Жюль Ромэн
«Шестое октября (Le Six octobre). 4 часть.»

"Шестое октября (Le Six octobre). 4 часть."

- Дядя сбыл меня с рук на первое подвернувшееся место, только бы я ему не мозолил глаза и приносил несколько су... К тому же, мне только шестнадцать лет.

- Шестнадцать? Вам только шестнадцать лет?

- Да, 7 апреля исполнилось.

- Вам можно дать восемнадцать, не меньше.

- Не только по наружности, - ввернул негромко Вазэм.

Господин что-то соображал. Помолчав, он сказал:

- Для совершенно сидячей должности вы, пожалуй, не подошли бы. Но немного конторской работы вперемежку с долгими разъездами по городу, причем все это требовало бы некоторой инициативы и могло бы дать вам положение с будущим, - что бы вы, на первый взгляд, сказали по этому поводу?

- Это было бы мне очень по душе. И к тому же я в этом уже отлично разбираюсь.

- В чем разбираетесь? Ах, нет! Речь идет не о скачках. Конечно, я ими занимался последнее время, потому что надо ведь что-нибудь делать. Вы, вероятно, слышали про постановление Кассационной палаты от 28 марта этого года. В принципе, оно благоприятно для букмекеров. Они его приветствовали как начало новой эры. Мне тоже показалось, что тут есть возможность заработать деньги. Сезон был действительно удачен. Остановлено значительное сокращение доходов тотализатора. В нашу пользу, разумеется. Но мне известно через некоторых знакомых, что вскоре предстоит парламентская атака на нас. Рано или поздно букмекеров придушат. И к тому же для меня это не дело. Видите, я говорю, как вы... Но я и вправду расположен к чему-то другому. И я - не в вашем возрасте. Время, которое у меня пропадает, обходится мне несравненно дороже. Заметьте, я ни о чем не сожалею. Эти полгода снабдили меня фондами, а также познакомили с другими вопросами. Словом, я готовлюсь уступить другому мою книгу и взяться за новое дело. Для начала я не хочу обременять себя ни персоналом, ни накладными расходами. Я постараюсь все делать сам, имея помощником какого-нибудь молодого и расторопного малого.

От каждой фразы этого господина радость Вазэма, его жажда будущего, его вера в свою судьбу немного возрастали. Но он вспомнил про господина Поля, чей голос слышал в телефон. В своем возбуждении он решился спросить:

- А господин Поль у вас не останется?

- Вы знаете господина Поля? Ах да! - и он улыбнулся, как бы подумав, что на такое замечание был бы неспособен вялый мальчик. - Нет, он у меня не останется. Прежде всего, он стар. Не сможет бегать, как нужно. А затем, он недостаточно гибок, не разнообразен в своих способностях. Я уступлю господина Поля своему преемнику. Мне нужен человек, которого бы я мог вытурить через два месяца, если буду им недоволен, и не ждать от него при этом никаких драматических жестов. Вы видите, я говорю с вами откровенно. Человека в возрасте господина Поля труднее выбросить на мостовую.

Эти последние замечания, не случайно оброненные, охладили немного Ваээма. Но в себя он настолько верил, что не представлял себе, как мог бы он не справиться с работой, которую бы делал с удовольствием.

Господин внезапно закончил беседу, достав мелочь и подозвав официанта:

- Ну вот. Подумайте. Я беру вас на испытание. Для начала вам придется заполнять карточки для картотеки, немного заниматься корреспонденцией, а главное - разъезжать по Парижу с поручениями, которые потребуют сметки и, повторяю, инициативы. Дело не скучное. Сто франков в месяц. Для шестнадцатилетнего это приличное жалованье. Предупреждаю вас, что вы не всегда будете свободны по воскресеньям. Но если дело пойдет, вам не придется просить меня о прибавке. Или я вам дам долю в прибылях. Запомните мой адрес: Хаверкамп, улица Круа-де-Пти-Шан, 21. Дайте-ка, я вам это запишу. Это моя прежняя контора. Я перебираюсь в лучшую. Где вы работаете?

- Улица Монмартр, 164... Если вам нужны рекомендации...

- Плевать мне на рекомендации. Я увижу вас в работе. Но ваша мастерская в пяти минутах от меня и вам легко будет забежать ко мне с ответом. Мне, разумеется, понадобится разрешение вашего дяди... До свиданья.

XXI

УБЕЖИЩЕ

Человек остановился и сказал:

- Подождем немного.

Они дошли по улице Рамбюто до угла улицы Бобур. Человек смотрел во все стороны, но особенно пристально - назад.

В то время широкая и почти прямая часть улицы Бобур начиналась только от улицы Рамбюто и тянулась до улицы Реомюр. Двадцать первых номеров на улице Бобур шли извилистой лентой, углублявшейся в самую старую часть квартала Сен-Мерри и сливавшейся там с улицей Бризмиш. Мало было мест в Париже более затерянных и глухих.

Туда свернул человек, убедившись, что никто не следует за ним. Затем направился по улице Бризмиш и сразу же повернул на улицу Тайпэн, которая в ту пору еще существовала.

Улица эта, шириною в три метра, имела форму прямоугольного колена.

Фонарь на кронштейне освещал скользящим светом очень древние фасады; но входы в дома оставались в глубоком мраке.

Человек так внезапно вошел в один коридор, что его спутник заметил это только спустя секунду и вынужден был повернуть назад.

В коридоре, по которому двое могли идти только гуськом, было темно. Все же в него проникал слабый свет сквозь оконце, проделанное в нише слева.

Они прошли через дворик и проникли в другой, очень короткий коридор, куда выходили только две двери: одна в глубине, другая слева.

Человек открыл дверь слева, положил пакет на пол, опустил шторы; затем зажег керосиновую лампочку. Обстановка комнаты была не такой жалкой, как можно было ожидать. В ней стояла деревянная кровать шириною около метра, с чистыми на вид простынями; два стола, и на одном из них - таз и кружка с водой; кувшин на полу; на другом - бахромчатая скатерть; два стула. Каменный пол был отчасти устлан цыновкой.

Они сели.

- Вы видите, я доверяю вам.

- Это... это не ваши номера?

- Нет, конечно.

- Это что? Ваше убежище?

- Да... Можете говорить. Комната рядом пуста.

- В окно нас услышать не могут?

- Нет. И я ведь вам не велю кричать.

- Здесь вы будете ночевать?

- Да.

- Сегодня?

- Да.

Кинэт осматривался.

- Но... как же это? Вы в частной квартире?

- Да, у славной женщины.

- Не имеющей отношения к той, о которой вы мне только что говорили?.. К вчерашней?

- Никакого, никакого... Бог с вами!

- Как вам пришло в голову сюда прийти?

- Не знаю. Надо вам сказать, что мне знаком давно этот квартал.

- И неподалеку отсюда вы жили?

- Нет.

- Вам показалась эта комната спокойной?.. Но женщина эта вас впустила... как?.. Сдала вам комнату?

- Конечно. Она сдает эти обе комнаты, эту и соседнюю, когда случается жилец.

- Кто вам дал ее адрес?

- Один парень, кативший тележку по улице Обри-ле-Буше. Я встретил его и сказал, что ищу меблированную комнату. Но не в номерах, оттого что мне часто приходится работать по ночам, а днем спать в номерах нельзя из-за шума в коридорах. Я уже и в другом месте справлялся, в винном погребке.

- Не обратили ли вы внимания на себя этими расспросами?

- Нет. Да ведь и не было в них ничего странного.

- Хозяйка не удивилась, когда вы пришли без вещей, без чемодана?

- У меня был с собой пакет...

- Вот видите, он пригодился вам.

- И еще другой пакет.

Кинэт поискал глазами другой пакета. Сразу не увидел ничего.

- Я уплатил ей за неделю вперед. Сами понимаете, что после этого она успокоилась.

- Она вас ни о чем не спрашивала?

- Она почти глуха. Я этим воспользовался и наговорил ей всякой всячины. Глухие люди любят говорить только для виду, но привыкли не понимать других. Это им не мешает.

- А как же ваш чемодан, оставшийся в номерах?

- Мне не так уж нужны вещи, которые в нем лежат.

- Да, но по ним установят вашу личность. Содержатель номеров, может быть, сделает заявление комиссару. А этого только и недостает.

- Я знаю... Вот по этой части вы можете оказать мне услугу.

- Съездив за чемоданом?

- Разумеется, я дал бы вам денег на уплату моего долга. За прошлую неделю и - воскресенье, понедельник, вторник - за три или даже за четыре дня в придачу.

- Для меня это изрядный риск.

- Что еще было бы очень хорошо, так это сказать им, что вы - мой новый хозяин; что я вас попросил съездить за моим чемоданом, а вы этим воспользовались, чтобы кстати навести обо мне справки. У вас совсем вид хозяина. Право, очень почтенный вид. Им ничего другого и в голову не придет. А затем, знаете ли, люди коммерческие, эти, как и другие, только бы вы им заплатили... а там уж они недолго морочат себе голову из-за вас.

- Да, но их могут допросить...

- Так что ж такое? Они скажут, что очень приличного вида господин, с красивой бородой, пришел и заявил, что нанял меня. Это вам даже алиби.

- Хо, не так-то это просто кончается. Если будут серьезные основания вас разыскивать, то начнут искать господина с красивой бородой.

- Пусть так! Кому можете вы прийти на ум, при каких угодно приметах? А? Переплетчик, владелец магазина? Бывший крупный чин в полиции?

- Я не спорю. Вот и в этом вопросе вы можете оценить все значение моей помощи. Попробуйте-ка послать по этому делу другого вместо меня... Но содержатель номеров может спросить у меня ваш адрес для переотправки вам писем.

- Я никогда не получаю писем.

- Все равно, они могут спросить адрес просто из любопытства. А мне нельзя показать, будто я скрываю от них эти сведения.

- Дайте фальшивый адрес.

- Да, но если его проверят, мое появление в номерах перестанет быть алиби для вас. Напротив. Это усилит подозрения. В данный момент я имею в виду ваши интересы.

- Так как же быть?

- То-то и есть! Дайте подумать. И еще другое. Не тащить же мне ваш чемодан на спине. Такси? Но прежде всего я не знаю, можно ли въехать на автомобиле в эту улицу. И во всяком случае соседи будут очень заинтересованы. В такой улице вдруг останавливается и разгружается такси!

- А простой фиакр? Вечером?

- Тогда с извозчиком задача. Извозчику легко забыть седока, которого он отвез с Восточного вокзала на большие бульвары, но он и через год не забудет этого закоулка, и вас, и вашего чемодана.

Кинэт умолк. Представлял себе окрестности. Прислушивался. Полный совершенно новой бдительности, еще ничем не притуплённой и под влиянием обстоятельств трепещущей, как страсть, он пытался установить ценность этого жилища, как убежища, толщу тайны, которою был в нем предохранен человек, груз опасности, давление розыска, которые оно могло выдержать.

Слышен был шум экипажей, довольно отдаленный. Шаги на этой же улице, очень заглушённые. Иногда - голос, всякий раз казавшийся слишком близким, слишком крикливым и приближающимся. Шаги звучали все же не так тревожно, как голоса. Но были также периоды тишины. Дом даже казался немым. Очень легкие и нерегулярные звуки, по временам раздававшиеся - шорохи, потрескиваниягстуки, - доносились, быть может, из верхнего этажа, но, быть может, и из соседних домов. Весь этот край старых стен был достаточно плотен для того, чтобы такого рода шумы могли в нем проходить большие расстояния и не принадлежать одному месту по преимуществу перед другими, как и жалкий, затхлый запах, отовсюду сочившийся. Кинэт заговорил:

- Я понимаю, чем вам понравился этот закуток: "Кому взбредет на ум искать меня здесь?" Так вы думаете. К несчастью, это понимают все. При входе в эту улицу, по которой вы меня только что вели, словно надпись висит: "Для скрывающихся".

