол; маленькие кусочки орехового дерева, наподобие домино, разложенные на этом столе, изображали кавалеристов. Под наблюдением вахмистра он ежедневно по два часа занимался передвижением деревянных солдатиков; это было едва ли не лучшее время на протяжении всего дня.

Мало-помалу этот образ жизни вошел в привычку. Все чувства юного корнета были тусклы, ничто не доставляло ему ни горя, ни радости; он не видел никакого выхода из положения и относился с глубоким отвращением к людям, а нередко и к самому себе. Он долгое время отказывался поехать в воскресенье за город пообедать там со своим хозяином, г-ном Бонаром, зерноторговцем. Однажды он согласился и вернулся в город в обществе г-на Готье, который уже известен читателю как вожак республиканцев и главный редактор газеты "Aurore". Г-н Готье был рослый молодой человек атлетического телосложения, с прекрасной белокурой, немного длинной шевелюрой; впрочем, это была единственная вольность, которую он допускал в своей наружности; полное отсутствие аффектации, чрезвычайная энергия во всем, что он делал, добросовестность, не вызывавшая никаких сомнений, страховали его от всякой вульгарности. Напротив, самая назойливая, самая плоская пошлость была отличительной чертой его товарищей. Это был честный фанатик, но сквозь его увлечение идеей самоуправляющейся Франции в нем можно было разглядеть прекрасную душу. В дороге Люсьену доставляло удовольствие сравнивать этого человека с г-ном Флероном, главарем противной партии. Г-н Готье, не помышляя ни о каком воровстве, жил только на свое жалованье землемера кадастра. Что же касается его газеты "Aurore", она стоила ему пятьсот-шестьсот франков ежегодно да, сверх того, не один месяц тюрьмы.

Через несколько дней человек этот стал в глазах Люсьена единственным исключением среди всего, что он видел в Нанси. На огромном, как у его дяди Бонара, туловище у Готье сидела талантливая голова. По временам он бывал подлинно красноречив - когда говорил о счастливом будущем Франции и о той блаженной поре, когда все служебные обязанности будут выполняться безвозмездно, и наградой за это будет только почет.

Красноречие трогало Люсьена, но Готье никак не удавалось опровергнуть его главное возражение против республики: то, что при ней придется угождать всякой посредственности.

В итоге шестинедельного знакомства, перешедшего почти в близость, Люсьен случайно убедился, что Готье - первоклассный геометр; это открытие умилило его: какая разница по сравнению с Парижем! Люсьен страстно любил высшую математику. С этого момента он просиживал целые вечера с Готье, обсуждая либо идеи Фурье насчет теплоты земли, либо достоверность открытий Ампера, либо наконец основной вопрос: мешает ли привычка к анализу видеть обстоятельства, сопровождающие опыт, и т. д.

- Берегитесь,- говорил ему Готье,- я не только геометр, я, кроме того, еще республиканец и один из редакторов "Aurore". Если генерал Теранс или ваш полковник Малер де Сен-Мегрен узнают о наших беседах, они не сделают мне никаких новых неприятностей, ибо уже причинили мне все то зло, какое только могли, но вас они лишат офицерского чина или сошлют как преступника в Алжир.

- Право, это было бы, пожалуй, счастьем для меня,- отвечал Люсьен,- или, выражаясь с любезной нам обоим математической точностью, ничто не в силах усугубить тяжесть моей кары: по-моему, я, без преувеличения, дошел до последней степени скуки.

Готье отнюдь не лез за словом в карман, чтобы убедить его в преимуществах американской демократии; Люсьен давал ему наговориться досыта, а потом чистосердечно признавался:

- Вы в самом деле утешаете меня, дорогой друг. Теперь мне ясно, что если бы я служил корнетом не в Нанси, а в Цинциннати или в Питсбурге, я скучал бы сильнее, а зрелище еще худшего несчастья, как вы знаете, едва ли не единственное доступное мне утешение. Чтобы зарабатывать девяносто девять франков в месяц и уважать самого себя, я покинул город, где мне жилось очень приятно.

