Жюль Ромэн
«Шестое октября (Le Six octobre). 1 часть.»

"Шестое октября (Le Six octobre). 1 часть."

Перевод И. Мандельштама

I

ЯСНЫМ УТРОМ ПАРИЖ ВЫХОДИТ НА РАБОТУ

Октябрь месяц 1908 года остался памятен метеорологам своей небывало прекрасной погодой. У государственных деятелей память короче. Иначе они вспоминали бы дружелюбно этот же месяц октябрь, потому что он им чуть было не принес с собою, за шесть лет до срока, мировую войну со всеми волнениями, возбуждениями и всевозможными поводами отличиться, которые такая война щедро дарит людям их ремесла.

Уже конец сентября был восхитителен. 29-го числа градусник показывал среднюю для разгара лета температуру. С тех пор держались все время теплые юго-восточные ветры. Небо оставалось безоблачным, солнце - жарким. Барометр стоял на уровне 770.

Шестого октября, поутру, те парижане, что встают спозаранок, подходили к окнам, любопытствуя знать, продолжает ли ставить рекорды эта невероятная осень. Чувствовалось, что день несколько позже настал, но был он так же бодр и приветлив, как вчерашний. В небе царила дымчатость самого погожего летнего утра. Дворы домов, с трепещущими стенами и стеклами, звучали светом. Обычный шум города был от этого словно яснее и радостней. В темных квартирах первого этажа казалось, что живешь в приморском городе, где от залитого солнцем побережья гул распространяется и проникает в самые тесные переулки.

Брившимся перед окнами мужчинам хотелось петь, насвистывать. Девушки, причесываясь и пудрясь, наслаждались музыкой романсов, звеневшей в их душе.

Улицы были полны пешеходов. "В такую погоду я не езжу в метро". Даже автобусы имели вид опустелых клеток.

Все же было прохладней, чем накануне. Проходя мимо аптек, еще закрытых, люди смотрели на большие эмалированные термометры. Только одиннадцать градусов. На три меньше, чем в этот же час вчера. Почти никто не надел пальто. Рабочие вышли без шерстяных жилетов под блузами.

Несколько обеспокоенные прохожие искали в небе признаков более резкой перемены, данных о скором окончании этой любезной придачи к лету.

Но небо сохраняло непостижимую ясность. Впрочем, парижане не умели его вопрошать. Не замечали даже, что за ночь направление дыма немного изменилось и что ветер с востока - юго-востока явно повернул на север.

Мириады людей стекались к центру. Множество экипажей устремлялось туда же. Но другие, почти в таком же числе, - подводы, наемные кареты, тележки, - направлялись к периферии, катили по предместьям, по пригородам.

Тротуары, уже не омываемые дождем, покрыты были тонкой, как пепел, пылью. Между булыжниками набилось много сухого навоза, соломинок. При каждом дуновении сор взлетал на воздух. Дурными испарениями тянуло от реки, в которой низко стояла вода, и от сточных канав.

Люди на ходу читали газеты. И как раз в то мгновение, когда заносили ногу над лужей и обоняли истомно тошнотворный запах, на глаза им попадалась заметка, озаглавленная: "Парижские нечистоты".

"Стоячие черные воды Сены - это просто поля орошения. Улиц не поливают, почти не метут; из подвалов несутся неописуемые ароматы, и канализация, эта остроумная система, испортившись и расстроившись, работает так плохо, что стимулирует всеобщую заразу, эпидемии, а также, произнести ли это страшное слово? - холеру..."

Да, произнести ли его? Вот уже несколько недель холера свирепствует в Петербурге. Правда, в газетах только что сообщались новости, более или менее успокоительные: число новых заболеваний сократилось до 141, смертность упала до 72. И говорят, что границы строго охраняются. Но как таможенной страже бороться с микробами? Эта скромная цифра петербургской смертности образует неприятное сочетание с запахом парижских сточных вод.

А к тому же гораздо ближе, в Рабате, началась, как пишут, загадочная эпидемия, - не то чума, не то желтая лихорадка. Положительно, не оберешься неприятностей с Марокко. Какой-нибудь солдат, отправившись в отпуск, наверное, ухитрится завезти сюда чуму, а она тут сразу же привьется из-за этого поистине африканского октября. Надо бы непременно прекратить отпуска в Марокко и повсюду. Три дня назад дело с немецкими дезертирами в Касабланке приняло скверный оборот, а вот сегодня утром пишут, что Болгария провозгласила свою независимость вчера, 5 октября, и Австрия поговаривает о присоединении Боснии-Герцеговины. "Исторический день" - печатают газеты в заголовке. Таким образом, вчера, 5 октября, мы прошли через исторический день. Правда, стороной. На этот раз мы были где-то совсем на краю истории. Но злому року, наверное, захочется рано или поздно толкнуть нас в самую гущу Но как же так? Болгария не была, стало быть, независима? Чему же нас в школе учили? Отдаленные воспоминания.

Париж мягко раскинулся на холмах, по обе стороны реки. Он морщится. Толпа стекается к центру. Ранним утром она струится главным образом с западных склонов и высот: куртки, рабочие блузы, плисовые штаны и пиджаки, картузы поголовно. Старики читают важно статью Жореса. Сегодня утром Жорес умерен, осмотрителен, миролюбив. Турок он защищает. Сожалеет о беззастенчивости болгар и австрийцев. Опасается, как бы их примеру не последовали греки, сербы и итальянцы. Призывает их к благоразумию. Товарищи среднего возраста интересуются отчетом о первом заседании Всеобщей Конфедерации Труда в Марселе. В давке, стараясь не наткнуться на ларек, фонарь или широкую спину бабы, торгующей овощами, они смеются про себя бутадам гражданина Пато. Опять господа буржуа наберутся страху.

А молодые рабочие, подмастерья, мальчики на побегушках ("Ищут мальчика-рассыльного с рекомендацией родителей"), увлечены подвигами авиаторов, особенно Райта.

- Читал? "Врийт" (Райт - Wright) поднял с собой молодца весом 108 кило и сделал два круга?

За четыре дня до того, в пятницу, 2 октября, Райт поставил рекорд расстояния. Он пролетел 60,6 километра и продержался в воздухе 1 ч. 31 м. 25 сек., кружась вокруг двух столбов. Фарман поставил рекорд скорости. Он достиг 52,704 километра в час, кружась таким же образом. На другой день, 3 октября, Райту удалось продержаться в воздухе около часа с пассажиром; и пассажир, Франц Решель, поместил в "Фигаро" описание своих впечатлений, которое перепечатали почти все газеты, даже воинствующие органы крайней левой. Но и вправду впечатления г-на Решеля были захватывающе интересны. Он описывал странное, дивное головокружение, постигшее его, когда он почувствовал, как скользит на высоте больше 10 метров над землею. Он с удивлением констатировал, что, несмотря на скорость 60 километров в час, ему не приходилось жмуриться. К концу испытания г-н Решель не совладал со своим волнением. Сердце у него затрепетало, брызнули слезы из глаз.

Подмастерья, молодые товарищи находили, что сердце у г-на Решеля слабое. Но были, конечно, того мнения, что будущее авиации неограничено, что прогресс ее будет ошеломителен. Все как раз жаловались, что Париж стал безобразно тесен. Строительные работы метрополитена, понемногу везде раскинувшие своего рода фортификации из досок и земли, с артиллерией кранов, окончательно загромоздили улицы, загородили перекрестки. И в то же время эта прокладка туннелей подрывала почву во всех направлениях, грозила провалами Парижу. (Того же 3 октября часть двора в казармах Сите обвалилась на строящуюся галерею метро Шателэ - Орлеанские ворота, и лошадь одного муниципального гвардейца неожиданно исчезла в пропасти.) Так вот, несколькими месяцами или несколькими неделями раньше, в марте или даже в июле 1908 года, еще можно было понять, что инженеры хлопочут и подвергают таким опасностям людей из-за кротовин метрополитена; но право же, 6 октября, в эту осень, когда авиация созревала как чудесный плод, нельзя было не задаться вопросом, стоило ли еще хоронить в подземных каналах столько миллионов и даже лошадей муниципальных гвардейцев, тогда как очевидно было, что в 1918 году, не позже, добрая половина парижского уличного движения будет совершаться в аэропланах на высоте 10 или 20 метров.

В утренние часы происходило как бы вращение в этом огромном притоке от периферии к центру. Начиная с восьми утра главная масса шла уже не с восточной, а с северо-восточной стороны города, скорее даже с северной. Затем вращение продолжалось с севера к северо-западу. Начало движения как бы перемещалось, точно нимб, увлекаемый ветром, от Монмартра к Батиньолям, от Батиньолей к Тернам. То же наблюдалось симметрично на юге, где главный приток, сперва направлявшийся от Жавеля и Вожирара, стремился затем спуститься по улице Ренн и бульвару Сен-Мишель.

В то же время изменялся вид толпы и ее интересы. Конторские служащие, чиновники появлялись в пиджачных парах. Пиджаки носили тогда с узкими и слегка закругленными лацканами. На трех пуговицах. Жилет, очень высокий, мог быть пестрым, особенно в эту прекрасную осень. Воротник - крахмальный, двойной, очень высокий. Галстуки с готовым узлом были тогда еще очень распространены. Такой галстук всегда казался сорвавшимся и случайно повисшим на запонке. Много было также галстуков-бантиков и немало пластронов. Продольная складка на брюках часто отсутствовала. Запас внизу, симулирующий отвороты, считался несколько легкомысленным франтовством или модой для молодых людей. Котелок был, по-видимому, неотделим от изящного костюма. Фетровые шляпы, с опущенными полями и бантом на затылке, или очень мягкие, а ля Клемансо, с очень узкой лентой, а также различных фасонов широкополые, пользовались симпатиями у господ с более свободными повадками. Но многие донашивали свои соломенные шляпы, канотье или панамы.

Девушки и женщины, шедшие утром на работу, одеты были преимущественно в цветные блузки, атласные или сатиновые, и очень длинные юбки-плиссе, которые расширялись книзу и прикрывали высокие ботинки. Чулки на них были шерстяные или нитяные, но их не было видно. Свежесть этого 6 октября побудила некоторых дам появиться в горжетках и жакетах.

Корректного вида господа, читая газеты в автобусах, отходивших в девять утра, беглым взглядом приветствовали подвиг Райта и хмурили брови, читая реляции "исторического дня". Приводились сравнительные данные об армиях болгарской и турецкой. Расценивались дружественные отношения, союзы, симпатии. Легко было видеть, что это событие раскалывало Европу на два блока по плоскости, которую определили семь лет дипломатии.

На второй странице корректного вида господа и бережливые чиновники видели такой неприятный заголовок:

ПАНИКА НА БИРЖЕ

Турецкие и сербские фонды потерпели крушение. Курс русских бумаг значительно понизился. А между тем ни один из корректных господ, ни один из бережливых чиновников не был лишен изрядного пакета турецких ценностей, а также огромного компресса из ценностей русских. Что же до болгарских, упавших на 3% приблизительно, то можно было удивляться и радоваться их стойкости. Но они занимали мало места в портфелях. Молодым женщинам газеты 6 октября казались на редкость пустыми. Романтические преступления практически сводились к нулю. Если даже г-жа Гудай растопила жаровню, а затем, раздраженная этими приготовлениями, решила, что проще выброситься в окно, то представлялось затруднительным объяснить ее самоубийство мучениями страсти. История Фиделины Севильи и ее мошеннических проделок с завещанием не так развивалась, как можно было надеяться. Не было никаких оснований думать, что таинственный викарий, неосторожно доверивший ей крупные суммы, действовал так из любви к прекрасной перуанке.

II

ЖИВОПИСЦЫ ЗА РАБОТОЙ. СПЯЩАЯ ЖЕНЩИНА

На улице Монмартр, хотя скоро девять часов, а за опоздание штрафуют, несколько прохожих остановилось перед лавкой. За ними кишит улица, задевает их своими движениями, тянет за собой, как течение реки - прибрежные травы. Но временно они пустили корни.

Надо заметить, что лавка эта притягательна для глаз, как аквариум.