- Ну, вы преувеличиваете!

- А затем, эти трущобы полны проституток и сутенеров. Полиция имеет за ними постоянное наблюдение. Содержит среди них всякого рода осведомителей. Ваша хозяйка... поручиться можно, что и она в том числе.

- Вы бы этого не сказали, если бы ее увидели. Хотите, я придумаю предлог и покажу вам ее?

- Нет, нет. Ей не надо меня знать. Ни в коем случае. В каком квартале ваши номера?

- На улице Шато, в четырнадцатом. Знаете, на той улице, что идет от Мэнского бульвара, как раз от того места, где церковь, до бульвара Вожирар, проходя мимо западной товарной станции.

- В общем, не так уж далеко от меня.

- Пешком минут двадцать.

- Тот квартал тоже не очень-то спокойный, но все же он лучше этого. Заметьте, что вы очень хорошо поступили, перебравшись оттуда. Но нам надо будет найти что-нибудь другое.

- Вы меня издергали всего!

- Я продолжаю думать о вашем чемодане. Можно было бы сделать так: сегодня им заплатить и сказать, что за чемоданом завтра кто-нибудь придет. В чемодане, если бы его вскрыли, нет ничего подозрительного? Ничего такого, что могло бы заинтересовать полицию и навести ее на ваш след?

- Нет... Кроме нескольких пар совсем новых носков на дне. Если она их найдет, то, пожалуй, заинтересуется, откуда они у меня. Но разве из-за одного этого могут начать меня разыскивать?

- Нет, не думаю; если действительно ничего другого там нет. А затем, на худой конец, у вас могло быть желание сделаться перепродавцом носков где-нибудь у ворот, разносчиком. Надо вам знать, что пока не поступило заявления, полиция не любит усердствовать. Словом, надо прежде всего заплатить за номер. Тогда у них перестанет работать воображение. Чемодан они задвинут куда-нибудь в угол и перестанут о нем думать, пока за ним кто-нибудь не придет.

- Все-таки, я не сказал бы, что мне не нужны вещи, которые там лежат.

- Как-нибудь обойдетесь.

- Но отчего, по-вашему, лучше не вывозить его сегодня?

- Прежде всего оттого, что у них тогда не будет повода спросить ваш адрес, пусть бы даже вы сами туда пошли.

- Я? О, я?

- А почему бы и не вы, в конце концов? Вы сможете сказать: "Я останусь только день-другой на новой квартире. Окончательно я сообщу вам адрес, когда приду за чемоданом." Если другой пойдет, я, например, то это еще проще. Я - ваш новый хозяин, пусть так. Я пришел платить: в счет вашего жалованья. Пришел я, главным образом, чтобы навести о вас справки. Ваш новый адрес? Я его еще не знаю. Раз я не беру чемодана, у них нет оснований интересоваться моим адресом; и я не обязан знать, нашли ли вы себе уже квартиру.

Человек слушал Кинэта, как больной - врача. Только одного и хотел - верить ему, слушаться его. Если больной вставляет замечания, то для того лишь, чтобы побудить врача все принять как следует в соображение, и чтобы направить его непогрешимое знание во все закоулки проблемы.

Кинэт взглянул на часы.

- Ого, скоро семь. А мы совсем не подвинулись вперед.

Он встал.

- Я хотел бы также посмотреть, нет ли чего в последних вечерних газетах.

- Нет, не надо, - живо сказал человек, - не надо!

- Что? Какая нелепость!

- Завтра утром. Я посмотрю это завтра утром. Теперь я не хочу знать. Сегодня ночью они за мной ведь не придут? Ведь не придут же? Я хочу быть спокоен до утра. Хочу спать.

Переплетчик, почти не слушая, рассуждал:

- Семь часов... да, да... погодите... погодите... Я все думаю, не найду ли верного решения... Я выхожу первый. Так. Пользуюсь этим, чтобы поглядеть, какой вид имеет весь этот закоулок, какие тут люди ходят. Покупаю газеты. Да, да, покупаю. Вы не ребенок. Мы встречаемся на... скажем, на площади Отель-де-Виль, на центральной площадке. Я буду прогуливаться читая. Это гораздо менее подозрительно, чем на перекрестке. И больше места. Потом мы поедем трамваем к Орлеанским воротам. Выйдем у церкви в Монруже. Там ведь есть кафе? На углу улицы Алеаия и проспекта? Слева, если идти к воротам?

- Есть.

- Вас там знают?

- Я там никогда не бывал.

- Никаких знакомых вы там встретить не можете?

- С той стороны проспекта - нет.

- Там вы меня ждете. Я отправляюсь в ваши номера. Делаю вид, будто собираю о вас сведения. Больше ничего. Вчера после обеда вы из дому выходили?

- Да.

- Я могу им сказать: "Он явился вчера. Сегодня утром пришел на работу." Это, пожалуй, и не полное алиби. Но все-таки люди не смогут подумать, что вы могли натворить чего-нибудь в эту ночь; и если их впоследствии станут допрашивать, след этой мысли сохранится у них и они от себя еще что-нибудь прибавят. Я вдобавок ухитрюсь ввернуть, что живу в пригороде, в одном из северных, например. Я выберу лучше всего это направление, вы понимаете почему, и назову какой-нибудь очень большой и людный пригород, на случай, если бы стали разыскивать бородатого хозяина. В то же время я сразу увижу по их ответам, не было ли уже какой-нибудь тревоги...

- Как же так?

- Ну да! Предположите худший случай: на ваш след набрели, приступили к следствию; мало того, агенты уже побывали у вас в номерах. Я уловлю это сразу, по какому-нибудь слову, вырвавшемуся у хозяев, по намеку какому-нибудь, по их лицам. Тогда я не задержусь, вы понимаете. Поспешно вернусь, - и мы обсудим положение. Это будет рекогносцировкой. Если же, наоборот, они просто скажут, с несколько хмурым видом: "Тем лучше, что он нашел работу. Будем надеяться, что он рассчитается с нами". - Я отвечу: "Он как раз и собирался зайти к вам сегодня вечером расплатиться и взять свои вещи". И вы действительно пойдете, через четверть часа. Все будет сразу обделано.

- Но они меня станут расспрашивать.

- Вы будете отвечать как можно туманнее, например: "Это неподалеку от Сен-Дени" или даже: "В северной части города". Вы им уже ничего не будете должны. Или еще так, это лучше: "Не знаю, долго ли я проработаю там. Когда я где-нибудь устроюсь прочно, я вам напишу".

- Как мы с чемоданом поступим?

- Всего проще - такси.

- Но куда же его отвезти? Сюда?

- Дайте подумать. Надо бы совершить путь в несколько приемов. Прежде всего, есть ли в вашем чемодане такие вещи, которые бы вам неприятно было мне показать?

- ...Нет... О носках я вам уже говорил.

- В таком случае - вот что: вы скажете шоферу, чтобы он отвез вас на вокзал Монпарнас, это в двух шагах. Сдадите чемодан на хранение. Квитанцию отдадите мне. Завтра утром я возьму чемодан и отвезу его к себе. Если вам какие-нибудь вещи нужны, вы доверите мне ключ, и я вам их доставлю. Когда мы найдем вам убежище надежнее этого, то всегда будет время перевезти чемодан. Так он сделает одним концом меньше, и пусть-ка кто-нибудь потом попробует восстановить его маршрут. Ну, пора. Минуты уходят... Мой пакет мне взять?

Тот поколебался и вдруг заявил, приподняв немного руки:

- Послушайте, я вам должен это сказать. Я - скотина. Нет, право же! Вы столько для меня делаете. Я знаю, что не мог этого предполагать, что, напротив, не доверял вам... Но все-таки.

Кинэт, внимательнее присмотревшись к пакету, заметил, что форма его с утра изменилась. Он стал толще. Бумага горбилась. Веревки утратили симметрию.

- Вы его развязали?... Вы вложили туда другие вещи?

Между тем, как человек продолжал хранить жалкий и удрученный вид, Кинэт положил пакет на стул, с которого встал; развязал веревку.

- Что вы подумаете обо мне?

Кинэт развернул бумагу.

Над книгами лежал сложенный пиджак - тот, в котором человек был утром, - и в средней складке пиджака - носовой платок, весь в крови.

Кинэт сразу ничего не сказал, прикусил губу, спокойно уставился в человека своими черными и глубоко сидящими глазками.

Затем произнес:

- Зачем вы это сделали?

- Не знаю. Клянусь вам - не знаю.

- Вы собирались отдать мне пакет. Как вы себе представляли дальнейшее?

- Это было простое озорство. Гадкая шутка, если хотите.

- Вам, значит, было за что мне мстить?

- Нет, то есть я, действительно, был обозлен тем, что вы меня заставили свидеться с вами. Но навлечь на вас неприятности я не хотел. Нет. Просто я представлял себе, какое у вас будет лицо, когда вы развяжете пакет.

- Да.

Переплетчик размышлял, дергая себе за бороду.

- Я вам это чуть было сразу не сказал, - продолжал тот, - я раскаивался. Но не решился сказать.

- Да... Ну что ж!..

Кинэт вздохнул, Потом произнес:

- Много вы успели, нечего сказать! Что вы сделаете с этими вещами?

- Я брошу платок в какой-нибудь люк, как вы мне сказали.

- А пиджак?

Человек пожал плечами.

- Можете оставить его здесь, - сказал Кинэт. - Мы займемся им позже, заодно с другими вашими нательными вещами. На брюках у вас не осталось слишком заметных пятен? В трамвае будет светло, и в кафе, где вы будете меня поджидать.

Он взял со стола керосиновую лампочку. Внимательно осмотрел человека. Поставил лампу.

- Я не вижу ничего подозрительного. Мы можем идти. Я выйду первый.

Едва лишь он очутился в коридоре, ему пришло на ум, что тот, боясь мести, не решится, пожалуй, прийти на площадь Отель-де-Виль и, окончательно потеряв голову, побежит куда глаза глядят. Если бы его арестовали, Кинэт был бы, несомненно, скомпрометирован. Он вернулся:

- На средней площадке перед Отель-де-Вилем, не так ли? Через пять минут, не позже... Что? Вам стыдно? По счастью, я добрее вас.

- Вы меня не выдадите, чтобы проучить?

- Для этого я слишком ненавижу полицию. Пожелай я вас проучить, я сам бы взялся за это. Но я надеюсь, что это не повторится.

Тот смотрел на него с тревожной покорностью собаки, которую не совсем простили.

XXII

ДАМА В АВТОБУСЕ

Выходя из мастерской, Вазэм ощупывал в кармане монеты, которые получил на водку от выигравших товарищей: около четырех франков пятидесяти сантимов. Один Пекле подарил ему два франка. Правда, поставив на Ларипетту пятнадцать франков, Пекле выиграл чистых двадцать семь.

Голова у Вазэма полна приятных мыслей. Встреча с Хаверкампом открыла перед ним широкие перспективы. Он к ним скоро вернется, когда будет обсуждать это дело с дядей. В данный же миг его восхищает то, что он вообще как бы получил только что гарантию на будущее и ощутимое доказательство благосклонности со стороны счастья. Молодой человек, к которому обращается солидный господин с целью дать ему ответственное поручение, а затем угостить его в кафе и предложить ему участие в своем деле, - это человек с привлекательной наружностью, который не до скончания века будет маляром.

Ему хотелось отпраздновать свою удачу и разом истратить свои 4 франка 50. Начал он с того, что купил пачку папирос высшего сорта, за 80 сантимов. Но уже собираясь закурить одну из них, он решил, что папироса, даже высшего сорта, не слишком ярко выделяется на будничном фоне жизни, и выбрал себе сигару за 15 сантимов. Он опять подошел к зажигательному прибору. Но в тот же миг подумал, что до обеда его стошнит от сигары, что лучше покамест удовольствоваться папиросой. Сигару он выкурит после обеда, при разговоре с дядей.