- Кто вас заставил поступить таким образом?

- Я по собственной воле ринулся в этот ад.

- Что же? Бегите из него.

- Париж для меня теперь утратил свою привлекательность; вернувшись туда, я уже не буду тем, кем был, пока не напялил на себя этот зеленый мундир,- молодым человеком, подававшим кое-какие надежды. Меня признали бы теперь существом не способным ни на что, даже быть корнетом.

- Что вам до мнения окружающих, если все-таки вам там нравится жить?

- Увы! Я одержим тщеславием, которое вам, мой благоразумный друг, непонятно; мое положение было бы невыносимым: я не мог бы ответить как следует на некоторые шутки. Кроме войны, я не вижу способа выбраться из западни, в которую я по неведению сунулся сам.

Люсьен рискнул написать матери об этой исповеди и о своем новом друге, но просил прислать ему обратно его письмо; сын с матерью находились в самых откровенных, дружеских отношениях. Он писал ей: "Не скажу - мое несчастье, но мои огорчения удвоились бы, если бы я стал предметом насмешек со стороны отца и этих милых людей, отсутствие которых заставляет меня видеть все в черном свете".

К счастью для Люсьена, слухи о его близости с г-ном Готье, с которым он по вечерам встречался у г-на Бонара, еще не дошли до полковника Малера. Но недоброжелательство командира уже не было тайной для полка. Быть может, этот храбрец даже мечтал о дуэли, которая избавила бы его от молодого республиканца, имевшего слишком сильных покровителей, чтобы с ним можно было обойтись без всяких церемоний.

Однажды утром полковник прислал за ним, но Люсьен был допущен в кабинет этого сановника лишь после того, как проторчал добрых три четверти часа в грязной передней среди двадцати пар сапог, которые чистили три улана. "Это сделано неспроста,- подумал он,- но единственный способ разрушить замысел противника - это притвориться, будто я ничего не заметил".

- Мне донесли, милостивый государь,- сказал полковник, поджав губы и обращаясь к Люсьену подчеркнуто педантским тоном,- что у вас дома роскошный стол; этого я допустить не могу. Богаты вы или нет, вы должны столоваться за сорок пять франков в офицерском собрании с господами лейтенантами, вашими однополчанами. Прощайте, сударь, мне не о чем больше с вами разговаривать.

Сердце Люсьена разрывалось от ярости; никто до сих пор не говорил с ним таким тоном. "Итак, даже во время принятия пищи я буду вынужден находиться в обществе любезных сослуживцев, для которых нет большего удовольствия, как уничтожать меня при встрече своим превосходством. Право, я мог бы сказать, как Бомарше: "Моя жизнь - сплошное сражение". Что ж,- воскликнул он со смехом,- я снесу и это! И Девельруа отныне будет лишен приятной возможности повторять мне, что я дал себе труд только появиться на свет; я отвечу ему, что мне стоит некоторого труда и жить на свете". И Люсьен сразу же пошел и уплатил столовые деньги за месяц вперед; вечером он обедал в собрании и держался с замечательным хладнокровием и высокомерием. На следующий день в шесть часов утра к нему явился прапорщик из унтер-офицеров, которого считали доверенным лицом полковника, преданным ему душою и телом. Этот человек объявил ему благодушно:

- Без разрешения полковника господа лейтенанты и корнеты никогда не должны удаляться от гарнизона больше чем на две мили.

Люсьен не ответил ни слова. Прапорщик, задетый этим, принял надменный вид и предложил ему оставить у себя письменный перечень примет, которые на разных дорогах могли способствовать распознаванию пределов разрешенной зоны в две мили. Надо вам сказать, что отвратительная, бесплодная, сухая равнина, на которой гений Вобана расположил Нанси, сменяется сколько-нибудь живописными холмами лишь в трех лье от города. Люсьен отдал бы в эту минуту все что угодно за удовольствие вышвырнуть прапорщика в окно.