Большая витрина отделяет ее от улицы. За витриной происходят необычайные вещи, обильно орошаемые солнечным светом. Трое мужчин в белых блузах сидят спиною к улице. Перед каждым из них более или менее большое поле, и они рисуют. В глубине лавки трое или четверо других мужчин заняты такой же работой. Но они не выставлены напоказ.

Из трех выставленных первый разделывает обширную композицию на коленкоре. Тот, что посередине, исполняет на плите поддельного мрамора надпись золочеными рельефными буквами. Третий рисует своего рода герб на прямоугольном куске жести.

Произведение, наиболее многообещающее - это композиция на коленкоре. Она делится на две части. В правой будет шесть строк текста различной длины. Их размещение намечено углем. Две строки уже нарисованы. Первая закрашена в черный цвет:

ТОРГОВЛЯ МНЕ НАДОЕЛА

Вторая - в красный, но не закончена:

ДОВОЛЬНО С М

Три последние буквы

ЕНЯ

еще не покрыты краской.

Левая половина коленкора будет занята довольно сложным художественным сюжетом, но покамест он еще только набросан углем в общих чертах: человек почти натурального роста как будто делает эксцентрические жесты и приплясывает на месте в неистовой манере некоторых восточных плясунов.

Надпись на поддельном мраморе с виду менее таинственна. Она уже теперь вполне удобочитаема:

ОТДЕЛ АККРЕДИТИВОВ

И первые три буквы уже позолочены.

Но в группе людей перед витриной никто достоверно не знает, что такое "аккредитивы". Один молодой приказчик склонен думать, что речь идет о какой-то особенно опасной разновидности кретинов и что дощечка эта предназначена для коридора в доме сумасшедших.

Что касается герба, над которым работает несколько поодаль третий живописец, то покамест он очень неясен, более или менее напоминая пикового валета без головы.

Тем временем в задней комнате, составляющей продолжение мастерской, юноша Вазэм растирает краски.

* * *

В тот же час Жермэна Бадер продолжает спать в своей квартире на набережной Гранз-Огюстэн. Спальня выходит окнами прямо на набережную, в четвертом этаже. Собственно, это бывшая гостиная. Но Жермэна Бадер все переделала. Спальня была со стороны мрачного двора. Жермэна не пожелала ставить там кровать, считая это помещение неуютным, а также в связи со своими гигиеническими представлениями о чистоте воздуха. Впрочем, ее представления о чистоте воздуха оказались в конфликте с ее же гигиеническими представлениями о солнечных лучах. Ибо набережная Гранз-Огюстэн обращена на север, тогда как комната с окнами во двор расположена с южной стороны, и солнце в нее глядит летом, поверх кровель, три-четыре часа подряд. Как бы то ни было, Жермэна предпочла устроить там небольшую столовую в деревенском вкусе. Безобразие двора маскируют желтые занавеси, дающие во всякий час дня иллюзию солнечного освещения. Жермэна проводит мало времени в столовой, гораздо меньше, чем в спальне. Впрочем, за завтраком, когда она завтракает дома, вид окна ласкает ее зрение как нельзя более. Вечером все занавешено, и что делается снаружи, неважно.

Бывшая столовая квартиры стала гостиной, и с ней сообщается спальня. Такое расположение позволило к тому же меблировать обе комнаты в одинаковом стиле, а именно Людовика XVI. И можно, когда надо, переставлять мебель из одной комнаты в другую. Обстановка почти выдержана в этом стиле, если не говорить о диване, который Жермэна сочла нужным поместить в углу гостиной, но и он обтянут красивым шелком с цветами Louis XVI, и столяр поставил его на точеные ножки того же стиля. Мебель - подлинная, за исключением туалетного столика и кровати. Жермэна, ради удобства, а также для приемов, пожелала иметь достаточно широкую кровать, а подлинную найти трудно шириною больше 1,1 метра. Тот же столяр сделал для Жермэны кровать шириною 1,3 метра. И сделал ее со вкусом; а обойщик, со своей стороны, в устройстве шелковых занавесок, ниспадающих у изголовья, был так ловок, что даже знаток не сразу замечает аномалию в ширине постели. Предметы обстановки, которыми особенно гордится Жермэна, - это пара кресел с ушками, купленная ею за четыреста франков на аукционе в отеле Доуо, и очаровательный столик Louis XVI из розового и лимонного дерева. Ей удалось отнять его за триста франков, после переговоров и любезничанья, длившихся с перерывами два месяца, у одной старухи, живущей на улице Генегона на доходы от весьма скромного капитала.

Жермэна Бадер спит довольно спокойным и глубоким сном. Она не слишком чувствительна к легким раздражениям дневного света; ибо в комнате царит весьма несовершенный мрак. Наружное освещение, оживляемое вдобавок сверканием Сены, проникает поверх неплотно закрывающихся ставен и сквозь двойные шторы, ложится на потолок широкой белой лентой, трепещущей блеском алмазов, и отраженно падает на изголовье постели. Лицо молодой женщины слабо им озарено. Отдельные лучи скользят между ресницами, пробираются под веки.

Жермэна спит с приоткрытым ртом. Дыхание у нее довольно громкое и осложнено каким-то небным звуком - не храпением, но храпенье напоминающим. Тело немного изогнулось вокруг собственной оси. Ноги и ягодицы лежат почти в плоскости постели, одна нога согнута в колене, между тем как верхняя часть туловища повернута вправо, и голова опирается на подушку одновременно затылком и правой щекой. Округлые, полные руки выпростаны из-под одеяла. Правая грудь полупридавлена локтем, левая ничем не стеснена, только сосок чуть-чуть свисает вправо. Обе, кстати сказать, очень красивы, соблазнительного объема. Тело белое, очень нежное, с тонким узором жилок. Лицо тоже белое, довольно полное, черты его тверже самой плоти. Отсюда - сложное выражение, постигнуть которое вдобавок мешает сон. Можно предполагать характер волевой, способный при случае обнаружить жестокость и грубость. А между тем есть признаки нежности, доверчивости, легкого отношения к жизни. Нос довольно большой и немного изогнутый, но на конце закругленный. Рот средней величины. Волосы белокурые, если даже не искусственного, то искусственно усиленного оттенка.

В общем, тело в большей мере привлекательно, чем лицо - красиво. Но не видно выражения глаз, которое, быть может, все изменяет.

III

ДЕВЯТЬ ЧАСОВ УТРА У СЕН-ПАПУЛЕЙ И У ШАНСЕНЕ

Опять-таки в тот же час начинается утренняя деятельность у Шансене и у Сен-Папулей, но совершенно различным образом.

Сен-Папули живут на улице Вано. Они занимают квартиру из семи комнат в бельэтаже дома, построенного в XVIII веке. Высота потолков - 3,24 метра. В зале, столовой и спальнях сохранилась деревянная резьба того времени.

Маркиз де Сен-Папуль превратил гостиную в свой кабинет. Маркиза заняла ту спальню с деревянной отделкой, которая больше других. Оба сына помещаются во второй спальне. M-lle Бернардина, сестра маркиза, - в третьей. Последняя комната принадлежит дочери Жанне. В принципе, г-н де Сен-Папуль имеет со своей супругой общую спальню, но случается, что он спит один, в кабинете, на удобном диване, между книжными полками.

Главные комнаты просторны. Площадь залы - восемь на пять метров, кабинета - только три на пять. Столовая, зала и кабинет выходят окнами на улицу, все спальни - во двор, и амфилада их образует прямой угол с фасадом.

Обстановка - весьма смешанная. Очень красивые стулья, Louis XV и Louis XVI, и несколько мелких предметов меблировки той же эпохи - семейное наследство - расставлены в зале и в спальне маркизы. К ним надо причислить люстру залы о Восемнадцати свечах, сплошь из старого хрусталя, граненого в виде толстых плиток, и два таких же бра.

Но столовая представляет собою одну из тех обстановок в стиле Ренессанс, которые появились около 1885 года в первых домах Сент-Антуанского предместья. Деревянная обшивка XVIII века была раскрашена под каштан. К ней прибавили зеркало в раме из резного дуба. Два великолепные кресла Louis XIII, редкой сохранности, стоят по обе стороны окна; но вид у них в этом помещении подозрительный, далеко не способный придать остальным предметам в комнате характер подлинности, мысль о которой здесь даже в голову не приходит. Очень большая, но очень темная передняя, наряду с вешалками, тоже в стиле Ренессанс, украшена паноплией, китайскими масками и освещается огромным железным фонарем.

Кабинет маркиза Сен-Папуля обставлен преимущественно книжными полками и шкафами, которым лепные орнаменты и резные панно тоже стараются сообщить стиль Возрождения. Письменный же стол относится, по-видимому, к середине прошлого века, судя по неуклюжей выпуклости, позаимствованной у бюро Louis XV, и бронзовой отделке, изображающей по четырем углам такие же хмурые женские фигуры, какие можно видеть на фронтоне правительственных зданий и казарм того времени.

В девять часов утра г-жа Сен-Папуль еще не встала, но к ней уже несколько раз заходила старшая горничная. В половине девятого она позавтракала густым шоколадом и двумя булочками. С тех пор, как дети выросли, маркиза завела обычай валяться в постели. Раньше она подымалась очень рано, чтобы проводить сыновей, посещавших училище Боссюэта, и дочку, ходившую в пансионат св. Клотильды. Но и теперь, уровнив голову на подушки, она прислушивается к тому, что делается в доме, требует сведений обо всех. "M-lle Бернардина уже звонила?" "Маркиз все еще в ванной?" "Помнит ли Этьен (кучер), что маркиз велел вымыть коляску?" Зовет кухарку, чтобы продиктовать меню. Дети пред уходом забегают ее поцеловать, если только она накануне не вернулась поздно и не сказала горничной, чтобы ее не тревожили.

M-lle Бернардина, сестра хозяина дома, не выходила еще из своей комнаты и не появится раньше десяти утра. Встав с постели, она надела старое черное платье и, чувствуя, что погода со вчерашнего дня посвежела, - короткое черное плюшевое пальто, с буфами на рукавах. Не сняв с головы черной шелковой сетки, заменяющей ночной чепец, она, в общем, имеет самый канонический вид провинциальной старой девы, зябкой и старомодной. Проходя мимо зеркала, останавливается, рассматривает свое облаченье. Поразительное лукавство оживляет ее серые глаза, по-своему красивые, не как женские, а как глаза очень умного человека.

M-lle Бернардина садится в низкое кресло, берет со столика приготовленную книгу и открывает ее на странице, где была бумажная закладка.

"Святой Бруно". Проверяет по календарю: "Вторник, 6 октября. Святой Бруно. Правильно. Посмотрим, чем занимался этот молодец".

6 октября 1907 года m-lle Бернардина уже читала, в этот же час ту же справку о святом Бруно, как читала ее 6 октября 1906 года и как читает каждое 5 октября справку о святом Плациде, а каждое 7 октября - три страницы о святом Серже, менее ясной фигуре. Но она позабыла житие св. Бруно или, по крайней мере, притворяется, что забыла.

И вот она читает, с любопытством как будто совершенно свежим, и прерывает чтение свободными размышлениями.