Выйдя из табачного магазина, он спросил себя, не выпить ли ему рюмку в кафе, не поехать ли домой в такси и не сделать ли того и другого. Но кафе поблизости показались ему слишком скромными. Чтобы найти более подходящее, пришлось бы отправиться на бульвары, и это слишком бы его задержало. Что касается такси, то это удовольствие, когда едешь один, имеет тот недостаток, что вкушаешь его без свидетелей. У прохожих есть свои заботы, и они не смотрят на тебя. Правда, приятно подкатить к подъезду, изумить хозяина фруктовой лавки и швейцара. Но такой эффект был бы преждевременным. Он оправдывается, когда подчеркивает уже совершившуюся перемену в положении. С простой надеждой он не согласуется. Если завтра торговец фруктами и швейцар узнают, что молодой человек из третьего этажа по-прежнему работает на улице Монмартр в качестве мазилки, то пожмут плечами, вспомнив про вчерашнее такси, и назовут Ваээма шалопаем.

В этот миг он увидел приближавшийся автобус маршрута J, шедший на Монмартр, и решил в него сесть. Остановка была в двух шагах.

Впрочем, автобусы, незадолго до того появившиеся и немногочисленные, пользовались еще престижем. Ваээм их любил. Им он был обязан почти всем своим практическим знакомством с автомобилем. Чтение руководства становится гораздо живее, когда знаешь шум перемены скорости, страшную вибрацию запускаемого двигателя, толчки при торможении, запах отходящих газов.

Сообразно с обстоятельствами Вазэм пренебрег империалом. Ему пришлось поэтому пожертвовать папиросой. Но он знал, что внутри найдет более избранное и в большинстве своем дамское общество, то есть более соответствующее его намерению пофорсить и окраске его мыслей, хотя в этот час уличного оживления случалось и скромным труженикам находиться среди пассажиров первого класса, за отсутствием мест на империале.

Автобусы маршрута J еще не знали системы участков, введенной за три года до того на линиях конной тяги. Проезд стоил шесть су в первом классе. Ваээм приготовил монету в десять су и обсудил вопрос, не следовало ли бы обратить на себя внимание, дав кондуктору два су на водку. Он наблюдал несколько раз, как это делали пожилые люди, в частности - старые дамы, просившие кондуктора указать им остановку и помочь сойти. Будет ли такой жест понят со стороны подвижного молодого человека, хотя бы и публикой первого класса? Вазэм не хотел показаться смешным. Как и у самых смелых людей, у него тоже были зоны робости. Они простирались вообще на все те поступки, которые он предполагал подчиненными некоему кодексу, ему неизвестному. Но когда он, правильно или ошибочно, считал, что знает "правила", то ни на миг не сомневался в своем поведении и поражал людей апломбом.

Он нашел выход. Когда кондуктор проходил мимо него, он громко его спросил, когда отходит последний автобус с Монмартра. Этот вопрос вдобавок окружил его некоторым ореолом гуляки. Немного позже, покупая билет, он смог пустить пыль в глаза - взять только половину сдачи.

Исчерпав этот инцидент, он занялся ходом машины. Ему посчастливилось. Этот автобус шел хорошо. Двигатель издавал свой ровный пулеметный треск без ненормальных взрывов. Трогание с места сопровождалось должным ревом, и спустя каких-нибудь десять секунд раздавался грохот, с каким бы паровоз раздавил ряд бочек: это был переход с первой на вторую скорость, удававшийся шоферу сразу.

"Ладно, ладно, - думал Вазэм, - посмотрим, каков ты будешь на подъеме".

За улицей Монтолон, действительно, улица Рошешуар шла круто в гору. Самые предательские подъемы находились по обе стороны перекрестка Кондорсе. И каждому из них предшествовала остановка, лишавшая машину разбега. Посчастливится ли на этот раз не принять и не высадить ни одного пассажира и сможет ли кондуктор позвонить, прежде чем шофер пустит в ход тормоза? Это было одно из любимых волнений Вазвма.

Увы, пришлось остановиться, и автобус, вопреки надеждам, которые он внушил Вазэму, тронулся с места самым мучительным образом. Не только не могло быть речи о переходе на вторую скорость, но шоферу пришлось пуститься на маневр, превосходно известный Вазэму и состоящий в том, что рычаг впуска газа попеременно доводят до упора и отпускают только на половину. Вазэм тщетно искал объяснения этого способа или хотя бы упоминания о нем в "Тайнах автомобиля". Но он столько раз видел, как им пользуются шоферы автобусного маршрута J, что в конце концов этот беспокойный жест накачивания вошел в состав его собственных рефлексов. Он иногда снился ему по ночам. Один из самых частых его кошмаров рисовал ему, как он сам ведет автобус по необычайно крутому подъему; как ни раскачивал Вазэм с искусной медлительностью рычаг, как ни вкладывал всю свою душу в это движение упрашивания и впрыскивания, автобус терял дыхание и откатывался назад, а Вазэм внезапно просыпался.

Первый подъем остался позади. Вазэм позволил себе небольшой отдых и, стряхнув с себя технический экстаз, восстановил свой контакт с публикой.

Вдруг он почувствовал, что ему жмут колено и правое бедро. Этот нажим не казался случайным; он, по-видимому, производился не в первый раз, но молодой человек был так поглощен, что не обратил на него раньше внимания.

Он кинул взгляд направо и покраснел. Его соседкой была дама, о которой он сразу мог только сказать себе, что она красива, немного полна и богато одета. Дама эта уголками глаз видела, как он покраснел, и чуть-чуть улыбалась. Вазэму было не по себе. Такого приключения с ним еще не бывало, а всевозможные мечтания о любви и женщинах не подготовили его к столь определенному положению. В данный миг ему больше всего хотелось перестать краснеть. Когда самообладание вернется к нему, близка уже будет площадь Дельты, где ему надо сойти. Сойдя, он поглядит на даму по возможности нагло, а очутившись в безопасности, сможет целыми часами вспоминать это чудесное происшествие. Оно заранее преобразовало сегодняшний вечер. Какому товарищу с улицы Полонсо или с Гвардейской улицы рассказать о нем?

Нажим возобновился. У Вазэма уже немного помутилось в голове. В ней плясали чувства неправдоподобия, счастья, гордости, опасности. Автобус окружал их кольцом треска. Что делать? Каковы правила на этот счет? Очевидно, не уклоняться от нажима; даже постараться его возвратить, насколько возможно.

Он ответил очень легким толчком; и в тот же миг почувствовал, как немного апломба к нему вернулось. Он решился посмотреть на даму. На ней была большая шляпа, в тени которой щеки ее казались бесконечно соблазнительными. Он увидел два широких блестящих темных зрачка, передвинувшиеся ради него в углы век; увидел трепещущие ресницы; новую улыбку, сошедшую от глаз к губам, довольно толстым и очень красным. Краска на этих губах встревожила Вазэма. Большинство женщин в ту пору красилось только втайне. Но у него не было досуга задавать себе много вопросов. Площадь Дельты приближалась. Надо было встать со скамьи и выйти на площадку заблаговременно, чтобы не наделать неловкостей. Надо было найти - в каком углу ума? - выражение взгляда и лица, которое бы произвело на эту даму выгодное впечатление.

Но и дама встала самым естественным образом. У Вазэма сердце заколотилось, мысли опять пришли вразброд. Положительно, жизнь от него требовала слишком много доказательств ловкости зараз. Подниматься до уровня обстоятельств - это понятно, он рожден для этого упражнения; но этаж за этажом. Иначе это - беспорядочное усилие, от которого кружится голова.

Едва лишь автобус оставил их на тротуаре, дама в большой шляпе заговорила с ним. Впрочем, Вазэм, будучи слишком уверен в дальнейшем, не пытался сбежать.

- Простите, молодой человек, но я здесь не привыкла выходить. Надо ли мне пойти обратно по улице Клиньянкур, чтобы прийти домой, на улицу Ронсара, или есть туда путь короче?

Голос у нее был низкий и звучный, веки немного тяжелы, и в рисунке слишком красных губ, к концу фразы, - явное желание целоваться.

- На улицу Ронсара?

- Да, знаете - дома вдоль большого сада, против стены из скал - из поддельных скал.

- Ах да, но вам лучше было сойти на улице Андрее дель Сарте, перед Дюфайэлем.

У нее вырвался гортанный смешок:

- Ай, какой хитрый! Говорит это так серьезно! Вот душка!

Рисунок губ сделался красноречивей.

- Что бы, кажется, предложить мне показать дорогу? И чему их учат, этих молодых людей?

- Но... меня ждут дома, мадам.

- Вас ждут? Вот как? В таком случае, не будем подвергать неприятностям этого прекрасного юношу, которого ждут. Но разрешено ли прекрасному юноше выходить из дому после обеда?

Вазэм опять покраснел, но от унижения.

- Пфф!.. Я возвращаюсь ночью, если хочу. И ни у кого не спрашиваю разрешения.

Робость его покинула. Ничто не раздражало его сильнее, чем обращение с ним как с молокососом. Чуть было не наговорил он неприятных вещей этой не в меру накрашенной даме.

- В таком случае приходите ко мне сегодня вечером на чашку чаю. Мои окна выходят в сад. Вид из них очень приятный. Улица Ронсара, 4. Пятый этаж, дверь слева. Ничего не спрашивайте у привратницы. В девять часов, хорошо? Не опоздайте.

Она протянула ему руку:

- Наверное, не правда ли? Да что ж он не отвечает? Вот глупый какой!

- Дом номер четыре?

- Да, пятый этаж, дверь слева. Я буду подстерегать.

- Хорошо. Я буду в девять, в десять минут десятого.

Она пожала ему руку нежно и сильно. Губы ее сложились в расцветающий поцелуй.

- До скорого свиданья!

XXIII

МЫСЛИ ВАЗЭМА О ЖЕНЩИНАХ И О ЛЮБВИ

Вазэм пошел не оборачиваясь. Наиболее ясным из перепутавшихся в нем чувств было большое удовлетворение самим собою. Вот и женскую любовь он снискал так же легко, как доверие и уважение мужчин. И это побуждало его допустить, вопреки некоторым сомнениям, какие могли у него возникнуть, что он хорош собою, статен и обаятелен. Какие триумфы ждут его в будущем! Его удовлетворение было бы беспримерно, если бы не предстоявшее ему в этот же вечер свидание.

Встреча с этой женщиной, ее заигрывания, ее взгляды, ее рукопожатие составляли в общем вполне достаточное приключение. Это было неожиданно, загадочно, лестно, и это окончилось, не успев принять дурной оборот, Вазэм мог бы впредь мечтать об этом вволю и в подходящие моменты, например - куря сигару. Он рассказал бы об этом какому-нибудь товарищу с улицы Полонсо или, еще лучше, Ламберу с Гвардейской улицы. Он ухитрился бы намекнуть об этом завтра в мастерской. Но свидание было излишне. Свидание грозило все испортить.

Конечно, в обществе приятелей Вазэм испытывал нормальное в его возрасте удовольствие, беседуя на сексуальные темы, а когда бывал один или окружен людьми, не обращавшими на него внимания, то ему случалось тешиться похотливыми фантазиями. Но во всем этом было больше подражания чужим примерам и привычкам, чем искренней чувственности. Этот рослый мальчик покамест мучился меньше других. За последние четыре или пять лет его тело было очень занято выработкой массы костей и мышц выше средней нормы, и весьма вероятно, что двигательные части его нервной системы, включая и те мозговые области, которые посвящают себя поступкам и практическому мышлению, пользовались аналогичной привилегией роста. Иной мальчишка, худой и бледный, который бы рядом с ним показался отставшим от него по развитию на три года, был гораздо старше его в половом отношении.