- Сударь,- спросил он с простоватым видом,- а когда господа корнеты садятся на лошадь, чтобы прогуляться, могут ли они ехать рысью или должны ехать только шагом?

- О вашем вопросе, милостивый государь, я доложу полковнику,- ответил, покраснев от гнева, прапорщик.

Четверть часа спустя вестовой, прискакав галопом, привез Люсьену записку:

"Корнет Левен подвергнут аресту на сутки за высмеивание приказа командира полка.

Малер де Сен-Мегрек".

- Галилеянин, ты не победишь меня! - воскликнул Люсьен.

Этот досадный случай заставил его взять себя в руки. Нанси был ужасен, военная профессия лишь самым отдаленным образом напоминала Люсьену о Флерюсе и Маренго, но он настойчиво желал доказать отцу и Девельруа, что в состоянии перенести все неприятности.

В тот самый день, который Люсьен провел под арестом, старшим офицерам полка пришла в голову наивная мысль попытаться сделать визиты г-жам д'Окенкур, де Шастеле, де Пюи-Лоранс, де Марсильи, де Коммерси и т. д., к которым, как им было известно, являлись с визитами несколько офицеров 20-го гусарского полка. Мы не будем утруждать читателя изложением двадцати причин, по которым этот шаг следовало признать невероятной неловкостью, какой не допустил бы и самый недалекий юноша-парижанин.

Визит офицеров полка, за которым утвердилась репутация политической умеренности, был принят с дерзостью, бесконечно обрадовавшей нашего героя в его заключении. Подробности приема, по мнению Люсьена, делали честь остроумию этих дам.

Госпожи де Марсильи и де Коммерси, особы уже пожилые, при появлении посетителей в гостиной изобразили на своих лицах испуг, словно перед ними предстали деятели террора 1793 года. У г-ж де Пюи-Лоранс и д'Окенкур прием был оказан несколько иной, их прислуга, вероятно, получила приказание поглумиться над старшими офицерами 27-го полка, ибо когда они по окончании визита проходили через переднюю, их сопровождали громкие раскаты хохота. Редкие реплики, которые, преодолевая крайнее изумление, позволили себе г-жи д'Окенкур и де Пюи-Лоранс, были намеренно поданы таким образом, чтобы довести дерзость до той крайней точки, где она уже переходит в грубость и может набросить тень на светского человека, прибегнувшего к ней. У г-жи де Шастеле, где прислуга была вышколена лучше, чем в других домах, офицеров просто отказались принять.

- Что ж, полковник молча проглотил оскорбление,- сообщил Филото, который, когда уже стемнело и никто не мог проследить за ним, пришел навестить Люсьена и утешить его в постигшем его аресте.- Когда мы вышли от этой госпожи д'Окенкур, которая глядя на нас, продолжала хохотать, полковник попробовал убедить нас, что нас приняли благожелательно и весело, без церемоний, по-приятельски... Черт возьми! Будь это в доброе старое время, когда мы прошли всю Францию от Майнца до Байонны, чтобы вторгнуться в Испанию, с каким треском мы разбили бы окна у такой дамочки! Проклятая старуха, графиня де Мареильи, которой, по-моему, не меньше девяноста лет, когда мы встали, собираясь уходить, предложила нам выпить вина, как предлагают каким-нибудь извозчикам.