"Родился в Кельне около 1030 года... Да, значит избег неприятностей 1000 года... детство, да... рукоположен в священники... Благодаря заслугам своим, несмотря на редкую скромность, поднимается по лестнице духовных почестей... по лестнице? Забавное выражение... В 1080 году ему было пятьдесят лет. Мой возраст. А я бы согласилась быть архиепископом. Монсиньор Сен-Папуль, хорошо известный своим вольнодумством. Родись я мужчиной, быть может, я стала бы архиепископом. Удаляется с шестью товарищами в пустыню близ Гренобля, именуемую Шартрэз, и в 1084 году учреждает монастырь, где он затем провел жизнь в строгости и в уединении... Вот как, а я думала, что местность получила свое название от монастыря... Папа Урбан II, в молодости его ученик, призывает его в Рим в 1089 году... Надо будет посмотреть, вел ли себя более или менее прилично этот Урбан II, или это один из тех пап сорви-голов, которые женятся на своих дочерях и отравляют своих лучших друзей. Когда человек поднимается на эту ступень "лестницы", как они выражаются, то от него всего можно ждать... Бруно соглашается помогать папе своими советами в управлении церковью... Если бы папа пускался во все тяжкие, надеюсь - Бруно заметил бы это и покинул бы его... Но он отказался от предложенных ему папой почетных должностей... От всего он отказывается! А ведь не отказался от канонизации. Его не спрашивали? Виновата, виновата! Мысли неверующей. Достаточно было маленького чуда, явления, сущего пустяка. Молчание - знак согласия. Да! Это человек, исподволь подготовлявший свою канонизацию. Ну что ж! Все поэты стараются для грядущих поколений. В 1094 году он удаляется на юг Италии, чтобы учредить в Калабрии новый шартрский монастырь, в окрестностях Скильяче. Никогда не слыхала про Скильяче. Какое-то подходящее для клоуна имя. Гренобльские пустыни - и вдруг Скильяче. Какая настойчивость! В наше время такие люди занялись бы авиацией. В этом-то монастыре он умер в святости. Умереть в святости - что это значит? Если для этого нужно только читать молитвы и произносить кое-какие назидательные фразы, то я весьма способна умереть в святости. Только бы не очень мучиться. Все это зависит от рода болезни".

Комната m-lle Бернардины отделена переборкой от ванной. Оттуда доносятся странные звуки, но не мешают старой деве, она к ним привыкла.

Ванную, очень просторную, занимает уже сорок минут маркиз де Сен-Папуль. Под нее отвели в XIX веке помещение, служившее раньше жилой, а может быть, бельевой комнатой. В данный миг маркиз гол. Он переходит к третьей серии упражнений или, вернее, обрядов, которые проделывает ежедневно. Глубоко вдыхает и выдыхает воздух сквозь сжатые челюсти. Выбрасывает руки вперед, затем роняет их, шлепая себя по ляжкам. Поворачивает туловище, не сгибая колен. Ходит на цыпочках. Пальцами левой руки касается большого пальца на правой ноге. Выкидывает еще много других штук. Некоторые из них, впрочем, комбинируются. Общая их цель - поддержать физическую силу и гибкость хозяина дома. Но есть у них и более определенная цель - преодолеть вялость кишечника. Маркиз де Сен-Папуль допустил, пожалуй, ошибку, рано сосредоточив свое внимание на этом заурядном недуге. В первое время он перепробовал всевозможные лекарства: порошки, таблетки, травки, соли, эликсиры. Ими он только повредил себе. Затем обратился к специальным режимам. Каждый из них некоторое время давал результаты в силу неожиданности. Организм, однако, быстро раскрывал махинацию, которой поддался, и возвращался к своей беспечности. Состояние улучшалось только в те. короткие периоды, когда маркиз вел совершенно необычную жизнь, в частности - когда с рассвета охотился в своих Перигорских лесах или у одного из приятелей в имении. Это наблюдение, присоединившись к прочитанным и услышанным советам, навело его на мысль, что ему помогут физические упражнения. Он применял один за другим различные методы. Брал уроки. Затем, руководясь опытом, - или случайностями, которые он называл этим словом, - разработал для себя особую программу. Но программа эта, в конце концов, чрезвычайно усложнилась и стала требовать много времени. Зато г-н де Сен-Папуль получал от нее результаты. Он хорошо понимал, что действенность его метода, несомненно, зависела не столько от самих упражнений, сколько от строжайшего соблюдения ритуала. Но если наше тело, по-видимому скучая, ищет обольщений в церемониале, который нравится ему своей пышностью и восхищает его своей непреложностью, если оно тоже желает религии и чародейства, то с нашей стороны всего разумнее идти ему в этом навстречу. А если даже смешно было со стороны человека, его качеств затрачивать столько средств на такую скромную цель и убивать на нее изрядную часть своего времени, то г-н де Сен-Папуль, не будучи дураком, понимал это не хуже всякого другого, и ему случалось смеяться про себя, когда он в десятый раз притрагивался средним пальцем руки к пальцу на ноге.

* * *

Супруги Шансене занимали квартиру из шести комнат в новом доме на улице Моцарта. Комнаты были не очень велики. Потолки - высотою ровно в 3 метра. Но ванных комнат было две, плюс туалетная, а в доме лифты - пассажирский и грузовой.

Вся квартира, за исключением одной комнаты, была обставлена в современном вкусе. Г-жа де Шансене съездила в Нормандию, чтобы заказать там столовую, кабинет, будуар и две спальни в новом стиле. Когда надо было решить вопрос о меблировке залы, мужество изменило ей. Вернувшись в Париж, она собрала для залы мебель в стиле Директуар, потому что ей нравилась эта эпоха, и в то же время потому, что из классических стилей, как ей показалось, этот все-таки наиболее сносным образом контрастировал с вытянутыми кривыми цветочными украшениями, блеклыми тонами в остальных комнатах. (Стиль Louis XV, хотя и более родственный новому, так скрежетал зубами рядом с ним, пусть даже только в воображении, что сердце разрывалось.)

6 октября 1908 года, в девять часов утра, г-жа де Шансене сидит в своей спальне на твердом стуле, плохо рассчитанная спинка которого придает насильственное положение пояснице и туловищу. Она утешается тем соображением, что новый стиль, вполне соответствуя духу времени, непрерывно апеллирует к энергии.

Дверь из спальни в ванную открыта. Слева г-жа де Шансене видит свой зеркальный шкаф. На днях она заметила неприятное сходство: если мысленно удалить само зеркало, то обе отвесные части и фронтон - это совершеннейшие входные двери метро. Тот же взлет сладострастно изогнутых, близких к обмороку стеблей, те же венчики и почти тот же орнамент. Недостает только надписи вьющимися, как лианы, буквами: "Метрополитен". Конечно, все произведения искусства определенной эпохи напоминают одно другое. Самый скромный железный подоконник конца семнадцатого века принадлежит к тому же семейству, что и великий Трианон. И для глаз современника чем же вход в метро, по части претензий на красоту и благородство, уступает, например, входной решетке Питомника в Нанси, которою в наше время восхищаются как шедевром? Тем не менее, г-же де Шансене, когда она теперь становится перед зеркалом, всякий раз представляется, будто она сама выходит из недр метрополитена, и она чуть ли не обоняет затхлый запах подземелья. От такого наваждения могут расстроиться нервы.

Этих мыслей не рассеивают ни присутствие маникюрши, ни ощущения от мелких инструментов около ногтей, так как эта молодая особа и ловка, и молчалива. Однако, взгляд г-жи де Шансене упал на стан маникюрши, наклонившийся в это мгновение. Теперь в моде высокие воротники с кружевной отделкой, а поэтому трудно скользнуть взглядом за корсаж. Но наружные формы показательны. "Какая у нее, должно быть, красивая грудь!" И г-жа де Шансене задает себе вопрос: "Так же ли моя хороша?" Ей приходится ответить на него отрицательно: и эта мысль ее тяготит. Прежде всего, г-н де Шансене, судя по многому, неравнодушен к пышности груди. И хотя г-жа де Шансене совсем уже не влюблена в своего мужа, все же она желает и впредь внушать ему если даже не страстную любовь, то по крайней мере желание. Правда, она говорит себе, что мода за последние годы склоняется в пользу стройности стана, несомненно, из духа солидарности с новым искусством, о тенденциях которого свидетельствуют стул и шкаф. Бедра и грудь начинают исчезать. Борьба против тонкой талии, начатая мужественными людьми в конце прошлого века, принесла в начале нашего некоторые несомненные плоды. Но еще сегодня утром г-жа де Шансене получила каталог зимних новинок и перелистала его в постели. Противники тонкой талии не могут похвалиться победой. Картинки доказывают, что она не утратила обаяния. А покуда тонкая талия будет целью стремлений, сохранят свою ценность и выступы, ее подчеркивающие сверху и с боков. Рассматривая картинки внимательнее, можно согласиться, правда, что общая линия образует менее выпуклую кривую, чем когда-то. В частности, гораздо круче ниспадают бедра. Вместо того, чтобы дать тазу раздаться в стороны, его сжимают, удлиняют. Он уже напоминает не полный зрелый плод, а первое набухание оплодотворенного цветка. То же и с грудью, хотя ей позволяют быть полнее. Не поощряя объемистой груди, моды осени 1908 года еще предоставляют грудям приличных размеров прекрасные возможности показать себя в должном свете. Разве что им приходится расположиться несколько ненормально, ибо, по-видимому, есть тенденция опускать их как можно ниже. Скат от шеи очень длинен.

Все это, очевидно, вопрос корсета. И это приводит г-жу де Шансене к вопросу:

- Вы носите корсет?

- Не то что корсет, скорее лифчик, почти без китового уса.

- А что вам доводилось слышать? Верить ли слухам, что дело идет к упразднению корсета?

- К полному? Не думаю.

- Заметьте, что, по-моему, заменить корсет лифчиком значило бы его упразднить.

- Конечно! Но этого не будет. Как же получить линию?

- Вам скажут, что при хорошем сложении у самого тела есть линия.

- Простите, графиня, но для этого надо естественной линии тела быть модной линией, а это, согласитесь, не часто бывает. Да и когда тело слишком подвижно, оно принимает неправильные положения. Если вы чем-нибудь жестким не сдержите движений тела, вы никогда не сможете одеть его в платье, которое бы сидело как следует.

Г-жа де Шансене не отвечает. Она думает о сокровенных пружинах моды. Корсет, как и другие усложнения и оковы, появились по желанию мужчин, потому что в то время им хотелось, чтобы женщина одетая была как можно менее похожа на женщину раздетую и тем более их возбуждала.

"И еще потому, - торопится она прибавить, - что женщины того времени имели много детей, мало сведений по гигиене и быстро превращались в бесформенные туши. Но вполне возможно, что когда-нибудь они пожелают, чтобы одетая женщина оставалась постоянным и прозрачным намеком на раздетую. На чьей стороне окажется тогда преимущество, - на стороне ли молодой маникюрши с ее роскошной грудью, или на моей? Боже мой, как утомительно думать!"

Двумя комнатами дальше, в своем кабинете работы Мажореля, г-н де Шансене разговаривает по телефону.

- Это вы, Шансене? Знаете, у меня до сегодняшнего утра не работал телефон.

- Отчего?

- Из-за пожара на станции Гутенберг.

- Да разве вы присоединены к ее сети?

- Нет.

- Так как же?

- С телефонами никогда ничего не понять. Словом, станция не отвечала. Скажите, вы видели С?

- Кого?

- С. Вы знаете.

- Да. А что?

- Тот, по-видимому, решил внести запрос немедленно по возобновлении занятий.

- Серьезно?

- Да. У него есть материал.

- Он никого не заинтересует.

- Вы думаете? Он заинтересует налоговую инспекцию. И к тому же открылся бы новый источник. В момент, когда боятся увеличения налогов. Как избиратели, мы не имеем веса.

- А что говорит по этому поводу С.?

- Что надо попробовать.

- Что?

- Да это самое.

- Путь убеждений?

- Я не вижу другого.

- Но можно ли к нему подступиться... с этой стороны?

- Сведений очень мало. Их стараются раздобыть.

- Так подождем.

- Смотря по обстоятельствам, может оказаться много способов действия. Вы меня понимаете?

- Да. Надо будет об этом поговорить. Так - не очень удобно.

- Когда у вас есть время позавтракать?

- Одну минуту... Послезавтра.

- В половине двенадцатого - у Вебера. Идет?

- Да. Буду. До свиданья.

IV

ПРЕПОДАВАТЕЛЬ КЛАНРИКАР РАССКАЗЫВАЕТ ДЕТЯМ О ГРОЗЕ, НАВИСШЕЙ НАД ЕВРОПОЙ

Кланрикар слегка ударяет линейкой по кафедре. Начался второй урок. Уже потеряно три минуты. Кланрикар оглядывает свой класс. И нюхает его тоже. Пятьдесят четыре ребенка из народа издают не запах стойла, теплый и почти веселый; от них несет скорее кисловатым, мускусовым запахом зверинца, как от маленьких грустных животных. Воздух обновляется только через два высоко прорезанных оконца. Распахнуть их нельзя, потому что сегодня утром уже слишком свежо. Никто из этих малышей не стал бы жаловаться, быть может. Но некоторые из них побледнели бы еще больше. А они достаточно бледны и без того. Другие спрятали бы свои голые коленки под передник. Вот этот, на первой скамейке, у которого такие красивые синие глаза и который покашливает так, что сжимается сердце, поглядел бы на него, не в знак неудовольствия, а как бы извиняясь за свою зябкость.