В то же время известная спокойная грубость предохраняла его от нервных потрясений или извращений инстинкта. Если он и предавался порокам отрочества, то умеренно, и главным образом из любознательности, чтобы не оставаться в неведении относительно вопросов, которые его товарищи обсуждали между собою каждый день. Но на этом он не построил какого-либо внутреннего мира. И если за отсутствием преждевременных импульсов он еще не стал слишком предприимчив по отношению к женщинам, то не страдал также чрезмерной застенчивостью. Взрослые женщины, правда, внушали ему робость, но по причинам чисто социального порядка. В частности, он боялся при сближении с ними обнаружить свое невежество в искусстве любви и опуститься в их глазах, несмотря на свой рост, на детскую ступень. Но по отношению к девушкам и девочкам, своим ровесницам, ему незнаком был тот кризис почтительного страха, который внезапно постигает столько подростков и преодолеть который не удается ни разуму, ни бурному желанию. Он без затруднений и даже безотчетно для себя перешел из того возраста, когда дергают девушку за косу, в тот, когда ее хватают за талию в коридоре.

Вот почему в его представлениях проблема утраты целомудрия не приняла того тревожного и почти трагического характера, какой она имеет для многих других. Думал он о ней довольно часто, но без нетерпения и без опасений. Это произойдет само собой в должное время. На несколько месяцев раньше или позже - это не важно. Надо было только довериться обычной игре обстоятельств. Впрочем, условия беседы или требования личного престижа часто побуждали его в обществе делать вид, будто событие уже совершилось. А если какой-нибудь товарищ, еще целомудренный, интересовался подробностями, то Вазэм, при своем воображении, не затруднялся их сочинить.

С какого рода женщиной потеряет он это целомудрие, время которого так или иначе близилось к концу? Это ему было не слишком ясно. В отношений взрослых женщин, помимо боязни показаться смешным, его стесняло и то, что он так мало знал их категории, их нравы, их отличительные реакции, их различные образы поведения. В них он разбирался еще меньше, чем в мужчинах. Не только распознавать их возраст он не умел, но и не сводил к одному только возрасту ни одну из классификаций, которые к ним применял. Например, он различал "бабенок", "баб" и "бабок". Но в различии между "бабенками" и "бабами" возраст не участвовал. Женщину пятидесяти лет, только бы она была кокетлива, хорошо одета, имела кожу известного оттенка, известное выражение глаз, известный запах - он относил не обинуясь к "бабенкам"; а швейцариха двадцати пяти лет с улицы Гут д'Ор, которая подметала в сенях непричесанная, незастегнутая, в запыленном платье, со сквозившими во взгляде мыслями о хозяйстве и супружеских ссорах заносилась безоговорочно в категорию "баб". И не потому, что его обольщали преимущества, которыми наделяет женщину известный социальный класс и богатство. Он не колебался назвать "бабой" иную зажиточную женщину или коммерсантку, пусть бы даже ей было далеко до сорока лет; а одна прачка на улице Рошешуар, не очень молодая и даже не очень опрятная, - прическа у нее была в беспорядке, белая блузка ее - не девственной белизны, - казалась ему в высшей степени "бабёнкой". В общем, "бабенками" он называл женщин, представлявших для него некоторый минимум привлекательности и в состав этой привлекательности могло входить всего понемногу: красота, молодость, чисто сексуальное обаяние, чистота, хороший запах, изящество манер и одежды.

Другая большая трудность состояла в классификации женщин по их предположительным нравам. На этот счет сведения у Вазэма были слабы и шатки. Он знал, что некоторые женщины торгуют собой, и даже делил их на две группы - "проституток" и "кокоток". О "проститутках" внешнее представление он имел весьма точное и ежедневно располагал возможностью проверять его. Ими кишел его квартал, и они на всех углах улицы каждый вечер занимали свои посты. Было их немного меньше, чем фонарей, но гораздо больше, чем полицейских сержантов. Они ходили без шляп, с высокими прическами, часто с лентой или гребнем в волосах; грудь и бедра выступают, талия затянута; короткая юбка-плиссе опускается колоколом на нижнее белье; чулки - черные. Проходя мимо, они произносили весьма однотипные фразы: "Пойдем?", "Красавчик!", "Угости пивом", "Ах, какой симпатичный". Некоторые из них не ловили гостей на улице, а поджидали их в особых домах, несколько сходных с меблированными комнатами и называемых "публичными". Бульвар де ля Шапель, в двух шагах от Вазэма, считался как раз рекордным по количеству публичных домов. Такое, по крайней мере, составилось убеждение у Вазэма при его переездах, и он даже гордился этим, особенно в разговорах с подмастерьями, приказчиками и рассыльными центральной части города. Он знал также, что "проститутки", не живущие в этих домах, имеют особые билеты и находятся под надзором полиции. Куда ведут они мужчин, которых подцепили? Иногда, по-видимому, в свои собственные комнаты, но чаще в те подозрительные номера, где они состоят постоянными посетительницами, так что, строго говоря, нет большой разницы между уличными проститутками и проститутками публичных домов, и похождение с теми и другими проходит одинаковые этапы. Однако люди сведущие или считавшиеся сведущими утверждали, что в домах меньше риска "заразиться". Они говорили также, что там удобна возможность выбрать среди пансионерок женщину себе по вкусу и что оценивать их легко, оттого что они выходят к гостям почти голые. Зато атмосфера там не очень благоприятна для людей робких или чувствительных. Оживление общей залы, оголение женщин, их приставания к гостям, вся эта выставка распутства способны только охладить тех, кто не представляет себе любви без некоторой тайны или, по крайней мере, уединения.

Что касается "кокоток", то Вазэм затруднялся их охарактеризовать и даже с трудом узнавал. Не так уж отличались они по образу жизни от других женщин. Они не носили форменной одежды. Вазэм охотно называл бы их "проститутками в штатском", как есть агенты в штатском. Но они обычно гуще накрашены. Одеты они хотя и по моде, но по самой крикливой или самой вызывающей. В конце концов, главным образом для них отличительны повадки: они сидят совсем одни в кафе и часами ждут; шатаются взад и вперед по бульварам; подмигивают прохожим. Когда на улице темно и безлюдно, они произносят точь в точь такие же фразы, как проститутки: "Пойдем?" или "Угостите пивом", или "Красавчик". Только голос у них не такой низкий.

А дальше сведения Ваээма не шли. Он подозревал, что "кокотки" образуют не точно очерченную категорию, доступ в которую широко открыт для честных женщин. На практике он ошибался бы часто. Узнать "кокотку" в кондитерской он бы взялся; но представьте себе ее на ипподроме, под руку с каким-нибудь господином; или же в автобусе, где она сидит как всякая другая. Задача может стать неразрешимой.

Он был бы в меньшем затруднении, будь менее туманны, с другой стороны, его представления о честных женщинах. Он их, по правде говоря, не так называл. Для него это были просто "женщины", то есть существа, с которыми в принципе мыслимо было любовное похождение, но в отношении которых невозможно было угадать, соблазняет ли оно сколько-нибудь их самих. Может быть, они ненавидят мужчин и терпят их только для того, чтобы обзавестись своим домом и иметь детей. Может быть, они снисходят только к некоторым мужчинам, предпочитая их по загадочным сображениям. Как смотрят они на очень молодых людей? С этой стороны ему приходилось всего опасаться. Вазэм был убежден, что нормальной реакцией женщины на предприимчивость мальчика его возраста является пара оплеух. Это предположение он распространял на девушек, в собственном смысле слова, - на тех, кто уже не девчонки и ждут женихов.

Что следовало думать о некоторых двусмысленных разновидностях, например, об одиноких женщинах? Вот где трудно проводить различия. Как узнать, что женщина, живущая одна,- не "кокотка"? Нельзя же ей для проверки предложить деньги.

Обозрев все свои представления о женщинах, Вазам пришел к заключению, что случай задал ему в этот вечер, и вообще для его дебюта, исключительно трудную задачу.

Кто же такая, в сущности, эта дама из автобуса, назначившая ему свидание в девять часов, в десять минут десятого? Вазэм даже не пытался определить ее возраст. Все, что он мог по этому вопросу сказать, так вто то, что по виду она ничуть не походила на молодую девушку. Замужем ли она? Разведена ли? Не из тех ли она женщин, которые, несмотря на подходящий возраст и возможности, избегают замужества?

Весьма вероятно, что она живет одна. Это видно из того, что она его ждет к себе вечером. Не просто ли она "кокотка"? Эта мысль, которую он гнал от себя с самого начала, была ему очень неприятна. Не потому, что продажные женщины внушали ему сильное отвращение. Конечно, ему не очень нравились простоволосые девицы на улице Шарбоньер или на бульваре ля Шапель; но его отталкивала грубость их, одежда, хриплый голос, а не то, что они торгуют своим телом. Он легко представлял себе, что утратит целомудрие с "кокоткой"; и это решение казалось ему все же наиболее вероятным их всех тех, какие ему рисовались.

Но только он не хотел остаться в дураках. Не хотел, чтобы "кокотка" могла его перехитрить, заставить его, Вазэма, парижского подмастерья и спортсмена, поверить, будто "женщина" просто из прихоти, без всякой корыстной задней мысли почтила его своим вниманием и выбором. Нежные пожатия колена, взгляды искоса становились в этом случае отвратительным лицемерием. Вазэм не соглашался причислить эти средства обмана к домогательствам, которые разрешаются "кокотке". Горше всего, разумеется, не то, что у тебя вымогают деньги, а страдание самолюбия, смешное положение, как развязка лестного романа. Как стал бы потом Вазэм рассказывать своим товарищам, что его заметила в первом классе автобуса светская женщина, повела к себе и угостила своей любовью? Разумеется, он бы это все равно рассказал, но с принуждением и несколько неприятным чувством. Лучше, конечно, лгать, чем молчать или сообщать не слишком блестящую правду. Но совершенно исключительное удовольствие - иметь случайную возможность рассказать какую-либо совершеннейшую истину, столь же для тебя лестную, как ложь.

Здравый смысл, - которым он был наделен, хотя часто пренебрегал его скромными и отрезвляющими советами, - не помогал ему выйти из затруднения. Здравый смысл действительно говорил, что шестнадцатилетний подросток, сложенный не хуже всякого другого, но с наружностью заурядной и одетый как пришлось, не должен воображать себе, будто элегантная женщина может в него влюбиться с первого взгляда. Но он же говорил, что "кокотка" с блестящей внешностью и средствами, позволяющими ей занимать квартиру на улице Ронсара, не пускает в ход таких уловок и не теряет целого вечера в намерении подковать мальчишку на несколько франков.

"Ну, посмотрим!" - решил он в заключение, ибо, как бы дело ни обстояло, уклониться от свидания он и не думал. Если бы последовала его отмена, каким путем - он не представлял себе, то он почувствовал бы облегчение. Если бы даже привратница на улице Ронсара остановила его сегодня вечером в дверях, со словами: "Этой дамы нет дома", то он повернул бы оглобли очень охотно. Но по собственному почину уклониться он не мог.

Все это смятение не давало ему думать о наружности дамы. Впрочем, он к ней недостаточно присмотрелся. Сохранил о ней только общее воспоминание, в которое мало-помалу проникала какая-то увлекательная сладость; толстые красные губы; соблазнительная пухлость щек; бесстыдная и материнская звучность голоса; бесстыдное и материнское изобилие плоти.