По выходе с гауптвахты Люсьен узнал много других подробностей. Мы забыли упомянуть, что г-н Бонар ввел его в пять-шесть зажиточных буржуазных домов. Он столкнулся там с той же постоянной натянутостью, что и у мадмуазель Сильвианы, и с теми же претензиями на простодушие. К своему великому огорчению, он заметил, что мужья-буржуа взаимно следят за женами, несомненно, без всякого уговора, а единственно из зависти и злобы. У двух-трех из этих дам, изъясняясь их языком, были очень красивые глаза, и эти глаза удостоили Люсьена красноречивыми взглядами; но как устроить дело так, чтобы встретиться без свидетелей? Какая бездна притворства окружала их, да и в них самих сколько было притворства! Какие бесконечные партии в бостон надо было играть с их мужьями и, что хуже всего, какая неуверенность в успехе! Люсьен, не имея никакого опыта, подавленный всем этим, предпочитал скучать один по вечерам, чем сражаться в бостон с господами мужьями, всегда норовившими посадить его спиною к самой красивой женщине, какая была в гостиной. Он по доброй воле ограничил себя ролью наблюдателя. Невежество этих бедных женщин невообразимо. Средства у мужей ограниченные; они читают газеты, которые выписывают в складчину, и их прекрасные половины никогда не видят этих газет. Роль жены сведена к деторождению и уходу за детьми, когда они заболевают. Только по воскресеньям, под руку со своими мужьями, они на прогулке щеголяют яркими платьями и шалями, которыми те сочли целесообразным вознаградить их усердие в выполнении обязанностей матерей и супруг.

Если Люсьен проявлял больше постоянства в отношении к мадмуазель Сильвиане Бершю, то лишь потому, что с ней встречаться было удобнее: стоило только войти в давку. Наш герой в конце концов объединился в этом с г-ном префектом, который с подчеркнутой учтивостью и слащавой улыбкой каждый вечер стучался в заднюю дверь магазина спиртных напитков. Не задерживаясь в лавке, первое должностное лицо департамента проходило в комнаты, расположенные за торговым помещением. Там г-н Флерон был гостем "одного из наиболее высоко облагаемых налогами негоциантов департамента", как он писал своему министру.

Люсьен показывался только раз в неделю у мадмуазель Сильвианы и всякий раз, уходя от нее, давал себе слово прийти сюда не ранее чем через месяц.

Одно время он захаживал к мадмуазель Сильвиане ежедневно. Рассказы и гнев славного Филото, неудачи старших офицеров, поведение которых отделяло его от них пропастью,- все это пробудило в нем дух противоречия.

"Есть здесь круг людей, не желающих принимать у себя лиц, которые носят вот этот мундир, что на мне,- попробую стать вхожим в их дома. Возможно, что на деле они окажутся такими же скучными, как и буржуа, но там посмотрим; по крайней мере мне будет приятно сознавать, что я преодолел препятствие. Надо попросить у отца рекомендательные письма".

Но писать отцу серьезным тоном было не совсем легко. Вне своей конторы г-н Левен обычно не дочитывал писем, казавшихся ему неинтересными. "Чем легче для него исполнить мою просьбу, тем скорее придет ему в голову сыграть со мной какую-нибудь штуку,- думал Люсьен.- Он устраивает биржевые дела г-на Бонпена, нотариуса аристократического предместья, человека, ведающего сбором в провинции всех денежных средств на нужды партии и пересылкой их в Испанию. Г-н Бонпен может двумя-тремя словами обесценить мне блестящий прием во всех знатных домах Лотарингии". Руководствуясь этими соображениями, Люсьен написал отцу.

Вместо толстого пакета, которого он ждал с нетерпением, он получил от заботливого отца лишь коротенькое письмецо на осьмушке бумаги.

"Любезный корнет!

Вы юны, вы слывете богачом, вы, конечно, считаете себя красавцем, во всяком случае, у вас красивая лошадь, раз вы заплатили за нее полтораста луидоров. А в тех местах, где вы находитесь, лошадь наполовину обеспечивает репутацию ее владельца. Вы, должно быть, существо более жалкое, чем самый последний сенсимонист, если не сумели открыть себе доступ в замки нансийских дворянчиков. Бьюсь об заклад, что Мелине (слуга Люсьена) устроил свои дела лучше, чем вы, и по вечерам не знает, на ком остановить свой выбор. Дорогой мой Люсьен, studiate la matematica (Изучайте математику (лат.).) и будьте умнее. Ваша мать здорова, так же как и ваш преданный слуга

Франсуа Левен".

Люсьен готов был провалиться сквозь землю после такого письма. В довершение всех бед, возвращаясь вечером с прогулки, на которой он не мог удаляться больше чем на два лье от гарнизона, он увидал своего лакея Мелине, сидящего на улице перед какой-то лавкой и окруженного женщинами; все хохотали. "Мой отец - мудрец,- подумал он,- а я - дурак".