Кланрикар с тревогой задается вопросом, любит ли он свою профессию. Этих детей он во всяком случае любит. Почему? Потому что многие из них несчастны. Потому что и они его любят. Потому что, не будучи лучше взрослых, они еще не безнадежны. И своего мира, мира детей, не осудили.

Кланрикар сам удивляется тому, сколько горечи, отчаяния в этих мыслях. Не узнает сам себя. Это его вывели из равновесия утренние новости. Он вдруг ощутил вероятность катастрофы. Ему следовало бы ощущать ее раньше. Не настолько уж хуже сегодняшние вести, чем вчерашние. И не нужно было особой прозорливости, чтобы предвидеть случившееся. Но так уж устроен человек.

Бедный класс! Как бесполезно, пожалуй, приступать к уроку арифметики. Единственное, что надо бы сделать немедленно, это заговорить о событиях. Они бы не поняли? Как знать! Кланрикар уверен, что стоит ему постараться - и он своему классу объяснит что угодно, какую угодно важную вещь. Он своим классом владеет в любую минуту; даже вот этим, которым он руководит только первые пять дней. Он способен улавливать самые мимолетные реакции без всякой задержки и сообразовываться с ними. Если Кланрикар что-либо обдумывает для своего класса, так, чтобы оно вошло в его класс, уложилось мгновенно в пятидесяти лохматых головках, то стоит ему пожелать - и сразу же он найдет такие слова, интонации, обороты речи, что никто уже не шелохнется, и класс явно будет думать то, что он захочет.

Что сказал бы на это Сампэйр? Что советует ему отсутствующий учитель, о котором Кланрикар любит повторять себе со своего рода добровольным фанатизмом, что он всегда прав, что он живой устав поведения?

Сампэйр полагает, что надо очень добросовестно относиться к своим обязанностям. А обязанность преподавателя не заключается в том, чтобы излагать детям дорогие ему идеи. Сампэйр не одобряет непосредственной пропаганды, видя в ней покушение на чистоту знания, а также - в одно и то же время - злоупотребление доверием и недостаток его.

По его мнению, преподавать надо то, в чем ты уверен, в отношении же всего остального пусть излучаются идеи, пусть установится вокруг тебя, так сказать, идеальная атмосфера и безмолвно наставляет умы.

Но Сампэйр только в общем дает такой совет. Он не имеет в виду некоторых торжественных обстоятельств...

- Дети...

Кланрикар непроизвольно заговорил тем тоном, от которого дети становятся внимательными и готовыми к тому, что они будут думать и что не от них исходит, а от этого человека, стоящего там, между черной доской и залитым солнечными лучами окном.

- Дети! Мне надо вам сказать одну вещь. Не знаю, будут ли об этом в вашем присутствии говорить родители. Недавно мы с вами рассматривали карту Европы, вот эту...

(Он достает ее из угла и вешает на два гвоздя возле черной доски, перед детьми.)

Вы помните: Балканы - здесь; Болгария, Сербия, Турция, не так ли? Так вот, вероятно, разгорится война вот здесь, между Болгарией и Турцией. А все правительства Европы так тесно связаны между собою договорами о союзах, более или менее тайными соглашениями, обещаниями, что война, начавшись там, распространится, весьма вероятно, на всю Европу! Вот и все. Говорю я вам это не для того, чтобы вас пугать. Вы большие мальчики. Но надо вам это знать. А теперь приступим к уроку арифметики.

Кланрикар ничего не прибавляет. Он говорил самым простым тоном, не искал эффектов. Ничего как будто не подчеркивал. Эти малыши не знают его взглядов. У него еще не было повода дать им почувствовать, как он смотрит на мир и войну, на правительства, на дипломатию, на ход человеческих дел. Но так было сильно волнение, побудившее его говорить, стольким мыслям отвечало это немногое, сказанное им, что детям вдруг представилась чернеющая вдали грозной тучей война, кружащаяся, расползающаяся во все стороны, как удушливый дым. Блестящие сражения, о которых им говорили на других уроках, портреты знаменитых генералов на обложках тетрадок, звуки трубы на крепостных валах, опьянение, знакомое им по игре в солдаты, вся эта фантасмагория исчезла. Даже слово звучит по-новому: война. Господин Кланрикар - первый человек, о ней заговоривший с ними. "Правительства". Их они видят тоже. Они не любят их.

Кланрикар почувствовал себя легче. На миг волнение оставило его. Он чуть ли не готов смеяться над собою. Вот как забежал вперед.

Как нам вести себя? У меня бы терпенья хватило. Его у событий не хватает.

Воспитывать молодое поколение? А если все сразу развалится?

"Надо мне непременно повидаться днем с Сампэйром. Я это устрою".

Он пишет цифры на доске. Завидует священнику, который сказал бы на его месте:

"Дети, помолимся богу, чтобы он помог нам в этом великом испытании".

V

ХЛОПОТЫ ГОСПОЖИ МАЙКОТЭН

На улице Компан г-жа Майкотэн хлопочет по хозяйству. Каждый день это для нее главный повод для моциона, потому что из дому она выходит редко, а если даже ей случается выйти, то шагает она так медленно, останавливается так часто, что для всей улицы является примером спокойствия.

Дома же она, напротив, суетится. Два часа подряд семенит по квартире. Проходит через все комнаты, чтобы выбросить в окно три соринки. Открывает и закрывает кухонный кран. Спускает грязную воду, чистит раковину; пачкает ее снова через пять минут и еще раз скоблит.

По правде говоря, она суетится без толку и теряет много времени. Двенадцать лет тому назад, когда семья здесь поселилась, г-жа Майкотэн могла бы посвятить несколько недель на то, чтобы понять план квартиры, размещение мебели, расстояние между предметами обстановки, рассчитать взаимоположение утвари и мелких вещей, время на переходы между ними и средства сбережения труда. Но задолго до того, как она стала разбираться в первоначальном устройстве, которым больше ее занимались муж, старший сын и дочь, у нее завелась привычка бегать взад и вперед и машинально повторять некоторые движения. Через двенадцать лет эти приемы работы не имеют уже никаких шансов на улучшение.

Квартира в первом этаже состоит из трех комнат и кухни. Только столовая выходит окнами на улицу. Площадь ее - три метра пятьдесят на три двадцать при высоте потолка два метра семьдесят. Один из углов занят старой фаянсовой печью под нишей. Но печь неисправна. И пред нею поставили круглую печурку на трех ножках, от которой труба проложена к дымоходу в верхнюю часть ниши.

Ниша и плинтусы выкрашены в шоколадный цвет. На обоях желтого тона исполнены в шахматном порядке два рисунка: стилизованная цветочная ваза и рог изобилия. Буфет - дубовый, из двух частей, разъединенных стойкой с колонками. Верхние створки застеклены, нижние - сплошные, и в дереве вырезаны головы двух мушкетеров, глядящих друг на друга. Надо заметить, что у них плюмаж на шляпах сделан тонко. Впрочем, он образует чрезмерный и ломкий выступ, о который почти каждый день цепляется пыльная тряпка г-жи Майкотэн. Как-то даже она потянула слишком сильно и один завиток плюмажа, один из самых красивых, отломался. Эдмонд, старший сын, человек аккуратный, любит этот буфет и очень раскричался в тот вечер, когда заметил поломку. Он потребовал, чтобы ему дали отскочивший кусок. Мать не могла ответить, где он. Стали ползать по паркету. Заглядывали под буфет. Водили по этому темному промежутку крюками палок, ручками зонтиков. Но извлекли оттуда только толстые комья пыли и стеснялись на них смотреть, потому что они как бы опровергали хорошо всем известные претензии г-жи Майкотэн на чистоту. Наконец, кому-то пришло в голову порыться в мусорном ящике. Там, по счастью, нашелся обломок. Старший сын приклеил его секкотином, предварительно нагрев места склейки, согласно инструкции, помещенной на тюбике. С тех пор г-жа Майкотэн, производя уборку и приступая к обметанию мушкетеров, невольно всякий раз вспоминает тот суматошный вечер с его волнениями и неприятностями. Но она не из тех женщин, которые предпочли бы ради упрощения жизни простой буфет. Лучше уж потрудиться немного, но жить среди красивых вещей. Конечно, красивые вещи хрупки. Когда, например, у старых жителей квартала видишь вазы, купленные задолго до войны 70 года, и еще другие, более старинные, по наследству к ним перешедшие, а между тем целехонькие, без единой трещинки, то молодые люди даже не представляют себе, какая это заслуга. В возрасте же г-жи Майкотэн лучше ценишь такую заботливость.

Проводя тряпкой по стульям, у которых спинки состоят из ряда столбиков и ряда перекладин, она еще раз устанавливает, что на двух из них этот переплет расшатался. Этого еще не заметил старший сын Эдмонд. И лучше, пожалуй, не говорить ему об этом. По нынешним ценам ремонт стула обойдется никак не меньше полутора франка.

Стирая пыль со швейной машины, которая восполняет обстановку столовой, вместе с квадратным, по краям закругленным столом, шестью стульями и птичьей клеткой на бамбуковом столике, она вспоминает, что уже поздно, а постели еще не убраны. Две комнаты, как и кухня, выходят окнами во двор. В большей спят родители и Изабелла. Кровать родителей - справа от окна. Она имеет в ширину только метр с четвертью, но занимает весь простенок, и окно нельзя открыть на угол больше прямого. Это старая кровать красного дерева, в которой бы непременно водились клопы, если бы не образцовая чистота в комнатах (комья пыли под буфетами можно найти даже в самых богатых квартирах).

Против окна и справа от двери стена образует нишу, до того гармонирующую с надобностями семейства Майкотэн, словно она сделана нарочно. Отчасти это именно углубление склонило Майкотэнов к найму квартиры двенадцать лет тому назад. Там без труда умещалась кровать Изабеллы, сначала ее детская кроватка, затем кровать нормальных размеров, шириною в 0,9 метра, железная, с медной отделкой. Спинки и продолины - из железа, покрытого черным лаком. На продолинах ряд медных колец по середине. Из меди также четыре шарика на концах спинок и четыре украшения на ножках, прямо над катками. Изабелла очень гордится своей кроватью и каждое воскресенье утром сама чистит медные части. Вообще у девушки есть все в этой нише для того, чтобы чувствовать себя там изолированной. Брат Эдмонд подарил ей кретоновые с разводами шторы, скользящие на прутьях и от потолка до полу закрывающие нишу, так что это - настоящий альков, почти комната. Между шторой и изголовьем постели нашлось место для столика, на который можно класть всякие вещи и который она украсила голубой опаловой вазой, куда ставит цветы, чуть только они дешевеют. В ногах постели стоит стул, за стулом - вешалка с тремя крюками. Наконец, Эдмонд был так мил, что повесил ей на стену керосиновую лампу нового типа, из тех, что соединяются изогнутой шейкой с небольшим резервуаром и, вися на стене, чрезвычайно напоминают газовый рожок или даже электрическое бра при некотором усилии воображения.

Другая комната, меньшая, отведена для мальчиков. Они долго спали в одной постели, и тогда удобнее было ходить по комнате. Но когда Эдмонду исполнилось восемнадцать лет, он объявил, что этой постели только на него и хватает. Пришлось купить для младшего сына складную кровать. Эта складная кровать была причиной многих затруднений. Г-жа Майкотэн одна ее складывать не может. С другой же стороны, она занимает так много места, что ее нельзя не складывать. И поэтому надо, чтобы она была убрана до ухода детей из дому. Но кому это делать? Г-жа Майкотэн любит приступать к уборке квартиры только тогда, когда никто не вертится подле нее, не путает ее мыслей и не мешает ей без конца ходить из стороны в сторону. Не может быть и речи о том, чтобы она перетряхивала простыни и взбивала тюфяк среди толкающихся вокруг нее людей, которые одеваются, моются, едят. После долгих прений и экспериментов решено было, что перед уходом младшего сына Изабелла будет помогать ему складывать кровать, а он зато будет ей помогать в уборке ее постели. Но Изабелла не желает, чтобы он прикасался к ее простыням, и помощь его ограничивается тем, что он взбивает ее тюфяк через каждые четыре или пять дней.