Вазэм никогда не задумывался настойчиво над тем, какой женский тип ему нравится. Этот тип, как оказывалось, нравился ему в достаточной мере. Прежде, когда он мечтал, когда рисовал себе, как будет обладать женщиной, ласкать ее или, вернее, ласкаться к ней; по ночам, когда он видел сладострастные сны, - вставала ли у него в воображении женщина худая, бледная, нежная? Не влекся ли он, скорее, к пышным формам, как эти, к глазам, губам, как эти? Прачка на улице Рошешуар была тоже немного полна. А между тем, он не склонен был отвергнуть совсем иной идеал женщины: стройной, белокурой, почти хрупкой, с чистой грустью в синих глазах и в ореоле небесных сфер. Никогда, конечно, не встречал он такой фигуры, а обязан был этим видением чтению романов, выходящих отдельными выпусками, плакатам, папиросным коробкам, песням уличных певцов, быть может - крови северян, струившейся в его жилах. Как это все примирить? Отказался ли он раз навсегда от этого нежного белокурого видения, хотя чувствовал, что оно ему нужно будет, когда у него сердце поэтически размягчится? По счастью, мир любви не менее широк, чем само сердце.

XXIV

ПАРИЖСКИЕ РАБОЧИЕ

За обедом дядя Вазэма - его звали Виктор Миро, и он был мужем тетки Вазэма с материнской стороны - слушал своего племянника почти без реплик и с рассеянным видом.

Пообедали они, впрочем, быстро. Виктор Миро любил хорошую еду и охотно засиживался за столом. При жизни жены еда подавалась в столовую один раз из двух, по усмотрению, в будни и оба раза в воскресные дни. Овдовев, Миро стал стряпать сам, если только не угощал приятеля, что случалось редко; помогал ему подавать на стол только Вазэм, и кушать им поэтому приходилось в кухне, довольно, правда, просторной, но неуютной, как большинство парижских кухонь. Это было ему тяжело, оттого что он любил комфорт и даже некоторую праздничность.

И он торопился пообедать, чтобы перейти пить кофе в одну из двух комнат, окнами выходивших на улицу Полонсо.

Третья комната, окнами во двор, была маленькая, темная, довольно душная. Раньше там спали обе дочки Миро, а затем, когда они вышли замуж, - он сам с женою. Одна из прежних комнат освободилась тогда, и Миро воспользовался этим, чтобы обставить ее по своему вкусу. Обстановка эта, о которой он мечтал давно, составляла теперь его гордость.

- Подать кофе в столовую? - спросил Вазэм.

- Нет. В библиотеку.

Дядя встал, зажег большую керосиновую лампу, поднял ее и прибавил, выходя из кухни:

- Оставь еще греться на плите кофе чашки на две; в половине девятого ко мне придет господин Рокэн. Достань и поставец с ликерами. Зажги в столовой газ.

Было десять минут девятого. Кофе будет готово через три минуты. Когда Вазэму заняться туалетом? Это было, по его мнению, необходимо. До или после прихода Рокэна? Когда оба старика будут беседовать, Вазэм почувствует себя свободнее. Только бы не опоздал Рокэн!

Миро прошел через маленькую столовую, обойдя круглый стол. Прежде, чем войти в следующую комнату, он взглянул с обычным удовольствием на две красивые створки из резного и ажурного дуба, которыми он заменил прежние створки этой двери. Свет лампы оживлял рельефные орнаменты и фигуры. В сердце этой квартиры парижского рабочего теплилась, как вечный источник великолепия, мечта о замке или о соборе. Старик Миро упивался ею с легкой судорогой в горле. У него были твердые принципы, не дававшие ему завидовать роскоши богачей. Но красивые вещи он нежно любил. В иные дни у него даже бывало такое ощущение, словно две-три красивые вещи, принадлежавшие ему, обеспечивали за ним весьма почетное место в жизни. Он думал: "Мне повезло. Много ли есть людей, которые сегодня вечером будут иметь удовольствие пить кофе в такой комнате, как вот эта, по ту сторону двери? (Дверь, пожалуй, еще красивей с другой стороны.)"

Он распахнул створки и вошел в комнату. Как было в ней все прекрасно и приветливо! С какой преданностью поджидало его это помещение, полное ценных находок!

Миро поставил лампу на камин и сел на большой дубовый стул. Лампа, хотя ей помогали зеркальные отражения, освещала комнату не очень ярко, темная окраска мебели и стен поглощала большую часть света. Устроить здесь газовое освещение, как в столовой и кухне, Миро никак не мог: одним из главных украшений комнаты был потолок, расписанный самим Миро и потребовавший добрых полутораста часов усерднейшей работы, а газ быстро покрыл бы налетом копоти роспись, краски которой сохраняли свою свежесть вот уже около пяти лет.

Ваээм принес кофе.

- Присядь-ка на минуту, - сказал ему дядя. - Что это ты мне рассказывал? Тебе предлагают место?

- Да.

- Какого рода место, собственно говоря?

- Я тебе сказал: в конторе. И надо будет также ходить по городу. Я буду вроде участника в деле.

- Гм!

- Уверяю тебя.

- Да, но в какой конторе? В каком деле участником? Кажется, ты этого и сам не понимаешь. И познакомился ты с этим человеком на скачках? Плохо, брат!

Он умолк, отпил кофе и задумался, ковыряя зубочисткой в зубах. Зубочистки он приготовлял себе сам из спичек, тщательно их обстругивая и обмакивая в йодную настойку.

Лицо и весь физический облик у Виктора Миро, коренного парижанина, были того особого типа, какой изредка встречается в старых народных кварталах, преимущественно на высотах Бельвиля, в Менильмонтане, Сент-Антуанском предместье и на южном склоне вышки Монмартра, причем невозможно понять, какой расе или какому смешению рас обязан он своим происхождением: рост небольшой, почти ниже среднего и не превосходящий одного метра шестидесяти; ноги короткие, туловище толстое, шея тоже толстая и короткая. Поступь уже смолоду кажется медленной и тяжелой, оттого что коротки шаги и не хватает подвижности тазу.

Но особенно интересна голова: довольно крупная, почти кубическая, с лицом плоским и квадратным; глаза полуприкрыты веками; широкие скулы; нос очень незначительный; иной раз даже приплюснутый или тупой; подбородок тоже придавленный и весь раздавшийся в ширину: у мужчин - жидкие усы. На лице разлито выражение тонкой рассудительности и сдержанности, почти холодности, узкие глаза глядят спокойно сквозь щели век, немного насмешливо, иногда очень проницательно и очень редко с удивлением. В говоре слышится старый парижский акцент, огрубелой и упадочной формой которого является акцент пригородный; старый акцент, в котором одновременно выражаются быстрота ума и терпение духа, оттенок покровительственного тщеславия и боязнь много возомнить о себе.

Когда Миро размышлял, глаза у него между складками век почти исчезали. И все же наружу как-то пробивался свет, устранявший всякую видимость дремоты.

- Заметь, что я не обольщаюсь насчет твоих приемов изучения ремесла в мастерской. Но это еще не беда. Я подыскал бы тебе другое место. Худо то, что ремесло тебя ничуть не привлекает. Ты считаешь себя выше его. Надо было тебе думать об этом, когда ты был в лицее... Где твои дипломы?.. Интересно знать, как ты себе представляешь жизнь?

- Я так ее себе представляю, что не хочу дожить до возраста Пекле и зарабатывать то, что он зарабатывает.

- И что зарабатывал я сам... да, да!

Старый рабочий усмехнулся с некоторой горечью. Он слегка откинул голову. Рассматривал на потолке красивый овал, нарисованный им и заполненный веселыми фигурами. Он помнил, какого труда ему стоили складки на этой тунике или женское лицо, представленное на три четверти. Как работал он по воскресеньям! Как вставал засветло! И ночью ему случалось не спать от беспокойства: не сделал ли он грубой ошибки, не испортил ли всего?

"Аристофан". На этот сюжет он набрел, перечитывая в "Легендах Веков" отдел "Идиллий". Весь Гюго был у него тут, на третьей полке главного книжного шкафа, того, что с витыми колонками. Все тома старика Гюго, большого формата, в переплетах.

Двадцать раз перечитывал он это стихотворение, строку за строкой:

"Проходят девушки под сенью ив плакучих

. . .

Они несут свои амфоры на плечах,

Но вот стоит Менальх - и, замедляя шаг,

Они торопятся сказать: привет Менальху!.."

Когда он сомневался в смысле какого-нибудь слова, то искал его в своем двухтомном словаре Лашатра. Маляр немного робел перед великим поэтом. Но Гюго, такой дерзкий в обращении с императорами, клал ему руку на плечо, глядел на него сквозь свои, тоже складчатые веки и словно говорил ему голосом, позолоченным от долгого солнца смерти: "Мужайся, товарищ!"

Миро опустил голову:

- Послушай, Феликс, я не хочу с тобой спорить. Если ты думаешь, что принадлежишь к призванным составить себе состояние, то не ждешь, разумеется, совета от такого человека, как я... Я не возражаю... под условием, что ты не сунешься в какое-нибудь грязное дело... Скажи своему знакомому, не знаю, как его зовут, чтобы он пришел со мной поговорить.

- О, да ведь это не такой человек, чтобы из-за меня терять время. Он рассердится. Если ты думаешь, что я тебе басни рассказываю, то лучше бы ты к нему пошел.

В этот миг позвонили.

- Вот и г-н Рокэн. Живо, открой дверь. Кофейник на плите?

- Да... дядя, можно мне уйти сейчас, раз ты будешь сидеть со своим гостем?

- Уйти?

- Да, пройтись с товарищем. Мне ведь еще рано спать. А где мне быть, пока вы разговариваете?.. Разве что с вами тут остаться?

Присутствие этого мальчишки испортило бы Миро все удовольствие, которого он ждал от вечера со старым приятелем, и он поспешил сказать:

- Ступай гулять, ступай. Но раз ты такой честолюбивый, постарайся поменьше водиться с хулиганами.

* * *

- Ты чувствуешь себя хорошо?

- Да, племянник меня сердит немного. Гоняет лодры в мастерской, как уже гонял лодыря в школе. А теперь хочет место менять. Какой-то господин - делец, что ли, - предложил ему якобы положение с будущим... Вздор! Но послушал бы ты рассуждения этого парня. Он сказал мне, что не хочет дожить до возраста Пекле, - ты знаешь Пекле? - и зарабатывать не больше его.

- До того времени, когда племянник твой будет в возрасте Пекле, положение трудящихся может улучшиться.

- Это его не интересует. Он не хочет плесневеть в положении трудящегося. Он еще не знает, что такое общественные классы, но уже собирается переменить класс. У некоторых субъектов это словно инстинкт. Чуть только они постигают, что такое настоящий труд, он становится им противен. Они думают: "Есть, должно быть, какая-нибудь другая штука". Разумеется, многие из них остаются на полудороге. Но так или иначе, ждет ли их удача или не ждет, они призваны быть эксплуататорами. И это, понимаешь ли, даже не зависит от воспитания. Этот малый живет у меня недолго. Но его покойные родители были людьми наших взглядов. Будь он моим сыном, это бы меня еще гораздо больше сердило. Останься он в лицее Кольбера, перейдя он затем в высшее учебное заведение и сделайся, скажем, инженером, - ну, это другое дело. Ты мне скажешь, что это тоже способ переменить класс. Но покуда существуют классы, это единственный приличный способ их менять. Помимо того, инженеров заставляют здорово пыхтеть и для начала не очень-то балуют жалованьем. Не знаю, знаком ли тебе Босир, контролер газовых установок, тот, что живет на улице Мирра. Сын его, окончив Центральное училище, смог устроиться только на фабрике кастрюль. Ему платят сто сорок франков в месяц. Это было для меня неожиданностью.

- Тем лучше.

- А я не нахожу... Я вижу, что кофе у тебя не горячее. Я поручил его попечению Феликса. Но ему на это так же чихать, как на все остальное. Дай-ка, я тебе его разогрею.

- Нет, нет. Оно для меня достаточно горячо.