Почти в ту же минуту он заметил библиотеку для чтения, в которой зажигали лампы; отдав слуге повод, он вошел внутрь помещения, желая придать другое направление своим мыслям и немного рассеяться.

На следующее же утро, в семь часов, его вызвал к себе полковник Малер.

- Милостивый государь,- с внушительным видом обратился к нему начальник,- я знаю, что существуют республиканцы - это несчастье для Франции,- но я не могу допустить, чтобы они находились в рядах полка, доверенного мне королем.

И так как Люсьен смотрел на него с удивлением, он продолжал:

- Бесполезно отрицать, милостивый государь: вы проводите время в библиотеке Шмидта на улице Помп, напротив особняка де Понлеве. Эта заведение, как мне сообщили, является очагом анархии и служит местом сборища самых отъявленных якобинцев в Нанси. Вы не постыдились завязать тесное знакомство с оборванцами, которые встречаются там друг с другом каждый вечер. Вы постоянно прогуливаетесь перед этими окнами, вы обмениваетесь знаками с этими людьми. Можно предположить, что вы и есть тот анонимный жертвователь, который, как сообщил министр генералу барону Терансу, прислал из Нанси восемьдесят франков по подписке на покрытие штрафа, наложенного на "National"... Не возражайте, сударь! - гневно закричал полковник, увидев, что Люсьен хочет, в свою очередь, заговорить.- Если вы, на свою беду, признаетесь в подобной глупости, я буду вынужден отослать вас в штаб, в Мец; я не хочу губить молодого человека, который уже однажды испортил себе всю карьеру.

Люсьен был вне себя от ярости. Пока полковник говорил, два-три раза его искушало желание схватить перо со стола, с широкого, елового, закапанного чернилами, замызганного стола, за которым, как за барьером, стоял этот грубый, лишенный всякого вкуса самодур, и написать тут же рапорт об увольнении. Мысль, что он станет предметом отцовских насмешек, остановила его; спустя несколько минут он нашел более достойный для мужчины выход: заставить полковника признать, что он обманут или что он хотел обмануть Люсьена.

- Полковник,- сказал он дрожащим от гнева голосом, но в достаточной мере владея собой,- меня исключили из Политехнической школы, это правда; меня объявили республиканцем, между тем как я был только легкомысленным юношей. Кроме математики и химии, я не знаю ничего. Я не изучал политических наук, и у меня есть серьезные возражения против всех форм правления. Я не могу поэтому судить, какой образ правления больше всего подходит Франции...

- Как, милостивый государь, вы смеете признаваться, будто не понимаете, что только король...

Мы опускаем здесь три страницы, которые бравый полковник выпалил одним духом; эти страницы он за несколько дней до того прочел в газете, субсидируемой государственной казной.

"Я переоценил умственные способности этого шпиона, размахивающего саблей",- подумал Люсьен, пока полковник разглагольствовал, и стал подыскивать фразу, которая несколькими словами выразила бы многое.

- Вчера я в первый раз за всю мою жизнь переступил порог этой библиотеки,- воскликнул он наконец,- и согласен заплатить пятьдесят луидоров тому, кто докажет противное!

- Дело не в деньгах,- язвительно возразил полковник.- Всем известно, что у вас их много, и, по-видимому, вы это знаете лучше, чем кто-либо другой. Вчера, сударь в библиотеке Шмидта вы читали "National" и не взяли ни "Journal de Paris", ни "Debats", лежавшие на середине стола.

"Там находился точный наблюдатель",- решил Люсьен и принялся излагать все, что он делал там; в результате обстоятельного пересказа малейших деталей он поставил полковника в невозможность отрицать:

во-первых, что действительно накануне он, Люсьен, читал в публичном месте газету впервые со дня своего прибытия в полк;

во-вторых, что в библиотеке Шмидта он пробыл только сорок минут;

в-третьих, что все это время он был занят чтением большого фельетона в шесть столбцов о моцартовском "Дон-Жуане"; правильность этого утверждения он брался доказать изложением основных мыслей фельетона.