Госпоже Майкотэн приходится, таким образом, убирать только две постели. Она тратит на это много времени, долго проветривает постельные принадлежности на подоконнике и сокрушается по поводу того, что обе другие постели не пользуются таким же уходом.

По части закупок она дала установиться самому неопределенному порядку. Принципиально закупки лежат на ней. На деле же она почти ничего не закупает. По утрам, например, она напоминает мужу, что в полдень он должен принести литр керосину и литр масла. Изабеллу она просит позаботиться о сахаре, о кофе. Бывает и так, что едва лишь вечером вернется младший сын, его посылают в лавку. Он это делает охотно, потому что большинство лавок расположено на площади де-Фэт, а площадь де-Фэт под вечер в летние дня и зимою при свете фонарей - это прекраснейшее место, какое только можно видеть. Там он встречает старых товарищей по школе, что на улице де-Пре, но проводит с ними только несколько минут и возвращается с картофелем, с углем, с полудюжиной вина в корзинке. Что же до закупок, которые нельзя делать ни слишком загодя, ни в последнюю минуту, например, в мясной лавке, то госпожа Майкотэн прибегает к различным уловкам. Зовет в окно бездельного мальчишку, которого знает в лицо, и посылает его к мяснику с наставлениями, иной раз неясными.

- Ты ему скажи, что это для меня и что это такой же кусок, как позавчера, не такой только жирный. Вот тебе два франка.

Случается, что мальчонку или мяснику изменяет память, и они выходят из затруднения, как им бог на душу положит. Но не такой у г-жи Майкотэн характер, чтобы терзаться из-за подобных неудач. Кусок мяса всегда съедобен. Мясник не позволит себе послать ей обрезки или легкие для котов. Правда, когда она иной раз, удосужившись только в половине двенадцатого подумать о продовольствии, соображает, что у нее едва хватит времени поджарить бифштексы, то ей приносят горбушку ссека, который надо шесть часов тушить. Что касается честности юных ее комиссионеров, то никогда у г-жи Майкотэн не было повода на них жаловаться. Не столько добросовестность, сколько самолюбие никогда бы этим ребятишкам не дало стащить несколько су у особы почтенного возраста, известной в квартале и оказывающей честь тому, кого она считает способным исполнить трудное поручение. Скорее, им грозит опасность забыть, какую сумму они получили. Но и это не может иметь дурных последствий. Им достаточно вывернуть свои карманы. Все, что в них оказывается, принадлежит, несомненно, г-же Майкотэн, потому что собственных денег у них нет. Десять сантимов она отчисляет от сдачи и награждает ими мальчугана. Он тотчас же устремляется на площадь де-Фэт и превращает это вознаграждение в леденцы.

VI

УНЫНИЕ ЖЮЛЬЕТЫ ЭЗЕЛЭН. БОДРОСТЬ ЖАНА ЖЕРФАНЬОНА

Жюльета Эзелэн запирает дверь за собою. Звук вращающихся в скважинах ключей был таким же, как много раз. Когда она выходит из своей квартиры, ей постоянно кажется, что она не вернется сюда.

Лестница - перед нею. Она сходит по ступеням. В разверзающейся перед человеком лестнице есть начало головокружения, некое обещание. Увы! Всего-то три этажа. Пропасть неглубокая!

У Жюльеты - небольшой сверток под мышкой. Она проходит мимо привратницы, и та думает: "Какая бледная - квартирантка третьего этажа! И глаза какие грустные! После двух месяцев замужества!"

Девять часов. Жюльета очутилась на улице как-то внезапно и удивляется. Как удалось ей так быстро собраться? И квартира убрана. Если "он" случайно вернется раньше, чем она, то никаким беспорядком не сможет быть недоволен. По-видимому, она управлялась с вещами не видя их, с ловкостью, с проворством, всегда ее отличавшими, а теперь только по временам вступающими в действие, как механизмы, среди полной растерянности.

Вот она на прохладной и залитой светом улице в столь ранний час, словно ее ждет какая-то работа. Но ничто ее не ждет. Она ощущает сверток под локтем. Он-то и послужил для нее поводом выйти. Но она в этом уже не уверена. Она хорошо знает, что никто бы не понял, почему она так поторопилась.

Люди идут мимо, шагают прямо вперед, с удивительной уверенностью. Очевидно, нисколько не сомневаются в том, что им надо сделать. В автобусе все промелькнувшие лица, хотя и не веселы, ни даже спокойны, но - как бы сказать? - оправданы. Да, у них есть готовое оправдание. Почему вы здесь, в этот час? Они бы знали, что ответить.

Жюльета чувствует чрезвычайно легкое и тоскливое опьянение. Оно поднимает дух, как и радостный хмель, но головокружение от него горько, как перегар, и так же ненужно. Оно тоже притупляет сознание, но тогда ощущаешь себя шаткой, как призрак, оторванной, потерянной. Потерянной! Чуть только произнесешь слово "потеряна", - оно овладевает тобою, окутывает и уносит тебя. Оно соткано из серого тумана, ледяного безумия, сырости.

Вход в метро. Жюльета не любит этого подземелья, оно ей внушает инстинктивно чуть ли не ужас. Но сегодня все враждебное имеет право на нее. Все, взирающее на нее со злобой, столкнулось, по-видимому, с ее судьбою.

Это октябрьское утро бесконечно прекрасно. Даже от этого не избавлена она, от сознания, что жизнь была бы для нее счастьем...

Бездна метро обдает ее своим жалким дыханием. Право же, нет никакого смысла сходить по этим ступеням. Но и это - неясное обещание, какая-то ничтожная вероятность низринуться в пропасть.

* * *

Перед Жаном Жерфаньоном горы понижаются. Этот край не восхищает его. Быть его уроженцем - не велика была бы честь. А между тем, его родные места находятся поблизости. Вид деревень, расположение посевных площадей, волнистость почвы должны были бы трогать его некоторыми чертами сходства. Быть может, ему неприятно находить отражение того, что дорого ему в посредственных, на его взгляд, картинах.

Он смотрит на свой чемодан, лежащий перед ним на сетке и слишком с нее свисающий. Это чемодан бедняка: саржей обтянутый картон; уголки из грубой кожи; неуклюжие, глупо раздвинутые ручки.

"Это потому, что я беден, - думает он почти весело. - И бедность моя - деревенская. Нечего лгать моему чемодану".

Вдобавок ко всем другим причинам чувствовалось возбуждение, Жерфаньон почти не спал эту ночь. Вчера вечером, в Сент-Этьене, у него не хватило духу рано лечь. Он пошел в кафе. Бродил по улицам. Любовался тенями на площади Республики, словно это была площадь знаменитого города. Повеяло холодом с гор, сгустился туман. Улицы были безлюдны.

Вернувшись в гостиницу около полуночи, он растянулся на постели, расшатанной приезжающими по торговым делам. Не мог заснуть. Даже не старался. В голове проносились мысли без счету. Казалось, за эти несколько часов все вопросы жизни, все, что делается в мире, все вероятности грядущего вперемежку посылали к нему делегации. Он нисколько не усиливался думать. Он был как прохожий, которого остановил людской поток на главном мосту огромного города. Остановил и струится мимо.

В пять часов он был уже на ногах, ощущая крайне напряженную бодрость. Оттого, что он привык много спать, в голове у него немного шумело после бессонницы и в глазах чувствовалась некоторая тяжесть. Но чрезвычайная ясность мыслей была ему так приятна, производила на него такое впечатление силы, запаса сил, что он даже решил: "Теперь я испытаю эту систему - почти не спать. Слишком я много сплю. И оттого, что вижу много снов, мой ум, несомненно, уделяет слишком много возможностей сну, приключениям, которые с ним во время сна случаются".

В шесть часов он был на перроне станции, один, если не считать станционного служащего и нескольких газовых фонарей, - задолго до отхода поезда, но не испытывая особенного нетерпения. Он чувствовал себя способным долго ждать без всякого раздражения. Затем рассвело. Даже станционные здания, стрелочный пост, цистерны позаимствовали у зари новизну, смелость. "Надо это запомнить навсегда. Устроиться так, чтобы по временам видеть мир на рассвете".

Между тем, мысль о заре была недавно отравлена для него. Зори целого года! Ему послышался звук трубы. Он оглядел себя, чтобы убедиться, что на нем штатское платье.

Поезд в Париж отошел в 6.40, а не в 6.38. Эти две минуты задержки истомили Жерфаньона сильнее, чем все остальное время ожидания.

Жан ходит по коридору вагона. Он размышляет о своей наружности. Роста он скорее высокого. Ничего нескладного в нем нет. Но он чувствует, что естественные позы у него некрасивы. Жесты его, когда он наблюдает их внутренним оком, не нравятся ему. "Мне недостает изящества. Я крестьянин. Да и помимо того "провинциал" - это ведь что-нибудь значит. Пустяки! Я рассмотрю этот вопрос позже, когда он прояснится. Это не слишком важно. Лицо? Иной раз, перед зеркалом, лри известном освещении, я склонен быть о нем очень хорошего мнения. Но этому всегда мешает какое-то беспокойство. Робость? Критический дух? Забота о чужом мнении? Во всяком случае, это не фатовство. Какого цвета у меня глаза? Черные? Нет, не совсем. Темные? Под темный дуб. Могут ли быть красивы глаза такого оттенка?"

Опять он уселся, еще раз смотрит на чемодан. "Там все мое имущество". Он улыбается. "Я - из тех, кому нечего терять".

Никогда еще будущее не расстилалось перед ним так широко. И никогда еще не чувствовал он себя таким свободным. Так он думает, по крайней мере. Человек в двадцать два года уже способен относиться несправедливо к своему прошлому.

Между тем, его ждет впереди нечто весьма определенное. Ему должно было бы казаться, что судьба его, вначале раздробленная и струившаяся во все стороны, мало-помалу начинает сосредоточиваться и канализироваться. В Париже его ждет професиональная деятельность, начало поприща, отойти от которого впоследствии мало надежды у него и которое не считается изобилующим неожиданностями.

- Не забыл ли я своей щетки?

Это - платяная щетка, полюбившаяся ему бог весть отчего, одна из четырех или пяти вещей, к которым он привязан и утрата которых была бы для него несчастьем.

"Ребячливое чувство, конечно. Но три четверти наших чувств ребячливы, а остальные ребячливы каждое на три четверти".

Он противится желанию порыться в чемодане. Потом замечает, что это сопротивление, упершись в одну точку, помешает ему наслаждаться как следует другими вещами, если не прекратится. У Жана нет извращенной склонности к самообузданию, и он скептически относится к некоторым мнимым победам над собою, "когда дело не стоит труда". Он поднимается. Открывает чемодан. Щетка - там. Он ласкает ее взглядом, как погладил бы рукою умного зверька, не шевелящегося в корзинке, куда его положили. Дарит снисходительной и нежной мыслью некоторые другие вещи, не менее смиренные, не менее верные. Ему припоминаются иные мучительные вечера в казарме, когда в вещах своего "личного ящика" он готов был видеть единственный смысл существования: "Я, кажется, мог бы дать себя убить на этом ящике, защищая их" (там была, среди прочего, книжка, которую он очень любил, и записная тетрадь). Он думает о животных - о жалкой любви животных к тому единственному, что им принадлежит, - к норе, к соломенной подстилке, к тряпке в углу кухни. Ему приходит на мысль, что это "идет далеко", что "это ставит вопросы". "Быть может, мне и там понадобится иногда открывать свой чемодан, чтобы мне было за что держаться".