- Или налей в него сразу вишневки. Это не помешает тебе пить вишневку отдельно. Ее выписывает с родины эльзасец, что торгует на улице Пуассонье... Да, так я говорю, что не нахожу этого, потому что его родители приносили жертвы, и после стольких лет учения это не деньги.

- А я говорю, тем лучше, оттого что этим наполовину решается вопрос революции.

- Не понимаю.

- Конечно. Кроме тебя немало есть товарищей, не отдающих себе отчета в значении кадров. Они думают, что синдикаты смогут сразу заменить собою капиталистические организации и все пойдет гладко... Нет, без технических кадров ничего не сделаешь. А чем больше будет на плохом жаловании, недовольных инженеров и прочих, тем они ближе будут к нам. Если капитализм отбросит их в ряды пролетариата, хотя бы некоторую их часть, нам больше никто не понадобится. Сила буржуазии не столько даже в ее капиталах, сколько в том, что самые образованные и дельные люди по необходимости становятся буржуа, пусть бы даже они вышли из народа.

- Это возможно. Но не думаешь ли ты, что вышедшие из народа остаются в той или иной мере на нашей стороне?

- Это другой вопрос...

- Посмотри, сколько писателей и ученых боролись за народ.

Миро, немного покачивая головой, обращался к окружавшим его книгам, призывал их в свидетели: полные собрания сочинений; дешевые иллюстрированные издания поэтов, романистов, мыслителей.

- Это другой вопрос, - повторял Рокэн. - Предателей народа тоже не счесть. А кроме того, инженеры и писатели - это разница. Словом, интеллигенты останутся с нами или перейдут к ним, если их оттолкнет другая сторона.

- Ты, кажется, собирался на конгресс в Марсель?

- Речь об этом была... Но есть один малый, которому это доставляет такое удовольствие... Слишком у нас много крикунов. Я не хочу сказать, как другие говорят, что самые голосистые из них - на содержании у хозяев или даже у полиции. Но раз это с анархистов началось, то может у нас продолжаться. Представь себе, еще вчера мне повстречался Либертад, в своей блузе, с палкой, с волосами как у Христа. Ковыляет отлично! Но я шучу... Можно ли поверить, что есть олухи, клюющие на эту удочку?

- Теперь уж нет.

- Надо думать, что есть. Не стала бы иначе полиция содержать его, не так она глупа. Посмотрел бы ты, какой он чистенький. Вымытый, причесанный, в свежем белье; расцеловать его можно. Он завел себе, вероятно, молоденьких товарок во имя половой эмансипации. Мне советовал один парень посмотреть "Великий вечер" в Театре искусств, бывшем Батиньольском. Туда метрополитеном совсем близко. Говорят, очень интересно. Представлены русские нигилисты. Странный народ эти русские! Но их революция 1905 года чуть было не стала большим событием. Беда в том, что там миллионы мужиков обожают царя. Скоты! Никак не могу забыть, как они сотнями передавили друг друга на коронации Николая, оттого, что там раздавались мешочки с провизией. Увидишь, если на Балканах дело примет плохой оборот, царь опять навьючит их ранцами, это их усмиряет. Но на этот раз не поплатился бы он престолом! Да, знаешь, кого я видел на днях? Эрве.

- Ты его знал раньше?

- Да, но теперь видел близко. И в месте внушительном.

- Где же это?

- Как где? В тюрьме Санте.

- Ах, верно, он сидит.

- С февраля месяца. Выйдет через месяц. Ему сократили срок на четверть, оттого, что он потребовал одиночной камеры. Это не мешает ему писать в своем листке и принимать гостей. Я пошел к нему с товарищем, который сотрудничает в "Социальной войне" со времени ее основания.

- Ну... Как он тебе понравился?

- Да не знаю, брат, как тебе сказать.

- Ты стал к нему холоднее?

- Не к его убеждениям, нет. Я всегда принимал их с оговорками, хотя и считал, что только он имеет мужество говорить настоящую правду. Но я о человеке говорю.

- Что ж ты о нем думаешь?

- Какой-то он несерьезный малый.

- Ну?... Вроде Либертада?

- Нет. Скорее вроде Аристида Брюана: "Видал я милого дружка в последний раз без пиджака и с шеей, в дырку вдетой, перед Рокэ-ээ-той... (Брюан - известный куплетист (не смешивать с министром Брианом, тоже Аристидом). В куплете речь идет о гильотинировании на Рокэтской площади. (Прим. перев.)) А теперь выпьем за здоровье хозяина!" Я знаю Самба, Жореса и других. Самба - человек на редкость честный и хороший, настроенный не очень революционно, чувствующий себя среди народа не очень уютно, - словом, буржуа, который старается изо всех сил. Но я его люблю, ты знаешь. Жорес... конечно, он чересчур обдумывает следующую фразу, слишком смахивает на краснобая. Но, в конце концов, нельзя его не уважать... Эрве... Эрве уже доволен, когда ты смотришь на него, и он в восторге, когда ты смотришь на него, разинув рот. Когда я работал у Гоше в пригороде, то был у нас товарищ, которого мы постоянно заводили: "Ни у кого не хватит смелости пойти к хозяину и сказать ему, что он покупает клей с вредными примесями, предназначенными отравлять рабочий класс... Кто бы на это осмелился, тому бы не сдобровать". И парень приносил себя в жертву. Да еще с каким видом! Не смей его удерживать!

- А хозяин?

- Хозяин, в конце концов, догадался, в чем тут штука. И когда тот приходил к нему с заявлением, якобы от нашего имени, что мы решили не работать в день казни Равашоля и купить в складчину венок, то хозяин подписывался на два франка.

- И вы действительно не работали?

- Конечно же работали.

- А он?

- Ему мы назначали свидание на заре пред гильотиной. И говорили, что если нас не будет, значит, полиция нас арестовала за мятежные возгласы, и в таком случае он должен идти домой и не показывать носа на улицу до следующего утра.

- Послушай, ведь это свинство. Из-за вас он терял рабочий день.

- Разумеется. И даже его как-то в самом деле арестовали. Если бы хозяин не пошел объяснить, в чем дело, его бы судили. Это было тем большее свинство, что мы тем временем, послав за выпивкой, пропивали деньги, собранные на венок. Да и не слишком прилично было, с нашей стороны, выбрать для этого день, когда, как никак, гильотинировали человека. О, в этом не было особого намерения. Хотя анархистов мы всегда терпеть не могли.

- Молодость, ничего не поделаешь...

- Да... и к тому же краснодеревцы - это особый народ, особенно в пригородах. Среди них есть люди часто убежденные, но озорники, каких мало.. И немного гуляки.

Говоря это, Рокэн потягивал вишневку с солидным видом давно цивилизовавшегося человека. Лицо у него было худое, бледное, глаза очень светлые, каштанового цвета; тонкие седые усы.

- Эта вишневка очень хороша. Когда-то на Алигрской площади была знаменитая вишневка. Не знаю, есть ли она еще. Любил я это местечко - Алигрскую площадь. В рыночные дни ты себя чувствовал там, как в большом поселке центральной полосы, в ста милях от Парижа... Это у тебя тарелка старая?

- Да, но я ее на стенку повесил недавно.

- Это Монтро. Жаль, что она имеет несколько одинокий вид среди остальных. Если она старинная, то очень хороша.

- О, разумеется, старинная. Она мне досталась от тетки, которая была родом из Сены-и-Марны и скончалась около 78 года, накануне выставки...

Рокэн повернул голову и рассматривал теперь наличник двери.

- Ты что смотришь? - спросил его Миро.

- Напрасно мы оставили старый орнамент.

- Ты находишь?

- Я мог бы его убрать... и заменить другим, сделав на нем резьбу, например, по рисунку этого орнамента, обратив ее, может быть, в противоположную сторону.

Миро слушал с большой досадой. Он в первый раз заметил, что банальная рама двери расходилась по стилю с драгоценными дубовыми створками.

- Ты не огорчайся. Это можно всегда исправить; напомни мне об этом зимой.

Надо заметить, что Рокэн был интимно, братски связан с историей этой двери. Она была памятником их дружбы.

Однажды, семь или восемь лет тому назад, когда Рокэн работал у себя в мастерской, Миро пришел к нему и взволнованно сказал:

- Пойдем ко мне, я хочу знать, не наглупил ли я.

По дороге он рассказал ему, что с ним случилось. Только что он вернулся из окрестностей Мо, проработав две недели в замке, где переделывалось все внутреннее убранство. Проходя там по какому-то коридору, он заметил два прислоненных к стене дубовых панно, резных и местами ажурных, вынесенных, очевидно, из помещения, где шла работа. Его словно что-то ударило в сердце. Эти панно с искусно вырезанными фигурами, с маслянисто отсвечивающими, полированными временем выпуклостями из превосходного дерева, показались ему самой прекрасной и желанной вещью на свете. И когда он их измерил и установил, что они как раз уместились бы в дверном отверстии его библиотеки, то почувствовал, что так или иначе добьется обладания ими. Он обратился к подрядчику: "Вы не знаете, эти панно продаются? - Я бы их купил вместе с другими вещами, которые вывезу". Разрушены были камины, снята деревянная обшивка, снесены перила лестницы... "Но я не собираюсь покамест расставаться с ними, мне надо еще подсчитать расходы". В конце концов, Миро получил право забрать эти панно, отказавшись от денег за проработанную неделю и согласившись даром работать еще четыре дня, на что бы он не согласился за обычную плату, торопясь в Париж, но что было очень желательно подрядчику, стесненному сроками.

Таким образом, за эти панно Миро заплатил непосредственно своим трудом, так сказать, своей жизнью. Цена их не выражалась, не содержалась в какой-нибудь цифре, не застыла в ней.

Она расширялась, как чувство.

И Рокэн в тот день, поднявшись в квартиру Миро, стал перед дубовыми панно, рассматривал их молча не меньше пяти минут. Миро, которому хотелось говорить, хвалить материал, сюжет, исполнение, такую-то деталь, но который сдерживался, тер себе руки за спиной, - Миро уже не жил. Рокэн нагнулся; принялся исследовать обрез дерева, шипы, концы гнезд. Лезвием перочинного ножа отколол очень тонкую щепочку, и так ловко, что впоследствии только несколько более светлая краска указывала место ранения дерева. Концом лезвия он прозондировал два или три места на выбор. Наконец, заговорил:

- Это, несомненно, очень хорошие и старинные панно. Только одна из створок, вот эта, пожалуй, реставрирована, да и то давно. Дерево - прекрасного качества, не очень намеченное. Резьба - первоклассная по работе. Оценить бы их мог лучше меня кто-нибудь из аукционного магазина или кто знает цены случайных вещей. Я только могу тебе сказать, что, закажи ты мне их копию, я проработал бы над ней не меньше трех недель, а что до фигур, то едва ли бы я добился такой тонкости.

Ибо Рокэн бывал иногда скромен.

Он же затем взялся подогнать створки к размерам двери. По счастью, расхождение было небольшое (четыре сантиметра по ширине, шесть по высоте). Но надо было сделать так, чтобы стыки были незаметны, даже рассевшись с течением времени.

Рокэн раздобыл старого дуба, придал ему должный оттенок и, в избытке предусмотрительности, сделал на стыках накладки, воспроизведя на них рельефом мотив, позаимствованный у орнаментов панно.

С тех пор он сохранил чувство дружбы к этому прекрасному произведению; и когда приходил сюда, то всякий раз дарил его знаками внимания в тот или иной момент. В частности, он связывал с ним свои любимые размышления об искусстве мастеровых прежнего времени по сравнению с искусством современных рабочих. Размышлениям этим он предавался ежедневно, даже за молчаливой работой, но они не обращались в болтовню, потому что он питал их новыми доводами и не боялся противоречить самому себе.