После двухчасового пребывания в кабинете полковника, учинившего ему самый придирчивый допрос, Люсьен вышел наконец оттуда, бледный от гнева, ибо недобросовестность полковника была очевидной; однако наш корнет испытывал живейшее удовольствие от сознания, что вынудил его взять обратно свое обвинение по всем пунктам.

"Я предпочел бы всю жизнь иметь дело с отцовскими лакеями",- подумал Люсьен, переводя дыхание уже на улице.

"Канальи! - повторил он раз двадцать в течение дня.- Но я всю жизнь буду дураком в глазах моих приятелей, если, имея двадцать лет от роду и будучи владельцем самой лучшей лошади в городе, я потерплю фиаско в полку, придерживающемся умеренных взглядов, где именно в силу этого деньги - все. Мне надо драться на дуэли, чтобы, в случае моего увольнения, в Париже мое имя было, на худой конец, связано с каким-нибудь происшествием. Это обычно принято при поступления в полк; по крайней мере такого мнения придерживаются в наших салонах, и, право, потеряв жизнь, я Потеряю не так уж много".

После обеда, по окончании чистки лошадей, он обратился во дворе казармы к нескольким офицерам, выходившим одновременно с ним:

- Шпионы, которыми здесь хоть пруд пруди, обвинили меня перед командиром полка в самом пошлом из всех грехов: по их словам, я республиканец. Однако мне кажется, что я занимаю известное положение в свете и что у меня есть кое-какое состояние, которое я могу потерять. Я хотел бы узнать имя моего обвинителя, чтобы, во-первых, оправдаться перед ним, а во-вторых, два-три раза слегка прикоснуться к нему вот этим хлыстом.

На мгновение воцарилось глубокое молчание, потом заговорили о другом.

Вечером Люсьен вернулся с прогулки; на улице слуга вручил ему письмо в изящном конверте; он распечатал его и увидел только одно слово: Ренегат. В эту минуту Люсьен был, пожалуй, самым несчастным человеком во всех уланских полках армии.

"Вот как они устраивают все свои дела; настоящие дети! - подумал он наконец.- Кто сказал этим бедным молодым людям, что я их единомышленник? Знаю ли я сам свой образ мыслей? Я был бы последним дураком, если бы вздумал управлять государством: я ведь не умею управлять своей собственной жизнью".

Впервые у Люсьена явилось смутное желание покончить с собой; скука, дошедшая до предела, озлобила его; он уж не видел вещей такими, каковы они были в действительности. Например, было в полку человек восемь или десять весьма любезных офицеров, но он был слеп, он не замечал их достоинств.

На другой день, когда Люсьен все еще говорил на тему о республиканстве двум-трем офицерам, один из них перебил его:

- Друг мой, вы надоели нам со своей вечной песенкой. Какое нам дело, учились ли вы в Политехнической школе, выгнали ли вас оттуда, оклеветаны ли вы и тому подобное? У меня тоже были свои несчастья; шесть лет назад я растянул себе связки, но не докучаю этим своим приятелям.

Люсьен мог бы пропустить мимо ушей это обвинение. С первых же дней своего пребывания в полку он сказал себе: "Я здесь не для того, чтобы обучать хорошему тону всех неблаговоспитанных людей, какие есть в полку, я должен протестовать лишь в тех случаях, когда кто-либо из них оказывает мне честь, проявляя в отношении меня необычную грубость".

На обвинение в докучливости Люсьен после некоторой паузы ответил:

- Я очень боюсь быть докучным,- со мною иногда это бывает, и в этом, сударь, я готов поверить вам на слово,- но я твердо решил не допускать никаких обвинений меня в республиканском образе мыслей; я хотел бы скрепить мое заявление ударом шпаги и был бы вам, милостивый государь, весьма обязан, если бы вы согласились скрестить свою шпагу с моей.