Нет, нет! Мысль его разом встрепенулась, отряхивается от ласк меланхолии. Жан прошел через период испытаний. Новая жизнь его будет приветлива и широка. До следующего периода испытаний. Но он, несомненно, очень далек. Когда невзгоды очень далеки в грядущем, то морально они удалены в бесконечность, и стрелка тревоги остается на нуле. Какая это красота - вибрирующая станция! "Еще три и пять - восемь... восемь с половиной, скажем - девять часов, и я уже буду много минут ощущать себя парижанином".

VII

ПЕРЕПЛЕТЧИК КИНЭТ

Жюльета Эзелэн помнила эту улицу, но не знала точно, где она находится. На станции "Авеню Сюфрэн" ей показалось, что где-то поблизости должна эта улица таиться, и она вышла.

Обычно у нее топографическая память бывала сильна, пробуждалась на месте и позволяла ей ориентироваться с безотчетной уверенностью.

Окрестности станции она узнала, но ничто здесь не ассоциировалось с представлением, руководившим ею: с зеленоватой рамой витрины на тихой улице, где стоят высокие серые дома с плоскими фасадами. В витрине - несколько книг в различных переплетах.

Туда ее как-то привел отец, когда она была девочкой. Милое воспоминание. У нее возникла в памяти зеленоватая витрина, когда ей пришло на ум сегодня утром дать переплести эту книжку, что у нее в руках.

Пройдя наудачу ряд перекрестков в ожидании знака, который подаст ей память, она зашла, наконец, в писчебумажный магазин и спросила, нет ли поблизости переплетчика. В соседней улице один переплетчик оказался, и ей дали его адрес.

Ни улица, ни магазин явно не были теми, которые запомнились ей. Но Жюльета была настолько растеряна, что не могла упорствовать в поисках. И, как-никак, вначале ее ведь вело воспоминание: теперь его сменил случай. Есть такой хмель отчаянья, когда все лучше, чем выбор воли.

С одной стороны этой улицы тоже стояли высокие дома с серыми гладкими фасадами. Но ведь их видишь почти повсюду в кварталах парижской периферии. С другой стороны - ряд домов постарше и пониже. В одном из них, двухэтажном, помещалась лавка, указанная ей в писчебумажном магазине. Как идущие по аллеям кладбища за гробом любимого человека замечают все же красивые цветы там и сям, в вазе, на чьей-нибудь могиле, так и Жюльета заметила, сквозь дымку, что фасад домика выкрашен в желтый цвет и что вид у лавки приветливый и веселый.

Она вошла.

Никого не увидела. На том месте, где в обыкновенных магазинах находится прилавок, стоял длинный стол; на нем несколько книг и обрезки кожи. Когда дверь отворилась, звякнул колокольчик.

Появился человек. Внешность у него была представительная, и, несмотря на некоторые детали костюма, он гораздо больше походил на участкового врача или архитектора, чем на ремесленника. Черная борода, длинная, пышная, довольно выхоленная. Безволосый лоб, одна из тех гладких, обнажающих тонкую кожу лысин, которые производят впечатление изысканности и старательности.

- Чем могу служить, m-lle?

Голос у него вполне гармонировал с физиономией. Голос хорошо воспитанного человека, без всякого простонародного акцента; разве что немного коммерческого тона; звучный, но сухой. Он ждал спокойно, глядя на Жюльету с корректной улыбкой. Глаза у него были черные, глубоко сидящие, скорее небольшие.

Жюльета развязала сверток. Лист белой бумаги, лист шелковой, книга в желтой обложке. Переплетчик заметил венчальное кольцо на пальце у Жюльеты. Он вдруг посмотрел на молодую женщину более оживленными глазами. Она склонила голову над своим свертком.

- Я очень дорожу этой книгой, - сказала она. Он прочитал заглавие:

- "Избранные стихотворения" Поля Верлена. А! Вы любите стихи, мадам?

Она не ответила. В углу комнаты, на столике, она увидела расшитые, растерзанные книги, приведенные, по-видимому, в такое состояние для брошюровки.

- Не случается ли во время работы, что книга оказывается поврежденной, испорченной... по нечаянности?

- О нет, сударыня. Во всяком случае, я отвечаю за...

- Видите ли... я крайне дорожу этим экземпляром. Мне хотелось бы знать наверное...

- Будьте спокойны, сударыня. Какого рода переплет желали бы вы иметь? Вы уже решили?

Ей стало вдруг не по себе у этого слишком изысканного переплетчика. Будь у нее достаточно мужества, она бы ушла и унесла свою книгу. Дымка, стоящая с утра между нею и миром, рассеялась. Она ясно увидела лавку, кожаные ремни на обоих столах, похожие на вещественные доказательства истязаний; расчлененные книги, из которых торчали скрученные в разных направлениях концы проволок; дверь в глубине, ведущую в привычки неизвестной жизни.

Переплетчик смотрел на нее своими глубокими и живыми глазами. Быть может, ему нравилось смущение молодой женщины. Он отвел глаза от нее, заговорил с самой бесцветной любезностью:

- Я покажу вам несколько переплетов; и образцы кожи; вы помогли бы мне, если бы указали примерно цену, которая бы вам подошла.

Он выстроил на столе пять-шесть книг, взяв их из низкого шкафика со стеклянными створками и занавесками из зеленого репса.

- Этот сколько бы стоил?

- Что-либо в этом роде? Без всякого украшения? Но не будет ли это не в меру строго для книги стихов? Во всяком случае, это переплет очень хорошего вкуса. На корешке не угодно ли вам иметь узор? Цветок, вроде этого, например?

Жюльета рассмотрела цветочек тонкого тиснения из синих и красных линий. Такой был бы не плох. Но она подумала об одном человеке, о тяжелом и навеки удаленном взгляде одного человека. Что сказал бы он по этому поводу? Не издевался ли бы он над цветочком, особенно - на корешке этой книги. Она колебалась ответить на этот вопрос. Отказаться от цветка надежнее, ошибка менее вероятна.

- Нет, лучше совсем простой переплет.

- Как угодно, сударыня. Я вам его сделаю за... хотел сказать восемнадцать, но, чтобы вам угодить, - пусть будет пятнадцать франков. Обложку и корешок внутри я, разумеется, сохраню, и форзац будет красивее этого.

Жюльета готова покраснеть. Никакой она не хочет любезности со стороны этого господина с заостренными ушами. (Она заметила, что в верхней части ушная раковина у него плоская, загнутая только слегка, и перелом на ней образует острый кончик.)

- Вам эта книга спешно нужна?

Она не знала, лучше ли сказать да или нет; поскорее или попозже прийти сюда опять. Он продолжал:

- Я сделаю для вас и тут исключение. Ведь красивая женщина всегда нетерпелива. Сегодня у нас вторник, 6 октября. Если вы пожалуете сюда в понедельник, к концу дня, книга ваша будет готова. Едва ли вы представляете себе, какой это рекорд (он смеется) или, вернее, какая страшная несправедливость. Вот, не угодно ли! (Он кивает в сторону расшитых экземпляров на столике.) Это книги одного из моих лучших заказчиков, а он их три месяца ожидает. Ваша фамилия и адрес? Как записать?

Жюльету снова охватило беспокойство. Ни за что в жизни не сообщила бы она своей фамилии и адреса этому человеку. Но ведь она у него оставляет книгу. Не отомстит ли он тем, что откажется отдать ее? Притворится, будто не узнает заказчицы.

- Я сама за нею зайду.

Он улыбнулся.

- Прекрасно, сударыня. Ваше лицо я запомню, будьте уверены.

Он поклонился с некоторой аффектацией. Жюльета поторопилась уйти. "Я сказала, что зайду. И надо будет зайти. Что мне делать?"

VIII

УЧЕНИК ВАЗЭМ

На улице Монмартр, перед лавкой живописцев, неподвижно стоит та же кучка людей. Люди сменялись один за другим. Но кучка не изменилась. Не столько сохранились ее размеры, ее форма, сколько умонастроение - сложное, но с несколькими преобладающими чувствами: изумлением пред виртуозностью, жаждой происшествий, зудом загадочности.

Теперь она знает больше. Одно за другим последовали разоблачения.

Под первыми двумя строками:

ТОРГОВЛЯ МНЕ НАДОЕЛА

ДОВОЛЬНО С МЕНЯ

люди читают теперь углем выведенную фразу:

СБЫВАЮ С РУК ВЕСЬ МОЙ СКЛАД

Буква С уже закрашена в черный цвет. Видно также, что эта третья, неожиданно длинная строка соответствует свободному месту на рисунке слева. "Сбываю" очутилось под локтем человеческой фигуры, словно въезжая ей в ребра.

Надпись на поддельном мраморе позолочена до буквы Д включительно, но смысл ее не стал яснее. Молодого приказчика, считавшего аккредитивы разновидностью слабоумных, сменила молоденькая модистка, подозревающая, что они - особого рода покойники. Надпись, по ее мнению, предназначается для одной церкви. Она называет часовню, где отпеваются аккредитивы. Чем же аккредитивы отличаются от других умерших? Это вопрос. Может быть, тем, что при жизни они принадлежали к определенной секте, к братству, или тем, что их трупы подверглись особой операции, средней между бальзамированием и кремацией (например, обработке с помощью кристаллов).

За большой витриной, заливая черной краской букву Б в "сбываю" и легко скользя мизинцем по коленкору, причем это скольжение, параллельное движению кисточки, производится ради зрителей с подчеркнуто непринужденным изяществом, - Пекле обдумывает, как ему продолжать исполнение артистического сюжета. Детали композиции уже определились в его воображении. Замысел превосходен; и зеваки, которые придут после обеда, не чают, какой им готовится сюрприз. Но проблема красок не разрешена. Инструкции хозяина непреложны: только три краски, включая черную, плюс белила. На этих основах покоится смета. Разумеется, такому искусному живописцу, как Пекле, легко было бы из белил и трех красок, включая черную, создать гамму весьма многообразных оттенков. Но в отношении такого рода работ хозяин - противник смешения красок. Он утверждает, не без основания, что это ведет к потере времени, так как мастер, вместо того, чтобы с полнейшим равнодушием накладывать одноцветные тона, ударяется в искания, уступает соблазну тщательной нюансировки незаметных переходов из одной тональности в другую и, будучи охвачен художественным головокружением, уже не умеет остановиться на опасном склоне совершенства. Вдобавок, по его мнению, этот избыток усердия не только не гарантирует того, что заказчик останется доволен, но способен порождать осложнения. Если заказчику обещаны три краски и если они поданы ему в самом натуральном виде, то ему, строго говоря, сказать нечего. Если же ему подают смешанные краски, то он тоже желает быть артистом и начинает спорить: "Не находите ли вы, что щеки слишком желтые?" или "По-моему, белки глаз несколько холодны". Покажу же я тебе белки глаз!

Но в чем хозяин неправ, так это в основанном на грошовой бережливости пристрастии к коленкору плохого качества. Ткань поглощает больше краски, и движения руки замедляются, не говоря уже о том, что черной краске, например, несмотря на грунтовку, удается впитываться в нити и буквы всегда получаются размытыми. Это тем досаднее, что группа зрителей не обязана знать, какой это дрянной коленкор, и может усомниться в способностях Пекле.

- Вазэм! Ты не готов? Помой мне кисти.

- Сейчас! Сейчас! - и он подбегает.

Юноша Вазэм, рослый малый, еще не растер красок, отчасти лотому, что читает книжку, озаглавленную "Тайны автомобиля". Надо сказать, что Вазэм уже несколько дней раздумывает над своим призванием. Он совершенно уверен в том, что живопись его не интересует, особенно живопись второразрядная. (Вот если бы писать с красивых голых натурщиц и получать в салоне медали, это конечно...) Кроме того, будучи парнем с головой, развитым не по летам, он имеет свои взгляды на современные экономические тенденции. Он верит в будущность автомобиля и электричества. Но электричество почему-то нравится ему меньше. Мало подвижности в этом деле, пожалуй. И слишком часто речь в нем идет об отвлеченных величинах. Поэтому он решил изучить устройство автомобиля.

Но Вазэм услужлив, и по природе, и по расчету. Так же, как он находит естественным "бросать работу", едва лишь за ним нет присмотра, ему приятно немедленно оказать услугу тому, кто просит об услуге. Даже хозяин может когда угодно дать ему поручение. Вазэм сразу же приступает к его исполнению. Если оно сменяется новым распоряжением, Вазэм не протестует, а спешит повиноваться, с восторгом бросая прежнюю работу.