Однажды, например, он пришел и заявил:

- Какими ослами могут быть заказчики! Один такой осел позвал меня ремонтировать письменный столик восемнадцатого века и говорит мне: "Что вы скажете? Нынешним мастерам такой мебели ни за что бы не сделать. "- Когда угодно! И вы ее не отличите от вашей." - "С такой мозаикой?" - "Точь-в-точь. И даже с коробящейся фанерой, потресканным лаком и патиной. Иначе говоря, я сделаю один то же самое, что мой товарищ восемнадцатого века смог сделать только в компании с временем." Но другой раз он говорил:

- Скопировать кого-нибудь недостаточно, чтобы сравняться с ним.

Или же:

- В наше время иногда есть еще выдумка, но уже нет законченности.

И прибавлял:

- А выдумка должна быть такая, чтобы она не забывалась.

Перед стулом или столом "нового стиля" он пожимал плечами. Говорил:

- Можно и на это смотреть. Надо же каждой эпохе иметь свой стиль.

Но, по правде говоря, в своем ремесле он был консерватором и почти реакционером. Довольно регулярно посещая Лувр, Карнавале, Клюни, он сочетал с большой сноровкой и знанием приемов обширную эрудицию; и в спорах располагал такой смесью доводов технических и доводов исторических, что чаще всего за ним оставалось последнее слово.

Впрочем, он был далек от ясного понимания наиболее глубоких причин своего умонастроения. Попытки нового искусства, несомнено, разочаровывали его главным образом потому, что он в них не чувствовал ничего, исходящего от него самого. Нечто в нем протестовало: "Я этого не нашел. Я не старался это найти. Мне никогда не нужно было, чтобы это нашел другой. И никто меня ни о чем таком не просил". Он страдал, безотчетно для себя, оттого, что жил в мире, где человек, производящий вещи, ни в малой степени не определяет их формы. Он ясно ощущал, что принадлежит к толпе исполнителей. Горькое чувство это сводилось к словам: "Цивилизация не может без нас обойтись. Но она обходит нас". Он размышлял о машинах, которыми его специальность пользовалась еще мало, но от которых приходилось ждать, что и ей они навяжут вскоре свои услуги. Он понимал, что механизация влечет за собою концентрацию не только капитала, но и творческой силы, силы духа.

Революционный синдикалист, он не позволял себе уходить мечтами в прошлое, которое он, к тому же, плохо знал, за исключением истории мебели, оттого, что был далеко не таким любителем чтения, как Миро. Но у него было смутное впечатление, что задолго до права голосования когда-то трудовой народ имел право творчества. И этой-то, совершенно неосознанной тоске по средневековью, о котором он даже не старался составить себе представление, одно уж название которого было ему подозрительно, его синдикалистские верования были, тем не менее, обязаны своею искренностью и пылом.

Между тем Миро, очень близкий к нему по формуле своих убеждений, был гораздо больше привязан душою к новейшей демократической традиции. Мыслители, его воспитавшие, оставались в его глазах пророками лучшего будущего. Не будучи удовлетворен своей эпохой, он рассчитывал на усиление некоторых из числа ее главных тенденций; и картина завтрашнего общества, которую он рисовал себе, не так уж была далека от идеала, который любила провозглашать сама эта эпоха, когда устами своих политических деятелей она предавалась почти искренним излияниям. Более справедливое распределение богатства и власти, более надежные способы выбора всякого рода администраторов, уничтожение паразитов, обуздание алчности и хитрости отдельных личностей и меры против присвоения ими плодов чужого труда; больше этого Виктор Миро, пожалуй, не потребовал бы от Республики взамен доверия, которое подарил ей отец его, Огюстэн Миро, мятежник сорок восьмого года.

XXV

ВАЗЭМ, ДАМА И "ЛЮДИ"

Когда Вазэм, докуривая сигару, спускался по лестнице, а сквозь запах, табака он чувствовал запах собственного тела, более уловимый при ходьбе. Он умылся слишком торопливо. Не все белье успел переменить. И вдобавок, чтобы не возбудить в дяде подозрений, остался в обычном своем костюме, а одежда, которую носишь каждый день, в которой потеешь летом, издает кисловатый запах. К нему присоединяется, если обедать в кухне и задерживаться в ней, приготовляя кофе или моя посуду, чад пригорелого жира, еще более тягостный для самолюбия молодого человека, так как низкое социальное положение - более серьезный порок в его глазах, нежели нечистоплотность.

Да и как навести на себя чистоту и принарядиться, когда у тебя нет ни ванны, ни туалетной комнаты, и когда вдобавок ты боишься дяди? Вазэм осознал в этот миг некоторые неудобства бедности, о которых раньше не задумывался. Можешь сколько угодно быть в автобусе на редкость обаятельным молодым человеком, на которого дамы невольно обращают внимание. Если в интимной обстановке ты окажешься мальчиком немного грязным и явно не принадлежащим к хорошему обществу, то весь твой первоначальный успех пойдет на смарку и цена тебе будет меньшая, чем какому-нибудь нескладному и некрасивому юноше из хорошей семьи.

В кармане у него оставалась значительная часть наградных: два франка, монета в пятьдесят сантимов, медяки. Когда он проходил по бульвару Барбеса мимо парикмахерской, где умывальники и флаконы сияли в безлюдии перед закрытием магазина, его осенила идея. Он вошел.

- Причешите меня. Только причешите. И смочите мне волосы одеколоном.

Парикмахер попытался вовлечь Вазэма в более сложные операции: стрижку, мытье головы и т.д. Но уже было девять часов.

- У меня нет времени.

- Жаль. У вас очень длинные волосы на шее и около ушей. Просто их причесать недостаточно. И затем, вам пора начать бриться. Пробор посередине?

Вазэм вышел оттуда с пробором посередине, с приглаженными и блестящими волосами и ароматом, реявшим вокруг его головы, как дым от трубки, ароматом, не имевшим для Вазэма никакого определенного значения и представлявшим собою просто запах парикмахерской, как существует запах аптеки. Но кроме того он приобрел за полтора франка флакончик с этикеткой: "Апрельская Улыбка". Эти духи парикмахер ему порекомендовал как "тонкие и стойкие, а главное - очень изысканного букета".

На ходу Вазэм сорвал шапочку с них, откупорил склянку. Проходя по малолюдной и темной улице Кристиани, он оттянул спереди воротник и вылил себе на грудь приблизительно половину, затем повторил ту же операцию с другой стороны.

Словно душ окатил его вдруг, возникло холодное и в то же время жгучее ощущение влажности, струясь по прихотливым путям, достигая непредвиденных мест, сбежав по целой складке тела и забравшись даже в один из носков; в то же время закружилась немного голова под напором крепкого аромата.

"Очевидно, я перехватил, - думал Вазэм, - и духи не слишком равномерно распределились". Но они так растеклись по коже, что имели повсюду возможность заглушить менее элегантные запахи. И сам черт не помешал бы залпам "Апрельской Улыбки", посредством непрерывного обстрела одежды, покончить с пропитавшими ее потом и чадом.

* * *

- Да, я здесь... Вы рядом не звонили? Хорошо. Живо, входите. В этих домах, где так много жильцов, нельзя на площадке и двух минут пробыть без того, чтобы кто-нибудь не прошел мимо. Привратница вас ни о чем не спросила? О, да это от вас так духами разит? Какой он милый! Надушился, как куртизанка. В автобусе вы не были так надушены, я бы это заметила, и другие пассажиры тоже. Значит, вы ради меня надушились? Это прелесть как мило с вашей стороны! Дайте-ка, я повешу вашу шляпу... если она захочет висеть. Нет. Положим ее вот сюда. Войдите же. У меня немного тесно. Самое здесь приятное - это вид из окон на сад. Боже, да ведь это замечательно: комната сразу пропиталась вашими духами. Так бывает, когда в чемодане разбивается бутылка одеколона. Это что за духи? Как они называются? Апрельская улыбка? Какое славное название! Да ведь вы сами - апрельская улыбка. Садитесь. Мне нравятся немного вульгарные духи. Тонкие напоминают мещанские приемы любви. Это лицемерие, потому что, в конце-концов, у духов только одно назначение: возбуждать. Я знаю, что можно страшно возбудиться от тонких духов, а от других испытывать главным образом тошноту, если хватить немного через край... Ха-ха-ха!

- Лучше целоваться вы не умеете? А как вы с барышнями целуетесь? Впрочем, с барышнями этот юноша берет на себя инициативу. Здесь он только снисходит. Он хочет быть паинькой. Какая прелесть этот пушок на щеках! Стало быть, молодой человек еще никогда не брился? Ему незнакомо это ощущение? Вы подумайте! А эта тень от усов! Это не тень, это пар... Куда он глядит? Нас могут увидеть сверху? Там в это время мало народу, но успокоим молодую девицу, стыдливую молодую девицу.

Вот так. Окна занавешены. Куда он опять глядит? На книги? Вы находите, что тут много книг? Слишком много? Ах, он прав! Белокурый мальчик. Синеглазый мальчик. Чего ему хочется? Пороху и пуль?.. Ха-ха! Нет, скорее - ласк. Книгами, он наверное не интересуется. Я - тоже, мой мальчишечка, моя душечка. Сколько бы я отдала книг за такого вот мальчишечку... У вас тоже много книг? Как это забавно! Какие, например?.. Французская история Мишле в двадцати восьми томах? Ах, это всего смешнее! Почему я нахожу это потешным? Просто так, ни почему.

Серьезно, никто не научил тебя целоваться? Вот так - тебе нравится? А вот так? Этот пушок, этот пушок на щеке! Так бы и укусила!

Послушай! Скажи мне шепотом, на ушко... У тебя еще... Не может быть, это было бы слишком прелестно. Он ничего не желает мне говорить. Уж я знаю.

Один миг терпения. Это еще не слишком сложно... Ну вот... Какая прелесть! Ах!.. Ах!.. Глаз не отвести. Такой славненький. Такой нежный. Такой робкий. Оробел немного. Конечно. Пусти, гадкий!

Что за идея - так надушиться. Словно твой собственный аромат не лучше в тысячу раз! Словно ты не сам апрельская улыбка.

Тебе нравится?.. Да? Ах, да... Ты не знаешь, что бы я за это дала... Ты немного робел перед дамой. Ты уже не робеешь пред ней? Боже, боже, какая прелесть!

Послушай. Дай мне слово. Поклянись, что ты завтра придешь опять. Нет, не могу. Послезавтра. Поклянись. И что до тех пор будешь умницей.

Понимаешь. Это так прелестно. Я не хочу быть чересчур торопливой. И для тебя лучше так.

Растянись как следует. Тебе больно от стены? Положи эту подушку под голову, мой котенок.

- На меня не смотреть! Нет, нет. Смотри на книги, если хочешь. Или на гравюры.

Не шевелись, котик.

Это ничего.

Котик! Чудный мой котик!

Вазэм идет по улице Ронсара. Освещение скудно. Тишина. Холмистые сады погружают улицу в красивый, немного холодный туман.

У Вазэма такое ощущение, словно при некотором усилии он мог бы проявить иные из тех способностей, какими мы так легко обладаем во сне. Например, он мог бы оторваться от земли и воспарить, несясь над садами, или подняться до вершины этой фабричной трубы у водопроводной станции.

Не потому у него это ощущение, что он так доволен. Он скорее пьян, чем доволен; а главное - верх растерянности! - он не знает, быть ли ему довольным.

Происходящее с человеком, если не говорить об исключениях, само по себе не представляет собой ничего. Оно безразлично; ни хорошо, ни плохо. Все зависит от нашего восприятия.

Так Вазэм в тот миг, когда он сворачивает с улицы Ронсара на улицу Севэст, самопроизвольно постигает основной принцип стоической философии. Но его согласие с нею не долго длится. Из этого принципа Вазэм выводит совсем не те заключения, которые вывели его предшественники. Он не считает необходимым составить себе личное представление о ценности и иерархии вещей: не по слабости ума, а потому что в отличие от стоиков и многих других признает своего рода коллективную умственную работу, по крайней мере, в вопросах, касающихся искусства жизни, более надежной, нежели личную.