Слова Люсьена заставили встрепенуться всех этих молодых людей; вскоре Люсьена окружили человек двадцать офицеров. Поединок был неожиданной радостью для всего полка. Он произошел в тот же вечер около крепостного вала, в очень унылом и очень грязном закоулке. Дрались на шпагах; оба противника были ранены, но так, что государству не грозила опасность потерять ни одного из них. Люсьен получил основательный удар в правое предплечье. По поводу полученной раны он позволил себе пошутить, но неудачно, так как шутка никем не была понята. Его секундант, шокированный ею, осведомился, нужен ли он Люсьену, и, получив отрицательный ответ, оставил его одного.

Люсьен присел на камень; когда он захотел встать, у него не хватило сил, и вскоре он почувствовал себя дурно. Было уже почти совсем темно. Из оцепенения, в котором он находился, его вывел негромкий звук где-то рядом; он открыл глаза; перед ним стоял какой-то улан, со смехом смотревший на него.

- Вот он, наш милорд, мертвецки пьяный,- говорил улан.- Что бы обо мне ни болтали, я пропиваю все свои деньги, но меня еще никогда не видали в таком состоянии. Черт возьми! У него и впрямь деньжат побольше, чем у меня, и если он тратит все на выпивку, он должен заряжаться основательнее, чем улан Жером Менюэль.

Люсьен глядел на улана, не имея силы произнести хотя бы слово.

- Вам трудно ходить, господин корнет; разрешите поставить вас на ноги?

Менюэль не позволил бы себе разговаривать таким языком с офицером, если бы тот не показался ему пьяным, но он от чистого сердца смеялся, видя, что "милорд", как называли Люсьена солдаты, не в состоянии держаться на ногах, и в качестве настоящего француза он был в восторге, что имеет возможность так обращаться к командиру. Люсьен посмотрел на него и, наконец собравшись с силами, произнес:

- Помогите мне, прошу вас.

Менюэль просунул свои руки корнету под мышки и помог ему встать на ноги. Почувствовав что-то, влажное у себя на левой руке, Менюэль поглядел на нее: она была вся в крови.

- Если так, то присядьте,- предложил он Люсьену. Его голос был полон уважения и сердечности.

"Черт побери! Он не пьян,- подумал он,- он получил хороший удар шпаги".

- Хотите, господин корнет, я донесу вас до вашего дома? Я достаточно силен. Но сначала позвольте снять с вас мундир: я перевяжу вашу рану.

Люсьен ничего не ответил. Менюэль в одно мгновение снял с него мундир, разорвал на нем сорочку, сделал из одного рукава повязку, наложил ее на рану и изо всех сил стянул руку носовым платком; сбегав в ближайший кабачок, он вернулся оттуда со стаканом водки и смочил ею повязку. Остаток водки он дал выпить Люсьену.

- Побудьте здесь,- сказал ему Люсьен.

Минуту спустя ему удалось выговорить:

- Все это тайна. Пойдите ко мне, велите заложить коляску, садитесь в нее и приезжайте за мной. Вы мне окажете услугу, если никто на свете не узнает об этом маленьком происшествии, особенно полковник.

"Милорд в конце концов неглуп",- решил Менюэль, направляясь за коляской. Улан испытывал прилив гордости. "Сейчас я буду давать распоряжения этим щеголям-лакеям, у которых такие богатые ливреи".

Менюэль раньше презирал Люсьена; он нашел его раненным и мужественно переносящим случившееся; теперь он восхищался им так же пылко и глубоко, как презирал его четверть часа назад.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Очутившись в коляске, Менюэль, вместо того чтобы перейти на соболезнующий тон, стал сыпать шутками, смешная сторона которых заключалась не столько в их смысле, сколько в том, как он все это говорил.

- Прошу вас, мой друг, дать мне честное слово, что вы никому не расскажете о том, чему были свидетелем.

- Заверяю вас чем угодно; но самое лучшее, спросите-ка самого себя, сударь, захочу ли я прогневить любимчика подполковника Филото?