Он заметил, что при таком поведении легко расположить людей всецело в свою пользу. Товарищи по мастерской, которым приходится вообще просить его только о мелких одолжениях, находят, что Вазэм превосходный ученик, исполненный почтительности к старшим. Хозяин имел бы основания к неудовольствию, но относится к нему снисходительно, потому что человеку всегда надо, чтобы его прихоти исполнялись немедленно, и он легко извиняет неверность по отношению к его прежним желаниям, уже не язвящим его самого.

IX

КИНЭТ. НЕЗНАКОМЕЦ И КРОВЬ

Кинэт, оставшись один, ставит Верлена на полку шкафчика и возвращается в заднюю комнату. Он поглаживает бороду. Задается вопросом, какое впечатление он только что произвел на молодую незнакомку. "Почувствовала ли она витальный флюид? Да, по-видимому". Затем он направляет внимание на целую область своего организма. Старается ощутить "приятный и животворящий ток", о котором говорится в рекламе. Несомненно то, что он ощущает его слабо. Но все же ощущает. Словно магнетические пасы охватывают область таза, блуждают по чреслам, по животу. Кинэту приходит на ум, что он, по правде говоря, никогда не подвергался магнетическим пасам, а поэтому его сравнение неосновательно. То, что он испытывает, скорее напоминает неясные впечатления, какие возникают у озябшего человека, когда жар огня начинает его согревать, особенно область чресел, такую зябкую. Он ищет еще и других аналогий. Но вскоре приходит к выводу, что все сопоставления с уже известными ощущениями в чем-либо грешат, между тем сама фраза из рекламы: "Электрический Геркулес доктора Сандена пропускает сквозь ослабевшие части приятный и животворящий ток электричества..." выражает именно то, что хочет выразить, и описывает с замечательной точностью интимно приятное чувство, испытываемое носителем пояса Геркулес.

Нельзя сказать, чтобы переплетчик легко поддавался иллюзиям. Он всегда остерегается шарлатанства. И определенной идее, постепенно превратившейся в навязчивую идею, понадобилось несколько месяцев инкубационного периода, прежде чем Кинэт пошел на этот опыт.

Случай сыграл свою роль в этой истории. Кинэт жил одиноко последние четыре-пять лет; жена его бросила. Он довольно быстро дошел до полного воздержания. Произошло это безотчетно для него. Бороться с собой ему не приходилось. И он совсем не догадывался, что в его поведении есть что-либо, над чем бы стоило призадуматься.

Но однажды среди книг, которые дал ему переплести один заказчик, он набрел на сочинение о "половых аномалиях" и с любопытством его перелистал. В этих вопросах он не был невежествен, но они у него поблекли в памяти.

Некоторые места навели его на ряд размышлений. Он удостоверился, что серьезные врачи, просто с точки эрения устойчивого равновесия, телесного и психического, считают не слишком нормальным полное отсутствие половой активности у сорокалетнего субъекта, для которого, вдобавок, это отнюдь не является лишением. Кинэт встревожился. Не уклонение от нормы само по себе испугало его. Никогда он не уважал ни мнения большинства, ни его житейских правил. И он бы без труда примирился с аномалией лестной, но чувствовал, что эта - унизительна.

И вот он в течение нескольких недель проникался убеждением, что является своего рода инвалидом, бессознательным до этого времени, и что казавшееся ему раньше совершенно естественным спокойствие представляет собою изъян. Он долго колебался, к какой категории ущербленных отнести себя. Был ли он бессилен или просто холоден? Он склонялся ко второму предположению.

Одновременно ему припоминались некоторые черты его поведения, раньше его не поражавшие. Он заметил свое равнодушие к женщинам, безупречную, но отчужденную вежливость, с какой относился к ним.

По счастью, если верить авторам, цитированным в этой книге, простая холодность может быть временной. Иногда она объясняется переутомлением, заботами, какой-нибудь неприятностью.

Заботы у Кинэта были, - их причиняли ему трудности его маленького дела и арендная плата; она и без того была высока, а домовладелец грозил ее повысить. Но главное - у него была одна ревнивая и поглощающая страсть: изобретательство. И вдобавок, по воле злого рока, он преимущественно увлекался идеями весьма крупных изобретений, требовавших много времени для своего осуществления и не суливших ему никакой прибыли даже в наилучшем случае. Так, например, он больше двух лет разрабатывал и во всех подробностях составил, с проволочками, неизбежными при его первоначальной неосведомленности, проект однорельсовой железной дороги. С первого взгляда фантастический - этот проект, напротив, казался весьма целесообразным и чрезвычайно остроумным при изучении его подробностей и учете тех особых условий грунта и эксплуатации, которым он должен был соответствовать. Но было ли сколь-нибудь вероятно, что пионеры из новооткрытых стран явятся в Гренель к переплетчику Кинэту, чтобы купить его чертежи?

От этого страдало переплетное дело. Кинэт отнимал у своего ремесла ровно столько часов, сколько мог отнять, не рискуя разореньем. Не приходилось удивляться, что и половое чувство от этого страдало.

Желая точно знать, как обстоит дело в этом последнем отношении, Кинэт решился на эксперимент. Он отправился в один дом по соседству, фасад которого не раз бросался ему в глаза на бульваре Гренель. Но обстановка внутри не понравилась ему, и предвзятое к самому себе недоверие, с которым он явился туда, могло только парализовать его в этой попытке. Он ушел оттуда в убеждении, что должен непременно что-нибудь предпринять для изменения своего состояния. Посоветоваться с врачами он и не подумал. Его отталкивало от них не столько отсутствие веры в их методы, сколько опасение посвятить в свои тайны посторонних людей. Он был чрезвычайно скрытен. Ему случалось относить свои письма в различные отдаленные почтовые конторы или, вместо адреса, сообщать свои инициалы "до востребования", чтобы избегнуть возможной слежки. На улице он иногда оборачивался, смотрел, не идут ли за ним.

Он, конечно, прибег бы на всякий случай к одному из рекламируемых средств, но был противником лекарств, наудачу вводимых в организм. Читая газету, он видел несколько раз на последней странице рекламу двух типов "электрических поясов", шумно в ту пору конкурировавших между собою на столбцах объявлений - "Геркулеса" доктора Сандена и "Электросилы" доктора Мак-Логена. Он внимательно прочитал объявления. Они звучали фальшиво для слуха Кинэта как представителя публики и просвещенного человека. Самые личности обоих докторов принадлежали, по-видимому, к тому химерическому царству популярной фармакопеи, где соседствуют сельские священники, собиратели лекарственных трав, сестры милосердия, хранительницы секрета от недержания мочи и филантропы, связанные обетом, который побуждает их каждый день печатать объявления, как другие каждый день служат обедню. Но у изобретателя Кинэта проснулось другое чувство - товарищества. Он легко себе представлял, как изобретал бы, будь он приведен к этому своими изысканиями, прибор, способный изливать в чресла флюиды искусственной весны. И не мог он смеяться над обоими докторами, потому что слишком хорошо знал, какой нелепый вид в глазах профана иной раз принимает замечательное изобретение.

После таких размышлений, а также других, он, в конце концов, решился испробовать "Геркулес" доктора Сандена, имевший то преимущество, что он давал гораздо более ясные обещания в отношении мужской силы, между тем как "Электросила", несмотря на свое название, придерживалась общих и несколько расплывчатых мест.

Впрочем, купив "Геркулес" (Sanden Electric Belts, 14, rue Taitbout), Кинэт чуть было не уступил естественному для изобретателя желанию разобрать прибор. Одержала его от этого боязнь обнаружить внутри две бельгийские монетки и древесные опилки.

Вот уже три дня переплетчик носит на себе этот пояс. Ждет он от него не столько возможности совершать любовные подвиги, которым по-прежнему придает мало значения, сколько исчезновения какого-то чувства несовершенства. В согласии со всеми солидными авторами он считает, что мужская сила связана с жизненной силой вообще. Он не допускает мысли, что у него поражена жизненная сила. Быть может, она даже не дремлет, а просто дала себя в слишком исключительной форме обратить на мозговую деятельность. "Геркулес", как бы оптимистично ни смотреть на него, не способен, конечно, вызвать ток энергии в организме, где иссяк ее источник, но он может направить ее на известные органы, сделать более явной, чем она была, и подавить в заинтересованном субъекте сомнение, которое не замедлило бы стать тягостным.

Вот почему для Кинэта представляет реальную ценность впечатление, произведенное им на молодую женщину. Своего рода смущение и даже испуг, по-видимому, овладевшие ею, могут объясняться только необычным излучением энергии, исходившим от Кинэта. Не впадая в наивную веру спиритов, позволительно думать, что жизненная энергия субъекта излучается и при обострении становится чувствительной или даже почти невыносимой для других людей. К тому же Кинет ясно ощутил проснувшийся в нем внезапно порыв. Только одно обстоятельство интригует его - то, что порыв этот охватил его в тот самый миг, когда он заметил венчальное кольцо на пальце посетительницы.

Выйдя из магазина, Жюльета пошла в сторону, противоположную станции метро. В конце улицы она увидела низкие и бедные домики, повеселевшие, впрочем, от солнечного освещения, - целый квартал, который был ей незнаком и по которому она проходила не торопясь, в поисках автобуса.

Побывав у переплетчика, она утратила меланхолическое чувство опьянения, в котором жила с самого утра. Неприятные ощущения, перенесенные ею, беспокойство при мысли, что ей сюда надо будет вернуться, внушали ей в то же время некоторый интерес к вещам, не связанным с ее отчаянием. Шагах в пятидесяти от лавки, взглянув на своего рода длинный коридор между двумя низкими домами, отгороженный калиткой, она увидела у стены левого дома человека, голову повернувшего немного в сторону улицы, а поясницей как бы приросшего к стене, словно он старался в нее вдвинуться, исчезнуть в ней. Она не решилась остановиться и присмотреться. Ни лица, ни одежды этого человека она не могла разглядеть. Ей показалось, что он держит руки за спиною. Она пошла дальше.

Спустя три минуты, когда Кинэт в задней комнате своей лавки стал снимать с себя пояс Геркулес, чтобы слегка изменить его положение и устранить небольшое трение, неприятное для кожи, он услышал, как дверь в лавку распахнулась, а затем захлопнулась с такой стремительностью, что колокольчик едва успел звякнуть. "Какой это болван так ворвался ко мне? Он мне разобьет стекла". И Кинэт поторопился привести себя в порядок. Он терпеть не мог разбитых стекол, а также шумных и неуклюжих людей. Он напустил строгость на физиономию.

Открыв дверь, он увидел посреди лавки человека, у которого лицо было плохо освещено, но вид свидетельствовал о сильном смятении.

- Простите, - сказал посетитель, - но у вас есть, вероятно, водопроводный кран, небольшой умывальник. Мне бы надо помыться, да...

Кинэт не был трусом, по крайней мере при обстоятельствах такого рода. (Ему случалось пугаться паука, змеи или ночью испытывать жуть на своей совершенно темной лестнице.) Он даже не был вспыльчив. И сохранил полное присутствие духа, разглядывая этого, человека, довольно устрашающего, а главное - оценивая положение.

- Помыться? Как это... помыться?

- Я запачкался. Я немного почищусь. Человек сворачивал свои руки, насколько мог.

Они были еле видны. Но одежда на нем с виду не была запачкана. Он был в старом котелке.

Вид у него был совсем не угрожающий, наоборот - просительный. И он был безоружен. Кинэт описал вокруг него четверть окружности, чтобы лучше его рассмотреть.

- Вы бы мне оказали большую услугу, - сказал тот.

Голос дрожал от страха.

"Этот малый только что совершил преступление", - подумал Кинэт. Он подошел к наружной двери, взялся за ручку.

- Ради бога! - взмолился человек. - Что? Что вы хотите сделать?

- Ничего... Я смотрю.