По мнению Ваээма, лучше всего во всем разбираются, сквозь все прошли, для всех случаев "правила" знают и знают также, как надо смотреть на все доброе и злое, происходящее с нами, не такой-то и такой-то человек, а "люди". Если Ваззм советуется с кем-нибудь на такие темы, то не потому, что считает личное суждение этого человека более веским, чем свое собственное, а потому, что ему кажется, будто этот человек лучше посвящен в то, что могут подумать или сказать "люди". И когда Вазэм сам напрягает свою сообразительность или даже проницательность, то чаще всего это сводится к попытке угадать, каково было, есть или будет по такому-то вопросу мнение "людей". Но заметьте; речь идет о подлинном, искреннем мнении этих "людей", а не о том, что "люди" рассказывают для простаков. Этой комедией Ваээма нельзя обморочить. "Люди" очень открыто проповедуют свои взгляды, - те, которые, в частности, высказываются в школьных книгах, родительских наставлениях, официальных речах, - взгляды, которым "люди" ни мгновения не верят. Например, "люди" говорят желающим слушать их, что дурно стремиться к богатству, не работая, или что молодой человек должен блюсти свое целомудрие как можно дольше. По счастью, однако, "люди" себе противоречат и тем самым обнаруживают лживость многих своих утверждений. Прочтите от начала до конца одну и ту же газету: в передовой статье вы найдете негодование по поводу обвинения французских женщин в легкости нравов; но рассказ на третьей странице опишет вам сцену парижского прелюбодеяния в тоне одобрения и зависти по отношению к этим веселым нравам. Так вот: рассказ - это то, что "люди" думают, статья - это то, что "люди" якобы думают. Пусть не забывают этого смышленые по природе ребята.

В данный миг Ваээма мучит такой вопрос: что подумали бы "люди" о происшедшей с ним только что истории, если бы они были ее очевидцами или располагали точным ее описанием? Считали ли бы они, что Вазэм должен быть доволен, или наполовину доволен или раздосадован?

Спору нет, физическое наслаждение - в определенный момент - чрезвычайно острое - он испытал. Но, прежде всего, в этой форме оно не было совершенным откровением для молодого человека. А затем Вазам не умеет, как некоторые другие, в мгновение ока построить вокруг какого-нибудь ощущения огромный шаткий замок эмоций и идей. Он даже не умеет очень напряженно думать о том, что испытывает. Мысль его скорее сосредоточена на обстоятельствах, на том, что в них лестно или что досадно.

Поэтому, не забыв наслаждения, он все же недоумевает по вопросу о качественной стороне приключения. Как жаль, что оно так обернулось! Если бы Вазэм утратил только что целомудрие по всем правилам, самым бесспорным образом, то он бы торжествовал. Ибо мог ли он мечтать утратить его в лучших условиях (эта красавица в пышном пеньюаре; эта хорошо обставленная комната; этот вид на сады, в дальнейшем занавесившийся, но запомнившийся; эти книги; и ни намека на деньги)?

Но, говоря откровенно, он его не утратил. По своей ли вине? Потому ли, что в известный момент не обнаружил предприимчивости, решительности, вероятно, относящихся к правилам его пола? Не было ли это с его стороны смешно? Может быть, дама решила, что он слишком молод для таких подвигов. Может быть, она поступила с ним, как с ребенком - не захотела отпустить без ласки, которая сама по себе является намеком на детские пороки?

Правда, она назначила ему свидание на послезавтра. Как надо ему вести себя послезавтра? После того, как он показал себя таким послушным, удобно ли будет ему перенять инициативу и повести дело на свой лад? Но прежде всего, для этого надо знать свой лад.

Вот он уже на углу бульвара Рошешуар, а неуверенность еще усилилась. Он даже не уверен, что потеряет целомудрие в ближайший четверг.

Несколько "проституток" ждут на тротуаре, несколько "кокоток" прогуливаются по средней аллее. Вазэм поглядывает на них с довольно новой наглостью. Проходя мимо одной из них, он не боится посмотреть ей в лицо. Рассматривает ее глаза, ее рот, рисунок губ. Ему втайне хочется смеяться.

Он проходит через площадь Дельты. Видит снова то место, где несколькими часами раньше с ним заговорила дама из автобуса. Ему кажется, что женщина, только что прошедшая мимо, обратила на него внимание. "Я должен им нравиться". Он подходит к зеркалу в витрине аптеки и глядится в него. Запах апрельской улыбки еще щекочет ему ноздри.

Недавняя его наивность смешна ему, но он ее не стыдится, оттого, что ему кажется, будто он ее преодолел.

О женщинах вообще он думает с некоторым презрением.

Продажные - куда ни шло. Но остальные?

В сущности, несмотря на рассказы товарищей, несмотря на работу собственного воображения, он не считал их такими развратными. "А между тем, они вот на что способны". Он разочарован тем, что находит действительность невероятно сходною с тем, что ему рисовалось. Когда он будет старше на несколько лет, когда он заработает много денег на делах, чего только ни будут они изобретать для его услаждения?

Перекресток Барбеса. Бульвар ля Шанель. Вазэм проходит по виадуку метрополитена. Толстые пилястры, затем чугунные столбы. Столбы вырастают! Перед шагами молодого человека, еще целомудренного, простирается колоннада огромного храма, и сумрак его прорезан косыми лучами небольших подслеповатых фонарей. Поезд метрополитена грохочет над головой. Поезд северной дороги грохочет и свистит под ногами перпендикулярно. В тени колонн "проститутки" стоят на дозоре плотской любви.

Чтобы воспользоваться всем тем, что ему надо было бы ощутить в этот вечер одновременно, - в первый раз посещает его такая мысль, и в последний раз, быть может, - Вазэму нужна была бы, как он об этом с удивлением догадывается, более широкая душа.

СВОДКА*

* Мы будем помещать краткую сводку в конце каждого романа, чтобы читатель мог легче вспомнить его содержание, приступая к чтению следующего, или вернуться к предыдущим событиям, если по каким-либо причинам у него иной раз возникнет такое желание во время постепенного выхода этого романа в свет. Подчеркнем, что эти сводки - беглый перечень главных происшествий - предназначены исключительно для облегчения работы памяти. Это значит, что сводку отнюдь не следует читать раньше тома, в котором она помещена. Она, впрочем, и не имела бы почти никакого значения для того, кто не проследил за ходом повествования.

Шестое октября 1908 года. Раннее утро. Солнечно и прохладно. Пригородный Париж выходит на работу. Повадки людей. Их туалеты. Их заботы, великие и малые. Холера, метро, авиация, синдикалистское движение, злободневное преступление. Главное же - угроза Балканской войны и, быть может, войны всеевропейской. Девять часов. Зеваки на улице Монмартр глазеют на работу в живописной мастерской, где работает учеником юноша Вазэм. Красивая актриса Жермэна Бадер спит в своей спальне на набережной Гранз-Огюстэн. У Сен-Папулей. Маркиза отдает распоряжения, маркиз занимается физическими упражнениями, a m-lle Бернардина - назидательным чтением. У Шансене. Жена принимает маникюршу, муж ведет по телефону загадочную беседу об одном депутате. В школе на Монмартре учитель Кланрикар говорит детям о грозящей Европе войне. На высотах Бельвиля г-жа Майкотэн занимается хозяйством по вольному усмотрению. На левом берегу Сены Жюльета Эзелэн выходит из дому, охваченная глубоким унынием. В то же время Жан Жерфаньон предается мечтам в Сен-Этьенском поезде, везущем его в Париж. Немного позже Жюльета Эзелэн входит к переплетчику Кинэту, в Вожираре, чтобы дать ему переплести книгу. Она испытывает странное впечатление. Уйдя, она замечает в небольшом переулке мужчину, странно приросшего к стене. Тот же мужчина, спустя несколько минут, врывается к Кинэту и просит дать ему помыться. У него руки и одежда окровавлены. Кинэт добивается от него согласия на свидание в тот же вечер, в без десяти шесть, на улице Сент-Днтуан. Тем временем в мастерской на Монмартре живописец Пекле исполняет большой художественный плакат, а Вазэм исподтишка читает руководство по автомобилизму. Половина двенадцатого. Кланрикар, взволнованный сведениями о балканском и европейском кризисе, ищет успокоения у своего учителя Сампэйра и завтракает с ним. Вазэм едет в Энгьен отвезти в тотализатор ставки своих товарищей. Жермэна Бадер просыпается, размышляет о своих заботах, о своем теле, о любви. Кинэт совершает прогулку по кварталу, чтобы узнать, не говорят ли о совершенном по соседству преступлении.

Послеобеденные часы. Пекле продолжает свою работу. Вазэм расхаживает по лужайке скакового круга, знакомится с господином приятной внешности. У Жермэны Бадер завтрак кончается. Ее любовник, депутат Гюро рассказывает ей о внешнем положении и о своем намерении выступить с запросом по поводу скандальных порядков, выгодных для нефтепромышленников. В своем вагоне Жерфаньон читает газету, размышляет о своей эпохе и о призраке войны, тяготевшем над всей его молодостью. В половине пятого г-н Шансене, нефтепромышленник, проезжая по мосту Пюто, наталкивается на толпу забастовщиков. Кланрикар, прогуливаясь после уроков, невольно трепещет от смутного восторга при проезде эскадрона. Маленький Луи Бастид совершает со своим обручем чудесное путешествие на Вышку. Пять часов. Мгла начинает сгущаться над Парижем. Форма и величина Парижа. Огни. Одиннадцать экспрессов приближаются к нему. Париж задыхается в своей крепостной ограде и предместьях. Центр и его пульсация.

Кинэт едет на свидание, на улицу Сент-Антуан. Встречает своего утреннего гостя, который водит его по сложному маршруту и приводит в заднюю комнату лавчонки, что в Еврейском квартале. Кинэт наполовину добывает у него признание в убийстве, узнает несколько подробностей, перемешанных с умолчаниями, предлагает ему свои советы, свою помощь. Перед Северным вокзалом Вазэма окликает господин, познакомившийся с ним на ипподроме. Приглашает в кафе. Его зовут Хаверкамп. Он предлагает Вазэму службу. Кинэт, следом за незнакомым убийцей, приходит в убежище, которое тот себе подыскал на улице Тайпэн. Они беседуют. Как тому ускользнуть от преследования? Как забрать чемодан из номеров, где он его оставил? Кинэт находит выход. Но происходит инцидент, показывающий ему природное коварство этого человека. Вазэм, уйдя из мастерской, садится в автобус. Там ему оказывает лестные знаки внимания элегантная дама. Они выходят из автобуса. Дама приглашает молодого человека навестить ее в тот же вечер. Они расстаются. Вазэм, еще целомудренный, размышляет о женщинах, о любви и о даме из автобуса. Он возвращается к своему дяде Виктору Миро. Обстановка, вкусы, привычки Виктора Миро. Его беседа со столяром Рокэном. Дверь с резными створками. Рабочий идеализм. Вазэм, надушившись, идет на свое первое любовное свидание. Дама оказывает ему ласковый прием, но он не теряет целомудрия. На обратном пути он находится в состоянии сильной, но недоуменной экзальтации, с которой бродит среди теней и огней ночного бульвара.

Жюль Ромэн - Шестое октября (Le Six octobre). 4 часть., читать текст

См. также Жюль Ромэн (Jules Romains) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) по теме :

Шестое октября (Le Six octobre). 3 часть.
Итак, он сбежал по лестнице своего дома, с обручем на плече. На улице ...

Шестое октября (Le Six octobre). 2 часть.
Кинэт растопил кухонную печь поленьями, газетной бумагой, щепками. Ког...