Менюэль отправился за полковым хирургом; его не удалось разыскать; Менюэль остался при раненом, который нисколько не страдал. Люсьен был поражен природным умом Менюэля, забулдыги и неудачника, весело относившегося ко всем превратностям судьбы и поселившегося у нашего героя. Доведенный до отчаяния скукой, окруженный чопорными людьми и еще не научившийся ценить характер простого солдата, Люсьен, вместо того чтобы предаваться мрачным мыслям, охотно слушал бесконечные рассказы Менюэля.

Полковой хирург, шевалье Билар, как он сам себя именовал, довольно добродушный шарлатан, уроженец департамента Верхних Альп, явился на другой день рано утром. Шпага противника прошла совсем близко от артерии. Шевалье Билар сильно сгустил краски (опасности не было никакой) и стал навещать больного по два, по три раза в день. В библиотеке храброго корнета можно было найти, как выражался шевалье, "превосходные издания" вроде киршвассера 1810 года, двенадцатилетнего коньяка, бордоской анисовки фирмы Мари Бризар, данцигской водки, настоянной на золотых травинках, и т. п. Шевалье Билар, любитель чтения, проводил целый день у раненого, сильно докучая этим Люсьену; но компенсацией для него явилось то, что Менюэль, также отдававший должное великолепной "библиотеке" нашего героя, теперь окончательно поселился у него. Люсьен при посредстве подполковника Филото выпросил себе Менюэля вместо сиделки.

Менюэль рассказывал нашему раненому герою о некоторых происшествиях из своей жизни, воздерживаясь от повествования о других. В виде эпизода мы изложим мимоходом эту историю жизни простого солдата. Если порою в реестрах полка значатся имена людей с заурядной, похожей одна на другую судьбою, то в иных случаях под простым мундиром солдата бьется сердце, испытавшее не раз интересные ощущения.

Менюэль работал подмастерьем у переплетчика, в Сен-Мало, на своей родине. Влюбившись в субретку, которая служила в труппе бродячих комедиантов, приехавшей в Сен-Мало, Менюэль бросил заведение своего хозяина и сделался актером. Однажды в Байонне, где он жил уже несколько месяцев, успев за это время завоевать симпатии многих лиц, и где, давая уроки фехтования, он сколотил себе кое-какой капиталец, Менюэль был поставлен в затруднительное положение одним молодым байонцем, который по дружбе одолжил ему полтораста франков и теперь настойчиво требовал их обратно. Сбережения Менюэля были немного больше этой суммы, но ему не хотелось трогать их, вернее, совершенно подорвать их выплатой долга, и он решился на подлог. То была расписка в получении денег, составленная следующим образом: "Получено от предъявителя сего сто пятьдесят франков. Перре-сын", Когда приятель кредитора, г-на Перре, уехавшего в По, пришел от его имени требовать уплаты, у Менюэля хватило смелости заявить, что он послал деньги г-ну Перре перед его отъездом. По возвращении в Байонну Перре потребовал, чтобы ему вернули долг. Менюэль ответил грубостью; Перре вызвал его на поединок, хотя Менюэль был чем-то вроде учителя фехтования.

Менюэль, уже снедаемый угрызениями совести, пришел в ужас от того, что собирался сделать: убить человека, чтобы украсть у него полтораста франков! Он предложил уплатить долг. Перре обозвал его трусом. Эти слова заставили Менюэля приободриться и подействовали на него благотворно. Он решил драться и дал себе твердое обещание всячески щадить Перре. По дороге к месту дуэли Менюэль сказал Перре:

Стендаль - Люсьен Левен (Красное и белое). 1 часть., читать текст

См. также Стендаль (Stendhal) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Люсьен Левен (Красное и белое). 2 часть.
- Отбивайтесь все время, ни разу ни открывайтесь, и я не смогу вас уби...

Люсьен Левен (Красное и белое). 3 часть.
Боже мой! Я себя ужасно компрометирую; все взгляды, должно быть, напр...