Он действительно поглядел на улицу, не открывая двери. Хотел посмотреть, нет ли за этим человеком погони; нет ли какого-нибудь волнения на улице; не бегут ли, не ищут ли люди, не начинает ли собираться толпа. Ничего; по крайней мере - в ближайшем соседстве. В окнах противоположного дома тоже никакого признака любопытства.

Кинэт вернулся, поглаживая свою красивую, выхоленную бороду. Человек не внушал ему никакой жалости. Заметь он на улице полицию, разыскивающую беглеца, он открыл бы дверь и позвал бы ее. Но ему очень хотелось побольше узнать и овладеть тайной этого человека. Подобной истории с ним еще никогда не случалось. Давно уже не чувствовал он себя таким жизнерадостным.

Он открыл дверь в заднюю комнату.

- Войдите сюда.

Он пропустил вперед человека.

- Еще несколько шагов. Вот так. Откройте дверь.

Человек на миг заколебался; потом открыл эту вторую дверь кончиками пальцев, словно у него болела рука, и вошел в тесную кухню.

За ним вошел Кинэт. Дверная ручка была из белого фарфора. Кинэт заметил на ней, по обе стороны, два красных пятнышка, очевидно - кровяные.

- Вот раковина. Вот мыло. И полотенце слева.

Человек ждал, поглядывая с мольбою на Кинэта.

Переплетчик усмехнулся.

- Что? Я стесняю вас?

Тот имел по-прежнему беспомощный вид; так же сворачивал руки. Тут было больше света, чем в магазине, и несколько темных пятен видны были на его пиджаке и брюках.

- Да ну же, - продолжал Кинэт любезно, хоть и с легким оттенком насмешливости, должны же вы понять, что я человек не болтливый. Можете спокойно почиститься. Вам это нужно.

И он не трогался с места у кухонной двери.

Человек решился пустить воду и взял мыло. Во всех его жестах проглядывала боязнь. Его словно обжигала каждая вещь, за которую он брался.

Он вымыл руки, обильно поливая их водою.

- Не оставляйте крови на раковине, - сказал тем же тоном Кинэт.

Тот на него покорно взглянул; затем, увидев щетку, принялся мылить камень раковины, как усердный слуга, и тщательно подталкивать пену к сточному отверстию. Управившись с этим, он опять обнаружил нерешительность.

- Продолжайте же!

Человек произнес умоляющим голосом:

- Не могли бы вы меня оставить одного на минуту?

"Он сбежит, если я его оставлю", - подумал Кинэт. Из кухни был действительно выход в небольшой двор.

- Зачем? Оттого, что вы хотите замыть пятна на одежде? - он рассмеялся своим сухим смешком. - Потеха! Слишком поздно вы принимаете такие меры предосторожности по отношению ко мне... Обещаю вам не глядеть. Валяйте. Я обещаю.

Тот не совсем знал, как убрать пятна. Достал свой носовой платок. Но тотчас же сунул его опять в карман. Платок был уже запачкан кровью.

- Вам что нужно? Чистая тряпка? Но что мне сделать потом с этой тряпкой?.. Да!.. Вы ее возьмете с собой. И все ато выбросите в первый же канализационный люк... Со своим платком, не правда ли? (Он усмехнулся.) Не забудьте про свой платок.

Он достал из шкапика белую тряпку, протянул ее незнакомцу.

Тот ее свернул, намочил, намылил и стал тереть пятна на своей одежде. Когда тряпка становилась грязной, он выполаскивал ее под толстой струей воды.

Кинэт сначала отвел глаза в сторону, но недолго соблюдал свое обещание.

Однако, любопытство его сделалось спокойнее.

Он словно следил за интересной, но заурядной операцией, так что его присутствие не только не тяготило этого человека, но помогало ему обрести равновесие.

Несколько минут помолчав, Кинэт произнес тихим, благожелательным голосом, в котором уже не слышно было насмешки:

- Теперь расскажите-ка вкратце, как это произошло.

Человек вздрогнул, уронил тряпку в раковину. Его глаза, все его черты сочились тревогой. Лицо приобрело цвет пыли.

Кинэт заговорил еще мягче, вкрадчивее:

- Я спрашиваю вас об этом не потому, что хочу вам сделать неприятность... Нет же, нет... К тому же, вы ли мне это расскажете или вечерняя газета... если не говорить о нескольких подробностях...

Мысль о газетной заметке, по-видимому, больно задела человека, потому что его передернуло.

- Отчего вы остановились?

Тот послушно взялся опять за тряпку, начал чиститься опять.

Кинэт сказал еще тише:

- Сейчас у вас нет охоты говорить. Это вполне понятно. Скажите мне лучше, что вы собираетесь делать. Куда вы отсюда направитесь?

- Я не знаю.

- Как? Не знаете?

- Нет.

- Ни малейшего понятия?

- Нет. (Это "нет" прозвучало слабее.)

- Вы где-нибудь будете скрываться?

Тот промолчал. Кинэт задумался, потом произнес:

- Слушайте. Я принимаю в вас участие. Я не хочу вас мучить теперь. Но желаю с вами свидеться.

"Желаю с вами свидеться" он проговорил с таким выражением спокойной воли, что тот опять уронил тряпку. Кинэт продолжал твердым тоном:

- Сегодня же. Где хотите.

Тот изобразил на лице глупую покорность; затем пробормотал:

- Да... но я не знаю где.

- Я не требую свидания в том месте, где вы спрячетесь. Нет. За городом, если хотите. Или еще дальше. Это мне все равно.

- Я не знаю... не могу знать...

Кинэт стал суше.

- Можете. Вам известно какое-нибудь спокойное маленькое кафе? После пяти часов, чтобы стемнело. Скажем - в шесть. Ну?

Человек смотрел на него с испугом, искал какой-нибудь лазейки.

- Вы ведь понимаете, - объяснил ему переплетчик, - не может быть и речи о том, чтобы меня надуть. Вы думаете: только бы мне выбраться отсюда... Да... Но допустите, что вы сегодня не придете на свидание, - не так ли? - и что я непременно желаю вас разыскать. Полагаю, что мне удалось бы описать приметы в не слишком общей форме и сообщить вдобавок некоторые другие подробности.

Глаза человека вдруг загорелись дико.

- Вы, пожалуйста, перестаньте гримасничать, - сказал Кинэт, - если не хотите, чтобы я позвал людей на помощь. Я окружен соседями.

Тот впал опять в смиренно-беспомощное состояние. Спросил совсем тихо:

- Вы служите в полиции?

- Я? Вот так шутки! Я - переплетчик. Переплетаю книги. Вы могли заметить их в моей лавке... В полиции?

- Вы не назначаете мне свидания, чтобы выдать меня?

- Почему бы я не мог это сделать теперь же?

- Вы один. Вы, может быть, боитесь.

- Хо! Будь это моя профессия, у меня были бы, конечно, средства не выпустить растяпу, бросившегося прямо в лапы ко мне. Но я не профессионал. Упокойтесь.

- Так зачем же вам свидание со мною?

- Потому, что вы меня интересуете и нам надо спокойно побеседовать. Теперь это невозможно, согласитесь. Вы слишком взволнованы. И к тому же я совсем не хочу, чтобы вы тут засиживались. Вы подумали, какому риску я подвергаюсь? А? Вы мне обязаны некоторой благодарностью.

Пораздумав, человек сказал, все еще вполголоса:

- Не предпочтете ли вы деньги?

- Нет, спасибо. Вы очень любезны. Но я в этом деле бескорыстен. Это-то вас и удивляет. Я вам даже больше скажу. Мне всего лишь хочется содействовать вам и впредь. Разумеется, при отсутствии риска.

Он придал тону жесткость:

- Ну живо, говорите, где вы будете в шесть часов.

Тот ответил, поколебавшись:

- Вы знаете улицу Сент-Антуан?

- Улицу? Не предместье?

- Улицу.

- Да. Разумеется. Ну?

- Представляете вы себе тротуар слева, по направлению к Бастилии, между... скажем, улицами Малэр и Тюрэн?

- Постойте... Так хорошо я не знаю этого квартала... Погодите. Да, более или менее представляю себе.

- Это близ церкви св. Павла.

- Да. Помню. И зная названия улиц, я это место найду. Итак?

- Итак, ходите по этому тротуару, начиная с... шести часов без десяти, например.

- Так.

- Между обеими улицами. Взад и вперед, если нужно. Как на прогулке.

- Так.

- Я улучу момент и устрою так, что вы меня заметите. Вам придется только последовать за мной.

- Куда?

- Не знаю. В какое-нибудь кафе... или другое место. Посмотрим.

- Вы уверены, что заметите меня в толпе?

- Рано или поздно - уверен.

- Вы знаете, что в этот час будет темно?

- Знаю. Но там много магазинов. Освещение будет вполне достаточное.

- Хорошо. Вы говорите - тротуар слева между..?

- Улицами Малэр и Тюрен. Вам надо только помнить, что это против церкви.

- Отлично.

Человек испустил скорбный вздох. Затем обнаружил желание уйти.

- Послушайте, - сказал Кинэт, - я не думаю, чтобы кто-нибудь видел, как вы сюда вошли. Но осторожность вам не повредит. Я приготовлю вам довольно толстый сверток, куда положу все равно что... Вы постараетесь иметь такой вид, словно идете по делу. Даже вот что: нельзя знать, на случай, если бы вас кто-нибудь остановил...

Он повел его в лавку; продолжал, шаря вокруг себя:

- Это вам помогло бы отвести подозрения... Да, но я собирался положить туда старые куски картона... Это не годится... Надо сделать так, чтобы никаких не возникло сомнений, если бы вам пришлось развернуть пакет. Я вам заверну настоящие книжки, поврежденные экземпляры, которые у меня там и сям лежат в шкафу. Вы видите, что я вам доверяю. Они все же представляют собой некоторую ценность. Дайте подумать. Вы мне их принесите сегодня вечером.

- Вы думаете?

- Вы боитесь, что они вас будут стеснять?

Он собирал книги, составлял из них правильной формы пакет.

- А пусть бы и стесняли немного! Зато человек с таким пакетом, в руках имеет вид занятого делом прохожего... Никто не обращает на него внимания, напротив. Да и для меня это лучше. Если бы меня сегодня вечером увидели с вами, я все же мог бы затем утверждать, что лично вас не знаю, а купил у вас книги, которые вы собрали у букинистов или на ярмарке, и что я намерен был их переплести, а потом перепродать заказчикам или кабинетам для чтения. Вам только пришлось бы не опровергать моих показаний.

Книги завернуты были в зеленую бумагу и перевязаны.

- Держите их под мышкой.

Человек взял сверток, направился к двери и чуть было не протянул переплетчику свободную руку, но опомнился.

- Итак, до вечера, бесповоротно,- сказал ему Кинэт с ударением. - Принесите пакет. Он прежде всего поможет мне вас узнать. И вообще это будет лучше со всех точек зрения... Идите уверенным шагом.

Закрыв дверь и оставшись один, переплетчик почувствовал себя так, словно до этой минуты вся его жизнь была не в счет. Все в ней было пошло и скучно. Даже его изобретения показались ему серыми. Однорельсовая железная дорога? Нечто вроде забавы тюремного узника. Существовали, несомненно, другие занятия для духа изобретательности, для творческой фантазии. Они ему еще только мерещились, но в богатой посулами, ослепительной перспективе.

Он пошел в кухню. Дверь в нее оставалась открытой. Следы крови все еще виднелись на ее фарфоровой ручке.

В кухне первой вещью, бросившейся ему в глаза, была лежавшая в углу стола тряпка, которой пользовался незнакомец, замывая пятна на одежде. Цвет ее сделался грязно-серым, чуть рыжеватым, грязь и мыло пропитали ее гораздо больше крови.

Жюль Ромэн - Шестое октября (Le Six octobre). 1 часть., читать текст

См. также Жюль Ромэн (Jules Romains) - Проза (рассказы, поэмы, романы ...) :

Шестое октября (Le Six octobre). 2 часть.
Кинэт растопил кухонную печь поленьями, газетной бумагой, щепками. Ког...

Шестое октября (Le Six octobre). 3 часть.
Итак, он сбежал по лестнице своего дома, с обручем на плече. На улице ...